Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Глава первая

По дороге на станцию Зерновых застала гроза. Внезапный ветер вихрем пробежал по проселку, взъерошил придорожную полынь. Когда издали донесся глухой рокот грома, а в дорожную пыль сорвались первые капли, Игнат с досадой сказал:

— И откуда только надвинулось?

Марфа лишь ступила на шаг поближе к мужу. Шестилетний Колька, плотно сжав губы и крепко вцепившись в рукав отца, семенил рядом. И только Люба, пятнадцатилетняя дочь, невозмутимо шагала, будто ничего не замечая вокруг себя.

Игнат спешил на сборный пункт. Накануне он получил повестку, и еще с вечера было решено, что провожать его на станцию отправятся всей семьей.

— Делать-то что будем? — спросила Марфа. — Может, в лесу переждем?

— Дойдем, — успокаивающе ответил Игнат. — Недолго уж.

И они шли дальше мимо сочно заблестевших луговин, полями, среди зреющих хлебов, минуя перелески и рощи. Не в силах уберечь Колю от дождя, Игнат то и дело зачем-то оправлял на нем промокшую кепку. А гроза все бушевала. Вспыхивала молния, раскатисто и резко трещал гром, по проселку под уклон побежали кривые ручьи.

Марфа поминутно бросала взгляд на мужа, тяжело вздыхала, а сказать — что еще могла сказать ему? За ночь вроде бы все было переговорено, и лишь просьбу беречь себя готова была повторять бесконечно.

На станцию пришли промокшие до нитки. Дождь утих, из-за порыхлевших туч проглянуло горячее солнце. Возле вагонов в людской суете голосили бабы да лихо, под переборы гармони, с частушками отплясывали парни. Игнат отметился в вокзальной комнате и вышел на платформу.

В мокром, потемневшем от воды платье, со слипшимися прядями волос, Марфа выглядела утомленной. Лицо ее осунулось, под глазами обозначилась синяя кайма. Видно было — крепилась изо всех сил. Но вот прошла минута, другая и, будто очнувшись от оцепенения, она крепко обвила руками мужа.

— Игнатушка...

— Ну что ты, что ты, — зашептал Игнат, — людей постесняйся.

Люба подошла к отцу и, прижавшись к нему, поцеловала в чисто выбритую, еще влажную после дождя щеку. Потом, не отрывая взгляда от отца, сказала:

— Без тебя будет плохо, папа.

— Знаю, — ответил Игнат и ласково коснулся пышных волос дочери. — Я буду вам писать.

— Хорошо, папа, пиши нам чаще, — сказала Люба.

— Игнатушка, да как же я останусь одна с ребятами?..

— Ну, хватит об этом, хватит, дети-то не грудные.

Марфа снова всхлипнула, прижала платок к дрожащим губам. Игнат поднял на руки сына.

— Ну, Коленька, ты-то у меня настоящий мужик, следи теперь за порядком.

— А ты, папа, кем будешь? Командиром?

— Там видно будет, сынка.

— А тебе дадут винтовку?

— И винтовку, и пушку, все дадут.

Игнат улыбнулся и хотел еще что-то сказать, но в этот момент раздались удары станционного колокола, просвистел резкий паровозный гудок, и перрон забурлил с новой силой.

— Береги, Марфа, ребят, — крикнул Игнат в толпу, вскочив на подножку вагона.

Стуча на стыках рельсов, поезд набирал скорость. А толпа двигалась следом, не хотела отставать от него. Но вот мелькнула будка стрелочника, а через две-три минуты исчез, скрылся за поворотом перрон с дорогими Игнату лицами.

* * *

С уходом мужа на фронт, надорвалось что-то в сердце Марфы, и в душе поселилась холодная ноющая тревога. Поздними вечерами зашелестит ли за окном листва, тронутая ветром, скрипнет ли наличник, а она уже прислушивается, и, бывает, чудится ей, что вот-вот стукнет калитка и как прежде войдет в дом ее Игнат. Усталая, далеко за полночь забудется коротким неспокойным сном. А утром — те же мысли. Смотрит на детей, а в глазах все он, Игнат. Кажется: куда она, туда и он, всюду сопровождает ее, советуется с ней, наставляет.

На память пришел совсем недавний случай. Явился Игнат домой с двумя полно набитыми сумками и с восторгом вздохнул:

— Ну вот, я и добрался!

— Ты что это приволок? — поинтересовалась Марфа.

Игнат не ответил и тотчас принялся выкладывать содержимое сумок на стол. Марфа смотрит и глазам своим не верит. Перед ней — отрезы разноцветного ситца, голубая косыночка, темно-вишневый полушалок, коричневые женские туфли, черные полусапожки с белыми ушками. Глядит на них Марфа, а у самой сердце так и замирает: «Неужто это мне?» А Игнат берет их в руки, хлопает подметкой о подметку и приговаривает:

— Смотри, какие добротные, износу не будет!

— А это мне? — указывая на ситец брусничного цвета с белым мелким горошком, спросила Люба, и ее карие глаза так и засветились.

— И это тебе, и это тоже, носи да новые проси, — передавая дочери подарки, говорит Игнат.

— А этот костюмчик неужто Коленьке? — удивляется Марфа.

— Конечно. Кому же еще?

— Да он же утонет в нем!

— Ничего, подрастет — износит, — смеется Игнат и вытряхивает из второй сумки длинные связки подрумяненных баранок и сушек.

— А ну, сынок, грызи да сил набирайся.

Коленька в одно мгновение хватает связку сушек, накидывает на шею и начинает весело кружиться по избе.

— А на какие же денежки ты все это купил? — спрашивает Марфа.

— На самые обыкновенные, трудовые.

— Да откуда их столько у тебя взялось? — допытывается Марфа.

— Откуда! — улыбается Игнат. — Я же горы кирпичные переворочал. Вот и тряхнул малость. Заработаю еще, не тужи. Заказов на кирпич у нас много. Только работай!..

— Спасибо, Игнат, — благодарит Марфа и, накинув на голову полушалок, проходит к зеркалу. И в профиль, и прямо рассматривает себя Марфа, любуется собой: то улыбнется, то подожмет губы. И кажется ей, будто помолодела она от мужниного подарка.

Люба с чуть приметной улыбкой со стороны посматривает на мать. Марфа замечает это и сконфуженно опускает глаза. Потом бережно берет полусапожки, заворачивает их в старый лоскут материи и прячет в сундук.

— Это куда же ты их убираешь? — протестует Игнат. — Надевай и носи.

— Успею, сношу...

...Вот и теперь нет-нет да и достанет она полусапожки с белыми ушками и опять вспомнит тот счастливый вечер.

Так шли дни за днями. Уже две недели минуло, как уехал Игнат, а весточки от него все нет.

В один из томительно жарких дней из района в колхоз «Заря» поступило распоряжение эвакуировать колхозный скот, сельхозмашины, хлеб. По дорогам тем временем уже мчались грузовики, тянулись подводы, шли усталые беженцы.

В полдень Марфа забежала к Василисе Хромовой. Сын ее, Виктор, учился вместе с Любой и дружил с ней. Подошла к Василисе и соседка Наталья Боброва, смуглолицая и бойкая на язык молодая вдовушка. Заговорили о войне, о своих надеждах и тревогах. Василиса пригорюнилась.

— Бабоньки, куда же я отсюда-то поеду? Мой-то тут похоронен. Буду здесь век свой доживать. А умру — рядом с ним пусть и положат.

— Говорят, уж больно лютуют фашисты, — сказала Марфа. — Давеча Витя твой был с Любой, и ужас что рассказывали. Неужто все правда?

— Кто знает, может, и правда, — ответила Василиса. — Я поэтому-то Витьку и не держу. Пусть едет к своим сестрам. Они выпорхнули из родного гнезда, пусть и этот летит. Он не маленький уж.

— Не знаю, как и поступить, голова кругом идет, — призналась Марфа. — За Любку боюсь, надо бы куда-то ее отправить, да тоже страшно. Лучше держаться вместе.

— Может, и страшно, только молодежи здесь делать нечего, а там, в тылу, им работа найдется, — сказала Василиса.

Наталья махнула рукой:

— А я решила все-таки не уходить. Будь что будет. Разве угадаешь свою судьбу?.. Вон Сидор Еремин остается, Ефросинья его заартачилась. Если придут немцы, говорит, ну что ты для них? Мужик и мужик...

Дома Марфу ждало письмо. О себе Игнат писал скупо. Можно было понять только то, что он пока не воюет, а где-то в тылу проходит подготовку и ждет отправки на фронт. Главная забота его была о семье. «Забирай детей, Марфушка, и немедленно уезжай, куда хочешь, но только дальше, — писал он. — Не смотри на хозяйство, наживется еще. Детей вот увези».

— Что же делать-то? — посуровела Марфа, подала письмо дочери и вышла из избы. В сенях на глаза попалась провалившаяся половица. Разыскав обрезок доски и ржавый гвоздь, она обломком кирпича заделала дыру. Потом во двор отнесла охапку побуревшей прошлогодней соломы, давно уже валявшейся возле забора. «Сколько лет работали, сколачивали хозяйство, а теперь возьми и брось все, — с болью на сердце думала она. — Одних вон кур полтора десятка, корова, огород, каково оставить все это!»

Наутро, когда с запада донеслись частые взрывы, упорство Марфы надломилось. Она отвела корову соседке и скоро собрала самое необходимое в узлы.

Перед выходом все присели на скамью, минуту помолчали. Марфа перекрестилась на святых угодников, остававшихся висеть на своем месте в переднем темном углу. Наконец хлопнула дверь, щелкнула дужка висячего замка...

Не оглядываясь, Марфа, вместе с детьми, быстро шагала по дороге. Где-то на задворках тоскливо завыл пес. Безмолвно и будто с сожалением смотрели на них знакомые избы.

На окраине деревни навстречу им выбежал из своего двора Виктор. Он был босой, в рубашке с расстегнутым воротом. Поздоровавшись с Марфой, растерянно спросил:

— Как, вы разве уходите?

— Пора, — сказала Марфа.

— Пошли мы, — подтвердила Люба и, не спуская с него глаз, спросила: — А ты разве остаешься?

— Нет, я тоже ухожу. Я сейчас, — сказал он и бросился к своему дому.

— Догоняй нас, мы тихонько, — крикнула ему вдогонку Люба.

Глава вторая

По небу плыли редкие белые облака. Как строгие дозорные парили коршуны. Изредка, словно из засады, налетал ветер и, увлекая за собой хвосты пыли, бросал их на устало растянувшиеся вереницы людей. А люди, подгоняемые надвигающейся опасностью, бесконечно шли по раскаленным от солнца дорогам.

В низинах веяло опьяняющим ароматом трав. Серебрились овсы на пригорках. Тяжело, будто отдавая земной поклон, гнулась долу золотисто-восковая рожь с побуревшими колосьями.

Марфа глядела на рожь и вздыхала. «Вот она какая — в рост человеческий!» С перекинутыми через плечо узлами утомленно плелась она по обочине, держа за руку загорелого Коленьку. Немного поодаль от нее, тоже нагруженные узлами, шагали Люба и Виктор.

На опушке перелеска, у небольшого ручья, вереница беженцев остановилась на отдых. Опустились на землю и Марфа с Коленькой. Люба с Виктором побежали к ручью и, черпая пригоршнями воду, жадно пили, умывались, стараясь охладить разгоряченные лица. И снова в путь. Опять скрипели груженные домашним скарбом повозки, перекошенные под тяжестью вещей ручные двуколки, тянулись пешеходы, неся на руках детей, узлы, сумки, разную хозяйственную утварь.

К полудню второго дня добрались до незнакомой станции.

Увидев, как из товарных вагонов проворно выскакивают и строятся красноармейцы, как бережно выводят лошадей, осторожно скатывают на землю пушки, Марфа подумала, что, может быть, зря все-таки снялась она с детьми с насиженного места, что, может, задержат врага и погонят его назад эти военные. Никто из беженцев, однако, не уходил обратно. Люди продолжали метаться от вокзала к поездам, от поездов снова к вокзалу, пытаясь узнать, когда и с каким составом они смогут уехать.

К вечеру станция все же несколько опустела. Части людей удалось разместиться в эшелонах, отбывших с промышленным оборудованием; маршем ушли с привокзальной площади воинские подразделения.

В полночь на железнодорожный путь был подан состав с товарным порожняком. На платформе появился дежурный по станции и объявил посадку. Очутившись с детьми в вагоне, Марфа облегченно вздохнула и опустилась на узлы. Когда же поезд тронулся, она прижала к себе сына, облегченно прошептала ему на ухо:

— Ну, сынка, слава богу, кажется, поехали! Теперь засыпай.

Скоро люди угомонились, и под стук колес раздался мирный храп... В третьем часу ночи поезд неожиданно остановился.

От толчка Марфа проснулась и обвела взглядом вагон. Стояла тишина, только чуть слышно попыхивал паровоз. Начинало светать. Прямо перед составом, недалеко от железнодорожного полотна, темной стеной простирался невысокий ельник. Пахло мазутом и хвоей. Марфа налегла плечом на дверь, приоткрыла ее пошире, а поезд все не двигался. Пассажиры заволновались. Марфа, беспокоясь, стала прислушиваться к разговорам. Низенький полный мужчина с окладистой бородой сказал:

— Поезд дальше не пойдет. Скорей всего, впереди разрушен путь.

— Как же так? Не пешком же дальше идти? — вполголоса проговорила Марфа и, обращаясь к полному мужчине, крикнула: — Эй, гражданин! Ты это правду говоришь насчет путей-то?

— Вы кого, мамаша? — спросили ее.

— А вон того, бородатого.

— Я не бородатый, а конопатый, — невесело пошутил тот и прибавил серьезно: — Раз паровоз пыхтит, а поезд не идет, значит, что-то с путями случилось, понимать надо.

Время тянулось томительно медленно. На бледно-зеленоватом небе разлилась утренняя заря. Подул ветерок. Зашелестела листва придорожного кустарника, защебетали в ельнике невидимые птахи.

И вдруг, заглушая эти мирные утренние звуки, послышался прерывисто-монотонный гул. Он то нарастал, то затихал, как будто где-то далеко по ухабистой дороге полз трактор. Но прошла минута, другая, рокот двигателей усиливался, и скоро всем стало ясно, что приближаются самолеты. Все с напряжением смотрели на небо. И вот, сотрясая воздух раскатистым гудом моторов, над головами людей появились три самолета с резко очерченными крестами на крыльях. Еще не отдавая себе отчет в том, что сейчас может быть, Марфа с любопытством разглядывала немецкие машины: «Вон какие они у них! Концы-то крыльев желтые...» А самолеты между тем, сделав круг, заходили уже на боевой разворот. И в тот же миг тревожно загудел паровоз, кто-то закричал:

— Спасайтесь!.. В лес!..

Марфа подскочила к Коленьке и спящего подхватила на руки. Только она хотела прыгнуть с сыном из вагона, как скрипнули колеса и состав тронулся.

— Рассыпайтесь по сторонам от вагонов! — раздавался мужской голос.

«А где же дочь?» — пронеслось в мыслях у Марфы, и она что есть мочи закричала:

— Люба, где ты?

Однако голос Марфы утонул в общем гомоне голосов, в стуке колес. И словно желая заглушить его окончательно, где-то совсем близко прогрохотал взрыв, за ним второй, третий... От грохота проснулся Коленька и, дрожащий, прижался к матери. Марфа крепко обвила его руками, припала к стенке вагона...

Тем временем Люба и Виктор с отчаянием смотрели, как удаляется поезд. Кинулись его догонять и услышали:

— Вы что, очумели?.. Ложитесь!

От страха и растерянности Люба словно оцепенела. Виктор потянул ее за руку и, распластавшись рядом с ней на землю, закричал:

— Смотри, поезд бомбят!

Издали хорошо было видно, как фашистские самолеты один за другим пикировали над эшелоном. Люба с ужасом принялась считать:

— Раз, два, три...

— Не поднимай голову, не поднимай! — кричал ей Виктор. Воздушная волна резким накатом обдала ее.

— Витя! — в отчаянии крикнула Люба. — Убьет наших! Что же делать?!

Лязгнув буферами, заскрежетав железом, поезд резко затормозил. От неожиданности Марфу вместе с Коленькой кинуло вперед, по вагонам покатились тюки, узлы, послышались крики. Марфа подалась в сторону и очутилась лицом к лицу с худенькой старушкой; та, не сводя с нее испуганных глаз, что-то бессмысленно бормотала. Марфа протянула ей руку, хотела помочь приподняться, но в это время раздался новый удар, вагон вздыбился, с треском повалился набок, и Марфу с Коленькой отбросило вначале назад, потом метнуло к оконцу, прибило в угол. Марфа увидела перед собой мутноватый просвет. Она потянулась к нему и боком, переползая через тюки, протиснулась вместе с Коленькой через полуоткрытую дверь на волю.

Вдоль железнодорожной насыпи виднелись нагроможденные друг на друга искореженные вагоны, торчали шпалы, разорванные рельсы. Пахло гарью и жженой резиной. Схватив Коленьку за руку, Марфа поднялась и побежала было прочь от этого ужаса, куда угодно, лишь бы подальше от невыносимых криков. Через минуту, однако, она остановилась. «А как же Любушка? Где она? Где Виктор?» Постояв немного и отдышавшись, она вернулась к своему разбитому вагону, кое-как разыскала среди чужих вещей свои узлы, оттащила их к придорожному дубку и напряженным взглядом стала искать среди суетившихся, обезумевших людей Любу и Виктора. «Где же они? Куда делись?»

Но вот с той стороны, откуда пришел эшелон, показались первые беженцы. Среди них Марфа заметила Виктора и Любу и громко окликнула их.

Люба кинулась к матери.

— Мамочка, Коленька, живы!..

— Мы-то живы, а там что творится, — ответила Марфа, утирая слезы, и кивком указала на разбитый состав.

...К полудню беженцы, оказав помощь раненым, начали растекаться в разные стороны. Тронулась в путь и Марфа с детьми.

От деревни к деревне уходили они все дальше на восток. Каждый день над головами проносились фашистские самолеты с желтыми полукружьями на концах крыльев. Иногда, чаще всего возвращаясь с бомбежки, вражеские самолеты снижались и начинали обстреливать из пулеметов бредущих по дорогам беженцев. С каждым днем все отчетливее слышалась и артиллерийская канонада.

Однажды на рассвете у опушки леса недалеко от места ночевки просвистели и разорвались два снаряда. Все кинулись в чащу. И вдруг у самой кромки леса путь их был прегражден замаскированными окопами.

Навстречу Марфе вышел советский командир, посмотрел на нее, на ребят и спросил:

— Откуда идете?

— Из села Кирсаново мы, — ответила Марфа.

Она рассказала про бомбежку эшелона, как немецкие летчики обстреливали их из пулеметов и спросила у командира, куда им идти. Командир указал дорогу и, заспешив, стал спускаться в землянку.

На следующий день они вышли на шоссейный тракт. По нему вереницей тянулись подводы, по обочинам шли группы пешеходов. И удивительно было, что люди двигались молча, словно потеряли дар речи, даже лица детей выражали молчаливую сосредоточенность. Марфа упросила одного из возниц посадить на подводу Коленьку, рядом с сыном уложила уцелевшие узлы. Сразу сделалось легче. Но движение вдруг прекратилось и стало известно, что впереди на магистраль вышли немецкие танки.

Свернув с шоссе к березовой роще, беженцы остановились на привал. Виктор разжег костер, вскипятил чайник. Марфа размочила в кипятке еще сохранившиеся засохшие куски хлеба и накормила Коленьку.

Виктор и Люба сидели друг против друга.

— Смотрю я на тебя и все думаю, — вполголоса произнес Виктор.

— Неужели сейчас обо мне можно думать? — притворно удивилась Люба.

— Ты красивая...

На щеках Любы заиграл румянец. Она опустила глаза и мягко сказала:

— Не говори, Витя, глупостей, не до этого.

Виктор сорвал поблизости от себя ромашку и принялся разглядывать ее лепестки.

— А у меня, Люба, нет от тебя никаких секретов.

...Беженцы не видели ни ожесточенных боев, ни грохочущих танковых колонн противника, но, обойденные ими с двух сторон, незаметно для себя очутились во вражеском тылу.

Исхудавшая от бессонных ночей Марфа со своими детьми и Виктором еще с неделю блуждали по лесам и, вконец обессилевшие, вернулись домой.

Глава третья

В селе много говорили о войне, но большинство жителей войны пока не видели; бои обошли деревню стороной. Однако скоро по проселочному тракту потянулись машины тыловых служб фашистского вермахта: крытые брезентом грузовики и автобусы, сопровождаемые запыленными бронеавтомобилями и группами мотоциклистов.

Однажды, свернув с тракта, в село прикатила черная легковая автомашина и грузовик с солдатами. Солдаты, держа винтовки наперевес, прошлись по улице, крича:

— Рус! Рус! Выходь-и! Рус!..

Из легковой машины вылез полный щеголеватый офицер и узкоплечий солдат в очках и с фотоаппаратом. Когда невдалеке собралось десятка два деревенских жителей, офицер обратился к ним с речью:

— Крестьяне, слушайте меня внимательно! — он говорил по-русски, но с сильным акцентом. — Теперь вы имеете свободу, крестьяне! Вы должны благодарить нашего фюрера и германское командование. Советский колхоз теперь нет, земля теперь... как это? принадлежит вам. Вы поняли меня, крестьяне?

Пока он говорил, узкоплечий щелкал фотоаппаратом.

— Кто поньял? — спросил офицер.

— Очень хорошо поняли, — выйдя из толпы, с иронией ответил седоволосый сгорбленный старик.

Офицер снисходительно улыбнулся, снова щелкнул фотоаппаратом. К старику подошел солдат и сунул ему в руки бумажный рулон.

— Да, да, это так нужно... всем плакат читать. Гут, — сказал офицер и сел в свою машину. Через минуту немцы покинули село.

...Оставшись за председателя колхоза, Сидор Еремин собрал сход. Чтобы лучше видеть односельчан, встал на широкий дубовый чурбак. Покручивая темные усы, Сидор негромко сказал, что, по его разумению, надо часть урожая засыпать в общественный амбар для будущего посева, а остальное разделить на корню по едокам.

Марфа смотрела на него и думала: «Вот так Сидор! С виду тихий да смирный, а на самом деле вишь какой смелый, бесстрашный».

Когда Еремин кончил говорить, Марфа не удержалась и первая крикнула:

— Правильно! Разделить хлеб по едокам, и все тут, пусть каждый запасается им, кто знает, что дальше будет. Без хлеба-то не проживешь!

Поддержали Сидора и другие колхозники. Без особых обсуждений так на том и порешили.

* * *

Марфа с Любой усердно убирали полегшую перезревшую рожь с тяжеловесным колосом. В ход пустили и старую заржавленную косу с березовым косовищем, и щербатый затупившийся серп. Снопы обмолачивали прямо в поле на истертом брезенте. Впрягались в двуколку и везли хлеб домой. Привыкшая к труду Марфа не страшилась работы, но страшное бродило совсем рядом.

По тракту продолжали проходить воинские части. В ясные дни на восток пролетали самолеты. У Марфы холодело в груди от их натужного прерывистого гула, перед глазами вставали искореженные вагоны, неподвижные изуродованные тела погибших.

Через неделю после сходки Сидора Еремина вызвали в немецкую комендатуру и стали допытываться, почему он, старшина колхоза, разделил на корню хлеб между крестьянами? Кто дал ему на это право? Почему он не подготовил хлеб для сдачи германскому командованию?

— Не я один, сообща решили, — отвечал Сидор и пожимал плечами с таким видом, будто хотел сказать: «Откуда мы знали, что у Германии нет хлеба? Она же богата, сильна... неужто нуждается в наших подачках?»

Сидора строго предупредили, что весь оставшийся на корню урожай должен быть убран сообща и до единого зерна сдан германским властям; если же он, Сидор Еремин, еще раз проявит неуважение к приказам немецкого командования — будет расстрелян.

В тот же день в село Кирсаново прибыл чиновник районной сельскохозяйственной управы Чапинский в сопровождении четырех солдат. Высокий, лысый, с аккуратно подстриженной черной бородой, похожий на дореволюционного приказчика или волостного писаря, Чапинский собрал колхозников на сход и объявил решение военного коменданта об уборке хлеба.

Марфа слушала его и возмущалась в душе: «Как же так, хлеб-то наш, а есть его будут они, немцы? Мы что же, теперь должны умирать с голоду?»

Чапинский, словно читая мысли Марфы, сказал с угрозой:

— Предупреждаю, не вздумайте хитрить и растаскивать хлеб! За невыполнение приказа будете отвечать головой! Да, да, мы не остановимся ни перед чем...

— Лучше бы спалить к чертовой матери весь этот урожай, чем убирать и кормить им насильников, — пробурчал себе под нос Сидор Еремин.

Виктор, стоявший рядом, спросил шепотом:

— Как ты сказал, Сидор Петрович?

— Говорю, грозой бы, что ли, или ураганом... — повторил Еремин.

— Это бы здорово! — сказал Виктор.

— Вам все понятно? — возвысил голос Чапинский.

Никто ему не ответил, а он упоенно продолжал:

— Вот и хорошо. И еще одно имею сообщить. Вашего председателя Еремина управа освобождает от обязанностей старшины сельхозпредприятия, или, по-вашему, колхоза. За самовольный раздел хлеба он по германским законам военного времени подлежит расстрелу, однако господин военный комендант счел возможным великодушно оставить его пока в качестве заложника номер один. — Чапинский косо бросил взгляд в сторону Сидора и медленно, отчетливо добавил: — Господин военный комендант назначил старостой в вашу деревню Якова Буробина. Вы его знаете, это ваш человек, — и он указал рукой на щуплого мужичка с маленькими бесцветно-водянистыми глазами.

Яков вышел вперед, снял старый картуз с блестящим лакированным козырьком и поклонился присутствующим.

Марфа с недобрым любопытством уставилась на него.

— Ну, чего впилась, аль не узнаешь? — не выдержав ее взгляда, сказал Яков.

— Как не узнаю, Яков Ефимович, ты же наш, местный!

— Ну, то-то, и не пяль глазищи, я ведь не какая-нибудь заморская птаха. — И, входя в свою новую роль хозяина селения и обращаясь уже ко всем, заявил с неожиданными властными нотками в голосе: — Слышали все господина Чапинского? Это приказ боевой, военный, по указанию фюрера. Завтра чем свет за работу. Пять пудов на каждого человека — вот норма. Принимать зерно буду лично сам. Понятно?

И опять собрание ответило гробовым молчанием.

— Ну, вот и прекрасно... А теперь — марш по домам! — скомандовал Чапинский.

* * *

Была уже полночь, а Борис Простудин все ворочался с боку на бок в постели и никак не мог заснуть. «Фашисты грабят страну, превращают нас в рабочий скот. И почему я должен на них работать? — с возмущением думал он. — Вот подберу себе надежных ребят и уйду в лес, буду воевать. Интересно, как посмотрит на это комсорг? Надо сейчас же выяснить...» Он соскочил с кровати и начал быстро одеваться.

— Ты куда? — спросил со своего места дед.

— Спи, дедушка, спи. Я на минутку к Вале Скобцовой, — ответил Борис и тут же скрылся за дверью.

Разбуженная резким стуком, Валя мигом подлетела к окну.

— И какому это бесу не спится ночами? — не поднимаясь с кровати, проворчала ее мать.

Стук повторился.

— Кто там? — спросила Валя.

— Это я, Борька.

— Безумный, и надо же так напугать! — раскрывая окно, сказала Валя. — Что случилось?

— А ты разве не знаешь? Приказано завтра убирать хлеб и сдавать его немцам. Нам надо что-то делать.

— Ты просто сумасшедший. Об этом можно бы посоветоваться и завтра, не обязательно ночью.

— Есть у меня одна думка. Я считаю, оставаться в деревне сейчас вообще нельзя... Хочу уйти в лес.

— Один?

— Почему один? Найдутся и другие.

— Без всякой подготовки разве можно? Горячишься ты, Боря. В лес уйти не трудно, но будет ли толк?

— А здесь сидеть какой толк? Чего ждать и сколько ждать? Я давно уже готовлюсь, накапливаю оружие. Два раза ходил в Кукаринский лес, где шли бои. Удалось подобрать три винтовки, пистолет, несколько гранат, ящик патронов. Это что-нибудь да значит?

— А ты не врешь? — обрадованно спросила Валя.

— Странно! Не буду же я тебе креститься.

— Молодец, Борька, это просто здорово! Завтра же я посоветуюсь с ребятами.

— А с кем?

— С Виктором, с Любой...

— И с Нонной, тоже.

— Нет, Боря, с ней советоваться не буду. Не попутчица она нам. С ней надо быть осторожнее... Поговорю еще с Сидором Петровичем.

— Хорошо, — сказал Борис и, помедлив, добавил: — Значит, договорились?

— Договорились.

Валя в темноте подала ему руку, а он, чувствуя, как остро заколотилось сердце, долго не выпускал ее из своей руки. Затем, пересилив себя, горячо прошептал:

— До встречи, Валя. — И, выпрыгнув через окно на улицу, скрылся в ночной мгле.

* * *

После того как Сидора Еремина объявили заложником, его не покидало ощущение, что вот-вот должна случиться какая-то непоправимая беда.

Вечером того же дня, когда приезжал Чапинский, Сидора на улице встретил Яков Буробин и усмехнулся ему прямо в лицо.

— Ну, вот и кончилось твое правление, Сидор Петрович. Теперь будешь плясать под мою дудку.

— Я век ни под чьи дудки не плясал и плясать не собираюсь, — сказал Сидор.

— Ишь, какой гордый! — нараспев произнес староста и уже совсем нагло заявил: — Теперь вся власть моя. Что захочу, то и будешь делать.

— Поживем — увидим, — сказал Сидор. — Я ведь не из тех, кого легко запрягают в любые сани.

— А я не из тех, кто отступает от своего, — сказал староста. — Если нужно, запрягу любого, и будет по-моему, сила-то на моей стороне. Но могу и по-хорошему.

— Это как же? — спросил Сидор.

— А вот как. Будешь помогать мне наводить порядок в деревне, смотреть за общественным хозяйством — возьму тогда на поруки.

— Не продаюсь, Яков Ефимович. Не на того нарвался.

— Спасибо за откровенность, но только не забудь — кто ты есть... Ты есть заложник, — многозначительно произнес староста.

«Плохое это слово — «заложник», — размышлял по дороге к дому Сидор. — Видно, человеку с таким клеймом немцы в любую минуту могут пустить пулю в лоб или накинуть петлю на шею». Сидору вспомнился день третьего июля, когда в правлении колхоза он с другими активистами слушал по радио обращение товарища Сталина к советскому народу, призыв мобилизовать все силы для отпора врагу как на фронте, так и на временно оккупированной фашистами советской земле.

«Да, надо действовать, — думал Сидор. — Но как? С чего начать?»

И вспомнилось, как однажды, еще в первые дни войны, пришла к нему Валя Скобцева. «Я к вам, как к парторгу, — сказала она. — Мы, комсомольцы, хотим знать, что нам делать. Нельзя же сидеть сложа руки и ждать прихода оккупантов!» Тогда Сидору слова девушки-комсорга показались наивными. Он ответил ей, что немцы сюда, на Смоленщину, не дойдут, что вообще скоро их вышвырнут вон. Сидор крепко переживал необдуманный разговор со Скобцевой.

Не изгладился из его памяти и случай с Борисом Простудиным. Рослый, не по годам возмужавший, Борис рвался на фронт. Ему было неполных шестнадцать лет, и в военкомате ему, конечно, отказали. Борис обратился за помощью к Сидору. Но и ходатайство Сидора не помогло. Борис обиделся. А Сидор успокоил его: «Ничего, Боря, твое от тебя еще не уйдет. Вот видишь, — указал он на свою левую руку, — это в детстве на пилораме отхватило мне два пальца. Я тоже хотел бы пойти на фронт, но, видишь, тоже не берут».

Придя домой, Сидор скрутил «козью ножку» и сел к, открытому окну. На улице было уже темно. Задумчиво покуривая, он услышал неподалеку чьи-то шаги и насторожился. Было ясно, что кто-то подкрадывается к его дому. Но кто бы это мог быть? Он напряженно вгляделся в вечернюю темь и заметил человека, остановившегося почти напротив окна. Облокотившись на подоконник, Сидор негромко окликнул:

— Кто здесь?

— Сидор Петрович, это я, Виктор.

— Ты ко мне? Пройди к саду и обожди минутку.

Оказавшись рядом с Хромовым, Сидор озабоченно спросил:

— Что у вас стряслось?

— Ну как что, Сидор Петрович! Неужто мы и в самом деле собственный хлеб будем сдавать своим врагам?

— А что же поделаешь? — уклончиво-испытующе сказал Сидор. — Время такое, никуда не денешься.

— Хлеб не должен попасть в руки врага, — упрямо сказал юноша.

— А ты отдаешь себе отчет, какие могут быть последствия? Насколько это опасно?..

— А на фронте, наверно, еще опаснее, и все-таки...

— Это верно, — согласился Сидор и, немного подумав, добавил: — И все-таки надо отчетливо понимать, что немцы тогда не пощадят многих.

— Знаю, Сидор Петрович, вы меня не испытывайте. Сами их ненавидите, это же факт. Поэтому я и пришел к вам.

— Послушай, Витя, — понизив голос, сказал Сидор. — Вот ты верно заметил, что я ненавижу их, оккупантов, и тех, кто продается врагу. Но ведь одной ненависти мало. Уж если бороться, если биться с ними по-настоящему, то надо действовать с умом. Надо знать, на кого мы можем опереться, кто не струсит. Надо знать и тех, кто готов покориться или уже покорился фашистам, чтобы не налететь на предательство. Понимаешь? И надо умело направить ненависть большинства, умело сорвать уборку хлеба. Понимаешь ты теперь, как все это сложно?

— У нас есть верные люди, Сидор Петрович, — сказал Виктор.

Сидор смял недокуренную «козью ножку» и начал крутить новую. Потом он подал кисет Виктору. Тот неуклюже свернул себе цигарку и тоже закурил. Какое-то время они стояли молча, обдавая друг друга крепким дымом самосада.

— Ну, хорошо, Витя, — первым нарушил молчание Сидор. — Я все продумаю и потом сообщу тебе. Но только помни, осторожность — прежде всего. Это, пожалуй, сейчас, на первом этапе, одно из главных условий.

* * *

Виктор и Люба медленно шли по некошеной траве. Вечер был безветренный. Где-то за деревней лаял пес, да протяжно на чьем-то дворе мычал теленок.

— Я готов был прямо на поле задушить этого фашистского холуя, Якова Буробина, — сказал Виктор. — Он понукал меня, как будто я ему какой-нибудь батрак.

— Я же говорила, фашисты превратят нас в рабов, — сказала Люба.

— Не превратят. Еще посмотрим, чья возьмет.

— А что с ними сделаешь, Витя?

— Мы пока не в силах открыто отказаться от работы, но ведь может случиться гроза или ураган...

Люба не ответила сразу. Прищурив свои карие глаза, она задумалась.

— Ты догадываешься, о чем я говорю, Люба?

— Да, Витя. Об этом стоит поразмыслить.

— Мы уже все продумали.

— Кто это — мы?

— Как кто? Ребята — Борис, Валя...

...Ночь была теплая. Над горизонтом кое-где вспыхивали зарницы. Порывистый ветер тревожно шелестел травами, доносил тонкий медовый запах свежего сена.

Пожелав удачи Борису с Валей и условившись о последующей встрече, Люба и Витя свернули с дороги и очутились среди высокой густой пшеницы. Полновесные колосья шуршали, цеплялись своими колючими усами за одежду.

Искрящаяся полная луна, казалось, опрометью неслась по небу, то ныряя в мутные волнистые облака, то выкатываясь на темно-синие его просветы. И когда над полем разливался голубоватый лунный свет, друзья останавливались и укрывались в хлебах.

Около полуночи, миновав поле, Виктор и Люба вышли на проселок, вдоль которого стояло несколько копен сухого сена. Переведя дух, они осмотрелись.

— Вот здесь, с подветренной стороны, самое подходящее место, — сказал Виктор.

— Да, только давай быстрее, — прошептала Люба.

Схватив по охапке колючего сена, они начали разбрасывать его по кромке поля.

Когда же копна за копной исчезли с придорожного участка, по краю пшеничного поля в разные стороны протянулись две неровные темные полосы.

— Ну как, Люба, готово? — спросил Виктор, стараясь скрыть волнение.

— Только поскорее, — ответила она. — А потом сразу к оврагу и домой.

— Не беспокойся, — приободрил ее Виктор и, присев на корточки, чиркнул спичку.

Зажгла спичку и Люба, приблизила желтый огонек к клочку сена. Затем Люба подалась в левую сторону, а Виктор — вправо. Они еще несколько раз подносили горящие спички к темным полоскам сухого сена, а когда над полем, вдруг затрещав, взметнулся огромный жаркий язык огня и поле, озарившись багряным светом, загудело, кинулись бежать.

Они бежали, а позади, казалось, все выше и выше взвивалась огромная жар-птица с широко распластанными ярко-оранжевыми крыльями. С каждой минутой она все более разрасталась и озаряла полутемное небо. А по сторонам, словно не желая отстать от нее, поднимались все новые и новые горящие стаи. Ветер рвал их перья, разбрасывал по необъятному полю, превращая его в сплошную огненную массу.

Подбежав к глубокому оврагу, отделявшему поле от леса, Виктор и Люба остановились, чтобы перевести дух. Тяжело дыша, несколько секунд молча смотрели на поднимающееся зарево. Вдруг Люба вскрикнула:

— Смотри, за лесом горит!

— Значит, и у Борьки полный порядок, — радостно произнес Виктор и, схватив Любу за руку, бросился с нею бежать дальше.

Глава четвертая

Тревожно гудел обломок рыжей рельсы, подвешенный на суку старой липы. Яков Буробин коротко и зло бил молотком, отчего стальная болванка раскачивалась и издавала тягучий надсадный звон. При каждом ударе староста моргал белесыми ресницами и приговаривал:

— Хорьки вонючие, отребье голопупое, ни себе, ни людям!.. Сами беду накликали на свои дурацкие головы!

Тревожный звон, разрастаясь, сеял все больший переполох в селе. Выскакивая из подворотен, лаяли псы, на порогах изб плакали дети, испуганно переговаривались вышедшие на крыльцо женщины.

Появились немецкие автоматчики и начали сгонять жителей на пыльный деревенский пустырь.

Сидор Еремин, почувствовав недоброе, сказал жене:

— Ефросинья, это набатный звон, бежим, забирай скорее мать!

— Куда ж бежать? — растерялась Ефросинья.

— Немедленно с глаз долой! — Сидор уже натягивал на себя на ходу пиджак.

— Сынок, я останусь дома, — сказала его мать, Пелагея. — Мне семьдесят годков... куда я пойду?

— Мама, нельзя оставаться, пойми, я же у них заложник, ни мне, ни тебе от них не сдобровать.

— Меня-то за что они тронут? Ничего со мной не будет, — ответила Пелагея. И, подхватив свою березовую палку, засеменила на улицу.

Сидор с Ефросиньей торопливо вышли во двор и через заднюю калитку метнулись в огород.

— Ложись, — приказал Сидор жене и, повалившись в борозду, пополз меж рядов пахучей зеленой ботвы картофеля.

Ефросинья послушно следовала за ним. А рельс все продолжал гудеть, будоража жителей деревни.

Окруженные фашистскими автоматчиками, люди перепуганно жались друг к другу.

Люба, склонясь к Виктору, взволнованно сказала:

— Что же это? Что они хотят делать!

— Посмотрим, — ответил Виктор, устремив взгляд туда, где стоял немецкий офицер и за ним — угодливо согнувшийся староста.

С беспокойно бегающими глазами, чиновник сельскохозяйственной управы Чапинский слово за словом переводил речь офицера:

— Немецкое командование питает уважение к трудовому русскому человеку, — старательно выкрикивал Чапинский, — ко оно никогда, запомните это, никогда не позволит большевистским элементам подстрекать народ на бунт против великой Германии, пытаться ослабить ее мощь, подорвать боевую способность победоносной германской армии!..

Офицер, словно диктуя свою речь, делал короткие паузы, переступал с ноги на ногу в своих жестких, с высокими задниками блестящих сапогах.

— Предлагаю добровольно назвать тех, кто поджег хлеб, по праву принадлежащий нам, как победителям. Я спрашиваю: кто же поджег? Отвечайте!

На вопрос офицера никто не ответил. Люди испуганно смотрели на него и все чего-то ждали, на что-то надеялись. К ним приблизился Яков Буробин.

— Решайте, селяне, решайте, пусть повинится тот, кто содеял зло, а то будет поздно, страшная беда обрушится на ваши головы.

И снова жители села ответили молчанием.

— Господин офицер спрашивает: вы что, немые? — крикнул Чапинский.

Тогда из толпы выступил вперед тот самый сгорбленный седовласый старик, который однажды уже отвечал на вопрос приезжавшего офицера.

— Господин начальник, — сказал старик, — может, он, хлеб-то, сгорел от грозы, от молнии, такое бывало и прежде. Вот ведь в девятьсот десятом году, еще при царе Николашке, у нас сгорело все поле. Истинный господь! — перекрестился старик. — А народ наш — что? Народ ни в чем и не повинен.

Толпа оживилась, послышались возгласы:

— Правильно!..

— Такое уже было...

— Не виноват никто.

— Стихийное бедствие, одно слово.

Офицер, выслушав перевод, вдруг побагровел и что-то возмущенно закричал, указывая пальцем на старца. Чапинский едва успевал переводить:

— Никакой грозы ночью не было! Была луна!.. Ты, старая русская свинья, русская собака, ты смеешь обманывать германское командование... укрываешь бандитов. Ты коммунист!

— Не, какой же я коммунист, — слегка оробев, сказал старик. — Я как есть, значит, это — беспартейный.

— Взять его! — по-немецки скомандовал офицер.

К старику подскочили два солдата и ударами прикладов столкнули его в сторону. Старик пытался что-то им сказать, похоже, стыдил, но его голос потонул в потоке грубой чужеземной брани.

— Неужели расстреляют деда Никиту? — тихо спросила Люба. — Витя, я больше не могу, я не выдержу...

— Ты что, в своем уме? — прошептал Виктор и дернул ее за руку.

— Построить всех в линейку! — через переводчика приказал офицер.

Когда крестьяне были выстроены, Чапинский перевел новое обращение офицера:

— Если в течение пяти минут не будут выданы преступники, возмездие упадет на ваши головы!

Толпа загудела, послышались вздохи, женский плач.

И вдруг шум стих. Из шеренги вышла, опираясь на белую березовую палку, Пелагея Еремина. Она подняла трясущуюся от старости голову и хрипло сказала:

— Я, это я хлеб подожгла. Своими руками... Потому не люди вы, а воры. Чтобы не ели наш хлебушек... Ироды!.. Не боюсь вас!.. Все сама, одна и спалила. Забирайте меня!

Десятки глаз односельчан устремились на Пелагею. Одни смотрели с удивлением, другие с восхищением, некоторые боязливо отводили от нее взгляд.

— Неужто это она сделала? — оборотясь к Марфе, сказала стоящая рядом с ней Наталья. — И кто бы мог подумать?

— Не знаю. Страх берет меня за нее, — ответила Марфа.

Чапинский перевел офицеру слова Пелагеи, а староста, трусцой подбежав к начальству и согнув спину, ехидно зашипел:

— Господин Чапинский, скажите высокоуважаемому господину офицеру, что эта старуха — мать Сидора Еремина, вашего заложника, большевика... Но не она подожгла хлеб, я ручаюсь, не она. Дальше своего дома Пелагея не ходит.

Офицер на этот раз побелел от гнева. Чапинский еще более старательно переводил с немецкого:

— Вы все вздумали меня морочить, — говорит господин офицер.

— Нет, я не позволю, — подчеркивает господин офицер, — чтобы каждая русская старушка водила меня за нос... Гражданин Еремен, два шага вперед!..

— Еремин здесь? — вероятно, от себя спросил Чапинский.

Крестьяне насторожились, взглядом стали искать Сидора. Но прошла минута, другая, а Еремин не показывался.

— Нету здесь Еремина, высокоуважаемый господин офицер, — доложил староста и виновато осклабился. — Никс...

— Никс?.. Приказываю найти его и доставить ко мне! — по-немецки прокричал офицер. — А ее, — указал он на Пелагею, — взять.

Солдаты швырнули Пелагею к деду Никите. Пелагея по-прежнему казалась невозмутимой и только повторяла:

— Ироды, я же сожгла хлеб. Я сама, одна. Чего же еще надо от людей?

Офицер в сопровождении унтера и не отстававшего от них Чапинского пошел вдоль строя. Через каждые три, четыре шага он останавливался, вытягивал руку, обтянутую тонкой кожаной перчаткой, и показывал на одного из деревенских.

— Рус! — угрюмо произносил унтер.

— Выходи! — приказывал Чапинский.

Офицер встал возле Марфы. Взгляды их скрестились. Он уже приподнял руку, разгибая указательный палец, но в этот момент между Марфой и Натальей вперед протолкнулся Коленька. Офицер что-то недовольно буркнул себе под нос и ткнул в грудь стоящей по другую сторону от Марфы пожилой женщине, известной в селе богомолке Агафье.

Оказавшись затем напротив Любы и Виктора, офицер чуть приподнял брови. Люба отвернулась в сторону. Но офицер не спускал с нее глаз, потом быстро сказал угрюмому унтеру:

— О, она прелестна, эта русская фройлейн! Не так ли, Герберт? Она могла бы скрасить суровую жизнь германского офицера в России... А этого, — кивнул он в сторону Виктора, — отправим на работу в Германию...

Когда отбор заложников был закончен, офицер объявил через переводчика:

— Итак, я верен себе. Вы убедились, что я не пускаю слов на ветер. Вы не захотели выдать преступников, теперь за них своими головами ответят они. — Он небрежно махнул рукой в том направлении, где, скучившись, в окружении автоматчиков стояли отобранные им из строя люди. После этого, не снимая перчаток, он вынул из кармана батистовый платок, отер вспотевший лоб и назидательно добавил: — Имейте в виду все, а ты, староста, в особенности, так мы будет поступать всякий раз, когда будут нарушаться приказы нашего командования.

Яков Буробин низко, покорно склонил голову. Офицер, точно сбросив с себя тяжелую ношу, распрямил плечи с узкими серебряными погонами и с усмешкой сказал:

— А теперь к Еремину.

Двери и окна в доме Сидора Еремина были открыты. Солдаты осмотрели двор, перерыли все вещи и не нашли ничего, что показалось бы им достойным внимания. В избе пахло древесным дымком и свежеиспеченным хлебом. На чисто выскобленном столе стоял желтый самовар. Возле него лежал забытый второпях ситцевый фартук. Офицер потянул воздух носом и брезгливо сморщился.

— Фу, хижина дикарей! — пробормотал он по-немецки, затем, сощурив глаза, глянул на старосту и строго спросил вдруг по-русски: — Где есть этот... Ерьемин?

Стянув с себя одну перчатку, он дотронулся до самовара и мигом отдернул руку.

— Сокрамент! — выругался офицер. — Он есть горячий! — И продолжал по-немецки: — Еремин не мог успеть далеко уйти. Скорее всего он прячется где-нибудь в норе под своим домом... Быстро, огонь!

Когда офицер вместе с Чапинским и старостой покинули избу, солдаты щелкнули зажигалками, подожгли бумагу и сунули ее под пучки соломы, свисавшей с крыши. Огонь побежал по сухой кровле, пахнул первыми мутно-желтыми струями дыма. Через пять минут рыжее, с золотистым отливом пламя охватило весь дом.

...Склонившись над Любой, Марфа ласково приговаривала:

— Доченька, милая, что с тобой? Ну, успокойся! Я тебе дам капель.

— Не надо, мама, не хочу капель, — сквозь слезы ответила Люба. — За что они расстреляли бабушку Пелагею, деда Никиту?.. За что? Они же не виноваты...

— Что им, дочка, наши слезы, наша кровь? Поступают с народом, как со скотиной. Истинные ироды... Но слезами горю не поможешь.

Люба приподнялась на постели и, как когда-то в детстве, уткнулась матери в грудь. Марфа нежно прижала ее к себе.

За стеной дома послышался шорох, потом тихий стук в ставню. Люба вытерла слезы и, встав, направилась к окну. Потом, увидев в сумерках Виктора, вышла из избы.

Легкий ветерок шелестел повядшей травой, потускневшими листьями березок. Пахло пылью и едкой гарью. Из-за закрытых окон домов долетал приглушенный скорбный плач женщин и детей.

— Слышишь? — спросила Люба.

— Да, плачут, — сказал Виктор.

— Что же мы наделали!.. Уж лучше бы вражины жрали наш хлеб, только бы не трогали людей...

Они двинулись к околице и какое-то время молчали. Казалось, Виктор тоже был подавлен и не находил, что ответить. Но когда поравнялись с крайней избой, он тихо, но твердо сказал:

— Понимаешь, они убили не только наших. В Выселках, в Губино немцы расстреляли поголовно чуть ли не всех жителей. Там хлеб не горел. Это только ведь предлог — хлеб. Деревню Куркино всю сожгли, а жителей угнали неизвестно куда.

— Откуда я знаю, что там было? — вздохнула Люба.

— А как на тебя смотрел этот гад? — сказал Виктор и порывисто-безотчетно притянул девушку к себе: в эту минуту он видел перед собой только ее глаза.

— Оставь меня. Как тебе не стыдно?

Виктор виновато произнес:

— Люба, я же тебя люблю. Скажи, а ты... ты любишь меня?

Люба вздрогнула и еще больше потупилась. Сколько мучительных и волнующих раздумий осталось у нее позади в ожидании этой минуты, этих сладких, желанных слов, окутанных для нее непроглядной тайной! И как же горько было то, что эта минута, этот первый робкий поцелуй вместе со словами о любви пришли к ней одновременно с огромным горем, обрушившимся на жителей родной деревни. Перед ее глазами, как и прежде, стояла ссутулившаяся Пелагея — мать Сидора, — и Любе мнилось, будто она не сводит с нее укоризненного взгляда. Она снова вздрогнула.

— Что с тобой, Любушка?

— Пусти! Разве ты забыл Пелагею, деда Никиту? — дрожащим голосом сказала она.

Виктор, стараясь унять стук своего сердца, сдавленно сказал:

— Как же не помнить... Кажется, кто-то крадется, — вдруг прибавил он. — Ты слышишь?

Раздвинув ветви орешника, они уставились в вечернюю мглу, туда, откуда уже четко доносились шаги. Скоро перед ними вырос человек с какой-то бесформенной ношей в руках.

— Кто идет? — негромко окликнул Виктор.

Человек от неожиданности остановился и словно замер. Но вот, бережно опустив ношу на землю, он пристально вгляделся в кусты и ответил:

— Виктор, это я, Сидор. Подойди ко мне.

Прижавшись к юноше, крепко держась за его руку, Люба прошептала:

— Что с ним? Куда это он?

Виктор вместе с Любой вышли из орешника. Когда они приблизились к Сидору, они увидели на бровке тропы, под тонкими ветками ивняка, сухонькое безжизненное тело Пелагеи. Лицо ее было обращено в их сторону и в темноте казалось светлым застывшим пятном.

— Тихо, — предупредил Сидор. — Надо похоронить... Фрося уже на кладбище, могилку копает.

Виктор растерянно смотрел на мертвую Пелагею, на Сидора. Еремин чуть-чуть откашлялся и снова взял мертвое тело матери на руки.

— Давайте вдвоем, — предложил Виктор.

Сидор молча кивнул, и они понесли покойницу вместе. За ними с опущенной головой шагала Люба. «Я преступница, — думала она. — Я виновата в гибели Пелагеи, деда Никиты и других...»

Ночь была теплой и душной. Чистое с вечера небо заволокло тучами. На окраине кладбища, над бугром свежевырытой земли стояла недвижно, опершись на лопату, Ефросинья. Заслышав приближающиеся шаги, она обернулась. Лопата в ее руках звякнула о камень.

— Сидор, это ты? — спросила она и, не дожидаясь ответа, шагнула навстречу мужу.

Сидор и Виктор подошли к могиле и осторожно опустили тело Пелагеи на землю.

Ефросинья склонилась над мертвой свекровью и тихо запричитала:

— Маменька, несчастная, и за что только они тебя убили? Чем ты провинилась?..

Сидор, опустившись перед матерью на колени, достал носовой платок и отер им лицо покойницы. Виктор и Люба стояли с поникшими головами.

Над могилой подул резкий ветер. Затрепетали листья берез, скрипнула раз и другой надломленная ветвь.

— Прощай, мама! — сказал Сидор. Он поцеловал холодный лоб матери. Ефросинья сняла косынку и прикрыла лицо Пелагеи.

С кладбища они вышли на проселок к селу. Некоторое время шли молча, как будто остерегались разбудить кого-то своими голосами. На перекрестке дорог Сидор остановился и сказал:

— Ну что ж, ребятки, прощайте, нам теперь в другую сторону, — и он указал рукой куда-то в темное мглистое поле.

Люба подавленно спросила:

— Куда же вы пойдете ночью-то?

— Свет не без добрых людей, — ответил Сидор и, немного помедлив, шепнул Виктору: — Скоро свяжусь с тобой... О нас не беспокойтесь, не пропадем, — твердо добавил Сидор и, махнув рукой, зашагал вместе с женою по едва различимой стежке в темное поле.

Глава пятая

Две недели Игнат Зернов пробыл на учебном пункте. Нелегкими показались ему эти дни после размеренной домашней жизни.

Деревянные казармы, палатки, наспех вырытые землянки были переполнены, а люди все прибывали. Но никто не обращал на это внимания, — оно было приковано к фронту.

В короткие передышки между занятиями по боевой подготовке уставший Игнат пытался представить себе бои, которые велись против фашистов на близком ему Западном направлении. Тревожные размышления невольно возвращали его к довоенной жизни, к семье, к детям: «Где-то они теперь? Как живут? Как себя чувствуют? Ушли ли на восток? А вдруг остались на месте?» Последняя мысль заставляла больно сжиматься сердце. Ведь враг, добравшись до селения Игната, мог лишить его семью не только угла и хлеба: сама жизнь дорогих ему людей была под угрозой.

Когда из запасной бригады стали отбывать первые маршевые роты, Игнат с завистью смотрел на отъезжающих. Но вот настал день, когда был объявлен приказ об отправке и его подразделения.

...Паровоз, напряженно пыхтя, тащил за собой длинный состав красных товарных вагонов. Рыхлый серый дымок вился позади паровозной трубы и таял в безоблачном небе. Красноармейцы, опираясь на дверные перекладины, молча смотрели на мелькающие мимо поля с неубранным созревшим хлебом, на крестьянские избы, сиротливо проглядывающие в зелени садов, на пестроцветные луга, на светлые лиственные рощи, на темные хвойные чащобы.

Чем дальше удалялся поезд на запад, тем острее ощущалось дуновение войны: шли встречные санитарные поезда, переполненные ранеными; по обе стороны железной дороги зияли воронки от разрывов авиабомб; громоздились под откосами исковерканные обгоревшие вагоны.

Не доезжая до станции Рославль, эшелон разгрузился. Сводная колонна, выслав походное охранение, в пешем порядке двинулась к линии фронта. Теперь путь их лежал по проселочным дорогам, по перелескам, через поля...

С полной боевой выкладкой, Игнат шел правофланговым. На его буром от загара лице выступили крупные капли пота, запыленные брови казались седыми. Скатка новой колючей шинели остро терла шею. Он проводил ладонью по натертому месту, стараясь уменьшить боль, но кожа от этого еще больше саднила.

Волнения и тревоги будоражили душу Игната. Где-то уже совсем близко бушевала война, и ему хотелось зримо представить себе ее, оценить свои силы.

На рассвете маршевая колонна прибыла в назначенный пункт. Рядовые и сержанты были распределены по подразделениям бывшего мотострелкового полка, отведенного после тяжелых боев на частичное переформирование в армейские тылы. Где-то, в десятке километров, время от времени доносились приглушенные расстоянием перекаты пулеметных очередей и грохот артиллерии. С самого утра почти весь полк встал на рытье окопов и оборудование огневых точек. В работу включилось и пополнение.

Сняв гимнастерку, Игнат с крестьянской основательностью прилежно резал лопатой землю, сильными размашистыми движениями отбрасывал на бровку слежавшийся на поверхности суглинок. Чем глубже становился окоп, тем тревожнее делалось на сердце Игната. Он чувствовал, как неотвратимо приближается то, к чему он упорно готовил себя. Первый бой! Каков он будет? Что принесет он ему, Игнату?

Во время перекура он разглядывал пахнущую глиной красно-желтую стенку окопа и мысленно перенесся домой, на кирпичный завод, к своему станку-прессу. Машинально взял со дна кусок глины и, разминая в руках ее, как тесто, подумал: «Да, кирпичики из нее были бы хорошие, что и говорить, только строй дома да дворцы...»

В раздумье Игнат не заметил, как к нему подошел командир батальона, капитан, кряжистый человек лег тридцати пяти. Оглядев Игната с ног до головы, спросил:

— Новичок?

— Так точно, товарищ капитан.

— Понятно. — Капитан еще раз смерил Игната оценивающим взглядом. — В армии служить приходилось?

— По срочной два года в пехоте, — доложил Игнат.

— Очень хорошо, это пригодится, — сказал капитан. — Похоже, из крестьян?

— Как вам сказать, родился в крестьянской семье, жена колхозница, а сам рабочий.

— Хорошо. Значит, по-рабочему будешь бить фашистов. — Командир батальона взял у Игната лопату и принялся разравнивать и уплотнять землю, выброшенную на бровку окопа. — Вот так надо, — бруствер тоже защита, глядишь, все лишняя пуля-то в нем и застрянет... Сейчас наша главная задача зарыться в землю. Ясно? — проговорил он и, отряхнув руки, двинулся по траншее дальше.

— Видал, какой наш комбат? — кивнул в сторону удаляющегося капитана загорелый боец с холодными глазами и глубокой ямкой на подбородке.

«Почему-то про таких, с ямкой на подбородке, говорят, что будет вдовым», — мимоходом подумал Игнат и ответил:

— Комбат как комбат. Вроде деловой.

— Деловой — это да, но со странностями, — с усмешкой произнес боец, судя по выгоревшему и обтрепанному обмундированию, уже побывавший во фронтовых переделках. — Для нашего капитана, видишь, все хорошо, что поп, что попадья. Ты рабочий — хорошо, я крестьянин — тоже хорошо. Третьего дня нас немец тряханул так, что полбатальона полегло, а он опять говорит — хорошо, здорово, братцы, мы им дали.

— А может, и правда дали? — сказал Игнат.

— Если бы дали, то они не лезли бы. А го ведь прут и прут, удержу нет.

Игнат посмотрел прямо в холодные глаза бойца и спросил:

— На фронте давно?

— Вторая неделя к концу подходит.

— Ну и как они, фашисты? Какие из себя?

— Какие? — усмехнулся боец. — Скоро сам посмотришь... Лучше давай рой. Тебе эта работа в охотку.

Пролетела короткая летняя ночь. Растаяла серая дымка, и на редких облаках, ярко играя, разлилась утренняя заря.

Окопавшись на отведенном участке, полк, казалось, замер, притаил дыхание.

С заспанными глазами и помятым лицом Игнат чуть приподнялся над бруствером и, найдя просвет меж маскировочных ветвей кустарника, стал всматриваться в даль. Перед ним простиралась безлюдная равнина с редким молодым березнячком и с темно-зеленой травой. Еще дальше виднелся овраг с заросшим густым кустарником на противоположном его склоне. Где-то высоко над головой, тревожно крякая, пролетали утки, в мелколесье пели птицы, стрекотали кузнечики. В душе Игната бродили еще переживания и заботы минувшего дня, а наступившее утро несло уже новые волнения.

Осмотрев огневые точки на участке, командир взвода младший лейтенант Лавров остановился возле Игната.

— Что обнаружили на местности? — спросил он.

— Пока ничего подозрительного.

— Продолжайте наблюдать!

— Есть продолжать наблюдать, — строго по уставу ответил Игнат.

Младший лейтенант задержал на нем одобрительный взгляд, хотел что-то сказать, но в этот момент в воздухе послышался нарастающий металлический свист, и через секунду оглушительный грохот. Пестрый фонтан земли вперемешку с огнем и дымом вырос посреди равнины, прямо напротив Игната. И не успела осесть эта обожженная, продымленная земля, как впереди, коротко просвистев, вновь прогрохотало, и новый фонтан разрыва сверкнул перед глазами Зернова. Оглушенный Игнат, втянув голову в плечи и прижавшись к стенке, хотел было спросить командира взвода, продолжать ли обзор местности или переждать обстрел, но Лаврова уже не было рядом. Игнат все же решил, что надо продолжить наблюдение, и, перебарывая себя, опять глянул вперед, в просвет меж маскировочных веток. Широкая равнина с молодым березнячком, откуда только что доносилось разноголосие птиц, покрылась уже черно-рыжими оспинами воронок. Снаряды продолжали рваться вокруг, несколько раз что-то тяжелое шлепалось на бруствер, срезая будто бритвой ветки орешника, натыканные в землю, и обдавая Игната сухой глинистой крошкой.

Но вот как-то вдруг грохот артобстрела оборвался. Игнат ощутил кисловатый запах дыма и погребной дух сырой прелой земли. Он с облегчением и радостью снял пилотку, стряхнул песок, рукавом протер затвор винтовки, которую все время загораживал собой, и в эту минуту услышал неподалеку сдавленный стон. Игнат шагнул в сторону по окопу и увидел комвзвода Лаврова, который стоял во весь рост и смотрел в бинокль. У его ног боец с санитарной сумкой забинтовывал голову другому бойцу, лежавшему на боку на дне окопа.

— Зернов, на место! — не отрываясь от бинокля, приказал младший лейтенант.

Игнат, удивленный, попятился, выглянул из окопа, и только теперь до слуха его долетело рокотанье моторов.

— Танки прямо! — хрипло крикнул Лавров.

Игнат посмотрел прямо перед собой и почувствовал, как холодком схватило его сердце. По равнине, ломая молодой березняк, катились темные машины, а между ними мелькали зеленоватые фигурки немецких солдат. «Вот оно, главное!» — подумалось Игнату, он сжал зубы и просунул винтовку меж уцелевших веток, нашел упор в бойнице бруствера и стал ждать команду.

— Не трусишь, Зернов? — раздался рядом голос младшего лейтенанта. — Сейчас должны ударить наши пушки... Взвод! — крикнул возбужденно он. — По вражеской пехоте...

Открыли огонь противотанковые пушки. Звонкие удары выстрелов сливались с грохотом разрывов: вероятно, били с близкого расстояния прямой наводкой. Головной танк, нестерпимо блестевший траками гусениц, качнул хоботом орудия и как будто подпрыгнул — и в ту же секунду раздался длинный скрежет металла. Соседняя машина с черно-белым крестом на броне — Игнат это видел — круто затормозила, чтобы объехать беспомощно осевший на один бок головной танк, — и вдруг задымила, заворочала башней, и в следующее мгновение неправдоподобно яркие языки огня откуда-то снизу лизнули черно-белый крест.

Рядом с Игнатом очутился Цыганюк, обросший черными щетинистыми волосами красноармеец из одного с ним отделения.

— Танки справа! — долетел хриплый крик Лаврова. — Приготовиться!..

Игнат увидел справа, в сотне метров от траншеи, два танка, которые вели на ходу огонь по артиллеристам, и повернул вправо свою винтовку.

— Гранаты! — кричал младший лейтенант. — Пехоту отсекать... Огонь! Огонь!

Цыганюк со связкой гранат подался вперед, а Игнат стал ловить в прорезь прицела винтовки зеленые фигурки фашистов и нажимать на спусковой крючок. Он стрелял и думал: «Чему быть, того не миновать».

Прижимаясь грудью к прохладной стенке окопа, Цыганюк не сводил глаз с медленно ползущего на траншею танка. В полуметре от него цокнули, вонзившись в насыпь бруствера, пули, он невольно отпрянул, но тут же, смерив взглядом расстояние до отполированной землей, мелькающей в его глазах гусеницы танка, метнул навстречу ей связку гранат и упал ничком на дно окопа. Он слышал, как над его головой оглушительно прогрохотало, потом до него донесся частый звонкий стук металла о металл, будто пневматическим молотком били по листу железа. Он нутром чувствовал, что смерть в эту минуту отступила от него, и проворно поднялся на ноги.

— Есть, есть один!.. — закричал он и осекся — прямо на него поднимался второй танк.

— Ложись! — крикнул Лавров.

Цыганюк увидел, как комвзвода бросил гранату, и в тот же миг из длинного черного орудия танка полыхнул свет, и Цыганюк успел только зажмуриться. На него навалилось что-то тяжелое и дважды сильно тряхнуло. «Неужели конец?» — мелькнуло в его сознании. Но тут же услышал далекий осипший голос младшего лейтенанта:

— Все... Захлебнулись гады!..

Вечером, после эвакуации раненых, младшего лейтенанта Лаврова срочно вызвали в штаб полка. Наскоро построенный блиндаж был освещен желтым огоньком коптилки. На самодельной скамье у стены сидело несколько командиров. За столом трое, сдвинув головы над картой, что-то озабоченно обсуждали. Узнав командира полка, Лавров бросил ладонь к виску и доложил:

— Товарищ майор, младший лейтенант Лавров прибыл по вашему приказанию.

— Добро, — подняв голову и внимательно посмотрев на него, сказал командир полка и опять склонился над картой.

Через минуту он взглянул на часы, распрямил спину и, обращаясь сразу ко всем присутствующим, сказал:

— В вашем распоряжении, товарищи, ровно полчаса... Совещание окончено. Прошу всех по своим местам... Вы, младший лейтенант, — обернулся он к Лаврову, — давайте сюда, поближе. Садитесь.

Командиры, откозыряв, один за другим покинули блиндаж, а Лавров, чуть робея, подошел к столу, на котором была расстелена карта-километровка.

— Садись, младший лейтенант, — повторил майор, узколицый, с темными вислыми бровями, и сел сам. — Мне докладывали о вашей умелой и упорной обороне... Два танка подбили. Верно?

— Так точно, товарищ майор!

— Молодцы твои ребята! — Майор слегка сдвинул брови. — Вам, товарищ Лавров, со своим взводом предстоит выполнить сложную задачу... Обстановка требует, чтобы полк отошел на новый рубеж. Будете прикрывать отход полка. Ясно?

— Ясно.

Майор зорко глянул из-под кустистых бровей на Лаврова.

— Вы что кончали?

— Досрочный выпуск училища... двадцать восьмого июня аттестовали. Вот дали один кубик, — сказал, смущаясь, Лавров. — Вообще-то я учитель по профессии, но военным делом увлекался всегда, занимался в кружках Осоавиахима.

— Ну, вы можете считать себя вполне военным человеком и грамотным командиром. Это вы сегодня убедительно доказали... Так вот, товарищ младший лейтенант, я уже распорядился усилить ваш взвод людьми, выделил вам дополнительный ручной пулемет, боеприпасы... Учтите, если немец обнаружит наш отход — бросит следом танки. Поэтому ведите непрерывный беспокоящий огонь, рассредоточте людей так, чтобы у противника не возникло никаких подозрений... Словом, действуйте, как положено в этом случае.

— Сделаем все возможное...

— Немцы могут и не заметить нашего передвижения. Тогда к утру мы займем новый рубеж обороны, — продолжал майор и снова глянул на наручные часы. — Сейчас двадцать три часа пять минут... Сверили свои? Если со стороны противника все будет тихо — в два ноль-ноль можете сняться и следовать по маршруту... — Он взял у Лаврова раскрытую планшетку и легким пунктиром нарисовал стрелку, обращенную острием на северо-восток. — О выполнении задания доложите мне лично.

— Слушаюсь.

— Иди, Лавров... Ни пуха, как говорится. — Командир полка вышел из-за стола и протянул руку младшему лейтенанту. Тот быстро пожал ее.

С наступлением полной темноты подразделения бесшумно оставили позиции, на которых ожесточенно дрались с врагом в первую половину дня, и начали отход. Лишь командиру полка было известно, что главный удар немцы наносили севернее в полосе обороны соседней армии, и снова глубоко вклинились в расположение наших войск. Теперь, чтобы не дать противнику развить успех, на северо-восток подтягивали несколько стрелковых частей и измотанную непрерывными боями кавалерийскую бригаду...

Вернувшись в расположение взвода, Лавров собрал командиров отделений и каждому поставил задачу. По мере того как пустели траншеи, оставляемые соседними стрелковыми подразделениями, усиленный группой автоматчиков взвод Лаврова расползался в темноте и в тиши тревожной июльской ночи. В полночь младший лейтенант обошел все посты, проверил, как установлен новый ручной пулемет на правом фланге, и вернулся в свой окоп, где была оборудована площадка для Станкового пулемета и ниша для боеприпасов. Здесь он застал несколько бойцов, которые тихо разговаривали между собой, а с его появлением умолкли. Это его насторожило.

— Как самочувствие, друзья?

— А к чему об этом спрашивать? — с раздражением, как почудилось Лаврову, ответил один из бойцов. — От этого самочувствие не улучшится.

— А может быть, и улучшится, — возразил Лавров.

— Все нормально у нас, товарищ командир, — спокойно, низким глуховатым голосом сказал немолодой красноармеец.

— Верю, что нормально... Не спускайте глаз с немцев. Нам осталось здесь пробыть всего два часа.

Бойцы промолчали, и Лавров подошел к первому бойцу.

— Кто тут у нас затосковал так?

— Это я, рядовой Косолапый, — вполголоса доложил боец и, вероятно, по привычке добавил: — Это у меня такая фамилия — Косолапый.

— Ну как же, знаю вас и по фамилии, и в лицо, не первый день вместе воюем...

Взвившаяся неподалеку немецкая ракета осыпала едким светом мгновенно оцепеневших людей, и Игнат Зернов увидел у бойца, назвавшегося Косолаповым, темную ямку на подбородке. Игнат узнал в нем того красноармейца, который вчера рядом с ним рыл окоп и жаловался, что ему тошно.

Когда ракета, прошипев и рассыпавшись на излете, погасла и стало вроде еще темнее, Игнат тронул Косолапого за плечо:

— Ты, друг, вот что, ты скажи лучше командиру прямо: страшновато... Товарищ младший лейтенант такой же человек и поймет, не осудит. Всем, может, страшновато, а что поделаешь...

— Конечно, я понимаю, — тихо произнес Лавров. — Надо перебарывать в себе страх, не падать духом, тогда и смерти меньше будешь бояться.

— А верно, товарищ командир, что мы все должны здесь умереть? — неожиданно спросил еще один боец, и Лавров понял, что до его прихода люди обсуждали этот вопрос.

— Товарищ Цыганюк, кажется? — справился Лавров. — Вы?

— Цыганюк, — подтвердил боец.

— Вы, товарищ Цыганюк, будете представлены к правительственной награде за то, что подбили фашистский танк, мне об этом сказал командир полка... — Лавров прервал себя, прислушался и договорил: — Но на войне, конечно, не только награждают, на войне и умирать людям приходится... А вообще-то, Цыганюк, откуда у тебя такие скорбные мысли?

Боец помялся с ноги на ногу и шепотом ответил:

— Неравные силы, товарищ командир, вон их сколько! — махнул он рукой в сторону немцев. — А там, где сила, там и верх. Разве нам удержать их, если попрут?

— Обязаны удержать, Цыганюк, обязаны. Знаешь, что говорил в таких случаях Суворов?

— Нет, не знаю.

— Русские воюют умом, а не числом. Умом — значит, умением. Ясно?

— Да это как не ясно.

— Остается меньше двух часов. У нас и пулеметы и автоматы... да и гранаты имеются, Цыганюк. Гранатами ты хорошо действуешь. Все понял?

— Понял, товарищ командир... А вы не хуже политрука разъясняете.

— Спасибо за похвалу. А теперь по местам, ребята.

Ночь была темной, мглистой. Немцы по-прежнему кидали над своим передним краем осветительные ракеты. В их холодном мертвящем зареве четко обозначались контуры двух подбитых и полусожженных танков, груды развороченной земли, изуродованный, иссеченный стальными осколками березняк. То тут, то там потрескивали короткие автоматные очереди, порой, будто проснувшись, басовито отстукивал тяжелый пулемет, и снова, оставляя за собой дымный хвост, взвивался слепящий шар осветительной ракеты.

В редкие минуты наступавшей вслед за тем полной тишины и сгустившейся мглы до слуха Лаврова долетало отдаленное громыхание артиллерийской канонады. Оно доносилось не то с востока, не то с северо-востока. Вероятно, бои там не прекращались и в ночное время. Лавров тревожился в душе и за свой полк, и за вверенных ему людей, которых надо было привести после выполнения задачи в расположение своего батальона.

Когда погасла очередная немецкая ракета, Лавров подумал, что пора дать о себе знать; полное молчание с нашей стороны противник мог истолковать двояко: или как подготовку к контратаке, по меньшей мере — к разведке боем, или как попытку уйти от соприкосновения с противником, оторваться от его головных сил; в обоих случаях враг мог перейти к активным действиям, а этого как раз и не следовало допускать.

— Товарищ Цыганюк, ну-ка дай по своему сектору заградительный, медленный с интервалами огонь, — приказал Лавров.

— Есть! — ответил с явным облегчением боец, который, по-видимому, не прекращал томиться от сознания того, что у немца здесь огромное превосходство в силах, и от своего бездействия.

Цыганюк, крепко сжав рукоятки, повел станковым пулеметом из стороны в сторону. Резкий гулкий треск, пульсирующие огоньки выстрелов «максима» были восприняты взводом как команда открыть по врагу огонь. Тотчас звонко проговорил на правом фланге ручной пулемет «Дегтярева», пропели короткими прерывистыми очередями автоматы, неспешно застучали по всей линии винтовки. Немцы, будто того и ждали, ответили шквалом плотного ружейно-пулеметного огня. В небо взлетело сразу около дюжины ракет. Длинная дугообразная строчка трассирующих пуль протянулась к тому месту, где стоял «максим» и за ним Цыганюк со вторым номером и командир взвода Лавров.

Как только огонь немцев поутих, Лавров приказал перетащить станковый пулемет на запасную площадку, а ручной пулемет переместить на левый фланг. Просвистела и остро рванула, выбросив столбик земли у самого бруствера, немецкая мина. Еще одна светящаяся трасса пуль пронеслась к основной пулеметной площадке, и еще, дважды просвистев, разорвались неподалеку от нее немецкие мины.

Прижавшись к передней крутости окопа, Лавров глянул на часы. Минут через пятнадцать следовало повторить обстрел немцев, потом еще разок, и, если все будет нормально, можно сниматься.

Время тянулось медленно. Второй раз на огонь взвода немцы реагировали спокойнее; вражеский миномет молчал. Но вот появились первые признаки приближения рассвета — на фоне серого мглистого неба прочертился силуэт одиночной ели в логу, — и Лавров передал по цепи приказание отходить.

Перекинув за плечи раму станкового пулемета, Цыганюк шел напряженной порывистой походкой и тяжело дышал. Его давно не бритое лицо блестело от пота. Он отирал его ладонью, и тогда на лбу и на щеках появлялись грязные следы от его пальцев.

— Слава богу, кажется, выбрались из ада, — сказал он своему соседу, бойцу с ямкой на подбородке, по фамилии Косолапый. — Понимаешь, не чаял уж света белого увидеть...

— А ты что думаешь, теперь рай ждет нас? — с какой-то угрюмой отрешенностью и в то же время с жгучим укором спросил Косолапый.

— Рай не рай, а страха такого не будет. Когда немцы прошлым утром с танками двинулись на нас, и то не было так жутко, как в эту ночь. Тогда нас было сколько?.. Дрались почти на равных.

— Помирать сильно боишься, вот тебя и изводит страх, — внушительно заметил Горбунов, сутуловатый красноармеец с черной родинкой чуть пониже правого глаза.

— Тоже мне герой!.. Ты-то не боишься смерти? — сказал Цыганюк.

— Почему не боюсь? Я тоже хочу жить. Только от этой старушки, брат, все равно никуда не денешься!

— Будет каркать-то! — Цыганюк суеверно сплюнул в сторону. — Любишь ты болтать, Горбунов.

— Не болтать, а пофилософствовать малость действительно люблю.

— Неужель — философ?

— А что ж здесь такого. Родись я, скажем, лет на десять позже, я бы, может, после этой войны еще немного поучился и стал бы Гегелем в квадрате.

— Кем, кем?

— Гегелем. Был такой небольшого росточка худосочный человек, а мыслитель гигантский. Он, брат, все мог объяснить и не как-нибудь, а научно, диалектически. И войну считал даже закономерной, правда, немецко-прусскую, захватническую.

Горбунов поправил лямки вещмешка и, повернувшись лицом к Цыганюку, спросил:

— Вот, кстати, ты читал историю Древнего Рима?

— Нет.

— А историю Византии?

— Что-то не помню.

— Наверно, и историю Киевской Руси не читал! — сокрушенно произнес Горбунов.

— Пошел ты от меня к черту со своей историей! — разозлился Цыганюк.

— Ну, нет, это, брат, совсем плохо, — стоял на своем Горбунов. — Получается, вроде ты и на свете не жил. Почитай, советую. И будет тебе казаться, что ты перешагнул через целые столетия. Тогда и собственная жизнь будет тобой по-особому восприниматься.

— Эка куда хватил! — хрипло рассмеялся кто-то из бойцов.

А Горбунов строгим тоном продолжал:

— Мир строго закономерен, говорил Гегель. Фейербах дополнил его: «Не только закономерен, но и материален». Вот и получается, что каждое явление в мире с точки зрения исторического процесса является определенной закономерностью.

— Ничего я из твоей философии не понял, — пробурчал Цыганюк. — И вообще, Горбунов, брешешь ты все, сочиняешь, непонятно для чего.

— Да ты, видать, и вправду даже историей никогда не интересовался, — с удивлением сказал Горбунов.

— Нам не до истории. У батьки было пятнадцать десятин земли, так ее требовалось обрабатывать. А забрось землю — она и зачахнет, как дитя без присмотра. Это до тебя доходит?

— Уткнулся, значит, носом в землю... — сказал Горбунов.

— А ты, философ, поосторожнее насчет земли. Хлеб-то на чем растет, знаешь? — с сердцем отпарировал Цыганюк.

— Земля, конечно, землей, но без политики, без истории тоже нельзя. По законам философии материя вечна, но каждое отдельное явление имеет причину, начало и конец... Я к чему все это? Надо же представить себе, чем кончится эта заваруха? Когда? Что будет дальше? — Горбунов обернулся к Цыганюку лицом. — Вот Гитлер сейчас свирепствует, а надолго ли он завелся, а? Я тебя спрашиваю?..

— Да откуда же я знаю? — подавленный напором «философа» уже помягче ответил Цыганюк.

— А это очень важно понять. Тогда и воевать будет не так страшно и умереть, коль придется, тоже, — заключил Горбунов.

— Воевать — пожалуйста, умирать — не обязательно, — подвел черту и Цыганюк.

— Конечно, не обязательно, — вступил в разговор Игнат. — Жулик, который лезет в чужой дом, и сам рискует головой. Так вот свернуть ему надо шею, фашисту, я имею в виду, чтобы не зарился на чужое добро... А свою голову по возможности не подставлять, я так понимаю.

— Это правильно, — подхватил Косолапый.

— Все одно, не хочу умирать, — вновь кисло произнес Цыганюк.

— Да ты, видно, думаешь, все мы так и рвемся туда? — Горбунов указал рукой на землю.

— У каждого своя судьба, — сказал Цыганюк.

— Судьба? — возразил Горбунов. — Когда я родился, разве мой отец или мать могли подумать, что моя судьба будет в какой-то степени зависеть от сумасшедшего Гитлера? Да и он-то, Гитлер, был тогда вроде безумного бродяги. Кто о нем тогда что-либо знал? А вот вскочил, как гнойный нарыв на теле немецкого народа, ну и дает о себе знать. И при чем же тут твоя или моя судьба?.. Вот если говорить насчет долга перед Родиной, так это другое дело. Когда чужеземные захватчики хотят уничтожить Родину, наших близких, меня и тебя, то здесь мы обязаны постоять и за свою страну, и за себя, а если потребуется — не поступиться и своей жизнью.

Боец Косолапый вдруг с воодушевлением закивал головой.

— Правильно! — сказал он. — Это очень правильно, я согласен.

— А я ничего не знаю, — промямлил Цыганюк.

— И опять ничего не знаешь, а вернее, не хочешь знать, — сказал Горбунов и отошел от него.

Растянувшись по лесу, взвод шел гусиной цепочкой. Младший лейтенант Лавров, следуя во главе отряда, часто поглядывал на компас, останавливался, прислушивался. Рассвет все больше пробивался в чащу. Война, казалось, отступила далеко назад.

В четыре часа утра вновь загрохотала артиллерийская канонада. Послышались частые разрывы снарядов и мин. Лавров догадался, что немец бьет по оставленным ими пустым траншеям, и усмехнулся. Неожиданно слева по направлению движения взвода раздался знакомый натужный рев немецких танковых моторов. Лавров дал команду остановиться.

— Где же полк, товарищ командир? Идем больше двух часов, — сказал кто-то.

Лавров поднес раскрытый планшет близко к глазам, с трудом различил пунктирную стрелку на карте, потом внимательно посмотрел по сторонам, глянул на компас.

— Полк должен быть где-то близко. Если даже, допустим, отход продолжался около трех часов, — мы вот-вот должны выйти к своим позициям... Осталось километра полтора-два до границы этого лесного массива, потом будет поле, а за ним — наши.

— А немцы не упредят нас? — вроде рокочут их танки да и пушки бьют в той стороне, куда идем.

— Поживем — увидим... Шагом марш! — скомандовал Лавров.

Через полчаса взвод вышел на северо-восточную опушку леса. Уже совсем рассвело. Накрапывал мелкий дождик. Гул танковых моторов и грохот артиллерийского огня здесь слышался еще отчетливее. Из-за туманной мороси невозможно было разглядеть, что творилось на другом конце вытоптанного, пересеченного неглубокими овражками поля, но то, что совсем где-то близко завязывался большой бой, было несомненно.

Пока Лавров размышлял, как ему вести своих людей дальше, один из бойцов вскарабкался по ветвям на вершину молодого дуба и крикнул сверху:

— Товарищ младший лейтенант, вижу немецкие танки... севернее, в конце поля, за перелесьем... Вижу горящий танк!

Лавров стал смотреть в бинокль. Он тоже увидел красно-черный, горящий язык пламени и темную рокочущую в дождевой мороси цепь танков, развернутых в боевой строй, а мысли тем временем все тверже принуждали: «Надо продвигаться через поле строго на восток, пока бой не охватил и этого участка обороны».

— Взвод, за мной! — приказал он и побежал к зеленеющей впереди балке. «Лучше бы сперва разведку выслать», — мелькнуло у него в голове, но менять что-либо было уже поздно. Он с размаху прыгнул в кусты орешника и остановился как вкопанный. Сразу за оврагом простиралась низина, вся перепаханная снарядами и минами. Очевидно, тут недавно отгремел бой, может быть, даже при участии его, Лаврова, полка. Он оглянулся, чтобы проверить, все ли бойцы успели перебежать к оврагу, и в этот момент один из отделенных сипло прокричал:

— Товарищ командир! Немцы...

Над головами людей ветром пронеслась очередь пуль.

— К бою!.. Ложись! — подал команду Лавров. — Занимай оборону!

Он понял, что взвод отрезан от своих, оказался в тылу врага, и теперь ему, командиру, предстояло принять ответственное решение: или с боем, но вслепую прорываться дальше на восток, или отойти снова в большой лес и тщательно разведать обстановку.

Немцы между тем усилили обстрел. Просвистело и разорвалось несколько мин, а затем словно из-под земли выросла группа ведущих на ходу огонь автоматчиков в рогатых касках.

— Огонь! — скомандовал Лавров. — Цыганюк, что с пулеметом?

Цыганюк с лихорадочной поспешностью пытался вставить пулеметную ленту, но у него что-то не ладилось. Снова зачастили острые, с грохотом разрыва мины.

— Товарищ лейтенант, обходят! — опять прокричал командир первого отделения, доставая из подсумка зеленую ребристую гранату-лимонку.

Лавров оглянулся. Короткими перебежками, огибая балку с севера и с юга, двигались немецкие солдаты.

— Цыганюк, огонь!

Пулемет гулко застучал, посылая длинные очереди в сторону залегших впереди автоматчиков. Мины тем временем продолжали рваться вокруг. Пулемету следовало менять позицию, и только об этом Лавров успел подумать, как разрыв сверкнул в нескольких метрах от Цыганюка, на склоне оврага. Лавров видел, как взрывной волной Цыганюка отбросило в кусты...

Силы были слишком неравны. Лавров принял решение отходить в лес, пока немцы не окружили взвод, благо до лесной опушки рукой подать — не более двухсот метров. Он передал по цепи приказ: поотделенно, перебежками, не прекращая огня, отходить к опушке леса, — и пополз к умолкнувшему пулемету. Однако его опередили сразу двое бойцов. В одном из них он сразу узнал новенького — Зернова, другой был из «старичков» — Косолапый.

— Мы прикроем, товарищ командир! — возбужденно сказал Косолапый и ловко щелкнул замком.

— Что с Цыганюком? — крикнул Лавров.

— Может, ранен? — сквозь возобновившийся стук выстрелов услышал Лавров голос Зернова.

И опять вблизи от пулемета сверкнул разрыв. Зернов взмахнул руками и ткнулся ничком в землю.

— Уходите, товарищ командир, спасайте остальных! — севшим голосом прокричал Косолапый, повернул пулемет на север и дал очередь по перебегающим там немцам.

Новая грохочущая вспышка разрыва заставила Лаврова прижаться к земле, а когда он поднял голову, ни пулемета, ни бойца на прежнем месте не было. Лавров увидел лишь обожженную по краю ямку...

Он отходил последним, отстреливаясь из нагана, ложась, отползая в сторону и опять вскакивая на ноги для очередной перебежки.

* * *

Игнат лежал ничком, безмолвно, без единого движения. Окружающий мир долго был за пределами его чувств. И вдруг, как сквозь сон, ощутил он, что на него навалилась нечеловеческая тяжесть. Она придавила его к чему-то острому и обжигающему, не давала возможности пошевелиться. Еще в полузабытьи он напряг силы и попытался руками дотянуться до лица, но руки оказались непослушными. Тогда он попробовал открыть глаза, но и веки плохо подчинялись ему, будто были чугунными. И сколько он ни старался, он не мог увидеть ничего, кроме двух огненных пятен, мелькавших не то внутри его глаз, не то перед глазами. Пятна то уменьшались в размерах, то увеличивались, рассыпались на золотые извилистые нити или угасали совсем, и он погружался в тягостную беспросветную мглу.

Неожиданно среди черного мрака всплыли две светящиеся точки, постепенно они делались все ярче и будто два огненных шара подкатывались к нему. Потом ему почудился какой-то скрежет, и по телу пробежала холодная дрожь.

Сознание Игната исподволь прояснялось. С огромным трудом он приподнял голову и увидел изломанный кустарник, свежую, обожженную по краям воронку в земле, свой, почерневший от крови рукав. «Я ранен?» — подумал он и почувствовал, как голова его снова налилась свинцовой тяжестью и перед глазами все поплыло.

Опять будто в дреме он услышал непонятную речь, но открыть глаза не хватило сил. Кто-то резко пнул его ногой в бок, обшарил карманы брюк, сиял наручные часы. Затем его тяжело ударили по голове, и он вновь провалился в удушливую темь.

Сколько пролежал без сознания, Игнат не думал. Преодолевая ноющую боль, он приподнялся и неуклюже сел на землю. Его левая рука беспомощно повисла вдоль туловища. Он попробовал приподнять ее другой рукой и едва не вскрикнул от пронзившей его острой боли. Переждав минуту, Игнат достал из кармана гимнастерки индивидуальный пакет и стал неуклюже перевязывать левое предплечье. Конец бинта надорвал зубами, подтянул раненую руку к груди, подвесил ее неподвижно к шее.

Боль, кажется, чуть утихла. Но захотелось пить. Он поискал глазами свою флягу, пошарил вокруг себя здоровой рукой — фляги не было. Не было почему-то и винтовки рядом. На мгновение его охватило чувство страха — как он оправдается перед командиром? — и вдруг вспомнил, что командир приказал всем отходить в лес, бойцы побежали обратно к опушке, и в эту минуту его и Косолапого накрыло миной... А может, немцы уже прочесали овраг, его, Игната, сочли убитым, а винтовку унесли как трофей? Наверно, не он один был тогда ранен или сражен наповал в этом овражке...

Посидев еще немного и чуть окрепнув, Игнат медленно поднялся на ослабевшие ноги, постоял с полминуты, преодолевая головокружение, и побрел к лесу. Теперь вся надежда была на то, что родной лес укроет пока от врага, даст хоть чуток войти в силу. Он подумал, что в лесу наверняка встретит кого-нибудь из своего взвода, напьется воды, а еще лучше — кипяточку. Его рану перевяжут по всем правилам. А ночью взвод обязательно соединится с главными силами полка; они, бойцы, если надо, по-пластунски проползут через все захваченное и укрепленное немцами поле.

Размышляя так, Игнат добрел до опушки леса, узнал даже тот молодой дуб, на который на рассвете взбирался боец-разведчик. «Где же наши? — с внезапной тоской подумал он. — Ведь один я пропаду». Он подобрал валявшуюся возле дерева сухую палку и, опираясь на нее, заковылял вдоль опушки в восточном направлении, чувствуя затылком своим теплые лучи заходящего солнца.

Было уже далеко за полночь, когда силы снова покинули Игната. Он опустился возле какого-то деревца, опять закружилась голова, и он повалился на правый бок лицом на влажную, холодную от росы траву. Последнее, что он слышал — это как будто невдалеке прокукарекал петух. А может, это только почудилось...

...Пробуждение на этот раз было отрадным, обнадеживающим. Игнат увидел, что над ним склонились лица двух деревенских мальчиков-подростков.

— Дядь, а дядь, проснись! — ломающимся баском говорил один из них. — Ты ранен? Откуда ты?

— Петь, а может, он оглох от разрыва бомбы? — с беспокойством сказал второй, веснушчатый, белокурый паренек.

— Нет, Сергунчик, боец, видно, ослабел от потери крови, — авторитетно сказал первый, круглолицый, чернявый, с маленькими карими глазами и коротким вздернутым носом.

— Что же нам делать-то с ним? — растерянно произнес Сергунчик. — Может, сходить за дедушкой, он же врач?

— Надо тащить домой, — сказал Петя. — Здесь оставлять нельзя. Могут опять появиться немцы, застрелят враз.

— Он тяжелый, до дома не дотащим.

— Айда за носилками, — предложил Петя, и, не дожидаясь согласия дружка, припустил к деревне. Сергунчик помчался за ним.

...Аксинья, мать Пети, была немало встревожена, увидев, как ее сынок вместе с товарищем опрометью понеслись через огороды к лесу, волоча за собой носилки.

Накинув старый жакет, она поспешила вслед за ними и настигла ребят в тот момент, когда они затаскивали на грязные, в засохшей земле, деревянные носилки немолодого красноармейца. Аксинья так и ахнула.

— Что вы делаете, бесенята! Он же весь в крови, перебинтованный, а вы катаете его, как чурбак!

Аксинья наломала березовых веток, застелила дощечки носилок, накрыла раненого жакеткой и тогда уж огородами и задворками притащила его с ребятами к себе в дом.

Уходя за врачом Терентием Петровичем, дедом Сергунчика, строго предупредила ребят:

— Об этом никому ни слова. Узнают изверги — всех нас порешат, запомните.

Оставшись в избе одни, ребята зашли за занавеску, куда положили раненого, и снова стали тихонько допытываться:

— Дядь, а дядь, ты слышишь нас? Не бойся, мы свои. Откуда ты, скажи?!

И вдруг к их удивлению раненый приоткрыл глаза и сдавленно сказал:

— Пить, дайте пить...

Петя зачерпнул в ведре ковш воды, поднес его бойцу. Игнат чуть приподнялся, оперся на правую руку. Струйка воды пролилась ему на грудь, стекла по шее за ворот, а он все пил.

Глава шестая

Дул холодный пронизывающий ветер. Уже не видно было грачей, умолк птичий гам. Только желтогрудые синицы, печально попискивая, порхали среди низких кустарников да неугомонные вороны громко каркали, пугливо перелетая с вершины на вершину оголившихся берез. Зачахли последние осенние цветы, опустели поля, не горели они яркой зеленью озимых всходов, на обочинах разбухших от дождей дорог коряво торчали колючие головки репейника.

По лесным тропам, по бездорожью, укрываясь от врага, тянулись на восток обессиленные, голодные окруженцы. Война раскидала их по лесам и болотам и, шагнув огненной чертой фронта далеко вперед, оставила их во вражеском тылу.

Многие гибли, и никто не знал об их могильных холмиках. Другие, не выдержав бессонных ночей, голода, постоянной опасности быть захваченными фашистами в лесу, искали себе пристанище на хуторах и в лесных деревнях. Враг не щадил и таких, уже безоружных. Как на диких зверей устраивал облавы на окруженцев, при малейшем сопротивлении вешал, расстреливал, загонял за колючую проволоку лагерей для военнопленных...

Утренний рассвет еще не коснулся окна Марфиного дома, а она уже давно лежала с открытыми глазами. Осенняя пора усиливала тоску, навевала тяжелые думы об Игнате, о жизни, которая принесла ей вдруг столько страданий и тревог. «Ах, Игнатушка, если бы только знал, как мне тяжело без тебя! Где ты, мой родной? Плохо тебе в такую пору. Поди весь промок, а может, и простыл... Вон какая непогодища-то!..»

Марфа раздумывала, а тело пробирала дрожь и слезы сами по себе подступали к глазам. Вдруг она услышала стук в окно.

— Марфа, ты что, или все спишь? — кричала с улицы Василиса Хромова. — Наши военные пришли, беги скорей к Авдотье в дом, там они греются.

Словно ветром подхватило Марфу. На ходу она накинула пальто и бегом — прямо на край села, куда уже спешили и другие бабы. Мысли Марфы, опережая ее, летели вперед, манили слабой надеждой: «Может, там есть и те, кто встречал на войне Игната, может, принесли от него долгожданную весточку...»

Она рывком распахнула дверь в избу, и перед ней предстали окруженцы, давно не бритые, с осунувшимися лицами и запавшими глазами. Марфа смотрела на них, а у самой от волнения, от жалости к этим людям, таким же, возможно, как и ее Игнат, сильно колотилось в груди сердце.

Наталья Боброва первой пригласила к себе на постой жгучего брюнета с густой смолянисто-черной бородкой и с легкой руки окрестила Мироном, хотя по-настоящему звался он Илларион, а фамилия его была Цыганюк.

Марфа стояла в нерешительности: брать или не брать в дом человека. «Пойдут сплетни, бабы будут языки чесать, а Игнат придет — начнутся шушуканья». Она раздумывала, а сама не спускала глаз с окруженцев, будто кого-то высматривала. «Отказать в приюте человеку, когда он в беде, — просто подло. Если бы Игнат так же вот попросил крова, а ему бы отказала какая-нибудь женщина, то я бы прокляла ее, плюнула бы ей в лицо при встрече...»

Марфа подошла к одному, заглянула ему в лицо и несмело спросила:

— Как, соколик, зовут-то тебя?

— Кузьмой, — отозвался тот, — а по батюшке Иванович. Говорят, не совсем красивое имя, а по мне все равно. Как нарекли родители, так, значит, и называюсь.

В словах Кузьмы Марфа уловила то неброское человеческое достоинство, которое ей всегда нравилось в людях. Желая приободрить пришельца, она сказала:

— Что вы! Разве ваше имя плохое? Вот со школы еще помню: тоже в войну, в давние времена был такой Кузьма, а на всю Русь и сейчас еще славится.

Окруженец улыбнулся и тихо ответил:

— То ведь был Кузьма Минин, богатырь, а я, Кузьма Васильев, незадачливый вояка...

— Сперва незадачливый, а после, может, будете и удачливый, — приветливо сказала Марфа.

Осели на временное жительство в деревне, кроме Цыганюка, Васильева, и другие ополченцы.

* * *

Несмотря на жестокую расправу, учиненную в селах и деревнях, где сгорел на корню хлеб, то тут, то там вспыхивали новые пожары, выводились из строя продовольственные склады, скотосборные базы, маслодельные заводы. Но с каждым разом все пуще свирепствовали каратели.

Знали об этом и в лесу, в небольшом отряде Сидора Еремина, и действовать старались подальше от деревни.

...Ночь была безлунная, темная. Шли к мосту осторожно, цепочкой. Миновав поле, заросшее сорняками, вышли оврагом к реке.

Пробираясь берегом в зарослях ольхи, Сидор останавливался, прислушивался. Все было как будто спокойно. Доносился лишь плеск воды, да где-то позади, в глухом ельнике, ухал филин.

— Ну, вот и добрались, — сказал Сидор и показал рукой на чернеющий впереди мост. — Действовать будем, как договорились. Валя и Люба останутся здесь и будут следить за дорогой. Мы с Виктором и Борисом перейдем на ту сторону реки.

Парни спустились под мост; Сидор отошел от дороги и притаился возле кустов.

— Была бы мина, и отпали бы все лишние хлопоты. В два счета справились бы, — тихо произнес Борис. — Он высвободил пилу из жесткой мешковины, и она тонко прозвенела, врезавшись зубьями в деревянную опору.

Скоро упали один за другим отрезки опор. Виктор толкнул чурбаки вниз по насыпи, они с шумом покатились и бултыхнулись в воду.

Люба и Валя лежали на земле и не спускали глаз с дороги.

— Где-то сейчас отец? Каково ему там на фронте! — с грустью сказала Люба.

— Здесь тоже нелегко, — вздохнула Валя.

— Чу!.. — перебила ее подружка. — Слышишь?

— Кажется, кто-то едет по дороге. — Пригнувшись, она побежала к мосту.

В это время Виктор и Борис, переводя дух, заворачивали в мешковину пилу и настороженно прислушивались. Внизу по-прежнему журчала вода, раздался всплеск рыбы, и ничто не напоминало об опасности. Вдруг Борис вскинул голову и сказал:

— Кто-то бежит.

Виктор глянул наверх, и в этот момент послышался встревоженный голос Любы:

— Ребята, где вы? Едет кто-то.

— В кусты, быстро! — приказал Сидор.

Откуда-то издалека уже четко доносилось ровное цоканье конских копыт и тарахтенье повозки. Через минуту она въехала на мост и, миновав его, остановилась. Из пяти находившихся на ней мужчин трое соскочили на землю и перекинули за плечи винтовки.

— Полицаи! — прошептал Борис.

— Полицаи, — подтвердил Сидор. — Только спокойно...

Трое прошлись взад-вперед, разминая ноги, и один из них пробасил:

— Ну, вот и приехали. Задача вам ясна?

— Чего тут может быть неясного, — ответил второй осипшим тенорком.

— Слушай, старшой, а что так приспичило охранять эту старую висячую галошу? — спросил третий.

— Ничего не знаю. Раз приказано — будем охранять.

— Я слышал, будто будет проезжать какая-то важная шишка, — сказал осипший.

— Прекратить болтовню! Нам не положено знать, — осек его старший и повернул к повозке. — Мы едем дальше, вернемся часам к шести утра, а вы тут смотрите в оба.

— Яволь! Бывайте здоровы! — почти одновременно ответили ему полицаи и прищелкнули каблуками.

Когда повозка скрылась из виду, один из полицаев сказал:

— И дали же нам работенку... торчи здесь, как столб, под открытым небом.

— Служба есть служба, — отозвался сиплый тенорок. — Говорят, появились партизаны, все партейцы.

— Ненавижу их, большевиков, всех перевешал бы... Цепляются, заразы, за старое, не понимают, что Германия пришла с новым порядком.

— Пока не истребим партизан, порядка у нас не будет, — сказал другой и, облокотившись на перила моста, мечтательно продолжал: — А все ж таки приятно, Матвей, что все так повернулось. Хотя и торчим здесь и дрожим... ночи-то вон какие прохладные...

— Да уж и пора — конец сентября, — сказал Матвей, и, подойдя к своему напарнику, предложил: — Ты пойди в порядке предосторожности к тому берегу, а я здесь осмотрюсь.

— Пойдем вместе.

— Робеешь?

— Да нет, вдвоем веселее.

— Нет, робеешь... А ты сообрази, кому мы здесь нужны? Ну, а чтобы нам до утра не стоять столбами, я облюбую подходящее местечко в кустах. Будет и обзор хороший и укрытие... вроде блиндажа. Советую и тебе.

— Сидор Петрович, что же делать-то? — тихо спросил Виктор.

— Тише. Сейчас поглядим, — прошептал Еремин.

Проводив напарника через мост, полицай вернулся на прежнее место, немного постоял на дороге, а потом решительно направился к кустарнику. В тот момент, когда он вытянул руку, чтобы раздвинуть колючие ветки молодого ельника, Сидор стремительным движением накинул ему на голову плащ-палатку, а Виктор и Борис схватили полицая за руки. Несколько секунд спустя полицай лежал на земле.

— Готов, — глухо произнес Сидор.

— Что будем делать с другим? — шумно дыша, спросил Виктор.

— Возьми пока винтовку полицая и следи за мостом, — сказал Сидор. — Вернется тот, и того придется кончать...

Прошло некоторое время, и второй полицай, осмотрев мост у противоположного берега, возвратился к своему напарнику. Свернув цигарку и закурив, окликнул его:

— Матвей, ты где?

— Здесь я, иди, — негромко ответил Сидор из кустов.

Полицай, ничего не подозревая, пошел на голос. Сидор вскинул пистолет... Грянули один за другим два выстрела, и тот замертво рухнул на землю.

Оттащив полицаев от дороги, парни перебежали мост к оставшимся опорам. Срезав последнее бревно, они выскочили наверх, опасаясь обвала, однако мост продолжал висеть.

— Странно, не рушится, — сказал запыхавшийся Борис.

— Нужна небольшая встряска сверху, и тогда все будет в порядке. Теперь уже повозка с полицаями не проедет.

— Ну, как? — спросил Сидор, увидев поднимающихся по насыпи ребят.

— Ваше приказание выполнено, — по-военному ответил Борис.

— Тогда пошли, время не терпит.

— А как насчет важной «шишки», которая должна здесь проследовать? — спросил Виктор.

— «Шишка» теперь и без нас нырнет на дно, можно не сомневаться, — усмехнулся в темноте Сидор.

— А где наши девчата?

— Я их уже проводил к лесу.

Пройдя с километр, Сидор внезапно остановился.

— Вы, ребята, что-нибудь слышите?

— Гул какой-то. Может, автомашина? — прислушиваясь, спросил Виктор.

— Точно, идет машина, — сказал Борис. — Может, вернемся?

— А мы и отсюда определим, что там будет, — ответил Еремин.

Ждать долго не пришлось. Через минуту раздался со стороны реки треск, сквозь грохот послышались крики, и все стихло.

Несмотря на удачи, которые сопутствовали крохотной группе, Сидор Еремин все сильнее ощущал ее оторванность, уязвимость в стихийных действиях. Надежной связи, вот уже который месяц, не было ни с партизанскими отрядами, ни с партийным подпольем района. Связь эту надо было наладить как можно скорее. И он решился.

...Была уже густая темень, когда Сидор вошел в знакомое село и постучался в закрытые ставни Семена Комова. Последние годы тот работал агрономом в колхозе; в начале пробежавшего лета был выдвинут на партийную работу в район, но сдать дела новому агроному так и не успел, — бесследно исчез из своего села перед приходом немцев.

Еще летом, до пожара в поле, Сидор наведывался в село Комова, к его матери, по оглохшая старуха несла такую несуразную околесицу, что он, раздосадованный, тут же распрощался с ней, так ничего и не узнав о Семене. Но все это время Сидор чувствовал, что есть здесь какая-то закавыка. Он был убежден, что не мог Комов пропасть просто так, исчезнуть сам по себе...

На этот раз, разглядев Сидора, старуха молча впустила его в калитку. И, едва он переступил порог, навстречу ему быстро вышел Семен.

— Ну, вот и нашел меня, — сказал он улыбаясь. — Проходи, проходи... Я знал, что ты появишься.

Семен был низкого роста, с крупным лицом. Волнистые светлые волосы его были аккуратно зачесаны назад. Из-под густых бровей пытливо смотрели светло-серые улыбающиеся глаза. Сидор глядел на него и думал: «Всю жизнь с улыбкой. Неужто и война не изменила его характер? Такой и помирать будет с улыбкой. Ему все ясно: никаких ни тайн, ни загадок в жизни. А рос ведь басурман басурманом, первый голоштанец на селе». Семен словно прочитал его мысли:

— Да, Сидор, бежит времечко. Всякое с тобой пережили. А помнишь, как проводили первую большевистскую посевную? Пригоршнями семена собирали. Пахали на клячах... Я как сейчас помню Авдотьин рекорд. Не баба была, а сущая чертовка. И кобыленка-то у нее чуть держалась на ногах. Ветер подует — того и гляди упадет. И на тебе — рекорд, целых полгектара отмахала, а дело все оказалось в пол-литре водки. Напоила она свою лошадку и та, бедняжка, рванула на рекорд. Если бы Акулина не раскрыла тайну, то так Авдотья и вошла бы в историю рекордсменкой. И смех, и грех. Жалко только кобыленку — издохла через три дня... Да что это я тебе рассказываю? Небось не хуже меня все помнишь.

— Еще бы не помнить! — сдержанно улыбнулся Сидор. — Ведь мы тогда за этот «рекорд» по выговору заработали.

— Да, — вздохнул Семен и уже серьезно сказал: — Слышал я, горе у тебя большое... Палачи, только и можно сказать. Идут на все, лишь бы сделать покорными наших людей. Вот и придется теперь все силы класть на эту борьбу.

Семен насупил брови, отбросил назад сползшие на лоб волосы. В эту минуту Сидор, кажется, впервые увидел своего приятеля хмурым и озабоченным. Некоторое время они сидели молча, поглощенные собственными мыслями. Потом также молча закурили. Мать Семена вышла с ведром на улицу и по чистому полу разлился холодный воздух. За окнами завывал пронизывающий осенний ветер. Семен плотней задернул шторы на окнах и прибавил света в лампе. Затем, глубоко затянувшись самокруткой и пуская вверх струю синего дыма, сказал:

— Ну, давай, дружище, говори, как живешь, чем занимаешься?

Семен, судя по выражению его лица, ждал откровенного и исчерпывающего ответа, но Сидор ответил коротко:

— Живу, как бобыль бездомный, мотаюсь от деревни к деревне, прячусь у знакомых, в лесу, того и гляди схватят.

— Ну, и как же ты — так и будешь все время прятаться?

— А что же остается? Было бы хоть оружие, тогда другое дело...

— Это правильно, — согласился Семен, — но ты, наверное, знаешь пословицу: «Один в поле не воин».

— Почему один? Было бы оружие, и люди нашлись бы, — возразил Сидор и придавил окурок.

Семен тоже потушил недокуренную цигарку и, став еще строже лицом, сказал:

— Послушай, Сидор, есть для тебя одно дело.

— Говори. За тем к тебе и пришел.

Семен побарабанил пальцами по столу, словно собираясь с мыслями.

— Видишь ли, Сидор Петрович, я ведь также на нелегальном положении... Формирую райком... понимаешь сам, подпольный. Получил на то мандат обкома. Так вот, есть решение ввести тебя в состав райкома.

Сидор недоуменно пожал плечами.

— Помилуй, Семен... Образование — семь классов, в районе лицо неизвестное.

— Вот это сейчас и нужно. Если бы тебя знал каждый в районе — ручаюсь, через неделю фашисты вздернули бы Сидора Еремина на горькой осине. Так ведь?

— Так-то так, а все же эта должность не для меня. Не справлюсь.

— Это тоже не довод, Сидор, знаю я тебя и твои способности. В армии ты служил, оружием владеешь. Знаешь район, все ходы его и выходы. Да и в партии состоишь наверное с десяток лет.

— Скоро двенадцать, — уточнил Сидор.

— Ну вот, а это что-то значит. Потом как-никак ты колхозный организатор. Подумаем, как и с чего начать. Оружие у нас есть, есть кое-какое и продовольствие. Теперь дело за людьми. Надо будет формировать группы, отряды, восстанавливать связь с коммунистами, мобилизовать комсомол. В районе оказалось много окруженцев. Надо ставку делать и на них. Люди военные, обстрелянные, они могут быть ядром наших вооруженных отрядов. Вот так, дружище! Как смотришь на это?

Сидор задумался и не ответил.

— Я понимаю, решиться трудно, — помолчав, сказал Комов, — но что поделаешь, идет борьба не на жизнь, а на смерть...

Глава седьмая

Староста Яков Буробин, в новом овчинном полушубке, в заячьей шапке, неуклюже протиснулся в дверь избы. Низкий и подвижный, с раскрасневшимся на стуже лицом, Степан Шумов проследовал за ним, бухнул настывшей дверью. Клуб морозного воздуха с ног до головы окатил Цыганюка, примостившегося у лавки за починкой валенок. Старая керосиновая лампа, висящая посреди избы, качнулась и замигала. Наталья подбежала к ней, убавила фитиль, чтобы не закоптилось стекло.

— Здравья желаем! — вкрадчиво произнес староста, снимая шапку.

— Спасибо, коль от сердца, — ответила Наталья и тут же поснимала с гвоздей, набитых на стене возле двери, обиходную домашнюю утварь.

— Ехали к Фоме, а попали к куме, — наигранно весело проговорил Степан и, подхватив Старостин полушубок, повесил его на высвободившийся гвоздь.

— Милости просим, проходите! — с улыбкой пригласила Наталья, но на лице ее можно было прочесть тревогу и недоумение: чего, мол, явились к ней эти бесы?

— Нам бы посудинку, — попросил староста, — ну, там пару стакашков, что ли, — пояснил он и, вынув из внутреннего кармана распахнутого пиджака литровую бутыль самогона, поставил ее на стол. Потом бесцеремонно уселся на лавку, бросил любопытствующий взгляд на Цыганюка, с лукавой ухмылкой посмотрел в лицо хозяйке. Наталья, приняв равнодушный вид, подала два граненых стакана. Степан взял один из них и, словно отогревая озябшие руки, стал катать его в ладонях.

— Надо бы и закусить, — сказал он, — у нас ведь самогонка, а не чай, ее, окаянную, без закусона и не проглотишь.

— А у меня, милок, не харчевня, закусок про запас не держу, — ответила Наталья.

— Ладно, — сказал ей Яков. — Тащи огурцов и свинины, другого просить не будем.

В голосе старосты Наталья уловила не просьбу, а прямой приказ. «Откажи ему, — подумала она, — добра не будет». Насупив брови, она ничего не ответила и тотчас вышла в сени.

Когда Наталья скрылась за дверью, Яков вновь бросил заинтересованный взгляд на Цыганюка, спросил:

— Ну, как, парень, дела? Сыт, здоров, прижился?

Цыганюк поднял на него глаза.

— Я же не собака, жить где-то надо.

— И то правильно, — сказал староста, — человек — это не скотина! На зиму и ее загоняют в хлев... Но это я так, промежду прочим интересуюсь. Хотя мне по моей должности и полагается знать, как живут людишки во вверенном мне селе.

Цыганюк промолчал, а староста, словно желая замять неприятное впечатление от своих последних слов, предложил:

— Кончай работу, подсаживайся к столу.

— Надо валенок залатать, зима на дворе.

— А куда тебе ходить-то? — усмехнулся Степан Шумов. — Бабенка тебя пригрела хорошая, кровь с молоком, приютился у ее юбки и знай сиди.

— Что я, без рук, без ног, что ли? — огрызнулся Цыганюк. — Надо мне и в мир выходить.

— И это правильно, — подтвердил староста. — Какая бы она ни была хорошая, а жить на бабьих харчах один срам. Надо и самому работать, присматривать что-нибудь подходящее.

— С подходящим-то тяжеленько в такое время... Война идет, — поспешил поправиться Цыганюк.

— Для кого идет, а для тебя кончилась, и неплохо. Вон какую подцепил себе цацу! Хоть она и вдова, а, поди, лучше любой девки, — ухмыльнулся староста и, положив на край стола расшитый атласный кисет, принялся вертеть самокрутку. — Да, чего и говорить, подвезло, подвезло тебе, парень. Это не просто баба, а конфетка.

Появившаяся в дверях Наталья улыбнулась, игриво-укоризненно бросила:

— Снаружи-то мы все, как конфетки, только изнутри ядовиты. Да и откуда тебе, Яков Ефимович, знать, какая я?

— Знаю, — решительно заявил староста. — Мне шестой десяток, в людях разбираюсь.

— Одно слово, в выборе кумы я не ошибся, — по привычке съехидничал Степан. — Дворянка она, Яков Ефимович, и все тут, чего и говорить, сразу видно — голубой крови.

— Тьфу, болтун! — с ужимкой произнесла Наталья и поставила на стол миску соленых огурцов, потом выложила из матерчатого свертка небольшой, домашнего копчения, свиной окорок.

Степан, запустив руку в широкий карман брюк, достал нож и принялся резать свинину на ровные продолговатые кусочки. Он резал и приговаривал:

— Добрый был хряк, породистый и, видать, будет скусный, съедобный.

«Спьяну-то тебе и крыса будет съедобна», — неприязненно подумала Наталья и вышла в чуланчик за хлебом.

Староста тем временем откупорил бутыль с мутноватым самогоном и в третий раз обратился к Цыганюку:

— Хватит, хватит работать, тащи себе стакан и давай к столу.

Цыганюк отставил в сторону валенок.

— Спасибо, я непьющий.

Наталья положила хлеб на стол и, ласково уставившись на своего постояльца, посоветовала ему:

— Садись, Мирон, развлекись чуток, от дум избавься...

Сама того не подозревая, Наталья попала в самую точку. Как только переступили порог Яков Буробин со своим помощником, сердце Цыганюка почувствовало неладное. Он уже много слышал о старосте и не представлял себе, как он, Цыганюк, вчерашний красноармеец, вдруг сядет с немецким старостой за один стол и будет говорить обо всем, что накопилось в душе... Было над чем задуматься Цыганюку.

— Коли вы уж так настаиваете, могу и присесть, — сказал он и придвинул свой круглый чурбан к столу.

— Вот так-то оно лучше! — удовлетворенно заметил староста, наливая самогон в поставленный Натальей третий стакан. — Ну что же, выпьем за твое здоровье, Наталья, за твой гостеприимный дом!

Яков и Степан мигом опорожнили стаканы и, морщась, стали хрустеть огурцами.

— Злая, собака, аж жгет, как перец, первач настоящий. Вот ведь вроде и деревенской выпечки, а городской не уступит ни в коем разе, — балагурил Степан.

Цыганюк все еще колебался. Лицо его было бледным, взгляд неспокойный.

— Что это ты ломаешься, как красная девица! — сказал ему Яков. — Пей, не раздумывай.

— Пей, брательник, пей, тоска пройдет! — нараспев проговорил Степан. — По себе знаю — пройдет... В кабаке родился, в вине крестился.

— Теперь хочешь не хочешь, а выпить надо, — сказала Наталья и присела рядом с Цыганюком. Тот взял стакан и, ни на кого не глядя, молча выпил бьющую в нос сивушным перегаром жидкость.

— Ну как? — осведомился староста. — Прошла?

— Как видите.

— Ничего, это только поначалу затруднительно, — сказал Яков и обратился к Наталье: — Может, и ты с нами выпьешь?

— Ой, что вы! — отмахнулась Наталья, но тут же, словно что-то взвесив в уме, придвинула к себе пустой стакан Цыганюка. — Разве только чуть-чуть, просто попробовать.

— Ну, как это попробовать! — возразил Степан. — Надо выпить по полной, наш век не так уж и долгий.

Староста, однако, налил Наталье полстакана. Она спокойно выпила самогон, обтерла влажные раскрасневшиеся губы рукавом и с аппетитом принялась есть податливую с мороза свинину.

— Горько, правда? — подмигнул ей Степан.

— Уж как не горько, — с усмешкой ответила Наталья.

— А когда обнесут тебя чаркой, и того бывает горше...

Через несколько минут Яков разлил остаток самогона. Но и без того все уже были под хмелем, который гулял, бродил по телу, путал в голове мысли. Яков щурил глаза, расправлял на обе стороны обвисшие от влаги усы, вытирал рукой мясистый нос с раздвоенным кончиком и все чаще похотливо взглядывал на Наталью.

А Наталья жалась к Цыганюку, который продолжал молчать и лишь изредка посматривал на старосту, будто старался разгадать его намерения.

— Ну, как, жизня-то твоя, полегче стала? — вполголоса справился Яков у Натальи, когда взгляды их встретились.

— Это почему же? — притворно удивилась Наталья.

— А разве худ у тебя помощник? Парень, видать, с головой, по глазам вижу. К делу пристроится — в люди выйдет...

Наталья торопливо сказала:

— Конечно, то дрова поколет, то воды принесет или сено задаст корове. Теперь все-таки не одна, а двоим-то как-никак веселее.

— Федька, прежний муженек-то, будто сейчас перед моими глазами стоит, — пуская синий табачный дым, многозначительно произнес Яков. — Здоровый был, в плечах косая сажень, и подумать только, ни за что сгорел. Говорили, кулак, против Советской власти агитацию вел, подрывал ее, а что там было подрывать, она и так едва на ногах держалась. Стоило немцам ее тряхнуть — она и концы отдала, развалилась. И выходит, с виду-то она вроде нормальная, а изнутри с гнильцой, как дерево, пораженное червоточиной... Бот был бы сейчас Федька жив, ох, и пригодился бы мне здорово!

— Не надо, Яков Ефимович, об этом, — попросила Наталья.

— А твой отец чем занимался? — спросил староста Цыганюка.

— Хлебопашествовал.

— Середняк, бедняк?

— Середняк, по-моему. Да у нас в Заволжье земли у всех вдоволь. Сейчас-то, конечно, колхоз. Правда, перед коллективизацией батька чуть не загремел. По хлебу довели твердое задание. Потом разобрались — отменили.

— Доберутся немцы и до Заволжья.

— Не доберутся, — решительно возразил Цыганюк. — Это далеко, кишка у них лопнет.

Староста, словно протрезвев, удивленно и недобро уставился на захмелевшего Цыганюка. Казалось, сейчас он встанет и кликнет полицаев. Но Яков не закричал, не повысил голоса, а лишь с ехидцей произнес:

— Твоими бы устами да мед пить, служивый. Ежели бы было так, — надоть бы золотом тебя одарить. Но, друг ты мой хороший, не будет, как ты думаешь. Сам посуди: меньше чем за полгода тяпнули немцы четвертую часть России и почти половину ее населения. Еще один такой заход, и даже японцам с турками ничего не останется. Это тоже надо понимать. Верно?

— Вот тебе и большевики — спасители России! — вскинув голову, очумело произнес Степан. — Сколько кричали о мощи своей, а что же это получается-то на самом деле?.. Бедная Россия-матушка, отдали тебя на поругание врагу проклятому! — с пьяным всхлипыванием пробормотал Степан.

Наталья переглянулась с Цыганюком и поджала губы.

— Ну, понес дурь! — злобно покосился на него староста.

— И нич-чего не дурь, я гор-рю истинную правду. Силу бы надо на немцев, а ее нет. Вот теперь как хочешь, так и поступай, куда хошь, туда и подавайся. Так и так — кругом шешнадцать. Говори, что будем делать? — резко придвинулся Степан к старосте.

— Россию восстанавливать, вот что! — рыкнул староста и кулаком ударил по столу. Пустые стаканы запрыгали на столе, задребезжала опорожненная от огурцов железная миска.

— Кукиш тебе немцы покажут! — усмехнулся Степан и, изобразив это на пальцах, добавил: — Рожки да ножки от ней останутся. — Подумал еще немного и спросил: — А ты, Яков, какую Россию желаешь?

— Ясно какую, не большевистскую, — проворчал староста. — Главное, чтобы была свобода частному хозяйствованию.

— Э-э-э... куда гнешь! Это, пожалуй, мне с тобой и не по пути, на это я не пойду, Яков Ефимович, — замотал рыжей головой Степан.

— Пойдешь, — невозмутимо заявил староста. — Такие, как ты, с потрохами за рубль продаются.

— Что-то, Степан, я тебя тоже никак не пойму. За немцев ты или против них? — спросила Наталья.

— Я сам за себя, за Россию-матушку. Это большевики отдали ее немцам на растерзание. Не смогли отстоять ее от паршивой немчуры...

— Болтаешь пустое, Степан! Немцы — это силища, — сказал староста. — Они по всей Европе прошли с развернутыми флагами. Французы с первых же их ударов подняли руки кверху, а англичане драпака дали, бросили на произвол судьбы своих союзников. Не сегодня, так завтра доберутся немцы и до Америки. Ее фюрер называет врагом номер один... Ну, а с Россией... с Россией вопрос уже предрешен.

— Откуда же у них такая силища? — удивленно произнес Степан и громко икнул.

— Уважают порядок, дисциплинку, — сказал Яков. — А теперь вот еще для своего подкрепления погонят на работу в Германию наших пленных бойцов, молодежь, мастеровых. Это я знаю верно: есть такая секретная бумага. Потом начнут забирать и таких, Степан, как ты.

— Я никуда не поеду, все!.. Раз ты у нас хозяин, вот и оставь меня здесь, пусть в охране, и его вот со мной пристрой вместе, — указал Степан на Цыганюка.

Темное, смуглое лицо Цыганюка, казалось, еще более потемнело.

— Ты, браток, меня не тронь, я тебе не кукла, — сказал он Степану. — Сам можешь идти, куда хочешь, а меня не касайся. Мне и так пока неплохо, живу я, никому вроде не мешаю.

— Ишь ты, неплохо, — криво усмехнулся староста. — А от кого теперь эта твоя жизнь зависит? Вот возьму завтра да и пришлю тебе повестку. Куда ты денешься? И поедешь в Германию.

— Яков Ефимович, ради бога, не тревожьте его, в ноги буду кланяться! — поднеся к глазам фартук, жалостно попросила Наталья.

— Успокойся, никуда я не поеду, — сказал ей Цыганюк.

— Во, молодец! — с подначкой забалагурил опять Степан. — Лучше всего иди, парень, в партизаны, там душу отведешь, сызнова будешь стрелять в немцев...

— Заткнись, балаболка! — цыкнул на Степана староста. — Как бы он тебя первого потом и не вздернул на осине за твой добрый совет.

— Так я шуткую, Яков Ефимович, а он парень с головой, сам сообразит, куда ему для жизни выгоднее податься: в охрану аль в партизаны.

Наталья слушала старосту, Степана и не сводила глаз с Цыганюка. «Что же он скажет им?»

А Цыганюк уже опасливо поглядывал то на Якова, то на Степана и, видимо, что-то усиленно соображал про себя.

— Может, ты тоже шутишь насчет Германии, Яков Ефимович? — мягким голосом вдруг произнес Цыганюк, назвав старосту впервые по имени и отчеству.

Староста опять прищурил свои бесцветные глазки.

— Я, мил человек, врать не привык. Раз говорю, значит, так. Оставлять здесь будут только тех, кто пойдет на службу.

— Да разве у меня-то ему плохо? — вновь жалостно заметила Наталья. — Пусть останется со мной.

— Ха-ха, кума! — дурашливо хохотнул Степан. — Какая же ты чудачка! Немцам и дела нету до того, что тебе плохо, что неплохо; они вон и языка-то нашего как следует не понимают... Для тебя теперь только один бог — Яков Ефимович. Ему и молись, а для начала готовь пару четвертей самогонки. Тогда твой чернявый никуда не поедет. Это как пить дать, намертво.

— Ну, хватит, пойдем, — приказал староста и важно поднялся из-за стола. — Степан угодливо подскочил к двери, снял с гвоздя черный полушубок, шапку и подал Буробину. Наталья и Цыганюк молча проводили его до порога.

Уже притворив дверь, староста обернулся и раздельно сказал:

— Подумайте хорошенько. Если ты, парень, что решишь — приходи ко мне, жалеть не будешь.

Глава восьмая

Старый врач молча сидел возле Игната. Он уже обработал рану, но это не исключало самого страшного — заражения крови, так как медицинская помощь пришла с немалым запозданием.

— Лучше умру так, но руки отрубать не дам, — сказал Игнат, когда Терентий Петрович намекнул о возможной ампутации. — Рука мне нужна во как! — и Игнат здоровой рукой провел себе поперек горла. — В другое время, доктор, я, может, и плюнул бы, шут с ней, но поскольку идет война — не могу. Нужна она, понимаешь, нужна мне до зарезу.

Терентий Петрович насупил брови, зажал в кулак седую, аккуратно подстриженную бородку и задумался. Риск был велик. Слишком ослабел организм от потери крови, а главное, слишком поздно сделали первичную хирургическую обработку раны. Вся надежда была только на здоровье Зернова. Одолеет он собственными силами угрозу возникновения гангрены или ослабевший организм не сумеет справиться с ней?.. Да, риск был огромен. Но и с ампутацией спешить не следовало: боец без руки — это уже не боец, раненый прав.

Терентий Петрович мысленно перебрал все аналогичные случаи из своей практики, припомнил их исходы. В конце концов он решился на операцию, цель которой могла состоять только в том, чтобы максимально помочь организму победить опасную инфекцию.

Под местным наркозом, в домашних условиях операция проходила трудно. Боец охал, скрежетал зубами от мучительной боли. Аксинья, как могла, успокаивала Игната, ободряла его и добрым словом, и ласковым взглядом. Удалив часть омертвевшей ткани, наложив несколько внутримышечных швов и старательно стянув кожный покров, Терентий Петрович, казалось, был доволен исходом.

Потянулись дни за днями, а состояние раненого оставалось тяжелым. Целую неделю температура не спадала ниже сорока, он метался, бредил, умоляюще просил доставить к нему сына и дочь.

Терентий Петрович делал все, что было в его силах. Он подумывал о помещении Игната в участковую больницу, но несколько дней назад там обосновалась какая-то вспомогательная служба немецкой армии, и такая возможность для Игната начисто отпала. Терентия Петровича особенно волновали очаги нагноения, появившиеся на отдельных участках раны. На помощь пришла Аксинья. Она наложила на воспалившиеся места чисто промытые листья подорожника и мать-и-мачехи, горячей запаренной сенной трухой прогрела грудь; для ножных ванн применяла теплый настой березовых листьев; напоила Игната какими-то своими заварными травами. Терентий Петрович не мешал ей, мудро рассудив, что теперь, после того как он исчерпал свои лекарственные средства, сердечные старания Аксиньи, у которой муж тоже был на фронте, не могут повредить раненому.

Прошло еще несколько мучительных дней, и температура наконец спала; впервые с момента ранения Игнат спокойно уснул. Через неделю он встал на ноги, сбрил свои остро торчащие усы, жесткую темную щетину на подбородке и на щеках. С этой минуты он стал вынашивать думку об уходе из дома Аксиньи.

— А куда же ты пойдешь-то, Игнат Ермилович? — узнав о его намерениях, спросила Аксинья.

— Да куда-то надо подаваться, — ответил Игнат. — Я и так порядочно здесь задержался на ваших харчах. И долг обязывает меня не прятаться; может быть, пробьюсь через фронт или пойду к партизанам.

Аксинья насупилась и, сунув руки под фартук, туго стянутый вокруг ее талии, стала нервно его теребить.

Игнат посмотрел на нее ласковым благодарным взглядом. «Как за братом ухаживала, добрая, на редкость душевная женщина».

Аксинья, словно читая мысли Игната, произнесла вполголоса:

— Мы-то здесь как-нибудь перебьемся, а вот бойцам-то на фронте да и партизанам, поди, как трудно.

— Да, конечно, доля тяжелая, ничего не скажешь. Вот и не позволяет совесть сидеть так, сложа руки.

— А как идти-то тебе, просто не представляю, — огорченно сказала Аксинья. — Сразу схватят, документов никаких нет. Да и зима на носу, холода пошли.

— А что сделаешь, надо готовиться ко всему, — ответил Игнат.

Было пасмурное осеннее утро. Холодный ветер постукивал ставней, шуршал опавшими листьями в палисаднике. У соседей отрывисто лаял пес, и, как бы поддразнивая его, в разных концах деревни горланили петухи. Проснувшись рано, Игнат прислушивался к этим звукам и думал все о том же: куда податься. Он слышал, как ровными тихими шагами вышла во двор Аксинья. В избе было чисто, уютно. От свеженаколотых сосновых поленьев, брошенных с вечера возле печи, веяло приятным ароматом смолы. Из темного переднего угла сонно посматривали святые угодники, недвижно глядели то ли на Петю, клубком свернувшегося на материнской кровати, то ли на него, Игната, будто притаившегося в узком пролете за печью. От размышлений о своем нынешнем неопределенном положении и необходимости круто менять его он невольно переключился на воспоминания. Они вели Игната то к родному заводу, с которым он сросся сердцем, как с родным домашним очагом; то воскрешали недавние короткие, но ожесточенные бои с фашистами; то возвращали домой, заставляли его мысленно успокаивать Марфу, ласкать любимых своих детей. Игнат повернулся с боку на бок, потом еще и еще раз. Это было первым признаком нарастающего душевного волнения. И действительно, чем больше он думал о своем доме, тем сильнее становилось его беспокойство. Наконец, не выдержав внутреннего напряжения, он поднялся и спустил ноги на пол.

С шумом распахнулась дверь. Запыхавшаяся, позвякивая пустыми ведрами, в избу вбежала Аксинья.

— Беда, Игнат Ермилович, беда!..

— Что такое?

— Немцы идут по домам.

Игната передернуло как от озноба.

— Думал же... С ночи надо было уходить, — сказал он. — Подвел я вас, Аксинья...

Он принялся быстро одеваться в своем закутке.

— Да куда же ты побежишь-то? — чуть не плача произнесла хозяйка. — Вся деревня оцеплена, ни входа, ни выхода...

— Дядя Игнат, куда же вы? — проснувшись и соскочив с кровати, спросил Петя.

— Так надо, Петюнчик, — ласково ответил Игнат. — Немцы в деревне...

Петя испуганно заморгал глазами, а затем торопливо натянул на себя рубашку.

Аксинья кинулась в угол, схватила лежавший там красноармейский вещмешок.

— Игнат Ермилович, скорей прячься в подпол. Здесь прямо под кухней насыпана картошка, а там, — указала она рукой к стене, — пусто. Спускай туда матрас и скрывайся.

— Нет, я туда не полезу...

— Не упорствуй, погибнешь!.. — Лицо Аксиньи покрылось лихорадочными пятнами, синие глаза светились тревогой. — Ты погубишь и меня, и Петю, подумай и об этом!

В голосе Аксиньи почудился Игнату скрытый упрек. У него на какое-то мгновенье закружилась голова, заныла рука, словно на ней открылась рана. И тогда, приподняв половицу на кухне, Игнат схватил собранные Аксиньей вещи и бросил их в черный зияющий лаз, откуда пахнуло плесенью и сыростью.

— Скорей, Игнат Ермилович, скорей!..

Игнат, словно прощаясь, долгим взглядом посмотрел в глаза Аксинье и спустился в подпол.

— Спички-то не забудь, возьми, — срывающимся от волнения голосом прокричала Аксинья и, бросив Игнату коробок, прикрыла за ним половицу...

Стуча подковами сапог, в избу ввалились немцы. Как поняла Аксинья, двое с винтовками были рядовыми солдатами; один штатский — мужчина лет сорока в серой клетчатой кепке — вроде переводчика; четвертый, с узкими серебряными погонами, в высокой фуражке.

Офицер прошелся по избе, мельком взглянул на Аксинью, затем на Петю, испуганно прижавшегося к стенке кровати, и что-то сказал по-немецки. Штатский мужчина, пристукнув каблуками, громко спросил:

— Оружие в доме имеется?

— Бог с вами, какое оружие! — оробев, ответила Аксинья. — Зачем оно мне?

— Зачем — я не спрашиваю. Господин капитан желает знать, имеется ли у вас оружие?

— Нет у меня никакого оружия, бог с вами.

Штатский перевел ее слова. Капитан еле заметно усмехнулся и вдруг спросил Аксинью по-русски:

— Где ест твоя муж?

— Не понимаю, о чем он? — растерянно сказала Аксинья, обратившись к мужчине в кепке.

— О, разве я не хорошо спросиль? — вновь усмехнулся капитан.

— Муж, где твой муж? — раздраженно сказал штатский.

— Мужа взяли в солдаты, — ответила Аксинья.

Теперь капитан не сводил глаз с Аксиньи. Не снимая перчаток, он достал пачку сигарет, закурил. У него было удлиненное загорелое лицо, нос тонкий, с горбинкой; выступающий вперед подбородок выбрит чисто, до синевы. Он окинул небрежным взором комнату, снова прошелся по ней, точно что-то прикидывая в уме, заглянул на кухню-чулан, оттуда прошел в соседнюю комнату и, возвратившись, с той же еще приметной усмешкой сказал Аксинье:

— Кто был твой муж здесь?

— Кем был муж в деревне? — поспешно повторил штатский.

— Был колхозником. Кем же он мог еще быть? — встревоженно сказала Аксинья. — Работал на ферме, подвозил корма, иногда плотничал, конопатил избы.

Выслушав перевод, капитан спросил опять на ломаном русском языке:

— Где ест он теперь? Армия? Партизан?

— Господи, какой же партизан! — воскликнула Аксинья. — Как призвали в армию — до сих пор не получила никакой весточки от него.

Капитан, коверкая русские слова, сказал:

— Русский армия капут. Алле зальдатен... марш, марш!.. как это?.. бежать.

Он испытующе уставился в лицо Аксинье. Не дождавшись от нее ответа, строго спросил:

— Ест твой мужьик коммунист? Большевик?

— Нет, что вы, он малограмотный мужчина, — сказала Аксинья, — больше промышлял по крестьянству, до политики не дорос.

Капитан кивнул, затем коротко и резко отдал солдатам какое-то приказание. Солдаты и мужчина в штатском подняли крышку сундука и вывалили на пол все его содержимое, выбросили все вещи из шкафа, порылись в постели, заглянули в печь. И пока капитан с игривой полуулыбкой задавал новые вопросы Аксинье, один из солдат извлек из-под лавки стопку книг, перелистав их, показал своему командиру страницу с портретом Сталина.

— Варум? Что есть это? — сразу враждебно спросил капитан.

— Это учебники для мальчика, он окончил два класса, а теперь школа не работает, — сказала Аксинья.

Капитан, не дослушав ее, швырнул книгу в угол к двери.

Солдаты осмотрели и обыскали все, что было возможно: двор, горенку, сени. Аксинья заметила, что один из немцев, что-то радостно залопотав по-своему, засунул в карман шинели новые шерстяные носки, а другой взял в охапку теплую шубу ее мужа и отнес на свою повозку. Протестовать Аксинья не посмела.

Когда по команде офицера солдаты вышли на улицу, штатский подошел к Аксинье и сказал:

— Господину капитану понравилась твоя хата. Она достаточно чистая и светлая. В бога господин капитан не верит, но против этих русских икон не возражает, они могут висеть на стене. Спать господин капитан будет здесь. — Он указал на кровать, где в последнее время спала Аксинья с сыном.

Аксинья не знала, что и ответить. Она только беспомощно развела руками. А капитан снова благосклонно улыбнулся и сказал:

— Ты имеешь... как это?.. очен красивый глаза.

Потом вынул из кармана тонкую плитку шоколада, величественным жестом протянул ее онемевшему от страха Пете и в сопровождении штатского мужчины вышел из дома.

В первый же день немцы отправили из деревни три автомашины с зимней одеждой, одеялами, теплой обувью. Затем целую неделю вывозили хлеб: были очищены все закрома; осталось лишь небольшое количество семян для весеннего сева. После этого черед дошел до колхозного скота: оккупанты начисто разграбили свиноводческую ферму, потом на специальных автофургонах увезли овец и крупный рогатый скот.

Терентий Петрович стоял возле своего дома и задумчиво попыхивал потемневшей от времени трубкой. Сизоватый дымок, вившийся над ней, быстро таял в холодном осеннем воздухе. Когда с Терентием Петровичем поравнялось несколько женщин, возвращавшихся с принудительной работы по починке дороги, он негромко сказал:

— Аксинья, задержись на минуту, ты мне нужна.

Аксинья свернула к калитке, у которой стоял старый доктор.

— Ну, как дела? — спросил он.

— Плохо, Терентий Петрович.

— Что-нибудь случилось с Игнатом?

— Ничего не случилось, но только каково ему сидеть-то в подполье. И прошло всего четыре дня, а ворчит. Говорит, не выдержу, убегу, куда глаза глядят.

— Нервы шалят, измотался человек, — сказал Терентий Петрович. — Да и понимать надо, обстановка у него опасная, он прекрасно это сознает.

— Я его и так, и сяк стараюсь успокоить, прошу потерпеть, обещаю что-то придумать, он того и гляди сорвется. И что делать-то?

Терентий Петрович украдкой посмотрел по сторонам, глубоко затянулся и сказал еле слышно:

— Пусть не унывает. Передай ему мой привет и скажи, что через два-три дня помогу ему переправиться в партизанский отряд.

Аксинья от удивления заморгала глазами, она сдвинула со лба на затылок свой полушалок, словно он мешал ей смотреть на доктора, и задрожавшим от волнения голосом воскликнула:

— Терентий Петрович, дорогой, отправь и меня, я очень прошу.

— Бог с тобой, Аксинья, у тебя же мальчонка. Куда его денешь?

— Завтра Петя уедет к бабушке. Право же, Терентий Петрович... А то чует мое сердце что-то неладное.

— Что ты имеешь в виду?

Аксинья, покраснев, опустила глаза.

— Боюсь я этого... ихнего капитана.

— Вот оно что! — Доктор нахлобучил поглубже поношенную баранью шапку. — Пожалуй, надо и об этом подумать, ты права.

— Постарайтесь, Терентий Петрович. Вон ведь Прасковья и Агафья ушли в отряд, а я разве хуже их? Буду стирать белье, чинить одежду, готовить пищу.

— Хорошо, — сказал доктор. — Что-нибудь решим.

* * *

Над деревней опускались вечерние сумерки. В воздухе медленно кружились первые снежинки.

...Войдя в дом, капитан Мейзель снял фуражку, повесил шинель на гвоздь возле двери, где дулом вниз на соседнем гвозде висел автомат его денщика, и, потирая остывшие руки, бодро произнес:

— Фрау Аксинья, пожалуйста, чай...

Он отлично заучил эти слова и выговаривал их почти без акцента.

— Русский зима идет, — указал он на окно, за которым летели легкие звездочки снега.

— Это еще не зима, а первая зимняя ласточка, — обмахивая чистой тряпкой самовар на кухне, ответила Аксинья.

— Лас-точ-ка?.. Что есть это? — сказал капитан и, очевидно сообразив, что хозяйка не сможет перевезти на немецкий это слово, сказал о другом: — Ест холодно, эс ист кальт. Пожалуйста, чай. — И он приложил ладони к сверкающей белизной горячей русской печке.

Аксинья поставила на стол давно уже вскипевший желтый пузатый самовар и сказала:

— Пожалуйста, пейте.

Капитан в знак благодарности кивнул, затем прищелкнул пальцами.

— Я имею хороший настроение. Ин Москау... в Москве будьет парад германских войск. Я еду в Москву. Сегодня мы делаем здесь маленький праздник.

Аксинья отрицательно покачала головой.

— Это не наше... Но, говорят, будет и на нашей улице праздник.

Капитан, очевидно, ничего не понял, потому что вновь утвердительно закивал:

— О, да!.. Ты ест прекрасный... как это?.. русский цветок не-за-буд-ка, ты ест сама любовь, фрау Аксинья!

И он со своей еле приметной усмешкой, которая так пугала Аксинью, посмотрел в ее глаза.

В дверь постучали.

— Райн! — крикнул капитан, отходя от печи.

В избу вошел денщик Мейзеля рыжий ефрейтор Густав и солдат с двумя свертками под мышкой. Щелкнув каблуками, ефрейтор что-то доложил своему начальнику, Мейзель взял сам из рук солдата свертки, положил на стол, потом, обернувшись, сказал ефрейтору что-то такое, отчего тот просиял всем своим красным веснушчатым лицом. «...фрай бис цвельф», — повторила Аксинья мысленно слова капитана, и когда денщик вместе с солдатом, посмеиваясь, вышли из избы, она догадалась, что Мейзель специально выпроводил ефрейтора из дома. Тревога ее росла.

Капитан, не теряя времени, принялся распаковывать свертки. Раскрыв один, он извлек оттуда две бутылки вина, консервы, сало-шпик.

— Фрау Аксинья, — воркующе произнес он, — пожалуйста... глас... как это?.. рьюмки...

Аксинья поставила на стол мелкую тарелку, фужер с ярким золотым ободком и на белом блюдце — зеленую чашку.

— Пожалуйста, — с еле приметной улыбкой сказал Мейзель, — еще один такой рьюмка... для фрау...

Вся эта затея Аксинье была не по нутру. Она недовольно сдвинула тонкие черные брови и с возрастающей тревогой в душе сказала:

— Господин Мейзель, я не пью вина, мне нельзя, у меня больное сердце.

Вероятно не желая вдаваться в объяснения, капитан вышел из-за стола и, снисходительно улыбаясь, направился на кухню. Он открыл там деревянный шкафчик, висевший на стене, взял оттуда еще один фужер, мелкую тарелку, две вилки и чайную чашку.

Через несколько минут стол был сервирован, бутылки откупорены. Капитан зажег лампу и зашторил окна.

— Я отчень прошу, фрау Аксинья, — торжественным тоном произнес капитан, — прошу... как это по-русски?.. оказать честь... да, да!.. оказать честь и пожалуйста садиться. Битте зер! Отчень пожалуйста!.. Германский офицер ест высокий культур... имеем... как это?.. пиетет к женщина. О, женщина! Германский воин высоко уважать красоту женщин, о, красота, любовь ест как прекрасно! Отчень прошу, фрау Аксинья, оказать честь садиться...

Он торжественно говорил что-то еще, и Аксинья присела к уголку стола.

— Данке шен! — учтиво поклонившись, сказал Мейзель и только после этого сел сам.

Аксинью тревожило и раздражало поведение офицера — обычно суховатого, неразговорчивого, — раздражали его большие, резко очерченные ноздри. «Что ж делать-то? Неужто он вздумал споить меня? Нет, дудки! Убийца, каратель проклятый! Еще талдычит про красоту...»

— Вы пейте и закусывайте, господин. Я минуту посижу, а потом мне нужно еще работать по хозяйству, — сказала Аксинья.

Капитан слегка нахмурился. Казалось, он вот-вот готов вспылить, накричать на хозяйку. Но через несколько секунд лицо его вновь смягчилось и на губах появилась чуть заметная улыбка. Молча он наполнил фужеры коричнево-золотистым вином из плоской бутылки и придвинул один из них к Аксинье, сказал как будто опечаленно:

— О, я понимаю, фрау Аксинья... Война ест война. Будем немного выпить, чтобы война... скоро конец!

Он поднял свой фужер и осушил его до половины. Аксинья отпила всего два глотка и поперхнулась, на глазах выступили слезы.

— Ха-ха-ха! — вдруг залился смехом Мейзель. — Это ест искусство... О, это надо уметь... уметь пить коньяк, это ест прекрасный французский коньяк «Мартель»!

— Очень уж крепкий, — сказала Аксинья и подумала, что теперь, пожалуй, можно и уйти: капитан не будет придираться.

Но Мейзель, судя по всему, только входил во вкус. Он вынул из распечатанной плоской консервной коробки несколько маслянисто поблескивающих рыбок, положил их на ломтики белого хлеба.

— Прима! — сказал он. — Это ест португальский сардины. Очень прошу, прекрасный фрау Аксинья...

И он вновь придвинул к Аксинье фужер с коньяком и ломтик хлеба с золотистой, лоснящейся от жира сардинкой.

— Теперь один маленький... как это?.. урок. Айн момент! — Мейзель взял в руку свой фужер, немного поднял его, словно взвешивая, затем поднес к загорелому лицу и сделал глубокий вдох. — О, прима! Прекрасный арома... Пожалуйста, фрау Аксинья, делать так...

Точно завороженная, Аксинья взяла фужер с коньяком и зажала его в ладонях, а потом наклонилась над ним. Пахнуло свежими яблоками, ландышем, чуть-чуть спиртом. Почувствовав легкое головокружение, она неожиданно для себя отпила еще глоток и в этот момент заметила на себе упорный липкий взгляд капитана. «Что же это я делаю? А?» — удивилась сама себе Аксинья.

— Прозит! — ласково произнес Мейзель. — Твое здоровье, прекрасный фрау Аксинья...

Она глотнула еще раз с твердым намерением после этого встать и уйти, но когда поднялась — поднялся с места и капитан, убавил огонь в лампе и приблизился к ней.

— Я люблю тебя, — горячо зашептал он, — прекрасный глаза, прекрасный женщин, люблю...

Более недели прожил Игнат под полом дома Аксиньи. Это было для него мучительное время. Почти круглые сутки проводил он без света. Кромешная тьма выматывала силы, расшатывала нервы, ухудшала и без того ослабевшее после ранения здоровье. В те дни, когда беспокойный и опасный постоялец вместе со своим денщиком уезжал куда-то, Аксинья на час-другой открывала половицу. В такие часы Аксинья пополняла его продовольственные запасы, снабжала хлебом, давала молока, опускала ему ведро с кипяченой водой.

Петя щебетал, как скворец на заре, рассказывал ему деревенские новости, с удивлением говорил:

— Ой, дядя Игнат, какая у вас отросла черная борода, прямо как в сказке у Черномора...

В такие минуты Игнат забывал обо всем тяжелом, радостно улыбался, шутил.

Но скоро Петя был отправлен к родственникам куда-то в далекую деревню. Аксинья с утра уходила на принудительные работы. Игнат часто слышал, как вверху над ним расхаживал капитан, топтался его денщик, как, стуча коваными сапогами, приходили в дом солдаты. Эти звуки выводили Игната из себя. Ему хотелось любой ценой вырваться из подземного плена.

Вскоре, воспользовавшись отсутствием капитана, Аксинья передала Игнату план его побега. Осуществление его не представляло особой сложности. В предвечерние сумерки, до того как Мейзель обычно возвращался в дом, Аксинья должна была вывести Игната из подпола и укрыть во дворе. Затем в тот час, когда она всегда направлялась во двор доить корову, ей под покровом темноты надо было проводить Игната через заднюю калитку в сад, а оттуда за деревню.

Минул день, другой. Близилось назначенное время побега... Он сидел под той самой половицей, которая, по его расчетам, вот-вот должна была подняться и выпустить его из подземной тюрьмы, как вдруг до слуха его долетел громкий голос и смех немецкого офицера. Прислушавшись, он понял, что офицер вернулся раньше обычного и по какому-то поводу затеял пирушку. Но вот до Игната донесся звон бокалов, оживленный голос офицера. Сердце его тревожно сжалось: «Неужели согласилась пить с фашистом?» Он напряг слух и вдруг услышал отчетливый крик Аксиньи:

— По-мо-ги-те!

Игнат приподнял половицу и в образовавшуюся щель увидел, что фашист выкручивает Аксинье руки. Кровь бросилась в лицо Игнату. Он быстро и бесшумно выбрался из подпола. Взгляд его упал на черную чугунную кочергу, стоявшую в углу возле печи. Игнат схватил кочергу и, выскочив из кухни, изо всех сил ударил фашиста по белокурой набриолиненной голове. Капитан хрипло вскрикнул и тяжело повалился на пол.

Растрепанная Аксинья испуганно отступила к двери, загнанно дыша, спросила Игната:

— Убит?

— Все... Туда ему и дорога.

— Скорей бежим! — сказала Аксинья и, надев полушубок, схватилась за коробок со спичками.

— А спички зачем? — спросил Игнат, все еще держа в руках кочергу.

— Одевайся, Игнат, не теряй времени, — ответила она и вынесла из чулана бидон с керосином.

Игнат, оглядевшись, натянул на себя офицерскую шинель, висевшую у выхода, надел фуражку, снял с гвоздя черный немецкий автомат.

— Выходи! — решительно произнесла Аксинья.

Игнат приостановился у порога, сумрачно сказал:

— Немцев выгоним — где жить будешь?

— Найдем жилье, — ответила Аксинья и стала поливать керосином пол вокруг стола и кровати. Потом, словно ленту, протянула она керосиновую дорожку до порога, вывела ее в сени и облила все подступы к наружной двери. Во дворе Аксинья задержалась на минуту, открыла коровий закуток. Заслышав хозяйку, корова коротко промычала. Аксинья перекрестилась и чиркнула спичку. Через несколько секунд пламя ярко засветилось и поползло из сеней в раскрытую дверь избы.

— Бежим, Игнат! — тем же решительным тоном проговорила Аксинья и первой вышла через заднюю дверь двора в сад. Калитку попросила не закрывать.

На улице было темно, в воздухе по-прежнему кружились снежинки.

Далеко за деревней Игнат и Аксинья остановились. До них долетели панические крики немцев, винтовочные выстрелы, а через мутную завесу первого снегопада пробивалось багровое пятно пожарища.

Глава девятая

Первое время Люба смотрела на появившегося в их доме окружения с настороженным любопытством. Ей было тяжело видеть, как он жадно ел и беспробудно спал. Марфа только вздыхала: «Ох, батюшки, как же отощал человек!» Но дни шли за днями, и вместе с ними росла привязанность Зерновых к постояльцу. Коленька часто докучал ему расспросами о войне, о том, как тот дрался с фашистами. И бывший окруженец терпеливо и обстоятельно отвечал на все вопросы мальчика.

Когда же его рассказ казался Коленьке особенно увлекательным, мальчонка вдруг азартно и гордо заявлял:

— А папа мой тоже воюет. Вы его там нигде не встречали?

— Сынка, Кузьма Иванович уже говорил, не видел он папу, — сказала Марфа. — Не надо его беспокоить.

— А может, он просто забыл, — не отступал Коленька.

— Нет, Коля, правда не встречал, — ответил Кузьма Иванович.

Ему, лейтенанту Васильеву, действительно не доводилось воевать вместе с Зерновым. После прибытия маршевой роты на фронт, Васильева, как среднего командира, направили в распоряжение штаба дивизии. Тем же днем он принял потрепанную в боях стрелковую роту. А через несколько дней, отражая очередную атаку фашистских танков, Васильев разрывом тяжелого снаряда был наполовину засыпан землей в развороченной траншее. Его выручили двое легкораненых бойцов из роты. Потом они вместе пытались пробиться из окружения, нарвались на немецкую засаду и едва не угодили в лапы фашистов. После одной из ночных стычек окруженцев с врагом Васильев потерял из вида друзей и решил самостоятельно искать партизан. Так он попал в родную деревню Игната Зернова...

Настали осенние холода. А дом Марфы стал для Кузьмы Ивановича родным. Он быстро окреп, заметно поправился. С партизанами ему все еще не удавалось связаться, и от этого сердце его ныло, докучливые думы не давали покоя. «Кто же я теперь: воин или пленник? Да и живу на чужих харчах...»

Тревожила его и судьба собственной семьи. Фронт придвинулся к столице, перешагнул рубеж родного поселка. «Может быть, и жена, так же как и Марфа, очутилась в тылу врага?» — спрашивал порой он себя.

Незавидная судьба окруженца свела его с бойцом Горбуновым, которого приютила семья Хромовых. Сергей Горбунов быстро сдружился с Виктором Хромовым, и тот однажды признался, что хранит в тайнике радиоприемник. Скоро поздними вечерами они стали вместе слушать сводки о положении на фронтах. Виктор рассказал о боях на подступах к столице Любе, Люба — Кузьме Ивановичу. С этого все и началось.

Любе нравилось, что Кузьма Иванович подружился с Виктором и постояльцем Хромовых — Сергеем Горбуновым. Однако их встречи, а затем и неоднократные исчезновения из деревни вызывали у нее чувство беспокойства. Раз, после одной из таких встреч, Виктор исчез на несколько дней. Вместе с ним ушла из деревни и Валя Скобцова. Люба заволновалась: «Куда же он ушел? Зачем? Ничего не сказал, да еще вместе с Валей. И что она так увивается возле него?..» А тут еще ветреная подружка Нонна подлила масла в огонь: «Ты, Люба, хочешь верь, хочешь нет, а Валюшка просто без ума от Вити. Ты себе представить не можешь, как он ей нравится! Правда, она скрытная, из нее слова не вытянешь. Не показывает и вида, только случайно однажды мне проговорилась: «Нравится мне Витюшка, хороший он, приятный», так что берегись своей соперницы!» — «Ну и пусть себе восхищается им, — с наигранной улыбкой отсветила Люба подружке, — а мне-то что до этого?» Она улыбалась, а у самой внутри все кипело от досады.

Но вот минуло несколько дней, и Виктор вернулся домой. Люба, забыв о своей обиде, кинулась к нему. Вечерело. Улица была безлюдна. Холодный ветер трепал солому, спускавшуюся с крыши. Люба подошла к дому Хромовых, остановилась возле калитки, а потом вдруг повернулась и пошла прочь; в сердце заговорила уязвленная девичья гордость.

— Люба! — увидев ее в окно, закричал Виктор и принялся колотить кулаком по раме. Рама дребезжала, готовая вот-вот рассыпаться на части, но Люба удалялась все дальше. Виктор выскочил на крыльцо и крикнул ей вслед:

— Люба!

И лишь тогда, заслышав знакомый голос, она остановилась и с замиранием в сердце повернулась к нему.

— Сюда, скорей! — нетерпеливо звал он.

Люба ничего не ответила. Несколько секунд она стояла на месте. Потом, поправив полушалок, вернулась к калитке. Не поднимая глаз и будто чувствуя за собой какую-то провинность, тихо спросила:

— Зачем ты меня звал?

— Что с тобой, Люба? — сказал Виктор и открыл перед нею калитку. — Проходи, а то холодно.

Люба прошла в избу.

— Понимаешь, я один, — сказал Виктор. — Мать отправилась в Доронино, вернется только утром. Горбунов у друзей.

— Вот оно что! — с пробудившейся вновь обидой произнесла Люба. — Четыре дня не давал о себе знать. Канул как в воду. А теперь, пожалуйста: «Заходи, Люба, я один!» Никогда от тебя этого не ожидала, — сказала она и схватилась за дверную ручку.

— Люба, ты говоришь глупости. Мне просто очень приятно с тобой, я всегда хочу тебя видеть, и ты это знаешь.

— Ты очень похудел за эти дни. Где ты был?

Виктор взял Любу за руку, крепко пожал ее пальцы.

— Мне же больно! — вскрикнула она и, отдернув руку, принялась трепать его за ухо. — Вот так, не шали, это тебе вредно, ты же замучился. На тебе черти, что ли, дрова возили?

— Возили, — улыбнулся Виктор. — Понимаешь, был в районе, ходил на связь с нужными людьми. Так что и досталось. Я о тебе так соскучился... Если бы ты только знала...

Лицо девушки стало строгим. Она молча отошла к окну, отодвинула край занавески. В синей вечерней полумгле проглядывался пучок соломы, свесившийся с крыши, косой намет сугроба. По небу ползли рыхлые редкие облака, через которые просвечивали звезды. Люба задумчиво смотрела на них и в то же время чувствовала на себе ласковый взгляд Виктора...

С некоторого времени Марфа стала замечать в поведении дочери кое-какие перемены. То с утра, то к вечеру, ничего не сказав, выйдет она из дому и целыми часами пропадает неизвестно где; то, сложа руки на груди, сидит в избе и будто прислушивается к чему-то или чего-то ждет. Раз она ушла куда-то утром и вернулась лишь к полуночи. На вопрос матери, где была, ответила дерзко:

— Я же не грудной ребенок, чтобы обо мне беспокоиться. Не мешок с золотом, не пропаду.

«И что с ней только стало? — с беспокойством думала Марфа. — Раньше была такой тихой да послушной, и на вот тебе — совсем отбилась от рук... Еще не наделала бы каких глупостей!»

Однажды в сумерках, подхватив ведро, Марфа направилась в погреб за картофелем. Проходя мимо сарая, она услышала какой-то шорох, доносившийся из-за стены. Тихонько приблизившись к воротам, она замерла. Прошла минута, вторая. Шорох не повторялся. И вдруг раздался сдержанный юношеский басок.

— Так будет хорошо.

— Нет, надо припрятать поглубже, — ответил такой знакомый девический голос.

«Батюшки, да это же Люба с Витей! — узнала Марфа. — И что они делают здесь?»

Она решительно рванула створку ворот и вошла в сарай. Первое, что бросилось ей в глаза, — это испуганный взгляд дочери. Люба стояла, прислонясь к стене, и держала в руках винтовку. В двух шагах от нее Виктор лопатой разгребал землю. Завидев Марфу, он выпрямился во весь рост и смущенно уставился на нее.

— Это что же здесь такое творится? — сказала Марфа.

— Пожалуйста, тише, Марфа Петровна, — попросил Виктор.

— Ты, мама, только не волнуйся, страшного ничего нет, — сказала Люба.

— А я и не волнуюсь, — ответила мать и, оглядевшись, добавила с упреком: — Разве можно здесь прятать? Ты посоветовалась бы со мной. Все же постарше вас обоих, понимаю кое-что.

— А почему здесь нельзя? — спросил юноша с явным облегчением.

— А потому что, если ты пойдешь в мой сарай днем или вечером, это сразу вызовет подозрение у людей, — сказала Марфа. — Другое дело, если ты придешь ко мне в дом...

— Не в доме же нам прятать оружие! — критически заметила Люба.

— В доме не надо, а во дворе — в самый раз.

— Ой, мамочка, умница ты моя! — обрадованно воскликнула Люба и, подбежав к ней, порывисто обняла ее.

«Вот оно что происходит с дочерью-то!» — подумала Марфа.

Потом, соблюдая все предосторожности, она вместе с Любой и Виктором переправила добытые ребятами несколько винтовок к себе во двор.

Так, неожиданно для себя, и стала Марфа участницей подготовки создания партизанского отряда.

На потемневших от времени стенах колыхались тени. Они то густели, то светлели, то, словно какие-то фантастические птицы, перепархивали с места на место. На щелистом темно-коричневом потолке над стеклом настольной лампы желтело круглое пятно. В железной печке, раскаленной до вишневого свечения, потрескивали смолистые еловые дрова. За плотно зашторенными окнами бесновалась пурга. Ветер бил снежной крупой в стекла, силился сорвать соломенную крышу, скованную поверху ледяной коркой.

Кузьма Васильев сидел в углу и взволнованно говорил:

— Страна в смертельной опасности. Враг силен и коварен — что закрывать глаза на правду! Красная Армия мужает, но ей нужна помощь всего народа, всех наших людей по ту и по другую линию фронта. Бездействовать — это позор, это предательство.

— Как военнослужащие, мы принимали присягу и просто не имеем права сидеть сложа руки, — в тон ему произнес Горбунов.

— А я как раз к этому вас и призываю. Я и сам за то, чтобы действовать активнее. Вот и хлопцы наши такого же мнения, — указал Сидор Еремин на Виктора. — Поэтому и надо все хорошенько обдумать, чтобы не допустить провала с первых же шагов.

— И тянуть тоже нельзя, — сказал Васильев. — Каждый день дорог, даже самая скромная помощь с нашей стороны фронту важна для победы.

— Надо скорее готовить ваших людей, бойцов, — сказал Сидор.

— Они готовы, но у нас нет оружия, — заметил Горбунов.

— Кое-что у нас есть, — сказал Виктор и вопросительно глянул на Сидора Ивановича.

— Совершенно правильно, — подтвердил Еремин и добавил: — Для начала кое-что есть, а там придется добывать оружие в бою.

— Раз надо, будем добывать, — сказал Васильев. — Главное, положить начало...

Еремин свернул самокрутку и негромко сказал:

— Нам будет оказана помощь... А сейчас, товарищ Васильев, слово за вами. Вы человек военный, у вас есть опыт боев с противником... Партийное руководство предлагает вам встать во главе отряда. Что вы скажете на это?

Васильев на мгновенье задумался, потом поднялся из-за стола и тихо сказал:

— Командиром отряда... Смотрите. Как вы найдете нужным, так и делайте. Если мне будет оказано такое доверие, я постараюсь его оправдать.

— Вот и хорошо, — сказал Еремин. — Людей своих вы большей частью знаете. Все фронтовики. Кстати, их надо сберечь от угона в Германию. Кое-где их уже забирают, отправляют в лагеря, а в Нижних Ежах пять человек схватили и расстреляли, вроде нашли у них оружие.

— Да, все это верно, — задумчиво сказал Васильев, выходя из-за стола, — только не на каждого из прежних фронтовиков можно положиться. Кое-кто уже пригрелся на теплых квартирах, забыл о своем воинском долге, тем более что война отодвинулась далеко на восток. — Васильев прошелся по избе, постоял у порога, будто прислушиваясь к завыванию метели, затем, вернувшись, продолжал: — Ваша молодежь отряду будет нужна не меньше, чем обстрелянные бойцы. Она знает местные условия, а это крайне важно.

Виктор тоже вышел из-за стола, помешал кочергой в печке, подбросил несколько поленьев и как бы между прочим сказал:

— Молодежь такая есть, и драться она готова.

Васильев одобрительно кивнул.

Поздно вечером Васильев вместе с Ереминым покинули дом Хромовых.

Глава десятая

В полицейском участке было шумно и дымно. В коридоре толпились люди. Они о чем-то спорили, галдели. На их лица падал желтый тусклый свет керосинового фонаря, повешенного над дверью.

Виктор подошел к старосте. Тот оторвался от бумаг, поднял голову.

— Вы меня звали, Яков Ефимович? — сдвигая шапку на затылок, спросил юноша.

— А ты что, испужался? — староста кольнул взглядом своих маленьких цепких глаз. — Есть дело, вот и вызвал. Не нравится, что ли?

— Да нет, я ничего. Какое дело-то?

— По наряду коменданта нужно перебросить сено на железнодорожную станцию. Ясно? — Буробин сдвинул к переносью кустики бровей. — Назначаю тебя старшим. Которые в коридоре толпятся бабы — будут с тобой, у тебя в подчинении. Доволен, а? А кто станет хорохориться — дашь знать. Лошадей зря не гони, поберегай.

— Яков Ефимович, молод я другими-то распоряжаться, неопытен, — нарочито пробурчал Виктор.

— Не возражать! Я сказал — значит, все... Вон какой ведь вымахал, — добавил староста строго.

Виктор принял предписание, в котором среди отпечатанного на машинке немецкого и русского текста были вписаны жирными буквами его фамилия и имя, и вышел из участка.

Перевозка сена оказалась как нельзя кстати для того дела, которое готовили Васильев и Еремин.

...Однажды, после очередной ездки Виктор остановил лошадь в условленном месте в селе Кривичи. Обоз укатил вперед. Было безлюдно. На избы, утопавшие в снегу, спускалась морозная мгла. Юноша слез с передка саней, подтянул чересседельник и, взбив охапку сена, взялся за вожжи. Лошадь, сдернув с места сани, сразу же затрусила по наезженной дороге, быстро продвигаясь к вышедшему из переулка старику с вязанкой хвороста.

— Эй, дед, оглох, что ли? — крикнул ему Виктор. — Ну-ка с дороги.

Старик поспешно сошел с колеи и, пропуская лошадь, снял шапку.

— Сынок, — просяще сказал он, — сделай милость, подбрось в конец улицы, совсем ноги не идут.

— Не идут, так на печи сидеть надо, — строго сказал Виктор. — Ладно уж, — мягче добавил он и придержал норовистую лошадь. — Садись, так и быть подвезу.

Быстро проехали улицу. На краю села старик сполз с саней, поклонился юноше и, взвалив хворост на плечи, кряхтя, пошел прочь от дороги.

Виктор присвистнул, взмахнул концом вожжей и пустил лошадь вслед за ушедшим обозом, подталкивая в сене ближе к передку увесистый пакет, завернутый в мешковину.

Густые хлопья падавшего снега образовали сплошную белую пелену. Она стирала границу между небом и землей. Идти по снежной целине было трудно. И группа шла след в след. Впереди была Люба, за ней Васильев, несколько поодаль Борис Простудин, замыкал Горбунов. Временами Люба останавливалась, оглядывалась на командира. В лесу стояла тишина. Однако скоро она была нарушена прогромыхавшим поездом. Васильев посмотрел на часы. «Время удачное, — подумал он, — дневной осмотр закончен, ночной будет не раньше, чем через пять часов».

Дождавшись Простудина и Горбунова, он еще раз напомнил порядок отхода и встречи с Виктором, который должен ждать их на санях в лесу. Потом, смерив одобрительным взглядом Горбунова, скомандовал:

— Заступай, Сергей, на пост.

— Есть, — ответил Горбунов и, чуть сутулясь по своей привычке, направился к старой развесистой ели. Борис Простудин пошел в противоположную сторону. Они должны были охранять Васильева с боков.

— Теперь приступим к главному, — сказал Васильев, улыбнулся Любе и тронулся к железнодорожному полотну.

Люба осталась на месте.

Васильев преодолел высокий откос. Полотно дороги было скрыто снегом. Он лежал выше рельсов, и казалось, здесь была обычная санная дорога с двумя темными колеями, чуть припорошенными свежим снегом. Присев на корточки, Васильев прислушался, затем быстро нащупал выемку между шпалами и прихваченным с собой небольшим ломиком принялся расчищать под рельсом мелкую смерзшуюся гальку. Работал проворно и уверенно, без особой опаски: верил в бдительность охранявших его товарищей. Через несколько минут гнездо для заряда было подготовлено. Он достал из мешка мину и приладил в заготовленное ложе. Поставив взрыватель, Васильев еще раз осмотрел мину со всех сторон, затем осторожно засыпал ее песком и галькой. Теперь перед ним было лишь желтое пятно от песка. Он закидал его свежим снегом, и все по-прежнему забелело в вечернем полумраке. Сбегая вниз по склону, Васильев подумал: «Минут через двадцать состав должен проследовать на восток... С чем он будет? С танками? С пехотой?..»

Люба, покусывая от волнения губы, бросилась ему навстречу.

— Все в порядке, Кузьма Иванович?

— Скорей, — ответил Васильев. — Всем отходить.

У лесной дороги, где стояли сани Виктора, Васильев остановился.

— Ну, ребята, теперь без меня добирайтесь. До встречи...

Уже не было видно саней, и легкая поземка заносила их след. Медленно тянулись минуты. Но вот наконец послышался хриплый паровозный гудок, и лесная тишина стала наполняться железным стуком колес. Васильев притаил дыхание. Ему показалось, что поезд проскочил мину, но лес огласился раскатистым взрывом, и под глубоким снегом вздрогнула земля. В зареве взрыва, меж деревьев, Васильев ясно различил темные цистерны. Они, будто неполновесные, игрушечные, в какой-то неопределенной последовательности неуклюже кувыркались под откос, воспламенялись, озаряя мутную белую пелену снегопада ярким оранжевым светом.

* * *

Тонкие струйки снеговой воды торопливо сбегали с крыш на слежавшиеся сугробы, извилистыми ручейками пробивали себе дорогу в низины. Из побуревшего леса все сильнее веяло запахом сосны, горечью осин, прелью прошлогодних трав.

После мощных зимних ударов Красной Армии под Москвой, принудивших врага попятиться назад, повсюду в глубоком немецком тылу с еще большим размахом начало нарастать сопротивление оккупантам, стали возникать вооруженные партизанские группы и отряды.

Врага лихорадило. Еще совсем недавно, зимой, оккупанты сравнительно безучастно относились к окруженцам, осевшим кое-где в глухих деревнях. С приходом весны все изменилось. Фашисты предприняли массовые облавы на бывших воинов.

Васильев с тревогой следил за угрозой, нависшей над его товарищами-окруженцами, в которых он видел будущих бойцов-партизан. Ему хотелось как можно быстрее обезопасить этих людей, вывести их из-под возможного удара врага.

Когда все было подготовлено к уходу в лес, он почувствовал облегчение — будто свалилась гора с плеч. Неясно было лишь с одним красноармейцем по фамилии Цыганюк, который сторонился прежних товарищей. Васильев знал, что тот в армии был в одном подразделении с Горбуновым, и поручил ему переговорить с Цыганюком.

Получив задание от Васильева, Горбунов долго думал о Цыганюке, перебирал в памяти все, что вместе пережили: танковую атаку врага, прикрытие ночью полка, отходившего на другой рубеж, окружение, скитания по лесам и болотам. Все это время они были почти друзьями, делились последним куском хлеба. А здесь, в селе, будто стали чужие. По вечерам они иногда еще сходились вместе, садились возле избы на потемневшие от времени бревна, закуривали из одного кисета, делились воспоминаниями о совместно пережитом на фронте, касались и политики. И все-таки с каждой встречей Горбунов мрачнел, ему становились все более непонятными образ мыслей и поведение Цыганюка. Горбунов подолгу размышлял и не мог найти причины их растущей отчужденности. Особенно тягостно подействовал на него один случай. Зашел как-то он к бывшему однополчанину в дом. Цыганюк с Натальей пили молоко. Присел на лавку, к столу не пригласили. Наталья собрала посуду и вышла, хлопнув дверью, во двор, а Цыганюк встал, потянулся и с наслаждением похлопал себя по животу.

— Красотуха! Теперь можно часок-другой и вздремнуть.

Горбунову впервые бросился в глаза мясистый загривок, появившийся у приятеля.

— А мне не только днем, но и по ночам-то не очень спится, — сказал он.

— Что так, нездоров? — поинтересовался Цыганюк. — Нервы шалят, по-прежнему философские вопросы решаешь?

— Какие уж там философские! — махнул рукой Горбунов. — О матери думаю, об отце — как они там? И что будет с нашей Россией...

— Что будет, по-моему, уже понятно. Приберет ее Гитлер к рукам, вот и все.

— Ты что, серьезно так думаешь? — нахмурился Горбунов.

— А разве похоже, что я смеюсь? — ответил Цыганюк. — Уже улыбнулась Украина, пал Орел, немцы под Ленинградом, да и от Москвы не так уж далеко отступили... Чего же тут непонятного? Всякая вера надломилась.

— Зря ты так, — сказал, сдерживаясь, Горбунов.

— Не верю я больше ни во что. Вон у них техника-то какая, валит все, ничем не задержишь!

— Нет, ошибаешься. Россия не падет. Она еще постоит за себя.

— А кому стоять-то? — усмехнулся Цыганюк. — Немцы перемололи нашу кадровую армию, а теперь добивают запасников. Что же ты будешь тут делать?

— Делать можно многое, — не сдавался Горбунов.

— А сам-то ты что делаешь?

— Пока ничего, а делать что-то надо.

— Вот именно «что-то надо», — многозначительно усмехнулся Цыганюк.

— Слышал, появились партизаны, несколько эшелонов пустили под откос, взорвали мосты, нарушили связь... Может, и нам податься к ним?

— Да ты в своем уме?.. Уж если что-то действительно делать, так это себе работенку подбирать, к новому порядку прилаживаться... Ну, что ты на меня смотришь, как на прокаженного? — возмутился Цыганюк. — Было время, мы дрались, и, кажется, неплохо. Да вот не устояли. Но разве мы повинны в этом? Теперь тужить да плакать поздно. Того и гляди угонят на чужбину, а там с голоду подохнешь. А я не хочу и не собираюсь подыхать!..

— Что же ты конкретно предлагаешь? — резко спросил Горбунов.

Цыганюк задумался и не ответил.

— Ну?

— Не знаю. Конкретно — не знаю, — вяло и неопределенно произнес Цыганюк.

...Теперь Горбунову предстояло довести до конца тот разговор. Он постоял, собираясь с духом, возле вербы с набухшими почками, сломал ветку, понюхал, потом бросил ее и решительно направился к знакомому крыльцу.

Цыганюк встретил его настороженно.

— Ну, так что же ты все-таки решил? — спросил Горбунов. — Я тебя все еще считаю своим фронтовым товарищем, и мне не все равно, какой ты пойдешь дорогой.

— Напрасно обо мне печешься, — сухо сказал Цыганюк, достал кисет и закурил. — Я же не дитя и не очень-то нуждаюсь в отеческой опеке.

— Имей в виду, что в деревню вот-вот нагрянут немцы.

— Ну и что же из того?

— Угонят в лагерь. А может, что и похуже...

— А я перед ними ничем не провинился. Я при доме. Из деревни не выхожу, не шляюсь, как некоторые... За что же меня немцам преследовать?

— А ты не слышал, что во многих деревнях начались аресты всех воинов Красной Армии без разбору? — сказал Горбунов.

— Я не считаю себя больше воином Красной Армии, и все, — отрезал Цыганюк.

Горбунову захотелось крикнуть: «Подлец, продажная шкура!..» Но он снова сдержал себя и сухо спросил:

— Так, может, к Якову подашься?

— Поживем — увидим... А у Якова и вправду покойнее будет, чем там, куда ты меня затянуть мечтаешь, — сказал Цыганюк и со злостью спросил: — Или ты думаешь, я тебя не раскусил, философ-агитатор?

— А меня и раскусывать нечего, — безразлично проговорил Горбунов и повернулся к выходу.

Васильев был расстроен не только недоброй вестью о Цыганюке. Его волновала и судьба семьи Зерновых, в которой он нашел приют в тяжелые дни, которую приходилось теперь оставить.

Марфа чувствовала, что Кузьма Иванович ненавидит фашистов, и это вызывало у нее какое-то душевное уважение к нему. Когда же наступило время ухода его из дома, сердце ее защемило от боли. Она загрустила. И все же это было для нее всего лишь небольшое огорчение, за которым последовал непредвиденный удар по ее материнским чувствам. Марфа знала о горячей дружбе дочери с Виктором. В тайне души ее ютилась надежда: «Витя хороший паренек, честный, умный. Пройдет годок, другой, можно их и поженить». Но, думая так, она и не предполагала, что дочь ее не только связана с юношей узами дружбы, но вместе с ним собралась уйти в лес.

И вот когда отряд партизан подготовился к своему выходу, Люба открыла свою тайну матери.

— Нет, ты никуда не пойдешь и будешь только со мной, — резко возразила она. — Я боюсь за тебя, ты еще не знаешь по-настоящему жизнь...

Люба была поражена таким непредвиденным возражением матери, она не подозревала, что ее уход в отряд так сильно огорчит мать. Люба растерянно уставилась на мать и не знала, как поступить. В ее сознании забушевали взволнованные чувства: «Остаться с матерью — значит, расстаться с любимым человеком, и, может быть, надолго. Как быть? Что же делать?..»

Васильев, удивленный словами Марфы, резко упрекнул ее за это. Однако Марфа оставалась непреклонной и, словно подозревая сговор Кузьмы и Любы, ехидно возразила:

— И ты, Кузьма Иванович, заодно с дочкой? Вот уж не ожидала от тебя такой благодарности.

Васильев с досады пожал плечами.

— Что ты говоришь, мама, как тебе не стыдно? — закричала Люба.

«Пустить ее в лес! Такая молоденькая и неопытная! Глухие ночи! Да как же это можно? Мало ли что может произойти! Потом она же сама и будет меня проклинать», — беспокойно мелькали мысли.

— Нет, как я сказала, так и будет, — в ответ на упреки дочери решительно произнесла она.

Васильев подумал: «Какое глупое упорство! Ну, ничего, пусть остается Люба на месте, она нужна нам будет и здесь, для связи».

Люба долго еще спорила с матерью, доказывала ее неправоту, настаивала на своем уходе с отрядом, но все это не помогло, — Марфа стояла на своем.

Васильев почувствовал какую-то невыносимую тяжесть на сердце. Он свернул цигарку, вышел на улицу и, пройдя в сад, присел на бревно. Высоко в небе одна за другой вспыхивали звезды. Кое-где слышался тихий говор. Время тянулось медленно. Кузьма взглянул на часы, закурил.

В доме у Марфы дважды хлопнула дверь. Послышались легкие шаги. Кто-то прошел в направлении сада и остановился возле тына. Потом прозвучал умоляющий голос:

— Ну что же мне делать, скажи?

Это в отчаянии спрашивала Люба Виктора. Кузьма Иванович решил не выдавать своего присутствия.

— Ну как же мне быть? — снова спросила Люба.

Голос Виктора звучал глуховато:

— Все матери одинаковые, не хотят отпускать детей от себя, как птицы своих птенцов, до тех пор, пока они не научатся летать. Так, наверное, и должно быть. А мы-то уже не птенцы. Если все так будут поступать, что же тогда будет? Нет, Люба, на это не надо обращать внимания, нужна твердость. Бросай все и пойдем с нами.

На какое-то мгновение разговор стих. Вероятно, Люба раздумывала. Потом снова зазвучал ее озабоченный голос:

— Мать не переживет этого. Когда она проводила папу на фронт, несколько дней была как не своя. Только ты не подумай, что я боюсь идти с вами.

— Ничего я об этом не думаю. Мне-то тоже будет трудно.

— Трудно?

— Ну да, без тебя.

— Это правда, Витя?

— Ты еще спрашиваешь! — удивился Виктор.

— А мне без тебя страшно оставаться.

— Нонка тоже здесь остается.

— У нее ветер в голове, да и отец ее пошел уже работать в районную сельхозуправу ветеринаром.

— Ты будешь помнить обо мне? — спросил Виктор.

— Помнить, этого мало, мне хочется постоянно видеть тебя...

Следующих слов Васильев не смог разобрать. Резко хрустнул тын, и все стихло. Он посмотрел на часы:

— Ну что ж, пора и трогаться.

Он еще раз закурил, прошелся по саду, вернулся к молодым людям и тихо сказал:

— Пошли, дружок.

— Иду, иду, — отозвался Виктор.

Тихо, незаметно подошли Валя, Сергей Горбунов, потом Боря Простудин.

— Наши все вышли, все готово, — тихо сказал Горбунов.

— Сейчас тронемся и мы, — ответил Васильев.

Валя, заслышав тихий шепот Виктора и Любы, словно с досады, недовольно упрекнула:

— Витя, сколько можно тебя ждать, пошли! — У Любы под ложечкой так и защемило от этих повелительных колючих слов подружки.

Пропели ночную зорю петухи. Звонко дзинькали спадающие с крыш крупные капли воды. Кузьма Иванович вбежал в дом, крепко пожал руку Марфе.

— Большое вам спасибо за все, за приют, за вашу душевную доброту.

— Да что вы, Кузьма Иванович, если что было не так, не взыщите, — ответила Марфа. — Не забывайте нас, в любое время дня и ночи наш дом всегда будет открыт для вас...

— Мы еще встретимся с вами, отпразднуем победу, — ответил Кузьма Иванович и перекинул за плечо вещевой мешок. Уже в переулке он уловил последние слова Виктора.

— До скорой встречи, Люба...

Дальше