Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

1

Поезд из города в Москву уходил по расписанию в двадцать один тридцать, но Жакомбай и старшина-шофер Глущенко собрались оформлять литер Левину с утра. Жакомбай считался в госпитале по таким делам первым человеком, а у Глущенко на станции были знакомые: весовщица в багажной конторке и Тася, уборщица вокзала. На всякий случай Жакомбай взял с собой и подарки: филичевый табак и дюжину коробков спичек. Анжелика строго-настрого приказала оформить литер Александру Марковичу только в мягкий вагон.

— Человек едет не просто отдохнуть, — говорила она, провожая «виллис», — человек едет показаться врачам, привести нервы в порядок. Воюем не первый день, работы у него хватало, это надо понимать. И не мальчик он, человек в годах, не то здоровье, чтобы, как обезьяна, по лестнице на верхнюю полку лазить...

— Ясно! — согласился Жакомбай.

Глущенко нетерпеливо поерзал за рулем, крепче завязал тесемки шапки, спросил:

— Разрешите быть свободным?

— Давайте! — велела Анжелика и, проводив взглядом госпитальную машину, пошла в ординаторскую.

Сам Александр Маркович в это время получал положенное по вещевому аттестату новое обмундирование. Портной, краснофлотец Цуриков, человек хвастливый и любящий поболтать, стоя за спиной Левина в сумерках вещевого склада, говорил:

— Вы на меня надейтесь, товарищ военврач второго ранга. Хотя времени и в обрез, каждая минута поджимает, но порядочек будет. Крой — у меня верно слабоват, товарищу Зубову я кителек подпортил, но быстрота — это у меня есть. Я — узкий специалист, брючник, от этого случаются неполадки. Только уж вы надейтесь — подгоню за милую душу. Под шинельку плечики подкинем, кителёк тоже по фигуре подтянем, чтобы талия облитая была. По столице нашей родины пройдетесь, Цурикова добрым словом попомните...

Продовольственный аттестат, командировочное предписание и деньги Левину принесли в кабинет. Погодя запищал зуммер телефона, и Александр Маркович услышал голос командующего:

— Значит, собираетесь, товарищ военврач?

— Да вроде бы на товсь! — ответил Левин.

— Что ж, добро, добро. Ну, привет Москве, давно я там не был. И попрошу вас — насчет своего здоровья подзаймитесь. Заместитель ваш еще не прибыл?

— Нет, жду, товарищ командующий.

— Он — московским едет?

— Московским...

— Так, так, — задумчиво произнес командующий.- Ну, счастливого пути...

В голосе генерала Левину почудились какие-то странные нотки, но он тотчас же забыл об этом, потому что пришла Лора и принесла загадочный талончик в военфлотторг. По ее словам, этот талончик прислал начштаба Зубов с посыльным краснофлотцем.

— Такие талончики героям дают! — блестя глазами и радуясь, говорила Лора.- Честное слово, товарищ военврач второго ранга, я — вот точно знаю. Тут консервы хорошие, печенье, папиросы «Фестиваль» пять пачек, мыло туалетное и по шестому номеру чего-то, я забыла чего. Давайте деньги, сбегаю принесу...

Она убежала. Он сидел за своим маленьким письменным столом и ждал. Наступило время обеда — он слышал, как няньки разносили первое, потом кашу с мясом, потом компот. Не выходя из своего кабинета, он всегда знал, что делается в госпитале; знал ровный, спокойный ритм обычной жизни и тотчас же угадывал любое происшествие...

Стало темнеть — заполярный, короткий день кончался. С треском ударили зенитки: в свое обычное время прилетел фашист — поглядеть, что делается в гарнизоне. Левин взглянул на часы — точно, этот господинчик всегда прилетал аккуратно. Потом постучал Цуриков — примерять шинель. Лицо у него было озабоченное.

— Не слыхали, товарищ военврач? — спросил краснофлотец.

— Чего именно?

— Разбомбили московский-то...

— Поезд, что ли?

— Сильно разбомбили. Четыре вагона в щепки. Лоухи, такое место. Всегда они там накидываются... Попрошу руку поднять, товарищ военврач, проймочку вам подправлю...

Он что-то чертил мелом на шинели и болтал, а Левин думал: неужели Белых попал в бомбежку? Такой славный малый и хирург толковый! На него спокойно можно было оставить госпиталь...

Анжелика принесла хлеб на дорогу, консервы, масло. Вернулась Лора из военторга. Левин, закурив папиросу «Фестиваль», сказал, ни к кому не обращаясь:

— Странное у меня чувство — словно я никуда не поеду. Что там с поездом, не слышали?

Лора и Анжелика переглянулись.

— Да ну, я же вижу, что вы перемигиваетесь, — немножко рассердился Александр Маркович. — Разбомбили поезд? Воскресенская, я у вас спрашиваю.

Лора кивнула.

В это мгновение позвонил Шеремет. Александр Маркович недовольно покривился и встряхнул телефонную трубку, точно это могло чему-нибудь помочь.

— Левин? — орал Шеремет. — Салют, Левин! Неприятности слышал? Белых не приедет. Попал в это самое дело, догадываешься? Сильно попал.

— Жив? — спросил Александр Маркович.

Шеремет что-то кричал насчет госпиталя и насчет того, чтобы Левин сдавал дела Баркану и отправлялся в Москву.

Александр Маркович не слушал: он видел перед собою Белых, словно расстался с ним вчера. Широкие плечи, большая теплая рука, умный взгляд спокойных серых глаз.

— Приказ пришлю с посыльным! — кричал Шеремет. — А ты там быстренько проверни эти формальности.

— Баркану я госпиталь сдать не могу! — сухо произнес Левин.

Шеремет разорался надолго. Александр Маркович держал трубку далеко от уха. Он все еще думал о Белых. Что с ним? Может быть, все-таки жив? Черт возьми, это же талантливый человек, настоящий человек. От него многого ждали...

— Ты меня слышишь, товарищ Левин? — кричал Шеремет. — Ты слышишь?

— Ну, слышу! — угрюмо отозвался Александр Маркович.

— Я твои взаимоотношения с Барканом расцениваю как нездоровые! — кричал Шеремет. — У тебя характер тяжелый, ты сам это знаешь. А мне командующий голову срубит, если ты не уедешь. Короче — я с себя снимаю ответственность. Вы слушаете меня, военврач Левин?

Александр Маркович положил трубку, взял еще папироску, сказал Анжелике:

— Ставьте меня обратно на довольствие. Пока я никуда не поеду.

— То есть это как же понимать? — спросила Анжелика.

— Очень просто. Я — остаюсь.

Вернулись Жакомбай и Глущенко, у обоих были виноватые лица.

— Поезд сегодня не отправится, — сообщил Глущенко,- подвижной состав выведен из строя, надо ждать новые вагоны из Вологды и Архангельска.

— На, возьми папиросы «Фестиваль»! — сказал Левин Глущенко. — Видишь, они с серебря-ной бумагой, будешь в столовой официанткам показывать — какие старшина папиросы позволяет себе курить. И ты, Жакомбай, возьми пачку. Бери, бери, не стесняйся, я ведь такие не курю...

Потом строго спросил:

— А как там насчет сцепления, Глущенко? Перепускаете?

И так как старшина промолчал, то Александр Маркович погрозил ему пальцем. А когда они уба ушли, он сказал Анжелике:

— Конечно, у меня язва. Пошлая язва. Вы знаете, как я питался в детстве? Моя мама варила мне суп на неделю, я учился в гимназии в другом городе, не там, где жили мои родители... процентная норма... противно рассказывать. И этот суп моя мама наливала в такую большую банку — вот в такую...

Левин показал руками, какая была банка.

— Ну, естественно, первые три дня я кушал нормальный суп, а вторые три дня я кушал прокисший. Я же не мог его выбросить, потому что это все-таки был суп. И я его кушал...

Он грустно улыбнулся, вспоминая детство, вздохнул и добавил:

— А на кровати мы, мальчишки, спали шесть человек. Собственно, это и не кровать была: козлы, доски, тряпье. И спали мы не вдоль, а поперек. И я, представляете себе, Анжелика, я очень удивился, когда узнал, что кровать, в сущности, предназначена для одного человека и что есть дети, которые спят на своей собственной кровати...

Не торопясь он открыл кран, вымыл свои большие крепкие руки с плоскими, коротко остриженными ногтями, насухо обтер их полотенцем, привычно натянул халат и, взглянув на часы, отправился в свой обычный вечерний обход. И опять наступила прежняя, размеренная жизнь — будто Александр Маркович и не собирался ехать в Москву.

2

В пятницу явился новый повар — пожилой человек с длинным висячим носом и очень белым лицом в морщинах и складках. Назвавшись Онуфрием Гавриловичем и рассказав, где он раньше работал, будущий госпитальный кок положил на стол перед Александром Марковичем пачку своих документов — довольно-таки просаленных и потертых. Левин медленно их перелистал и вздохнул.

— Вчера увезли в тыл нашего Бердяева, — сказал он. — Прекрасный был работник, золотые руки. И дело свое знал на удивление. Можете себе представить, простую макаронную запеканку готовил так, что раненые приходили в восторг. Надо же такое несчастье — упала бомба, и человек остался без ног.

— Всякому своя судьба, — отозвался Онуфрий.

Левин еще полистал засаленные бумажки и спросил Онуфрия, знает ли он систему госпиталь-ного питания.

— А чего тут знать, — ответил Онуфрий, — тут знать, товарищ начальник, нечего. Я француз-скую кухню знаю, кавказскую знаю, я у самого Аврамова Павла Ефимовича, шефа-кулинара, служил, лично при нем находился. Не то что макаронную запеканку готовили или там суп-пейзан-крестьянский, была работенка потруднее — справлялись. Рагу, например, из печенки делали под наименованием «дефуа-гра». Или, например, соус «рокамболь»...

Онуфрий грустно поморгал и подергал длинным носом. На Левина «дефуа-гра» и «рокамболь» не произвели впечатления.

— Это здесь не понадобится, — сказал он, — тут пища должна быть простая, вкусная и здоровая. У нас госпиталь, лежат раненые, аппетит у них часто неважный, наше дело заставить их есть. Понимаете?

Повар кивнул.

— Справки свои можете взять, — добавил Левин и поднялся. — Я тут написал, как и где вам оформляться. Вас почему в армию не взяли?

Онуфрий объяснил, какая у него инвалидность, и ушел, а доктор Левин отправился к Федору Тимофеевичу. Инженер лежал на полу и наклеивал на костюм широкую, в ладонь, полосу вдоль карманов с молниями.

— Усилить надо, — сказал он Левину, — дернет человек молнию и разорвет основание. Вообще, все это следовало бы делать поплотнее, посолиднее. Вы не думаете?

Аккуратно приладив вторую полосу, он сел по-турецки, закурил папироску и стал рассказы-вать, как, по его мнению, надобно проводить нынешние испытания. Они оба выйдут в залив на шлюпке, Федор Тимофеевич наденет на себя спасательный костюм и постарается выяснить, сколько времени летчик сможет продержаться на воде при минусовой температуре. Александр Маркович будет тут же и своими медицинскими способами выяснит, все ли благополучно с тем человеком, который плавает в воде. Грелки принесут через час, начальник тыла подписал требование.

— А ну-ка, дайте-ка я это надену, — сказал Левин.

Для того чтобы удобнее было одевать Левина, инженер Курочка встал на табуретку. Обоим им было смешно и весело, когда Александр Маркович ходил по комнате из конца в конец в спасатель-ном костюме из прорезиненной ткани. Костюм шипел и шелестел, и было похоже, что Левин спустился в этом костюме с Марса.

— А что, — сказал Левин, — очень удобно. Нигде не тянет, тяжести не чувствуешь. Вот я сижу на стуле в узком пространстве кабины пилота. Ну-ка!

Он сел на табуретку между столом и стеною и стал делать такие движения руками и ногами, какие, по его мнению, делает пилот, управляя самолетом.

— Притисните меня, пожалуйста, посильнее столом, — попросил он, — а то слишком свободно.

Курочка притиснул, и Левин опять стал шевелить руками и ногами. Пока он так упражнялся, Курочка читал газету.

— Послушайте, доктор, — вдруг сказал он, — а вы знаете, что тут написано?

Левину было не до газеты. Он воображал в это мгновение, как летчик в спасательном костюме делает поворот. Потом он как бы нажал гашетку пулеметов. Он не очень-то знал все эти штуки, но он мог вообразить!

— Движений нисколько не стесняет, — очень громко сказал Левин, как бы подавляя голосом грохот винта, — вы слышите, Федор Тимофеевич? Вот я делаю переворот. Вот я делаю иммельман или как оно там называется. Вот я страшно размахиваю руками и ногами в тесном пространстве кабины, и хоть бы что. Очень легкая, удобная, прекрасная вещь...

Курочка, улыбаясь, смотрел на доктора. Кто бы мог подумать, что этот человек на шестом десятке будет играть в летчики. Впрочем, он не играл, у него просто-напросто было воображение, и он мог легко представить себе, что он — пилот, летящий над холодным морем.

— Это все прекрасно, — сказал Курочка, — движения движениями, а вот как будет с испыта-нием на воде? Начнет обмерзать и трескаться, тогда мы с вами поплачем. Ну ладно, хватит, идите прочитайте газету.

Левин снял костюм, обдернул на себе китель с серебряными нашивками и взял со стола газету. Под общей рубрикой «Орденом Красной Звезды» была напечатана его фамилия с именем, отчеством и званием. Курочка смотрел на него сбоку.

— Послушайте, наравне с летчиками! — сказал Александр Маркович.

Курочка взял Левина за плечи и поцеловал три раза в щеки.

— Поздравляю, доктор, — сказал он, — поздравляю вас с первым орденом в этой великой войне. Очень за вас рад.

В это время начали бить зенитки, и дежурный, просунув голову в дверь, сказал сухо:

— В убежище, товарищи командиры, в убежище!

Тотчас же фашисты сбросили четыре бомбы, и с потолка посыпалась штукатурка. Погас свет. Курочка зажег спичку и закурил папироску. От его папироски прикурил Левин.

— Пожалуй, пойду в госпиталь, — сказал он сердито,- мало ли что... Ох, как мне надоели эти штуки!

Курочка светил ему спичками, пока он надевал шинель и фуражку. На улице были сумерки заполярного полдня. Бухая сапогами, навстречу Левину прошел комендантский патруль. Оглуши-тельно защелкали зенитки. Подул ветер, запахло гарью.

Левин посмотрел вверх, но ничего не увидел, кроме серых туч и разрывов — круглых и аккуратных. Потом вдруг завыл пикирующий бомбардировщик, и еще четыре бомбы с отврати-тельным свистом упали в залив. Левин прижался к стене. Фуражка с него слетела.

«Наверное, опять трубы лопнули и комнату залило водой, — с тоской подумал он, — теперь поставят насос и будут качать».

В госпитале он сделал замечание военврачу Баркану. Замечание было очень вежливое, но взъерошенный Баркан сразу насупился и ответил в том смысле, что он уже далеко не мальчик и в нотациях не нуждается. У них вообще были трудные отношения, и Левина это огорчало. В сущности, Баркан был недурным врачом, но совершенно не умел подчиняться. И опыт у него был за плечами немалый, и школа недурная, но самонадеянность и замкнутость Баркана не давали Левину возможности сблизиться с ним. А теперь он совсем надулся.

«Наверное, Шеремет насплетничал, что я отказался сдать ему госпиталь, — подумал Левин. — Конечно, это обидно, а все-таки я не мог. Э, к черту!»

Но когда в ординаторскую пришла Варварушкина, Левин пожаловался ей сам на себя.

— Слушайте, Баркан обижен, — сказал он. — И справедливо обижен. Шеремет, наверное, сболтнул ему насчет моего отъезда в Москву — помните ту историю? Но я же, честное слово, не мог. Вы меня понимаете? Белых — это одно, а Баркан — это другое. И все-таки я в чем-то виноват. Он неправ, но я начальник и многое зависит от меня, многое, если не все. Иногда дерните меня за локоть, если я слишком раскричусь, будьте так добры, Ольга Ивановна. И как вбить в мою голову, что Баркан — обидчивый человек? Он служил в таком городе, где считался непререкае-мым авторитетом, а тут некто Левин его учит. Надо же быть хоть немножко психологом. ..

И, встретив Баркана через час в коридоре, заговорил с ним весело, как ни в чем не бывало. Но Баркан на шутку не ответил, втянул квадратную голову в плечи и сказал, что ему некогда.

Потом позвонил телефон, и военврачу второго ранга Левину А. М. передали, что нынче же, в четырнадцать ноль-ноль, на большом аэродроме в помещении старых мастерских командующий будет вручать правительственные награды.

Было двадцать минут второго. А еще надо было побриться, вычистить новый китель и заложить бумажку в калошу, чтобы она не падала. И как туда добраться за десять минут?

3

Похожий на огромную отощавшую птицу, шаркая ногами в спадающих калошах и на что-то сердясь, он сунул сухую руку Боброву, потом Калугину, потом старшине Пялицыну и снял шапку, не замечая, как весело все на него поглядывают и сколько он доставляет людям удовольствия своими вечно штатскими поступками, крикливыми, каркающими замечаниями и добродушно-виноватой улыбкой на изборожденном морщинами, дурно выбритом лице.

— Можете себе представить, — сказал он Калугину, — вчера опять отправил в Ленинград письмо своему квартирному уполномоченному. На прошлое ответа нет и по сей день. Вы ведь тоже ленинградец, я помню, мы встречались.

— Я — москвич, — ответил Калугин, — живу в Москве на Маросейке.

— Постарели, — сказал Левин,- с тех пор очень постарели.

— С каких это «тех пор»?

— А с тех, — осторожно, с робкой улыбкой произнес Левин. Он уже догадывался, что опять путает.

— С каких? — допытывался безжалостный Калугин.

— Ну ладно, проваливайте от меня, — воскликнул Левин, — у меня не тот возраст, чтобы шутить шутки.

И доктор слегка толкнул Калугина в плечо всем своим узким телом с такою силой, что долго сам раскачивался, потеряв равновесие.

— А меня вы помните, товарищ военврач? — спросил летчик Бобров.

— Еще бы не помнить! Ваша фамилия Мельников. Нет человека, которого бы не знал доктор Левин, если, конечно, этот человек принадлежит к славному племени крылатых. Вы — Мельников!

— Ошибаетесь, товарищ военврач!

— Я ошибаюсь? Я?

— К сожалению, товарищ военврач.

— Вы мне все надоели, — сказал Левин. — Добрые десять лет со мною шутят этим способом. Нельзя ли придумать что-либо поостроумнее. У кого есть папиросы?

— Папиросы есть у меня, — сказал Калугин, — но тут курить, доктор, не разрешается. Это во-первых. А во-вторых, вы уже в строю. Придется маленько потерпеть.

— Теперь я вспомнил вашу фамилию, — воскликнул Левин. — Вы — Калугин. Военинженер Калугин. Посмейте возразить! А он Мельников. И пусть не болтает глупости.

С видом победителя он вышел из строя и прошелся вдоль машин, предназначенных к ремонту. Один истребитель с искореженным винтом привлек его внимание. Он покачал головой, потом потрогал рваные раны на фюзеляже машины. Старое лицо его сделалось скорбным.

— Посмотрите, как они дерутся нынче, — сказал он, — броня превращается в рваную тряпку. А покойный Зайцев мне рассказывал, что в империалистическую имел место случай, когда один штабс-капитан расстрелял все патроны, очень рассердился и бросил свой пистолет в другого летчика, в австрийца, просто в голову. Разные бывают войны.

— Встаньте на место, доктор, — позвал Калугин.

Вошел начальник штаба — очень бледный полковник Зубов, и сразу же все подравнялись и перестали разговаривать. Старший политрук Седов вдруг сконфузился под пристальными взглядами сотни людей и стал что-то негромко докладывать начальнику штаба. Сегодня был его день — день старшего политрука Седова. Ради предстоящего торжества он выбрился так старательно, что весь изрезался, и теперь его лицо было разукрашено маленькими бумажками, наклеенными на местах порезов. И вообще все, с его точки зрения, не удавалось и было подготовлено наспех, без специального совещания, без соответствующих предварительных размышлений. В самом деле, вдруг позвонили, и тотчас же производи награждение. И где? В мастерских! А ведь все можно было устроить в Доме Флота, при свете прожекторов, и там вручение орденов снимали бы кинооператоры на пленку для всего Советского Союза.

— Ничего, ничего! — довольно громко ответил начштаба. — Главное — спокойствие.

И ушел за командующим, который все еще курил возле мастерских, прислушиваясь к рокоту моторов и к коротким ударам пушечной пальбы в воздухе.

— Опять Седов напутает? — улыбнувшись, спросил командующий. — Он, знаете ли, всегда так волнуется, смотреть на него страшно. Комиссар хотел его снять с этого дела, да я заступился. С ума человек сойдет.

— Работа, конечно, красивая, — тоже улыбнувшись, ответил начштаба, — и надо ему отдать справедливость — всю душу вкладывает. Нет, нельзя его трогать. Давеча попросил разрешения одну медаль «За отвагу» лично отвезти Смородинову в город. Тот в госпитале там лежит. И, представляете, врачей вызвал в палату, сестер, санитаров...

Он пропустил командующего вперед, поправил фуражку, обдернул шинель и великолепным, очень красивым шагом вошел в мастерскую. Где-то на фланге звучный и громкий голос скомандо-вал «смирно», и все стихло.

Седов прочитал по бумаге первую фамилию. Крупнотелый летчик, с трудом отбивая строевой шаг мягкими унтами, пересек расстояние, отделяющее его от командующего, и встал навытяжку. Выражение лица Седова из старательного сделалось отчаянным, он дважды, шепча при этом губами, сверил номер и протянул коробочку командующему.

— Поздравляю, капитан, — сказал командующий, светло и прямо вглядываясь в глаза летчика, — хорошо бьете фашиста, поздравляю. И из техники выжимаете все, что она может дать. Правильно делаете.

Лицо летчика напряглось, он громко ответил положенную фразу, повернулся и пошел на свое место. Седов назвал другую фамилию, опять сверил номер и протянул еще коробочку командующему.

На сопках, слева от мастерских, ударили зенитки, и всем сразу стало видно, что командующий, вручая ордена, в это же время прислушивается к тому, что происходит там, в небе.

Восьмым был военврач Левин.

Волоча за собою спадающую калошу и не замечая этого, он взял из рук командующего коро-бочку с орденом, сказал «спасибо» и пошел было обратно, как вдруг командующий остановил его, и он вновь возвратился к покрытому кумачом столу, добродушно и немного виновато улыбаясь.

— Товарищ военврач, — сказал командующий негромким голосом, — думаю, что выражу общее мнение, если от имени всех нас особо поздравлю нашего дорогого товарища Левина, которого мы — вернее, многие из нас — помнят по тем далеким временам, когда... когда они были учлетами и когда военврач Левин лечил нас не только лекарствами, но и... советами... когда военврач Левин... помогал нам в трудные дни... верить себе и верить в себя...

Командующий помолчал немного и прислушался к тому смутному и сочувственному гулу, который прошумел среди построившихся людей, потом пожал сухую и крупную руку доктора, взглянул ему в глаза и добавил:

— Одним словом, товарищ военврач, горячо вас поздравляю с наградой и желаю вам здоровья и сил для той работы, которая ожидает вас до великого дня победы.

— Благодарю вас, — опять сказал Левин, — спасибо!

Вернувшись в строй, он надел очки и аккуратно прочитал свое временное удостоверение.

Следующим получил орден Калугин, потом опять пошли истребители, за ними батальон аэродромного обслуживания. Зенитки замолчали. На лице Седова от напряжения выступили крупные капли пота.

— Старший лейтенант Сафарычев, — вызвал Седов.

— В воздухе! — ответил чей-то густой голос.

Седов отложил орден Сафарычева и прочитал еще две фамилии.

— Абрамов убит, — отозвался тот же густой голос.

Седов отложил в сторону орден Абрамова.

Когда все кончилось, Левин медленно вышел из мастерских. Опять посветлело, снег перестал падать. Слева от капониров грохотали прогреваемые моторы дальних бомбардировщиков. Техник, которого, кажется, звали Гришей, поднял руку и что-то прокричал Левину, — наверное, поздра-вил. «Если мне не изменяет память, — подумал Левин, — то у него был перелом ключицы».

Подскакивая на ухабах застывшей дороги, его обогнала грузовая машина, в которой, держась друг за друга, пряча лицо от холодного ветра, стояли летчики. И они тоже что-то закричали Левину и замахали ему руками, а потом один из них забарабанил в крышу кабины, и грузовик остановился. «Еще немного, и у меня сделается сердцебиение, — подумал Левин, — ко мне все-таки великолепно относятся в нашем ВВС».

Дюжие руки втащили его в кузов с такой быстротой, что он даже не заметил, как это произошло. Он просто очутился в кузове среди трех десятков молодежи, и только одно лицо показалось ему знакомым. «Осколочное ранение в тазовую область, — вспомнил он, — да, да, как же. Его дела были плохи — этого юноши, а вот теперь ничего».

Летчики пели.

Машина мчалась к гарнизону через аэродром, на котором военный день еще не кончился, — какие-то машины рулили к старту, готовясь вылететь, другие тащились к капонирам, с третьими возились механики, дыханием согревая стынувшие на холоде руки. Старшина-оружейник выверял пулеметы и бил порою короткими очередями в далекую скалу, а небо опять голубело, очищая свои просторы для нового сражения, наверное последнего в нынешний день.

4

Вечером в ординаторскую пришел Бобров. Военврач второго ранга Левин ел суп из пшена с треской и маленькими кусочками откусывал хлеб. Очки Александр Маркович поднял на лоб; от белой шапочки лицо его стало строже и печальнее.

— Какой у нас был повар, — сказал Левин, — как старался и как любил свое дело! А теперь вот вольнонаемный и, изволите видеть, невесть что варит. А мне некогда с ним ругаться, и, кроме того, я совершенно не понимаю, отчего одна еда бывает вкусная, а другая невкусная. Я не знаю, почему это невкусно, и не могу с него строго спрашивать. Вы понимаете, отчего еда бывает вкусная, а отчего невкусная?

Бобров ответил, что, наверное, в супе нет лаврового листа. Или, может быть, туда надо положить горчицы. Вообще, если что-нибудь очень невкусно, то всегда следует обращаться к горчице.

— Чудовищный день, — сказал Левин, — я совершенно измучился. Приехал из мастерских и сразу в операционную. Тут сегодня доставили трех мальчиков, вы слышали об этом бомбардировщике? Расскажите, как они упали?

Бобров рассказал. Левин выслушал, кривясь, барабаня по столу пальцами. За столько лет работы в авиации он так и не смог привыкнуть к этим рассказам, к спокойно-мужественному тону рассказчиков, к словам «гробанулся», «накрылся», «спрятался в водичку».

— Четыре «мессера» на одного, — сказал он, — нехитрое дело. Паршивые убийцы! Кстати, это с вами была недавно история, вы как будто попали в штопор?

— Нет, товарищ военврач, я никогда не попадал в штопор.

— И хорошо, что не попадали. Не вы, не вы... Тогда кто же попал в штопор на этих днях? Впрочем, это неважно, каждому из нас будет в конце концов свой штопор. Фу, начинается изжога. Вы не страдаете изжогами? Садитесь, старик...

Бобров сел.

Потом доктор ел картофельное пюре и вслух раздумывал о войне. По его предположениям выходило, что фашизм будет разгромлен году в сорок шестом. Насчет второго фронта он отзывался довольно вяло. Бобров смотрел на доктора внимательно, и глаза у него были такие, что Левину хотелось говорить и говорить.

— Доктор, — сказал Бобров, — вы бы кушали, у вас все простынет.

— Кушали! — воскликнул Левин. — Кушали! Погодите, я еще устрою баню этому Онуфрию! Он будет меня помнить!

И с негодующим видом Александр Маркович отодвинул от себя картофельное пюре.

— В одном доме, было время, вашего покорного слугу подкармливали, — сказал он. — Я был еще молодой человек, а там была бабушка Варя, и она пекла, например, хворост. Вы когда-нибудь пили крепкий, сладкий чай с хорошим хворостом? В этой семье...

— Доктор, а где сейчас ваша семья? — перебил вдруг Бобров.

— Моя семья? — почему-то сконфузившись и не сразу, ответил Левин. — Моя семья? Говоря откровенно, у меня нет никакой семьи.

— Погибли? — глядя прямо в глаза Левину, спросил Бобров.

— Абсолютно не погибли, — ответил Александр Маркович.- Странная манера у вас у всех об этом спрашивать. Никто у меня не погибал...

Александр Маркович ворчал долго.

— Это просто удивительно, — говорил он сердито, — нет такого человека, который бы не думал, что я несчастный. А я нисколько не несчастный. У меня нет никакого надлома, понимаете? Я просто неженатый. Ведь бывают же неженатые люди. Я — холостяк. Я не вдовец, меня не бросала жена, и никто даже не может сказать, что я не успел жениться потому, что был сильно загружен работой. И я не убежденный холостяк. Если же проанализировать мое холостяцкое положение и постараться найти причину, то это окажется невозможным. Как-то так случилось, что я не женился. Все женились, все влюблялись, и всегда у меня была масса поручений — передать записку, отвезти букет цветов, и я как-то в этих свадьбах и влюбленностях запыхался, забегался и опоздал. И на барышне, которая мне очень нравилась, которую я, быть может, даже любил, вдруг женился один мой товарищ. А когда я ей через много лет рассказал, как был в нее влюблен, — она всплеснула руками и сказала: «Ой, Шура, вы все выдумываете...»

Он грустно помолчал и добавил:

— Ничего себе «выдумываете»!

— Да, кстати, — сказал Бобров. — Я слышал, будто вы в отпуск собрались...

— Не вышло, — ответил Левин. — Я, знаете, хотел немного сам подзаняться своим здоровьем, но не вышло. Должен был приехать мне на смену один очень хороший доктор, так случилось несчастье, разбомбили поезд, помните, не так давно под Лоухами. И я остался. Мне всегда не везет с отпусками, это какая-то мистика...

— Чего?

— Ну, мистика, бред... Да вы же, наверное, помните мою поездку в Сочи...

Бобров улыбнулся.

Он вспомнил, как еще до войны, в отпускное время Левин вдруг объявил всем, что едет в отпуск, что у него уже выписаны литеры, что для него заказан мягкий билет, нижнее место до станции Сочи, а на другой день появился в летной столовой и весело пожаловался:

— Вот видите, как я уехал? Теперь ко всему прочему я еще санитарный врач. Мне только не хватало снимать пробы и осматривать состояние санузлов! Ну, а с другой стороны, когда мой коллега военврач Жилин должен ехать за молодой женой и некому его заменить, как бы вы поступили? Когда он показывает мне письмо от жены и там написано: «еще один месяц, и я сойду с ума, что ты со мной делаешь, мама плачет, и сестра Надя плачет». А? Ну-ка, скажите? И начсан вызывает меня, сажает в кресло, долго молчит, долго вздыхает и потом обращается: «Я не приказываю, я прошу. Вас никто не ждет, а Жилин молодожен». Вот вам и Сочи. И все только потому, что у меня нет настоящей силы воли. Воспитывайте в себе волю, молодые люди, иначе вы не увидите Сочи.

Доктор Левин был не чужд честолюбия. Но это было своеобразное честолюбие. В общих чертах оно сводилось к тому, что Александр Маркович любил рассказывать, будто знает очень многих знаменитых летчиков и будто кое-кого из них он лечил в свое время. Кроме того, в давние мирные времена, раздражаясь, Левин любил намекнуть собеседнику, что если так пойдет дальше, то он рассердится и уедет в Москву в Главное Управление или, в крайнем случае, в Ленинград.

— А что? — спрашивал он. — Вы думаете, у меня вместо нервов веревки? Возьму и подам рапорт. Вечно я должен таскаться с этим племенем крылатых. Не захочу — и не буду. Что я тут вижу среди этих железных парней? Вот побудьте, побудьте хирургом у летчиков. Много интерес-ного вы увидите. За прошлый месяц только один случай, и то растяжение связок, — не вовремя дернул какую-то там веревку в своем парашюте. И с утра до вечера нытье, чтобы его отпустили и что он повесится со скуки в госпитале. Врач должен расти. А какой у меня рост? В крайнем случае аппендицит, и то разговоров не оберешься. Зачем летчикам врач в мирное время? Тут один недавно ко мне пришел — интересовался, что такое головная боль. Вы себе представляете человека в тридцать лет, который совершенно не знает, что такое головная боль, и спрашивает — это болит кожа на голове, болят кости в голове или мозг? Эти люди наделены таким здоровьем, что если они не падают, так для чего им хирургическое отделение? Если бы еще была война, то, конечно, я был бы нужен, а без войны я совершенно ненужен. Хорошо, что в мирное время я большей частью работал в клиниках. Иначе война бы застала меня лично врасплох. В большой клинике все-таки кое-что видишь, кое-что делаешь и порою приходится подумать. А здесь с вами, со здоровяками? Даже смешно...

Левин был вспыльчив, много путал, часто раздражался, и, случалось, кричал на своих санита-рок, сестер и врачей. Он просто не понимал, что значит говорить тихо. Халат на нем никогда не был застегнут, длинный нос задорно торчал из-под очков, зубами он вечно жевал мундштук папиросы и для утешения своих пациентов часто рассказывал им о собственных болезнях, энергично и страстно сгущая при этом краски.

— Этот борец со стихиями жалуется на сердце! — восклицал Левин. — Этот Икар, этот колосс смеет говорить о сердце! Кстати, оно вовсе не здесь, здесь желудок. Честное слово, противно слушать человека, который думает, что он болен, в то время когда он совершенно здоров. У вас хронометр, а не сердце, а у меня, вот у меня вместо сердца — тряпка. Давеча тут один воздушный сокол показал мне свой перелом, вот он лежит в соседней палате. И он думает, что это серьезно. Он не хочет быть калекой на всю жизнь и волнуется. Передайте ему потом, что я вам говорил доверительно, как мужчина мужчине. У него даже не перелом. У него ушиб. И нечего ему разво-дить нюни насчет того, что он может быть отчислен от авиации. Вот в тридцать втором, доложу я вам, один штукарь уронил меня вместе с самолетом, так это действительно была картина, достой-ная кисти художника. Меня собрали из кусков. Все было отдельно. Ну почему вы смеетесь? Что смешного в том, что доктор Левин упал вместе с самолетом и разбился на куски? Кроме того, у меня язва желудка, так я думаю. А вы все здоровяки, покорители стратосферы, воздушные чемпионы, племя крылатых, и вы мне очень надоели...

В серьезных случаях, даже до войны, Александр Маркович не уходил из госпиталя. Если кто-нибудь из летчиков попадал в катастрофу, если состояние пострадавшего внушало хоть маленькое опасение, — Левин как бы случайно засиживался в ординаторской, потом в палате у раненого, потом вдруг задремывал в коридоре в кресле возле столика дежурной сестры.

— Э! — сказал он Боброву, когда тот впервые очнулся после ранения, — вам нечем особенно гордиться. Если вы женаты, то не рассказывайте вашей жене, что вы были на краю смерти. Вас можно пропустить через кофейную мельницу, и все-таки вы останетесь летчиком. Организм вообще очень много значит в таких случаях, как ваш. Вот, кстати, во время финской у меня была работа. Приносят одного и кладут мне на операционный стол. Я смотрю, и, можете себе предста-вить, вспоминаю обстоятельства, при которых в свое время я оперировал этого же самого юношу. Мои швы, мой, так сказать, почерк, и недурная, очень недурная работа. А дело было так. Он когда-то упал. Тогда летали бог знает на чем, на «Сопвичах», вы, наверное, даже их не видели. И вот он упал вместе со своим «Сопвичем», отбитым у белых. И я, тогда еще совсем молодой врач, должен был разобраться. Вокруг — никого, раненый нетранспортабелен, местный фельдшер только крякает, и я — желторотый — должен все решить. Один час двадцать минут я возился с этим молодым товарищем и потом нисколько не верил, что дело обойдется без сепсиса. Я не мог спать, не мог есть, помню — только все пил воду и курил самосад. Но мой пациент выжил. Он выжил вопреки здравому смыслу и всему тому, чему меня учили. Он выжил потому, что у него был совершенно ваш организм. У него было сердце как мотор и такое здоровье, что он совершенно спокойно проживет еще минимум семьдесят лет. Так что никогда не следует унывать, а вам, с вашими царапинами, тем более. Вот вам молоко — его надо выпить. Если вы не станете пить молоко — это пойдет на пользу фашизму-гитлеризму. И ничего смешного. Гитлеру, Герингу, Геббельсу и всей этой шарашкиной артели очень приятно, когда наши раненые отказываются от пищи. То есть это я, конечно, выражаюсь фигурально, это в некотором смысле гипербола, но все-таки сделайте им неприятность — выпейте молоко и скушайте котлетку. Сегодня вы лично по некоторому стечению обстоятельств не воюете, так сделайте этой банде неприятности не как боевой, гордый сокол, а как едок...

5

После своего позднего обеда, сидя с Бобровым, Левин стал вспоминать Германию и универси-тет в Йене, где некоторое время учился. Это было в общем-то ни к чему, но люди, близко знавшие старого доктора, любили слушать его всегда внезапные воспоминания — то один кусок жизни, то другой, то юность, то отрочество, то какую-то встречу, и грустную и забавную в одно и то же время.

— Немцы, немцы! — говорил Левин. — Я не люблю, когда ругаются — немец, немец. Немец это одно, а фашист это совершенно другое. Когда я смотрю, как они кидают бомбы, или читаю в газетах об этих лагерях уничтожения — боже мой, я пожимаю плечами, пожимаю своими плечами и думаю, что можно сделать из народа, дай волю Гитлеру. Народ можно превратить в палача, в гадину, в зверя, будет не нация, а подлец. Я учился в Йене, я был очень бедный студент, совсем бедный, хуже нельзя. И мне посоветовали — идите к студенческой бабушке фрау Шмидтгоф. Вот такая старуха — выше меня на голову, с усами, не дай бог увидеть ее во сне. И бока и бюст, ну что-то ужасное. Представляете себе — смотрит на меня неподвижно пять минут, обдумывает, гожусь я или нет. Потом показывает комнату и тоже смотрит — гадится мне комната или нет. Потом говорит: вы имеете здесь кофе, не слишком крепкий, сливки, не слишком густые, четыре булочки в день и тишину с чистотой. Никаких безобразий. Стирка белья и штопка носков — тоже от меня. Я поселяюсь у студенческой бабушки Шмидтгоф. Через месяц она знает расписание всех моих лекций, знает, какое у меня было детство, знает, что я люблю жидкий кофе и побольше сливок, знает, что мне не приходится ждать ассигнований на новый костюм, а когда я заболеваю, она ходит за мной лучше, чем моя родная мама. Слушайте внимательно, Бобров. Эта женщина не дает мне никогда проспать ни одной лекции, а на прощание, когда я плачу и даю клятвы, что я все-таки еще приеду в Йену повидать ее, она заявляет: «Нет, вы не приедете, герр доктор». Почему же я не приеду? «Вы не приедете, потому что профессора, у которых вы учились, олухи и бездарные дураки, вы поймете это несколько позже». Но, фрау Шмидтгоф, для чего же вы гоняли меня на все лекции? «О, герр доктор, маленький мой герр доктор, для того, чтобы вы получили диплом. У вас нет богатых родителей, вы никогда не получите наследство из Америки, а диплом — это булочки и не особенно крепкий кофе, и жидкие сливки, и крыша над головой. Жизнь так плохо устроена, герр доктор. Нет, нет, только самодовольные кретины возвращаются в Йену, а люди с головой думают: здесь пропали мои лучшие годы, у этих бездарных профессоров. Желаю вам много счастья, герр доктор, добрую жену и всегда свою голову на плечах. Желаю вам понять, что ваш профессор Бруннер — бездарная скотина, а ваш профессор Закоски- нахал и карьерист, а ваш любимец профессор Эрлихен — тупица. Никогда не приезжайте в Йену»...

— И вы не поехали? — спросил Бобров.

— Конечно.

— А старухе вы написали?

— И старухе я не написал.

— Почему?

— Не написал, и баста. Почему? Веселое письмо я не мог ей написать, а грустное — не хотелось. У меня тоже была своя гордость. При царе доктору Левину не так-то просто было устроиться на службу, чтобы иметь хотя бы жидкий кофе и крышу над головой... Вы же этого не понимаете — вы, Бобров, для которого все равны: и казах, и еврей, и узбек, и вы сами, русский. Так я говорю?

— Оно, конечно, так, — согласился Бобров.

Потом Левин показал Боброву полученный давеча орден.

— Вообще, орден Красной Звезды самый красивый, — сказал Александр Маркович, — скромно и сильно высказанная идея. Вы согласны? Хотя «Красное Знамя» тоже очень красивый орден. У вас уже два «Красных Знамени» и «Красная Звезда», а еще что?

— «Трудяга» и «Знак почета», за арктические перелеты. ..

— Тоже неплохо! — сказал Левин. — «Правительство высоко оценило его заслуги» — как пишут в некрологах. Но будем надеяться, что я не доживу до такого некролога. А теперь мы вымоем руки и займемся вами. Товарищ командующий мне звонил насчет вас. Что вы думаете насчет нашей идеи?

Бобров ответил не сразу. Он вообще не отличался болтливостью.

— Ну? — поторопил его Левин. — Или вы не поняли моего вопроса? А может быть, бабушка Шмидтгоф произвела на вас слишком сильное впечатление? Не надо, дорогой товарищ Бобров. Война есть война, и если они позволили себе фашизм, то мы позволим себе этот фашизм уничтожить. Правильно? Теперь что же насчет идей?

— Придумано толково, возражать не приходится,- ответил наконец летчик, — но многое будет зависеть от качества пилота. Надежный пилот — будете работать нормально; несортный пилот — накроетесь в два счета. Учтите — посадка и взлет в районе действий истребителей противника.

— Э, — воскликнул Левин, — в районе действий истребителей противника! А наши истреби-тели? Разве они не будут нас прикрывать? Смотрите вперед и выше, старик, больше оптимизма!

Моя руки, он пел «Все выше, и выше, и выше стремим мы полет наших птиц».

Потом пришел сонный и небритый военврач Баркан. Он был очень недоволен тем, что Левин приказал его разбудить, и нарочно показывал, как он хочет спать, как переутомлен и измучен.

— Та-та-та-тра-та-та-та-та-та, — напевал Левин, обходя кругом голого Боброва и тыкая пальцем то в ключицу, то в лопатку, то в живот, — тра-та-та...

Отрывистым голосом он что-то сказал небритому по-латыни, но Баркан не согласился, и с этого мгновения стал прекословить, но не прямо, а как-то вбок. Например, если Александр Маркович что-нибудь утверждал, Баркан не оспаривал, но отвечал вопросом:

— Допустим. И что же?

Для того чтобы что-то доказать военврачу Баркану, Левин приказал Боброву ходить взад и вперед по ординаторской. Летчик ходил нахмурившись, сжав зубы, злился.

— Ну? — спросил Александр Маркович.

— Могу ответить таким же вопросительным «ну», — сказал Баркан. — Вы, как всегда, алогичны, Александр Маркович.

— Я алогичен? Я? — спросил Левин. — Нет, в вас нынче засел бес противоречия. В конце концов я не отвечаю за то, что вы не в духе.

— Зато у вас сегодня необычайно приподнятое настроение, — ответил Баркан. — Разрешите идти?

Левин кивнул и велел Боброву одеваться.

— Видали? — спросил он, когда Баркан ушел. — Недурной человек, и врач, на которого вполне можно положиться. Но что-то у меня с ним не выходит. Не у него со мной, а у меня с ним. И виноват мой характер, моя болтливость, вечный шум, который я устраиваю, пустяки, которые выводят меня из себя. Даю вам слово, что были случаи, когда я его обижал совершенно зря. И теперь не получается контакт. Я ему неприятен, нам трудно вместе... свинство, когда идет война. Вы меня осуждаете?

Бобров пробурчал нечто среднее между «все бывает» и «постороннему тут не разобраться». Впрочем, он невнимательно слушал Левина. Допустит к полетам или нет — вот ради чего он тут сидел. И в конце концов это произошло.

— Смотрите вперед и выше, старина, — сказал Александр Маркович. — Ваше дело в шляпе. Я считаю, что вас можно допустить к исполнению служебных обязанностей...

Летчик еще сильнее сжал зубы: вот оно, наступает его день.

— Вы в хорошей форме, — продолжал военврач, — вы в форме почти идеальной для вашей специальности. Теперь второй вопрос — наша идея. Вы бы пошли пилотом на такую машину?

— На какую? — спросил Бобров, чтобы оттянуть время и не сразу огорчить Левина.

— Я же вам говорил о нашей идее. Речь идет о спасательной машине. Или мне рассказать все с самого начала?

— Я хочу воевать! — сказал Бобров. — Я должен воевать, товарищ военврач...

— Ну и воюйте! — вдруг грустно и негромко ответил Левин. — Воюйте на здоровье. Конечно, вы воюете, а я вам предлагаю эвакуацию в Ташкент. Разумеется, вы солдат и храбрец, а мы тут бьем баклуши и отсиживаемся от всяких непредвиденных случайностей. Вытащить из ледяной воды двух-трех обреченных парней — это для товарища Боброва штатская работа. Вернуть к жизни, спасти своих товарищей — это несерьезно. Нет, нет, вы лучше теперь молчите. В данном вопросе интересно то, что некто Бобров сам сказал, будто несортный пилот погубит все начина-ние, а когда дошло до дела, то этот же Бобров предпочел отказаться. Я больше ничего не имею сказать. Привет, товарищ Бобров...

Летчик молчал, косо и задумчиво глядя на Левина. Тот сидел за своим столом, горестно подпершись руками, и было видно, что он в самом деле глубоко обижен и оскорблен.

— Все едино это вроде отчисления от боевой авиации,- глухо и упрямо произнес Бобров. — Тут никакие рассуждения не помогут, хотя вы и правы как военврач. Конечно, без команд аэродромного обслуживания мы работать не можем, и правильно роль этих команд начальство поднимает, но коли вопрос жестко поставят, я лучше в пехоту подамся, чем в аэродромную команду.

Левин молчал.

— Еще направят на бензозаправщик шофером и тоже скажут — боевая работа, — ворчливо добавил Бобров,- а я бомбардировщик, театр знаю, пользу приношу.

— Идите, идите, — почти крикнул Левин, — я же вас не прошу и не уговариваю. Идите в бомбардировочную, идите. А мне пришлют мальчика двадцатого года рождения, и нас срежут на первом же взлете. Черт с ним, с этим старым Левиным. Но идея, идея, прекрасная идея тоже будет срезана раз навсегда. До свидания, спокойной ночи, приятных сновидений.

И он открыл перед Бобровым дверь в полутемный госпитальный коридор.

Потом Левин немного постоял в ординаторской, раздумывая, и принял соды: его мучила изжога. К ночи с дальнего поста привезли на катере краснофлотца — пришлось оперировать. Потом у старшины стрелка-радиста началось обильное, изнуряющее кровотечение из раны бедра.

— Ничего не понимаю! — ежась и вздрагивая, сказала Ольга Ивановна. Она всегда пугалась за своих раненых, и Александр Маркович сердился за это на нее и часто говорил ей, что так нельзя, что она должна держать себя в руках, что это, в конце концов, война.

— Чего же тут не понимать? Вторичное кровотечение! — сказал он и пошел мыть руки. Анжелика побежала перед ним готовить операционную.

К часу ночи он перевязал старшине бедренную артерию, и когда из операционной его привезли в палату, Александр Маркович сел с ним рядом и заговорил:

— Теперь все в полном порядке, старик. Еще немного, и вы пойдете гулять. У вас железные легкие и блиндированное сердце. С вашим здоровьем человек никогда не умирает. Верочка, приготовьте для этого летающего Мафусаила кальций. И вам не стыдно, старик? Это, кажется, вы часа два тому назад просили меня написать прощальное письмо на родину? Смотрите, ему смешно!

Наконец, когда все затихло, Левин отправился по осклизлым каменным ступеням вниз, в свою комнату, рядом с прачечной, отдыхать. Здесь круглые сутки слышался шум воды, глухо и печально пели прачки, скрипел моечный барабан, а если близко падала бомба, то обязательно лопались трубы и жилье доктора заливало водою.

Он разулся, вздохнул и сел на койку.

Кителя он не снимал: мало ли что могло случиться со стрелком-радистом.

Дорогая Наталия Федоровна!

Так я к Вам и не приехал. Опять не вышло. И не то чтобы меня не пустили — наоборот, очень даже пускали и гнали, но по свойству своего характера — не смог. Кстати, не помните ли Вы такого ученика Н. И., по фамилии Белых? Это необыкновенно способный хирург, Н. И. очень его когда-то нахваливал и водил к вам в дом, где вышеупомянутый Белых, краснея и стесняясь, съедал огромное количество хлеба, стараясь поменьше мазать маслом. Вспоминаете? Звали Вы его Петечкой, и нянька, покойница Анастасия Семеновна, всегда его еще отдельно кормила в кухне гороховым супом, который он страшно любил. Так вот этот Белых ехал к нам и попал под бомбежку. Подлецы фашисты и бомбили и обстреливали состав. Белых вытаскивал из вагона какого-то раненого майора, фашист сверху дал пулеметную очередь, и теперь у нашего Петечки прострелены кисти обеих рук. Представляете, какое это ужасное несчастье для хирурга. Наш начсанупр флота приказал круглосуточно дежурить возле него — страшимся мы психической травмы. Э, да что писать...

Но дело есть дело: Белых, по всей вероятности (об этом был специальный разговор), удастся эвакуировать в те районы, где командует наш Н. И. Пусть Н. И. вспомнит своего ученика, отыщет его, и, так сказать, в общем, Вы понимаете. Учтите еще, что этот сибиряк страшно самолюбив и именно поэтому не потерпит никакого особого с собой обращения. Я ездил к нему. Он сказал: «Живем-живем и привыкаем — все Н. И. да Н. И., а ведь Н. И. великий хирург». Приятно Вам быть женой великого хирурга?

Ох, милая Наталия Федоровна, как быстро летит время. Пишу Вам и вспоминаю Киев, Н. И., Вас и Виктора, когда он только что родился и у Вас сделалась грудница. Помните, как мы все трое испугались и позвали фельдшера Егора Ивановича Опанасенку, а потом я побежал в аптеку и на обратном пути вывихнул себе ногу. И Ваш муж вместе с Опанасенкой вправили вывих, когда меня приволокли какие-то добрые киевские дядьки.

Передайте, пожалуйста, Н. И., что у меня в госпитале два дня тому назад был казус во время операции на почке, совершенно в стиле раритетов, которые интересуют Вашего благоверного для той его давнишней работы.

Остаюсь Вашим постоянным доверенным лицом

А. Левин

Дальше