Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Радость

Получил извещение на посылку. Думал, из дома, оказалось — из Ташкента. Странно, кто может послать мне из Ташкента посылку? Да и сверток какой-то казенный, из грубой коричневой бумаги с сургучными печатями. Я привык к фанерным ящикам.

Все отделение собралось возле моей кровати, рассматривало упаковку, удивлялось. Главное, обратный адрес какой-то странный: нет фамилии отправителя, просто Ташкент и номер.

— А вдруг там адская машина? Происки врагов?

Развернешь — бабахнет, и нет полроты! — таинственно сказал Дыхнилкин.

Ребята засмеялись.

— Просто на роту прислали боевые листки или «молнии» для учений, — заявил Игорь Климов.

— Тогда почему Агееву? Что я, командир или замполит?

— Ты редактор стенгазеты.

— Открывай, — решительно сказал Степан, — чего тянуть!

Разрезаю шпагат, раскручиваю хрустящую бумагу, и все видят десять книжек толстого журнала в серо-голубой обложке. Ребята осторожно берут по книжке, листают. Журнал пахнет свежей бумагой и типографской краской.

— Может, кто-нибудь пошутил, хохму устроил? — предполагает Натанзон.

— О, порядок! — вдруг восклицает Игорь Климов. — Смотри: Виктор Агеев, очерк «Первый шаг к подвигу».

У меня было такое ощущение, будто сердце окунают в сладкий, ласкающий и ароматный мед. Даже дыхание перехватило. Я пытался маскироваться напускным спокойствием:

— Ну напечатали и напечатали... Чего особенного...

— Скажите пожалуйста, этого классика просто замучали публикациями в толстых журналах! — съязвил Игорь Климов.

— Очнись! Прыгай от радости! Первый раз ведь! — счастливо блестя глазами, сказал Кузнецов.

— Ну, сегодня ты обязательно должен сто граммов рвануть! — восторженно заявил Дыхнилкин.

Из одного журнала выпала записочка:

«Здравствуйте, Виктор!

Поздравляю с первой публикацией в толстом журнале. Пишите еще. Желаю успеха! Пепелов».

Ах, дорогой Виталий Егорович, это вы все сделали: и в журнал рекомендовали, и посылку отправили. Как я благодарен вам, сказать нельзя.

В этот же день отправил журнал маме и папе, подарил Шешене, Жигалову, Степану, старшине Маю, майору Рослякову.

Юра Веточкин глядел на меня откровенно просящими глазами — дал и ему. Вадиму отнес вечером в штаб. Ну и, конечно, Климову дал. Он, как только понял, что очерк этот о нем, сразу притих, за меня радовался, а тут застеснялся: боится, чтоб не поняли это как «поросячий восторг» из-за того, что о нем напечатали в журнале.

Всем написал на первой странице своего очерка несколько слов и расписался. Приятное, черт возьми, ощущение — выводить первый в жизни автограф! Теперь меня в роте зовут «Витя-писатель».

Очерк моим первым читателям понравился. Только Соболевский сказал:

— Ты знаешь, старик, что написано на самом древнем папирусе, который дошел до наших дней?

— Нет, не читал. Наверное, это было очень давно и не по-русски?

— Ему около шести тысяч лет. И начертаны на нем такие слова: «К несчастью, мир сейчас не таков, каким был раньше. Всякий хочет писать книги, а дети не слушаются родителей».

Я ушел озадаченный: шутил Вадим или действительно так было сказано в древнем папирусе? Через несколько дней, увидев Соболевского, спросил:

— Ты про папирус выдумал или это правда?

Вадим был доволен. Поняв, что цель достигнута, милостиво сказал:

— Точно, можешь не сомневаться, если не врет газета, в которой я прочитал.

Вот тебе и молодежная проблема: конфликт отцов и детей; она была уже шесть тысяч лет назад! И ничего с миром не случилось. Докатили наш земной шарик молодые, новые поколения, сменяя друг друга, до XX века со всеми его достижениями. И все эти долгие века, наверное, вздыхали старики: «Не та молодежь пошла!»

* * *

После окончания самоподготовки в казарме почти никого не было, солдаты разошлись — кто в спортивные секции, кто на репетицию самодеятельности. Я сидел у окна, читал свежий журнал «Знамя». В нем чаще других пишут на военные темы.

Младший сержант Веточкин проверял, в порядке ли тумбочки нашего отделения. Он не торопясь переходил от кровати к кровати. Когда стукала дверка очередной тумбочки, я невольно вскидывал глаза и по тому, как были уложены на полочках вещи, книги и туалетные принадлежности, отмечал про себя, чья тумбочка: Климова, Ракитина... Даже если бы эти тумбочки поменяли местами, я все равно узнал бы, где чья. Человек проявляет себя не только в поступках, а даже в обращении с вещами, в отношении к ним, потому что это тоже проявление его характера и дисциплинированности. У Ракитина в тумбочке все завернуто в газеты — сапожная щетка, мыльница, зубная паста, бритва и кисточка. Причем каждая вещь обернута целой газетой, свертки большие, грубые, сделанные еще неопытной рукой.

У Степана в тумбочке, как на выставке, все лежит ровно, книги отдельно, тетради отдельно. Вещи тоже завернуты в газету, но свертки эти аккуратные, каждому отмерено столько бумаги, чтоб нигде не топорщилась; получились не свертки, а прямо заклеенные пакеты.

Когда Веточкин распахнул тумбочку Дыхнилкина, я едва сдержал смех. У Семена тоже, как полагалось, все было обернуто, но газеты грязные, рваные, висели клочьями, да и сами свертки громоздились навалом. На нижней полке валялся потемневший, плохо вымытый котелок.

— Дневальный! — крикнул Веточкин.

— Я.

— Позовите Дыхнилкина, он в курилке.

Семен пришел не торопясь, вразвалочку.

Я стал невольным свидетелем любопытной сцены. Со стороны, для непосвященного и не знающего о давней психологической борьбе между этими людьми, могло показаться, что ничего не случилось, произошел очередной разговор сержанта с нерадивым солдатом, и все.

Но мне-то хорошо известна история отношений Семена и Юрочки. Дыхнилкин никак не может примириться с тем, что Веточкин, маменькин сынок и питюнчик, вдруг стал его командиром. Он не видит и не понимает всех перемен, которые произошли с Веточкиным. При любом замечании или даже команде Юры у Дыхнилкина начинает «играть ретивое», дух противоречия так и топорщится в нем.

— Товарищ Дыхнилкин, опять у вас в тумбочке беспорядок! — строго сказал младший сержант.

— Какой непорядок? Все завернуто.

— Но как и во что завернуто?

— Ты давай не чепляйся, — тихо процедил Дыхнилкин, и побелевшие ноздри у него начали подниматься и опускаться, как жабры у рыбы.

— Товарищ Дыхнилкин, прекратите разговоры и приведите в порядок тумбочку, — глухим от волнения голосом сказал Веточкин; он, видно, решил не отступать и на сей раз подчеркнуть свои командирские права.

Дыхнилкин быстро огляделся. Поблизости никого, только у двери дневальный, да и тот занят своим делом. Я не в счет. Я свой. Может быть, у Дыхнилкина даже мелькнула мысль: хорошо, что именно я увижу дальнейшее, — я ведь из одного с ним города, когда-нибудь расскажу, как Сенька Дыхнилкин «давал прикурить» Юрику даже в армии.

Убедившись, что никто не видит его, Дыхнилкин шагнул к Веточкину и, как обычно вытаращив зеленые свои глаза, зашипел:

— Я тебе, Юрочка, не только дома, но и здесь дам в глаз, если ты от меня не отвяжешься. — Дыхнилкин медленно поднимал руки, явно намереваясь выполнить свою угрозу.

Я приготовился кинуться на него, если он действительно замахнется на младшего сержанта.

Однако мое вмешательство не потребовалось. Веточкин вдруг встал в оборонительную позу, с презрением усмехнулся и бросил, глядя прямо в глаза Семену:

— Эх ты, темнота! Неужели не понимаешь — все переменилось! И я не тот, и ты не тот. Я тебя почище Левы Натанзона отколочу, хоть и бокса не знаю! Нет больше Юрочки, над которым ты издевался. Понял?

Семен от неожиданности опустил руки, ступил шаг назад. Он с удивлением оглядывал плечистого, высокого младшего сержанта и только сейчас осознал: Юра Веточкин стал таким крепким и здоровенным в армии, что действительно может задать ему хорошую трепку один на один, без свидетелей.

Юра понял свою победу; будто подводя окончательный итог давней борьбе, твердо сказал:

— Ни здесь, ни дома, нигде я тебя не боюсь — понял? Кончилось твое хулиганское владычество! Убирай тумбочку. Перед ужином приду проверю!

Веточкин пошел между кроватями. Он ни разу не оглянулся, шагал ровно, спокойно, будто давал возможность Дыхнилкину хорошенько рассмотреть свои широченные плечи.

Ко мне подошел озабоченный Степан.

— Любашкина мать едет. — Он показал телеграмму.

— Наверное, Люба очень обрадовалась? — спросил я.

— Я бы этого не сказал, — рассеянно ответил Кузнецов.

Почему так расстроил его приезд Любиной мамы? Это же вполне естественно: дочь в беде, она просто не может не приехать. Раньше не знала адреса, а теперь вот получила и едет.

— Почему ты расстроен? Мать поможет Любе, поучит ее ухаживать за ребенком, разве это плохо?

Степан достал из нагрудного кармана конверт и молча протянул мне. Я посмотрел на адрес:

— Это же Любаше, почему ты вскрыл?

— Она прочитала первой, потом сама дала мне. Читай, тебе тоже разрешила.

Я развернул листок, вырванный из тетради. Крупным детским почерком мать писала дочери о том, что она «по ней убивается». Спрашивала, почему она не едет домой, а живет среди чужих людей. «Может, тебя завез на край света какой-нибудь нахальник и не отпускает? Ты пишешь — хороший человек. А мне думается, это он тебя так силой заставляет писать. Порешила я к тебе ехать. Домой тебя заберу. И ежели тебя обижал или не пускал злой человек, зенки ему выцарапаю!»

Я невольно засмеялся. Но тут же понял: поступаю глупо, не по-товарищески. Степан за советом пришел, а я смеюсь.

— А почему ты, собственно, расстраиваешься? — спросил я.

Кузнецов удивленно поглядел на меня:

— Неужели непонятно?

— Брось ты напрасные терзания. Приедет мать, поговорит с Любой. Сама все увидит, поймет.

— А если она до того, как поймет, прямо на вокзале начнет мне «зенки выдирать»?

— Ну потерпишь. Потом все узнает. Самой же стыдно станет.

— Тебе легко говорить.

— Ну давай я пойду с Любой встречать.

Степан махнул рукой:

— Тоже придумал! Что же я буду прятаться, виноват, что ли?

Мне давно хотелось поговорить со Степаном о его отношениях с Любой. Случай свел двух не очень удачливых людей, может быть, для того, чтобы они принесли друг другу счастье. Понимает ли это Степан? Наверное, понимает. Но он ни разу со мной не говорил и даже намеком не обмолвился насчет будущего. Увезет мать Любу домой, и останется Кузнецов из-за своей скромности и стеснительности опять один. Надо все же поговорить с ним, подсказать. Я помялся и не очень уверенно начал:

— А как ты вообще думаешь...

— Ты о чем?

— Насчет Любаши.

Степан насупил брови, отвел глаза в сторону.

— Поедет с матерью домой. Что другое тут придумаешь?

— А может быть, подождет тебя? Недолго осталось. Вместе поедете.

Степан уставился на меня злыми глазами:

— Это почему же она должна меня ждать?

— По-моему, она хорошо к тебе относится. Да чего, собственно, темнить, — решительно сказал я, — любит она тебя, неужели не видишь?

— А ты видишь? Какой прозорливый! А не подумал ты о том, что хорошее отношение — это благодарность за то, что я ее выручил?

— Мне кажется...

— Ну ладно. Хватит гадать. Пойдем встречать на вокзал вместе.

Не видя особых причин для расстройства, я опять пошутил:

— Значит, я буду громоотводом?

— Нет, ты будешь меня отнимать у разъяренной мамаши.

В тот же день к вечеру мы пришли на вокзал втроем: Люба, Степан и я. Люба радостно взволнована. Лицо у нее очистилось, свежий румянец заливал щеки. Глаза наполнились яркой голубизной — слез в них теперь давно уже не было. На руках у Любы дочка, закутанная в одеяльце. Там, где торчал розовый носик девочки, венчиком выступали кружева.

— Сейчас бабуля наша приедет, — ворковала Люба, склоняясь к дочке.

— Она дяде Степе такие кудри накрутит! — в тон Любе подсказал я.

Люба засмеялась. Степан хоть и зыркнул на меня, но тоже заулыбался.

— Как имя-отечество вашей мамы? — спросил я.

— Надежда Алексеевна.

Поезд стоял на нашей станции всего три минуты. Мы быстро подбежали к шестому вагону, который был указан в телеграмме. По ступеням спустилась пожилая женщина, повязанная платком. Лицо ее было строго. Но строгость эта вдруг сразу сменилась вспышкой радости.

Я и Степан едва успели подхватить чемоданчик и узелок. Надежда Алексеевна их выронила, как только увидела Любу.

— Доченька моя! — воскликнула мать и тут же заплакала. — Внученька! — Она протянула руки к ребенку.

Поезд тронулся и ушел, а мать все еще плакала, прижимая к груди то Любу, то внучку. Мы с Кузнецовым стояли рядом, но на нас она еще не взглянула. Когда поезд, отгрохотав колесами, умчался на семафор, мать повернулась к нам.

— Это Степа, — сказала Люба и взяла Кузнецова под руку, будто готовилась защищать, если мать попытается выполнить обещанное. — А это его друг — Витя, — представила Люба и меня.

Мать на меня даже не глянула: она пытливо всматривалась в лицо Степана. Ее простое русское лицо было совсем не злобно, даже наоборот — мягкая грусть много видавшей и пережившей женщины согревала ее взор теплой покладистой добротой. Видно, этого недолгого взгляда было достаточно, чтобы сердце подсказало ей, что Степан совсем не тот злодей, каким она его представляла.

— Здравствуй, сынок, — тихо сказала мать, губы ее затрепетали, и она, заключив Степана в мягкие объятия, тут же разрыдалась.

Степан стоял не шевелясь. Представляю, что было у него на душе, — ведь с пяти лет он не видел материнской ласки! Еще был совсем несмышленый, когда мать умерла на лугу.»

— Мама, не надо, — просила Люба, — ну что вы так плачете!

— Я на радостях, дочка! — сказала мать, все еще не выпуская Степана из своих объятий. — Ну все, больше не буду! — вздохнув, молвила она, еще раз поглядела на Степана и совсем уже легко добавила: — Не стану больше плакать. Теперь сама вижу: добрые люди около тебя. Ну-ка, давай мне внучку-то!..

Надежда Алексеевна пробыла у нас несколько дней и собралась в обратный путь. Она увозила и Любу с ребенком.

На том же перроне стояли мы в ожидании поезда, только теперь с нами была еще Нина Христофоровна. Глядя на Любу, Никитина смахнула слезу: наверное, подумала о том, как сложится судьба ее Поленьки. Вадим Соболевский нравился Никитиной, но был он слишком красивый и немного легкомысленный парень.

Нина Христофоровна принесла несколько пакетов и свертков с едой.

— Это наши женщины просили передать на дорогу, ну и от меня кое-что.

— Куда нам столько! — пыталась отказаться Люба. — В дороге все есть, купим.

— Бери, Люба, ты кормящая, тебе все свежее нужно, а в дороге мало ли что подсунут, — настаивала Нина Христофоровна. — Не забывай нас, пиши.

— Что вы, разве я забуду? Я хоть в армии не служила, родней ее у меня теперь никого нет. И полк мне стал как дом, и все женщины как родные. — Люба при этих словах несколько раз глянула на Кузнецова.

Надежда Алексеевна, понимая свою дочь, пришла ей на помощь:

— Приезжай, Степа, после службы к нам, примем тебя, как сына. У нас и работа, и жилье найдется.

Степан потупился, виновато ответил:

— Я в деревню не могу. Я кадровый рабочий. Даже с Виктором в училище не поступаю. Я на всю жизнь рабочий класс.

— Вот и хорошо, — примирительно сказала мать Любы. — И на здоровье, будь рабочим. Но после службы ненадолго отдохнуть надо?

— Конечно.

— Вот и приезжай. Мы ждать будем.

— Приеду, — сказал Степан, глядя на Любу.

Примчался поезд — горячий, пыльный, сверкающий яркой краской. Я подумал: «Вот бы посмотрели кочевники на этот зеркальный, полированный, устланный коврами чудо-поезд! Все в нем есть: и вода, и кухня, и ресторан, и радио, и электрический свет, и холодильники, и самовары. Летит он через огнедышащую пустыню, а в вагонах кондиционеры поддерживают мягкую прохладу».

Окна закрыты герметически, голосов не слышно.

Степан объяснялся с Любашей жестами: потыкал пальцем в ее сторону, потом себя в грудь — приеду, мол.

Она кивала — понятно. Счастливо улыбалась.

Поезд умчался, оставляя за собой длинную полосу пыли, будто катил не по рельсам, а по немощеной дороге.

* * *

Настал значительный день в моей жизни. Мне казалось, этот день должен быть особенным. Волновался я сильно. Но, конечно, не показывал этого, старался выглядеть спокойным, как и подобает взрослому человеку, который скоро станет кандидатом в члены Коммунистической партии Советского Союза.

— Волнуешься? — спросил Степан перед открытием собрания.

— Сам знаешь...

— Не бойся, тут все свои.

Как много значит в жизни человека доброе слово! Оно вроде ничего не стоит, слово и слово, но каким дорогим кажется тому, кто испытывает затруднение. После слов Степана я ободрился вроде, успокоился. Огляделся — действительно все свои.

Партийное собрание проходило в знакомой до мелочей ротной канцелярии. За столом сидят люди, с которыми я второй год ежедневно вместе: капитан Узлов, замполит Шешеня, лейтенанты — командиры взводов, Жигалов, старшина Май, Степан, три сержанта... Вот и вся партийная организация. Только люди эти, оставаясь при тех же воинских званиях, должностях, в той же одежде, представали теперь передо мной в совсем новом, ранее не ведомом мне качестве. Это были коммунисты!

Первый вопрос повестки дня: прием рядового Агеева кандидатом в члены партии.

Меня попросили рассказать биографию. Я рассказал. И мне было стыдно, что она такая невзрачная: родился, учился, призвали в армию, вот и все. Подумал: сейчас скажут, куда же ты, паренек, лезешь? Какие у тебя основания для вступления в партию?

Но все шло своим чередом. Мне задали вопрос по Уставу, спросили кое-что о международном положении. Председатель собрания лейтенант Жигалов подвел итог:

— Я думаю, все ясно, товарищи?

— Ясно, — поддержал Май.

— Кто хочет высказаться?

Первый поднялся Шешеня:

— Все мы хорошо знаем товарища Агеева. Он добросовестный солдат, политически развитой и грамотный человек. Вдумчивый, увлекающийся литературой. Выполняет ответственное общественное поручение...

Я удивился, что это Шешеня вздумал меня хвалить, никаких заслуг за собой не знаю.

— Он — редактор нашей стенной газеты, материалы, которые в ней помещаются, хорошие, газета выходит в срок...

Ах, вот что он имеет в виду!

— Только один совет Агееву — привлекайте актив. Сейчас вы частенько пишете заметки и за других. Став коммунистом, вы должны понимать, что процесс создания газеты, привлечение широкого актива корреспондентов — это тоже важная воспитательная работа. Если вы написали сами и дали кому-то подписать — это упущенная возможность заставить другого человека мыслить. Нет, пусть автор пораскинет умом. Вы его натолкните на мысль, а думать, писать он должен сам. Такая работа прибавит в роте самостоятельно мыслящих людей. Ну это совет на будущее. А насчет приема товарища Агеева в кандидаты я — за. Считаю его достойным.

После замполита слово попросил капитан Узлов:

— Я давал рекомендацию товарищу Агееву. Человек он вдумчивый. Не только сам хорошо служит, но и на некоторых недисциплинированных оказывает полезное влияние. Я с первых дней службы товарища Агеева обратил внимание на это его положительное качество и очень рад, что не ошибся. Предлагаю принять его в кандидаты.

Жигалов репликой с места подтвердил слова капитана:

— Молодой сержант Веточкин справляется со всем вам известным Дыхнилкиным благодаря помощи Агеева и Кузнецова. — Лейтенант обратился к Степану: — Кузнецов, может быть, вы хотите что-нибудь сказать о своем друге?

Степан встал. Он был немного смущен:

— Что я могу сказать? Он мой друг, это говорит о многом, поэтому и хвалить я его не буду, не имею права. Пожелаю Виктору одного: обратить внимание на выработку принципиальности. Это качество коммунисту абсолютно необходимо. А говорю я об этом потому, что были случаи, когда у Виктора не хватало духа проявить эту принципиальность. Например, в «солдатском клубе» он часто отмалчивается в то время, когда надо вмешаться в спор. Не следует, конечно, превращаться в Пришибеева, запрещать говорить, зажимать рот, но как и пишущий человек Агеев обязан переубедить заблуждающегося солдата, объяснить ему, в чем его ошибка. Хотя бы того же Соболевского, с которым в одной школе учился...

Сердце у меня стучало все тише и тише, оно покатилось куда-то вниз; наверное, о таком состоянии и говорят: сердце ушло в пятки. Что же ты делаешь, Степан? После твоего заявления меня не примут. Раз я не принципиальный, то мне не место в партийных рядах. Но Степан будто уловил мои мысли:

— А вообще Виктор человек цельный, честный и сердечный. Он службе отдает все силы. И как друг — отзывчивый и чуткий.

За меня проголосовали, решили — принять.

...Когда на тебя пристально смотрят, обязательно это почувствуешь. Я огляделся, встретил взгляд Шешени. Старший лейтенант почему-то усмехнулся.

В перерыве я подошел к нему.

— Почему вы на меня так смотрели?

Шешеня, не ответив мне, засмеялся хорошим легким смехом. Я тоже не выдержал, хохотнул, не понимая причины его веселости.

— Ну скажите, о чем вы?

— Вдруг вспомнилось мне, как ты однажды с серьезным видом мудреца заявил: «Не хочется штамповаться!» Помнишь!

— Нашли что вспоминать!

— Да ты не обижайся, уж очень вид у тебя был самоуверенный. Между прочим, беда многих молодых людей не в том, что они не знают жизни, а в том, что они считают себя познавшими ее.

* * *

Штатские люди поют, когда им весело или грустно. Солдаты поют при любом настроении. У гражданских принято петь за праздничным столом или стоя на сцене. Военные поют на ходу — в движении. Зимой и летом, в дождь или в зной солдаты шагают с песней. Удивительно действие строевой песни: в мороз она согревает, в жару — бодрит, при усталости — прибавляет силы и во всех случаях объединяет, сближает людей. Но несмотря на ощущение единства и слитности, каждый из солдат все же поет по-своему, в соответствии со своим характером. Степан Кузнецов поет самозабвенно; он перевоплощается в тех героев, о ком говорится в песне, он душой и телом с ними — с пулеметчиком на тачанке, с парнями на Безымянной высоте.

Натанзон поет заливистым подголоском. Его тенорок обрывается последним. Он очень украшает общий хор. Лева знает об этом и поет старательно. Тимофей Ракитин своим басом создает бархатный фон — это гул набата.

Веточкин и Дыхнилкин поют от души, каждый в силу своих возможностей.

Только Соболевский никогда не пел в строю — для его тонкой музыкальной натуры это слишком грубо. А по-моему, если он не чувствует красоты строевой песни, вовсе он не музыкальная натура и на фортепьяно научился, наверное, играть потому, что рядом мать с ремнем сидела.

Мне военное пение нравится. Я полюбил ритм, который захватывает строй. Шагаешь размеренно, немного вразвалочку, порой вообще забываешь о том, что идешь. Песня подчиняет общему порыву. Все едино: движение ног, покачивание плеч, дыхание, голос и даже биение сердца. Как упоение полетом ведомо только летчикам, а радость возвращения из долгого плавания — морякам, так и чувство единения, имя которому строй, понятно только тому, кто сам шагал с песней.

Дальше