Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

VI

В тот же день Зуев дал задание Букову начать разведку подземных коммуникаций. Целую лекцию прочел: миноискатель реагировать не будет — металла там до черта. Визуально выявляйте. Своды обстукивайте — могут рухнуть. Сверху молотили — сам знаешь — и бомбами и снарядами. Если большие завалы, значит, ни нам, ни им не пройти. Противогазы проверить. Не курить: если есть светильный газ, рванет не хуже тринитротолуола. Через каждые примерно двадцать метров ставьте отметки мелом для ориентировки, стрелкой по направлению движения. Если почуете опасность, рисуйте сразу на стене знак, какого рода опасность.

Гранаты брать ни к чему. От ударной волны и вас зашибет, щели там не выкопаешь. Фонари должны быть у всех, но светить будет только головной. Держаться на дистанции. Даю фонари специальные в амортизационной оболочке. Включишь и бросишь в противника, чтобы бить его с подсветкой. В первую очередь головной кидает, если его, конечно, сразу не наповал. Прорезиненные спецовки на всех. Твое место в центре группы. Есть вопросы? Все ясно? То есть как это ясно, когда мне самому многое но ясно? Схемы расположения подземных коммуникаций нет. А это все равно что без карты на боевую операцию идти. План города не целиком совпадает с подземными сооружениями, но в основном, может, и совпадает. И чтобы сразу потом в комендатуру не являться, а в пропускной пункт всем на дезинфекцию. Документы сдашь, как и положено в разведке.

Покончив с распоряжениями, капитан рассказал Букову историю из своего личного опыта:

— Довелось мне в мирное время в Киеве одного уголовного преследовать в подобных подземных условиях. Бегу по горячим... настиг, обезоружил. А батарейка в фонаре — тю-тю, села. Я в канализационной системе первый раз, а он ее хорошо знал, случалось, прятался там. Он целый, а я с пробоиной. Мое время кровью истекает. А ему что? Сидит на каменном полу с руками, связанными моим же брючным ремнем, и нудит: «Гражданин начальник, закурить арестованному надо или как?»

Командую: «Вперед!» Шагает, и я шагаю. Чувствую, заплутался я с ним, как Том Сойер с Бекки Тэчер в пещерах. А он все нудит: «Гражданин начальник! Вы моих слез не видите, а я о вашей жизни плачу». Я ему: «Давай, давай» — и между лопаток стволом нагана. А он: «Куда вперед? Решетка». Пощупал: верно, железная решетка, а на ней замок. Он мне: «Привели вроде в домзак. Только голодной смертью вы не имеете права меня тут замаривать. Нет подобного в кодексе».

Я молчу, он молчит. Понимаю: ждет, пока я скисну от ранения. Он прилег у стенки, я тоже — напротив.

Мне надо его хоть психически обезоружить. И самому не поддаться. А как? У меня плохая привычка была — в отделе ее не выносили, как задумаюсь, свищу на мотив самый глупый. И здесь тоже так получилось. Он взмолился: «Гражданин начальник, может, хватит на нервы действовать?»

Скажи пожалуйста! Сотрудники и те терпели. Свищу. И от сна себя свистом оберегаю, и от пессимистических переживаний.

Через некоторое время он мне:

«Гражданин начальник! Ты же лопух!»

Молчу.

Добавляет:

«И даже идиот. И вообще не лягавый, а просто щенок. Тебе не в уголовном розыске служить, а в ночные сторожа надо проситься».

Молчу, на оскорбление не реагирую.

«Над твоим трупом все оперативники после будут смеяться. Погиб, скажут, по собственной, личной дурости».

Я опять не реагирую. Тогда он мне вопрос.

«Ты у меня пушку взял, а еще что? Эх ты, — говорит, — фраер!»

Хорошо, что я в темноте покраснел: ему не видно. Набор отмычек я же у него изъял — вещественное доказательство.

Встал, поковырял в замке отмычкой, одной, другой. Отомкнул решетку. Ну, спустя некоторое время вышли наружу. На извозчике доехал я с ним до отделения. Сдал. Передачу я ему потом от себя носил, хотя он меня на первом же допросе следователю выдал — каким я несообразительным сусликом себя показал. Сотрудники в стенгазете мой случай в отделе юмора отметили. Я это к чему рассказал? Какая бы ни сложилась ситуация, надо всесторонне прикинуть все возможности. И главное, разведывательный поиск так вести, чтобы установить, был ли кто недавно на этой местности, и по возможности выяснить, один человек или несколько. А самим никаких вещественных следов не оставлять.

— А как же отметки на стене?

— На обратном пути стереть. Наметить на схеме возможные пункты для засады. Да, еще вот что: для отмыкания железных решеток набор по моим чертежам в авторембате изготовили. Как бывший слесарь, полагаю, одобришь. И запомни, поскольку сейчас мирное время — это тебе уже не противник, а преступник, — тут наши законы действуют: применение огнестрельного оружия должно быть обосновано необходимостью самозащиты. Пока судебный орган не вынесет приговора, он только предполагаемый, а не форменный преступник. И ты обязан доставить его следственным органам, памятуя о том, что нарушение правил наложением ареста наказуется.

Зуев потер морщинистый лоб.

— Мой наставник в угрозыске требовал от молодого оперативника в первую очередь юридической грамотности!

Сначала ты ему обязан был доложить всю процедуру по линии соблюдения всех деликатных тонкостей законов, а потом уже действия по вариантам обстановки. Иначе на операцию не допускал. И правильно делал, а то что могло получиться: возьмешь преступника с нарушением инструкции, его судят по его статье, а тебе подберут должностную. Так что помни: тут не фронт, без высшего умственного соображения за одно геройство даже к медали не представят.

Помрачнев, Зуев приказал:

— Собери всю свою группу. На экскурсию я их свожу к месту преступления, которое мне расследовать назначено: зверское убийство с ограблением, взломом и применением техники...

Это был двухэтажный кирпичный домик с зеленой оградой из подстриженного терновника. Просторные, как витрины, окна. Двор, выложенный клинкером. Туи в кадках, на калитке медная плашка — «Отто Шульц». Под ней прорезь почтового ящика. Возле открытых дверей гаража картонный ящик, из него вывалились банки с консервами.

— Обратите внимание, — сказал хмура Зуев, — местные жители утверждают, что о происшествии им неизвестно, а ведь даже с улицы видно — лежат продукты, и никто ничего не взял.

— Может, такие честные.

— Мы тут одному антифашисту полуторку угля привезли, свалили в сарайчик, а на следующий день — тю-тю, растащили начисто. — Добавил сердито: — Из этого следует, что о происшествии они знают, но уклоняются от разговоров и помогать следствию боятся.

Поднялся по бетонным ступеням, по-хозяйски распахнул дверь:

— Прошу!

В вестибюле почему-то на столике лежала проволочная подстилка для ног. На ней куски ваты.

Зуев пояснил:

— Это я брал грунты для анализа. На всякий случай. Обычно при злоумышленном вторжении о половик ноги не вытирают. Но возможно и отклонение:, допустим, кто-то чисто машинально вытер. — Он взял кусочек ваты, поднес к носу, понюхал, положил обратно, потом другой так же взял, снова понюхал, как цветок. Объявил: — этот самый, чуть-чуть отдает аммиаком, и химическим анализом подтверждено — аммиак. — И тут же раздумчиво добавил: — Но могло быть и так: заходил он в место общественного пользования, где обстановка идентичная с подземной коммуникацией. Но пока это лишь домысел... — Предложил: — Следуем дальше, вот в эту дверь. Встать у стеночки. Не фиксируйте внимания на трупах. Сейф распорот клешней. Теплоизоляционный материал между стенками — порошковый асбест. Теперь соображайте. Когда преступник из сейфа ценности извлек? До убийства или после? Предполагаю, после совершения злодеяния. Почему? На полу — асбестовая пыль, а под трупом ни одной пылинки асбестовой не обнаружено.

Теперь вот, товарищи, смотрите. Полдня я эти стекляшки собирал, клеил. Кварцевое стекло — изделие для технических нужд. Судя по конфигурации, назначено для производства какого-то сильного вещества, особо едкого.

Эта химическая посуда побита в присутствии хозяина квартиры и даже, возможно, им самим — частицы стекла обнаружены в отворотах брюк, на ворсе халата. Возле входной двери найдены мелкие осколки, — возможно, они просыпались, когда он дверь открывал.

На руке трупа имеются порезы, видно, что нанесены они обломками стекла. Но к медикаментам не прибег, хотя вот аптечка. Выходит, не имел времени или находился в состоянии крайней взволнованности.

— Кем был этот человек? — спросил кто-то из стоявших у стены.

— Инженер-технолог на берлинском заводе по производству кварцевого стекла для предприятий химической промышленности. До войны часть акций принадлежала американской компании «Дюпон», имелись и представительства во многих западных странах. Поставляли свои изделия на заводы, изготовлявшие топливо для Фау-1, Фау-2, в состав которого входят едкие кислоты и щелочи. Что он был за человек? — Зуев сделал несколько шагов, снял простыню. На полу лежала, скорчившись, женщина, лицо ее залито черной, уже засохшей кровью. В вытянутой руке — каминная кочерга. — Вот кто за него заступился. Домашняя работница. С лагерной наколкой на руке. Можно предположить, что он относился к ней по-человечески и даже с сочувствием. Личные вещи домашней работницы скудные, ничего похожего на подарки нет. Предполагаю, никаких шашней с хозяином не было. На теле ее множество ссадин, ранений, что свидетельствует о длительной борьбе с преступником.

— А хозяин, выходит, наблюдал, как ее калечат?

— Хозяин был подвергнут пытке посредством введения определенной дозы вещества, применяемого при допросах в гестапо и СД к личностям, наружное повреждение у которых нежелательно. Вещество вызывает особо сильные болевые ощущения и ослабление мозговой деятельности. Деталь: губы не искусаны, а язык искусан. Можно допустить, что жертва таким способом пыталась не столько переключить болевое ощущение, сколько посредством повреждения органа речи лишить себя возможности выдать что-либо тайное преступнику. — Вытерев руку, Зуев открыл чемодан, вынул из него пять пробирок. — Глядите — здесь собраны из-под ногтей от каждого пальца жертвы остатки, которые могут при анализе еще что-нибудь дать. Вот тут в коробочках — мастичные слепки с зубов работницы, в полости ее рта обнаружена кровь, по составу ей не принадлежащая, и волоски ткани. Допускаю, защищаясь, нанесла укусы преступнику. Улика существенная. Еще отпечатки...

— Пальцев?

— Перчаток. И вязаных и кожаных.

— Значит, тут не один действовал?

— Мы говорим — преступник! Пока других точных доказательств нет, — строго оборвал Зуев, потом негодующе осведомился: — А вы что, товарищ Лунников, такой серо-зеленый стали? Слабонервный, что ли?

— Разрешите выйти, — хрипло пробормотал Лунников.

— Идите, — брезгливо бросил Зуев. — Храбрый разведчик, а тут скис. И вы вот, товарищ Дзюба, я вам демонстрирую, а вы все в окно смотрите.

— Не приходилось мне такое... — робко начал было Дзюба.

— Разъясните своей группе, — прервал его Зуев, обращаясь к Букову, — взять опознанного преступника может любой солдат комендантского патруля. Прикажите, чтобы поняли — по элементарной технике расследования буду спрашивать с каждого.

— Разъясню, — согласился Буков и предложил: — Покурим.

Вышли во двор. Зуев указал на крышу дома!

— Вон видишь — вытяжная вентиляционная труба. Лаборатория в подвале. Там производились испытания различных сплавов стекла едкими веществами. Но вытяжная труба опущена ниже подвала. Надо обследовать.

— Можно начистоту? — спросил Буков.

Зуев кивнул.

— В городе еще столько гестаповцев, военных преступников попряталось. А мы тут с вами будем уголовников ловить, так, что ли?

— Ответственность за население на нас легла.

— Это конечно, — хмуро согласился Буков. — Только я говорю, кто в душегубках людей морил, заживо в лагерных крематориях жег, те еще на свободе бродят. А мы тут обеспечиваем нормализацию жизни всеми средствами, вплоть до уголовного розыска. Тех, кто наших казнил, не переловили, а тут немец немца убил, ограбил, а мы, будьте любезны, переквалифицируем фронтовиков на гражданских сыщиков. У Виктора Должикова всю семью убили. А как ему, когда он не тех ищет, кто перед нашим народом виновен, а простых грабителей?

— Не считаешь, что надо твоему Должикову объяснить, что к чему?

Буков произнес уклончиво:

— Ты, конечно, может, и знаменитый и образованный в своем деле сыщик. Но вот небось так по-научному не обследовал во время войны, когда мы их палачество обнаруживали. Некогда было. Обидно ребятам, я так полагаю.

— Следствие мы вели, это ты напрасно. И на судейский стол народов протоколы будут положены — злодейства не только против нас совершены, против всего человечества, и, значит, против немцев тоже. А за Должикова ты не рассуждай. Он мне кое-что подсказал. На запястьях покойника следы от наручников заметил. Браслеты в гестапо штампованные, с незашлифованными углами, кольцо стандартное, рассчитано на глубокое вжатие в мышечную ткань. Я это сам бы, конечно, засек. Но важно, что именно Должиков подсказал. Мысль у него в каком направлении работает: раз убийца — значит фашист. Хотя подобной конструкции наручники применяются и у американцев и англичан и еще у германских криминалистов тоже. Для меня это еще не доказательство. А вот обрадовало, что Должиков зажегся, улики ищет. Это для оперативника чувство наипервейшее — зажечься! Ни одно убийство безнаказанным нигде никогда остаться не должно.

— Ну, это ясно.

— Сказать людям, что мы с большим фашизмом кончили, а теперь с малым кончаем, — это не все сказать. Важно, чтобы поняли, усвоили: мы теперь защитники немецкого народа, его безопасности. И что в нашем деле главная опора — это дружеская помощь населения.

— А оно к нам пока — спиной.

— Что отсюда следует? Чтобы наше Особое комендантское подразделение помимо всего обеспечило снабжение водой, газом, электричеством. Через это — дружеские контакты. Каждому дому в нашем районе надо вернуть нормальную жизнь. Нелегкая задача. Диверсии по порче подземных коммуникаций совершаются, чтобы воспрепятствовать нам оказать помощь населению. Нам надлежит раскрыть не только преступление, но и глаза людям раскрыть. Они должны понять, что гитлеровцы не только во время войны преступления совершали, но и после войны, и против самих же немцев.

Буков заметил, что здесь, на месте совершенного преступления, Зуев один только не удручен, не испытывает щемящего чувства подавленности, какую он подметил у других своих сослуживцев по Особому подразделению. Напротив, Зуев чрезвычайно бодр, оживлен, весь охвачен деловым азартом.

Подвязав резиновый фартук и щегольским движением натянув резиновые перчатки, Зуев уверенно, словно опытный врач, обследовал деревянной плоской палочкой рты у трупов, давая пояснения таким тоном, будто проводил занятие с бойцами по изучению материальной части трофейного оружия.

Пинцетом, какие употребляют коллекционеры марок, он бережным движением прихватывал с пола волосок или раздавленный окурок и помещал каждый в отдельности в стеклянные коробочки. И на стенке коробочки делал отметки восковым синим карандашом. Лицо его при этом выражало такое удовлетворение, будто он нашел какие-то редчайшие музейные ценности. Пыль собирал с разных мест помещения, втягивая ее небольшим, как шприц, насосом, внутри которого имелись бумажки — фильтры.

Вынимая эти фильтры, он, не дыша, укладывал их, тоже каждый в отдельную коробочку. И если фильтр хорошо покрывался пылью, он любовался им, словно юный натуралист крылом диковинной бабочки.

Фотографировал он трупы так любовно и старательно, как армейский фотокорреспондент — генералов, в надежде потом вручить портрет начальству и заслужить этим его благосклонность.

Разувшись, в одних носках, он бродил по помещению, вытянув шею, скособочившись, держа в руке лупу в черной пластмассовой оправе, и вдруг петушиным, клевательным движением начинал мотать головой над лупой.

И он приказывал другим смотреть через эту лупу на рану, нанесенную, как он уверенно утверждал, после того, как жертва уже была лишена жизни, о чем свидетельствует незначительное количество вытекшей крови. Он приказывал это делать тем, кто немало сам наносил ранений. Но ведь никто никогда не разглядывал, как после этого выглядит противник.

Никому из бойцов Особого подразделения не доводилось так долго смотреть на мертвые тела, как здесь вот, на месте происшествия, да еще с научной, можно сказать, целью.

Поверженными противниками на поле боя занимались похоронные команды. Когда же выносили с поля боя и хоронили своих, то у каждого в сердце настолько прочна была память о них живых, что опровергнуть ее сама смерть была бессильна.

Поэтому бойцам Особого подразделения было здесь не по себе, каждый по-своему страдал от представшего перед его глазами страшного зрелища.

И если раньше они, будучи наслышаны о подвигах Зуева в глубоком тылу врага, испытывали к нему почтительное уважение, то теперь это уважение сменилось чувством снисходительной жалости, когда они воочию увидели, через какую нечистоплотную работу добывают люди его гражданской профессии улики, необходимые для раскрытия преступления.

Так, вытерев губы и подбородок трупа ватой и понюхав ее, Зуев объявил:

— В выделениях явно чувствуется запах желчи, что подтверждает предположение о введении отравляющего вещества. — И, протянув ватку, предложил: — Вот, пожалуйста, убедитесь...

Не понимая или, вернее, не желая понимать, как всех тут с души воротит от этого его открытия, нимало не заботясь о том, как он выглядит в глазах товарищей, Зуев продолжал свое дело.

Буков с трудом переборол в себе чувство брезгливой снисходительности, то есть то, что испытывали сейчас, глядя на Зуева, бойцы. Переборол, потому что подметил во всех действиях Зуева то, что он выше всего ценил в каждом человеке: увлеченность и преданность своему делу. Наблюдая за Зуевым, помимо всего Буков испытал щемящую тоску по своей работе, которая теперь, по сравнению с занятием Зуева, казалась ему столь прекрасной, чистой и удивительной. И руки его непроизвольно шевелились, тоскуя об увесистой тяжести металла. Ему страстно захотелось сейчас, немедленно заговорить о своем деле, о всех его хитрых и умных тонкостях, которые ничуть не менее важны, чем те тонкости и прозорливые догадки, которые высказывал здесь Зуев. И наблюдательность его не менее остра, чем зуевская. Мог сразу, бросив взгляд на заготовку, сказать, кто из литейщиков ее отлил, кто из формовщиков готовил изложницу, какой обрубщик ее разделал. По допускам определял, по бороздам, оставленным обрубщиком, по шероховатостям от литейной формы.

А про инструмент и говорить нечего, без клейма угадывал, какой инструментальщик готовил, после кого надо резец перезатачивать, а после кого не глядя можно вставлять сразу в оправку.

Или вот обработанная деталь. Настоящий мастер обязательно с нее ветошью эмульсию вытрет, не потому что это надо, а для того, чтобы удовольствие почувствовать, тепленькую в руках подержать. И как бы домой ни спешил, обязательно в сборочный цех завернет, где труд всех завершается. Вот такие станочники, кто в сборочный заходит по велению души, — это и есть люди, на которых во всем можно положиться. Широкосознательные. И на собрании он их имена выкрикивал властным голосом при выборах президиума. И не ошибался. Заводские поддерживали почти всегда единогласно. И Буков, откликаясь на эту свою сердечную тоску по любимому делу, заметил Зуеву так, будто между прочим:

— Клешней сейф вспарывали. А можно было б фрезами на распорках обширное отверстие вырезать. И проще, и быстрее. На дрели электрической смонтировать. Немцы, а не додумались. И резак у клешни перезакаленный — крошился. Оттого торец стального листа получился в рванье. Какой бы длины рычаг ни был, одному при таком резаке не одолеть. Полагаю, вдвоем нажимали.

— Как криминалист мыслишь, — обрадовался Зуев.

— Как слесарь, — не согласился Буков и добавил грустно: — Бывший.

— Все мы бывшие. Я вот тоже — с котельного из Таганрога. А вызвали в райком, и пожалуйте — в уголовный розыск. — Зуев усмехнулся: — Из рабочего класса — летун. — И добавил: — Пружина у нас закручена на то, чтобы любому делу всего себя отдавать.

— Крепкий ты, — завистливо сказал Буков. — Закаленный, а меня вот до сих пор воротит. Только на свежем воздухе отошел.

Зуев отвернулся и произнес смущенно:

— Я много лет до войны в угрозыске, а каждый раз после подобного расследования — только хлеб и чай. И вообще сплю плохо.

— Ну?! — обрадовался Буков. — Значит, переживаешь?

— К этому привыкнуть нельзя. Но если характер выработал, он во всем при тебе. Он тобой командует и уронить себя не позволит. — Спросил: — В санбат попадал? Хирург в тебе копается инструментом спокойно, без дрожи в руках, когда ты орешь и корчишься. Выдержку не теряет, даже когда ты на него замахнешься. Он работает, чтобы жизнь тебе спасти. И чем он больше работой увлечен, тем, значит, тебе лучше: прочнее после госпиталя будешь. Так во всем должно быть. — Добавил строго: — Этим самым от страха смерти и в бою лечились.

— Точно, — согласился Буков. — На наш рембат фашисты с ходу налетели, из минометов, артиллерии лупят. А у ребят работа срочная — ремонт. Одни охраной нашего труда в окопах занимаются, а другие у станков хлопочут. В окопах обстановка нервная. А в мастерских, где люди тоже каждую минуту могут погибнуть, переживаний нет. Каждый будто прирос к своему рабочему месту, словно нет войны. Предсмертные слова считаются самыми главными, вроде последнего напутствия. А мне что приказал Кусков, когда я над ним склонился?.. «Подачу эмульсии закрой!» Что эмульсия со станка белой пеной стекает, это ему жалко. А то, что сам от крови весь подплыл, об этом мысли нет.

— На войне наш народ полностью себя показал, — сказал Зуев. — Со всех сторон.

— Запомнят на все века!

— Только хлопот нам о людях много после войны прибавилось, — озабоченно заметил Зуев. — Вот хлебом последним своим мы тут с ними делимся, а в эшелон с мукой термитные зажигалки кто-то подсунул. Прибыл ночью на место происшествия, кругом дым, гарь, копоть.

Наши бойцы кули с хлебом из огня вытаскивали, спасали, словно это не мешки, а живые люди, себя не жалели, сильно осмолились. И ничего я там для себя на месте происшествия не обнаружил. Зашел на пункт выдачи населению продуктов питания. Что такое? Совсем мало народу. Выходит, кто-то предупредил — не будет хлеба. Ну, я в штаб тыла: посодействуйте. Завезли. Началась раздача. Спустя некоторое время начали еще люди подходить. Наблюдаю. Смотрю, один буханку берет, нюхает. Потом отошел, разламывает, смотрит. Пожал плечами и хлеб, понимаешь, бросил со зла в кирпичные развалины. Я за ним на дистанции. И куда же он меня за собой привел через весь город? Поднялся он на железнодорожный виадук, перешел на правую сторону и смотрит в том направлении, где в километре от этого виадука ночью хлебный эшелон горел. Налюбовался. И пошел дальше — деловой походкой, хотя километров восемь до этого отмахал. Завернул я его, конечно, в комендатуру.

Прямых улик нет. Как докажешь? Я в свое время ни одно дело не закрывал. Тем и был известен. Год, два, три на себе тащу, а все же раскрою. А тут важно гражданскому населению при данной обстановке фактически доказать — вот, из ваших, а против вас же действует.

Допустим, я его за недостатком улик выпущу. Но под контроль его не возьмешь. Уйдет в союзный сектор, и все. И он это понимает. Сообщил: место проживания в английском секторе. Вот и зацепка, обрадовался я. «Значит, незаконно из советского сектора продукты получали, — говорю, — это равносильно мошенничеству или краже. За это я вас и привлекаю к ответственности».

Вежливо внушаю ему: моя должностная обязанность — только строго контролировать раздачу продуктов питания по месту жительства.

Ну, он ежился, ежился, дал свой адрес в нашем секторе. Проверил я у него там, нашел в кармане куртки перчатки лайковые, в коже их обнаружил мелкие вонзившиеся осколки стекла, остатки ампулы от химического взрывателя. Ну еще кое-что по мелочи, но тоже улики. Спрашиваю: «Акт результатов обыска подпишете?» Соглашается. Вынимает из кармана автоматическую ручку — и щелк. Из нее иглой себе в шею. Засипел и под стол свалился. В госпитале я рядом с ним на стол лег, из меня в него кровь переливали. Хотели консервированную, я не позволил, свежая надежней. Отошел, ожил. Ну и я тоже доволен, повеселел. Допросил потом, на койке. Раскололся, допрос подписал безопасным карандашом.

— Куда же его теперь?

— Доведу следствие — передам в судебные органы.

— Не кончилась для тебя война. Они, как гадюки, расползаются, а тебе — ловить.

Зуев сказал мрачно:

— Сегодня с утра только стакан чаю перехватил, натощак покурил. Врач велел после донорства четырехразовое питание соблюдать. А мне не до столовой. Сейчас вскрытие трупов будет. Надо присутствовать. После этого ничего в рот не пойдет. Так у меня ситуация складывается. — Бросил окурок и пошел обратно в дом, шаркая сапогами по выложенной клинкером дорожке.

В общежитии Особого подразделения Зуев оборудовал себе лабораторию. Некоторые приборы по его собственным чертежам изготовил Буков.

Беседуя с Зуевым, Буков вспоминал с удовольствием:

— У нас в мартеновском цеху пробы на экспресс-анализ тоже в лабораторию таскали, но, пока они там колдуют, мастер по цвету, по излому свой диагноз не хуже лаборатории ставил без всяких научных приспособлений. Скажем, высшего сорта сталь для особого оборонного назначения — так считалось и у нас, и за границей — можно только в электропечах варить. А у нас в цеху мартенщики ее варили. У самого Круппа не решались, а наши достигли. Чуяли, что нам с гитлеровцами назначено не сегодня-завтра схлестнуться, ну и жили возле печей, домой не уходя, каждый неполучившуюся пробную плавку переживал вроде как бой проигранный. Наш рабочий класс в войну с фашистами вступил по-своему, по-рабочему.

Зуев сказал:

— Я об этой вашей стали знаю.

— Откуда? В газетах не писали. Про приезд Риббентропа — он тогда с официальным визитом приезжал — отметили, а про нас — нет.

— Занимался делом по поводу хищения чемодана у подданного иностранной державы, соотечественника Риббентропа. Нашел чемодан. Начал производить опись имущества и вдруг за бархатной подкладкой футляра для бритвенных принадлежностей обнаружил металлические стружки. Дал на анализ — броневая сталь. Навел справки. Ваш завод такую дает. Я в механический цех. Вывозят стружку на плохо огороженную территорию и там сваливают. Ну, по заводу приказ: собрать до единой, и тут же в цеху под пресс, и потом прямым путем — в мартен.

— Верно, была такая инструкция. Ну, а с иностранцем ты как?

— Доставил чемодан в его номер в гостиницу «Националь». Сдал все вещи по описи. И даже стружки в футляре были на месте.

— Так ты что же, выходит, оказал содействие шпиону? Зуев лукаво усмехнулся:

— Стружку я вложил, только другого сорта. Получил ее не из нашего ведомства. Так что фашиста не обидели. Дипломатично все обставили. По весу столько же положили, вся разница в составе металла.

— Ну, а на кой тебе здесь вся эта прибористика — на металл? Заводы еще не запущены. А которые военные — те на демонтаже.

— Металл свой адрес имеет. Пломбы я из зубов покойной работницы извлек. Две старые — по анализу из того материала, который немцы применяют. Одна новая — по анализу тоже немецкая. Что из этого следует? Врач-немец ей пломбу положил. Устарелость металла новой пломбы — от шести месяцев до года. Если врач-немец бывшую лагерницу лечил, значит, бежать ему на запад особых мотивов нет. Не исключено, в нашей зоне и проживает. Так? Можно, конечно, по телефонной книге розыск начать. Но можно и проще. В записной книжке Отто Шульца имеется адрес зубного врача. Но дом, где он проживал, разбомблен.

На уцелевшей стенке нашел надпись с адресом врача, для родственников он ее оставил. Я, значит, явился. Поговорили. Старик ничего, лояльный.

— Что-нибудь дельное сказал?

— Пока ничего существенного.

— А ты бы на него нажал.

— Куревом обеспечил. Сходил в немецкую больницу, просил, чтобы старика на работу устроили. Потом снова к нему зайду.

— Значит, ног не жалеешь.

— Я на мотоцикле.

— Ну, а по зубному делу ты откуда натаскался?

— С нашим зубным техником советовался. А потом немецкую книжку достал по зубопротезированию. Разобрался со словарем.

— Сколько же ты в башке должен всего держать! Немыслимо!

— У нас правило: чуть что — иди к специалисту, бери консультацию. В розыске, бывает, сотни людей участвуют и даже не знают, что не мы, а они самую главную улику определяют. Я вот к одному специалисту в Ленинграде заходил. Икону из церкви старинную украли. Сам митрополит заявление в угрозыск подал, молил сыскать святыню. Я с того места, где она висела, кусок штукатурки снял, осторожно, чтобы поверхность с плесенью не повредить. Отнес ее к ученому — специалисту по всякой грибковой пакости. И еще к этому приложил мочалку из дома настоятеля церкви. Через неделю звоню ученому. Он мне сообщил, что плесень на штукатурке и на мочалке тождественна. И латинское имя ее назвал.

Потом этому ученому почетную грамоту начальник уголовного розыска домой принес. А он: «Я, — говорит, — не осодмилец и к вашим милицейским обязанностям не причастен». И митрополита шуганул, который захотел по телефону благодарность высказать — за святыню. А если б не этот ученый, не на что было бы особо молиться в той церкви, раз самой популярной иконы нет. Совсем бы захирело заведение.

— Смешной случай! — снисходительно сказал Буков.

— Для тебя смешной, а для нас, угрозыска, задание идеологическое. Верующим мы доказали, что не с помощью господа бога митрополит им святыню возвратил, а при содействии уголовного розыска, на научном основании...

* * *

Под вечер того же дня Зуев брился, как всегда, вслепую, на ощупь, без зеркала, не столько по фронтовому обычаю, сколько, как он объяснял, по привычке, сложившейся еще в гражданской жизни; рабочий день у оперативника ненормированный, а на преследование преступника, бывало, уходило несколько суток с поспешным передвижением на многих видах транспорта или просто на своих двоих по пересеченной местности. Для того чтобы выглядеть культурно, приходилось бриться во всевозможных, не подходящих для этого занятия условиях. Зато, когда ты в самый решающий момент, после тяжелой погони, оказывался с преступником лицом к лицу, аккуратный и прибранный, тот по одному твоему виду понимал, что сопротивление бесполезно.

Задрав голову и пробривая под челюстью, говоря при этом словно в потолок, Зуев рассуждал:

— Тут, в бывшем фашистском логове, каждый прохожий может ввести в заблуждение. Чувство виновности за войну, за все фашистские зверства прежде всего кто переживает из немцев? Те, кто всех менее виноват, те, у кою совесть. Это раз. Далее. Естественно и ощущение страха — после всей фашистской агитации. Геббельс лозунг бросил: «Победа или Сибирь!» Меня один пожилой немец спросил: «От какого до какого возраста вы будете вывозить нас в Сибирь?» Я ему на такую пакость: «Только новорожденных, и то самых свеженьких».

И не сразу до него дошло, а когда дошло, стал руку жать. Значит, жил человек в страхе. И не он один.

Блуждающего, бездомного населения здесь хватает. Те, у кого квартиры, боятся, чтобы не стали бездомных вселять. И у тех, и у других тревога, тоска, беспокойство.

А есть наглые, нахальные, которые при всех обстоятельствах умеют приспособиться. Приходят в комендатуру с информацией на разных лиц, часто просто лживые доносы. Словом, тут методом наблюдения ничего достоверного по расследованию не добудешь. Допустим, внешний вид. Каждый норовит самое худшее на себя напялить, самое изношенное; чтобы вызвать сострадание. И еще такая манера: под рабочих одеваются те, кто никогда рабочим не был. Ловко сообразили. А рабочий немецкий, напротив, лучшее на себя надевает, доказывает, что он с квалификацией, держит себя с достоинством, ему заискивать перед нами нечего — понимает: мы трудящегося уважаем как главного на любой земле. — Произнес, помолчав: — Все это расследование по делу Отто Шульца с точки зрения техники, анализов по инструкции научно произведено. Но искать здесь преступника так же затруднительно, как, скажем, блоху, которая не тебя укусила, а другого, а он даже не почесался при этом. Вот как соседи Шульца: ничего не знаем, ничего не слышали, не видели. А без помощи населения только в книгах сыщики работают. А я никогда сыщиком не был, я уполномоченным от народа действовал. Отсюда и успех был. А для здешних я пришлый человек, с пистолетом — завоеватель...

Потер щеки, убедился в том, что выбрил гладко, констатировал с удовольствием:

— Порядок. — Произнес озабоченно: — Я, Степан Захарович, на предварительную разведку подземных коммуникаций решил сам с тобой идти. — Пояснил: — Никаких изменений в обстановке нет. Но поскольку там сток всяких нечистот — канализация, словом, — может у товарищей сложиться неправильное впечатление, что командир свой мундир замарать опасается. — Плеснул одеколон на ладонь, вытер лицо, усмехнулся: — Это я, не думай, чтобы там запах тяжелый отбить, — только для гигиены. — Приказал: — Давай команду: в ружье. Время!

VII

Глубокой ночью Берлин черен, безлюден, разбитые здания торчат как скалы, тишина на улицах, словно в ущельях.

Буков поддел коротким ломом чугунную крышку смотрового канализационного колодца, сдвинул ее в сторону. И по железным ржавым скобам опустился на дно, включил фонарь. Туннель эллиптического сечения выложен бурым кирпичом, вдоль стен — служебная бетонная дорожка для обходчиков. Сточные жидкости, двигаясь самотеком по уклону, не достигали сейчас верхнего среза дорожки.

Угарное, едкое зловоние. Казалось, здесь камень и тот гниет, источая слизь плесени, как протухшее мясо. Со свода капало, щелчки капель глухо и отвратительно звучали, словно чья-то дробная мерная поступь.

Лунников сказал, нащупывая ногами дорожку:

— А что? Помещение подходящее — склеп на сколько хочешь персон. И ручеек журчит самодельного производства. Красота и удобство — всюду сортир.

Дзюба, осветив стены, произнес разочарованно:

— А я-то думал, на облицовку коллектора они метлахскую плитку употребляют. А это что же? Простой строительный кирпич.

Кондратюк спросил:

— Зачем же такой туннель здоровенный? Хватило бы и обыкновенной трубы.

— А сейчас что у нас, ночь или день? Ты все-таки соображай, — наставительно посоветовал Дзюба. — По ночам люди спят. А утром и днем у них потребности мыться и все прочее, добавь к этому после дождя стоки, вон гляди, отметка уровня. — Он навел свет фонаря на стену подземного канала. — Видал, где намарано? На твой рост по шейку.

— Разговорчики, — упрекнул Буков.

— Мы же только для ориентировки, прикидываем, принюхиваемся. — И Лунников объявил: — Пожалуй, ландышем здесь не пахнет.

Дзюба солидно изрек:

— По-научному это называется фекальная жидкость. У нас прораб был, техникум коммунального хозяйства окончил. Так он нас информировал: начало цивилизации человечества надо отсчитывать с тех времен, когда начали канализацию строить. Так что смешки ни к чему. Рабочие люди ее строили, рабочие люди здесь ее обслуживали по линии ремонта, надзора. И под городами у нас тоже такое же подземное коммунальное хозяйство, приходится им заниматься.

— Правильно, товарищ Дзюба, — одобрил Буков. — А что воздух здесь тяжелый, то ведь и в танке, когда огонь ведешь, от пороховых газов угораешь так, что бывает — всего вывернет.

— То бой, в бою все стерпишь!

— Ну, хватит, товарищи! — приказал Зуев. — Обменялись впечатлениями. С интервалом по одному.

Служебная дорожка была склизкая, Зуев пошел в голове группы, тщательно осматривая поверхность дорожки, свисающие со сводов серые, липкие нити, стену, покрытую маслянистыми потеками. Когда он светил в даль туннеля, свет фонаря расплывался во мраке как сальное пятно. Воздух был влажный, сырой, протухший, насыщенный прокисшим туманом. Густота мрака была такой, что каждому казалось, будто он как бы замурован в черноте и она мягко, но сильно сдавливает, все туже сжимая в своем черном студенистом теле, как гигантский слизняк.

И пучок тусклого света от фонаря только беспомощно корчился в этом мраке, не в силах пробить его.

Прошло уже немало времени. Но ничего подозрительного не обнаружили. Ответвления от магистрального подземного канала Зуев обследовать пока не разрешил. Когда служебная дорожка кончилась, пришлось идти вброд, согнувшись, так как туннель коллектора теперь был значительно уже, но потом вышли на другую магистраль, туннель тут был обширный, квадратного сечения, в стены вделаны металлические держатели для кабелей и трубопроводов.

— Ага, — сказал Зуев, — под Унтер-ден-Линден вышли. Здесь до войны новый коллектор проложили. Дзюба заметил одобрительно:

— Железобетон — солидное произведение. — Обратился к Зуеву: — А вообще следопытничать тут ни к чему: днем уровень стока почти по трем четвертям сечения идет, чего хочешь смоет. Но вот интересно, боковые секторы обрешечены и на замках. И хотя кладка стен на боковых коллекторах старинная, решетки на них поставлены не так уж давно, ржавчина не поела.

Буков осветил фонарем скважину в замке, сунул в нее отмычку, потом вытер отмычку чистой бумажкой, рассмотрел, заявил:

— Не грязь, а вроде тавот, по цвету свежий. Значит, кто-то замки смазывал, заботился.

— Подожди открывать! — попросил Зуев. — Сначала петли дверные осмотри.

Обследовав петли, Буков отметил:

— На стыках ржавчина обсыпана. Выходит, кто-то побывал тут.

Вот ли в боковой туннель. Поднявшись по скобам смотрового колодца, Дзюба долго пытался поднять его чугунную крышку. Ничего не получалось. Возможно, прижата обломками здания. Дальше ход был совсем узкий.

Поколебавшись, Зуев все-таки решил разведать его. Пробирались на корточках, опасливо освещая низкий свод. Выбрались на другой магистральный капал, он шел под уклон. Течение здесь было сильнее, отводы ливневой канализации стали чаще. Но и туннель был шире, просторнее, и, судя по стволам смотровых колодцев, он залегал на большей глубине, чем другие магистральные каналы. Натолкнулись на каменной кладки стену, которая перегораживала канал. Сток жидкости уходил в боковые отводы.

— Если на случай ремонта, так уж больно заслонка капитальная, — задумчиво произнес Дзюба.

Кондратюк постучал по стене коротким ломом, спросил:

— Желаете? Тол прихватил на всякий пожарный случай, могу рвануть аккуратно. В боковом ходу подождать — ударная волна мимо проскочит. Дунет слегка, и все.

— И так дышать нечем, а ты еще своей взрывчаткой навоняешь.

— От взрывчатки не вонь, а только запах, — обиделся Кондратюк.

Дзюба продолжал обследовать кладку стены.

— Верхние ряды кирпича без раствора положены. На халтуру, для вида только. — Попросил Кондратюка: — А ну, подопри!

Поднятый на плечах Кондратюка, он быстро раскидал у свода кирпич, крякнул, влез в образовавшуюся брешь в стене и скрылся за ней.

За ним последовал Лунников, без помощи товарища. Затем Буков.

Подсаженный Сапежниковым, Должиков скреб стену сапогами, не в силах подтянуться на руках. И потом тяжело спрыгнул не на носки, а на пятки.

Свет фонарей выхватывал из темноты сложенные в штабеля стальные цилиндрические сосуды, выкрашенные ярко-оранжевой краской. Буков приказал :

— Стоять всем на месте!

Кондратюк успокоил:

— Та это же не бомбы. Глядите, вентиля медные торчат. Возможно, автогенные баллоны. Просто склад. И банки наставлены, видать с тушенкой. На суточный рацион саперному батальону хватит.

— Я эти банки знаю, — сказал Должиков. — Ими в лагерях травили. Газ «циклон-Б».

— А ну, освободите все помещение, — вдруг начальственно приказал Кондратюк. — Все назад и скорым обратным ходом наружу, в первый же попавшийся люк. — Сел на пол, поспешно разулся, снял обмундирование, остался в одних трусах. Объяснил деловито: — Это я, чтобы чувствовать, за что цепляюсь.

— Товарищ Кондратюк, отставить.

— Нельзя отставить, товарищ Зуев, — сердито сказал Кондратюк, посветил фонарем между штабелей. — Видите, шнуром напутано, и провода тонкие, а это вот не прокладка, а взрыв-пакеты.

— Ничего не трогайте!

— Я, допустим, не трону, — хмуро сказал Кондратюк, — а крысы вас тоже послушают? Шастают, заденут, допустим, проволоку, взрыватель натяжного действия и сработает.

Убеждал:

— Я хоть не все, а кое-что обезврежу. — Поколебавшись, добавил: — Конечно, если желающий светить останется, с обеих рук действовать мне ловчее. Потом такое мое пока временное соображение. Они, видать, только у баллонов головки сшибать желали, взрыв-пакеты мелкие и все под головками уложены, а банки что? Жесть! Их чуть поддашь — и лопнут. Значит, если рванет, не очень основательно. Главное — газ. Так мы же противогазами оборудованы. Мне, конечно, ни к чему, только мешает. Да и не поможет, если хлопок. А вы все обождите в безопасном боковом ходу за стенкой. Я тут сначала, ни к чему не прикасаясь, так только сориентируюсь. Доложу. Тогда и будет окончательное ваше решение.

Буков остался светить двумя фонарями Кондратюку.

Кондратюк с кошачьей грацией продвигался между штабелями баллонов и банок, белея своим грузным нагим телом, отрывисто давая указания, куда светить. Иногда он бормотал, как бы поясняя самому себе:

— Это фокус на дурака. Штука плевая. Ишь ты, терочный поставили! Отсырел, не сработает. Ага, химическим перестраховались. Думали, я с кусачками, чтобы раздавил, да?

Вернулся, надел на шею брезентовую сумку с инструментом. Продолжал возиться, приговаривая:

— Еще один зуб дернул, теперь не укусит.

Обрадованно объявил:

— А вот она, самая главная гадючка в броневой шкурке. Ну пока, кажется, все.

Подошел к Букову, доложил:

— Взрывоопасность в основном ликвидирована. — Помедлил, переступая босыми ногами, просительно произнес: — Мне бы еще минуток столько же покопаться для гарантии! Разрешите? Душа неспокойна.

— Одевайтесь, — приказал Буков.

— Тогда разрешите обратиться к капитану.

Зуев сказал:

— Обожди, Кондратюк. Тут надо нам другое обсудить. Всем уходить нельзя. Надо на охране объекта остаться. Мало ли что. — Поглядел на Букова: — Вы! И еще кто?

— Товарищ капитан! — перебил Кондратюк. — Мне же тут делов до черта.

— Хорошо, Кондратюк, Лунников, Должиков...

И когда Зуев, Дзюба и Сапежников скрылись во мраке туннеля, оставшимся стало невмоготу сиротливо. Кондратюк, облачившись в обмундирование, сказал:

— Отогреюсь малость — и снова полезу шарить. — -Предложил: — Пойдем в боковушке покурим, там ничего, там можно.

Усевшись на корточки вдоль влажной стены, погасили фонарь, чтобы экономить батарею. Мерцали только огоньки цигарок.

Лунников сказал:

— Это что же, фашисты-вервольфы собирались свое же население газом потравить?

— Такая у них затея зверская, чтобы по подземным ходам газ в дома проник, душегубку соорудили. Кондратюк прервал сердито:

— Ну чего, охота словами трясти над тем, что и так ясно.

— Поговорить нельзя?

— Отчего нельзя, можно, только ты для удовольствия чего-нибудь расскажи.

— Про что разговоры любишь?

— Обыкновенно, про жизнь.

— У меня детство очень хорошее было, — сказал Должиков, — просто замечательное...

— Я своим тоже доволен, — сказал Лунников. — Только на фронте не повезло: хотел в авиацию, взяли в пехоту.

— В пехоте хорошо, — заметил Кондратюк. — Всегда на земле, при людях, ума прибавляется. Всего навидаешься.

— Армейский народ ходкий, — сказал Лунников. — У любого своя высотка намечена. — Спросил Должикова: — Ты, Витя, на что нацеливаешься?

— Как отец, учителем. Только школу фашисты сожгли.

— Отстроим.

— Отец преподавателем немецкого языка был, — тихо произнес Должиков. — Очень любил немецких классиков, а они его убили.

— Фашисты! — уточнил Кондратюк.

— Все равно — немцы.

— Ты, Витя, вот что прикинь, — ласково посоветовал Буков. — В районном магистрате видел тех, кто из лагерей вышел, пытанные, замученные, — тоже немцы.

— Так это антифашисты, ну сколько их?

— А большевиков сколько до революции было? Считанное число.

— Спасибо за политинформацию! — задорно сказал Лунников. — Только помещение для занятии неподходящее — вроде санузла.

— Ты шуточками тут не балуй, — строго одернул Кондратюк. — Фашистов пришибли, факт налицо. Дошли до Берлина и точку войне поставили, а дальше что с ними будет, с немцами?

— Наведем порядок, будьте уверены, — усмехнулся Лунников.

— Так ты, выходит, завоеватель народа, — иронически заметил Кондратюк, — а вовсе не его освободитель.

— Заклеймил, — обиделся Лунников. — Что, я не понимаю, какая сейчас ситуация: комендантский наш час — дело временное. Немцы должны сами себе самостоятельно установить режим жизни: либо свобода и власть трудящихся, либо опять на шею им капиталисты вскочат, которых в западных секторах союзники обожают, как родственников.

— Правильно отрапортовал, — сказал Кондратюк, — а то я думал, тебя на свое идеологическое иждивение взять как отстающего.

— Ну вот что, перекур кончаем, надо посты занимать, — вставая, объявил Буков. — У Кондратюка свое дело. Мы боевое охранение. Ты, Лунников, становишься в первом боковом отводе, наблюдение ведешь по магистральному каналу. Ты, Должиков, в обратном направлении, тоже у бокового отвода. Я ваш резерв. Вызывать, в случае чего, световым сигналом, самой короткой вспышкой, ладонью фонарь прикрыть и чуточку щелку между пальцев оставить.

Сопроводив, как разводящий, на пост Лунникова и Должикова, Буков встал по другую сторону стены, за которой работал Кондратюк, продолжая свой тщательный поиск, прикрепив брючным ремнем к голове фонарь, подобно шахтеру-забойщику.

Дзюба правильно предсказал, что утром уровень сточных вод повысится.

Буков тревожно прислушивался к сопению сточной воды, ползущей под землей, как гигантское мягкое пресмыкающееся, и чувствовал сквозь прорезиненную спецовку ее отвратительное, ощупывающее прикосновение.

И дышать становилось все труднее от зловония и оттого, что вода вытесняла воздух из туннеля.

Вспоминая о том, о чем рассуждали его люди во время перекура, Буков отметил, что каждый деликатно избегал говорить об обстановке, в которой они оказались, будто здесь ничего такого нет особенного, что бы могло взволновать, обеспокоить.

Это было проявлением солдатской воспитанности — делать вид, будто «все в норме», чтобы не трепать ни себе, ни товарищу нервы предположениями о грозящей опасности, не обнаруживать своих опасений, а уж если высказывать их, то только иронически, насмешливо, будто подсмеиваясь над самим собой.

Поэтому и было сказано Кондратюку:

— Нашел работенку себе по специальности. Обрадовался. Любитель взрывные шарады разгадывать.

— Ну и что? — притворно сердито ответил Кондратюк. — Да, любитель, вам такого моего удовольствия не понять.

Лунников заметил:

— На байдарке тут можно патрулировать — и спорт, и служба.

И даже Должиков произнес в тон ему:

— Подземный патруль, на петлицах — летучая мышь. Буков перебрался за стенку к Кондратюку. Сказал:

— Вода прибывает!

Кондратюк, медленно и осторожно выпрямившись, спросил недовольным тоном:

— Ну и что?

— Наши могут не дойти.

— А чего им понизу топать? Вылезут из первого же люка, и все.

— Район сильно разрушенный — завалы, крышки люков не поднять.

— Ну, это их забота, — хмуро сказал Кондратюк, — а у меня тут свое. Смотри, вот провод к кольчужке далеко ведет, ходил я вдоль, конца нет, — значит, где-то с дальней точки подрывная машинка. А это вот шнур, тоже конца не обнаружил, тянется в боковой ход, страховались, значит. Но еще одну штуку обнаружил — в полметра от пола поставлены взрыватели на предохранителях из кусков пиленого сахара. Если вода на этот уровень подойдет, сахар в воде растает, взрыватель сработает. Это у флотских манера на сахаре взрыватели ставить. Просто и надежно. Значит, со всех сторон, на все случаи тут продумано. А вот еще с часовым механизмом нашел, но он незаведенный, просто так стоял. — Воскликнул гневно: — Это же все-таки надо такую бесчеловечность учинить! Ну, заложил бы взрывчатку под объектами, чтобы выборочно только наших побить, а то всех начисто потравить — и своих, и наших — изуверство окончательное. Сколько я всяких подлостей их только не обезвреживал: наших погибших на поле боя они минировали! Под подходящие для госпиталя помещения фашисты мины закладывали замедленного действия. Все было, но такого не попадалось.

— А теперь ничего здесь не осталось, что бы сработало? — опасливо осведомился Буков.

Кондратюк сказал высокомерно:

— Стал бы я на рассуждение время тратить, если б все не зачистил. — Добавил сердито: — Сейчас по линии бы пройтись и на обоих концах в засаду засесть.

— Теперь нельзя, — покачал головой Буков. — Вода подпёрла. Надо выждать. Пойду проверю, как там Должиков в охранении.

Должиков стоял в боковом откосе уже по грудь в воде.

— Ну как? — спросил Буков. — Не утоп еще окончательно?

— Ну что вы! — сказал Должиков. — Я на стене смотрел отметки уровня, выше плеч не поднимается.

— А вдруг?

— Я же на посту! — сказал Должиков.

— Это верно! — согласился Буков. — Пост — служба такая: умри, но не сойди. — Помолчал, подумал и заявил решительно: — Пока я тебя с этого поста снимаю. Поскольку по высокой воде никто сюда, надо полагать, не сунется. А вот где Лунников, там склон сильнее, там и уровень ниже. Я тебя к нему напарником назначаю.

Лунников откликнулся во мраке плаксиво и не по форме:

— Ага, пришли — ну все! Хватил меня псих, хоть беги или об стену...

— Что-нибудь засек?

— Ничего! И вообще — ничего. Стоишь и думаешь: ни тебя и вообще ничего нет, — бормотал Лунников.

— Может, ты просто в помоях потонуть опасался? — осведомился Буков. — Так это напрасно, выше нормы уровень стока не поднимется, все равно голова будет наружу.

— Время я не понимал, время, — раздраженно твердил Лунников.

— Если сток высокий пошел, значит, утро, за ним день. Спадет вода — ночь, — пояснил Буков.

— Вы побудьте здесь, — жалобно попросил Лунников. — Ну хоть по одной скурим.

Он жался плечом к Букову и пытался объяснить свои переживания:

— Я ко всему на людях привык. Бой — он тоже на людях и в разведке, немец — тоже человек. А тут — один. А я один не могу, особенно когда думаешь, что ты окончательно один.

Буков согласился:

— Это верно, привычка у нас за войну отработалась — с кем-нибудь, но вместе, при другом и помереть, думаешь, не так уж страшно. — Добавил утешающе: — Должиков с тобой побудет, временно, пока с той стороны вода спадет. У тебя тут обстановка посуше. По боковому ходу вода идет, а там перемычка поднимает.

— Спасибо, — сказал Лунников.

— Это я не для твоего удовольствия принял решение, а чтобы Должикова не утопить. Стоял в стоке по самые плечи и не жаловался.

— Я, Степан Захарович, подолгу один привык быть, — поспешил заверить Виктор. — В погребе долго один при немцах жил, питался соленой капустой из кадки и сырую картошку ел, в капусте витаминов нет, а в сырой картошке их много.

— Значит, настоящий подпольщик, — уважительно определил Лунников.

— Нет, вначале я просто так, чтобы в Германию не угнали.

— А теперь добровольно, сам в Берлин пришел, — заметил Лунников.

— Я же в боях не участвовал, назначили переводчиком. А пленные, они совсем другие, будто никогда и не воевали против нас.

— Я сам немало их лично перевоспитывал, — сказал Лунников. — Как дойдет до его ума, что ты его вроде как выручил тем, что прихватил, от войны избавил, сразу — геноссе. Ну, конечно, осаживаю. Нам геноссе те, кто рот-фронт, а он, если и не фашист, для меня все равно темная личность.

— Они считали, что мы низшие существа, а они высшие.

— До начала сорок второго, а потом мы их от этой мысли отучать стали.

— Это их идеология.

— Знаю, дешевка. Все равно что пьяному в бой идти, от страха труса это лекарство бодрит до первого ушиба. В бою на чем держишься — не на том, что ты будто самый храбрый, а на том, чтобы свое подразделение не подвести, чтобы не хуже своих товарищей быть, которые в смерть, не зажмурившись, кидаются. От этого в тебе сила.

— Ну ладно, — сказал Буков. — Вы тут беседуйте, но чтобы тихо:

Хлюпая по вязкой, незримой, одноцветной с мраком воде, он побрел обратно к перемычке, довольный тем, что сразу Лунников отошел от тоски одиночества, и тем, что Должиков так быстро освоился здесь и держится стойко.

* * *

Буков, как и многие его однополчане, полагал, что, едва только наступит победа, с ней вместе придет приказ — по домам. Всю войну у людей была одна томящая мечта, она представлялась им самой высшей наградой: мечтали о возвращении к той жизни, какую они оставили, прервали, став солдатами. Быть на фронте им повелевал долг воина, ненависть к врагу, но теперь они были просто военнослужащими, задержанными в армии. Для охраны порядка на немецкой земле.

Это была обыкновенная служба, но служба на чужбине.

Чем дальше, тем чаще надо было согласовывать свои действия с местными немецкими властями, которые обретали постепенно самостоятельность, и чем быстрее они проявляли свою самостоятельность, тем более успешной считалась работа комендатуры. Ведь успехи ее в первую очередь оценивались полезными контактами с населением и сработанностью с местными властями.

По мере того как армейские части передавали свою власть немцам, все явственнее выступали черты новой, демократической Германии, которая уже сейчас отличалась от той, что находилась на западе страны, на территории, занятой союзными оккупационными войсками.

Букову вначале это было незаметно, но, когда ему довелось несколько раз сопровождать Зуева в союзные зоны оккупации, он сразу почувствовал это глубокое различие.

И дело не только в том, что многие представители союзных войск вели себя развязно, грубо, по-хамски с населением, хулиганили, безобразничали. Они даже в отношении друг друга не проявляли должной армейской уважительности.

Ходят толпами, орут, задевают прохожих, торгуют на улицах сигаретами, тушенкой, заходят в квартиры и выходят оттуда с разными вещами.

Свистят и гогочут при виде немцев, согнанных на разборку развалин. Военные патрули, в белых касках, в белых ремнях и гетрах, как будто ничего этого не замечают, как будто так и должно быть.

И вот еще что подметил Буков: как бы ни надрался союзный солдат, он хорошо, богато одетого немца не задевает, а вот к тем, кто одет попроще, — к тем пристает, унижает их.

И когда Буков поделился этим своим наблюдением с Зуевым, тот сказал:

— А что ты от них хочешь? Задержали мы двоих военнослужащих. На грабеже поймали. Доставили в союзную комендатуру. А там смеются: «Парни сувениры собирали». Но ведь со взломом. «Кого грабили? Немцев». А они что — не люди?

Буков вернулся на свое место.

«А где сейчас Зуев, — думал он, — добрался ли он по высокой воде? Хорошо, что с ним Дзюба, все-таки бывший строитель, разбирается в подземных коммуникациях: может, они сразу через ближайший смотровой люк выбрались на поверхность. И Зуев, наверно, уже начал расследование, поиск. А что, если таких складов газовых баллонов несколько и не тот, что они обнаружили, главный?»

Сколько уже прошло? Почти сутки. Конечно, в такой обстановке никто из них не замечает, что без еды. Про еду здесь даже подумать противно. Но слабость не только от духоты, сырости. Все они тут бывшие раненые, и в сырости все кости болят, ноют. Один только Кондратюк как ни в чем не бывало трудится, вкручивает теперь предохранительные колпаки на газовые баллоны, взрывчатку собрал в одну кучу подальше, вынес за каменную перемычку и затопил в воде. Значит, чего-то опасается.

— Ну что? Кондратюк, как самочувствие?

— Нормальное!

— Жалобы есть? — пробует пошутить Буков.

— Имеются. — Кондратюк вытирает руку, подходит. — На себя имею претензию. Проводок я тут, пожалуй, один зря перерезал, пробовал на язык, чуть щиплет, ток слабый. Соображаю: возможно, была сигнализация, а теперь, значит, она не работает.

— А зачем ей работать?

— Ну, чтобы знать... — Поспешно добавил: — Но это так, как капитан Зуев всегда говорит, одно только предварительное предположение. — Он оперся о стену спиной. — Тут все время гляди, чтоб собой чего не задеть. От каждой паутинки потеешь: а вдруг проводок. По-настоящему если судить, так минерская работа — самая настоящая сыскная, хоть одну улику упустишь — и прошумишь пятками в небо. А тут не себя жалко. За столько людей трепещешь, но обязан быть, как змея, хладнокровным и ловким, своим самостоятельным умом действовать. — Спросил озабоченно: — Как ребята, ничего, терпят?

— Несут службу, — сказал Буков. — Под землей, как в на земле.

В недрах туннеля, с той стороны, где находились Лунников и Должиков, появились серые, блуждающие во мраке пятна, словно комки фосфорической плесени. Но потом они стали обретать плотность и двигались ритмично.

— Наши, что ли, идут? — спросил Кондратюк. — Ушли в одном направлении, а приходят с другого.

Но вдруг свет исчез.

— В боковой проход вошли. Нет, по воде хлюпают. Почему же без света?

— Тихо, — шепотом приказал Буков. — Тихо. — И сжал рукой плечо Кондратюка. Но тот присел, стал шарить в темноте, очевидно в поисках оружия, положенного поверх резиновой спецовки.

Буков шел, держа автомат вертикально, чтобы не задеть за стену и скрежещущим звуком о камень не выдать себя. Шел медленно, чтобы не хлюпала вода под ногами и чтобы не поскользнуться на склизком днище стока.

Но вот светящейся дугой сверкнул фонарь, брошенный в глубь магистрального туннеля, и почти мгновенно после падения фонаря звонко, словно из крупнокалиберного пулемета, прозвучали пистолетные выстрелы.

Буков бил из автомата, оглушаемый мощными звуками, такими, какие издает только противотанковое ружье. И вдруг увидел, как на середину канала в рост выскочил Лунников, широко простирая руки, будто ловя в воздухе что-то, и тут же — мгновенная вспышка ослепительно взорвавшегося пламени, так же мгновенно погасшая.

Толчком взрыва фаустпатрона Букова свалило, но он поднялся, продолжая бить из автомата.

Темноту снова прочертил брошенный фонарь, и Буков уже прицельно ударил по тем, кто убегал. Рядом четко звучал автомат Должикова. И после того как и вторая обойма была израсходована, заложив новую, Буков оттолкнул Должикова в боковой проход, а сам, светя фонарем и держа автомат, пошел по туннелю. Двое лежали лицом вниз. Он ногой поворачивал им головы, чтобы убедиться в том, что они мертвы.

Других не трогал, только фонарем осветил.

Потом он вернулся к Должикову, спросил:

— Ну, что у вас тут было?

Должиков сказал:

— Мы их осветили, они стали стрелять, мы по ним, тогда один из них присел и нацелился фаустпатроном, но не в нас, а туда, где газовые баллоны. Тогда Лунников выскочил на середину туннеля и даже руки раскинул, чтоб места больше собой занять. Он догадался, а я не догадался. Он всех спас, а я только стрелял...

Буков направил свет фонаря на Лунникова и тут же погасил фонарь.

Буков видел тела танкистов в сгоревших танках. Так вот так же выглядел Лунников, как эти танкисты.

— Отнесем, — сказал Буков.

Тело Лунникова было горячее, и они несли его. Кондратюк стоял посередине туннеля, потерянно озираясь по сторонам.

— Ты что? — спросил его Буков.

Кондратюк вздрогнул, кивнул на баллоны!

— Да вот, испугался.

Буков хотел ответить Кондратюку, что Лунников тоже вот испугался, как бы баллоны не взорвались, только за других испугался, не за себя, а это не всякому дано. И вдруг почувствовал, что произносить слова ему трудно, не почему-нибудь, а из-за внезапно охватившей слабости. Что-то теплое текло по животу, ногам. Ему казалось: он растворяется, тает и мрак туннеля всасывает его. Сопротивляясь этому, он засунул ладонь под гимнастерку и, прижимая ее к мягкому углублению в ране, сказал... Нет, он только хотел сказать что-то ободряющее, начальственное. И не смог. Лег, скорчился и пробормотал совсем не то, что хотел:

— Лунникову... увольнительную на весь день. Пусть... ничего. Под мою ответственность... — И жалобно, беспамятно повторил: — Под мою... понятно!

VIII

Теперь в госпитале военнослужащий с нормальным боевым ранением считался редкостью.

Букова оперировал хирург, который среди военврачей почитался маршалом. Плечистый, почти квадратный, с сивой лохматой шевелюрой и простецким носом картошкой на мясистом багровом лице, хирург сказал, ощупывая нагое тело Букова, еще спеленатое бинтами:

— Жировая прокладка почти отсутствует, но, полагаю, не от истощения, а от чрезмерной нервной возбудимости. — Провел по голому животу Букова пальцем: — Полюбуйтесь, явно выраженный белый дермографизм. — Приказал сестре: — Поите его чаем из валерьянового корня — лучший студенческий напиток.

Сообщил Букову как бы с оттенком зависти:

— А ты ведь в покойниках побывал, полная клиническая смерть, ведь надо же суметь так изловчиться, чтобы обратно эвакуироваться.

— Спасибо вам — выручили, — промямлил Буков.

— Это не я тебя, а ты меня выручил, — сказал хирург. — Помер бы на столе — испортил бы мне репутаций. — Спросил: — Ну как там, на том свете, есть что-нибудь заслуживающее внимания?

— Не помню.

— Такая интересная научная командировка — и «не помню»?

— Как в темную яму свалился. Ничего особенного, все падал, все проваливался.

— Ну вот что, — сказал хирург. — Теперь у тебя расчет только на саморемонтное действие организма. Постарайся думать о чем-нибудь приятном. Из всех медикаментов самый надежный — радость.

— Я всем тут довольный.

Хирург сказал:

— Я вот читал: у армии-победительницы при относительно равном количестве раненых с противником большее количество выздоравливающих. Объясняется психоморальным фактором.

Буков возразил:

— А почему же тогда в самые для нас тяжелые годы войны дезертирство из санбатов было? Приплетутся на передовую в сырых бинтах и симулируют, будто почти уже все зажило. И ничего. Если в новом бою не убивали, выздоравливали.

— М-да, — произнес хирург. — Замечание вразумительное. У меня даже один генерал сбежал сразу после ампутации кисти руки. Но через две недели я ему уже до плечевого сустава отнял. Прохожу мимо палаты в тот же день после операции, слышу крик, ругань отчаянную. Открываю дверь, орет в трубку полевого телефона, почти с теми же выражениями, которые он при наркозе допускал. Объясняет: «С начальником боепитания беседовал».

Приказываю сестре произвести инъекцию. А он ни в какую — с детства, мол, уколов не переносит.

Пожилой, здоровье на исходе. А вел себя, как мальчишка. В анамнезе соврал. Почки одной нет, сердечная недостаточность. А он: никогда ничем не болел, здоров как бык — и возраст себе сбавил.

Объявил:

— И ты тоже хорош! Вставать нельзя, а ты к окну полез.

— Липы зацвели. Красиво!

— Ты бы лучше за санитарками наблюдал, вон они у нас какие фигуристые.

— Внимательные, — вяло сказал Буков.

— Жалуются на тебя, — строго сказал хирург, — под-сов дают, а ты на нем работать стесняешься. Персонал, значит, не уважаешь. С них же требуют, чтобы у тебя нормальный стул был. — Заметил строго: — Для медицинского работника нормальное функционирование организма у выздоравливающего — показатель. А ты нам эти показатели снижаешь. — Погладил Букова по плечу: — В общем и целом я тобой доволен, оперировать — одно удовольствие, сердце сильное, кровь хорошей сворачиваемости, ткани упругие, словом, материал замечательный, жизнестойкий.

Первыми навестили Букова Дзюба и Кондратюк. Увидев отощавшего, бледного, без усов, с коротко остриженными волосами Букова, Дзюба жалостливо осведомился:

— Это что же, выходит, ты совсем еще молодой? Скажи пожалуйста, на вид совсем парнишка. И усов нет — это что же, теперь в обязательном порядке срезают? Во время войны в госпиталях не трогали, — и бережно погладил свои усы, густые, черные, основательные.

Кондратюк, подхватывая этот разговор, заявил решительно:

— Я бы не позволил. Усы — личная собственность солдата. На казенный образец только башку стричь положено. Усы — это армейская мода со смыслом, без горячей воды губу не пробреешь, самое нежное место.

Кондратюк рассказывал:

— Хлопушку под крышку смотрового люка я заложил аккуратно на выброс. Шугануло вместе с камнем, которым была завалена, эффектно сработал. — Добавил сдержанно: — Предоставил таким способом тебе скорую помощь, вынес наружу, на свежий воздух. А знаешь, Зуев хоть нам всем благодарность объявил, но замечание сделал, недовольство высказал за то, что из тех, этих самых, ни один ему для допроса не пригодился: испортили наповал.

Нескольких он для себя все-таки прихватил — изловил в боковых ходах, теперь с ними канителится, беседует. Судить будут по всей форме закона. А нас зачислил в свидетели. Смешно. Какие же мы свидетели? Свидетели — это же кто со стороны чего-нибудь видел.

Немцев гражданских на экскурсию Зуев водил, подземную коммуникацию показывал, разъяснял, какую пакость фашисты напоследок учинить собрались. Теперь он среди местного населения — фигура.

Дзюба, опустив глаза, сказал тихо:

— Когда Лунникова хоронили всем гарнизоном, глухонемая тоже за гробом шла. Стали опускать в землю. Она кинулась и вдруг закричала. Ну, нам не до нее. Потом Зуев первым спохватился: как же так, считали глухонемой, а на деле что? Маскировка?

В санчасти разъяснили: на нервной почве от повторного потрясения голос снова появился.

Должиков подтвердил: она сама вначале не заметила, что нормальной стала. А когда заметила, даже не сильно обрадовалась. Выходит, прилепилась она к Лунникову сердцем основательно. Считала, раз он ее спас, на себе вынес и при этом еще ранение получил, значит, ближе ей человека нет. Правильно рассуждала. Возможно, и Лун-пиков против такого ее понимания не возражал, ее фотокарточку в его солдатском медальоне нашли — запекся медальон, но не сгорел.

Открыли — она...

...Зуев явился в госпиталь рано утром, почти на рассвете, терпеливо сидел возле койки Букова, ждал, пока тот проснется. Дождался, сказал вскользь:

— А я тут рядышком на расследовании. Ну и завернул по пути.

Он еще больше отощал, залысины на висках, морщины углубились. Признался горестно:

— По делу Отто Шульца помнишь мои первоначальные предположения? Так все это в дальнейшем было опровергнуто.

Во-первых, речь идет не об Отто Шульце, а о Вильгельме Битнере.

Инженер Отто Шульц был казнен в 1943 году. Донос на него в гестапо сфабриковала английская разведка, чтобы убрать его как специалиста, принимавшего участие в производстве ракетных снарядов. Через своих агентов гестапо установило, что попалось на провокацию. Дабы это не дошло до высшего начальства, привезли из Дрездена инженера Вильгельма Битнера, приказали ему называться Отто Шульцем, якобы для конспирации в связи с секретной работой, и вселили в дом Отто Шульца. Как я это установил? День рождения Шульца — седьмое марта. Открытку нашел с поздравлением, дата на ней — июль. Стал дальше копать. Шульц получил диплом в Берлине в 1920 году. А у этого хранился картонный кружок, который ставится под пивные кружки, весь в подписях, дата — 1922 год. На кружке — название дрезденской пивной. Поехал в Дрезден, оказалось: подписались на картонке известные профессора. По обычаю это делается в день выпуска. Нашел фотографа, который снимал их в этот день. Поднял и его архив. И нашел я этого своего Отто Шульца, но только с фамилией Битнера. Переписал заголовок в деле. Стал сверять номер лагерный, наколотый на руке домашней работницы. Заключенная с этим номером была умерщвлена еще в 1944 году.

Пломбы в зубах этой самой якобы домработницы по анализу совпадали с тем материалом, который применяют немецкие врачи. И изношенность у них была многолетняя. Значит, гестапо приставило свою агентку наблюдать за инженером Битнером, и, чтобы выяснить его взгляды, агентке сделали лагерную наколку. Если он ей будет сочувствовать, значит, попадется. Навожу справки о ней у жителей. Оказалось, что двух женщин, которые ей выказали сочувствие, забрали в гестапо, а потом и их семьи. Значит, все мои первоначальные гипотезы насмарку.

А дальше уже просто: организовал наблюдение за домом в Дрездене, где супруга- и родители Битнера проживали. Убили его после вскрытия сейфа, — значит, то, что искали, не нашли. Будут еще искать. Ясно? Ну, потом накрыли, взяли преступников. Предъявил им все улики с неопровержимыми доказательствами. Те сознались, дали показания. Один из них, брат жены Битнера, бывший офицер СС, сдался англичанам. Чтоб устроиться получше, сообщил английской контрразведке, что может оказать Великобритании услугу. Сестра ему доверительно выболтала, кем ее муж стал и над чем работает.

Сначала он только познакомил английского контрразведчика с зятем. Но, выходит, Битнер отказался отдать документацию. Тогда они все это над ним и совершили. Гестаповская агентка почему бросилась на них? Дюпоновская фирма беспокоилась, чтобы документация не попала в руки другой страны. Поэтому за патентную охрану предприятие платило гестапо.

Вообще-то Битнер нацеливался сам продать американцам документацию, поэтому и переправил ее к себе домой, в Дрезден, уже давно. Но после того как американцы совершили гнусный, коварный налет на город, передумал. Жена его рассказывала: приехал ночью, разжег камин и все свои бумаги в нем сжег. Наверное, если б не сжег, то под пыткой, которой его подвергли, отдал. А так что же? Разве они ему поверили б, что он сжег? Все равно только мучили бы снова. Ну, а зачем я вам говорил, будто эти преступники пользовались подземной коммуникацией? По психологическим мотивам. Жертвы вы видели, — значит, загорелись. А так просто патрулировать я помоях под землей, без азарта, — унылое занятие. Но патрулировать надо. Имел сведения: под землей рыщут. Вы это подтвердили своими энергичными действиями. — Поежился, опустил голову. — Лунников посмертно награжден. Тут моя вина. За то, что посмертно. — Развел руками: — А что я мог? Пришлось захватом самому руководить. Часть группы осталась с Дзюбой и начхимом, а я с другими по боковым ходам преследовал.

Зуев сидел ссутулившись, зажав между колен ладони, и медленно раскачивался, не то в ритм словам, не то сонно поклевывая; лицо его было изможденным, серым, губы сухие, тоже серые.

Сказал, помолчав:

— Ну, такие за пределами всего человеческого, мразь. Допрашиваешь по существу дела — а они как все равно торгуют своими показаниями. Сообщат и тут же осведомляются: «Теперь я могу рассчитывать хотя бы на улучшение питания?» — или: «Прикажите принести коньяк» — и добавляют: «В награду за откровенность».

А один заявил: «Вы должны нас понять. Население Берлина заслуживает возмездия. В ваших городах люди сопротивлялись нам и убивали нас, я уже не говорю об упорном саботаже. И мы вправе требовать от своего населения того же в отношении вас. Мы готовили народ к чему-то подобному, но в еще более грандиозных масштабах. И что же? Ничего не получилось. Мы называем это предательством, а оно заслуживает кары».

«Значит, — говорю, — подтверждаете свое участие в диверсии с применением ОВ?»

А он: «Поскольку военнослужащие Советской Армии снабжены противогазами, жертв среди них не могло быть, отсюда следует, что вы не можете предъявить обвинение в покушении на представителей вашей армии?»

«Ну, — говорю, — допустим».

«Тогда я подлежу суду не военному».

«Возможно».

«Но в Германии нет сейчас органов юстиции...»

«Насчет этого, — говорю, — могу вас обрадовать. Следствие по вашему делу после его окончания мне надлежит передать народному суду Берлина, где вы будете иметь возможность изложить своим соотечественникам только что высказанные вами взгляды, внесенные мной в протокол вашего допроса».

— Ну, а сам он кто, фашистский фанатик? — спросил Буков.

— Владелец мастерской по производству перчаток, работали у него пленные французы. Дали ему восемь человек из лагерей, после того как стал служить в районном гестапо. Получал постоянные военные заказы для летчиков. Купил ферму. Женился на шведке, совместно с ней держал магазин. Если б диверсия удалась, обещали переправить в Аргентину. Там у него в банке счет. Он среди взятых не главный. Но и другие тоже вроде него: обижаются, когда выясняешь, сколько нажили на войне. Вы, говорят, как налоговый чиновник, допрос ведете. Не нравится, когда их классовую принадлежность устанавливаешь. Мы, говорят, пережили национальную трагедию и погибаем вместе с Германской империей.

Соглашаюсь. Империя, конечно, рухнула при нашем активном содействии, а вот для немецкого трудового народа это не трагедия, а лишь освобождение от таких, как вы.

— Ты что, их там просвещаешь на допросах? — спросил Буков.

— Они для меня подследственные, и я обязан не только представить неопровержимые улики по их преступным деяниям, но выявить всевозможные мотивы, которыми они руководствовались, совершая преступление. Допрос по существу дела может быть коротким, а вот выявление личности преступника — работа длительная. Сидим с глазу на глаз и беседуем, даже нарочно протокол допроса в сторону отодвинешь, чтобы он спокойней себя чувствовал. Уголовник кто такой? Случается, где-то в какой-то момент жизни человек выпал из нашего общества по причине часто и от нас всех зависимой. Ищешь эту причину. Как коммунист, ищешь, беспокоишься, в чем была паша промашка. Может, его из школы выгнали, допустим, за неуспеваемость или хулиганство, — значит, надо в органы просвещения идти советоваться. В райком партии. Словом, наша работа не только изловить, но и предотвратить возможность преступления. А тут продукт системы, и не только бывшей фашистской Германии. Такую публику в союзных секторах по-родственному оберегают, там у них взаимопонимание. На основе самой простой. Там крупную частную собственность не трогают, а в восточной зоне ее тронули. Вон уже, пожалуйста, вывеску повесили: «Завод имени Эрнста Тельмана — народное предприятие». Вот и надо выяснить на все будущие времена, как и кто на западе будет реагировать на такое название. На что и на кого собираются рассчитывать в своем желании, чтобы такого названия у завода не было. Понятно?

— А что это у тебя на лбу? Ушибся?

Зуев досадливо поморщился:

— В одном месте стукнулся впотьмах, ничего холодного под руками не было. Приложил пистолет вместо пятака. Но долго держать так не пришлось. Ну и вздулась гуля.

— Значит, по-прежнему, как на фронте?

— А те, кем я занимаюсь, те капитуляцию не подписывали. — Сказал одобрительно: — Доктор тебя хвалит, говорит, скоростным способом на поправку ведет, так ты старайся, лечись. — Сообщил с улыбкой: — Шарлотта тебе кланялась, в мэрии теперь служит, рекомендовал я ее туда сам лично.

— А Должиков как?

— Работает. Недавно обнаружил крупную шайку. Получали продукты по фальшивым карточкам и вывозили на запад.

Ты, наверное, не знаешь, англичане во время войны изготовляли фальшивые продуктовые карточки и забрасывали их в Германию, чтобы дезорганизовать снабжение населения.

Анализ типографской краски и бумаги показал, что карточки сработаны без учета изменения в обстановке. Пришлось дать одной из союзных комендатур разъяснение, что наши краски иного химического состава и бумага также. Ну, там еще кое-что они не учли, что объяснять потребовалось...

Словом, дел хватает. — Сказал завистливо: — А у тебя здесь хорошо, спокойно. Я, когда в госпиталь попадал, всегда сильно в весе прибавлял. А что? Отдых...

IX

После госпиталя Букова зачислили дизелистом на передвижную электростанцию. Но обслуживала она не армейские хозяйства, а кочевала по Германии, питая своим током населенные пункты, где городские электростанции были повреждены.

Это была спокойная, приятная должность — даровать людям свет. И когда электростанция разместилась в заводском дворе и подключила свой кабель и станки обрели жизнь, Буков затосковал. Его томительно тянуло в цеха, где все было таким же, как и на его заводе, и рабочие были такими же степенными, озабоченными, как на его заводе.

На почве совместной работы по текущему ремонту дизелей электростанции Буков познакомился с Гансом Шмидтом.

Толстый, румяный, добродушный, с солидным брюшком, Шмидт совсем не походил на бывшего подпольщика. Он объяснил, показав мизинец, что он сначала был таким, а затем, показав большой палец, объявил, что он теперь такой, потому что война кончилась.

Букову нравилось, как во время работы Шмидт ведет себя, не отвлекается на разговоры, на перекуры. И они без слов понимали друг друга, потому что обладали равным знанием дизеля, оба трудились молча, все больше проникаясь взаимным уважением.

После работы беседовали.

— То, что у вас в ноябре тысяча девятьсот восемнадцатого года была провозглашена Баварская советская республика, это я еще в школе проходил. И про спартаковцев, и про рот-фронт. И то, что ваши в интербригадах в Испании против фашистов сражались, и то, что Гитлер немецким коммунистам топором головы рубил, даже детям у нас известно было. Я сам в пионерском отряде имени Тельмана состоял. А потом в комсомоле в юнгштурмовке ходил. И мы по-ротфронтовски сжатым кулаком приветствовали на митингах резолюции за вас. Но где же он потом, этот ваш кулак, оказался?

Шмидт, посасывая трубку, спросил:

— А если б буржуазное правительство расстреляло большевиков в тысяча девятьсот семнадцатом году, вы бы пришли к власти?

— Весь народ не постреляли б, а он у нас за большевиками, за Лениным пошел.

— Но вы потерпели поражение в революции тысяча девятьсот пятого года. Мы тоже потерпели такое поражение.

— То же, да не то, — обидчиво возразил Буков. — Для нас это было вроде разведки боем. Если по-военному рассуждать.

— Твой отец кто?

— Рабочий-кочегар, большевик.

— А у нас очень много было рабочих социал-демократов, и я тоже.

— Ну, значит, ясно, — сказал Буков.

— Тебе — да, а мне — нет. Я считал, что большевики и их революция — это хорошо для России. Но у нас должно быть иначе.

— Как это иначе?

— Без насильственного захвата власти.

— Сильно, значит, ошибались! — констатировал Буков.

— Да, я был такой. Но потом стал понимать.

Однажды Буков сказал со вздохом:

— А на фронте я бы мог тебя убить.

— Я тоже, — сказал Шмидт.

— Вполне, — согласился Буков. — А теперь мы вместе одним делом заняты. Смешно. — Но произнес он это слово без улыбки. Добавил задумчиво: — Раз у вас теперь тут народная власть, значит, черед и вашей победы.

— Да, но есть западная зона. И там плохо, и это очень опасно.

— Ничего, — сказал Буков. — Где заря, а где закат, мы знаем... Оттуда, с заката, все неприятности. Так мы по-фронтовому считаем...

Ночью на заводских путях загорелись цистерны с горючим.

Буков на мощном тягаче передвижной электростанции выехал на железнодорожный путь и, прицепив трос к вагону-цистерне, повел тягач по рельсам, чтобы увести состав с заводской территории. Это ему удалось сделать перед самым мостом, перекинутым через мелкую речушку, уже тогда, когда цистерны стали рваться, разбрасывая липкое жгучее пламя. Букову доводилось сидеть в горящем танке, и теперь он, привычно натянув на голову противогаз, чтобы сберечь глаза и лицо — одежда его уже дымилась, — выскочил из кабины тягача, пробежал вперед и кинулся с железнодорожного моста в реку. Он ушибся и чуть было не задохнулся, потому что скользкую маску противогаза не мог сразу стащить в воде, выполз с трудом на берег и побрел обратно, стараясь вернуться незаметно на электростанцию, стесняясь своего вида.

Но это ему не удалось.

Рабочие завода подняли его на руки и понесли к четырехскатному фургону, служившему жильем для команды электростанции. И хотя уже прибыла машина «Скорой помощи» и рядом с Буковым поставили носилки, начался стихийный митинг. Буков чувствовал себя плохо. Он отстранил рукой санитара, подошедшего к нему, остался стоять, как стоят по команде «Смирно», и слушал ораторов.

Потом ему предоставили слово. Буков сказал сконфуженно, с гримасой боли на ушибленном лице.

— Извините, что я в таком виде, но сами понимаете, какая обстановка сложилась. Конечно, это большой ущерб народному предприятию — столько пропало нефти, емкости повреждены значительно. Но то, что вы все прибежали на пожар и бесстрашно его гасили, о чем это говорит? Это говорит о том, что вы — товарищи. Вам народная собственность стала дороже своего здоровья, которое вы подвергали опасности. Да здравствует рабочий класс!

За этот подвиг Буков был награжден внеочередным отпуском, но воспользоваться им полностью не довелось. Пришел приказ о демобилизации.

Буков заехал в Берлин, чтобы повидаться со своими сослуживцами по Особому подразделению. Но никого из знакомых он там не нашел. Все были новые люди. Это несколько омрачило его праздничное настроение.

Но как бы там ни было, для Букова начиналась новая жизнь. Когда-то, еще в рембате, Буков мечтал о том, что эту новую жизнь, если она ему суждена, он начнет вместе с Людой Густовой. Но Люду он считал погибшей, и боль этой утраты казалась ему ничем не восполнимой. Вся радость возвращения была омрачена ею.

Однако надо было жить и трудиться, и Буков деловито и озабоченно советовался с другими, как и он, демобилизованными военнослужащими, где и какие специальности дома нужнее всего. Он считал себя не вправе раздумывать над тем, как бы получше устроиться по возвращении на Родину. Он знал: ему по-прежнему предстояла служба, правда не в армии, — такая, на которой уже не подлежишь демобилизации. Она на всю жизнь. Поэтому Буков выспрашивал, где идут большие стройки, памятуя, что при нулевом цикле все трудно, — значит, привычней. Он хотел быть постоянно на людях, как это было на фронте, — он привык к фронтовому товариществу, и ему казалось, что жить без него не сможет.

Как-то Буков показал фотокарточку Люды знакомому майору авиации после того, как тот показал ему портрет жены.

— Невеста? — спросил майор.

— Нет, так, на память, — сказал Буков.

— Подходящая! Ты не теряйся, — посоветовал майор.

Буков спрятал фотографию и ничего не ответил. И только испытал мгновенное чувство неприязни к майору — обиделся за эти слова: «Не теряйся». Но майор ведь не знал того, что знал Буков, и Буков, мысленно прощая его, о чем тот и не догадывался, похвалил из вежливости:

— У вас жена тоже ничего.

— Я ее последний раз в сорок первом видел, в с тех пор — никаких известий. Буду искать, — твердо сказал майор. — Пешком всю землю исхожу, а найду.

Буков посмотрел майору в глаза и сказал обнадеживающе:

— И найдете. Честное слово, найдете! Это же сколько раз такое бывало, и находили.

Но о себе Буков так не думал, не надеялся, что найдет Люду. Ведь у него документ — полученное письмо. В нем он и носит при себе карточку Люды. Это все, что осталось у него в память о ней на дальнейшую его жизнь.

X

Когда старый двухбашенный танк Т-26, имеющий только пулеметное вооружение, прорывался из окруженного СПАМа, сержант Люда Густова получила ранение. Она попала в госпиталь вместе с политруком Зоей Карониной. Выписали их почти одновременно и демобилизовали.

Люда была родом из старинного приморского города, стоявшего на берегу Азовского моря.

И хотя Люда видела на фронте, в какие развалины обращали фашисты наши города, отступая, — представить себе, что то же случилось с ее родным городом, она не могла, не хотела.

Малорослая, но широкоплечая, с округлым лицом и чуть вздернутым подбородком, сверкая серыми в золотистую крапинку глазами, она убеждала Каронину, обращаясь, как положено в армии.

— Товарищ политрук, — говорила Люда, — вы просто вообразить себе не можете, какая у нас красота. У всех сады. Весной город — сплошной букет. А море? Все Черное хвалят, а наше недооценивают. Но оно самое лучшее, тепленькое, и рыбы столько!.. Пойдем на водную станцию — ребята все спортивные, у многих лодки, вежливо приглашают. И хулиганов совсем немного. Население у нас какое? Одни на металлургическом заводе работают, другие — на машиностроительном. Это главные жители. Объявится негодный — прижмут почище милиции. Парк куль туры у нас особенный. Вечером все жители там. И между заводами дружба. Металлургический завод машиностроительный обслуживает — взаимодействуют. Приезжих у нас мало, все свои. Идешь по улице, словно по коридору коммунальной квартиры: «Здрасьте! Здрасьте!» — сплошные знакомые. Вот увидите, ничего не вру. И папа будет рад, квартира у нас замечательная, в новом доме, с балконом. Он и спит на балконе летом на раскладушке. Но если вам захочется с видом на море, он во всем добрый, уступит.

Каронина слушала молча. Люда несколько выставила вперед свой задорно вздернутый подбородок и твердо объявила:

— Не хотите, тогда я к вам поеду, но от себя никуда не отпущу, пока не буду уверена, что вы нормально благоустроились. — Напомнила: — Теперь мы гражданские, и я вам вовсе не подчиненная, запретить не можете.

Каронина сказала:

— Хорошо, я довезу тебя до твоего дома, а там посмотрим. — И попросила: — Больше по званию ко мне не обращайся, и вообще, сколько тебе лет?

— Двадцатый пошел! — сказала со вздохом Люда.

— А мне двадцать два.

— Ой, — удивилась Люда, — а я думала, вы уже пожилая.

— Значит, говорить мне «вы» надо отставить.

— Есть, отставить! — радостно согласилась Люда. Спросила деловито: — Ты когда-нибудь перманент делала? Говорят, можно на целых полгода завиться. Давай попросим. Приедем красивыми фронтовичками, в кудрях.

— Ты — пожалуйста.

— Одна я не согласна. Если нафасониться, то вместе...

Люда немного хитрила с Карониной, притворяясь беспечной простушкой, на самом деле она вовсе не была такой. Ее беспокоило, что Зоя Каронина в госпитале как-то размякла, опустилась, стала даже одеваться неряшливо, хотя после ампутации одной руки могла вполне свободно управляться так, чтобы выглядеть прибранной, аккуратной. И рассуждения ее не нравились Люде.

— Ноги у меня целые, — с усмешкой говорила Зоя. — Значит, нет существенных препятствий для замужества, но на черта мне замуж? — Кивнула на култышку: — Вот с такой вывеской на жалость?

— Во-первых, — перебила ее Люда, — ты можешь протез нацепить. Посторонним совсем незаметно, а для главного человека вовсе не имеет значения, одна рука у тебя или две. По быту мужчина может всему наловчиться. Мы в своей семье, например, давно без матери живем, и папа все умеет лучше всякой женщины. И авторитет его от этого не страдал, хотя на заводе все знали, что он стирает, и гладит, и сам всю квартиру в чистоте содержит. Тебя общественность высоко поставит; кроме того, ты сама по себе красивая, и все неженатые будут только в серьезных целях за тобой ухаживать. Вот увидишь, как наилучшие мужчины начнут с полным уважением в тебя влюбляться.

— Не нужно все это мне, не нужно. Сдохла во мне женщина, поняла?

— Живой человек, а так ненормально рассуждаешь, — упрекнула Люда. — Сколько наших товарищей погибших считали бы за счастье хоть без рук или без ног, но остаться живыми. Зайди в палату тяжелораненых, сильно изувеченных: тренируются с протезами, готовятся к гражданской жизни. Профессии себе подбирают по возможностям. — Потупившись, шепотом произнесла: — У меня ранение невидное, а что врач сказал: «Хочешь иметь ребенка — отдохнешь полгода, ложись снова на операцию». Вот я и нацеливаюсь: поправлюсь как следует дома, и пускай режут, на всякий случай. Действительно, вдруг замуж выскочу, а тут такое препятствие, надо резаться. Без ребенка мне замуж выходить неинтересно. После больницы подберу себе подходящего и выйду за него.

— А Буков?

— Можно и за него, — согласилась Люда. — Но твердо не обещаю. Вдруг получше человек встретится, планировать всего нельзя.

— Говоришь так, будто все в жизни тебе просто и ясно!

— Я, Зоечка, так считаю: когда кругом у людей столько горя, добавлять его от себя ни к чему.

— Ну хорошо, — покорно согласилась Каронина, согласилась только для того, чтобы больше не говорить об этом...

* * *

Каронина — ленинградка, отец ее — художник-реставратор. Он возвращал жизнь творениям старых мастеров, не находя в современной живописи ничего равного их искусству. Зоя училась рисованию не по влечению: так хотел отец. Сам он, воинственно восхваляя великое искусство прошлого, стыдливо робел, когда брался за кисть. Ни одна из картин, задуманных им, не была закончена. Сотни эскизов — только следы отчаянного недоверия к себе. Внешность его была привлекательна: рослый, с правильными чертами крупного, мужественного лица, освещенного добрыми, женственными глазами.

Женился он рано, не по любви, а скорее из деликатности, на некрасивой, но пламенно в него влюбленной дочери учителя живописи, которого он почитал.

Женившись, послушно подчинился супруге и был предан ей, испытывая благодарность за то, что она смирилась с тем, что он не гений, а всего только скромный реставратор.

Зое с детства отец пытался внушить преклонение перед великими произведениями искусства, учил понимать их.

Он хотел, чтобы город, где она родилась, стал в глазах девочки музеем зодчества. При ней почтительно снимал шляпу, проходя мимо здания, построенного великим архитектором прошлого.

Его взгляды на искусство считались отсталыми и даже «реакционными». Но Каронина не «прорабатывали». Дело в том, что, будучи еще студентом, он добровольно пошел в отряд красногвардейцев, сражался против Юденича и на фронте был ранен. В Петрограде после госпиталя он выступил на собрании левых художников, где сказал:

— Революция отдает народу все достояние человеческого гения, а вы хотите подсунуть людям поспешные изделия воспаленного самолюбия, пользуетесь бурей революции, чтобы ваши шатания приняли как изображение самой революции.

Каронина привлекли к работе в комиссии, назначение которой было отбирать в Государственный музейный фонд ценнейшие произведения искусства.

Кто-то пустил слух, что он служит в Чека. Одни художники перестали с ним здороваться, другие стали искательны, разговаривали подобострастно. Жена потребовала, чтобы он ушел из комиссии. Он отказался.

Иностранные дипломаты скупали по дешевке драгоценные картины, нанимали подлецов, которые поверх старинных полотен что-нибудь малевали, а затем эти загримированные полотна вывозились за рубеж.

Чекисты обратились к Каронину с просьбой помочь им обнаруживать подлинные художественные ценности. Теперь уже всем знакомым Карониных стало известно, что он работает в Чека. Каронин и не скрывал этого. Он даже соглашался присутствовать на обысках. И когда обнаружил приклеенное к днищу чемодана, наскоро подмалеванное полотно Ватто, был так возмущен этим кощунством, что яростно потребовал:

— За такое варварство нужно сажать в тюрьму! Это восклицание многие его коллеги запомнили. И когда он снова начал писать, каждая его работа встречалась молчанием. Нашлись такие, кто предупреждал: хвалить Каронина означает лакейски услужить властям, а порицать — большой риск.

Каронин воспринял этот заговор молчания как деликатный приговор его дарованию.

В работе реставратора он находил наслаждение и скорбное самоуничижение.

Урицкий несколько раз приезжал к нему на квартиру и, словно производя бесцеремонный обыск, выволакивал на свет его незавершенные полотна.

— Вас надо отдать под суд, Каронин, — говорил он сердито, — за пренебрежение к дарованию, которое не является вашей личной собственностью. Мы найдем мастеров, которые займутся восстановлением старых картин. Вам надо писать самому! Великая французская революция породила великих художников — берите пример с них. Поедем на Путиловский — пишите рабочих, красногвардейцев. Пишите храбро, революция — это мужество, дерзание во всем. Какого черта вы робеете!

— Я только самонадеянный маляр, — нервно потирая руки и ежась, бормотал Каронин. — Маляр со вкусом, но без искры божьей.

— А это что? — негодующе протянул руку Урицкий. — Это же лицо человека, о котором скажут: «Да, они были как тени, но дела их были как скалы». Глаза, глаза человеческие.

— Над глазами я поработал. Глаза приблизительно у меня получились, — щурился Каронин.

— Мы сделаем выставку ваших работ!

— Прошу. — Каронин прижал ладони к груди. — Умоляю, только не это.

— Почему?

— Люди, которых я чту, будут справедливо ругать мои работы.

— И отлично! Если с профессиональных позиций. Нам нужен серьезный разговор об искусстве.

— Но почему я должен стать жертвой?

— Вы для кого же писали?

— Для себя, — с достоинством сказал Каронин. — Только для себя.

— Искусство мертво, если оно обращено только к одному или даже к немногим.

— Возьмите себе этот портрет, — предложил Каронин. — И уверяю вас, когда вы внимательно его рассмотрите, вы обнаружите все слабости рисунка.

— И возьму, — сказал Урицкий. — Уверен, мое мнение останется неизменным. Я позвоню вам и одновременно договорюсь с Петросоветом о выставке ваших полотен.

Урицкий не позвонил...

Каронин написал портрет этого большевика. Только лицо его — гневное, страдающее, полное муки и борения, осветленное надеждой. Даже те, кто враждебно относился к Каронину, признавали, что это «очень сильное полотно».

Но тесть, старый художник, сказал:

— Ты вот что, мой милый, эта твоя работа великолепна, ошеломительна. И скажу еще: она яростная. Взывает к мести. Иначе говоря, к поддержке красного террора. А искусство должно призывать к доброте, к гуманизму. Но не к мести. Я понимаю, убийство Урицкого — подлость. Но мы, живописцы, можем истолковать этот твой портрет не только как благородный, с твоей стороны, политический жест в сторону большевиков, но и как авторское самораскрытие, — мол, вы меня не признаете, а я вот какой...

Тесть кивнул на портрет:

— Программно, но нескромно, вызывающе.

Тесть хитрил. Он искренне восхищался картиной, но понимал: если она будет выставлена, этот откровенный политический шаг зятя в сторону большевиков может повредить ему самому, его репутации патриарха — академика, стоящего вне политики. Он извлекал из этого своего положения немалые выгоды, ибо власти относились к нему с бережной почтительностью, а в зарубежных журналах имя его упоминалось, как и до революции, уважительно.

Упрек в нескромности подействовал угнетающе на Каронина. Он убрал картину и больше никому ее не показывал.

Зоя любила отца, но, чем больше понимала, тем сильнее росло в ней чувство протеста против его слабодушия, робости, неуверенности в себе.

Это чувство протеста привело к тому, что она бросила школу живописи. Поступила на завод, стала секретарем цеховой комсомольской организации. Дома она вела себя вызывающе, курила.

Она не могла простить отцу того, что он, бывший красногвардеец, превратился, как она говорила ему, в обывателя. По настоянию матери отец пошел служить экспертом в антикварный магазин. Было тут и уязвленное самолюбие, — теперь приходилось писать в анкетах: дочь служащего в антиквариате. Отец, бросив работу живописца, подал заявление о выходе из объединения художников. И протестовал, когда его называли художником. Здесь он проявил твердость.

Когда Зоя пришла домой и объявила, что уезжает на фронт, хотя пока ее еще только зачислили в учебную зенитно-артиллерийскую часть, мать зарыдала, ей стало плохо, начался сердечный приступ.

Отец сказал Зое виновато:

— Это естественно, она же мать. — Потом робко дотронулся до руки дочери: — Я, конечно, не имею права давать тебе советы, у меня такой ничтожный военный опыт... Но на фронте полагаются специальные лопатки с короткой удобной ручкой... Пожалуйста, прошу, это, кажется, даже рекомендуется инструкцией, прикрывать себя лопатой вот так. — Отец показал рукой. — Вот все, о чем я тебя прошу. Ты не забудешь?

Дочь прижалась к дряблой щеке отца и заплакала, задыхаясь от нежности и жалости.

Каронин предложил свои услуги в качестве художника для маскировки исторических зданий Ленинграда. Он принес в Ленсовет ветхий мандат чекиста, подписанный Урицким, хотя в этом не было необходимости. Он создавал эскизы маскировки и осуществлял их вместе с малярами, работая на лесах или в люльке, подвешенной на тросах. В начале блокады жена эвакуировалась. Он стал донором, паек донора отдавал тестю. Вскоре истощенный организм уже не мог соответствовать требованиям, предъявляемым к донорам.

Он писал дочери веселые письма, юмористически описывая, как он в мамином фартуке стряпает себе еду.

Каронин помог соседке отвезти на Пискаревское кладбище труп ее мужа. И там сказал, слабо усмехаясь: «Извините, я вас обратно проводить не смогу». Сел на снежный бугор и устало махнул рукой...

Извещение о смерти отца Каронина получила, находясь в госпитале. Тяжело было слушать Зое восторженные рассказы Люды Густовой об отце, которого она ласково называла Егорычем, так любовно звали Густова все старые рабочие на заводе, подчеркивая этим свою почтительность к его мастерству.

Дальше