Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

В строю

Итак, мое место в боевом строю определилось. Присматриваюсь, с кем мне придется служить. Нас, молодых, добавили в отделение к старослужащим — так сохраняется постоянно боеспособность подразделений. Умно придумано. Одна неопытная молодежь не только в бою, но и в мирное время могла бы допустить много ошибок в сложной военной жизни. А вот влили нас понемногу в каждую роту, взвод — и служба пойдет в прежнем ритме, без остановок: командиры и старослужащие поведут нас за собой, поддержат, подправят в нужный момент.

Нашей ротой командует капитан Узлов. Ему лет тридцать, худой, поджарый, ремень туго перехватывает талию. Движения у капитана легкие, никаких лишних жестов — ходит, смотрит, если на что покажет, то кивком головы или одним пальцем шевельнет. Длинных разговоров не любит, у него все кратко: скажет несколько слов — и беги выполняй. Именно беги, пойдешь шагом — вернет.

Его заместитель по политической части старший лейтенант Шешеня. Солдаты еще до нашего прибытия прозвали его Женьшень. Он молодой, ему лет двадцать пять, не больше, тоже стройный, подтянутый. Когда-то его должность называлась политрук — политический руководитель. Мне кажется, для такого солидного звания он слишком молодой, парень как парень, немного старше нас. С ним и говоришь запросто и поспорить можно. Он не то, что командир нашего взвода лейтенант Жигалов — этот сух. По должности он ниже замполита Шешени, но по хватке покрепче Узлова. Его метко охарактеризовал старослужащий из нашего отделения Никита Скибов.

В первый день после прибытия из карантина я кивнул в сторону Жигалова и тихо спросил Скибова:

— Какой он?

Скибов обреченно покачал головой и страдальчески простонал:

— Жме — аж тэчэ! — Правда, тут же добавил: — Но справедливый человек.

И еще одно очень важное в роте лицо. Старшина. Гроза и главный дирижер и блюститель порядка! Фамилия у него необычная — Май. Да и сам он не такой, каким я представлял себе старшину. Он сверхсрочник, но не традиционный, если так можно сказать. В нем ничего нет фельдфебельского. Высокий, гибкий, как хлыст (кстати, его именно так и прозвали солдаты — Хлыст). Меня служба с ним еще не сталкивала. Он не крикун, не грубиян, но есть в нем какое-то неоспоримое превосходство над всеми. Оно дает ему право подойти к любому и сказать: «Возьмите ведро и тряпку, помойте умывальник, там грязно».

И все. И не пикнешь. Не скажешь, что сегодня ты не в наряде, не являешься дневальным и вообще ничем не провинился. Возьмешь ведро, тряпку и пойдешь мыть туалетную. И сделаешь порученную работу хорошо, потому что старшина придет и проверит. И не дай бог, если ты схалтуришь, навлечешь на себя гнев старшины...

* * *

Ну, а теперь остается коротко представить самых близких, с кем придется общаться не только каждый день, но и каждый час: на занятиях, в столовой, в кино, в бане — всюду, всегда рядом. Это наше второе отделение.

Командир его — сержант Волынец. Старослужащие: Никита Скибов, Карим Умаров (тот, который подходил к нам в день прибытия) и Куцан. Молодые: я, Степан Кузнецов и Вадим Соболевский. И еще — Дыхнилкин. Присоединение к нам Дыхнилкина было неприятной неожиданностью. Когда я при встрече спросил писаря: «Зачем ты этого подонка сунул в наше отделение?», писарь, загадочно улыбаясь, ответил:

— Это воспитательный прием, не я — командир роты капитан Узлов придумал. Он считает: вы будете хорошо влиять на Дыхнилкина. Дружков его видал куда засунули? Не только в рабочие дни, по выходным встречаться редко будут.

Из этого разговора я понял: к нам очень внимательно приглядываются. Наша тройка — я, Кузнецов и Соболевский — на хорошем счету. И еще очень важную истину: писаря знают очень многое, пожалуй, не меньше самого аллаха.

Командир отделения сержант Волынец — худощавый, прямой и поджарый, будто его прогладили огромным утюгом со спины и вдоль живота, светлые волосы разделены аккуратным пробором. Глаза сверлящие. Он всегда официален, на «вы» — так требует устав. Кажется, кроме службы, его ничто в жизни не занимает. Равнение, чистота, заправка, исполнительность — вот ежедневный, ежечасный круг его интересов. Когда поучает, по лицу видно: убежден в своей правоте безгранично, не свернуть и не переубедить его, он своего добьется, заставит сделать как положено.

Над украинцами подшучивают, будто они, придя в армию, сразу спрашивают: «Где здесь учебна команда?» Волынец окончил на «отлично» сержантскую школу и носит нашивки с таким достоинством, словно они приравнивают его по меньшей мере к полковнику.

Как и положено по уставу, Волынец побеседовал с новичками. На строевой и физической подготовках крутит нас больше, чем старослужащих. На других занятиях присматривается, проверяет исполнительность. Его любимая поговорка: «Делай, как я! Лучше можно, хуже нежелательно».

Вчера позвал меня:

— Пройдемте к моей кровати.

Подошли: его кровать ровная, как бильярдный стол, даже ворс на одеяле лежит в одну сторону.

— Теперь посмотрим вашу. Топографию можно изучать — бугры, седловины, впадины. Поправьте!

Только я поправил, а он опять:

— Пойдемте к оружию.

Подошли.

— Вот мой автомат. Вот ваш.

Оружие у него какое-то особенное, чистое, не сухое и не влажное — глянцевитое. А мое плачет — масло на нем не держится, стекает каплями. Пушинки-волоски, ниточки словно сговорились прилипать только к моему автомату.

Иногда Волынец подводит меня к зеркалу. Стоим рядом. Он аккуратный, затянутый, а я весь в складках, будто из вещмешка вынули.

— Вы же знаете, товарищ сержант, я каждый день утюжу обмундирование.

— И напрасно. Я глажу только по субботам. Все дело в заправке. Подтяните ремешок. Уберите живот. Одерните гимнастерочку. Расправьте грудь. Поднимите подбородочек.

Я выполняю. На минуту мое изображение в зеркале становится стройным. Но оказывается, я не дышу. А когда начинаю дышать, изображение опять мнется, грудь опадает.

— Ничего, выправка — дело наживное. Гимнастика, строевая, марш-бросочки поставят фигуру. Слышали, певцам голос ставят! Вот и вам фигуру поставим. Обрастете мышцами — невеста не узнает! Есть у вас невеста?

Почти то же сержант проделывает с Кузнецовым и Соболевским. Удивительно, как ему не надоедает!..

У Кузнецова получается лучше, чем у нас. Волынец начинает его даже похваливать.

Вадим Соболевский все делает равнодушно и молча. Сам он здесь, а мысли витают где-то далеко, живет как лунатик. У сержанта появляются бугорки на скулах и щурится правый глаз, когда он разговаривает с Вадимом. Опасный признак!

Мне всегда кажется, Вадим что-то недоговаривает, знает какую-то тайну, а выдавать не хочет — все равно, мол, не поймете. Ходит не торопясь. Движения экономны и пластичны. Мне нравится, как он закуривает. Достанет пачку, встряхнет ее слегка, и одна сигарета — просто удивительно, как это у него получается! — выскакивает ко рту. Он ее мягко берет в губы, а еще точнее: она сама ложится на нижнюю губу, верхняя чуть-чуть, едва-едва придерживает кончик сигареты. Курит он не спеша, без удовольствия, будто все приятное заключается лишь в самом закуривании. Говорит тоже не спеша. Шутливо, но веско.

Однажды в школе я слушал, как с ним вел серьезный разговор комсорг:

«Почему ты не вступаешь в комсомол?»

«Там будут критиковать за модные штаны».

«Ты умный парень, зачем напускаешь на себя этот скепсис?»

«А почему скепсис плох? Карл Маркс, между прочим, сказал: «Мой девиз — подвергать все сомнению».

«В жизни главное — уметь не только рассуждать, но и трудиться. Об этом тоже говорил Маркс».

«И все же Архимед сделал свое открытие в ванной, а не на производстве».

«Чего бы ты хотел от жизни?»

«О, я человек скромный, мне надо только одно: деньги, все остальное я устрою сам».

Может показаться, что Вадим циник. Но это лишь первое впечатление. По-моему, он рядится в тогу циника, чтобы произвести впечатление. Внутри он проще и глубже. В школе учился хорошо. Педагоги считали Вадима талантливым, хотя установить, в чем конкретно проявлялась его одаренность, никто не мог. А вот глядишь на него — видного, красивого, выделяющегося из всех, — и невольно думаешь: умен, талантлив!

Военная служба для Вадима — мука. В нем слишком много углов, постоянно ушибается сам и мешает окружающим.

Однако с Вадимом, как говорится, еще куда ни шло. Самое любопытное начинается, когда сержант Волынец сходится с Дыхнилкиным. Семен дурачится, выпячивает карикатурно грудь, закидывает назад голову, строит уморительную гримасу на лице. У сержанта белеют ноздри, голубые глаза превращаются в льдинки. Но тормоза Волынца действуют надежно: он будто не замечает издевки Дыхнилкина. Потом долго прогуливается по городку и курит, курит...

Ох, когда-нибудь схлестнутся эти двое!

Сенька Дыхнилкин даже в военной одежде не утратил облика хулигана: вздернутые плечи, руки в карманах, глаза зеленые, с крупными черными зрачками, губы тонкие, с ехидной улыбочкой, — я его просто видеть не могу. Существо отвратительное! Его мысли направлены на самое низменное и подлое. В нашем городе он ходил с шайкой таких же, как сам, подонков, отбирал у ребят, идущих в школу, бутерброды, перочинные ножички, деньги. Его боялись и ненавидели. Он не просто хулиган с приобретенными пороками, а по-моему, родился уголовником. Наверное, как только встал из пеленок, сразу закурил, а как только отняли от груди, он тут же обругал мать грязным словом. Я уверен, с Дыхнилкиным ничего не сделают ни в армии, ни даже в тюрьме.

После того как сержант Волынец сделает мне «внушение», ко мне обычно подходит старослужащий Куцан. Он небольшого роста, крепкий, круглый, волосы с рыжинкой, напоминающей слабый раствор акрихина: таким цветом на военных картах обозначают отравляющие вещества. Ребята в шутку зовут Куцана УЗ — участок заражения.

— Ты духом не падай, — успокоительно говорит Куцан, видя, что я огорчен выговором Волынца. — В незнакомом деле всегда так.

Трудно понять Куцана — сочувствует он или подшучивает?

И вообще служба у Куцана проходит как-то своеобразно. Говорили старослужащие, что в первом году он был изрядным сачком. Но у сержантов нашлось столько дополнительных работ для лентяя, что Куцан подсчитал и понял: самый легкий путь — выполнять задание добросовестно. В обычные дни он особого старания в делах не проявляет и этим похож чем-то на Вадима Соболевского. Но на проверках Куцан преображается: стреляет метко, гимнастические упражнения выполняет хорошо, четко. Начальники похваливают его. А вот сержант им все же недоволен. Куцан даже обижается на него:

— Я отличные и хорошие оценки даю. Отделение не подведу. Чего вам еще надо?

— Дело не в оценке, — сказал ему Волынец. — Я хочу из вас человека сделать.

— А я кто же? Бугай?

Волынец улыбался шутке и прекращал разговор. Но не отступал от Куцана. У него было твердое мнение о каждом солдате; знал, кому чего недостает в характере, кому мешает какая-то шероховатость, в общем, одним добавлял хорошие качества, а с других счищал шелуху. С Куцана счищал.

Интересно и неожиданно плохо сложились отношения у Степана Кузнецова и сержанта Волынца. Странно. Я думал, они подружатся. Оба любят порядок и дисциплину, и вдруг служба Кузнецова в отделении началась с наказания — он получил наряд от сержанта Волынца.

После песчаной бури сержант приказал Скибову Никите привести в порядок окна. Надо сказать, умно придумано: чтобы быстро и постоянно поддерживать чистоту, в казарме все распределено между отделениями — печи, двери, окна, карнизы. Несколько человек убирали бы казарму целый день. А так после песчаной бури каждое отделение почистило свой участок — и через десять минут казарма блестит.

Скибов, получив приказание сержанта, отправился искать тряпку. Время шло, а Скибов не возвращался. Все заканчивали уборку, оставались нетронутыми лишь наши окна. Грозила опасность самому сержанту получить замечание от старшины Мая. Волынец подозвал Кузнецова и приказал выполнить работу Скибова.

Степан медленно приложил руку к головному убору, угрюмо сказал:

— Есть!

Окна он вытер, пыль обмел и подошел к Волынцу с докладом:

— Товарищ сержант, ваше приказание выполнил.

— Хорошо, — ответил Волынец, — можете идти.

И тут Кузнецов добавил тихо, чтобы слышал только командир отделения:

— Но имей в виду: если еще раз заставишь работать за лодыря, пальцем не пошевелю.

Вот тут Волынец и влепил ему наряд вне очереди, «за разговорчики». Кузнецов нарушил устав — это ясно, но справедливость, мне кажется, на его стороне.

Степан — доверчивый, мягкий человек, но в то же время и принципиальный. Справедливость — главная черта его характера. Я бы сказал — болезненная черта.

Он легче всех нас втягивается в службу, дисциплина ему не в тягость, он будет отличным солдатом, несмотря на то что первым из нас отхватил наряд за пререкание.

Тихо ответил Степан сержанту, но не настолько, чтобы не услышал проходивший мимо замполит Щешеня.

— Далеко пойдете, если с первых дней так сержанту отвечаете! — сказал Шешеня строго.

Степан молчал. Сдерживал себя, чтобы не наговорить замполиту лишнего.

А мне было жаль Степана. Возмущала такая несправедливость. Когда замкнувшегося на все замки Кузнецова отпустили: «Идите!», а старший лейтенант Шешеня остался один, я шагнул к нему:

— Почему вы считаете, что всех подряд нужно воспитывать? Есть люди, которые в этом не нуждаются. Кузнецов, например!

Шешеня на секунду опешил. Он с любопытством посмотрел на меня и весело сказал:

— Ого! Разговорчивое отделение. Один сержанту нагрубил, другой офицера поучает.

Я смутился, но решил не показывать этого.

— Что ж, нам в армии и говорить нельзя? Только направо, налево и не вертухайся?

— Ну, это уже совсем серьезно, — комментировал Шешеня и, пригласив меня отойти с прохода в сторонку, спокойно стал пояснять: — В армии говорить разрешается всем. Но существует определенный порядок. Вот вы должны были подойти по уставу: «Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант». — «Пожалуйста, разрешаю». — «Мне кажется, по отношению к рядовому Кузнецову допущена несправедливость», и так далее. Я охотно выслушаю. А ведь вы сразу категорически заявляете, что я не прав. Почему это Кузнецов не нуждается в воспитании?

— Потому что он хороший человек, настоящий... — Я умышленно подчеркнул последнее слово, считая, что оно обязательно понравится замполиту. — Кузнецов принципиальный комсомолец, рабочий, был членом бригады коммунистического труда.

— Это хорошо, но почему же он пререкался с сержантом?

— Он не пререкался, а боролся за настоящую дисциплину.

— Очень интересно!

— Вы думаете, раз мы молодые, то ни в чем не разбираемся?

— Нет, мы учитываем: вы толковые, развитые ребята. Именно поэтому я и говорю сейчас с вами, товарищ Агеев, на соответствующем уровне. И обещаю как-нибудь уделить вам больше времени. Сейчас не могу. Скажу только одно: в воспитании нуждаются все — и вы, и я, и комбат, и командир полка, и даже генералы. Такова особенность человека и жизни вообще — все течет, все изменяется. Сегодня какой-то человек почти совершенство, а завтра жизнь, прогресс предъявили новые требования, и надо человеку расти, меняться, вырабатывать какие-то новые качества... Ну а Кузнецову и вам в незнакомой армейской обстановке — тем более.

Замполит ушел, его где-то ждали.

Эта неприятность началась несомненно из-за Никиты Скибова. Странный он человек — не то лентяй, не то просто очень медлительный. Рослый, широкий, немного оплывший. Светловолосый, белобровый, много мяса на лице. Похож на молодого обленившегося богатыря — сил много, а тратить их лень. Неразговорчив. Даже светло-голубые глаза и те медлительные, переводит он их с человека на человека или с предмета на предмет не торопясь.

После первого знакомства я думал, Никита из тех людей, о которых говорят: «На него где сядешь, там и слезешь». Но пригляделся и увидел: он делает то же, что все мы, только в замедленном темпе. Просто он типичный гибрид флегматика и меланхолика. Осуждать его за это нельзя, таким уж создала его природа.

Сержант Волынец старается расшевелить Скибова, особенно на строевых занятиях: Никита часто запаздывает с выполнением приема и нарушает однообразие строя.

— Рядовой Скибов! — командует Волынец. — Отстаете! Повторим с вами отдельно. Напра-во!

Скибов чуть быстрее задвигает глазами, засопит, на лице сосредоточенность, и поворот сделает с таким старанием, что переборщит на пол-оборота. Парень он открытый, добродушный, бесхитростный. Помогать сам не кинется, но попросишь — не откажет.

Служит он второй год и, как говорят «старики», сейчас изменился, раскачался.

Единственный человек в отделении, который говорит сержанту «ты», — это Карим Умаров. Волынец не возражает, ему ясно: Карим просто не может усвоить другую форму обращения. Говорят, когда он прибыл в полк, то объяснялся только на пальцах. Ему и сейчас трудно, однако за время службы достиг многого. Служить ему труднее любого из нас. Но он очень трудолюбивый малый. Большие затруднения у него в «словесных» предметах — политподготовке, теории стрельбы, теории противоатомной и противохимической защиты. Но зато в дисциплинах, где «больше дела — меньше слов», Карим продвинулся далеко.

Куцан, человек практичный, дал однажды такой совет:

— Ты выписывай свои узбекские газеты. В них о тех же политических событиях пишут. Будешь всегда в курсе дела и ответишь на вопросы начальства.

— Нет, мне такой шалтай-болтай не надо. Хороший отметка для жизни чего дает? Ничего. Я должен хорошо учиться русский язык. Здесь кругом русский ребаты. Гиде еще такой помощь будит? Нигиде! Узбекский газета и так читаю, учи меня русские читать!

И все свободное время он читает газеты и журналы, постоянно пристает к нам:

— Скажи, друг, это слово чего говорит?

Вчера вечером сидел в ленинской комнате. Тихо сидел, что-то читал. Потом вдруг с возмущением трахнул книгой о стол:

— Черт возьми! Неужели другой слова нельзя придумать: запор — на дверь, запор — когда живот болит, запор — стенка, запор — куда молиться ходили!

Сержант Волынец смеется, успокаивает:

— Это тебе кажется, Умаров. Ты звуки не различаешь. Стена не запор, а забор, молиться ходили в собор, а не в запор.

— Э, друг, надо было думать, что другие будут ваш язык изучать. Зачем такая запутанница?

— Не запутанница — путаница.

— Нет, вчера ты сам говорил: Карим запутался.

— Правильно, говорил, когда ты запутался.

Умаров разводит руками, закатывает глаза:

— Вай, вай, что за язык: вчера запутался — значило одно, сегодня — другое!

Роста Карим чуть выше среднего, стройный, форму носит с шиком, любит ее. Глаза у него черные, горячие, волосы тоже черные, жесткие. К природной смуглости его добавилось изрядно загара, поэтому он шоколадного цвета, когда улыбается, просто глаза режет от яркости его ровных крупных зубов. Улыбается он часто — характер у него покладистый. А если разозлит кто-нибудь, вспыхивает быстро и бурно, делается просто неукротимым. В такие минуты лучше к нему не подходи: врежет чем попало. Но отходит так же быстро, как и загорается. Да еще и посмеется вместе с тем, кого обидел в горячке:

— Здорово я тебе давал? Ну ничего, друг, не обижайся. Карим знаешь какой? Сейчас ругался, сейчас опять друг. Не обижайся. — И одарит такой ослепительной улыбкой, что на сердце сразу делается легко.

...На крутой лестнице военной субординации лейтенант Жигалов самый близкий к нам офицер. Внешность у него спортивная: плечистый, крепкие ноги, сильные руки и вообще очень прочный, литой, гибкий в талии. У него кудрявые, каштанового цвета, волосы, не мелкие парикмахерские завитушки, а крупные природные волны. Лицо у Жигалова мужественное, глаза строгие, брови в палец толщиной, на подбородке глубокая ямка. Он не просто красив, а очень красив. Однажды я слышал, как продавщица в книжном киоске, вздохнув, сказала:

— Ох, мучитель окаянный, сколько девок, поди, по нем сердцем маются!

Не знаю, действительно ли маялись девушки; я никогда не видел его с женщиной, и мне кажется, кроме службы, этого человека ничто не занимает. Не пользуется он своей красотой, не видит ее, не понимает.

Да и мы редко любуемся его внешностью. Не до этого. На строевой, на тактике, в спортивном городке, в городке противоатомной защиты Жигалов нам дыхнуть не дает. Он добивается, чтобы команда, прием, норматив были выполнены четко и точно, как на картинке. В этом весь Жигалов. Иногда еле на ногах стоишь, готов заорать ему в красивую физиономию: «Ну сколько можно! Мы же люди, а не машины!» Но не крикнешь. Он все равно своего добьется. Спокойно и неотступно будет командовать, пока прием выполнят все одновременно и правильно. Он не упивается своей властью, не вредничает, просто иного он не может допустить. Сделай все правильно, как полагается, и он будет доволен. От такой требовательности Жигалова Вадим чуть не плачет. Зовет лейтенанта «живоглотом». Дыхнилкин боится. Степан от лейтенанта в восторге — вот это человек! Сержанты просто молятся на взводного. Наш Волынец подражает ему вплоть до походки.

Говорят, солдаты любят своих командиров. Может быть, и так. Я этого сказать не могу. Уж очень наш Жигалов твердый, будто из брони.

Несколько месяцев прошло, а прежняя, гражданская жизнь кажется очень далекой. Дом, папа, мама, уютная квартира, моя комната, книги — все это как приятный кинофильм, который когда-то видел, и остались от него лишь сладкие воспоминания.

С домом связывают меня только письма и сны. Странно, когда жил с родителями, снились мне дальние страны, какие-то страшные приключения. А теперь вот за тысячи километров в степи, где когда-то ходил Александр Македонский, снится дом.

Письма мне пишет мама. Все они начинаются одинаково: «Дорогой Витенька». Мама рассказывает о новостях в нашем доме, о погоде, о знакомых. А я за каждым ее словом слышу: «Сыночек, не трудно ли тебе, не обижают ли?» Мама исписывает четыре тетрадные страницы и этим как бы просит: пиши и ты побольше, мне хочется знать о тебе все.

Папа не прислал мне еще ни одного письма, даже приписки в мамином не сделал. Но я отлично знаю: он думает обо мне и переживает не меньше мамы.

Папа вообще никому не пишет письма. Знакомым и даже папиным друзьям пишет всегда мама. И всем двойной лист, вырванный из тетради. «Не представляю, о чем ты так длинно пишешь?» — шутливо поражается отец. «Молчи уж, если бы не я, мы всех друзей растеряли бы». Мама говорит правду, но в то же время преувеличивает: главный объект дружбы в нашей семье все же папа, его все любят и уважают. И знают: в нашей семье такой порядок — письма пишет мама, и никто на папу не обижается.

Я представляю вечер в нашей квартире: книжный шкаф, ковер на паркетном полу, мама сидит за моим письменным столом. Да, именно за моим, я уверен: после моего отъезда она садится только к моему столу. Папа расположился на тахте, в руке книга. Книга у него лишь для виду, а мыслями он весь с мамой в письме, которое она мне пишет.

В каждом письме, будто мимоходом, вскользь, мама сообщает об Оле. Читаю эти строки с интересом, но сам Оле не пишу. Смотрю на свои кирзовые сапоги, на стриженую голову, и что-то удерживает меня: «Разве ты ей пара сейчас?»

Вадим Соболевский тоже часто получает письма. Но на его лице больше радости, когда приходят извещения на посылку или денежный перевод.

Степа освобожден от волнений и ожиданий, испытываемых нами, — ему никто не пишет. Мне неловко перед ним. Странно, неужели у него не было друга или девушки? Жаль Степана. Некоторые солдаты читают письма друзьям. Тайну доверяют самому близкому, самому надежному другу. Мне тоже иногда хочется прочесть Степе свои письма, но боюсь сделать ему больно.

Дальше