Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

Весна

Пришла весна. Забурлили соки в природе. Ожила пустыня, будто новеньким зеленым бархатом покрылась. Я думал, пустыня всегда одинаково песчаная. А тут ни одного желтого бархана. Сочная, яркая зелень. Ходят по холмам разжиревшие барашки. Ползают черепахи тысячами. Греются на солнышке костяные бугорки, не торопясь жуют травку. Мы с занятий по тактике привозим в бронетранспортере черепах сотнями. Старшина Май ругается:

— Ну чего не видели? Черепаха и черепаха. В поле позабавились, и хватит. Зачем сюда тащить?

Тащим. Не только черепах, цветы — целыми охапками. Вселилась в людей какая-то мечтательность. Пока идут занятия, ни минуты свободной нет — весну не замечаем. А вот выполнено все по расписанию, отобедали, почистили оружие, подготовились к следующему дню, вышли на солнышко, глотнули хмельного весеннего ветра — и побежал этот ветерок по жилам. Заволновалось сердце, затрепетало, так бы и полетел домой! Прикинешь, как еще не скоро это будет, — и засосет в груди.

Не у меня одного такое настроение. Лирическая грусть, видно, охватывает всех. В такие часы мы берем гитару из ленинской комнаты и уходим в укромный уголок за казарму.

Сержант Волынец с нами не ходит: наверное, боится потерять авторитет старшего. Не ходит и Куцан. Человек практичный, он лирику не признает, подшучивает:

— Опять выть будете?

Мы садимся в кружок. В центре — Вадим Соболевский. Его хоть и недолюбливают как человека, но признают певцом и слушают охотно. Сначала он перебирает струны. Настраивается на лирический лад. Потом, пробежав по грифу тонкими, длинными пальцами, негромко, без напряжения произносит нараспев:

Мы с тобой одной веревкой связаны,
стали оба мы скалолазами.

Есть в его манере петь что-то блатное. И «акцент» этот нам нравится, хотя ничего общего с преступным миром у нас нет.

Поет Вадим и фронтовые песни.

То ли весна, то ли тоска, то ли слова песни, а скорее, все это вместе чарует меня. Я забываю окружающее, уношусь в воображение куда-то далеко.

Я был ранен, и капля за каплей
Кровь горячая стыла в снегу.
Медсестра, дорогая Анюта,
Прошептала: «Сейчас помогу».
Дул холодный порывистый ветер,
И во фляге застыла вода.
Нашу встречу в тот зимний вечер
Не забыть ни за что, никогда.
И открылись Анютины глазки,
И во фляге согрелась вода...

Сердце сладко замирает. Вижу себя раненым. Вижу, как подползает ко мне Оля, как она бережно перевязывает меня и как глаза ее светятся любовью.

Я до сих пор не написал ей письмо. Но думаю о ней часто. Она обо мне тоже, наверное, думает, я чувствую это, — не напрасно же говорят, есть телепатия. Дураки мы: почему не пишем друг другу? Дураки? А может быть, только я один такой? Она девочка, ей первой писать неудобно. И все же что-то удерживает меня, какой-то холодный голос шепчет: «Вот если без писем дождется, тогда поверишь, что это любовь».

В нашем полку есть клуб. Здесь проходят общие собрания, лекции, разборы учений. Кинофильмы показывают три раза в неделю: в субботу, воскресенье и в среду.

Клуб — это, пожалуй, слишком громкое название. Просто летняя сцена, перед ней ряды скамеек из толстых досок, прибитых к чурбакам. Все это огорожено стеной из кирпича-сырца. Крыши нет. Стены побелены и все испещрены черными полосами. Это следы от солдатских сапог. Как только гаснет свет, многие устраиваются на ограде — лучше видно.

Смотреть фильм собирается весь полк, не только солдаты, но и офицеры, их жены и дети.

Вот здесь я впервые увидел девушку, которой суждено было внести некоторое разнообразие в нашу солдатскую жизнь. Отец ее — майор Никитин, начальник химической службы полка. Он пожилой, толстый, видно, дослуживает до пенсии. Жена его — контраст мужу — худая и подвижная. Лицо у нее мужское, длинное. И вот у людей с такой непривлекательной внешностью — дочь-красавица: высокая, крепкая, на загорелом лице густой румянец, длинная, позолоченная солнцем коса спадает на спину. Глаза голубые, наивные, как у куклы. Зовут ее Поля. Когда она появляется в клубе, головы солдат, будто по команде, поворачиваются в ее сторону. Она этого не видит или делает вид, что не видит.

Солдаты за ней не ухаживают. Она такая, что к ней просто неловко подходить в кирзовых «давах» и просоленной гимнастерке. Да и отца ее стесняются. Майор всегда сидит в кино рядом с дочерью.

В общем, Поля была для всех табу. По безмолвному согласию, все любовались ею только на расстоянии. А Вадим Соболевский пристально посмотрел на нее раз, другой, а на третье воскресенье подошел и как ни в чем не бывало сел рядом.

Я в это время был позади семейства Никитиных, и мне показалось, что все солдаты в клубе затихли, затаили дыхание. А Вадим без смущения, с ходу выкладывал свои проверенные козыри.

— Играю на фортепьяно. Решил стать киноактером...

Я, как и все, напрягся, ждал: сейчас Поля отбреет Вадьку. Но она глядела на него своими кукольными голубыми глазами с большим любопытством и слушала с интересом.

В следующее воскресенье, когда нашу роту привели в кино, Поля и даже мамаша ее помахали Соболевскому, приглашая сесть рядом.

После кино я думал не о фильме, а об Оле, о далеких днях школьной жизни. Мы ходили в кино не только с ней вдвоем — чаще целой гурьбой из нашего класса. Но садился я всегда рядом с Олей. Была у нас тайна не только от ребят, но и для самих себя — для меня и Оли. Мы никогда об этом не вспоминали и не говорили, даже наедине! Как только гас свет в зале, я осторожно клал свою руку на Олину, которая уже была на подлокотнике кресла. Рука Оли была теплая и мягкая. Оля не отнимала ее, будто и не замечала моего прикосновения. Только когда на экране вспыхивало слово «конец», Оля быстро вставала. У нее ярко горели щеки. Я тоже чувствовал приятный жар.

Но в другое время — на лыжных прогулках или когда вечером провожал Олю домой — я почему-то ни разу не осмелился взять ее за руку. Вдруг она после этого не позволит мне брать ее за руку даже в темноте?

Сейчас я многое понял, был бы посмелее. Теперь мне ясно: я люблю Олю. Я «довлюбился» в нее уже здесь, в армии, на расстоянии. Вспоминаю теперь ее лицо, серые глаза, пушистые ресницы, теплую руку, алые щеки после окончания кино. Какая она красивая! Посмотрели бы наши ребята — ахнули. Я уверен, ни у кого нет такой красивой девчонки. Меня даже распирает какая-то индюковая гордость. Но эта гордость быстро гаснет: все ребята получают от своих подруг письма, а я не получаю. Я завидую даже Дыхнилкину, когда он, самодовольно улыбаясь, помахивает письмом и веско говорит:

— Моя прислала!

Моя! А почему же «моя» Оля молчит? А может, она меня давно забыла? Ей в институте весело. Парней там много. Девчонка она интересная, мимо таких не проходят. Я тут гадаю — писать, не писать, — а она развлекается и вовсе обо мне не думает. Но к маме Оля заходит. Приветы мне посылает. Зачем? А может быть, она не бывает у нас дома, просто мама, жалея меня, шлет мне эти приветы?

Нет, я все же должен Оле написать. Нельзя потерять ее из-за какого-то глупого упрямства!

Решил... И не написал. Взял ручку, бумагу. Но не знал, о чем писать... О своих чувствах? Так, сразу? Это же будет смешно. Ну о чем же еще? Как ты учишься? Как живешь? Тоже не умно. Стоит ли только из-за этого писать письмо?!

В общем, не пишу. Жду.

Кроме полкового клуба и уголка за казармой есть у нас еще одно укромное местечко — около задних ворот, там, где выезд на стрельбище, — «солдатский клуб». Самодеятельный. Конечно, никем не утвержденный. Здесь хорошая травка, канава, в которую можно опустить ноги. Офицеры сюда не ходят. Мы предоставлены сами себе. Чаще всего идет обычный треп. Кто-то рассказывает о себе, о прошлом, о забавных случаях, вставляет в воспоминания анекдоты.

При первом же посещении «солдатского клуба» меня поразила такая картина. Как только солдаты расселись и к небу потянулся сиреневый дымок папирос, к нам направился верблюд, который до этого пасся неподалеку.

Верблюд шел прямо на нас. Я уже поднял ком земли, чтобы запустить в него.

— Не надо, это Чингисхан, — сказал старослужащий. — Он курить идет.

И действительно, верблюд подошел к солдатам без опаски, склонил длинную шею, вытянул дудочкой мягкие серые губы, словно собирался сказать букву «у». Солдат приставил к его губам папиросу, и Чингисхан потянул в себя дым. Втягивал он его настолько сильно, что папироса затрещала и в один миг сгорела до мундштука. Затем верблюд поднял шею вверх, задрал голову и пустил в небо длинную струйку дыма. Ему подставили еще одну папиросу, он и эту вытянул в один прием. Занятие это ему явно по душе: даже глаза закрывал от удовольствия. Солдаты смеялись и наперебой угощали Чингисхана.

Наверное, однажды кто-то в шутку дал верблюду потянуть папиросу. Потом баловство повторилось, и вот верблюд пристрастился к табаку. Днем Чингисхан работал с хозяином, а вечером пасся и подходил к солдатам покурить.

Кроме верблюда есть у нас в полковом городке еще диковинка: ишак по кличке Яшка. На обязанности этого серого животного лежит вывоз отходов из столовой в полковой свинарник. Есть у Яшки специальная тележка с двумя бочками. Три раза в день — после завтрака, обеда и ужина — бочки заполняются отходами, и Яшка тянет их на свинарник.

Транспортировкой отходов занимались солдаты, дежурившие по кухне. Представьте себе: идете вы с этой душистой повозкой, а навстречу какая-нибудь продавщица из книжного киоска или молоденькая библиотекарша, у которой вы последнее время подолгу выбираете книги. Не знаете, куда глаза деть.

Занятие, прямо скажем, неприятное. Вот и решили солдаты подучить Яшку. А может быть, и умысла такого не было: просто шел солдат с повозкой, доходил до поворота и говорил по привычке «налево» или «направо». Яшка запомнил эти команды и стал выполнять их без понукания. Солдаты это приметили. Ну а дальше все само собой получилось. Идет по дороге, а сопровождающий — по тротуару. Доходит до поворота, солдат негромко, чтобы не обращать на себя внимание, говорит Яшке: «Правое плечо вперед», и животное послушно выполняет команду. Яшку иногда даже в пример ставили. Бывало, на строевом плацу разгневанный неповоротливостью новобранца сержант говорил: «Эх ты, даже Яшка научился выполнять команды! Когда назначат в наряд на кухню, понаблюдай за ним».

Живет в полку огромный, страшный на вид пес: уши обрезанные, хвост обрублен, ростом с теленка, шерсть грязно-белая. По происхождению он явно степняк. Говорят, уши и хвост им обрубают, как лишнюю обузу, мешающую в битве с волками и шакалами. А может быть, псы сами их друг другу отгрызают в частых и свирепых схватках.

Прижился пес в полку давно. Солдаты дали ему кличку Дембель. «Дембель» сокращено — значит «демобилизация», «увольнение из армии». Дембель знал все полковые порядки. Во время плановых занятий никому не мешал, никого не отвлекал. Лежал где-нибудь под забором и спал. По сигналу на обед приходил к столовой. Когда наставало время развода караула, пес являлся на плац. Он был солиден и ненавязчив. Пока длился ритуал развода, сидел в сторонке. Потом шел с караулом на посты и всю ночь бодрствовал. Был он и со мной не раз. Придет, ляжет, положит морду на лапы и только огрызками ушей шевелит. Чуть где-нибудь шорох — Дембель бросается на звук. Выяснит причину и возвращается успокоенный, дружелюбно вильнет корешком хвоста. «Не беспокойся, мол, все в порядке». Часовые меняются, а пес всю ночь дежурит бессменно.

Дембель ни разу не поднял голос на военного. Он знал всех нас по запаху. Но стоило приблизиться человеку чужому, Дембель становился свирепым, готов был, казалось, разорвать его в клочья.

Дыхнилкин вернулся из города пьяным. На замечание Волынца ответил грубостью. На шум прибежал старшина Май.

— Опоздал из увольнения? — спросил старшина командира отделения.

Дыхнилкин пошатнулся, приложил косо руку к фуражке:

— Та-рищ старшина, рядовой Дыхнилкин прибыл вовремя.

— Я с вами не разговариваю! — отрезал Май и посмотрел на Волынца, ожидая ответа.

— Опоздал на час, — доложил сержант.

— Где опоздал? Куда опоздал? Вот он я, — выпятил грудь Дыхнилкин.

— Я с вами не разговариваю! — повторил старшина. — Отправьте на гауптвахту, доложите начальнику караула, записку об аресте командир роты выпишет завтра утром.

— Рядовой Дыхнилкин за мной, — позвал сержант.

— Никуда не пойду...

Май окинул взглядом солдат, которые были поблизости, выбрал двоих поздоровее:

— Родионов, Скибов, помогите сержанту.

Ребята шагнули к Семену. Он посмотрел на их широкие плечи и заскулил:

— Сладили, да? Двое на одного, да? Ладно, пойду сам, но запомните... — И, покачиваясь, пошел по проходу между рядами кроватей.

Ох и надоел нам этот Дыхнилкин!

Командиры почему-то считают его трудным и сложным. Что в нем сложного? Круг его интересов узок: выпить, пожрать, поспать. Но при всей ограниченности потребностей заряд энергии на их удовлетворение тратится огромный. Вот и получается всегда перебор: пьет — так уж до скотского состояния; отпустят в город — так потом искать нужно; завалится спать — так чуть не все отделение его поднимает. А говорит как? Лексикон Дыхнилкина беднее, чем у Эллочки-людоедки. Одним «ну» может обходиться. Вот, например, разговор Дыхнилкина с одним солдатом после возвращения из-под ареста.

— Опять на гауптвахте сидел?

— Ну, — хмуро, утвердительно.

— Не надоело?

— Ну-у, — размышляя: как, мол, тебе сказать.

— Пожрать хочешь?

— Ну, — явно заинтересованно.

— А выпить?

— Ну! — восклицательно, радостно.

Жигалов и Волынец ведут с Дыхнилкиным упорную борьбу. Они действуют заодно, часто подолгу совещаются в канцелярии роты. Но результаты у них пока невелики. Дыхнилкин ходит в строю, присутствует на занятиях, но только потому, что не служить нельзя: убежишь, станешь дезертиром — отдадут под суд. Вот он и отбывает номер.

* * *

Вечером, как обычно, вышли за казарму с гитарой.

Соболевский запел:

Есть страна Хала-бала...

Кузнецов оборвал:

— Ты без подтекста не можешь?

— А что? — спросил Вадим. — Нельзя, да?

— Просто ни к чему это, — объяснил Степан.

— Не нравится — не слушай.

— А мне не нравится, когда ты и другим такое поешь.

— Тоже мне комиссар нашелся! — фыркнул Вадим.

— Комиссар не комиссар, а ты брось ребятам головы мутить!

Вадим струхнул:

— Что ж, иди докладывай.

— Я думаю, что ты сам поймешь: не место в армии этим песенкам. Давай что-нибудь всем известное.

Вадим поднялся, положил гитару на траву:

— Нет уж, пойте сами. Я не умею, когда меня за горло держат. — И ушел гордый.

Ребята молчали. На Степана старались не глядеть. Всем было ясно — вечер испорчен. А Кузнецов вдруг обозлился:

— Ну чего сопите? На комсомольском собрании будем об идеологической борьбе толковать, а здесь песни про «Халу-балу» слушать, да?

Может быть, прошла весна, может быть, повлияла эта размолвка — песен за казармой больше не пели.

Дальше