Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

13

Во время устройства парадных залов близ Иорданского подъезда рядом с ними, в начале Министерского коридора, выгородили две небольшие комнаты для дежурного флигель-адъютанта. Днем он находился в приемных государя, докладывая о прибывших и готовый нестись, куда пошлет с поручением, а вечер и ночь проводил здесь в готовности явиться по первому зову.

Однажды, сменив часовых с парадной лестницы, Иванов сошелся в Фельдмаршальском зале с направляющимся в дежурку ротмистром Лужиным, одетым в новенький свитский мундир.

— Здорово, Иваныч, — сказал ротмистр.

— Здравия желаю, ваше высокоблагородие! Честь имею поздравить с новым званием.

— Спасибо, братец. И ты в каком-то новом обличий: шляпа и темляк офицерские, а погон — как у всех ваших гренадер.

— В унтера меня произвели. А вы и полка больше не касаемы?

— Нет, я от фронта не отчислен, всего раз в месяц тут дежурю. Про прежних наших командиров могу сказать, что Бреверн хорошо полком командует, Пилар в генералы произведен. А общий недруг Эссен в отставке с чином полковника и в Чухландии мужиков тиранит. Все-таки обскакал я его! — Лужин с гордостью указал на аксельбанты и царские вензеля на эполетах.

Они подошли к двери Министерского коридора.

— Скажи, не могу ли чем тебе помочь? — спросил на прощание ротмистр. — Я, право, всегда рад...

— Покорно благодарю, ваше высокоблагородие, только ничего мне не нужно, — ответил унтер, и Лужин, кивнув, исчез за дверью.

«Аксельбантом гордится, что Эссена «обскакал» похваляется, а про князя Александра Ивановича не вспомнил», — с горечью подумал Иванов.

* * *

Второе письмо епифанского предводителя пришло в декабре. Он сообщал, что поручик Вахрушов представил заемные письма ко взысканию и Козловка вот-вот перейдет в его собственность с какой-то доплатой нонешнему владельцу, который останется доживать здесь бесправным приживалом, что вполне заслужил распутной жизнью. По поводу цен на людей предводитель писал, что за здорового, не старе тридцати лет мужика-работника дают, как и за рекрута, до ста рублей серебром, за баб тех же качеств — до шестидесяти, за пожилых, еще способных работать, и за подростков — по тридцать — сорок рублей, а за малых детей и за стариков, ежели кто таковых покупает с семьями, — по пятнадцать — двадцать рублей. Что же касается надела в одиннадцать десятин и усадьбы с исправной избой, гумном, скотом и мелкой живностью, то все сии господин Левшин оценивал примерно во столько же, как и семейство Ивана Ларивонова, расписанное ему по полу и по возрасту, то есть в пятьсот рублей серебром или две тысячи ассигнациями. Таким образом, на всю покупку, даже с запросом Вахрушова, следует иметь около четырех тысяч ассигнациями, в каковом виде такую сумму легче и безопаснее перевозить на дальнее расстояние. Свое письмо Левшин заключал советом обязательно запастись перед отъездом письмом от преимущественно военного чиновного лица к тульскому губернатору генералу Зурову с просьбой содействовать ускорению сделки. Купчие крепости на людей с землей заключают в губернской палате гражданского суда и только ввод во владение совершают в уездном суде, не раньше как по прошествии полутора месяцев, предоставляемых законом для протеста лиц, имеющих на то право. Но так как покупатель будет связан сроком отпуска из части, то важно, чтобы чиновники сих мест действовали без проволочек, чего без прямого указания губернатора ждать невозможно. Однако даже при всех благоприятных обстоятельствах покупщику надо иметь, кроме означенной суммы, еще сотни три ассигнациями на оплату пошлины, гербовой бумаги и прочих законом определенных расходов при покупке и столько же для награждения небольших чиновников, кои и суть совершители формальностей, каковые могут под различными предлогами затянуть, несмотря на приказ начальства. В заключении письма сообщалось, что, находясь в Петербурге, не столь трудно сыскать лиц, близко знающих генерала Зурова, служба коего прошла в гвардии, потом при фельдмаршале Дибиче и даже несколько лет флигель-адъютантом государя.

Окончив читать это пространное письмо, Жандр сказал:

— Сей барин заслуживает благодарственного послания. Все здесь умно и к делу. Хорошо, что у нас есть время сыскать нужных лиц. Может, и у тебя кто остался, которые в роту впихивали?

— Генерал Захаржевский и полковник Бреверн ноне где-то в армии командуют, а вот ротмистр Лужин сами флигель-адъютантом пожалованы и намедни помощь предлагали.

— Его запомним, но поищем чином повыше, — сказал Андрей Андреевич. — А пока давай считать. По сему расчету надобно тебе иметь при отъезде пять тысяч ассигнациями. У меня твоих ровно четыре тысячи. В ближние дни внесешь еще двести пятьдесят. Первого мая еще столько же, вот уже четыре с половиной налицо. На первое сентября еще двести пятьдесят. Значит, отпуск тебе надлежит просить на осень. Нехватающие мы тебе в долг поверим.

Вечером, пересказав жене письмо предводителя, Иванов закончил:

— Захаржевского разыскать Лужин, верно, поможет. А гвардейцы, которые до генеральства дошли, все промежду себя приятели.

— А по-моему, ты про то не думай, раз Андрей Андреевич сам взялся, — посоветовала Анюта. — Мало ли у него знакомства?

— А про что же мне и думать, окроме как заветное дело исполнить? — не без обиды спросил Иванов.

— Думай, как заживем, когда все в Козловке хорошо пойдет, — посоветовала она, — и станешь со спокойной душой семейством своим радоваться. Я знаешь, про что перед сном думаю? Как бы летом где-нибудь на Выборгской дороге изобку сыскать, чтобы Маша настоящую траву, бабочек и жуков увидела, чтобы грибы не деревянные под стулом, а во мху под деревом сама собирала. А то папенька мой для меня все детство об этаком мечтал, но сначала служба разъездная, а потом нога калеченая мешали. И то ведь мы с ним, бывало, на Голодай-остров ходили, и там я из песку домики строила, а он, рядом сидя, на небо да на воду любовался... Потом еще думаю, что после поездки твоей за щетки больше упрошу не браться. Сам-то не замечаешь, как горбишься над ними и глаз краснеет... Даже если с каждого третного жалованья будем и впредь родителям твоим по сто рублей отсылать, так и тогда прямо по-царски заживем.

— Тогда, поди, надо и квартиру получше снять, — сказал Иванов. — К Маше, если в пансионе учиться станет, подружки придут, так чтобы не хуже, как у них...

— А я про пансион сомневаюсь, — созналась Анна Яковлевна.

— Что ж так? — удивился Иванов.

— Напротив нашей мастерской француз с женой пансион для девочек держали. Родители платили, кажись, рублей по пятьсот за год. А житье детям было не сравнять хуже, чем нам у Штокши. Учения совсем мало, только что по-французски да приседать ловко умели. А кушанье скудное, белье нечистое и во всем несправедливость. Старшие очень малышей обижали — прозвища стыдные давали, по ночам пугали. Сладкое или ленточку какую отнять — самое обычное дело. И что ни услышат — все француженке перенесут. А та их секла и на горох коленями ставила. В дурацком колпаке ходить за наказание не считалось.

— Ну и пансион! — сказал Иванов. — А вы как все узнавали?

— Горничная тамошняя, которая постели девочкам убирала, воротнички да рукавчики крахмалила, в мастерскую забегала. И та ушла от французов, не могла такую несправедливость видеть.

— Так не все же пансионы такие! — сказал унтер. — Узнаем, расспросим, прежде чем отдавать.

— Не иначе, — согласилась Анна Яковлевна. — Наверно, и справедливые заведения есть. Но с годик я сама еще поучу шить, читать и писать. Смотри, как Лизавета бойко читает, и никогда ее в лавках не обсчитывают. И еще, знаешь ли, про что мечтаю?

— По-французски чтоб умела? — усмехнулся Иванов.

— Вот и не угадал! Фортепьяно купить и учительницу нанять. Ты слышишь ли, как поет? Что услышит летом от уличных музыкантов, все сразу и запомнит. Ведь и ты часто за работой мурлычешь. Она все твои песни знает. Про солдатушек уланов слово в слово...

— Хорошо бы, — ответил Иванов. — Как во дворце концерты дают, я всегда послушать стараюсь. Жалею, что ты со мной вместе не можешь. А те, кто там сбираются, многим музыка будто в тягость.

— А господина Пашкова давно видел? Он-то, наверно, тульского губернатора знает? — спросила Анна Яковлевна, видно забыв, что сама советовала мужу не думать о письмах.

— Может, и знает. Хотя двадцать лет в отставке и будто в Тульской деревень у них нет.

— А все спроси. У господ везде знакомство или свойство. Не с губернатором, так с женой, может, родня.

— Спрошу. Ему теперь все дело открыть можно, раз деньги почти накоплены, и про жалованье хорошее скажу.

Только в феврале они встретились. Снова опоздавший к началу обедни камергер спешил в собор. И опять остановил унтера:

— Ты завтра свободен, друг мой?

— Никак нет, в суточном наряде.

— Так послезавтра приди на Сергиевскую в полдень. Можешь?

Услышав о приглашении, Анна Яковлевна настояла, чтобы взял с собой письмо Красовского, раз про него спрашивал осенью.

Верно, хозяин отдал приказ о его приходе, потому что едва подошел к парадной двери, как ее распахнул швейцар, приговаривая:

— Пожалуйте! Его превосходительство приказали просить. Стоявший тут же лакей помог унтеру снять полусаблю и шинель, принял шапку и пошел впереди, из почтения ступая боком по устланной ковром лестнице и дальше по парадным комнатам.

Убранство их было нарядно, но, видно, осталось от отца камергера. Шелковые обои и обивка мебели выцвели, позолота потускнела. Пашков встретил гостя на пороге своего кабинета, а может, библиотеки — вдоль стен высились шкафы с книгами. У письменного стола на серой ребристой тумбе стоял беломраморный оплечный портрет женщины, в котором Иванов тотчас узнал черты Дарьи Михайловны.

Перехватив его взгляд, камергер спросил:

— Похожа?

— Оченно, — сказал унтер. — Еще Красовский их со статуей в парижском каком-то музеуме равнял. Сказывал, на богиню какую-то древнюю схожи... А тут сами на себя-с.

— И мне он то же говорил. Но я с тех пор в Париже не бывал, проверить его мнение не мог, — отозвался Пашков. — Да садись, пожалуйста, Александр Иванович. Ведь ты теперь офицер. Пока ты стоишь, и мне, хозяину, сесть неудобно.

Иванов сел и подал письмо Красовского камергеру. Тот прочел, перечел еще раз и, возвращая, сказал растроганно:

— Истинно благородное и чистое сердце! — Помолчал и стал спрашивать:

— Уже майор? Быстро в чинах проскочил... Ах, вот что? Ну, хоть и от цесаревича кому-то польза была. Так каков же адрес?.. Я ему настоятельно напишу, что буде в отставку пойдет, то не искал иного места, как у меня в доме. Только Филофею какова здешняя сырость покажется?.. Могут как гости жить, сколько захотят, а то Герасимыч ко мне на службу вступит. Мне честный человек вот как нужен. Скажу тебе, что из шести тысяч крестьян, что в наследство получил, освободил я пока тысячу двести, которых совсем безденежно, которых с малым выкупом, а остальных перевел на легкие оброки, что, однако, требует постоянного надзора, ибо в честности многих приказчиков не уверен. Отсюда понимаешь, насколько Красовский был бы полезен, и что он в штаб-офицерском чине тоже весьма кстати для начальства всех мастей. Зиму бы здесь оперу слушал, — на этом слове Пашков будто поперхнулся, глянул на мраморную Дарью Михайловну, нахмурился, но продолжал, — а летом в моей коляске в любое имение с ревизией да с расспросами крестьян о поставленных мной управителях. Прошу, отпиши ему о сем же. Ведь ради успеха дел своих я и камергерский мундир надеваю и во дворец езжу. Мне звание такое не нужно, но в любой губернии, где по делам крестьян приходится в Гражданской палате побывать или губернатора визитировать, и здесь, вплоть до Сената, везде камергерство успеху содействует... Но супруга моя, представь, не хочет ко двору представляться, все больной сказывается. Я-то ее понимаю, что там хорошего? Но старый граф Литта ко мне пристает... Однако постой, высказан лишь один пункт беседы, для которой нынче пригласил: просьба Красовского ко мне на службу привлечь. Письмо, тобой принесенное, очень меня в том обнадеживает. А второй — о твоих делах. Помнится, Дарья Михайловна говорила, что замыслил родных из крепости выкупить. Так ведь?

— Так точно. И мысли сей не оставляю семнадцать лет, — ответил Иванов, после чего вкратце рассказал о капитале, накопленном благодаря щеточной работе и жалованью, и что хранит его деньги уже много лет статский генерал Жандр, к которому в дом привело его ремесло, еще когда служил в Конной гвардии.

По мере рассказа видел, как смягчалось лицо Пашкова.

— С господином Жандром я не знаком, — сказал он, когда Иванов кончил, — но как театрал записной в дни молодости помню пьесы, им весьма остроумно переведенные, а теперь наслышан как о честнейшем и дельном директоре департамента. Радуюсь, что случай помог тебе сыскать такого банкира.

— Они уже с епифанским предводителем дворянства в переписку вошли. И по сему делу у меня к вам, Павел Алексеевич, покорная просьба. Советует предводитель при поездке моей заручиться письмом к тульскому губернатору генералу Зурову...

— К Ельпидифору Зурову? — воскликнул Пашков. — Он Ельпидифором Антиоховичем зовется — вот имя-отчество замысловатое! Но сам-то для нашей земли овощь самая обыкновенная... Знавал его близко. Раз даже из небольшой беды помог выпутаться, тогда еще юнкеру в Дворянском полку. И что губернатором назначен, тоже слышал. Чудны дела твои, господи! А может, не тот еще Зуров? Не знаешь, был он адъютантом при Дибиче?

— Они самые, так предводитель епифанский пишут.

— Ну, так я ему такое послание настрочу, которое, думается, пользу тебе принесет. И супруге любезностей подпущу. Он на вдове графа Стройновского женился. Красивая была барышня лет двадцать назад. Ее папенька все состояние прокутил и за старика замуж выпихнул: ей восемнадцать, ему семьдесят. А граф вскоре попал под суд, хотя был сенатором, блюстителем законов. На счастье молодой супруги, тут и помер оставив ее, правда, без копейки, отчего рада была за Зурова пойти. Он собой вроде вареного рака... Ну, я злословить пустился, чего Дарья Михайловна терпеть не могла... Так называй мне прозвание помещика, у которого своих покупаешь, да сколько их душ. И незачем Зурову, по-моему, знать, что ты им волю готовишь. Он чувств таких не понимает. А что прапорщик хочет крепостными обзавестись, ему вполне по душе... А теперь позавтракай со мной, сделай удовольствие, как былому конногвардейцу. И не стесняйся, жена моя, Ольга Николаевна, поехала больную тетку проведать, раньше обеда не будет.

Здесь же, в библиотеке, но на другой, круглый, стол два лакея накрыли скатерть, поставили приборы, принесли жаркое, пирожки, кофе. Отослав их, Пашков все сам раскладывал и разливал. Вспоминали Конный полк, походы, Париж.

Когда собрался уходить, хозяин подал ему конверт.

— Что же тут?

— Долг мой, что вор-музыкант когда-то перехватил.

— Увольте, Павел Алексеевич, я ведь и так, слава богу, как докладывал, к нужному капиталу почти что подошел.

.. — Не могу уволить, раз то Дарьи Михайловны воля была.

— Но откуда узнали такое давнее?

— Второй музыкант, Алексаша, на неделе пересказал. Он здесь в Большом театре в оркестре играет. В среду его четвертого младенца крестил. Вот на крестинах и вспомнил, как ты нас на Литейной не застал и писать Дарье Михайловне запретил, чтоб не расстраивалась. Я хотел в сей же конверт еще прибавить, но раз у тебя столь благополучно, так те другому лицу отдам, а что Дарья Михайловна посылала, прими в свою кассу.

Иванов шел домой и подсчитывал капитал. Неужто наяву подходит к исполнению заветного желания? Сколько раз казалось не больше как мечтой. Да, верно, так бы и вышло, если бы не попал в роту, а потом еще получил производство. Близится время доложить полковнику про отпуск, притом не на двадцать восемь дней, как другим, а месяца на три, чтобы дело до конца довести. Придется при том все объяснить. А он жене расскажет, и от ихней прислуги вся рота узнает. Надо его просить помолчать, хоть пока...

* * *

В первых числах марта, идучи на рынок, Иванов глянул на дверь трактира, в которую ныряли посетители, и вспомнил Варламова. Будто вчера бежали от будошников по Аптекарскому. А ведь не сегодня-завтра стукнет пять лет, как нету Карпа на свете. Какого же числа помер? Надо у Павлухина спросить да на кладбище панихиду отпеть...

На обратном пути сделал крюк, завернул в роту. Узнал, что свободный от нарядов Савелий ушел в город. Наутро заглянул в табель — где стоит? В Эрмитаже. Не по дороге к нонешним постоям. Возвратясь со смены, спросил Темкина, нет ли записи, когда кто из гренадер помер. Федот вычитал, что Варламов скончался 4 марта. Ах, мать честная! В самый день, когда у трактира вспомянул! Теперь и у Павлухина спрашивать совестно.

Назавтра Иванов вложил в медвежью шапку стеганое донце, под сюртук вздел овчинную безрукавку, так что едва застегнул шинель. К Чесменской богадельне не близко, а мороз — январю впору. На Московской дороге ветер колет лицо иголками. Пробежаться бы для согрева, да неловко в такой форме. Знай хлопай руками крест-накрест, как кучер. Вот наконец Триумфальные ворота, дальше и домиков нет, одни огороды. Тут и припустить можно.

Вот и Чесма за рощицей. Свернул на разметенную дорогу и снова перешел на строевой шаг. Вошел в просторные чистые сени — сразу видно, что недавно открыли богадельню. Дежурный инвалид, гревший спину у печки, не попросил, а скомандовал:

— Прикрывай плотней двери! Тут швейцаров нету! Да иди греться. Говори, чего пожаловал. Проведать кого хочешь?

Ростом мал, ноги кривые, но на затертом сюртуке «Егорий» и три медали, сбоку Кульмский крест и на рукаве четыре галунных шеврона. Видно, отслужил довольно.

— Хочу панихиду заказать, друга помянуть, что у вас схоронен, — сказал Иванов, скинув вареги и грея руки о печку.

— Наш поп в город до вечерен покатил, так что дело твое несбыточное. Да не по Варламову ли панихиду хотел отпеть?

— Как ты догадался? Ведь у вас трое наших уже схоронено.

— Трое схоронено, а за одной могилой пригляд настоящий, хоть у других, сказывают, и женки оставши. В самый день Варламова кончины уже гренадер был и панихиду заказывал. 1 от самый, что плиту на могилу ставил. Прибаутошник такой.

— Ну, коли так, — сказал Иванов, — то на могилу схожу да обратно. Ты мне, однако, скажи, как ее сыскать? Я с похорон не бывал, а крестов, верно, немало наставили.

— Мрем, конешно, на то и богадельня, — сказал инвалид. — А ее сряду сыщешь, как на кладбище взойдешь. Ваш-то как был, так размел, песочком да ельником убрал. Все любоваться ходим.

— А где же служил, браток? — спросил Иванов.

— Отседа рукой подать, в Софии, в лейб-гвардии гусарском полку, — отрапортовал инвалид. — Первым ездоком считался, вахмистром шефского эскадрона состоял. Тридцать лет отбухал, пять ран имею — сколько наград, столько и ран. Зато сюда и сдали помирать на казенные харчи... А ты где красовался?

— В Конной гвардии, тоже вахмистром.

— То-то ростом тебя выгнало.

— Я из средних был.

— А толку что в росте? Мал золотник, да дорог. Большого рубить да стрелять легше, какими железками ни покрывайся.

«Экий задира! — подумал Иванов. — Ведь видит, поди, офицерский темляк, да что ему, тут-то живучи...»

— Ну, будь здоров, братец.

— Будь и ты, гренадер.

Натянул вареги, вышел, свернул за здание. Да, крестов уже десятка три стоит. «Мрем, конешно, на то и богадельня».

Сразу видны Савельевы труды. Ельник да песок могилу выделяют. Подошел, чугунная плита, как у знатного барина, на тесаных камнях уложена. Рядом веничек, снегом полузасыпанный. Обмел и прочел выпуклые строки:

На сем месте погребен Гренадер дворцовой роты и кавалер

КАРП ВАСИЛЬЕВ ВАРЛАМОВ

Скончался 4 марта 1831 года Жития его было 45 лет.

«Ай да Савелий! И никому ничего». Снял шапку, перекрестился. Ох ты, как сряду голову прохватило — волос-то немного осталось. Ну, теперь домой скорей. Будто ветер в спину на обратном пути. Или он в Петербурге со всех сторон?..

Как вышел на Московскую дорогу, сразу потрафило: подсел на дровни к пулковскому огороднику, ехавшему на Сенной рынок. А тут уж и до дому рукой подать.

От рассказа мужа Анна Яковлевна даже всплакнула.

— Вот видишь — зубоскал и гуляка, а какой душевный! Ведь плита заказная, немало стоит. Позвал бы его к нам в гости.

— Нет, матушка. Ему за стол без полуштофа не накрывай, а того у нас заводить не стану. Лучше вместе в Графский зайдем, Карпа помянем.

— Ну, как знаешь.

Встретясь назавтра во дворце, унтер сказал:

— Был в Чесменской. Настоящую годовщину Варламова прозевал, так хоть после. Видел твое устройство. Вот уж истинно красу навел нельзя лучше и денег не пожалел.

Павлухин ответил, по обыкновению, виршами:

Не забыл свово я друга.
Двадцать лет рядом ходили,
На войне и в час досуга
Смех и горе с ним делили...
С ним, бывало, выпьем дружно,
По душам погуторим.
Нам одно, бывало, нужно,
За одно душой горим... —

Савелий помолчал, шевеля губами, видно, искал нужные слова.

А Иванов смотрел в его лицо, сейчас вовсе не похожее на обычное дурашливое, и думал: «Что ж, и твоя душа за то горит, что 14 декабря на площади не рванулись своим братьям помочь...»

Но Павлухин перевел дух и закончил:

Так его могилу кто же,
Кроме Савки, соблюдет
И вокруг плиты пригожей
В день кончины приберет?..

В конце апреля Иванов принес Жандру двести пятьдесят рублей из жалованья и двести — полученных от Пашкова.

— Теперь ты уже и ехать бы мог, — сказал Андрей Андреевич. — Четыре тысячи семьсот рублей налицо. А ежели отпуск выйдет в сентябре, то все пять тысяч своих накопишь. И письмо нужное генерал-адъютант князь Белосельский-Белозерский мне обещал. А он член Военного совета и Зурову ох как пригодиться может.

Иванов пересказал разговор с Пашковым.

— Что ж, как говорится, маслом каши не испортишь. Камергеру твоему к пасхе «Владимира» за благотворительность пожаловали, о чем Зуров, конечно, где следует прочитал. Из сего поймет, что при дворе даже после долгого отсутствия его отмечают, значит, когда-то понадобиться может.

— Так они и знакомые давние, с первых чинов, — заметил Иванов.

— Оно хорошо, но про Зурова слух идет, что ему нонешнее прежнего важней.

Близилась пора просить полковника о небывало длинном отпуске, а значит, рассказать, зачем нужно ехать в Епифань, оттуда в Тулу и опять в Епифань, про срок в полтора месяца между присутствиями и про письма, которые уже пишут о нем губернатору. Но такой разговор унтер откладывал до подходящей минуты.

В конце мая царская семья и двор выехали в Петергоф, в Зимнем наступило обычное летнее затишье. С утра залы обходили с самой малой уборкой камер-лакеи, полотеры и приглядывающие за порядком гоф-фурьеры да со дворов доносилась команда пожарных офицеров. Там экзерцировали дворцовые роты со своими ручными помпами и подъемными лестницами. Раз в неделю механик-англичанин топил печь в подвале, поднимавшую воду в бак под крышей. Утром этих дней пожарные появлялись в парадных залах и выпускали прежний запас через краны и рукава на мостовые дворов, в резервуары для поливки Висячего и Зимнего садов.

А часам к двум все во дворце затихало. Неслышно прохаживались по залам дежурные гренадеры, раз в два часа обходили посты унтера. В Эрмитаже хоть иногда бывали господа, любящие поглядеть на тамошние сокровища, или художники, копировщики. Осматривали картины Лабенский с Митрохиным. А в дворцовых залах — полная тишина. Остановись и слушай, как тикают часы, потрескивает паркет, глухо гудит за стенами город...

Несколько гренадеров уехали в отпуск, многие ходили в свободное время удить рыбу за Воскресенский мост, другие — купаться на Петровский остров. Даже капитан Лаврентьев этим летом реже проверял дежурных, не делал строевых учений и вечерами отправлялся куда-то, надушившись так, что Темкин уверял, будто в канцелярию сквозь потолок протекает туалетная вода.

— А с шести утра учится на гитаре играть, — говорил Федот. — Месяц одно колено долбит, как ружейные приемы полирует. Бога молю, чтобы за второе взялся. Не иначе, как влюблен без взаимности. То ли дело поручик Крот! Цельный день делом занят. Когда на Миллионной тихо, я слышу, как вода в канавке плехает да он на счетах внизу щелкает. На все имущество шнуровые книги ведет. И прошлый год у меня прописи взял и почерк выправил. Не то что крикун малограмотный с гитарой.

Большинство гренадеров тоже не любили Лаврентьева 1-го. Сам пятнадцать лет в нижних чинах провел, а по всякому пустяку служивым старей себя придирки строит, только что в рыло, как рекрутам, не лезет. Должен бы уж понять, что никто его по строю не подведет, и обходиться иначе. А то: «Чего плечо завалил, будто баба под коромыслом?.. Играй носком, осиновый пень!..»

Эти чувства разделял и Павлухин, на которого капитан не раз накричал. Зайдя к Иванову, сидевшему в воскресенье между сменами дежурных в канцелярии, и услышав наверху шаги, Савелий сказал:

— Думаешь, Иваныч, я про одних гренадер сочинять могу? Нет, брат, вот, к примеру... — Он указал на потолок:

— Петухом звать капитана,
Не обидно ли для кур?
Для Лаврентьева-болвана
Не сыскалось в жены дур.
Чин за чином он хватает,
До полковника дойдет,
Но со скуки подыхает,
Кто знакомство с ним сведет.
Кроме фрунта и артикул,
Он не смыслит ни аза
И, осипнувши от крику,
Грозно вылупит глаза...
* * *

— Ты лучше бы забыл такое сочинять, — посоветовал Иванов.

— Так я же только тебе одному.

— Мне ничего, а сболтнешь кому, и задаст тебе Петух жару.

— При полковнике бояться нечего, а вот если в командиры роты выйдет, тогда натерпимся... Но, понятно, твоя правда. Знаешь, как умнейший Иван Андреевич Крылов написал: «Что сходит с рук ворам, за то воришек бьют». Что господа друг другу тут же во дворце шепчут, нам и запоминать бы не след. Хотя бы насчет нонешнего государя. Те же, кто в перегибе перед ними сейчас обмирали, через минуту за углом друг другу:

Едва царем он стал,
Как сряду начудесил —
Сто двадцать человек в Сибирь сослал
Да пятерых повесил...

Верно, и при тебе болтали? А понятно, каждый из нас, такое услышав, своих лучших офицеров помянет, которые за 25-й год пострадали. Разве я когда забуду, к примеру, ротного своего Михаилу Михайловича Нарышкина? Солдата пальцем не тронул, не обругал разу. Или Бригена Александра Федоровича? Или Богдановича, который 15-го числа сам застрелился? Однако то всяк про себя таит, а вслух... — Савелий хлопнул себя ладонью по губам:

— Ну, баста!

Забуду стих про Петуха,
Раз упреждаешь от греха!..

В июне Иванов решился наконец доложиться полковнику и, будучи в канцелярии один на один, попросил отпуска осенью.

— Когда хошь, братец, свои двадцать восемь ден получишь, — сказал Качмарев. — Мы даже с Настасьей Петровной удивлялись, отчего не съездишь сродственников поглядеть. И не так ведь далече. Есть гренадеры, которые в Малороссию и даже один в Уфу ездил.

— А мне, Егор Григорьевич, надо сряду на три месяца отлучиться.

— Зачем столько? Ведь ты же из-под Тулы взят.

В ответ унтер рассказал свое дело от первой мысли о выкупе близких до нынешнего дня.

— Ну, Иванов, опять надивил! — качал головой полковник. — Хотя, по правде, мне не раз на ум приходило, что деньги зачем-то копишь, а на торговых людей или скаредов с Анютой вовсе не схожи. Однако такое и разу не взошло. А дело, прямо сказать, божеское. Только как же князю пояснить? Может, доложить, что в Сибирь едешь и туда подорожную выписать? Так не люблю я начальству врать. И князь тебя отличает: «От Иванова, мне сказали, ни разу водкой или табаком не воняло — редкий служака». И недавно опять хвалили: «Вот у кого все вовремя и по уставу. Часы по его смене проверять можно. Побольше бы таких унтеров». Может, тебе и три месяца дозволит... Ну ладно, дай подумать, как лучше докладать, раз время до осени... Только вот что: гляди, в роте пока никому. А то пойдут звонить да роптать, что тебе отпуск больше ихнего хлопочу. А будет от князя приказ, тут уж все рты разом захлопнут.

Иванов хотел было просить полковника, чтобы сам не обмолвился жене, да посовестился. Но Качмарев сам, помолчав малость, сказал:

— И я, братец, тоже никому. Уж согрешу против супруги. И вот еще что: я как князю докладать стану, то умолчу, что сродственникам волю давать сбираешься. Стал офицером и захотел хутор завесть, для того и покупаешь души. Прозвание-то другое у них?

— По отцу моему, Ларивоновы идут... Вам видней, господин полковник, как лучше доложить, — сказал Иванов.

Когда вечером пересказал разговор Анюте, она спросила:

— А почему князю все, как есть, не рассказать? Не каменное же у него сердце?

— Верно, оттого, что господа полагают: в каком звании родились, в том и оставаться навек должны, — пожал плечами унтер.

— Несправедливые люди так думают. Небось сами чинов и богатств себе хотят. И как же полковник князю соврать будто боится, а тут придумал превратно представить, будто ты собственности ищешь. Разве то не вранье будет?

— Вранье, да, видно, для отпуска так надежней.

— Ну, а потом как? Выйдет отчего-нибудь, что сряду освободить не придется, и через год для того снова отпрашиваться? Все такое, Санюшка, разузнать сейчас надо. А то одно лганье за собой другое потянет.

— Ладно, спрошу у Павла Алексеевича, он все досконально знает, раз столько народу на волю отпустил, — ответил Иванов. — Может, сделать придется, будто потом за деньги выкупились.

Анна Яковлевна передернула плечами, но ничего не сказала.

Однако камергер выехал с супругой на лето под Новгород, и, чтобы посоветоваться, унтеру пришлось отправиться к Жандру.

Нынешним летом они снимали домик на окраине парка графа Кушелева в Полюстрове, и, сменясь с дневного дежурства, Иванов выступил туда походом. Уже на Выборгской его окликнул ехавший на дрожках Андрей Андреевич:

— К нам, Александр Иванович? Садись, поедем.

— Нам в городских экипажах ездить нельзя, — ответил Иванов.

— Но ведь ты же прапорщик теперь.

— По правам точно, что прапорщик, а по званию в роте — унтер. Встретится придирчивый начальник, и брани не оберешься.

— Ну, тогда и я пройдусь, — сказал Жандр, отпуская извозчика. — Я в клубе обедал, так прогуляться весьма полезно.

Выслушав сомнения унтера, он сказал:

— Пусть Анна Яковлевна не тревожится. Отпуск на волю одной семьи — дело пустое. Ты отсюда пишешь бумагу в епифанский суд, и там за причитаемую казне сумму все местные крючки произведут, хотя, конечно, придется их «подмазать», чтобы не тянули. Освобождение с землей несколько хлопотнее. Однако никто тебе помешать не может написать, будто выкупились и за надел заплатили... Но в рассказе твоем меня заняло, что умный и опытный Пашков употребляет такой ход в письме, чтобы понудить губернатора ускорить процедуру, и не менее опытный Качмарев доходит до того же в докладе министру двора. Как у нас все начальствующие лица слова «вольность» боятся! Покупке крепостных охотно посодействуют, но если им же пожелают свободу доставить, так сразу вопросы: кто, зачем, почему?.. Не будет ли от сего нарушения «священного» порядка?.. Не зря наших с тобой знакомых давних все еще забыть не могут. На важнейшие права посягались!.. — Жандр осекся и огляделся. Но вблизи никого не было, и он закончил:

— Так что делай, как умные люди советуют. А с купчей крепостью в кармане, может, тебе для начала их и точно на небольшом оброке в свою пользу оставить? — Жандр покосился на собеседника.

— Что вы, Андрей Андреевич, Каин я, что ли?

— Ну, ну, пошутил... А вот и наше палаццо, где Варвара Семеновна у калитки. Сейчас будет нас обедом потчевать.

— Так мы же оба обедали.

— Знаешь поговорку: палка за палкой плохо, а обед за обедом хорошо. Не будем ее огорчать.

«Палаццо» оказалось большой избой из двух Комнат с людской и кухней. Правда, обед на обед вышло вполне хорошо, по крайней мере Иванову, прошагавшему верст шесть-семь. Но даже запахи вкусных блюд порой перебивал аромат цветов на клумбах под окнами. А после обеда Варвара Семеновна сказала:

— Ведь я по привычкам помещица. Кабы не служба Андрея Андреевича, разве бы в городе жили? Вот погляди-ка, какие у меня кормушки птицам устроены. И ежика ручного как позову, сейчас вылезет. Фыря, Фыря, Фыря!

И правда, из кустов выкатился еж и направился к Варваре Семеновне, которая подставила ему блюдце с молоком.

— Так ежели тебе самому, друг любезный, сюда прийти недосуг, — сказала госпожа Миклашевич, — то пришли в любой день жену с дочкой. Что все средь камней да дворцов?

Иванов добрался домой, когда Маша и Лизавета давно спали, и Анна Яковлевна начала уже тревожиться. Когда, по обыкновению, рассказал все по порядку, она сказала:

— Андрей Андреевич человек знающий, так что пусть так и криводушничают... А вот нам бы на будущее лето вроде такого домика сыскать. Наверное, с генералов-то дорого берут. А я у мастерицы нашей бывшей спрашивала, которая за чиновника вдового вышла, так у Лесного корпуса за полсотни в лето избушку — комнату с кухней — сымают. Ему, правда, далеко в должность ходить, а место, сказывала, — сосны да песок кругом. Вот бы и нам такое...

— Коли разбогатеем, обязательно снимем, — ответил Иванов, которому самому всю обратную дорогу мерещилось, как Маша, присев на корточки, разглядывает Фырю.

14

Составили бы с Федотом рапорт насчет твоего отпуска, — сказал полковник Иванову, встретив его во дворце. — Тут надо чего-нибудь почувствительней. К примеру, что, надеясь прослужить в роте, доколе угодно попечительному начальству, унтер Иванов озабочен, однако, судьбой жены и дочери, о приданом коей обязан пещись, а посему вознамерился приобресть в собственность столько-то душ. Ну, и в сем роде узоры. Сочините?

— Постараемся. А велик ли весь рапорт должен быть?

— Не больше странички. Его сиятельство долгих не любит. Нечего, говорит, казенную бумагу зря переводить.

Придя в канцелярию, унтер передал Федоту слова полковника. Суть дела он рассказал писарю раньше, у себя за воскресным пирогом.

— Что ж, «эта службишка не служба», как говаривал Конек-Горбунок, — сказал Федот. — Вот придете со смены дежурных, и прочту вам бумагу, набело переписанную.

— Зачем набело? Вдруг полковник что переменит?

— Ничего не станет менять. Хотите об заклад побьемся? Разве Петух заведет свою польку, так что перевру.

Действительно, через час под рапортом полковник уже вывел подпись и сказал унтеру:

— В понедельник в Царское повезу, где сейчас тихо, государь на маневры в Курск уехал. А ты, Иванов, в тот день свечку Петру и Павлу ставь, чтобы князь в добром духе случился.

В понедельник унтер дежурил, свечи ставить не бегал, но очень тревожился. Ежели отпуска не дадут, надо в отставку идти, все исполнить и опять за щетки, с плохим-то глазом!..

С такими мыслями вышел из Шепелевского дома около четырех часов — время приезда полковника из Царского. Посмотрел на редких прохожих и еще более редкие экипажи — с Миллионной почти все господа с двором или по поместьям... Да, доходнее здешней службы не сыскать... Разве камергер возьмет с Красовским по имениям ездить, бурмистров проверять. Такое за счастье почтешь, когда к пенсии в треть основного жалованья подспорьем щетки останутся по шести гривен за штуку... Ежели не разрешат, придется идти в отставку, хоть в следующую осень, когда десять лет в роте стукнет и пенсия удвоится. Значит, на год выкуп отложить?.. Ох, половину пятого пробило, надо смену вести и Темкина просить полковника постеречь, хотя службе писаря в четыре часа конец.

Когда Иванов возвратился, Качмарев, стоя в канцелярии, отряхивал пыль с шляпы и строго посмотрел на вошедшего.

— На, получи, — сказал полковник, передавая папку стоявшему навытяжку писарю. — Здесь унтера Иванова судьба сокрыта... — И вдруг, не выдержав роли, улыбнулся и сказал:

— Разрешены тебе все три месяца, раз до сих пор Николи отпуска не брал. Однако, как всегда, князь поворчал: «Не успеют в благородия выползти, а уж хутора подавай, а потом деревни. Ты гляди, Качмарев, чтоб в отставку раньше шестидесяти не просился... Пусть истинно в приданое дочке покупает...» А сейчас читай, Федот, какую надпись учинили. Я очки не хочу доставать.

— «С первого октября дозволяю отпуск на три месяца для покупки крестьян со двором по сему рапорту», — прочел Темкин.

— Вот тебе и все! — сказал Качмарев. — Нынче у нас девятнадцатое июля, более двух месяцев тебе на приготовление к вояжу. И опять скажу обоим: до времени никому ни слова.

... Пошел к Жандру, доложил, что отпуск разрешен.

— Будет письмо от князя Белозерского. Он посоветовал и мне губернатору написать. А ты добывай от Пашкова. Чтоб они у тебя наготове за пазухой, так сказать, лежали...

На Сергиевской сказали, что господа еще в деревне. Приедут в конце сентября. Отправился к фельдшеру Николаю Евсеичу, который так похудел, что едва его узнал. В комнате было прибрано, и на столе — нетронутая тарелка с жарким, а сам толок в фарфоровой ступке что-то, но тотчас оставил, обрадовавшись гостю. Хорошо, что у Иванова оказались с собой деньги: пригласил, как в прошлый раз, в трактир. Угощал чаем с сахарными кренделями, и старик оживился, подбодрился. Рассказал, что Новгородскую вотчину барин раньше не любил, раз поблизости находились военные поселения, а теперь их изничтожили, вот и поехал над Волховом пожить. Продиктовал Иванову адрес господ и рассказал, что с новой женой камергер живет дружно. Она ему вечерами читает вслух, а он пасьянс раскладывает. Но где же до того, что с Дарьей Михайловной бывало! Там восторги и счастье, а тут тихость, будто разом старые стали, как он сам, Евсеич...

В тот же вечер сочинил просьбу о присылке письма, наутро дал проверить Темкину по части ошибок и отправил.

Он все время старался теперь заняться чем-нибудь, чтобы не думать о поездке. А то прямо лихорадкой колотило, как вспомнит, что скоро увидит отца с матерью, братьев, родное село. Шутка сказать — через двадцать восемь лет туда приехать! Не говоря уж, что выкупать своих из кабалы отправляется. Господи боже! Восемнадцать лет назад по той же дороге проехал с ремонтерской командой и даже не мечтал про нонешнее. Царство небесное вахмистру Елизарову, что в первом разговоре при купании не высмеял его, а поддержал, рассказал про улана, который на выкуп любимой девицы деньги копил... А в перерыве полуторамесячном меж присутствиями и правда до Красовского бы доехать и уговорить к Пашкову перебраться на службу. На самое доброе дело остатки силы отдать. И уж жили бы с Филофеем, как у Христа за пазухой, вот как Евсеич — на дом кушанье носят...

* * *

В одно из суточных дежурств мужа Анна Яковлевна с дочкой и Лизаветой съездили на дачу к Жандрам. И назавтра у Маши только и было рассказов отцу про ежа Фырю.

— А животик у него без колючек, тепленький, и как его подхватишь, то иголки опустит и сидит смирно. Видно, ему на моей ладошке хорошо было. Меня Варвара Семеновна научила его не бояться и под брюшко брать. А ножки у него с коготками, но меня разу не царапнул и все подглядывал из-под лобика. — Маша изобразила, как подглядывал еж, опустив голову и наморщив лоб. — Фырей его прозвали за то, что фыркает, когда бегает. Я хотела его к нам в отпуск отпросить, пусть бы и ты на него налюбовался, да мамонька сказала, что без травы и без червяков жить не может. Правда ли, что бедных червяков ест?

— Раз мамонька сказала, значит, правда.

* * *

Темкин, бывший в курсе дел Иванова, советовал ехать до Москвы и дальше дилижансом, ежели они ходят до Тулы.

— Все на людях будете, — говорил он, — одному деньги большие на почтовых везти прямо-таки боязно.

— Чего бояться? — возражал Иванов. — Я еще за себя постою, да и при оружии. В дорогу в вицмундире и в шляпе поеду да при сабле. Может, еще пистолет у полковника попросить? — пошутил он.

Шутки шутками, а как везти большие деньги и как оборонить себя от лихого попутчика или соночлежника? Что мыться в бане не придется неделю или десять дней, то еще не горе. То ли в походах бывало. Но, видно, опять черес придется под рубаху надеть и деньги крупными ассигнациями в него зашить.

— В дилижансе попутчики перезнакомятся и на людях украсть трудно, — сказал Жандр, которого просил обменять капитал на сторублевки. — Но пять суток едут. А ежели почтой да чаевых не жалеть, то за трое в Москве будешь.

Сходил в заведение дилижансов. Узнал, что место до Москвы в карете стоит семьдесят пять рублей ассигнациями и едут будто четыре дня. Тут же выслушал разговор двух торговых людей, что внутри ехать душно, обязательно какая-нибудь барыня окошки открывать не дает. А снаружи, рядом с кондуктором, конечно, воздух чистый и стоит место тридцать рублей, но зато ежели дождь, то укрывайся как знаешь... Вот и думай, раз ехать в октябре!

И вдруг все тревоги разрешились. Толстомордый лакей передал приглашение на Сергиевскую. Назавтра пошел к полудню.

Швейцар доложил, что господа третий день, как прибыли из деревни, ныне барин уже выехали со двора, а барыня велели просить наверх. Лакей проводил в гостиную, где хозяйка сидела за рукодельем. Белокурая, в веснушках, с круглым миловидным лицом, одетая в простое, синей шерсти платье с белым воротничком, встретила унтера приветливо и просила садиться. Объяснила, что Павел Алексеевич уехал в Сенат, где разбирают претензии его двоюродного брата, и поручил ей принять гостя и предложить сделать путь до Москвы с ними. На 6 октября назначено венчание ее младшей сестры, на котором они хотят присутствовать. И еще просил передать, что к тому времени вызывает с отчетом в Москву приказчика из рязанской деревни, так что до Тулы доедет без почтовых с верным человеком.

Иванов благодарил, радуясь вести. Радовался и тому, что у Павла Алексеевича такая приветливая супруга и никак не изукрашена — колец, браслетов, серег на себя не нацепила. Только вокруг шеи жемчужная нитка два раза обвита. Не та ли, что Дарья Михайловна носила?.. И, будто прочтя его мысли, барыня сказала:

— Узнаете жемчуг? Перед смертью мне надела и сказала: «Носи всегда, я его любила». Я сначала сняла, Павлу Алексеевичу не хотела напоминать. Но и он те слова слышал и пенял, что их забываю. Вот и ношу, только часть под платье прячу. Что красавице идет, на обыкновенных женщинах неуместно...

Иванов не нашелся, что сказать, так явственно вспомнил жемчужную нить, игравшую на светло-зеленом платье, когда пела на Литейной с виолончелью и роялем. Так пела, что до сих пор помнит восторг, забвение всего, которые тогда охватили...

А эта, видать, добрая барыня. Евсеич говорит, что до Дарьи Михайловны далече — так разве ту повторить возможно?

* * *

И в это лето гулял с Машей по Мойке, по Летнему саду, добирались до столь памятного родителям Екатерингофа, побывали еще у Жандров в Полюстрове. Гораздо больше, чем домашние игрушки, Машу занимали цветы и травы, насекомые, зверьки. Однажды, когда в Екатерингофе набрели на дохлого крота, так расплакалась, что едва успокоил, уверяя, что крот состарился и без болезни заснул, как вянут цветы, как листья осенью опадают.

— Но вы с маманей ведь еще не старые? — спросила Маша. — Вы не заснете, меня одну не оставите?..

С другой прогулки принесли домой серого котенка, который долго бежал по Конюшенной площади около самых ног, не боясь проезжавших рядом экипажей, и все, задрав голову, смотрел на Машу, пока не взяла на руки, сказавши отцу:

— Папаня, ведь он к нам в кошки очень хочет. Давай маму просить, чтобы позволила оставить. Слышишь, как сряду запел?

Они попросили вместе, Анна Яковлевна разрешила, и котенок, названный Мурликом, водворился в квартире.

А однажды, когда он укладывал дочку спать, сказала:

— Из деревни привези живого зайчика. Они хорошие, Лиза говорит, никого живого не едят, только капусту да морковку. И пришлось объяснить, что звери, которые родились на воле, не могут жить в комнате, что зайчик прыгнет в окно и разобьется, а в клетке ему совсем плохо будет. Насчет того, что Мурлик непременно перегрызет заячье горло, Иванов, понятно, не рассказал, но подумал, что, если Маша увидит, как ее кот ест мышонка, — вот слез-то будет! Но ведь все равно их не миновать...

* * *

Дни заметно стали короче. Пожелтел Летний сад. Двор возвратился в Петербург, и для гренадер потянулась обычная служба. Ездившие в отпуск возвратились, а Иванов все молчал о своем.

Однажды под вечер, проходя Фельдмаршальский зал, он увидел флигель-адъютанта Лужина, разговаривавшего с начальником конногвардейского караула, отдал честь, как теперь положено, уже по-офицерски, двумя пальцами к шляпе, и прошел мимо.

— Александр Иванович! Нехорошо старых друзей не признавать! — раздалось сзади с немецким акцентом.

Оказывается — поручик барон Фелькорзам, один из молодых офицеров, что заступились за него перед Эссеном. Но без каски, которую держал под локтем, не узнать его, так к тридцати годам облысел. А улыбка та же — добрая и открытая. Расспросил про службу, поздравил с производством. Потом сказал:

— Ну, господа, я пошел на свой караул.

— К своему караулу, Карлуша! — поправил Лужин. — Вот ты так при государе скажешь, он рассердится.

— Я при государь одне команды кричу, которые не ошибусь. А в светской беседе по-французски я твердый.

— Душа у тебя, слава богу, твердая, — шутя обнял его Лужин, после чего удержал за локоть Иванова:

— Торопишься? А помнишь, как с Бреверном в этом карауле стояли под самое наводнение?.. Зайдем ко мне. Барону нельзя отлучиться, а я один вечер коротаю. Их величества запросто в гости уехали. Эй, подай нам огня! — крикнул он лакею, маячившему в Министерском коридоре.

Вошли в дежурную комнату, освещенную пока только из двери. Лужин присел за письменный стол, унтер — напротив на диван, крытый сафьяном. Лакей внес свечу, зажег канделябры на столе. Ротмистр набивал трубку, а сам говорил:

— Расскажи, как живешь. Женат? Дочка есть? И я вот недавно женился, сыскал наконец невесту по сердцу. Не раз бывал влюблен на неделю, а до женитьбы дозрел только за тридцать лет. — Он скрутил бумажку, зажег от свечи и раскурил трубку.

Иванов поздравил, как полагается, а сам думал: «Спросить про Зурова? Ведь предлагал помочь, если понадобится...»

— Иван Дмитриевич, — решился он, — знаком вам генерал Зуров?

— Который в Туле сейчас? Даже весьма. Старшим шафером на его свадьбе был. А на что он тебе понадобился?

«Не разболтает?» — подумал Иванов, и начал:

— Мне вот как письмо к ним требуется. Я в тульские края в отпуск собираюсь. Родом я оттуда, и надобно покупку одну совершить, которую без ихнего приказу, люди сказывают, чиновники так затянут, что никакого отпуска не хватит.

— Письмо рекомендательное с удовольствием напишу и думаю, на пользу пойдет. Но что за покупка у тебя? Или секрет?

— Вам скажу, только, будьте добрые, никому не передавать.

— Изволь. Сглазу боишься? То, братец, одно суеверие.

Иванов рассказал все без утайки. Ротмистр слушал, окутанный табачным дымом. Когда унтер смолк, Лужин сказал:

— Ну, спасибо, брат, за откровенность. Еще раз убедился, что не зря тебя тезка твой любил. Будет письмо Зурову и второе — к его супруге. Губернаторши порой важней губернаторов.

— А про князя не слышно чего? — спросил Иванов и выглянул в коридор — лакей сидел далеко, на повороте к покоям министра.

— Все по-прежнему, — ответил Лужин. — Просился на Кавказ рядовым, но отказано. Между тем Александра Бестужева два года как туда перевели, и за отличие в прапорщики представлен. Отменную храбрость выказал и на бивуаках романы пишет, которые разрешено печатать, хотя под чужим именем. А ставши офицером, может отставку взять... Так-то, Александр Иваныч, у нас с тобой одна судьба — во дворце сидим в тепле и чистоте, про них вспоминаем, а им, чтобы на волю выбиться, какие испытания надо пройти!.. Ну-с, как снова маршировать мимо будешь, загляни-ка сюда. Я сейчас Зуровым стану писать, благо все тут по должности — конверты, бумага, сургучи.

— Только, Иван Дмитриевич, не обмолвитесь кому-нибудь...

— Э, чудак! Кому мне сказать? Слово даю.

Через полтора часа Иванов получил письма на имя тульского губернатора и его супруги Екатерины Александровны.

А спустя несколько дней в полутемных сенях Шепелевского дома его окликнул Жуковский:

— Постойте, друг мой. Ведь вы Александром Ивановичем Ивановым зоветесь? Так проводите меня, ежели имеете время.

— Куда прикажете. Служба моя ноне окончена, — ответил унтер.

Они вышли из подъезда и, перейдя Миллионную, направились по набережной Зимней канавки. Потом свернули по Мойке к Невскому. Идя ровной, неспешной походкой, Жуковский заговорил:

— Я вчера в гостях встретил господина Жандра, давнее знакомство возобновили, и он пожаловался мне, что князь Белосельский, нежданно государем на Кавказ посланный, не оставил письма, обещанного по вашему делу. Мы и условились каждый от себя генералу Зурову написать, обозначивши все чины и должности, — авось двое статских за одного военного потянут. — Жуковский, улыбаясь, вынул из кармана конверт и подал Иванову:

— Вот, получите, и желаю успеха в прекрасном намерении.

— Уж и написали, Василий Андреевич!

— Долго ль умеючи? Ваше дело — нас охранять, а мое — пером скрипеть. Хотел давеча в канцелярии оставить, да вас самого встретил. Ведь Федот — верный человек, не забыл бы отдать?

— Во всем и всегда вернейший. Покорнейше благодарю, Василий Андреевич. Дай вам бог доброго здоровья!

— Вот лучшее пожелание, — закивал Жуковский. — И чтоб брюха сбавить. На антресоли стало трудно лезть. Вам сколько лет?

— Сорок семь без малого.

— А талия как у девицы. Я на шесть лет старе, но все-таки стыдно, что едва жилетом стягиваю, чтобы сюртук застегнуть.

Откланявшись Жуковскому на углу Невского, Иванов решил дойти до квартиры Жандра, доложить о полученных письмах.

Андрей Андреевич еще не приехал из присутствия, но Варвара Семеновна кликнула Иванова в гостиную, усадила и сказала:

— Нынче от князя Белосельского принесли-таки письмо к губернатору Зурову. Видно, оставил, на Кавказ уезжая, а супруга не торопилась переслать. Вот письмо-то. А вчерась Андрей Андреевич на твою мельницу от себя слезницу сочинил. И про Жуковского мне еще сказывал, который мастер писать да и наследников воспитатель. Так что теперь у тебя три письма в руках.

— Пять, сударыня, и еще шестое будет, — поправил Иванов.

И рассказал про флигель-адъютанта Лужина, про его письма к супругам и про обещание камергера Пашкова.

— Ну, тебе хоть сумку, как фельдъегерю, навесить, — засмеялась Варвара Семеновна. — Аль в шапку высокую затолкаешь?..

* * *

— Ну как не поверить, что в сорочке родился? — говорила Анна Яковлевна. — И писем от превосходительных целый ворох, и едешь в барской карете. Выходит, надо начинать собирать тебя, раз неделя до отъезда осталась. Первое — нужно укладку приобресть, приличную офицерскому званию, в которой парадную форму не смять да поместить две смены белья и подарков хоть всем женщинам...

Федот радовался за Иванова наравне с Анной Яковлевной, сообщал унтеру, что князь приказал уже послать в штаб гвардии бумагу о выписке подорожной, что заготовили отпускной билет на три месяца. Обещал так учить Машеньку, чтобы к своим пяти годам, к отцовскому приезду, стала читать, как взрослая.

Во время одного из подобных разговоров, происходивших сентябрьским днем в канцелярии, писарь вдруг замер на полуслове. Иванов решил, что Петух над ними снова заиграл на гитаре или еще что выделывает, но Темкин указал на открытое окно, где слышались голоса, и унтер уловил такой знакомый звук — звяканье колец на ножнах палаша, когда его поддерживают за эфес.

— Ш-ш-ш! — прошептал Федот благоговейно. — Пушкин!

Он на цыпочках подкрался к окну и, прилегши на подоконник, выглянул на Миллионную.

Иванов тихонько подошел следом и также посмотрел на тротуар под окнами.

Там остановились трое знакомых унтеру господ. По тому, как стояли, можно было предположить, что шедшие из Шепелевского дома Жуковский и Пушкин встретили здесь ротмистра Лужина.

— Ну, прощай, сват. Не проиграйся нынче, как третьего дня. Хотя, знаю, давать советы куда легче, чем самому вовремя отойти от стола, — говорил Пушкин. — А ты знаешь ли, Василий Андреевич, что Лужин — мой сват?

— Как же! — ответил Жуковский. — Тебя сосватал, а сам еще долго на такой шаг не отваживался. Однако и сейчас ротмистера по старой памяти к фрейлинскому подъезду притягивает.

— Полно, Василий Андреевич, — смеялся Лужин. — Вам не к лицу злословить. К тому же именно вы частенько по Комендантской лестнице из парадного этажа не вниз, а вверх направляетесь.

— Ну, я-то «монашеским известен поведеньем», как покойный Грибоедов писал...

«Какой же он сват? — думал Иванов, когда они разошлись. — Будто Темкин говорил, что жену Пушкин из Москвы привез...»

— А вы знаете сего офицера? — спросил Темкин.

— Один из благодетелей моих, старанием коих в сию роту попал, — ответил унтер и рассказал про Лужина.

Накануне отъезда Иванов разводил дежурных в Эрмитаже. В Предцерковной встретил полковника, шедшего с доклада министру.

— Освободясь, приди к нам на квартиру, — приказал он.

«Верно, наставление хочет дать», — решил Иванов.

Когда унтер вошел в полутемную прихожую, Качмарев сам закрыл за ним дверь на задвижку.

— Горничную услали, кухарка вовсе оглохла, так что болтать никто не будет. Жена моя хочет тебя в дорогу благословить.

Чувствительная полковница ждала около накрытого стола, на котором блестел поднос с бутылкой, рюмки и ваза с печеньем. А пониже груди она прижимала иконку в серебряном окладе.

— Хочу тебя, Александр Иваныч, напутствовать, — сказала Настасья Петровна и слегка шмыгнула уже мокрым носом.

— Спасибо, матушка, — сказал унтер. «С чего бы она, как поп какой? Или оттого, что детей нету?..» — подумал он.

— Стань на колени, — шепнул Качмарев.

Иванов сделал как велено, и Настасья Петровна крестообразно осенила его иконой и дала поцеловать, приговаривая:

— Ну, дай бог всему задуманному тобой сбыться... — Что-то еще пошептала и добавила:

— А образ сей с собой всюду вози, он тебе поможет. Ну, вставай теперь. Наливай, Егорушка, наливку. Положи, положи икону на стол, не пей с ней в руке...

— Как на войну меня провожаете, — сказал Иванов, беря рюмку, протянутую Настасьей Петровной.

— На подвиг едешь не хуже военного, — наставительно молвил Качмарев. — Часто ли такое видим? Говорю, как сыну, что горжусь, что ты в моей роте сыскался. Ну, поцелуемся, и ступай, готовься к отъезду.

* * *

В этот вечер засиделись за самоваром, обсуждая поездку. Анюта уже уложила чемодан и теперь зашивала ассигнации в новый черес.

— Я почти все деньги с собой беру. Тебе на три месяца всего двести рублей оставлено, — говорил унтер.

— Мне бы спокойней, кабы все дочиста взял, — отвечала жена. — Я здесь всегда занять у Карловны, у Качмаревых могу, да еще в копилке рублей тридцать. А тебе где взять, ежели, как липку, чиновники обдерут? Обратно пешком пойдешь?

— Не бойся, до Москвы доберусь хотя на своих конях, а там князя Ивана Сергеевича сыщу. Мне на дорогу поверит. То уж самый крайний случай... Ну, пора, матушка, на боковую.

— Обещайся только, Санечка, что дрожки возьмешь, не потащишь на плечах укладку в такую даль. Не жалей двугривенного...

... Сговорено было, что с Сергиевской тронутся в девять, но Иванов подъехал к дому Пашковых, когда не было восьми и дворники кончали мести улицу. Отпустил ваньку, поставил чемодан у подъезда. И чего Анюта так рано отправила? Сама опоясала чересом, торопила бриться, кормила, поила. Когда уже поцеловал сонную Машу и простился с Лизаветой, еще долго крестила. Когда уже шел по двору, то окликнула в окошко, и он помахал ей свободной рукой.

Но вот дорожная карета четвериком в ряд выехала со двора и завернула к подъезду. На задке притянуты ремнями большие чемоданы. Одновременно швейцар распахнул парадную дверь:

— Пожалуйте, ваше благородие, господа наверх вас просят. Шинель и шляпу позвольте, чумадан велю на карету вязать.

Лакеев нынче не видно, пошел один. Заслышав шаги, Павел Алексеевич вышел из неизвестной еще унтеру столовой комнаты.

— Иди сюда, Иваныч. Съешь что-нибудь на дорогу, выпей.

— Покорно благодарю, жена до отвалу накормила.

И вот уже расселись в карете. Господа — на заднем сиденье, он с пожилой горничной Верой Осиповной напротив, на почти таком же широком и мягком диванчике. На наружной скамейке за кузовом с подъемным кожаным верхом — двое в синих ливреях: пожилой камердинер барина и молодой, толстомордый, с кожаной сумкой через плечо, которого со слов дяди-кучера Иванов звал про себя «телячьей башкой». Подножка закинута внутрь кареты, дверца захлопнута швейцаром. На широкие козла рядом с кучером сел почтовый ямщик, что поведет обратно лошадей с ближней станции.

— С богом, трогай! — говорит Павел Алексеевич.

И хотя кучер слышит его через открытое окошко, «телячья башка» повторяет повелительно:

— Трогай! Пошел!

Провожающие у подъезда машут платками, шапками. Качнувшись, тронулась карета. И рессоры, какие мягкие, даже на колдобинах мостовой только чуть тряхнет да мотнет туда-сюда в стороны.

Оттого что мало спал прошлой ночью, Иванов не раз задремывал в первый день пути. Но и такой случай предусматривало отличное венское устройство: от спинки отвертывалась выстеганная боковинка, которая отгораживала от Веры Осиповны, чтоб не мог, заснувши, ее беспокоить. А спереди застегивался ремень против груди и сверху спускалась занавеска. Дремли, как в отдельной люльке. Дремали и Пашковы, посапывала за отгородкой соседка-горничная.

А в перерывах дремоты Иванов раздумывал, какое чудо совершилось в его жизни. Восемнадцать лет назад по этой дороге ехал в строю он, забитый ефрейтор, считавший великим счастьем, что на полгода избавлен от истязаний барона Вейсмана, что хоть на время ушел от неизбежного самоубийства. А нынче?.. Сам, ставши «благородием», едет в заграничном экипаже со знатными господами и везет честно накопленных почти пять тысяч рублей, чтобы выкупить семейных из крепостной кабалы. Не сон ли видит?

И чего только в такой карете не устроено для удобства путешествия! И на заднем сиденье, понятно, выдвигается такая же мягкая загородка для удобного сна в сидячем положении, и подхват под грудью, и занавеска спереди. А под сиденьями и на боковых стенках в футлярах и карманах ловко размещены погребцы с серебряными столовыми приборами, с туалетными принадлежностями, с бутылками и графинами, походным самоваром и кофейником, не говоря о судках с приготовленной в дорогу едой. А под крышей в сетках лежат свернутые одеяла, подушки, простыни, матрасики. Словом, целый дом с хозяйством для дальнего пути.

Та ли это карета, в которой Дарья Михайловна в последний раз от Калуги до Одессы проехала, уже в горле смертную хворь чувствуя? Чувствовала и глядела за оконце, прощаясь с нищей, бедной родиной, с такими вот курными избами под соломой в придорожных деревнях; с мужиками в домоткани и лаптях, везущими кладь на мухратых лошаденках; с бабами, что выносят на почтовые станции печеные яйца, топленое молоко, огурцы, хлебы и жареных кур, которых покупают путешественники попроще. Выносят, отрывая от своих семей, чтобы выручить гривенники, без которых не свести концы нищего крестьянского хозяйства...

Толстомордый лакей, которого по-крещеному звали Корнеем, оказался донельзя расторопным в дороге. Едва успевали остановиться перед станционным домом, он кубарем скатывался со своего «насеста», как называл Пашков наружное сиденье, и взлетал на крыльцо, еще на ходу расстегивая сумку. И тотчас из окна смотрительской слышался его пронзительный голос:

— Его превосходительство господин действительный камергер двора его величества с супругою спешат в Москву на свадьбу сродственницы ее сиятельства княжны Козловской! Вот подорожную пиши в книгу да лошадей прикажи поскорей перепрячь. Подручным на водку, тебя наградим и обратного ямщика не обидим. Считай, сколько за прогоны следует.

Все выпаливал скороговоркой, и редко бывало, чтобы через несколько минут вокруг кареты не начиналась суета. Одни конюхи выпрягали прежний четверик, другие вели новый, еще кто-то подмазывал колеса, а смотритель с поклоном выносил прописанную подорожную и, получив пару целковых, желал «счастливого пути их сиятельствам» и просил «поберечь лошадок». А Корней уже вскочил на свой «насест» и кричал: «Ну, трогай, пошел!» На что его дядя-кучер отвечал внятно: «Мало я тя учил, телячья башка!»

Камердинер Василий Петрович, спокойный, молчаливый, вместе с горничной Верой Осиповной накрывал на стол на тех станциях, где останавливались, подавал кушанье и устраивал все к ночлегу. Покупать съестное стали только на третий день, да и то больше для «людей». Господа ели немного — сыр, печенье, яйца, пили кофе и чай. На ночлег располагались в новых каменных станционных домах или чистых избах, кроме Иванова и камердинера, спавших в карете, раскинув подставное сиденье, отчего образовывались две широкие постели. Василий Петрович спал чутко, раза два в ночь обходил карету, осматривая, все ли пристегнутое на запятках цело. Ощупывал фонари, дверные ручки и прочее, что, случалось, крали на ночлегах. Кучер уходил спать на сеновал, но тоже ночью наведывался наблюсти карету и сложенную на «насесте» сбрую.

Погода стояла теплая и сухая. Дорога в тех болотистых местах, где восемнадцать лет назад была мощена бревнами, на которых лошади ломали ноги, а проезжие прикусывали языки, теперь была осушена канавами, засыпана щебнем. Езда поэтому не была особенно тяжела для коней, но все же на песчаном грунте камергер командовал ехать шагом и всем мужчинам идти пешком. В таких случаях он шел рядом с Ивановым, вспоминая войну, походы, однополчан. Василий Петрович следовал за ними и порой подавал голос — он служил барину с конногвардейских времен. Почтовый ямщик шагал обычно рядом с лошадьми, которых ему предстояло вести обратно на свою станцию. А Корней плелся сзади всех, отдуваясь и скинув ливрею, которую оставлял на сиденье.

— Тебе бы до Парижа так промаршировать, — шутил Пашков.

— Я бы при вашем превосходительстве служил, — нахально отвечал «телячья башка». — Меня бы лошадь возила.

— В Конную гвардию таких жирных не берут. Гляди, мы с Александром Иванычем каковы и в пятьдесят лет. Шагай, пехота, живей.

В день проезжали по три, а то и четыре станции — девяносто — сто двадцать верст.

— Едем, как в дилижансе, — сказал камергер, — только с нами тебе удобств больше, там, сказывают, ногам тесно. Но зато пассажиров прогуливаться пешком никто не заставляет.

Однажды, когда шагали вдвоем по стежке вдоль леса впереди кареты, медленно тащившейся по песку, Пашков сказал:

— Хочу тебе наставление дать. С владельцем родичей торгуйся, как самый последний маклак. Их двенадцать душ?.. Какого возраста?.. Работников, значит, настоящих всего четверо. Значит, в среднем никак не дороже сорока рублей плати за душу, то есть за всех никак не более пятисот рублей серебром. И поверь, что дашь дороже, чем кто другой. Да помни, что дети, рожденные после последней ревизии, ни во что не идут. В придачу, так сказать. Если не хватит денег, пиши экстра-почтой в Москву — вышлю сразу же. А после пятнадцатого октября — в Петербург...

В карете господа иногда говорили по-французски или по-итальянски, и горничная отвечала на этих языках. Говорили все так спокойно и просто, что Иванов опять думал: «Конечно, не то, что было с Дарьей Михайловной, но дай бог всем такого домашнего лада».

Только раз камергер заговорил о прошлом. Идучи далеко за каретой в желто-красном лесу под Тверью, он спросил:

— Ты сколько же раз пение Дарьи Михайловны слышал?

— Всего три. Два раза в Лебедяни; раз вы с ними в два голоса пели по-итальянскому, потом они одни про сизого голубка под гитару — век того не забуду. Да на Литейной с двумя музыкантами самое долгое время и как живых вижу...

Пашков долго шел молча, не поднимая глаз, потом спросил:

— А гадала она тебе?

— Как же, по руке и на картах. И все сбывается, отчего теперь в удачу своего дела верю. А вот Красовский ни за что не хотел, чтобы ему погадали. Какую-то поговорку древнюю приводил, что наперед человеку знать своей жизни не след.

— Quid crastina volveret actas scire nef as homini...{8} — произнес задумчиво Пашков. — Нового письма от него не получал?

— Никак нет. Но хочу, раз столько от купчей до ввода во владение ждать, сам к нему на завод съездить, повидаться.

— Тогда прошу еще раз, зови в Петербург ко мне на службу или на житье желанным гостем, ежели разъезды ему не в силу.

* * *

В Москве в небольшом небогатом доме князей Козловских шла предсвадебная кутерьма. Но и здесь Пашков позаботился о прежнем однополчанине. Иванову отвели отдельную комнатку в мезонине, где среди запыленных сундуков поставили кровать. Спрятавши черес в рукав мундира в чемодане, сходил в торговую баню, выпарился на славу и, возвратившись в мезонин, проспал десять часов сряду. А за это время камергер принял отчет рязанского приказчика, и тот изготовился в обратный путь.

Не прошло двух суток с приезда в Москву, а Иванов уже трясся по тульскому тракту в безрессорной бричке рядом с молчаливым бородачом, который изредка гудел церковные напевы да понукал кучера в сермяге, правившего тройкой сытых разномастных коней. Однако редок на Руси человек, который не разговорился бы с попутчиком. На второй день приказчик объяснил его благородию свой взгляд на мужика. Увольнять на легкий оброк — пусть бы. Но ежели год, а то два денег не вносят, а виляют да плачутся — таких надо на барщину вертать, греть в хвост и в гриву, а не прощать недоимки. И уж вовсе не дело за малый выкуп увольнять вечно на волю. Пущай деньги хорошие платят. Тогда ею и дорожить больше станут. А то от воли многие запивают, «балуются», а господину камергеру за них же, чертей, неприятности от начальства — зачем порядок нарушает...

В Тулу добрались к вечеру второго дня и остановились на постоялом дворе. Бородач вышел заказать кушание, а возвратившись, сказал, что тут же продается почти новая дорожная тележка, которую советует купить его благородию на дальнейший путь перекладными. Вышли осмотреть тележку, на каких идет по всей России почтовая гоньба. Приказчик и его кучер стали выстукивать и ощупывать дощатый кузов, представлявший подобие глубокого корыта, с выемкой спереди, где садится ямщик, и низкой скамьей сзади для седока. Испытали и двухосные дроги, на которых укреплено корыто, проверили на весу колеса. Потом приказчик торговался с продавцом и выторговал-таки пять рублей из двадцати, назначенных поначалу, после чего пошли ужинать.

Какие дела ожидают унтера за Епифанью, приказчик, видимо, знал от своего барина и не одобрял их, раз еще в дороге обмолвился, что родичам помогать бог велит, но себя не раздевай при том до рубахи. Однако и на другое утро продолжал заботиться об Иванове: посоветовал на обратном пути купить жене в Туле подарок здешнего изделия из стали, граненной «под алмаз», но обязательно поторговавшись, рассказал, как пройти на почтовый двор, заказать перекладных. Наконец, прощаясь, облобызал унтера, как бы обмел бородой по щекам, и сказал:

— А как ты, кавалер, вовсе прост, то помни, что более тридцати рублей серебром на круг за душу никто не дает, ежели со старыми да малыми торгуют. И сбить себя не допущай.

Выйдя с постоялого, Иванов подумал было пойти представиться губернатору или хоть сдать в канцелярию письма. Но потом решил, что только после встречи в Козловке с новым помещиком будет ясно, о чем просить Зурова.

На почтовом дворе Иванов, предъявляя свою подорожную смотрителю, опустил в его карман серебряный рубль. Но в ответ услышал, что тракт, по которому поедет его благородие, самый захолустный, на который не сразу сыскать ямщика и пару добрых коней. Пообещав опустить в карман еще рубль и не поскупиться на водку ямщику, ежели выедет без задержки, унтер увидел ухмылку в лице смотрителя; подорожная была тут же записана в книгу, а после получения второй монеты в окошко кликнут ямщик и отдан приказ везти его благородие до какого-то Лукича.

Назвав ямщику постоялый двор и увидев, как на одной лошади с дугой на плече и ведя на поводу другую, он потрусил куда нужно, Иванов зашагал следом. По дороге на площади увидел двухэтажный дом с часовым у подъезда, взявшим ему на караул.

— Не тут ли господин губернатор квартируют? — спросил Иванов у вышедшего из ворот чиновника.

— Тут, да вчера отбыли в Венев на неделю.

Через час тележка Иванова миновала городскую заставу.

— Сколько до Епифани верст считают? — спросил Иванов у пожилого ямщика с рыжей бородкой.

— Поболе семидесяти, — отвечал тот.

— Сколько же станций?

— А всего две.

— Так к ночи и доехать можно?

— Можно бы, да Лукич подставы не дает.

— Какой Лукич?

— Ставщик в Юдине. Почта тут не казенная, ен держит. Сыны ямщиками ездят, и на ночь их не пущает, — пояснил ямщик.

— А ежели хорошо на водку дам? — спросил Иванов.

— Без водки живут, староверы. А на ночь сынов не пущает.

— Да сколько ж у него сынов?

— Шесть да зятьев двое.

— А разве у вас тут шалят?

— Того не слыхать, а годов, никак, двадцать братана его на обратном коне волки зимой загрызли.

— Так зимой, а сейчас разве волк на человека выйдет?

— Оно верно, да Лукич зарок дал. Ен и мне толковать станет, чтоб до утра в Тулу не ворочался...

«Ах ты господи! Неужто же нонче не добраться?» — думал Иванов, потряхиваясь в своей тележке.

Трусцой бежит пара тощих ямских лошадок, тянет невнятную песню ямщик, убегают назад перелески, пустые поля, деревеньки с низенькими избами, за которыми от гумен слышен перестук цепов — идет молотьба. Лают на коней, несясь рядом, деревенские собаки, чтобы за околицей, выполнив обязанность, задрать хвосты и не спеша вернуться домой. Встретили обоз с кожами, возчики кланялись шляпе и красному воротнику его благородия. Верно, что тракт захудалый, даже верстовых столбов нету... И темнеет рано. Неужто же только завтра увидишь родную Козловку? Ныне бы на зорьке встать, так поспел бы. Соображаешь все погодя, пентюх...

Ставщик в Юдине, высокий мужик с седой бородой, с первого слова у крыльца ответил то самое, что предсказал ямщик.

— Завтра чуть свет изволь, барин, а ноне нету. Ночуй на деревне. Я избу чистую укажу, где пристать.

— Двадцать восемь лет в родном дому не бывал, дедушка, сердце изныло! — взмолился Иванов.

Ставщик посмотрел пристально:

— Бога благодари, что через столько годов вертаешься. Братан мой в солдатах сгинул, а где, незнаемо... Табак куришь ли?

— Не курю и не пью вовсе.

— Тогда у меня ночуй. За твои заслуги накормим и спать на перину положим. А кто твои в Епифани-то?

— Не в Епифани, а в Козловке, под городом самым крестьянствуют. Семья немалая: отец с матерью, братья с женами, сестра, у всех дети, внуки, коли за последние годы кого бог не прибрал, — пояснил Иванов. — Ну, видно, не упросить тебя. Веди в избу.

— Пожалуй за мной. А малый тючок внесет и умыться подаст.

Когда вошли в чистую избу и унтер, перекрестясь, сел на лавку, хозяин, оставшись у порога, сказал:

— Мог бы я те во уважение коня доверить, а завтра за ним верхи малого прислать. Так ведь скоро темно станет, когда доберешься? Всех перебулгатишь, спугаешь стариков. Да мостки на дороге плохи. И днем под уздцы надо коней вести. Аль все ж запрячь?

Иванов подумал с минуту. И верно, что за встреча средь ночи? Ждал столько, пожду еще полсуток.

— Нет, Лукич. Спасибо. Дождусь света.

— Ну, видать, не зря благородьем пожалован, рассуждением умудрен. Пирога с брюквой откушаешь? День постный ноне.

— Спасибо, поел бы. А перины не надо, подушку бы да чего подстелить малость, вроде войлочка.

— Все тебе будет...

15

Чуть брезжило, когда хозяин тронул Иванова за плечо:

— Ставай, барин, облакайся, закладывают. Покушать изволь. Думал, поди, не заснешь, а храпел — аж через сени слыхали.

Да, вчера Иванову казалось, что всю ночь будет глядеть на едва видное окошко, ждать рассвета...

И вот опять дорога, дорога... Сжатые поля, ветер. Хорошо, шинель из доброго сукна строена, а то пробрало бы утренним холодком... Да от него ли трясет минутами или от нетерпения? Хоть бы теперь заснуть, чтобы не замечать времени. А лошади нонче ходкие, сбруя исправная и парень видный на козлах.

— Кто ж Лукичу будешь?

— Сын меньшой. А ты, барин, приляг на сено, я поболе подмостил. Отец сказывал, заслуженный, весь у ворогов изранен.

— Служил долго, в боях бывал, а раны ни одной нету...

— Во еще как! — удивился парень. — Заговоренный, что ли? Аль молились за тебя много?

— Кабы молитва обороняла, и дядя твой не сгинул бы.

— И то правда...

Не заметил, как задремал. Угрелся на сене и голову вместо шляпы платком повязал. Никак ее не приладишь, чтоб не смять. Прогремел под колесами мостик, еще другой, и опять дрема.

И вдруг:

— А вона, барин, и Епифаню видать.

Как же схватился! Платок с головы долой, шляпу чуть из тележки не выронил. Да, вон на первом солнце на горе каменные белые и желтые дома под железом вокруг нового, не виданного им еще большого собора с колоннами. А ближе, на другом холме, — вторая церковь, поменьше. Эту знает с детства, Успенская...

— Тут повертка справа будет на Козловку нашу...

— Пожди, барин, дай в Мельгуново въехать, там и повертка. И то. Про Мельгуново забыл. А Дашина мать оттуда взята была.

— Ну, погоняй, малый! — торопил Иванов и от нетерпения стал на колени за спиной парня. Скинул шинель, так в жар ударило!

Сколько тут неба! В Петербурге оно высоко, над доминами, не из всякого окошка видать, а тут все кругом, и какие избы низенькие.

Наконец-то свернули. Козловка! Впереди церковь на солнце белеет. Тоже маленькая, а ведь казалась большой да высокой...

— Теперь направо вороти. Третья изба, где ветлы толстые. «Неужто доехал? Что ж никого на улице не видать?..» Соскочил перед домом с тележки, бросил в нее шляпу. Дверь в сени отварена. С детства знакомый дух солода, хлеба, мяты, печного тепла. И в избу дверь настежь. У стола старушка в черном повойнике и кубовом сарафане валяет лепешки. На лавке двое ребят белоголовых, года по три, уставились на него, открывши рты...

— Матушка! — сказал Иванов не своим голосом. И хотя пригнулся, но все чиркнул теменем о притолоку, переступая порог.

Повернулась, разогнулась, отвела оборотом ладони прядку седых волос, выбившихся на лоб. Прижала руки к груди накрест, забывши, что они в муке.

— Санюшка! Сыночек! Привел господь!.. — Припала к нему, низенькая, ему до сердца, легкая, одни косточки. Но вот оторвалась, глянула в глаза, испуганно и растерянно моргая. Потом обернулась к замершим ребятам:

— Деда! Деда скореича! Со двора кричите, он у риги, должно... Аль самы пойдем?.. Да ноженьки не идут... Неужто воистину ты? Да скажи хоть что-нибудь...

— Матушка, родимая, что ж я скажу, коли сам себе не верю...

А она вырвалась и — откуда прыть взялась — в дверь, за дедом!

Огляделся: темно как да низко. Пол земляной, стены бревенчатые, из нетолстого леса на льняной конопатке, окошки малые, слеповатые. Шагнул, сел на лавку против двери, на ту, что передником зовется, чтобы сряду увидеть, кто войдет... В сенях топот — не вошел, вбежал, скакнув через порожец, небольшой седой старик. Неужто отец? Раскинувши поднятые руки, охватил за шею вставшего с лавки сына.

— Светы мои, угодники! Санька наш объявился! — ткнулся в губы его седой, с мякинной пылью маковкой и захлюпал. Поплакал малость, откинулся, оглядел:

— Ох, и ты уже сивый, сынок... Ну, садись к окошку, дай на тебя наглядеться. Дождались-таки! Мишка баял, что приедешь, так не верилось.

— Вот и приехал, папаня... Да надо ямщика отпустить. Тележка — моя, покажи, где выпрячь. Вот полтину ему награды.

— Куда столько! Четвертака довольно.

— Дай на радостях, не жалей. Ты неси шинель, шляпу, саблю, а укладку пусть ямщик внесет.

Как отец вышел, матушка села рядом, сунулась в плечо и затряслась — вот когда у ней наконец слеза пошла.

* * *

— Да полно, полно, родимая. Вот ведь я самый, живой, здоровый. — Он обнял за плечико, целовал морщинистый теплый лоб.

— Надолго ли, сынок? Нагляжусь ли на тебя?

— Наглядишься. А захочешь — так и вовсе с собой увезу.

— Как же увезешь, мы же господские.

— Бог даст, мои станете, вот с папаней обговорим.

Смотрела и не могла насмотреться. Гладила жесткими, узловатыми пальцами по щекам, по шее.

Отец вошел с поклажей. Саблю и шляпу положил на лавку, шинель повесил на гвоздь у двери, погладил.

— Эко сукно! Чистый плис, а на плечах золота сколько!

Снова вышел, чтобы внести чемодан, и, обернувшись, закричал в сени:

— Иди, Яков, скореича! Погляди, каков гость у нас!

Неужто Яков такой?.. Попрямей отца, а тоже старый мужик.

А за ним Наталья? Экая баба гладкая была, а что время сделало!..

Первый день прошел как в чаду. Чередой проходили свои семейные и соседи. Ели, пили, дивились, говорили наперебой, ахали, причитали. Вспоминали старое, спрашивали про Петербург, про службу, про дворец, про царя. В избе стало так жарко, хотя двери в сени настежь, что Иванов сидел без мундира.

Под вечер схватился, что не побывал у барина, да оказалось, что в исконной своей деревне, только завтра сюда будет.

— А ты со мной, Санюшка, к Николе сходи, молебен отслужим, я зарок дала. Пусть день без меня у печки потопчутся.

— Пойдем, матушка, хоть куда хошь.

Едва угомонились в сумерках. Предлагали лечь на печке или на полатях, но попросился в сени на рундук с зерном, где посвежей.

Михайло набил горой сенник, покрыли холстиной, взбили подушку, братняя дочка Матрена принесла одеяло чистое, крытое китайкой, стеганное на вате — приданое какой-то Агаши, видать, разу не стеленное. Улегшись, подумал: «Матрена Сергеева дочка, а Агафья чья же?.. Голова кругом, не рассмотрел всех. Михайловой Степаниды будто не видел. Ну, ужо разберусь...»

Хотел было отцу сдать черес, да пока постель в сенях готовили, старик заснул на печи. Завтра, все завтра успеется. Радуйся нонче, что добрался!

Ночью слышал, как горланили петухи, как за стенкой переступали и вздыхали коровы. Переворачивался на другой бок и опять засыпал еще слаще, вспомнив, что ночует в отчем доме.

Когда встал, никого в избе не было, кроме бабушки и племянницы Катерины, молчаливой, темноликой, что орудовала у печки. Потом прибежали вчерашние мальчик и девочка, брата Сергея внуки, ребята той самой Агафьи, чьим приданым одеялом покрывался. А она, сказали, из Рождествена взята, от своего барина выкуплена для братнего младшего.

Ну, наконец-то будто с домашними разобрался. Дал ребятам пряников из привозных гостинцев, и убежали куда-то.

Умылся, побрился, поел лепешек со сметаной, обрядился, и пошли с матерью в Епифанский собор. Она поверх сарафана надела черную кофту с медными пуговками. Он — в вицмундире с крестами и медалями, в шляпе с черным султаном, при сабле.

По Козловке шли молча, рядом. Все им кланялись, кто попадал навстречу или выглядывал в окна. Когда вышли на стежку вдоль Дона к Мельгунову, где мост перейти, матушка сказала:

— Ну, говори про дочку свою, звать-то как?.. Жену Михайло много одобрял. А девочка здоровая ли? В городах, слух идет, ребята все больше тощие да лицом белые. Молочко пьет ли?

Иванов рассказал про Машу, о том, что лицом круглая и румяная, как любит ежа и котенка, просила привезти живого зайца, и матушка, улыбаясь, кивала головой, приговаривая:

— Ох, милушка моя!..

Тут унтер сказал, что привез столько денег, что надеется всех выкупить на себя, а потом и совсем на волю отпустит.

— Да где ж деньги у тебя? — ахнула матушка.

— На себе, в чересе ношу. Нонче деду отдам на сохран.

— А откуль же взял столько? Солдатов, сказывают, таково голодом морят, что кажну копейку на харч берегут.

Рассказал про годы мастерства, про теперешнее большое жалованье, что и жена — рукодельница, на продажу искусно шьет.

— Ох, Санюшка, что нас-то с дедом ослобождать? И так доживем. Лучше бы деньги Маше своей в приданое сберег. Жена не перечила, что за тем сюда поехал?

— Жена как душа одна со мной, — ответил унтер. — Выкупить всех хочу, матушка. На то двадцать лет трудов положено, а Машино приданое дале копить начнем. То второе наше дело...

Медленно идя в гору по дороге, сын прикидывал, сколько же лет его родительнице. Понятно, за семьдесят. Он младший из братьев, Яков, кажись, на десять лет его старе. А зубы у нее, никак, все целы. И отец хоть сгорбатился, а как охватил его вчера! Видно, и правда здоровей в деревне жить. Только Анюта сюда и под старость не поедет. Городская она. А сам поехал бы?..

Когда шли через площадь, встречные пялили глаза на форму и на ордена Иванова, многие ему кланялись. Обедня только что отошла, и богомольцы выходили из храма. Сказал старосте, считавшему выручку у свечного ларя, что просит отца протопопа отслужить молебен Николе, и подал пятирублевую ассигнацию.

— Сейчас доложу отцу Димитрию, ваше благородие, — закивал староста, косясь на крестьянское обличье Анны Тихоновны.

Собор богатый, купцы не пожалели денег — много лепнины, еще больше росписи и позолоты. Пол из чугунных гулких плит с узором, по которым шаги старосты были слышны до самого алтаря.

Возвратившись, сказал, что отец протоиерей сейчас снова облачится и просит передать его благородию, что ежели с полным причтом и хором, то надо бы вторую синенькую пожаловать.

— За тем не постою, но чтоб без спешки, — сказал Иванов.

— Со всем благолепием, — заверил староста.

Матушка зашептала, что без хора обойдутся, но унтер сказал:

— Тридцать почти лет разлуки нашей. За радость такую пришли угодника благодарить. Гляди, и солнце в купол ударило...

Подошли к самому амвону и встали под любопытными взглядами певчих перед одетым в серебряную ризу Николой. Из алтаря слышались шаги и прокашливание. Только все смолкло, как сзади застучала частая походка, и, обернувшись, увидели Ивана Ларионыча в сапогах и чистом кафтане. Не выдержал, бросил молотьбу. Лицо умыл, волосы и бороду расчесал.

Слушая знакомые возгласы и песнопения, крестясь и кланяясь, когда крестилась матушка или когда в их сторону плыло облако кадильного дыма, Иванов смотрел в знакомое суровое мужицкое лицо Николы-угодника — деревянного, расписного, вырубленного из толстой тесины и одетого, кроме рук и лица, в серебряную ризу с омофором через плечо и митрой на седых волосах. В одной руке святой держал церковку о пяти главах, в другой — кривую саблю. Унтер смотрел в строгие глаза под белыми бровями, на седые усы, каждая волосинка которых выписана старательно и, наверно, со страхом перед грозным владыкой. Смотрел и вспоминал слова полковника о святых на картинах в Эрмитаже. Уж, наверное, иначе он-то написал бы Николу — мягче, добрее, каков сам... «Что ж такое я думаю вместо молитвы? Или то и есть молитва, чтобы не был к нам суров Никола, помог в добром деле?..»

Когда служба окончилась, протоиерей, дав приложиться всем троим ко кресту, сказал Иванову:

— С приездом, ваше благородие, в родные места. Пожалуйте в воскресенье к обедне, соборне будем служить...

А когда повернулись идти к выходу, то сзади оказалось много зевак: кто давеча шел от обедни, вернулись в храм, чтобы поглазеть на форму и кресты унтера.

Выйдя из собора, Иван Ларионыч сказал:

— Ступайте домой, а я к целовальнику, надобно вина купить, вечером с суседями отпраздновать.

— Деньги изволь, папаня, но сам, гляди, в рот не беру.

— Деньги все равно твои трачу, — усмехнулся отец. — А что не пьешь, то и я к нему не охочий, однако соседей угостить обычай велит. Куплю нонче всего штофа три, а то попрекают, что вчерась не праздновали. У тебя, поди, от народа в глазах рябило, а старики твое благородие мальчишкой помнят.

— Мне бы нонче с тобой по делу нужнейшему потолковать.

— Вот гостей выпроводим да на огороде над Доном сядем. А то баньку вытопить велим. Где ж лучше говорить?

Иван Ларионыч подмигнул сыну и свернул в проулок.

— Верно, что не охоч? — спросил унтер.

— Сам ни-ни, а поить в праздник страсть как любит.

Перед началом спуска с площади их ожидала целая кучка старух, которые, глядючи во все глаза, кланялись Иванову.

Он в ответ снял шляпу и, как прошел, услышал шепот:

— Во счастье бабе! В благородные вышел, а матку не забыл.

— Чистый орел! — отозвался другой голос.

— Слышал, Санюшка? — спросила Анна Тихоновна, и сын увидел счастье в ее глазах и гордость в улыбке. — Недаром кажный год Николе гривенник в кружку клала. Ты помнишь ли, как меня спрашивал, правду ли с Москвы его привезли. Тогда Москва тебе невесть где чудилась, а потом самого куда заносило...

Как не помнить рассказа, который они с братом Семеном просили без счету повторять, про то, как ехали из Москвы афонские монахи на теплое море и везли на возах иконы, хоругви, аналои, паникадила. Около Епифани заночевали, а утром воз, на котором деревянный Никола лежал, с места не сходит...

— Запрягли четверик — не скрянуть, запрягли шесть коней — копыта в землю уходят, а воз стоит, — рассказывала Анна Тихоновна. — Монахи скопом толкают, за колеса тянут — нет, не сдвинуть! Ну, видят, угодник-батюшка с нашего места идти не хочет. Делать нечего, сняли с воза — разом его вперед рвануло, кони играют, бежать рвутся. Тут и оставили. Сначала часовенку над ним срубили, после церкву, а вот и соборный храм.

— А серебряну одежу когда ж на него надели? — спросил унтер, точно как в детские годы, чтоб могла рассказать любимое.

— Мир его обряжал, — наставительно кивала Анна Тихоновна. — Афонские старцы в одной крашенине святителя оставили, а в ногах кружечку приладили — кто грошик, а кто семишник пустит. Вот и собрали за триста лет на серебряну одежу.

Иванов помнил и другое предание, которое матушка не любила, как все, до войны касаемое. Будто Николу завезли сюда литовцы, когда шли на Куликово поле татарам на подмогу. Да не поспели к сражению, узнали, что татары разбиты, и, побросавши обоз, побежали в свою землю. А русские средь другого добра сыскали Николу и поставили в часовенку.

— А зачем, маманя, он саблю да церковь в руках держит? — спросил унтер, опять как, бывало, в детстве.

— Чтобы храмы божьи от ворога сберегать, — отвечала она. — С татарских времен к нам никто не бывал. В Москву и то француз зашел, а сюда угодник не пустил...

Вот и Козловка. Белеет церковь, около — кресты меж деревьев.

— Зайдем, маманя, к Дашуте на могилку, — сказал Иванов. — Помнишь, где схоронена?

— Как не помнить. Да не здесь она. Тут господа да дворовые, а хрестьяне — за околицей, на погосте. Забыл, видно?..

— Так пойдем туда аль устала?

— Какая усталь!

За церковной оградой, вдоль которой теперь шли, увидел высокий крест, окрашенный голубой краской.

— А тут кто же?

— Барин прежний, Иван Евплыч.

— Прибрался-таки. Когда же? — приостановился унтер.

— Под троицу. Сказывали, выплатил новый каки-то деньги, вот и закутил — опять вино разное, дичина, баб дворовых песни играть да плясать заставил. А сам все пил да пил. Так с куском во рту и завалился. Сходи, коли хошь, поклонись...

Иванов не ответил и пошел дальше рядом с матушкой.

В полуверсте за околицей, окруженное пашней и огороженное валом, желтеет деревьями крестьянское кладбище. Тропки ведут к могилам, вокруг других трава высокая — давно никто не бывал.

— Вот Дашута, сынок, и с младенчиком...

Обложенный дерном холмик, серый от дождей, некрашеный, но крепкий крестик.

Иванов стал на колени, поклонился в землю:

— Даша, Дашенька... И лицо твое запамятовал... Что-то светлое, туманное видать будто, да волосы русые, да глаза лазоревые... А Кочет проклятый не объявлялся? — спросил, встав с колен.

— Откуда же ему взяться? — ответила Анна Тихоновна. — Верно, на отъезде и порешили его мужики за добрые дела.

— Сболтнул кто-нибудь про то спьяна? — спросил Иванов.

— Никто не болтал, и ты забудь мой глупый сказ. Всяк бы ведь хотел, чтоб уходили проклятого... Вот и еще могилка наша... — Она перешла к соседней, с дубовым крестом, поклонилась.

— А тут кто же?

— Степанида, Михаила нашего жен — То-то вчера ее не видел. Да и спросить забыл, как в глаза не знавал. Что же с ней попритчилось?

— Бык господский прошлую осень забодал. Сорвался с цепи, к стаду бег да по дороге ее и поддел на рога. А уж вот божья душа была! Ладно, что хоть тут же и дух вон.

— А Михаиле как?

— Как?.. Раньше, бывало, к солдатке одной в Голино хаживал, а как Степанида померла, ни на кого не глядит. И то сказать: такую еще разве сыщет?..

— Матушка, а где же Сеня-братец, что после крестного хода на Куликовом поле помер?

— Вот. — Она указала на еще один дерновый холмик со старым крестом. — Тут, Санюшка, и еще двое старшеньких, которых не помнишь... Что слез пролито — море!

Помолившись, вышли с кладбища.

— А новый каков? — спросил Иванов. — С ним толковать завтра.

— Покуда три шкуры не дерет, баб да девок не трогает. Сказывают, денег на казенной службе много нагреб. То дед знает, от его дворовых слыхал, что десять лет казаков каких-то усмиряли да обдирали. С таким, сынок, торгуйся, как с цыганом, да пужни, что от царя близко служишь.

— Хоть близко, да чином низко, — сказал унтер и засмеялся.

— Чего ты? — удивилась Анна Тихоновна.

— Есть у меня приятель, служим вместе, так он завсегда эдак складно болтает, как у меня сейчас вышло.

Пока ходили в город и на кладбище, дома бабы по приказу деда напекли и наварили столько, что к обеду пришли шестеро соседей. Трое из них и брат Яков быстро захмелели, завели было песни, но, добавивши, сникли и были стащены на сеновал. А оставшиеся, из которых Елисей в юности был первый приятель нонешнего благородья, пили немного и стали спрашивать про службу. Дивились его рассказам, но не верили, что Зимний дворец выше Епифанского собора и раз в пятьдесят больше, раз в нем сотни залов, комнат и кладовок. И живут там, кроме царской семьи, еще до трех тысяч человек придворного люда — куда больше, чем во всей Епифани. Только подтверждение Михаилы про величину дворца, который обошел вокруг, ища дядину роту, и то еще, что дед вынес показать развешанный в сенях мундир в золотых галунах и штаны с золотым лампасом, пожалуй, дали веру словам рассказчика. Раз такую одежу услужающим шьют, так все быть может.

Когда гости простились, Иван Ларионыч с унтером пошли в баню, стоявшую над самым Доном. Прежде чем идти, Иванов снял в сенях все верхнее, кроме сапог, и накинул шинель, а отец шел впереди в белье и босиком, точь-в-точь как тридцать лет назад, только оказался куда ниже сына, а тогда были одного роста.

Раздевшись в предбаннике, унтер сел рядом с отцом на лавку и, сказав, на что привез деньги, отдал на сохран черес.

— Неужто вправду нас выкупать хочешь? — дрогнувшим голосом спросил Иван Ларионыч. — А деньги откуль взял?

Сын рассказал, как и сколько скопил, от кого известился, почем у них души, и что привез письма от важных господ к самому губернатору, чтобы не тянули с купчей. Старик слушал, прижав к груди черес и глядя в рот сыну. А когда тот окончил, то одной рукой обнял за шею и вымолвил:

— Сказать что — не знаю... Хоть бы бог тебя наградил! Ведь как Мишка опосля Лебедяни про тебя сказывал, а потом во дворце повидал, то все сомлевался, откуль деньги берешь.

— Теперь, папаня, только как с барином сговорюсь.

— Сговоришься. Не с прежним дураком нашим. Новый своего гроша не упустит, но и кобениться не станет. Ты стой на своей цене и как все прознал поясни, чтоб видел — не лыком шитой. А ему сейчас деньги нужны — слышно, лес около своей родовой торгует. Нашу-то дуром у пьяницы взял, за полцены.

— Матушка молвила, будто на казаках каких-то нажился?

— От его людей слух идет, что в Новочеркасском городе при генералах каких-то пером скрыпел да с просителей драл. В чины знатные не вышел, а кису толстую набил и жену взял от начальника, евону полюбовницу, себя старе, да с хорошим приданым. А мужикам оно все едино. После Ивана-то Евплыча не зверь да не блудник, то чего не жить? Ты ему барщину отработай — и ладно. Пока плохого не видели. Так что можно бы тебе опять нам малу толику оставить, а остальное все обратно увезть.

— Нет, папаня, то дело решенное. Ежели столкуемся, так вас пока на свое имя куплю, чтобы только на себя работали, мне барщины не надо. А может, и сряду, ежели денег хватит, на волю перепишу. Ну, пойдем-ка, я тебя попарю.

— И то... А чересок туда возьму. На гвоздок взвешу... Ты помни, Саня, что земли у нас одиннадцать десятин: девять под пашней да по десятине луговой и выгона. Чтоб как не обдул.

Когда уже лежали на полке, вдыхая жаркий воздух, Иван Ларионыч спросил:

— А у царя-то банька есть?

— Для него только одного и есть в полподвале.

— Ну, слава богу, хоть он чистый ходит. А дворские как же?

— Господа в тазах да лоханках полощутся, а простой народ в торговые бани ходит.

Смеркалось, когда вышли в предбанник, но унтер рассмотрел, что дед раскраснелся, как молодой, и дышит не чаще его. Напились квасу, поставленного под лавкой. Вот это так баня!

— Лучше, Санюшка, ты его снова опояшь, — сказал Иван Ларионыч. — Я ведь и сна лишусь, коль на мне будет, а ты привычный. Аль в подполье схоронить и тебе отдох дать?.. Ин ладно, поспи послаще ночку-другую. Ну, пойду окунусь. А ты как?

— Схожу, как возвернешься и тебе караул сдам.

— Ан первый иди. Дорогу-то не забыл?

Да прошло ли тридцать-то лет? Все как бывало до службы, когда бежал по траве к Дону и с мостков ухал в студеную воду...

А на пороге уже отец дожидается — и бегом к мосткам. Ну и крепок! Куда дольше его плавал и как вскочил, пожимаясь, в предбанник, то сразу же:

— А скажи, сынок, страшно воевать было?

— Воевать, папаня, не так страшно, раз всем одна судьба, кто рядом скачет — солдат ли, генерал ли. А в команду офицеру злому попасть — вот где страх. Чисто как заяц перед волком. Два раза мне такое выпадало, да выручали добрые люди.

— А ты тех людей в поминание аль за здравие записал?

— Как же, все где положено.

В эту ночь, после бани и без череса, Иванов спал еще крепче, не слышал коров, а петуха только на зорьке, когда пробрало холодом и увертывался получше в приданое одеяло.

А утром, когда уже поел и думал, не пойти ль помолотить, чем без дела прохлаждаться, прибежал малый и сказал: барин приехал, чтоб дядя Саня к нему шел, не то по ригам уйдет.

— Чей паренек-то? — спросил Иванов матушку.

— Елисеев-меньшой, восьмой никак.

Побрился, подчернил усы и баки, надел полную парадную форму, белые перчатки, водрузил на голову медвежью шапку и пошел.

И вовремя. Барин в сереньком сюртучке и военной фуражке вышел на крыльцо. Увидел Иванова и, поднявши брови, остановился. Видно, никто не упредил о приезде такого гостя.

Подойдя на три шага, унтер поднял два пальца к шапке:

— Здравия желаю, ваше высокоблагородие!

— Здравствуйте, — ответил Вахрушов, уставясь на невиданный галунный погон унтера, потом опустил глаза к темляку на сабле и добавил:

— Чина господина офицера не имею чести знать.

— Прапорщик Иванов почел долгом представиться по приезде в деревню вашего высокоблагородия! — отрапортовал унтер.

— Весьма приятно. Пожалуйте ко мне, — ответил Вахрушов. — Но прошу простить за неустройство, я здесь по-походному.

Через переднюю вошли в большую комнату, занимавшую угол дома, верно прежнюю залу. Но сейчас в ней стоял только овальный стол перед диваном, застланным постелью, три стула да бюро.

Хозяин указал гостю на стул, сел сам и спросил:

— Вы где же служите и по какой надобности пожаловали?

— Служу в роте дворцовых гренадер при собственном его величества Зимнем дворце в Санкт-Петербурге, а прибыл в отпуск к родителю своему, крестьянину вашего высокоблагородия Ивану Ларивонову. — И, достав из-за борта мундира отпускной билет, Иванов подал его хозяину.

Тот глянул, уважительно склонил голову перед подписью министра двора и возвратил со словами:

— Милости просим. Припоминаю, что дядюшка Иван Евплыч говорил мне про вас, но последнее время столь невнятно выражался... Так не угодно ли чаю, кофею? Я сейчас прикажу.

— Никак нет, не извольте беспокоиться. Поспешил принести вам почтение. — Иванов встал. — Честь имею-с.

— Однако мне крайне интересно расспросить про службу вашу, про дворец и прочее в столице. Может, пожалуете запросто часа в два? Но не взыщите, я тут по-холостяцки, чем бог послал...

— С превеликим удовольствием, — сказал Иванов и вышел.

Молодой смазливый лакей и подросток-казачок, заглядевшись на его форму, оторопело отскочили, сторонясь у выходной двери.

«Да, по обхождению не Евплычу чета. Но взгляд вострый, наметанный, — думал Иванов, шагая по улице. — Раз запросто звал, следует вицмундир надевать и со шляпой. Да письма прихватить, ежели речь нынче же про купчую зайдет. И подсчетную свою бумажку достать да перечитать, которую с Андреем Андреевичем составляли.

В назначенный час он снова подошел к крыльцу барского дома, во всю дорогу от отцовской избы не надевши шляпы, в которую для сохранности печатей положил рекомендательные письма.

Хотя Вахрушов жил по-походному, но стол был накрыт свежей скатертью и приборы исправные, в графине и бутылке с иностранной наклейкой зеленели и желтели напитки. Постель была убрана, хозяин тоже приоделся в военный сюртук без эполет, из-под которого глядели свежие воротничок и манжеты.

— Однако парадная форма вашей части отменно красива, — сказал Вахрушов, когда они сели. — Прямо камергером выглядите. Мне довелось служить при сенаторе и камергере Болгарском, так у него точно такое шитье на груди и рукавах было.

— Сказывали, сам государь нам форму придумали и нарисовать изволили, — ответил Иванов.

— А что за мех на том кивере?

— Медведь-с.

— Весьма внушительно! Эй, Ваня, прими от господина офицера шляпу и саблю. Да подавай кушанье.

Вот когда пригодились уроки поведения за барским столом, все виденное в домах Одоевского, Жандра и Пашкова. Едва не забыл снять перчатку, да вовремя спохватился и небрежно бросил к другой, положенной вместе с шляпой и письмами рядом.

Хозяин не уговаривал пить, так что за весь обед пропустили по две рюмки дреймадеры, а к водке не притронулись. И суп, и рыба, и жаркое — все оказалось превкусное, видно, повар Вахрушова был мастер, что унтер и похвалил.

— Недаром же в Полтаву на кухню князя Репнина учиться отправлял и двести рублей выложил, — ответил хозяин.

Во время обеда и особенно после него, когда закурил трубку в ожидании кофею, поручик задавал гостю вопросы по части дворца и двора, довольствия роты и ее численности.

Когда же подали кофе, то Вахрушов пошел напрямик:

— Однако, любезный Александр Иванович, сколь я знаю людей, то могу предположить, что вы, помимо свидания с сородичами, имеете в сих краях и еще какое-либо дело?

— Так точно, Николай Елисеич, — подтвердил Иванов. — Перед испрошением отпуска у его сиятельства господина министра двора, которому одному подчинена наша рота, я через высоких покровителей обращался за справками к господину здешнему предводителю, чтоб узнать, жив ли прежний хозяин Козловки, который по неумеренности мог уже давно скончать дни и с коим вовсе не хотел иметь дел-с. А весной осведомился, что вы стали владельцем родной моей деревни, и тогда же получил отзыв о наилучших качествах вашей обходительности, после чего решился отправиться на родину, на каковой отпуск благодетельное начальство даровало мне цельных три месяца...

Господин Вахрушов молча смотрел на Иванова, без запинки произнесшего столь длинную речь и всего на миг остановившегося, чтобы отхлебнуть глоток кофею, и затем продолжавшего:

— ... с целью просить вас продать мне по ценам, каковые существуют в губернии и о которых осведомлен как через письма господина предводителя, так и будучи проездом в Туле в канцелярии господина губернатора, все мое семейство, как-то: отца, мать, двух братьев и сестру с их потомством, а всего двенадцать душ с крестьянским их имуществом и наделом земли.

Сболтнув о справках в губернаторской канцелярии, Иванов на миг запнулся.

— Даже губернатору о вас писано? — осведомился Вахрушов.

— Генералу Зурову и супруге их имею о своем деле не одно письмо. Но его превосходительство выехали в город Венев. Обратно будут завтра, как мне сообщил чиновник в канцелярии.

Наступило короткое молчание. Поручик, очевидно, соображал, как повести дело дальше.

— А какие цены на людей вам сообщили? — спросил он.

— На здорового работника восемьдесят рублей серебром, на бабу таких же качеств — пятьдесят, на стариков и детей — десять — двадцать рублей, — ответил Иванов.

— Та-ак-с, — протянул Вахрушов. — Хотя цены занижены, но посмотрим допреж всего, что за семейство, сколько в оном и какого возраста душ. Я не то что Иван Евплыч, торговать людьми не в моих правилах, но бывают случаи... — Он встал, подошел к бюро, отомкнул его ключом, достанным из кармашка где-то на груди:

— Вот-с купчая крепость от, февраля двадцать пятого дня сего года. Семейство Ивана Ларионова, не так ли? — Он подсел к столу, отодвинул свою чашку и разложил бумаги.

Иванов вынул из шляпы записку с ценами вместе с письмами и положил около своего прибора. Вахрушов покосился на них.

— Это что же-с?

— Письма к господину губернатору от покровителей моих на тот случай, ежели с вами сойдемся в ценах и понадобится, чтобы без задержки выполнили сделку в гражданской палате.

Поручик не выдержал:

— Позвольте полюбопытствовать, от кого-с?

Иванов прикрыл их рукой:

— Зачем же, Николай Елисеич? Выйдет, будто я именами сановников козыряю. Прежде ваше слово...

— Ну что же, за тех, кого по восемьдесят назвали, я менее ста взять никак не могу.

— Так ведь сотню за рекрута безупречного девятнадцати лет дают, а тут один всего такого возраста, брата моего Сергея внук, а остальных двое братья мои, возрастом за пятьдесят, и племянники тридцати пяти и тридцати трех лет. Возможно ли их с рекрутами равнять? — возразил Иванов.

— Вам ли не знать, Александр Иванович, каких рекрутов часто в присутствие сдают? — усмехнулся Вахрушов. — А племянник ваш Михайло столь сметлив и телом здоров, что за него и двести рублей взять мало... Однако позвольте узнать ваши наметки. Я буду их себе записывать, чтобы после иметь суждение.

— Иэвольте-с. Иван Ларионов, родитель мой, хотя ему за семьдесят и в работу вовсе не годен, оценен мной в тридцать рублей, а матушка Анна Тихонова, тех же лет, — в двадцать рублей; братья Яков и Сергей, оба под шестьдесят, — в пятьдесят каждый; женки Наталья и Домна — по тридцать рублей. Итого за два старших поколения всего двести десять рублей серебром. Дети последних Михайло и Сидор — по семьдесят рублей, Екатерина и Матрена — по тридцать, итого двести рублей. А самое младшее поколение из торгуемых, Яков и Агафья, оба семнадцати лет, — в шестьдесят и сорок рублей, вместе сто рублей. Итого двенадцати душам красная цена пятьсот десять рублей.

Вахрушов подвинул себе бумажку унтера и, приподнявши брови, спросил:

— Сие вы писали?

— Я-с.

— У вас отменно красивый почерк. Где обучались?

— Унтер один грамоте выучил, в ротной канцелярии упражнялся.

Вахрушов, вздохнув, покачал головой:

— Однако с сими ценами я никак согласиться не могу.

— Которая же вам неудобна?

— Да все против здешних обычных весьма занижены.

Унтер решил напрямик атаковать:

— Но позвольте спросить, Николай Елисеич, почем вы сами покойному родственнику платили?

Господин Вахрушов насупился:

— Моя покупка совсем иное-с. Именно по родству все шло. Так ведь и сказано в купчей: «Продаю племяннику моему поручику Вахрушову», — он ткнул в бумагу перстом. — А мы с вами в родстве не состоим.

«Кажись, испортил все дело», — подумал Иванов с огорчением.

Но собеседник его уже овладел собой:

— Однако хочу полюбопытствовать, от кого же сии письма к господину губернатору?

— Извольте-с. На каждом внизу проставлено имя и чин писавшей особы. Но я крайне ихние печати оберегаю, чтобы в целости вручить. Сие от действительного статского советника Жандра, ныне ведающего канцелярией морского министра, а до того управлявшего военно-счетной экспедицией. Второе — от действительного же статского советника Жуковского, воспитателя наследника-цесаревича. Третье и четвертое — к генералу и генеральше от флигель-адъютанта Лужина, который был шафером на свадьбе господ Зуровых. Пятое — от генерал-адъютанта князя Белосельского-Белозерского и шестое — от камергера Пашкова, богатейшего помещика и в прошлом сослуживца господина Зурова.

Вахрушов внимательно просматривал надписи на конвертах и печати, после чего сказал с выражением сожаления:

— Письма сильны-с. Но цены, вами объявленные, все же низки.

— Они вполне согласованы с теми, что сообщены из сих мест господину Жандру, который вел переписку с предводителем, а также названы мне в Туле в губернаторской канцелярии, — возразил Иванов, подумавши при этом: «Врать так врать!», и добавил:

— Также руководствуюсь капиталом, каковым располагаю на покупку не только сих душ, но и надела их в одиннадцать десятин, строений, скотины и прочего имущества.

— Каков же капитал, дозвольте узнать? — спросил поручик.

— Три тысячи пятьсот ассигнациями и ни копейки более.

— Однако можно на недостающую сумму выдать долговую расписку с последующей досылкой из Петербурга.

— На сие я никогда не решусь, ибо все под богом ходим.

— Так-с. — Вахрушов поднял глаза к потолку. — Ежели по моим подсчетам души надлежит оценить в семьсот рублей, и то исключительно по уважению к вашим покровителям, — последнюю фразу он пробормотал скороговоркой, кивнув в сторону стопки писем, — то на все остальное остается 175 рублей серебром... Нет, нет, или вы прибавьте значительно, или дело наше врозь. Видит бог, не могу отдать за три тысячи пятьсот с наделом, постройками и живностью. Прибавьте тысячу ассигнациями, и по рукам. Хоть завтра же в Тулу на моих лошадях. У меня туда как раз дело.

— Не могу, Николай Елисеич. Имею сверх трех тысяч пятисот рублей только еще триста, чтобы оплатить казенные сборы и на обратную дорогу столько же.

— У вас казенная подорожная и тележка своя, как я слышал.

— Но поверстная плата все равно остается.

— Сие составит сто двадцать рублей за две лошади, ибо вас Михайло на своих до Москвы доставит. А там попутчика с половинной оплатой сыщете.

— То долго выйдет, а из отпуска я в срок явиться обязан.

— Ну что ж, разойдемся, ибо не могу продать себе в убыток... Еще чашечку кофею. Я свежего велю сварить. Турецкий, настоящий. У донцов любовь к кофею перенял, а они — от турок.

— Нет, покорно благодарю, я уж тогда пойду восвояси.

— Сейчас видно, что вы в торговом деле новичок.

— Из чего же сие заключаете?

— Да как же-с! Вы прибавьте, я спущу немного. Ну же платите мне четыре тысячи двести пятьдесят, и сейчас набросаем черновую купчей крепости.

— Но я таковой суммы на покупку не имею.

— Так я же говорю, что распиской удовлетворюсь, даже без свидетелей писанной, под одно ручательство таких писем.

— Покорно благодарю, но никогда долгов не делывал. Могу прибавить двести пятьдесят рублей, но то мой последний предел, ибо за положенными казной расходами придется в Петербург пешком идти.

— Да вы мундир расстегните, Александр Иваныч. Мы люди уже свои, какие церемонии, а то у вас весь лоб в поту. Прибавьте еще пятьсот рублей, и по рукам.

— Нечего мне прибавить. Вы спускайте цену, Николай Елисеич.

— Так я же спустил. Просил четыре тысячи пятьсот, а отдаю за четыре тысячи двести пятьдесят.

— Вам надобно еще спущать. Ведь вам получать, а мне отдавать кровное. С родных разве смогу настоящий оброк брать?

— И напрасно-с. Их не разорите, а свои затраты в десять лет покроете. Если бы дядюшка был разумным помещиком, то со здешних крестьян в достатке до ста лет дожил. Ваш Михайло и таких еще трое могут большой оброк вносить и в купцы выйти.

— А они все в карты проигрывали, господин предводитель писали, — сказал Иванов. И осекся: ведь и Вахрушов с карт здешнюю наживу начал...

Но поручик нисколько не смутился — верно, не думал, что Иванову столь подробно все известно.

— И еще обжора, бабник, даже когда паралич ударил, — подхватил он. — Да расстегните хоть крючки на воротнике, право. Сам мундир носил, знаю, а ваш еще такой щеголеватый, как облитой сидит... Ну-с, я еще пятьдесят рублей спущу. Четыре тысячи двести будет. Ведь земля у вашего семейства хороша, и пашня, луг, выгон — все есть. И скотина навозу вдоволь доставляет. А потом, Александр Иваныч, от того, что один двор в деревне будет чужой, я как помещик терплю ущерб своей власти.

— Какой же ущерб? От одного помещика перешли к другому. Сколько таких деревень, где по два и три двора разным владельцам принадлежат, — возразил Иванов. — А что мне платить мало будут, то никого не касается, я настрого прикажу, чтоб о том молчали. А в случае моей кончины, как жена моя распорядится, того, право, не знаю, наверное оброк повысит.

— Помилуйте, какая кончина! Вы сто лет прослужите, такой молодец. Только в чины вышли и выше пойдете. Подумать только! У государя на виду! Его величество вас в лицо знают?

— Того не могу сказать уверенно, но его сиятельство министр императорского двора точно что знают и отличают.

— Вот видите-с, — обрадовался Вахрушов. — Значит, и повышение у вас будет скоро, а вы прибавить цены не хотите.

— Не могу-с. Ведь все рассчитано вплоть до расхода по купчей крепости. Ведь я за нее платить должен.

— Само собой, таков уж закон. Я даже скажу точно, что на таковскую сумму вы заплатите сто восемьдесят или двести рублей. Ведь я сам весной с покойным дядюшкой купчую оплачивал.

— А у меня еще дорога обратная и дома жене с дочкой ничего не оставлено. Верно, в долги войдут...

— Все понимаю, но спустить более не могу, — вздохнул Вахрушов. — Я со своей цены триста рублей убавил.

— И я со своей двести пятьдесят прибавил...

Торг замер. Собеседники сидели мокрые, красные, усталые. На столе появился самовар. Выпили чаю со сладкими пирожками. На колокольне ударили к вечерне — пять часов. Хозяин рассказывал, как служил в комитете преобразования Войска Донского, как председатель его граф Чернышев, нынешний военный министр, боролся с атаманом Денисовым, потом с Иловайским, как бунтовали казаки и крестьяне близ Таганрога, требовали вольности.

Тут у Иванова вдруг стали слипаться глаза, да так, что пришлось протирать их платком. Две рюмки вина, что ли, сказались, или от торга утомился, будто от тяжелой работы.

Заметив это, господин Вахрушов приказал убрать со стола и, когда унтер стал застегиваться и взялся за шляпу, сказал:

— Ну вот-с. Мое последнее слово, твердое и окончательное, от которого и на копейку не отступлю, — четыре тысячи, и берите своих родичей со всем их скарбом, наделом, строением...

— Ежели на ваших лошадях в Тулу и обратно, да не откладывая, пока губернатор снова куда не отъехал, — сказал, как бы колеблясь, Иванов. — Ох, как-то в Петербург доберусь... — И он пожал протянутую руку.

— Ничего-с, с братцев часть оброку вперед возьмете, — посмеивался поручик. — А в губернию я послезавтра сбираюсь, так что утром рано за вами заеду. Теперь уже на законном основании надо еще по рюмочке. Да сейчас же и купчую набросаем. Мне завтра некогда будет...

Дальше
Место для рекламы