Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

6

— Ну? — спросил Левин.

Военинженер Курочка лежал в воде залива на спине. Холодная луна светила прямо в его маленькое белое лицо.

— Все в порядке? — крикнул Александр Маркович, и гребцам-краснофлотцам показалось, что над заливом каркнула ворона. — Удобно лежать?

Шлюпка едва покачивалась.

Широкой лентой по черной воде плыли шарики лимонов. Про эти лимоны рассказывали, будто бы какая-то союзная «коробка» напоролась на камни, разодрала себе днище и теперь команда пьянствует на берегу в «Интуристе», а лимоны вода вымывает и несет по заливу. Каждый такой лимон покрылся корочкой льда и там, под скорлупой, сохранил и свой аромат и вкус.

В шесть часов утра первое испытание закончили. Краснофлотцы вытащили Курочку в шлюпку — спасательный костюм блеснул, точно рыбья чешуя, и тотчас же обледенел. Левин налил из фляги коньяку, но Курочка пить не стал.

— Спать хочу, — сказал он, зевая.

— Я все-таки повезу вас в госпиталь, — строго решил Александр Маркович. — Там и выспитесь. Так или иначе, даже в том случае, если наш костюм будет принят на вооружение и летчики будут его применять, после падения в воду нужен медицинский уход.

— Я не падал, я испытывал в спокойных условиях, — ответил Курочка.

И попробовал обмерзшую ткань на слом.

— Ага? — сказал Левин. — Не ломается? Вечно вы ничего не верите. Я же замораживал и кусочками и большим куском. Ничего ей не делается — этой нашей великолепной ткани.

— Не нравится мне что-то в нашем костюмчике, — вяло ответил Курочка, — а что — не могу понять. Чего-то в нем не хватает.

— Ох, надоели вы мне с вашим пессимизмом, — рассердился Левин. — Если не хватает, тогда скажите, чего именно не хватает...

— А знаете, чем отличается пессимист от оптимиста? — вдруг, хитро прищурившись, спросил Курочка.- Тем, что пессимист говорит — хуже быть не может, а оптимист утверждает — нет, может быть еще гораздо хуже. Так вот я оптимист, и утверждаю, что с костюмом не все в порядке...

С пирса они приехали в госпиталь. Пока Левин записывал все фазисы прохождения испыта-ний, инженера купали в ванне и кормили сытной и горячей едой. Потом он стал засыпать. И с этим бороться было уже безнадежно.

— Послушайте, старик, еще пять минут, не больше, — умолял его Левин, — вы мне только расскажите, как работала химическая грелка...

— Оптимист... могла бы работать лучше, — говорил, засыпая, инженер. — Все всегда можно сделать лучше, чем мы делаем...

Он уже спал. Маленькое личико его осунулось еще больше за эту ночь. И Левин вдруг понял, что с Курочкой нужно быть осторожнее, потому что этот человек вообще устал до предела: устал от своей военной работы, от непорядков с женой где-то в далеком тылу, от вечного, словно съедающего напряжения мысли, всегда устремленной куда-то в далекое будущее.

Когда инженер уснул, в ординаторскую пришел его приятель, высокий, сердитый Калугин, и сказал, что это форменное безобразие — так мучить Курочку.

— Вы не знаете, какие мозги у этого товарища, — произнес он, кивнув на диван, — ваш рентген еще не умеет определять, из кого может произойти настоящий гений. И если на то пошло, если это правда необходимо, давайте я буду испытывать ваш спасательный костюм. У меня настоящее здоровье, меня не уморишь каким-либо гриппом или ангиной...

— Дело не в ангине, — со вздохом сказал Левин.- Дело в том, что он ждет и не получает писем. Я не жду, а вот он ждет...

— А зачем он ей? — со злобой в голосе негромко спросил Калугин. — Зачем ей человек, который имеет броню и служит здесь? Вы-то ее не знаете, а я ее знаю — эту даму. Это особая дама, удивительная дама. И он все понимает и тем не менее мучается ужасно. От этого еще не изобрели капель?

— Нет, не изобрели! — печально ответил Левин.

— Ну, тогда и шут с ней — с этой дамой.

Калугин сел в кресло, налил себе из фляжки коньяку и сказал:

— Моя специальность — строительство аэровокзалов. Кончится война, и я буду строить грандиозные аэровокзалы в Ташкенте, в Алма-Ате, в Сочи, в Архангельске. Давайте мне каких-нибудь порошочков, доктор, чтобы не думать о своих проектах. На данном этапе это ни к чему. Впрочем, это я пошутил насчет того, что буду строить. Может быть, и не буду. Может быть, мои проекты гроша ломаного не стоят. Может быть, я маньяк. А, доктор? Впрочем, это все пустяки. Лучше скажите мне, чем кончились нынче ваши испытания.

— Они еще не кончились, — сказал Левин.

— Это жалко, — сказал Калугин. — Тем более, что завтра, то есть даже сегодня, Курочка вам не помощник. Мы с ним уезжаем.

Левин молчал. Лицо у него делалось все более и более сердитым.

Калугин громко высасывал лимон. Левин сморщился.

— У-у, — сказал он, — такая кислятина! Даже смотреть страшно.

Когда Калугин ушел, доктор пододвинул к себе чернильницу, почесал вставочкой переносицу под дужкой очков и размашисто написал: «Протокол...» Потом еще подумал, засопел и, зачеркнув «Протокол», написал: «Акт».

Он писал долго, до самого утреннего обхода, и сердился, что Курочка спит, а он должен писать, хоть писать его никто не заставлял, так же как никто ему никогда не приказывал заниматься спасательным костюмом.

Весь день он был в возбужденном состоянии, и его карканье разносилось далеко по коридорам и палатам госпиталя, а к вечеру он зазвал к себе в ординаторскую доктора Баркана, посадил на клеенчатый диван и, слегка склонив голову набок, спросил:

— Доктор Баркан, не кажется ли вам, что пора положить конец этим нашим нездоровым взаимоотношениям?

— Что, собственно, вы имеете в виду? — сухо осведомился Баркан.

— А вы не догадываетесь?

— Наши взаимоотношения определились раз навсегда! — сказал Баркан. — Вы мне не доверяете, это мне доподлинно известно. С какой же стати я буду разыгрывать роль вашего друга...

Левин ответил не сразу. Он подумал, потом произнес сурово:

— Речь идет, видимо, о том, что я не согласился отдать вам свой госпиталь. Да, я не согласился. Я могу передать вверенный мне госпиталь только человеку, которому я доверяю больше, чем самому себе. Иначе я несогласен. А вам я доверяю меньше, чем себе. Вы значите сами для себя больше, чем дело, чем работа. Разве это не так?

Баркан молчал.

— Это так! — сказал Левин. — Вы привезли с собой сюда ваше самолюбие. Вы не хотите считаться с нашим опытом. А у нас большой опыт. Вы несогласны с этим?

— У меня тоже немалый опыт! — твердо и значительно сказал Баркан.- Я не вчера получил диплом... я...

— Послушайте, — перебил его Левин, — послушайте, доктор Баркан, зачем вы себе выбрали эту вашу специальность? Нет, нет, не надувайтесь сразу, не делайте такой вид, что я вас оскорбил, а просто ответьте — зачем вы пошли в медицинский институт и даже потом защитили диссертацию?

Доктор Баркан засунул указательный палец за воротник кителя и подергал — воротник вдруг впился ему в толстую шею, потом он медленно поднял ненавидящий взгляд снизу вверх и с бешенством как бы измерил взглядом тонкую сутуловатую фигуру доктора Левина.

— Что вы от меня хотите? — спросил он негромко.

— Чтобы вы ответили, для чего вам понадобилась специальность врача.

— Я отказываюсь отвечать на подобные вопросы! — сказал Баркан.

— Отказываетесь?

— Да, отказываюсь.

— Я так и знал, что вы откажетесь, — сказал Левин, — вы во всем ищете оскорбление. Вы — недалекий малый, вот что...

Доктор Баркан стал приподниматься с дивана, но Левин замахал на него рукою, и он, помимо своей воли, вновь сел и даже откинулся на спинку, приняв такую позу, которая означала, что доктор Левин может теперь болтать сколько ему заблагорассудится, — с душевнобольными не спорят. Левин же, будто и не замечая этого движения Баркана и всей его позы, стал расхаживать по ординаторской и не столько говорить с Барканом или говорить Баркану, сколько рассуждать сам с собою или делиться с Барканом своими мыслями, причем с такой интонацией, что Баркан никак не мог больше обижаться, потому что Левин как бы даже советовался с ним.

— Послушайте, — говорил он, — сегодня я случайно узнал, что вы сын врача. И, знаете, я вдруг подумал, как, в сущности, все изменилось за эти годы после революции. Невероятно изменилось. Э, дорогой Баркан, вы сейчас меня ненавидите, а я вовсе не заслуживаю этого — даю вам слово честного человека, я беседую с вами по-товарищески, я только хочу сказать вам, что вы неправильно ведете себя и не понимаете чего-то самого главного. Ваш отец, допустим, жил и работал в прекрасном городе Курске. И он знал: сын вернется врачом, фамилия та же, вывеска почти не изменится, пациенты будут с теми же фамилиями, мадам Черномордик молится на Шарко, и ее семья молится на Шарко — ваш папаша лечил ее в этом духе, и вы будете лечить ее и ее семью совершенно так же. Купец Ноздрев любит, чтобы доктор сначала перекрестился на иконы, а потом подошел к больному, вы будете знать эти штуки, ваш папенька крестился, и вы перекреститесь, так? Ничего, что ваш папенька и вы сами нисколько не верите в бога, вы ведь постоянный врач, так? Подождите, не перебивайте! И вот ваш папенька, почтенный доктор из Курска, советует сыну — иди на медицинский. Иди, перемучайся четыре года, я посадил садик, ты будешь собирать с него плоды, так? Ты войдешь в дело. Был такой разговор? А? Я вижу по вашему лицу, что был. Но только ваш папа запоздал, и вы этого не заметили и погубили к черту свою жизнь. Боже сохрани, доктор Баркан, я не хочу сказать этим, что вы вообще плохой человек или неважный работник. Но только ваша нынешняя специальность не дала вам возможности вылупиться из скорлупы, понимаете? Строй вы мосты — может быть, вы бы отлично их строили, во все ваши скрытые силы. Или пищевая промышленность, или резолюции на бумаге — оплатить, отказать, выдать двести тонн. Может быть, лучше вас никто бы этого не сделал. Я не знаю. Но зато я твердо знаю, что тут, у меня, на войне, где люди отдают все, что имеют, и даже больше того, что имеют, вот здесь, в госпитале, вы чего-то не понимаете. Я говорю вам не как ваш начальник, я говорю вам не потому, что делаю вам выговор, я говорю вам не потому, что у меня плохой характер, хотя за последнее время, правда, я стал несколько раздражителен, я говорю с вами потому, что должен вам все сказать начистоту, иначе мне трудно с вами работать. Доктор Баркан, наша специальность очень трудна, и надо потерять что-то внутри себя, чтобы заниматься ею и не понимать всего этого. Послушайте, мне неудобно говорить вам такие вещи, но вот, например, сегодня вы смотрели раненого — левая стопа, я не помню, как его фамилия, вы сбросили с него одеяло. Кругом стояли Варварушкина, и Анжелика, и санитарки. Зачем вы сбросили с него одеяло? Ведь он же не только раненый, он молодой офицер, ему неловко, нельзя же не понимать таких вещей!

— А как его фамилия? — спросил Баркан.

— Это все равно, — сказал Левин.

— Нет, я просто к тому, — сказал Баркан, — что, толкуя о людях, надобно знать их фамилии. Вот вы делаете мне выговор, а сами не знаете толком ни одной фамилии.

— Я не делаю вам выговор, — с тоскою ответил Александр Маркович, — я же пытаюсь договориться с вами, как человек с человеком. Или разговоры могут быть только приятные? Ведь бывают же и суровые разговоры, жестокие. Ну, а что касается до фамилии, то это мое несчастье. Как-то нашелся уже один молодой человек — он пропечатал меня в стенной газете за нечуткость, он считал, как и вы впрочем, что самое главное — это фамилия. Называть по имени-отчеству — и спокойно спать в свое дежурство. Так вы считаете? Но у меня плохая память на фамилии, на даты, я не помню день своего рождения, так что из этого? Что мне делать? Переменить специальность? Пойти опять в ученики к сапожнику, как пятьдесят лет тому назад? Вы это мне советуете? Но ведь наша специальность состоит не только из того, чтобы знать имя и отчество...

— Судя по вашему монологу, именно из этого, — сказал Баркан. — Впрочем, продолжайте. Я обязан вас слушать, мы ведь на военной службе.

— Да, вы обязаны, — внезапно покраснев, крикнул Александр Маркович, — в таком случае вы обязаны. И не только слушать, но выполнять все, что я вам приказываю, иначе я найду другой способ заставить вас подчиняться.

Баркан встал, и Левин не предложил ему больше сесть. Беседа кончилась. Покраснев пятнами, сверкая очками и немного заикаясь от волнения, Александр Маркович сделал Баркану выговор. Он был начальником, а Баркан подчиненным. И слегка торчащие, твердые уши Баркана, и его красивые седые виски, и значительный подбородок, и толстая шея, на которой крепко и неповоротливо сидела крупная, несколько квадратная голова, и намечающийся живот — все это показалось Левину искусственным, придуманным для той солидности, которая всегда ему претила в преуспевающих провинциальных врачах. О, этот клан, этот цех ремесленников, покрывающих страшные ошибки друг друга, — сколько таких людей он знал в дни юности, когда он только собирался быть врачом, но другим, совсем иным, чем они — в своих визитках или чесучовых парах, сытые, покойные, прописывающие лекарства, в которые они не верили, те самые, которые так взъелись на Вересаева за его «Записки врача», те, которые в юности пели «Гаудеамус игитур», а потом строили себе доходные дома...

Да, но при чем здесь Баркан?

Ведь это только внешность, только манера держаться, это еще не суть человека. И имел ли он право так разговаривать с Барканом? Человеку за пятьдесят, он много работал, читал какие-то лекции или даже вел курс...

— Я могу идти? — спросил Баркан.

— Еще несколько минут, — сказал Александр Маркович, и тоном, которым была произнесена эта фраза, испортил весь предыдущий разговор. Так не просит начальник подчиненного. Так не говорит волевой подполковник медицинской службы. Что за дурацкая мягкотелость, будь он неладен, этот доктор Левин. Уставные взаимоотношения есть уставные взаимоотношения, они придуманы умными людьми для пользы дела. А теперь, конечно, поскольку служебный разговор кончился, хитрый Баркан мгновенно оценил обстановку: он опять сел на диван и даже заложил одну короткую ногу на другую. Левин еще раз прошелся по ординаторской, по знакомым скрипящим половицам. Скрипели третья, шестая и семнадцатая. Третья — начиная от стола. Это его всегда успокаивало.

— Да, вот какие дела, — сказал он, — вот какой вздор мешает иногда жить и работать...

Ах, как это было неправильно! Разве же это был вздор? А он теперь словно зачеркивал весь предыдущий разговор, словно извинялся за выговор.

— Впрочем, это не вздор! — сказал он громче, чем прежде. — Это, конечно, не вздор. Возвращаясь к вопросу насчет нынешнего вашего разговора при раненом Феоктистове...

— Федоровском... — поправил не без удовольствия Баркан.

— Федоровском, — повторил Левин, — Федоровском, да, совершенно верно. Так вот, возвра-щаясь к этому разговору, нахожу ваши суждения о работе сердца раненого в его присутствии не только неуместными, но и не соответствующими элементарным этическим нормам нашей медицины. Что это значит: «У вас машинка никуда не годится!» Кто дал вам право делать такие заключения при самом раненом...

— Работа в клинике приучила меня... — начал было Баркан, но Левин не дал ему кончить.

— Мне плевать на вашу клинику! — крикнул он громким, дребезжащим голосом и вдруг почувствовал, как растет в нем сладкое, захлестывающее чувство бешенства.- Мне плевать на вашу клинику, и на вашу дурацкую важность, и на то, что вы читали лекции! Мне плевать на вашу самоуверенность! — Он вдруг затопал ногами с наслаждением и уже как в тумане видел вдавлива-ющегося в спинку дивана Баркана. — Да, мне плевать! Еще слишком много у нас господ, имею-щих раздутые научные звания, чтобы я становился смирно перед одним только званием. Анжелика значит для меня больше, чем то, что вы — доцент. Вы защитили вздор, но жизнь все равно рано или поздно отберет у вас все ваши бумаги, и вы останетесь перед ней таким, как есть. Мне все равно, какая у вас была клиника, я работаю с вами и вижу — у вас лежит раненый летчик, а вы смеете ему говорить, что если бы у него была «хорошая машинка», так он бы наверняка выжил, а так вы снимаете с себя всякую ответственность. Снимаете? Снимаете ответственность? Тут люди отдают свою жизнь, вы понимаете это или не понимаете? — И мелкими топающими шажками он пошел к дивану, спрашивая раз за разом: — Понимаете?

Баркан поднялся.

Все его большое, значительное, уверенное лицо дрожало. Впрочем, Левин не видел этого. Он видел только большое белое пятно и этому пятну крикнул еще раз:

— Понимаете? Потому что если не понимаете, то мы найдем способ освободиться от вас! Тут не испугаются вашей профессиональной внешности! Я — старый врач и великолепно знаю все эти штуки, но сейчас, слава богу, иные времена, и мы с вами не состоим в цехе врачей, где все шито-крыто. Запомнили?

— Запомнил! — сказал Баркан.

— Можете быть свободным! — опять крикнул Александр Маркович.

Баркан, склонив мягкое тело в некоем подобии полупоклона, исчез в дверях. А оттуда, из коридора, сразу вошла Анжелика Августовна и поставила на письменный стол мензурку с каплями.

Левин ходил из угла в угол.

Анжелика стояла у стола в ожидании.

— Подслушивать отвратительно! — сказал Александр Маркович.

— Я не подслушивала, — совершенно не обидевшись, ответила Анжелика. — Вы так кричали, что слышно было во второй палате.

— Неужели?

Анжелика пожала плечами. Сизый румянец и очень черные коротенькие бровки придавали ее лицу выражение веселой властности.

— Я тут доложить кое-что хотела, — сказала она, выговаривая «л» как «в», так что у нее получалось «хотева» и «довожить».

— Ну, «довожите», — ответил Левин.

Анжелика пожаловалась на санитарку Воскресенскую. Лора целыми часами простаивает на крыльце со стрелком-радистом из бомбардировочной. Фамилия стрелка — Понтюшкин. Такой, с усиками.

— Ну и что? — спросил Левин.

— То есть как — что? — удивилась Анжелика, и лицо ее стало жестким. — Как — что? О нашем отделении пойдут разговоры...

— Э, бросьте, Анжелика, — сказал Левин. — Лора работает как лошадь, а жизнь между тем продолжается. Мы с вами люди пожилые, но не надо на этом основании не понимать молодости. Да и вы вот, несмотря на возраст, говорите вместо «л» «в», хоть отлично можете говорить правильно. Идите себе, я устал, и не будьте «звой». Идите, идите...

Анжелика поджала губы и ушла, ставя ноги носками внутрь, а Левин прилег на диван, совершенно забыв про капли.

«Имел ли я право так кричать, — спросил он себя, вытягивая ноги на диванный валик, — и вообще, имел ли я право в таком тоне разговаривать со своим коллегой, доктором Барканом? Чем я лучше его? Только тем, что чувствую такие вещи, которых он не чувствует? Ну, а если уметь чувствовать — то же самое, что, например, быть блондином или брюнетом? Если это не зависит от Баркана? Тогда что?»

Эта мысль поразила его.

— Фу, как нехорошо! — вслух скачал Александр Маркович и сел на диване.

Потом он принялся обвинять себя и сравнивать с теми людьми, с которыми жил все эти годы, то есть с военными летчиками. Сравнивая, он спрашивал сам у себя, мог ли бы он делать то, что делали они в эту войну, например: мог ли бы пикировать на цель, в то время как эта цель бьет из пушек и пулеметов; мог ли бы летать на низкое торпедометание, мог ли бы летать на штурмовку? И вправе ли он сам требовать от Баркана того, чего, не в прямом смысле, а в переносном, сравнительно, так сказать, он не мог бы сделать сам? Вот люди отдают решительно все в этой войне. А он, Левин?

И Александр Маркович стал предъявлять к себе требования, одно другого страшнее, одно другого невероятнее, до тех пор, пока совершенно вдруг не запутался и не усмехнулся своей доброй и немного сконфуженной улыбкой.

«Э, старый, глупый Левин!» — сказал он себе и пошел спать, чтобы хоть немного наконец отоспаться перед предстоящим испытанием костюма.

В восьмом часу в дверь постучали, и старшина со шлюпки сказал, что явился согласно приказанию подполковника медицинской службы.

Александр Маркович спустил ноги в белых носках с койки и долго дикими глазами смотрел на краснощекого, зеленоглазого старшину.

— Да, да, как же, — сказал он наконец, — присаживайтесь, закуривайте, там на столе есть хорошие папиросы.

Старшина вежливо, двумя пальцами, как большую ценность, взял папироску, прочитал на мундштуке название «Фестиваль» и, сделав почтительное выражение лица, закурил.

Левин, сопя, надел очки, отыскал ботинки и долго их зашнуровывал, вспоминая всю прошлую ночь, спасательный костюм и бледное маленькое лицо Курочки.

— Волна сегодня большая, — сказал старшина, которому казалось, что подполковник чем-то недоволен,- тут некоторые ребята с моря на ботишке пришли, так говорят, баллов на три или даже на четыре. Как бы нонче товарища военинженера не ударило чем...

— Военинженер выбыл в командировку, — все еще сопя над ботинком, но строгим тоном ответил Левин,- испытания буду проводить я лично.

Старшина удивленно поморгал, но тотчас же взял себя в руки и сделал такой вид, как будто бы поглощен сдуванием пепла с папироски. Александр Маркович теперь расшнуровывал ботинки, они не годились для спасательного костюма, спросонья он забыл об этом.

Минут через сорок они вышли из госпиталя и отправились вниз к пирсу.

Сырой ветер свистел между домами гарнизона, залив гудел, точно предупреждая: «куда лезешь, с ума сошел?»

— Погодка! — ежась, сказал старшина.

— Нормальная погода, — ответил Левин словами знакомого летчика, — рабочая погода. — И про себя подумал: «Всем людям страшно. И мне тоже страшно. Но я буду держаться, как держатся они. В этом весь секрет, если хотите знать, Александр Маркович. Даже странно, что вы открываете такие истины только на шестом десятке».

Старшина в это время рассказывал ему про свою сестру, которая тоже работает по медицинс-кой линии. Звать ее Кира. Один моторист — некто Романов — еще перед войной так сходил с ума по Кирке, что даже повесился, но веревка была гнилая, а он весит центнер, и веревка перервалась...

— Какая веревка? — спросил подполковник.

— Та, на которой он повесился, — охотно пояснил старшина. — Глупость, конечно, из-за любви вешаться, осудили мы его на комсомольском собрании. Ну и Кирке неудобно было. Так теперь Романов на флоте на нашем служит, сам смеется, а только я его недавно видел, так он говорит, что иногда икота на него нападает с того случая. По два дня икает. Может это быть в научном отношении?

— В научном отношении все может быть, — сказал Александр Маркович строго. — Не вешался бы, так и не было бы ничего...

— Вот и Романов считает, что это как осложнение, — вздохнул старшина.

На пирсе стоял краснофлотец с автоматом, и Левин тем же строгим голосом сказал ему: «Выстрел!» Из мехового воротника полушубка краснофлотец буркнул: «Вымпел», и они пошли дальше. Тут ветер выл с такой силой, что даже захватывало дыхание, но все-таки Александр Маркович первым спустился в шлюпку, колотящуюся о сваи, и сел на корме — длинный, в очках, очень странный в своем спасательном костюме, который шелестел и скрипел, напоминая все ту же марсианскую одежду из фантастического романа.

Старшине дежурный долго не давал «добро» на выход в залив, и они препирались до тех пор, пока Левин сам не вошел в будку и не накричал на дежурного в том смысле, что испытания спасательных костюмов надо проводить не в санаторно-курортных условиях, а в условиях, максимально приближенных к будням войны. Пока Левин каркал, дежурный стоял перед ним навытяжку, спрятав самокрутку в мундштуке за спину, и негромко повторял:

— Ясно, товарищ подполковник, понятно, товарищ подполковник, есть, товарищ подполковник!

Но стоило Александру Марковичу замолчать, как дежурный собирал лоб в морщины, вынимал из-за спины самокрутку и говорил настырным, вялым тенором:

— Не имею права, товарищ подполковник.

Пришлось звонить Зубову.

— А плавать-то вы умеете? — спросил начштаба.

Левин ответил, что умеет.

Было слышно, что Зубов что-то спрашивает там, у себя в кабинете, потом Александр Маркович услышал смех, потом трубку взял командующий и предупредил:

— Только, подполковник, без чрезвычайных происшествий. Поосторожнее, слышите? А еще лучше, шли бы вы к себе в госпиталь.

Можно было не испытывать костюм. И Левин уже чуть не ответил после огромной паузы, что «слушается», но именно в это мгновение он увидел на столике перед дежурным флотскую много-тиражку с портретом Володи Боровикова, утонувшего с ничтожным ранением, того самого Воло-ди, которому он так недавно выпилил часть ребра и вытащил его из очень неприятного гнойного плеврита, и эта фотография вдруг решила все дело. Очень сухо он доложил командующему, что не считает возможным откладывать испытания и настаивает на испытании нынче, так как лейтенант Боровиков утонул именно в такую погоду.

— Именно, именно, — сказал командующий, — вы-то сами не утоните. — Помолчал и добавил: — Ну, добро, только поосторожнее там. Кто у вас старший из моряков, дайте-ка ему трубочку...

Старшина сразу вспотел, взял трубку и, продув ее, сказал: «Есть!»

Теперь уже не было сомнений в том, что они выйдут в залив и что испытания придется проводить. Но сейчас это было совсем не страшно, потому что тут, в будке дежурного, жарко пылала печурка и тикали ходики, и звуки плещущего и воющего моря казались такими далекими, как это бывает в кино, когда смотришь на экран и видишь на нем пляшущее море с маленьким корабликом, а самому тебе уютно и хорошо сидеть, еще более уютно оттого, что на экране свистит ветер и мчатся огромные валы с белыми гребешками.

— Есть, товарищ генерал-лейтенант! — сказал старшина и, осторожно положив трубку, обтер о бушлат вспотевшую ладонь.

— У меня все, — сказал Левин дежурному и вышел.

Дежурный козырнул и сразу же захлопнул за ними дверь, чтобы не выстудить свое чистое и теплое помещение, где он будет опять читать газету.

Когда они вновь спустились в шлюпку, старшина вдруг закричал Левину в самое ухо, что он, старшина, нынче проведет испытания на себе, а завтра уже будет испытывать лично товарищ подполковник. В этом была своя логика, но Левин жестко ответил, чтобы отваливали от пирса и что он не нуждается в советах. У старшины обиженно оттопырились пухлые губы, краснофлотцы враз подняли весла, шлюпка взлетела вверх и скатилась вниз, и луна, прыгающая в тучах, внезапно оказалась не перед Левиным, а за его спиною, — залив сразу осветился и сделался еще страшнее, еще злее, еще опаснее.

— Вот тут будет хронометр, — кричал Левин обиженному старшине, — видите? А это вы мне дадите выпить, если я ничего не стану соображать. Тут небольшая аптечка. Кто из вас санинструктор?

Санинструктору он тоже кое-что объяснил и заставил повторить, где что приготовлено.

— Хронометр! — кричал старшина. — Аптечка! Это — выпить!

Пошли к вчерашней вешке. Луна теперь была слева. По заливу осторожно, точно большая рыба, скользнула подводная лодка, на мостике мигали огоньки ратьера.

— Вешка! — крикнул старшина.

Вчерашних лимонов тут больше не было, и вообще со вчерашнего дня здесь все совершенно переменилось, то есть даже и не переменилось, а просто это было другое место, и вовсе не в заливе, а в море, или, быть может, дальше, в океане, и вешка была теперь не похожа на ту, которая вчера неподвижно и гордо торчала из тихой воды, — теперь это была какая-то дрянная щепка, которая металась по волнам и пропадала и вновь появлялась на мгновение.

Александр Маркович поднялся с банки и просунул руку в карман, чтобы, раздернув молнию, вскрыть химическую грелку, но тут же решил, что это делать еще рано, и, помедлив, вновь испугался до того, что зазвенело в ушах и началась тошнота. А между тем наступило время прыгать в воду, — краснофлотцы удерживали шлюпку веслами, и ее теперь только мотало с волны на волну, небыстро и неуклюже.

«Прыгать в воду, боже мой! — в эту стылую, черную, ледяную воду, прыгать так, за здорово живешь, прыгать, не очень умея плавать, прыгать на шестом десятке, прыгать...»

Лодку сильно покачивало, и, чтобы не упасть, Левин держался за плечо старшины, и старшина тоже держал его за руку возле локтя, а все другие краснофлотцы смотрели на него и ждали, покуда он справится с собою и просчитает до трех. И Александр Маркович поступил так, как поступил в свое время Володя Боровиков, — он сделал то, что надо было сделать, позабыв только, что прыгать следует после счета «три», а не после счета «четыре». Впрочем, это было неважно: он сказал себе «четыре», и тотчас же чувство раздражения на себя и на свое малодушие сменилось чувством спокойного удовлетворения, радостного удивления самим собой, чувством твердой уверенности в самом себе, — он был уже в воде, капка сработала, костюм раздулся, от грелок по ногам к животу побежало тепло. И вода понесла его на себе, а рядом с ним шла шлюпка, и краснофлотцы смотрели на него сверху вниз. Их руки были напряжены — каждую секунду они готовы были вытащить его из воды. Еще бы! Александр Маркович не знал, какими словами старшина пересказал свой разговор с командующим.

«Теперь мне не нужно думать о себе, — размышлял Левин. — Теперь обо мне будут думать они. Ведь я делаю это дело для них — значит, теперь я должен совершенно сосредоточиться на испытании костюма, они же совершенно сосредоточатся на моей особе».

Отплевываясь от соленой воды, он прислушался к своему сердцу и отметил, что оно работает удовлетворительно, прислушался к теплу грелок и нашел, что тепла достаточно, перевернулся на живот и поплыл, испытывая свободу покроя костюма и стараясь для этого загребать руками как можно шире и резче. Покрой был тоже хорош и удобен.

«Чего же не хватает Курочке? — спросил он себя. — Чего еще нужно инженеру от нашего костюма?»

Волна то поднимала его вверх, то швыряла вниз с такой быстротой и силой, что дух захваты-вало, но теперь он не испытывал страха, потому что, во-первых, был занят своим спасательным костюмом, во-вторых, совершенно доверился команде на шлюпке, которая все время, каждую секунду была с ним, над ним, настолько близко от него, чтобы он не беспокоился, и настолько далеко, чтобы не зашибить его ни бортом, ни веслом.

Потом, обвыкшись в воде, он вспомнил, что непременно надо испытать все неудобства приема пищи здесь, и стал доставать питательные таблетки. Это была трудная и сложная работа, и ему сразу же стало понятно, что они с Курочкой недостаточно продумали эту часть задачи, но все же он достал таблетки и принялся их жевать вместе с горько-соленой морской водой, которая попала в рот, как он ни ловчился...

И пока он сжевал всю пачку таблеток, над ним висели лица краснофлотцев, пристально в него всматривающиеся и что-то говорящие большими темными ртами. Он не слышал, что именно они говорили, но был уверен, что они или советуют ему что-нибудь, или сочувствуют ему, или хвалят его — одним словом, помогают ему всем, чем только могут.

А потом они все сидели в дежурке на пирсе. Краснофлотцы стащили с него спасательный костюм, и он рассказывал им, что он чувствовал, когда пробыл в ледяной воде три часа, и старшина все советовал ему подвинуться поближе к раскаленной печурке, но ему не было холодно и только хотелось еще и еще рассказывать, какая это хорошая вещь — спасательный костюм — и какие у этого костюма огромные перспективы в будущем.

Часы-ходики щелкали на стене, ветер свистел над заливом, пришел почтовый бот и еще две какие-то коробки, и двери захлопали раз за разом. Наступило утро. Доктор Левин поднялся и в чужом черном полушубке пошел домой — в госпиталь. Краснофлотцы несли за ним его спасате-льный костюм, чемодан с хронометром и другими инструментами, саквояж, в котором булькал так и не выпитый коньяк. Уже возле госпиталя он услышал это бульканье, достал фляжку, отвинтил стаканчик и поднес старшине.

— Вам первому, товарищ подполковник, — в свисте ветра сказал старшина, но на всякий случай обтер губы.

Александр Маркович выпил вторым — после старшины — и потом налил каждому по очереди.

— За ваше! — сказал квадратный краснофлотец Ряблов.

— Чтобы не по последней! — сказал маленький Иванченков.

— От простуды и от всякой такой заразы! — провозгласил басом из самого живота краснофлотец, которого Левин все время называл Петровых, но который на самом деле был Симочкин, хоть и откликался на Петровых.

Тут, под стеной госпиталя, они и расстались до завтра, до двух часов пополудни, когда должен был прибыть начсан полковник Шеремет.

7

В вестибюле, еще розовый от ветра, стоял замполит Дорош и грел руки у радиатора. Молески-новая летная куртка на нем была расстегнута, порою он прижимался животом к теплым трубам и кряхтел от удовольствия. Левин спросил у него, что он тут делает так рано. Дорош ответил, что он прогуливался и замерз, а теперь греется. Вместе пошли в ординаторскую и потребовали у ночной санитарки по стакану чаю. Садясь, Дорош болезненно сморщился, лицо его внезапно побледнело.

— Ох, вы мне надоели, — сказал Левин, — я на это просто не могу смотреть. Давайте наконец займемся вашей культей. Не такое уж большое дело ее оформить по-настоящему...

Дорош потерял ногу еще в финскую, культя была неудачно сформирована, и временами он тяжело страдал, но в госпиталь не ложился — все откладывал.

— Вот после победы, — сказал он и сейчас, — отвоюем, тогда поработаем над собой. Согласны?

— Ваше дело, — ответил Левин, — только ваше, никто не имеет права вмешиваться.

Оба попили чаю молча, наслаждаясь теплом и тишиною.

— Ну, что костюм? — спросил Дорош. — Я дважды на пирс ходил, да вас все не было...

Вот, оказывается, как он прогуливался!

Левин поднял очки на лоб и молча посмотрел на замполита. Тот улыбался прищурившись, покуривал трубочку, в груди у него сипело, там тоже были какие-то непорядки с финской войны.

— Следующий раз я буду испытывать, — сказал он, — интересно, выдержит ли ваша машина безногого летчика. Как вы думаете, Александр Маркович?

— Вы же штурман.

— А штурман — не летчик? Впрочем, сейчас я не то и не другое. Только снится иногда, что лечу. Так это, говорят, всем детям снится, которые растут. Вам снилось, что вы летаете?

Левин слабо улыбнулся и сказал с грустью:

— Всем людям в детстве снились хорошие сны, а мне нет. Мне всегда снилось, что меня бьют: или колотят шпандырем, или учитель латыни сечет по пальцам, или мальчики «жмут масло». А потом, позже, в Германии, в Йене мне снилось, что меня выгоняют — недоучкой. Это были невеселые сны, товарищ Дорош. Дома пять братьев и две сестры — и одна надежда на то, что я кончу курс, стану врачом и помогу остальным выйти в люди...

— Помогли?

— По мере возможностей. Один скончался в тюрьме в тринадцатом году, двое, как я, врачи, самый младший — в противотанковой артиллерии, писем нет...

И Александр Маркович задумался, покачивая головой.

— Ну, ладно, — сказал Дорош, — спать вам пора, товарищ подполковник. А про то, как выкручивали уши, — лучше не думать. У меня тоже есть кое-что вспомнить в этом смысле, да я предпочитаю не вспоминать. Кстати о неприятностях: кончились ваши дрязги с Барканом?

Левин вздохнул и не ответил.

— Не хотите говорить? — спросил Дорош, вглядываясь в подполковника. — Вы вот помалкиваете, а Баркан на вас жалуется.

— Я действительно, видимо, кое в чем перед ним виноват, — сказал Левин, — не во всем, но кое в чем...

Я начальник — и если у меня нет общего языка с моим подчиненным, то, значит, виноват все-таки я. У меня нет к этому человеку ключа — вот и все. И, наверное, я его обидел. Да, да, конечно, обидел, тогда, когда должен был ехать в Москву, — помните? А в заключение скажу вам — вы не можете себе представить, как мне опротивели все эти дрязги...

Дорогая Наталия Федоровна!

От одного коллеги узнал, что он видел недавно Николая Ивановича в добром здоровье на одном пункте вблиз Черного моря. Н. И. там инспектировал и наводил порядок. Коллега видел Вашего супруга всего два дня тому назад.

Прочитав в газете сообщение о присвоении Н. И. звания генерал-лейтенанта медицинской службы, я сказал своим сотрудникам: «А вот генерал, с которым я учился в университете, но который был неизмеримо способнее меня, во-первых, и неизмеримо счастливее, во-вторых».

Счастливее, потому что Вы вышли замуж за него, а я остался старым холостяком. Впрочем, может быть, это и к лучшему. Какой из меня муж! Вчера я пришел домой в одной калоше, представляете себе? И не по рассеянности, а просто она потерялась на улице, и я никак не мог ее отыскать, хоть пиши объявление, что, как Вы понимаете, во время войны не слишком прилично.

Тот самый Белых, о котором я Вам писал, уже эвакуирован в один из госпиталей, находящихся под руководством Н. И. Состояние моего доктора удовлетворительное, но и только. По мере сил он сдерживается — это ему довольно трудно. Ей-ей, я не увлекаюсь, когда думаю о нем как об истинном светиле на небе нашей хирургии. Очень прошу Вас, дорогая Н. Ф., навещайте его почаще. Это не просьба о «чуткости по знакомству» — это наша с Вами обязанность. Мы обязаны сделать для него все, что в наших силах, и даже несколько больше.

Вашему сыну Витьке я написал. Этот товарищ не посчитал нужным пока что ответить. А может быть, их подразделение в боях — бывает и такое.

Мне присвоили звание подполковника м. с. А Вам, дорогой товарищ? Мне лично кажется, что майора Вам многовато, а капитана мало. Напишите.

На днях у нас будет общефлотская конференция хирургов, на которой я надеюсь выступить с некоторыми обобщениями.

Вы спрашиваете о здоровье. Оно оставляет желать лучшего.

Всегда Ваш А. Левин

8

Ему было уже немало лет — уже не пятьдесят семь, как в первый год войны, а пятьдесят девять, и болезни, о которых он думал раньше, не связывая их с собою, нынче в самом деле привязались к нему. И отчаянные изжоги, и несварение, и головные боли — все это еще было полбеды по сравнению с теми жестокими болями в желудке и с тем омерзительным привкусом жести во рту, которые — чем дальше, тем больше — не давали ему ни спокойно поработать, ни спокойно выспаться. Все вместе это было очень похоже на язву, но он не хотел об этом думать, так же как не хотел глядеться в зеркало, чтобы не видеть мешочков под глазами, морщин и землистого цвета лица.

В девять часов утра он проснулся от страшной тянущей боли и позывов на рвоту. Рядом, в моечной, пели прачки и скрипел барабан. По полу волнами ходила вода — теперь проклятая труба лопалась без всяких бомбежек.

«Ты добился своего, — подумал Левин, — ты имеешь наконец язву. Ты накликал ее себе, старая ворона. Ну-ка, что ты будешь сейчас делать?»

Чтобы не стонать, он принялся раскачиваться, сидя на своей койке. В воде, заливавшей пол, отражалась яркая лампочка, и отражение это, сверкая и дробясь, преломлялось в стеклах очков, отчего все вокруг было наполнено нестерпимым, сверкающим светом.

— Хирургическое отделение останется майору Баркану, — сказал Александр Маркович, — прошу вас представить себе это в подробностях, подполковник Левин...

И еще несколько фраз он сказал ироническим голосом, но это совершенно ему не помогло. Он даже не слышал собственных слов, не понимал их смысла, ничего не видел перед собою, кроме режущего света. И кто-то с упрямой, идиотической силой вытягивал из него желудок.

...На мгновение ему стало легче. Он даже успел подумать, что бывал несправедлив к раненым, потому что не понимал, как ужасны могут быть физические страдания. И, думая так, он открыл дверь, поскользнулся в воде и ударился о косяк прачечной. Ведь он был без очков, они свалились, когда его тошнило. О, унижение физических страданий!

И дверь в прачечную он никак не мог увидеть еще и потому, что дикая боль вновь поглотила весь его разум.

Но тут дверь отворилась сама собою, и сам собою он очутился на воздухе. Мокрые, сильные женские руки, в мыльной пене по локоть, оказались над его лицом, эта пена упала с шорохом ему на глаз и на бровь, и он оказался на носилках. Носилки понесли наверх головою вперед, по всем правилам поднимая изножье.

Старший сержант Анжелика Августовна, сдерживая слезы, точно над покойником сказала:

— О боже мой, ему, конечно, нельзя было кушать эту ужасную капусту с луком.

Когда Анжелика волновалась, у нее делался почти мужской голос. И букву «л» она произносила совершенно правильно. Даже сейчас он заметил, что она сказала «лук», а не «вук».

Все другие вокруг говорили шепотом.

Левин лежал с закрытыми глазами, прислушивался к утихающей после укола боли и разбирал-ся в том, кто как шепчет. Вот захрипел и закашлял Баркан, он совершенно не умел говорить шепотом и всегда кашлял, вот взволнованно и сердито ответила ему капитан Варварушкина, вот быстро-быстро, пришепетывая и глотая слова, заговорила Верочка.

А потом стало тихо, и заскрипел протез — это Дорош ушел из палаты.

Тотчас же раздались громкие, властные шаги: вот отчего ушел Дорош, он ушел потому, что появился Шеремет, они давно не любили друг друга. И сразу же Шеремет сказал тем голосом, которым он обычно распекал своих подчиненных:

— Теперь собрание проводите? Ну, конечно, довели мне Левина до стационара и митингуете! Вы что, Баркан, думаете, у меня санаторно-курортное управление?

У меня, Баркан, не курорт для вас и не санаторий, у меня, Варварушкина, не фребелевский детский садик, у меня военный госпиталь, я не позволю.

Александр Маркович сморщился.

У него стучало в висках, когда Шеремет начинал свое «у меня». Он сам чаще Шеремета кричал на подчиненных, но это всегда происходило оттого, что он не мог не накричать. Шеремет же кричал только потому, что считал нужным держать «вверенных ему людей» в страхе, так же, впрочем, как считал необходимым порою, разговаривая с врачами, обращаться к ним «как интеллигентный человек к интеллигентному человеку».

— Здравствуйте, товарищ полковник! — сказал Левин, неохотно открывая глаза только для того, чтобы прекратить этот крик.

— Салют! — ответил полковник.

Он был очень чисто выбрит, шинель у него была с каракулевым воротником, не говоря уже о том, что шил ее тот самый старшина, который обшивал самого командующего. Шеремет вообще был щеголем, он носил на шее белое шелковое кашне, фуражка у него была с маленьким, подогнутым внутрь козырьком, из расстегнутой шинели виднелся китель — тоже какой-то особенный, не такой, как у всех. Халат, без которого не разрешалось входить в госпиталь, начсан накинул только на одно плечо, как бы подчиняясь правилам и в то же время выражая свое к ним ироническое отношение. Кроме того, набрасывая халат на одно плечо, Шеремет давал этим понять, что он слишком занят и не может на каждой своей «точке» надевать и снимать халат со всеми завязками, пуговицами и тому подобной ерундой.

— Вы опять в шинели! — слабым голосом произнес Левин.

— А вы даже из гроба мне об этом скажете! — ответил Шеремет. — Просто удивительно, до чего вы обюрократились, Александр Маркович. Ну-ка, дайте-ка мне вашу лапку.

И, сделав такое лицо, какое, по его мнению, должно было быть у лечащего врача, Шеремет взял своими толстыми, лоснящимися пальцами худое запястье Александра Марковича.

Левин, прикрыв один глаз, смотрел на Шеремета.

А Шеремет, глядя на секундную стрелку своих квадратных золотых часов, шептал про себя красными губами:

— Двадцать два... двадцать три... двадцать четыре...

В палате было очень тихо. Не каждый-то день тут начсан считает пульс. Может быть, этим актом он подчеркивает свою чуткость по отношению к захворавшему Левину.

— Мне вашей чуткости не надо, — вдруг сказал Александр Маркович, — вы мне подайте что по советскому закону положено.

— Как? — спросил Шеремет.

— Просто вспомнил один трамвайный разговор в Левинграде, — ответил Левин, — но это, разумеется, к делу никакого отношения не имеет.

Шеремет обиженно и значительно приспустил толстые веки.

— Наполнение вполне приличное! — наконец сказал он.

И, положив руку Александра Марковича поверх одеяла, похлопал по ней ладонью, как делают это старые лечащие врачи.

— Так-то, батюшка мой! — произнес Шеремет.- Укатали сивку крутые горки. Не послуша-лись меня, не поехали отдохнуть...

Левин все еще смотрел на начсана одним глазом.

— Теперь придется не день и не два полежать...

И Шеремет стал рассказывать, что у китайских врачей существует до пятисот пульсов. Рассказывал он долго, значительно, и рассказ его было неловко слушать, потому что многое он подвирал. Потом, сделав суровое лицо, Шеремет приступил к распоряжениям.

— Для подполковника надо очистить эту палату, — велел начсан, — совершенно очистить, и оставить только одну койку — самому Александру Марковичу. Странно, что без меня никто не догадался это сделать, смешно отдавать приказания по поводу очевидных вещей...

— Палату для меня очищать не надо, — слабым голосом возразил Левин. — Зачем мне очищать палату. Я никому не мешаю, и мне никто не мешает...

Он глубоко вздохнул и негромко добавил:

— Я не нуждаюсь ни в чем особенном и отдельном. Вы понимаете мою мысль?

Он плохо видел без очков, и, может быть, это обстоятельство придало ему мужества. Шеремет умел так таращить свои выпуклые глаза, что у Александра Марковича раньше недоставало сил ему возражать. А теперь перед ним было только плоское, белое, гладкое лицо и больше ничего. А может быть, очки тут были и ни при чем. Может быть, Шеремета вообще не следовало бояться.

— Хорошо, — сказал Шеремет. — Оставьте нас.

Все ушли почтительно и подавленно. Анжелика громко вздохнула, несколько даже с вызовом. Майор Баркан покашлял в кулак. Шеремета боялись и не любили.

— Ну, что будем делать? — спросил полковник.

Левин пожал под одеялом худыми плечами.

— Если это язва... — опять начал Шеремет.

Александр Маркович смотрел на него одним глазом неподвижно и иронически. Шеремет говорил долго и неубедительно. Его всегда раздражал Левин — нынче же особенно. И главное — молчит. Почему молчит? Ведь он ему предлагает письмо к виднейшему хирургу и делает это из самых чистых побуждений. А он молчит и смотрит одним глазом.

— Почему вы молчите? — спросил наконец Шеремет.

— Я все жду, когда же вы спросите про спасательный костюм.

Старший сержант Анжелика Августовна принесла Левину очки, и он в то же мгновение увидел, какое сдержанно-ненавидящее лицо у Шеремета, но теперь не оробел. Ему самому это показалось странным, но он не оробел. Может быть, после той минуты, когда он решил прыгнуть в залив, он вообще не будет робеть? Странные вещи творятся даже с немолодыми людьми на белом свете, если для них существует что-то самое главное. И что оно — это главное? И когда оно начинается? Когда это все началось у Володи Боровикова? Или Володя уже с этим родился? Нет, Володе не нужно было ничего преодолевать.

— Я не хотел с вами говорить о делах, — донесся до него голос Шеремета, — но если уж на то пошло, то, прежде чем беседовать о спасательном костюме, два слова о бане и о вашем подчинен-ном, вернее о вашей подчиненной Варварушкиной. Только два слова. Вам не тяжело говорить?

Левин сделал гримасу, которая означала: «Какой вздор».

— Александр Маркович, дорогуша, — продолжал Шеремет, — разговор у нас не служебный, а совершенно приватный, мы говорим как друзья, как интеллигентные люди, вы согласны? Вы должны меня понять, тем более что вы, так сказать, наиболее кадровый из всего нашего состава. Вы не Варварушкина, и вы знаете, что такое служба...

Левин смотрел на Шеремета с жадностью и ждал. Он совершенно не робел более этого выбритого и напудренного лица, подпертого жестким, вылезающим из-под кителя крахмальным воротничком, не робел толстых приспущенных век, не робел властных жестов, крупных золотых зубов, сдерживаемого, рокочущего, начальнического голоса.

— Вчерашнего дня, в субботу, — говорил Шеремет, как всегда немного манерничая, — вспомнил я, что многие из начальства вашего гарнизона моются именно по субботам. Естественно, что мне пришла в голову мысль проверить, как ваш санврач реагирует на субботу. А санврача нынче, как известно, нет, заменяет его ваша почтеннейшая Варварушкина. Так что наш с вами разговор идет именно о ней. Ну-с, прошу слушать: в бане пожилой старшина на мой вопрос, как они готовятся к приему начальства, довольно развязно мне отвечает, что никаких особых пригото-влений у них нет, что санврач нынче заходил, но никаких — заметьте, никаких — приказаний не отдавал, кроме как помыть все, поскрести и парку поднагнать. Что же касается до моего приказа-ния, то Варварушкина не только ничего сама не сделала, но даже не довела о нем до сведения начальника госпиталя. А мне со слезами ответила, что отказывается выполнять мои распоряжения.

— Какие именно ваши распоряжения? — спросил Александр Маркович.

— Она вам не докладывала?

— Нет, не докладывала.

— Еще один характерный штрих для ее поведения. Я распорядился получить из вашего госпиталя выбракованные одеяла и постелить ими лавки и полы в предбаннике. Я распорядился выстелить лавки поверх одеял простынями. Я распорядился также силами госпитального персона-ла заготовить веничков, сварить квасу из хлебных крошек и корок и поставить этот квас на льду в предбаннике. Ведь просто? Начальство наше очень устает, у него ответственность огромная, значит надо нам о начальстве подумать, проявить заботу, да и нам это вовсе не во вред, потому что они непременно спросят — кто это о них так позаботился, а банщик и ответит: «Санчасть, товарищ командующий!» Вникаете? Таким образом, они нас приметят, вспомнят добрым словом, и мы с вами...

— А если худым словом? — спросил Левин, глядя прямо в глаза Шеремету.- Если спросят, кто эти паршивые подхалимы, холуи, подлизы, — тогда как? И если им ответят, что эти подхали-мы и холуи — военврачи? Сладко нам будет? А характер командующего мне немножко известен, спросить он может. Нет, товарищ полковник, уж вы извините, но я совершенно одобряю Варва-рушкину и во всем согласен с нею. Жалко только, что она плакала. Да ничего не поделаешь — слабый пол, случается, плачет от злости...

— Но ваша Варварушкина не выполнила приказания...

Александр Маркович пожевал губами, подумал, потом произнес:

— Вряд ли, товарищ полковник, она могла понять ваши слова как приказание. Она поняла ваши слова как приватную беседу, так я склонен думать. Она у меня товарищ дисциплинирован-ный...

Лоб Шеремета покрылся испариной, но ответа не последовало.

— Так ведь? — спросил Александр Маркович.- Впрочем, все это мелочи. Давайте теперь о деле потолкуем. Когда мы назначим испытание костюму? В следующее воскресенье?

— Думаю, что об этом рано говорить, — едва скрывая досаду, ответил Шеремет. — Ведь у вас, голубчик, язва, ужели вы сами прободения не боитесь?

— А если боюсь, так что? — спросил в ответ Левин. — Это война научила меня тому, что, боюсь я или не боюсь, — побеждать я во всяком случае обязан. Все те, кого мы лечим, — люди, а человеку свойственно не любить, мягко выражаясь, когда в него стреляют. И тем не менее...

Шеремет вдруг вскипел.

— Тем не менее, — сдерживая свой голос, чтобы не услышали другие в палате, сказал он, — тем не менее ужасно вы любите рассуждать в ваши годы. Все кругом рассуждают. Начальник госпиталя рассуждает, товарищ Дорош рассуждает, скоро санитарки рассуждать начнут. ..

— Они уже давно рассуждают, — вставил Левин, нарочно поддразнивая Шеремета.

— Все рассуждают, — почти крикнул Шеремет, — все непрерывно рассуждают, и никому в голову не приходит, что раз никто еще не изобрел этого костюма, то и нам его не изобрести. Блеф это все, понимаете? Блеф! Доктор, видите ли, Левин и инженер, видите ли, Курочка сконструиро-вали костюм. Но этого им мало. Они требуют еще санитарного самолета. Спасательный самолет им понадобился. А я вам на это отвечаю: начальство само знает, каким способом обеспечивать эвакуацию раненых, и мы с вами не для того сюда поставлены, чтобы учить снизу наше начальст-во, находящееся неизмеримо высоко. У нас участок небольшой, и мы должны с ним справиться, а не летать на разных самолетах и не жить в мире фантазии. По вашему лицу я вижу, что вы будете писать рапорт насчет самолета и костюма, и говорю вам — пишите, ваше дело, но я вам во всех этих историях не помощник. Прикажут — пожалуйста, а не прикажут — не буду. Вот так и договоримся. Договорились? Или вам мало мороки с вашим отделением?

И он выразил всем своим лицом и даже плечами расположение к Левину, а рукою дотронулся до его острого колена, выпирающего из-под одеяла, и несколько раз погладил ему ногу. Левин же молчал и смотрел на Шеремета так, как будто видел его в первый раз и как будто тот очень ему не понравился.

— Ну-с, а засим позвольте пожелать вам всего наилучшего! — сказал Шеремет и пожал Левину руку. — Поправляйтесь, а как только станете транспортабельным, мы вас отправим в Москву, и там вам вашу язвочку чирик!

Он засмеялся, как будто сказал что-то очень смешное и остроумное, поправил на своем плече халат и, продолжая улыбаться, пошел к двери. Александр же Маркович смотрел ему вслед, и глаза его выражали недоумение. Потом он повернулся на бок, повздыхал и уснул, будто провалился в небытие.

9

— Когда идет и на ходу отмахивается, а лицо такое, будто пообедал, — значит, злой, — сказала Лора. — Вот вы, девушки, его мало знаете, а я его давно знаю.

— Попрошу про начальника ваши глупые мысли не выражать, — рассердилась Анжелика. — Никому не интересно.

— Хочу — выражаю, не хочу — не выражаю, я — вольнонаемная! — огрызнулась Лора. — И вообще, Анжелика Августовна, слишком вы меня пилите. Пилите и пилите, как все равно пила.

Вера, зевая, перелистывала книжку, доктор Варварушкина за барьером писала в большом журнале. На стене захрипели часы, но бить не стали. Анжелика ушла. Лора села на одну табуретку с Верой, заглянула в книгу и спросила, интересная ли. Но тут же сама ответила: «Ой, про выстре-лы, неинтересная». И, заразившись от Веры, длинно зевнула. Часы опять захрипели.

— Что это с ними? — спросила Вера. — Раньше били так музыкально, а теперь только хрипят.

— Старенькие, — сказала Лора. — Вот Александр Маркович все бегал-бегал, оперировал-оперировал, а теперь заболел. Возраст ему вышел.

— Глупости вы болтаете, — сказала из-за барьера Варварушкина. — Александр Маркович еще не стар, он просто болен. Это и с молодым может случиться.

Она захлопнула свой журнал и вышла из-за перегородки, снимая на ходу белую накрахмален-ную шапочку. Одна длинная коса медленно упала на плечо, а потом вдруг ровно легла вдоль спины. И от этого доктор Варварушкина стала похожа на девочку.

— Красивенькая вы, Ольга Ивановна! — сказала Лора. — Мне бы вашу красоту, я бы всю авиацию с ума свела. А вы ходите в шинельке, косы ваши никто не видит, и даже носик никогда не попудрите...

Варварушкина улыбнулась и так и осталась стоять возле барьера с тихой улыбкой на бледном миловидном лице. И синие ее глаза тоже улыбались.

— Глазки у вас синие, — мягко и ласково говорила Лора, — волосики пушистые, косы длинные, сама вы такая скромненькая. Неужели у вас и симпатии никакой нету, Ольга Ивановна? Только наука одна — и больше ничего? Может, кто и есть? Отчего вы с нами не поделитесь? Давайте делиться, девушки, а? У кого какая симпатия, у кого какие мысли, у кого какая грусть? Ольга Ивановна, давайте делиться?

Делились долго, но Ольга Ивановна молчала и даже, казалось, не очень слушала, а только улыбалась своей тихой улыбкой. Потом позвонила третья палата, за третьей шестая, — и пошло. Раненые просыпались после обеденного сна. Варварушкина вновь села писать в журнал, но писала недолго, вдруг задумалась и сказала Анжелике, когда та пришла с двумя кружками чаю:

— Знаете что, Анжелика Августовна? У него не язва. Я перед войной работала в онкологичес-ком институте, немного, но работала, и, кажется, научилась видеть в лицах начало... самое начало...

У Анжелики округлились глаза, она испуганно заморгала, потом воскликнула:

— Нет, нет, я не хочу и слышать об этом. Не хочу слышать! Не надо мне говорить...

Варварушкина молчала. Тени от густых и длинных ресниц падали на ее щеки.

— Тогда тем более надо оперироваться, — воскликнула Анжелика. — И не откладывая...

Вернулись Вера с Лорой, и пришлось говорить тише. А Лора нарочно говорила громко, так, чтобы Анжелика слышала.

— Я вольнонаемная, и мне никакого интересу нет от вашей Анжелики грубости слышать. Она меня все хочет с кашей скушать, потому что я ее не устраиваю из-за принципиальности. Она думает, что я не понимаю сама, как мы должны работать для раненых. Я сама все понимаю и любую работу делаю, но кричать никому не позволю, даже если это полковник будет. И я так считаю, не знаю, конечно, как ты, Верунчик, на это посмотришь, но, по-моему, чем человек культурнее, тем он вежливее. Вот, например, Александр Маркович...

— Ну и что же, и очень даже кричит наш Александр Маркович, — ответила Вера.- Еще слово забудет, какое ему надо, и кричит: «Дайте это». А я откуда знаю, какое «это». В прошлом году, когда я на дежурство опоздала, а потом стерилизатор перевернула, так он мне кричал, что под трибунал подведет и что он не обязан работать с шизофреничками. Думаешь, весело? А по-моему, так ничего особенного. Конечно, некоторые не от сердца кричат, так это обидно, а когда человек по работе кричит, так это даже не он, а его сердце закипело, вот он и закричал.

— Что же, у Анжелики тоже сердце кипит, да? — спросила Лора. — Ничего у нее не кипит, просто вредность такая, чтобы другому человеку неприятность сделать...

Она оглянулась и замолчала на полуслове: Анжелика сидела и плакала. Толстые плечи ее дрожали, лицо она закрыла ладонями.

Вера рассердилась.

— Ну, и что хорошего? — спросила она шепотом. — Довела человека, теперь можешь радоваться. Тактичности не хватает у тебя, Лора, вот что. Пилит... потому что за дело. Нас не пили, так весь госпиталь взорвется, что ты не понимаешь?

— Так ведь я... — начала было Лора.

— Я, я, я... последняя буква в алфавите. Я! Вот разволновала человека до того, что он плачет. Теперь как она будет переживать! А у нее ожирение сердца, ей это вредно.

Минут через двадцать Лора с красными пятнами на щеках догнала Анжелику возле бельевой и быстро ей сказала:

— Простите меня, пожалуйста, Анжелика Августовна, за мое хамство. У меня характер очень плохой. Меня мамаша в свое время даже скалкой колотила за грубости, да, видать, не доколотила до добра. Извините, что я про пилу говорила и что вы слишком принципиальная, а я вольнонаемная...

На добрых глазах Лоры выступили слезы, верхняя губа ее задрожала, голос сорвался, и она, всхлипнув, припала к плечу Анжелики. А Анжелика гладила ее по спине и говорила:

— Ничего, девочка, все бывает. Сейчас война, и много нервных.

Когда он проснулся, язва уже нисколько не болела и хотелось чаю, а настроение было хорошее и приподнятое, как будто он качался на качелях и гикал при этом, как бывало когда-то давно, еще в студенческие годы.

Сосед по палате — старший лейтенант со съедобной фамилией Ватрушкин — пришел из коридора и сказал с грустью в голосе:

— Везде свои несчастья. Возле лестницы Анжелика вашу санитарку Лору утешает. Та — разливается, плачет. Убили, наверное, кого-нибудь из близких.

— Никого не убили, — сказал Левин. — Вы этих девушек не знаете. У меня от них иногда вот так распухает голова. Ссорятся — плачут, мирятся — плачут, очень легко сойти с ума.

Попив чаю, он спустил ноги с койки, прислушался, не болит ли, и, убедившись, что не болит, надел халат. Ватрушкин с любопытством на него смотрел.

— Сейчас мы вас посмотрим, — сказал Александр Маркович, — сейчас мы вас посмотрим и убедимся кое в чем. Мы вас не смотрели сегодня утром, а вас следует смотреть каждый день.

Улыбаясь, он прошел в другой конец палаты и сел на койку к Ватрушкину. Посмотрел ему язык и сказал: «хорошо», потрогал живот и тоже сказал: «хорошо», согнул ему раненую ногу в колене и сказал: «прекрасно». Потом заключил:

— Ну, Ватрушкин! Мы поправляемся! Мы поедем к маме с папой на месяц, а потом вернемся в строй. Идет, старина? Или, может быть, мы уже женаты?

— Женаты, — вдруг покраснев, сказал Ватрушкин.

— А на ком мы женаты?

— На Вале, — ответил Ватрушкин, — то есть вернее будет сказать — на Валентине Семеновне.

— Замечательно. Красивая девушка?

— Вопрос! — весь заливаясь краской, ответил Ватрушкин.- Но дело не в красоте, товарищ подполковник. Она у меня инженер. Кое-что работает для нашего вооружения. На особо секретной должности.

— К ней поедете?

— К ней, — сказал Ватрушкин. — Теперь можно съездить. Четыре правительственных награды — шесть самолетов личных и один групповой. Но, если по правде, так он тоже на моем личном счету должен быть, это я сам тогда не разобрался и сказал, чтобы за Никишиным записали. Вы Никишина знаете?

И он стал рассказывать про Никишина, а Александр Маркович смотрел на него и думал о том, что этот Ватрушкин может быть записан на его личный, левинский, счет, и веселое чувство победителя наполнило все его существо. От этого нахлынувшего на него чувства он даже зажмурился, а потом широко открыл глаза и увидел перед собой юное лицо с вздернутым носом, со сбившимися от подушки льняными волосами и с таким чистым и серьезным взглядом, что Левину опять захотелось зажмуриться.

— Никишин ему в хвост зашел, а он не дался, — говорил Ватрушкин и руками, как все летчики, показывал, кто кому куда зашел, а Александр Маркович не понимал и не слушал, а все-таки ему было интересно и весело.

— И сбил? — спросил Левин.

— Ну конечно же, я об этом и говорю, — сказал Ватрушкин.- А вы разве не поняли, товарищ подполковник?

Перед ужином Левин крадучись вышел из своей палаты. У него было желание застать какой-либо непорядок, потому что не могло же так случиться, чтобы он выбыл из строя, а в отделении все шло по-прежнему гладко и спокойно. Но, действительно, к некоторому его сожалению, все было в полном и нерушимом порядке. Он расстроился на несколько мгновений, но тут же понял, что этот порядок, раз навсегда им заведенный, конечно ничем не мог быть нарушен, даже его смертью. И от этого было, как часто бывает в жизни, и грустно и хорошо в одно и то же время.

Дорогая подруга Наталия Федоровна! Очень был рад получить Ваше письмо насчет товарища Белых. Я нисколько и не сомневался, что он придется Вам по душе. А насчет его мужественного поведения, то он, видимо, теперь взял себя в ежовые рукавицы. Короче говоря — золотой человек. И дальше — пусть за ним присматривают. У меня большие надежды на лечебную гимнастику и на железную волю нашего доктора. Ежели его подправят по-настоящему, то недалек тот день, когда мы с Вами будем гордиться, что знали товарища Белых в период Отечественной войны.

Немного о себе: моя многоуважаемая язва все-таки дала о себе знать, и теперь я лежу в своем же отделении своего же госпиталя. Могу заявить Вам без всякого хвастовства, что мое отделение совсем недурно организовано. Теперь я в этом убеждаюсь, находясь в палате номер шесть вверенного мне отделения. Гляжу снизу, а не сверху. И знаете, что читаю? «Палату номер шесть» — А. П. Чехова. Собственно, еще не читаю, а только собираюсь.

Извещаю Вас также о том, что моя отличная комната в Левинграде перестала существовать по причине попадания в нее снаряда. Немецкий снаряд. Кстати, там было много отличных книг на немецком языке по вопросам хирургии. Как это дико, глупо и бессмысленно!

Ваш А. Левин

10

Через два дня Шеремет прислал бумагу, в которой было написано крутым шереметовским слогом с подчеркиваниями и разрядками решений насчет поездки подполковника Левина А. М. в г. Москву на предмет операции и последующего лечения. Бумага была полуофициальная, но с нажимом на тот предмет, что подполковнику Левину ехать надо непременно. К первой бумаге была приложена и подколота скрепкой другая — личное письмо Шеремета к знаменитому хирургу в не менее знаменитую клинику. В этой второй бумаге Шеремет тепло рекомендовал Левина и просил оказать ему всяческое содействие и наивозможнейшую помощь, «так как, — было там написано, — подполковник Левин является совершенно незаменимым работником, даже временная болезнь которого тяжело отразится на состоянии вверенного ему 2-го хирургического отделения вышеуказанного госпиталя».

Александр Маркович, шевеля губами, прочитал обе бумаги, сопроводиловку и, несколько погодя, надпись на конверте, подумал и попросил позвать к себе майора Дороша. Дорош пришел тотчас же, пощелкивая протезом и сердито хмуря брови.

— Присаживайтесь, Александр Григорьевич, — пригласил Левин.

Дорош сел и согнул обеими руками свой протез.

— Читали? — спросил подполковник.

— Да, знаю! — сказал Дорош. — Надо ехать, ничего не поделаешь.

Густые брови его низко нависли над сердитыми глазами. Он смотрел в сторону. Ему-то уж было хорошо известно, что значило остаться без Левина.

— Я никуда не собираюсь ехать и не поеду, — сказал Левин, — а главное, как легко догадаться, у меня нет никакого желания сдавать отделение майору Баркану, дай ему бог хорошего здоровья. Так что, товарищ Дорош Александр Григорьевич, я остаюсь. Кстати, язва не такая уже неприятность, чтобы из-за нее все бросать и кидаться очертя голову от своего прямого дела и от своих обязанностей...

Дорош молчал.

— И в конце концов, — продолжал Александр Маркович, — мы не дети. Вы отлично понимаете, что Баркан вряд ли справится с нашим отделением. А если еще ко всему прочему начнутся бои и большое наступление, тогда как? Вы помните поток прошлым летом? Александр Григорьевич, я говорю вам как врач — мне можно и нужно остаться. Я буду сидеть на диете, я буду смотреть за собою, ну, а на крайний случай у нас есть кое-кто из настоящих хирургов на главной базе. Вы меня понимаете? Так что у меня к вам только одна просьба: побеседуйте с начальником, пусть он доведет до сведения Шеремета, чтобы меня больше не дергали такими бумагами. Но это, разумеется, в том случае, если я действительно не преувеличиваю собственную ценность для госпиталя. Вот эти письма и конверт, возьмите, пожалуйста.

Дорош взял бумаги и положил в карман кителя. В груди его сильно шумело и фыркало, будто там работали кузнечные мехи.

— Ну, а самочувствие сейчас получше? — спросил он.

— Самочувствие нормальное, завтра встану.

— А может, не надо? Может, перемучаетесь, полежите?

— Завтра оперировать будут кое-кого, посмотреть надо. Нынче ведь война, Александр Григорьевич.

— Это да, это несомненно, — сказал Дорош, и вдруг чему-то улыбнулся.

Потом они еще немного поговорили о спасательном костюме и о спасательном самолете.

— Командующий вчера интересовался, — сказал Дорош, — по телефону звонил, а сегодня я у него с докладом был. Приказал, чтобы вы к нему явились в девять тридцать. Ну, я, конечно, объяснил, что подполковник Левин выбыл из строя надолго.

— И что он на это? — как бы даже небрежно спросил Александр Маркович.

— Приказал вызвать из главной базы хирургов — флагманского хирурга Харламова и еще второго, забыл его фамилию. И начальнику позвонил, чтобы условия обеспечили и немедленную эвакуацию, если понадобится. Так что Шеремет не сам письмо отправил. Но не учел, что командующий сказал: эвакуацию согласно его желанию.

Левин молчал. На морщинистой его коже выступили красные пятна, глаза под стеклами очков сердито блестели. Дорош посидел еще немного, пересказал подробно весь разговор с командую-щим — фразу за фразой, потом поболтал с Ватрушкиным и ушел. Почти сейчас же появился флагманский хирург Харламов с начальником госпиталя и целой свитой врачей. Сам Алексей Алексеевич шел несколько впереди, и только оттого, что он шел впереди, можно было догадаться, что он тут наибольший и самый главный, потому что во внешности его не было решительно ничего такого, что соответствовало бы представлению о выдающемся, крупном, даже знаменитом хирурге. Не было у Харламова ни роста, ни значительности в выражении лица, ни барственности, ни властности, ни раскатистого голоса, а был он, что называется, «неказистый мужичонка», с лицом, слегка вытянутым вперед, с жидкими белесыми усишками, с какой-то растительностью по щекам, с незначительным голоском, и только один взгляд его необычайно твердых, маленьких светлых глаз — всегда прямой и серьезный — выказывал незаурядность этого ординарнейшего с виду человека.

Подойдя к Левину, Харламов слегка согрел руки, потирая их друг о друга, кивнул головою несколько набок, присел на край стула и вдруг улыбнулся такой прекрасной, такой светлой и дарящей улыбкой, что все кругом тоже заулыбались и задвигались, потому что, когда он улыбался, нельзя было не улыбнуться ему в ответ.

— Эка за мной народу-то, — сказал Харламов, оглядывая невзначай свою свиту, — эка набралось, словно и вправду архиерейский выход. Идите-ка, идите-ка, товарищи, занимайтесь своим делом, идите, никого нам с Александром Марковичем не нужно. Идите, идите...

И вновь стал греть руки, потирая их и дыша в ладони, сложенные лодочкой. Глаза же его опять приняли серьезное выражение и с неожиданной даже цепкостью как бы впились в сконфуженно улыбающегося Александра Марковича.

Молча Харламов проглядел анализы и рентгенограммы, подумал и, вытянув губы трубочкой, отчего лицо его сделалось прилежным, стал сильными, гибкими и топкими пальцами щупать впалый живот Левина. Щупал он долго, заставляя Александра Марковича то дышать, то не дышать, то поворачиваться этак, то так, а сам при этом будто бы к чему-то прислушивался, но к чему-то такому далекому и трудно уловимому, что едва слышал только мгновениями. А когда слышал, то лицо его вдруг переставало быть прилежным и напряженным, в глазах мелькал на секунду азарт и тотчас же погасал, уступая место напряженному и трудному вслушиванию.

Потом прикрыл Левина одеялом, встал и вышел, а когда возвратился, то лицо у него было спокойно-деловитое и веселое.

— Так вот, коллега, — сказал он негромко и опять сел на край стула, — можно, конечно, оперироваться, а можно и погодить. Режимчик, разумеется, нужен, следить очень нужно и в случае малейшего ухудшения...

Он пристально поглядел на Александра Марковича и помолчал.

— Да, вот так, — сказал он, думая о чем-то своем и продолжая разглядывать Левина, — вот так. В прятки мы друг с другом играть не будем — правда, ведь не стоит? — ну, а покуда, я предполагаю, можно погодить и спеха никакого особого нет. Хорошо бы вам еще Тимохину показаться, он у нас насчет всех этих язвочек — голова, вам непременно ему показаться нужно...

И Харламов опять задумался, приговаривая порою: «Да, вот так, вот так...»

Потом встал и, слегка сгорбившись, вышел, кивнув на прощанье головою.

«Но Тимохин-то в основном онколог», — глядя в спину уходящему Харламову, подумал было Левин и тотчас же отогнал от себя эту мысль. «Просто страховка, — решил он, — я бы тоже так поступил. И кислотность явно язвенная, вздор все, пустяки».

В коридоре басом смеялся начальник госпиталя и что-то громко, играя голосом, говорил Баркан, — там провожали флагманского хирурга. И по тому, какими веселыми были врачи и как никто не шептался, он еще раз понял, что у него самая обыкновенная, вульгарная язва, с которой живут много лет и которая при нормальном режиме ничем серьезным не угрожает.

Дальше