Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

От Либавы до Цусимы

Самодержавие видело, что несчастный исход войны равносилен победе «внутреннего врага», т. е. победе революции. Поэтому на карту было поставлено все. Сотни миллионов рублей были затрачены на спешную отправку балтийской эскадры. С бору да с сосенки собран экипаж, наскоро закончены последние приготовления военных судов к плаванию, увеличено число этих судов посредством добавления к новым и сильным броненосцам «старых сундуков». Великая армада, — такая же громадная, такая же громоздкая, нелепая, бессильная, чудовищная, как вся Российская империя, — двинулась в путь...
В.И. Ленин

Минула неделя, как 2-я Тихоокеанская эскадра покинула родные берега. Предстоял долгий, многомесячный путь через три океана от Либавы к Порт-Артуру.

Все дни Немецкое море было спокойно. Полиняло синее октябрьское небо с легкой проседью облаков не предвещало перемены погоды. Даже ветер — традиционный спутник кораблей в этих широтах — утих. Но море есть море, его постоянство обманчиво. Неведомо откуда выплыл туман, обволакивая вязкой пеленой корабли. Прожекторы уперлись в туман, как в непроницаемую стену. Гнетуще завыли сирены.

Командир крейсера «Аврора» капитан I ранга Евгений Романович Егорьев стоял на мостике. Обычно после выхода из гавани жизнь входила в нормальную колею. Бесчисленные заботы, связанные со снаряжением корабля в дальний поход, оставались на берегу. Службы обеспечения, будто специально созданные, чтобы мешать отплытию, трепать нервы, простое усложнять, а сложное делать неразрешимым, как бы переставали существовать.

Эскадра, вытянувшаяся в кильватерную колонну, продиралась сквозь туман. Даже густые, черные дымы, выбрасываемые из труб, незримо исчезали в сизой, молочной поволоке. Из-за бесконечных поломок и неувязок корабли шли медленно, делая не более девяти узлов.

Неполадки в машинах — дело нередкое, но поход только начинался. Впереди 18 тысяч миль, слепые туманы, бешенство ветров, свирепые штормы и гибельные ураганы... А скорость... Если идти черепашьим ходом, в Порт-Артур можно опоздать. Что тогда? Кому на помощь придет эта армада?

Егорьев, служивший в прежние годы на Дальнем Востоке, с обостренной ревностью следил за войной с японцами. Он пользовался не только официальными сообщениями. Из Порт-Артура приезжали в Петербург офицеры. Во Владивостоке на крейсере «Громобой» служил мичманом Всеволод Егорьев, сын Евгения Романовича. От него приходили письма.

Когда в российскую столицу долетела весть о том, что японцы, не объявив войны, атаковали корабли на внешнем рейде Порт-Артура и блокировали в порту Чемульпо крейсер «Варяг», Егорьев долго не мог прийти в себя. Вероломство, возведенное в ранг государственной политики, — что может быть подлее?!

Днем и ночью Егорьев думал о случившемся. Как человек военный, он, разумеется, понимал: чем сильнее накаляется [11] политическая обстановка, тем скорее жди взрыва. И все же — такое вероломство! Впрочем, не ждать же любезностей от врага, вооружавшегося у нас на глазах с лихорадочной поспешностью! Не случайно очертания японских островов напоминали Егорьеву то пантеру, то леопарда, ассоциировались с хищниками, до срока неподвижными, притаившимися, чтобы вернее прыгнуть и схватить жертву за горло.

Евгений Романович, как и многие морские офицеры, знал о письме адмирала Макарова в морское ведомство. И хотя оно было под грифом «весьма секретно», в политике неизбежно тайное становится явным.

Макаров предупреждал: опасно держать военные корабли не на внутреннем рейде Порт-Артура, а на внешнем. Ночная атака миноносцев может дорого обойтись России. Сетевые заграждения не прикрывают полностью борта кораблей, да и не у всех есть сети...

Заправилы морского министерства больше заботились о том, чтобы уберечь письмо дерзкого адмирала от гласности, чем уберечь порт-артурские корабли от мин противника. За вопиющее ротозейство пришлось расплачиваться: в ночь на 27 января 1904 года японцы вывели из строя лучшие броненосцы эскадры — «Цесаревич», «Ретвизан» и крейсер «Паллада»...

Туман исчез так же быстро, как появился, уносимый легким полуденным ветром. Глядя с мостика на спокойные воды Немецкого моря, Евгений Романович Егорьев не был спокоен. Невеселые, тяжкие предчувствия томили его. Собственно, это были не только предчувствия, это были факты, с которыми столкнулся опытный морской офицер: эскадра комплектовалась с пугающей торопливостью, дело делалось медленно, но на всем лежала печать безоглядной спешки: скорее, скорее! Надо вовремя доложить, вовремя отрапортовать, прорехи, мол, залатаем на ходу. Сроки установлены государем, какие могут быть разговоры!

В эскадру включили разнотипные корабли. Многие из них совершенно не годились для эскадренного боя, для дальних походов.

Экипажи щедро пополнялись резервистами, слабо обученными, незнакомыми с новой техникой. О боевой слаженности команд оставалось лишь мечтать. Комендорам потренироваться в стрельбе не довелось. Все откладывалось на будущее. А велика ли отдача от комендора, ни разу не попавшего в цель? [12]

Командующий эскадрой вице-адмирал Рожественский перед выходом из Ревеля на флагманском броненосце «Князь Суворов» решил провести учение, приказал пробить сигнал для минной атаки. Егорьев не был в ту ночь на «Суворове», но читал приказ № 69, изданный адмиралом после учения.

Бог ты мой, что творилось на броненосце! Спящих долго не могли поднять. А те, кого с роковым (в случае атаки!) опозданием вывели на палубу, не знали, куда им бежать и что делать.

На этом «подготовка» экипажей к войне оборвалась. Перед выходом в поход ожидался визит на эскадру его императорского величества. Все были брошены наводить лоск — лопатить палубы, драить медяшку, подкрашивать плешины. Корабельные леера расцвели флагами. Готовясь к торжественной встрече, фалрепные офицеры в парадных мундирах и треугольных шляпах суетились и нервничали.

Егорьев любил морские ритуалы, морскую символику, их праздничную приподнятость и окрыленность, дающие заряд на долгие недели и месяцы будничного труда, ратной страды, жизни, в лицо которой дышит близкая, а порою и неотвратимая смерть. Ритуалы ритуалами, но душу Евгения Романовича, враждебную лести и угодничеству, угнетало, когда рожденные в боях и походах ритуалы подменялись мишурным блеском, когда на палубы, продутые океанскими ветрами, беззастенчиво вторгался дух дворцовых салонов.

Уж очень маскарадно-ярок был командующий эскадрой Зиновий Петрович Рожественский! Полоской всплеснувшей пены серебрились широкие адмиральские лампасы, а грудь его слепяще сверкала и золотилась — хоть глаза отводи! — столько наград.

Военный моряк, Егорьев не испытывал большого почтения к звездам, которыми венчали не после сражений, а после приемов в царских гостиных. Кажется, Суворов придумал меткое словечко «шаркуны» — это о тех, кто изящно расшаркивается перед сильными мира сего.

Евгению Романовичу не надо было напрягать память, чтобы вспомнить: кривая карьеры адмирала Рожественского резко поползла вверх в мирное время в дни встречи Николая II с Вильгельмом II на Ревельском рейде. Удачно фальсифицированные стрельбы, удачно произнесенный тост, похвала довольного пышным приемом кайзера — вот ступеньки, по которым командир учебно-артиллерийского отряда поднялся к должности начальника Главного морского штаба. [13]

В Адмиралтействе как о достоинстве говорили о непреклонной воле Рожественского. Что ж, спорить не приходилось, сильная воля — достоинство несомненное, если она управляема светлой головой и нуждами отечества, а не бычьим упрямством, не безотчетным, необузданным самоуправством — что хочу, то и ворочу.

Было о чем поразмыслить Евгению Романовичу...

На мостике появился старший артиллерист крейсера лейтенант Алексей Лебедев. Он стоял чуть в сторонке, видимо не решаясь нарушить задумчивую сосредоточенность командира.

Егорьев питал слабость к молодым офицерам. Внешне это, пожалуй, не проявлялось, он был строг и требователен, но наедине с самим собой Евгений Романович сравнивал их со своим сыном, искал черты сходства.

Командир поинтересовался: нет ли у старшего артиллериста чего-либо к нему?

— Есть, Евгений Романович, — ответил Лебедев. — У мыса Скаген, когда наши суда грузились углем, рядом с нами стоял шведский пароход. Помните?

— Что из этого следует?

— Шведы говорили, будто ночью видели шесть миноносцев без опознавательных флагов...

— Не очень доверяйте разговорам! — отрезал Егорьев. Его всегда раздражало, если военные оперировали не фактами, не проверенными данными, а слухами.

Между прочим, слухи о желании японцев напасть на эскадру в Немецком море, вдалеке от своих берегов, витали еще в Петербурге, Ревеле и Либаве. Егорьеву они казались лишенными реальной почвы: напасть в нейтральных водах Европы, усеянных судами дружественных России держав, в таком удалении от Японии? Нет уж, Немецкое море по оживленности — это все равно что Невский проспект в Петербурге...

Желая смягчить резкий ответ, Егорьев спросил у Лебедева:

— Рыбную ловлю любите? Вот уж для кого тут раздолье, так это для рыбаков. Здешние места изобилуют сельдью, треской, камбалой, макрелью...

Разговор между ними угас и легко забылся бы, если б не события, неожиданно разыгравшиеся ночью. [14]

К вечеру погода немного испортилась. Заволновалось море, ухудшилась видимость. Первый крейсерский отряд, в который входила и «Аврора», отстал от броненосцев на десять — пятнадцать кабельтовых, а транспорт «Камчатка» — еще больше. На «Камчатке» устраняли неисправности.

Когда офицеры собрались на вечерний чай, в кают-компанию вошел вахтенный начальник и протянул командиру запись, сделанную телеграфистами «Авроры». Запись воспроизводила разговор флагманского броненосца «Суворов» с «Камчаткой»:

«8 ч. 55 м. «Камчатка» — «Суворову»: «Преследуют миноносцы».

«Суворов» — «Камчатке»: «Сколько миноносцев, телеграфируйте подробнее».

«Камчатка» — «Суворову»: «Миноносцев около восьми».

«Суворов» — «Камчатке»: «Близко ли к вам?»

«Камчатка» — «Суворову»: «Были ближе кабельтова и более».

«Суворов» — «Камчатке»: «Пускали ли мины?»

«Камчатка» — «Суворову»: «По крайней мере, не было видно».

Беспечное настроение как ветром сдуло. Значит, слухи и версии имели под собой почву! Значит, японцы где-то рядом!

По мере того как сгущались сумерки, напряжение возрастало. Небо, усыпанное звездами, казалось тревожным, перемигивающимся таинственными сигналами. Все понимали: сейчас начнется.

Надвигалась ночь. Ничто так не накаляет нервы, как ожидание. И тут беспроволочный телеграф записал будоражащую весть с «Камчатки»: «Атакована неприятелем со всех румбов».

Егорьев, не принимавший бездумно никаких сообщений, недоуменно повел плечами: для чего миноносцам атаковать со всех румбов беззащитный транспорт, если ему хватило бы и одной мины? И не ради ли этого несчастного транспорта добирались японцы через три океана в Немецкое море?

Цепь логических размышлений Егорьева мгновенно оборвалась, как только он увидел, что далеко впереди, разорвав мрак ночи, зажгли боевое освещение броненосцы и загремели орудийные выстрелы.

По «Авроре» покатились сигналы дробь атаки: тревожно [15] взывали горны, басовито, требовательно бабахали барабаны. Вспыхнули все шесть прожекторов крейсера. Егорьев в суматохе оглушенной, распоротой световыми полосами ночи увидел в небольшом отдалении от броненосцев четыре судовых огня. На фоне возвышающихся над водой броненосцев чужие огни проектировались низко — так могли проектироваться огни миноносцев.

Орудия «Авроры» начали пристрелку. На палубе пахнуло тухлыми яйцами — запах бездымного пороха. Под ногами забулькала нахлестанная вода. Между тем артиллерийский шквал с броненосцев достиг огромной силы. Пальба доносилась непрерывная и беспорядочная. Грозно ахнула двенадцатидюймовая, громыхнула так, словно где-то поблизости взорвался склад с боеприпасами.

Впереди неистовствовал огонь. На броненосцах творилось что-то невообразимое.

«Ошалело стреляли комендоры, не целясь, куда попало, стреляли прямо в пространство или в мелькавшие в стороне огни, иногда прямо в воду около борта, иногда туда, где останавливался луч прожектора, хотя бы это место было пустое. Прислуга подачи, не дожидаясь выстрела заряженной пушки, тыкала в казенник новым патроном. Одновременно со вспомогательной артиллерией бухали и шестидюймовые башенные орудия. Наверху трещали пулеметы и этим самым только больше нервировали людей, вносили замешательство на судне».

Так описал происходившее баталер броненосца «Орел» Алексей Новиков{1}.

На «Авроре», отставшей от основного ядра эскадры, ажиотаж не успел разгореться. Егорьев отчетливо видел, что четыре судна, светившиеся огнями несколько минут назад, превратились в костры. Рыжее пламя пожаров взметнулось над водой и жадно обгладывало обреченных.

Противник казался поверженным. Откуда же град снарядов, обрушившийся на крейсер? Сначала кипела и фонтанировала вода близ бортов, потом содрогнулся корпус корабля, послышались удары металла о металл, крики.

Командиру доложили: справа бортовая пробоина, пробита труба.

Огонь не прекращался. Стало неоспоримо ясно, что по «Авроре» и «Дмитрию Донскому» бьют свои же броненосцы. [16]

Егорьев приказал зажечь отличительную сигнализацию, вспыхнула «рождественская елка» — фальшфейера.

Наконец на «Суворове» одумались, разобрались. Боевое освещение погасло. Мощный световой столб, как белая колонна, почти вертикально уперся в небо: «Перестать стрелять!»

Наступила тишина.

Ночное побоище разыгралось близ знаменитой отмели Доггер-банка, которая всегда привлекала рыбаков обильными уловами. Мирные огни английских рыбачьих посудин показались Рожественскому сигналами японских миноносцев. Условная ракета, пущенная рыбаками, означала, что суда должны стягивать сети с правого борта и начать их тащить. Все это выяснилось, к сожалению, слишком поздно. В ту ночь ракета сыграла роковую роль. Суда гулльских рыбаков были искромсаны и сожжены.

Транспорт «Камчатка», «атакованный» со всех румбов, не получил ни одной царапины и продолжал плестись в хвосте эскадры. Немного пострадала «Аврора». По правому борту зияла пробоина. Небольшой снаряд прошел навылет каюту священника. У отца Анастасия оторвало руку. Его тяжело контузило. Судовой врач не отходил от батюшки, мучительно стонавшего, временами выкрикивавшего: «За что? За что?»

Комендор Григорий Шатило отделался легким ранением. За восемь месяцев до Цусимского боя на палубе «Авроры» появился забинтованный, припадающий на ногу матрос.

Круги от затопленных рыбачьих судов разошлись по всему миру. Сенсационные заголовки заполнили первые полосы газет. Эскадра Рожественского приковала к себе внимание во многих странах мира.

Для расследования «гулльского инцидента» образовали международную комиссию. Версию о том, что за рыбачьими посудинами прятались японские миноносцы, подкрепить чем-либо не удалось. Даже адмирал Дубасов, представитель России в международной комиссии, в докладе правительству признался:

«В присутствие миноносцев я сам в конце концов потерял всякую веру, а отстаивать эту версию при таких условиях было, разумеется, невозможно. Необходимо было ограничиться тезисом, что суда, принятые русскими офицерами за миноносцы, занимали относительно эскадры такое положение, [17] что ввиду совокупности обстоятельств, заставивших вице-адмирала Рожественского ожидать в эту ночь нападения, суда эти нельзя было не признать подозрительными и не принять решительных мер против их нападения».

Мысль выражена не очень убедительно, но что делать? Гулльские рыбаки определили свои убытки на сумму 65 тысяч фунтов стерлингов (600 тысяч золотых рублей). Сумму эту Россия незамедлительно выплатила...

Эскадра продолжала поход. Ничего как будто не изменилось, правда, по курсу русских кораблей появились дымки тяжелых крейсеров владычицы морей — Великобритании.

Погода щадила эскадру. Даже Бискайский залив не показывал свой крутой и жестокий норов. Море бугрилось невысокими волнами, приветливо синело небо. Неприветливыми оказались испанцы. В порту Виго, ссылаясь на нейтралитет, они не разрешили кораблям загрузиться углем. После дипломатической перепалки конфликт кое-как уладили, и с чувством облегчения покинули испанскую гавань.

У Егорьева в каюте появился ворох иностранных газет. Казалось, что, кроме «гулльского инцидента», человечество ничего не интересует. Особенно злобно чернили эскадру англичане. В сообщениях было много сенсационного, правда и домыслы нелепо переплелись. И Егорьев, хотя ни в какой мере не был виновником гулльского побоища, испытывал если не угрызения совести, то разъедающую досаду. Его офицерская честь, честь русского моряка была уязвлена.

В кают-компании лейтенант Дорн, дотошный артиллерист, склонный, как казалось Егорьеву, к подковыркам, бросил фразу:

— Начало, нечего сказать, многообещающее! А кое-кто сомневался, что мы — сила!

Старший офицер крейсера капитан II ранга Аркадий Константинович Небольсин осуждающе-строго посмотрел на Дорна. Реплику никто не поддержал, наступило неловкое молчание, словно не к месту вспомнили что-то неприятное, о чем вслух говорить не полагается.

Егорьев, перед самым походом принявший крейсер, присматривался к людям. Конечно, экипаж большой, без малого шестьсот душ, враз не изучишь, но у командира было незыблемое правило: знать каждого. Он легко и быстро запоминал лица, фамилии, малейшие проявления деловых качеств подчиненных, цепко держал их в памяти. По возможности общался с матросами не только в служебное время, [18] правда мимолетно, урывками, опытный глаз многое схватывал и на лету.

Вот и сегодня, проходя по палубе, где у железной бочки с водой матросы собирались на перекур, Егорьев услышал реплику:

— Нам бы рыбешки жареной, братцы, а мы рыбаков поджарили!

Заметив каперанга, матрос осекся. Егорьев помнил и лицо, и фамилию этого комендора — Аким Кривоносое. Однажды на учении он обратил на него внимание: сноровист, ловок, боевит, энергичен.

— Как зовут? — спросил командир.

— Аким Кривоносов! — отчеканил комендор.

— Молодец! — похвалил Егорьев комендора, запоминая его смешливые и дерзкие глаза.

Он знал: людям с такими глазами, в которых удаль и вызов, живется нелегко. Боцману в них обычно мерещится насмешка, кондуктору — скрытое непослушание, а виноват всегда матрос...

Егорьев не подошел к курившим, не показал, что слышал реплику Кривоносова, заинтересовался другим: метрах в пяти от железной бочки какой-то матрос кормил птиц. Когда он бросал комочки хлеба, они шарахались, потом прыг-скок, прыг-скок, — подбирались к хлебу и жадно клевали.

Стоял октябрь, пора птичьих перелетов. Из Европы в Африку летели огромные стаи. Усталые пичуги садились на реи, на леера, на мостики. Боцманы гоняли их — птицы оставляли бесчисленные отметины, — а матросы охотно прикармливали летучих путешественников.

— Хлеба хватает? — спросил Егорьев, стоя за спиной кормящего.

Матрос стремительно обернулся. Увидев каперанга, вытянулся, руки словно впаялись в бедра:

— Виноват, ваше высокоблагородие!

Он был высок, сухопар, даже под робой угадывались крепкие мускулы.

— Корми, корми, — подбодрил его Егорьев. — Как зовут, кем служишь?

— Минный электрик Андрей Подлесный, — бойко отрапортовал матрос, поняв, что каперанг наказывать не собирается.

— Дома птицу держал? [19]

— Никак нет, мастер по ремонту железнодорожных путей, — ответил Подлесный. — Жалко их: на чужбину летят. Матрос вздохнул, качнув острым кадыком. Казалось, говоря о птицах, он думал не только о них.

— Сколько вас у отца-матери? — спросил командир.

— Одиннадцать нас, ваше высокоблагородие.

— Ну-ну, корми, — сказал Егорьев. — А птицы вернутся. Перезимуют и вернутся...

На крейсере кое-кто смотрел на «вольное» обращение командира с матросами как на чудачество, а старший офицер Аркадий Константинович Небольсин такой демократизм явно не одобрял. Давно разобравшись в пружинах, движущих карьеру, он придерживался простой формулы, многократно подтвержденной практикой: подавляй тех, кто подчинен тебе, ублажай тех, кому подчинен ты. Младшим — разгон, старшим — поклон.

Между командиром и старшим офицером установились отношения сдержанной вежливости. И хотя «философия» Небольсина вызывала у Егорьева раздражение, внешне это не проявлялось, жило где-то в глубине. Правда, при выходе из испанской гавани Виго, когда Небольсин замахнулся на матроса, проявившего по неопытности нерасторопность, капитан I ранга едва сдержал себя. Скандал, резкое обострение отношений с ближайшим помощником в самом начале похода не сулили ничего хорошего. Однако когда Небольсин оказался по какому-то делу в каюте командира, Егорьев, внимательно выслушав его, попросил задержаться.

— Мне стали известны случаи, — сказал командир, — когда старшие подымают руку на младших. Кровь прилила к лицу Небольсина.

— Эти дикие нравы еще не изжиты у некоторых боцманов и кондукторов. Я не потерплю, чтобы на вверенном мне корабле били воина. Вот доберемся до японцев, там и проявим свою воинственность, — подытожил разговор командир. — А вам, Аркадий Константинович, я поручаю внедрить на крейсере эту мою волю.

— Понятно, Евгений Романович, — кивнул старший офицер. — Однако у нашего командующего, как известно, твердая рука. Он порядок любит.

— Командующий высоко, мы о нем не говорим, — заметил Егорьев, конечно не рассчитывавший на поддержку штаба Рожественского и отлично понимавший, куда клонит Небольсин. — Мы с вами отвечаем за свой дом, за «Аврору». [20]

И, чтобы не возвращаться к неприятной теме, каперанг поднял со стола несколько свежих газет, спросил:

— Читали?

В этом вопросе таился намек: вот вам ваш Рожественский, вот чего стоит его твердая рука!..

Вахтенный начальник доложил, что на траверзе появились восемь английских вымпелов. Егорьев и Небольсин поднялись на мостик.

— Как вы думаете, Аркадий Константинович, чего они добиваются?

— Играют на нервах, — ответил Небольсин.

— Пожалуй, — согласился Егорьев.

Гремели якорные цепи, гремели военные оркестры. Корабли выстраивались на Танжерском рейде. Все свободные от вахт сбежались наверх, заполнили палубы. После унылого однообразия моря Танжер казался землей обетованной. Как-никак первая встреча с Африкой!

Путаница кривых, немощеных улочек, лачуги, лепившиеся друг к другу в невообразимой тесноте, крепостные стены со старинными башнями, форты с бойницами, глядящими в море, — все это издали сливалось в живописную картину. Пока корабль был в движении, чудилось, что и улочки и домики движутся, перемещаются, спускаются с горного склона к воде.

Над серо-коричневой неразберихой бедных кварталов, вскарабкавшись по склону вверх, белели нарядные виллы дипломатов. Чем выше, тем виллы были просторнее, богаче, привлекательнее, а над всей округой, на макушке Казбы, поднялся во всем своем белостенном великолепии дворец губернатора.

Не успели авроровцы всласть налюбоваться Танжером, как, тяжело пыхтя, из порта направился к ним германский угольщик «Милос».

Проблема угольных погрузок в судьбе эскадры играла важную роль. На восемнадцатитысячемильном пути от Либавы до Порт-Артура русских баз не было. Дружественных баз попадалось тоже немного. Предстояло грузиться в открытом море, капризном и своенравном. Мировая практика подобного эксперимента, да еще в таких масштабах, не знала. Зарубежные специалисты предрекали России неудачу.

Морское министерство перед выходом эскадры в поход заинтересовалось способом погрузки угля по Спенсеру — Миллеру. [21] Американская печать, захлебываясь от восторга, рекламировала этот способ. Оборудование и приборы обошлись казне в полтора миллиона рублей. Предварительные испытания, к сожалению, результатов не дали.

Признаться, что деньги выброшены на ветер, Адмиралтейство не могло. Пришлось кораблям взять оборудование Спенсера — Миллера, загромоздив им палубы.

«Авось в пути освоитесь, приспособите к делу», — напутствовали эскадру.

Русское «авось» всей своей тяжестью легло на плечи матросов...

«Милос» — один из зафрахтованных Гамбургской компанией{2} пароходов — подошел к правому борту «Авроры». Завели швартовы. В большой рупор объявили:

— Погрузку начать!

Взвизгнули, застучали, загромыхали паровые лебедки, по палубам покатились тележки, сотни матросов — кто с мешками, кто с лопатами — пришли в движение.

Фрахт каждого угольщика обходился по пятьсот рублей в сутки. Эскадра в Танжер пришла с опозданием, и, конечно, наверстывать, экономить часы и минуты решили за счет матросских мускулов.

Трубы оркестра, сверкая на солнце, исторгали музыку. Трубачи дули во всю мощь своих легких, стремясь заглушить рокот лебедок, топот ног, выкрики матросов.

Оркестранты слепли от обильного пота, солнце жгло немилосердно, перекуров не было. Наоборот, ритм музыки убыстрялся, убыстряя ритм работающих, подхлестывая их удаль, запал, задор.

Егорьев следил за погрузкой. В первый час чрево угольных ям поглотило пятьдесят тонн. Неплохо!

Матросы, черные как черти, работали с бешеной энергией, разогретые жгучим желанием поскорее закончить, поскорее смыть колючую пыль, вязкий пот, поскорее получить законную чарку водки.

В непрерывном мелькании тележек, человеческих тел, в свистках боцманских дудок, неразборчивых выкриках узнавались иные матросы, иные голоса, и командир удовлетворенно отмечал про себя, что уже команда для него не просто масса, где все на одно лицо. [22]

Вот катит тележку Аким Кривоносов. Торс его лоснится от пота, мышцы упруго вздуты, на чумазом лице светятся белки да белые зубы.

— Э-ге-гей! — кричит он, догоняя идущего впереди, упрямо бодая воздух склоненной головой и страшно тараща глаза.

За ним поспевает низкорослый матрос, почти квадратный, короткорукий и коротконогий здоровяк, словно вытесанный из каменной глыбы.

А вот и Андрей Подлесный с огромным мешком на спине. Хотя он и согнулся под тяжестью, при его росте мешок не кажется таким большим, а жилистые руки, отведенные за голову, мертвой хваткой вцепились в брезентовую мешковину.

Егорьев прикидывал: как облегчить погрузку, наладить дело? Много сутолоки, команду надо разбить на группы, сменяющие друг друга. Что-то недодумано с оркестром. Ритм то непомерно быстрый, то неоправданно медленный. Не у всех покрыты головы. Африканское солнце пощады не знает. И наконец, харч. Приварок в дни погрузки надо усилить...

Пока матросы заполняли бездонные чрева угольных ям, часть офицеров уволилась на берег. Одни поспешили на почту отправлять на родину письма, другие вышли к центру и остановились на площади перед мечетью, облицованной зеленым фаянсом, на котором играли солнечные блики. Высокий минарет с балкончиком и полулуниями на спицах дал приют муэдзину с луженой глоткой, призывавшему правоверных к молитве. Второй, не менее важной и органичной частью центра был рынок, собравший, казалось, всех жителей Марокко. Тут были арабы в чалмах и фесках, обожженные солнцем бедуины, говорящие по-испански, с библейскими лицами евреи, всадники, упирающиеся в стремена голыми, потрескавшимися ступнями, наконец, погонщики мулов, крикливые ишаки, соперничающие с муэдзином, стройные кони арабской породы, вислоухие ослы, прославившиеся своим упрямством. И над всем этим господствовали неумолчный восточный гвалт и навязчивый торг — продавалось все, что дают земля и ремесло.

С клокочущего рынка офицеров увел местный француз, назвавшийся гидом. Оставив в его руке по пять франков, гости прошли тесную харчевню с будоражаще-пряными запахами и оказались в сумеречной комнате без окон, освещенной тусклой лампадой. Неожиданно на ковре возникла танцовщица в костюме Евы, со смуглой, матовой кожей, с [23] упруго торчащей маленькой грудью и страстными пластичными движениями.

Танцовщица исчезла так же внезапно, как и появилась, и офицерам, ограниченным временем, пришлось возвращаться на крейсер. Оглушенные экзотикой Танжера, они попали на палубы, где матросы поливали друг друга из ведер и из брандспойтов. Уши и ноздри их, забитые угольной пылью, постепенно светлели, темная вода струилась по палубе, на поручнях, трапах — везде лежал в палец толщиной слой черной пыли, въедливой и мелкой.

Ни одного матроса на берег не уволили. Лишь на следующий день горстка рядовых сошла на берег с печальной миссией. Отец Анастасий, раненный во время «гулльского инцидента» и отвезенный во французский госпиталь, скончался.

Ссохшуюся, окаменело-твердую землю долбили кирками, лопаты были бесполезны. Гроб погрузили в неглубокую яму. Свежевыкрашенный крест увенчал пологий холмик.

Никто не плакал над могилой отца Анастасия, но было тоскливо и одиноко каждому, кто, прощально оглянувшись, запомнил этот безжизненно-сухой бугорок бурой, растрескавшейся от зноя чужой земли.

В Танжере к эскадре присоединилось госпитальное судно «Орел» — лебедино-белое, с красными крестами на трубах, с сестрами милосердия, молодыми, улыбающимися, тоже одетыми в белое.

«Орел», разумеется, сразу привлек внимание и матросов и офицеров. Окуляры биноклей вахтенных, да и свободных от вахты все чаще и дольше изучали белопалубного красавца.

Покинув Танжерский рейд, миновав Канарские острова, эскадра взяла курс на Дакар. И опять корабли, как черным облаком, окутались угольной пылью. Опять погрузка, опять в каторжно-короткие сроки.

Вокруг судов в узких лодчонках сновали обнаженные негры, прикрытые лишь тонкими набедренными полосками, увешанные амулетами, охотно нырявшие за медяками, которые бросали с кораблей в прозрачную воду.

Матросы увольнений на берег не получили и здесь. На полубаке развлекал их вислоухий Шарик. Какой-то остряк обучил Шарика, если просили показать, как бранится боцман, громко лаять, бешено мотая головой.

Почему собачонку, прибившуюся к морякам в Ревеле, [24] назвали Шариком, никто объяснить не мог. Он не был ни кругл, ни толст, зато был мохнат, с белым пятном на широком огненно-рыжем лбу. Дежурства у камбуза и у кают-компании помогли Шарику округлиться. Подлесный сделал ему посуду из консервных банок, и незаконный пришелец понял, что корабль — его дом.

Шарик умел стоять на задних лапах, передней деликатно тормоша матроса, и тут уж невозможно было не дать циркачу кусочек рафинада.

Если ему казалось, что встречный идет не с пустыми руками, Шарик несся как угорелый, бросался в ноги, прыгал на грудь.

Матросы полюбили Шарика. Наверное, он напоминал им покинутую землю, довоенную жизнь. Это мохнатое, ласковое существо вносило что-то очень важное в регламентированный и жесткий уклад людей, надолго, а может быть навсегда, оторванных от дома.

В ту минуту на рейде Дакара, когда Шарик показывал, как бранится боцман, на госпитальном «Орле» грянул оркестр. Через несколько секунд матросская братва уже знала: к сестрам милосердия на катере прибыл «сам» — так называли Рожественского.

Вездесущие вестовые и всевидящие сигнальщики еще в Танжере узнали, что адмирал посетил «Орел». Ничего особенного в этом как будто не было, но за время похода Рождественский не побывал ни на одном корабле. Бросилось в глаза: почему такое внимание госпитальному судну?

Шли дни, и сигнальщики отметили: катер постоянно курсирует между флагманским броненосцем и «Орлом».

Матросам лишь попадись на язык: все косточки перемоют в соленой водице! А тут еще на берег увольнения не дали. Угольной пыли наглотались, на солнце изжарились. В кубрик не пойдешь — задохнуться можно. Вот и получается: стой на палубе, забавляйся с Шариком или гляди, как адмирал под музыку госпитальный «Орел» пленяет.

И пошли суды-пересуды, стали гадать на все лады, по какой надобности «сам» к сестрицам зачастил: наверняка будущие баталии обговорить надо. Подтрунивали и над комендором Григорием Шатило, еще слегка прихрамывавшим:

— Эх, Шатило, тебе не пофартило. Подставил бы свою ногу под осколки попозже — сейчас петухом бы ходил в курятнике! А то старому да лысому ноги по трапам ломать. Легко ли?! [25]

Офицеры тоже не остались безучастны к госпитальному судну. Злоязычный лейтенант Дорн не упустил случая поточить лясы: мол, думал ли кто, что суровый адмирал так печься о раненых изволит. То цветочки пошлет, то собственной персоной пожалует.

Все, конечно, знали, что на «Орле» ни одного раненого нет.

— Язык у вас без костей, — заметил Дорну Небольсин. — Известно, что у Зиновия Петровича на «Орле» племянница. Добровольно на войну отправилась.

— Известно, известно, — подтвердил лейтенант фальшиво-примирительным голосом. — А еще известно, что племянница дружит со старшей сестрой Сивере. И та, Аркадий Константинович, добровольно. Воевать так воевать!

При Егорьеве обычно подобных разговоров не заводили: командир был строгий служака, но сам Егорьев невзлюбил командующего, и, как ни гасил в себе это чувство, оно росло.

Рожественскому, ни разу не ступившему на борт «Авроры», даже на расстоянии удавалось досаждать командиру крейсера, как, впрочем, и командирам других кораблей. На флагманском броненосце непрерывно взметались флажки, сигнальщики не успевали передавать выговоры и порицания экипажам за мелкие недоделки, порою за мнимые провинности. То адмиралу казалось, что крейсер не так идет в кильватерной колонне, то на погрузке угля оркестр играет слишком громко или слишком тихо, хотя у трубачей глаза вылезали из орбит от напряжения.

Егорьев, не позволявший своим эмоциям пробиваться наружу, записал в дневнике, который вел с первого дня похода:

«Адмирал надоедает своими придирками к разным мелочам...»

Обида кадрового офицера все-таки прорвалась на бумагу. Да и как было сдержаться, если несколькими днями раньше капитан I ранга обратился к Рожественскому с дельным, продиктованным опытом плавания в дальневосточных водах предложением и встретил глухоту и непонимание.

Корабли эскадры, выкрашенные в черный цвет, с оранжевыми трубами, резко выделялись над водой. Японцы, учитывая частые тихоокеанские туманы, окрасили свои суда в шаровой цвет. Даже легкая пелена тумана скрывала их от глаз, как бы растворяла в себе.

Адмирал раздраженно ответил: «Занимайтесь своим делом. Нам ли учиться у японцев? У русского флота свои традиции...» [26]

Егорьев только плечами пожал: сказано громко, хоть и явная глупость. Хороша традиция — помогать противнику целиться в наши суда!

Назрело у командира еще одно дельное предложение — махнул рукой, не стал обращаться к командующему, на «Авроре» внедрил — и баста! А дело всех касалось. Корабельные палубы в Дакаре завалили углем — дождь его смывает, ветер сдувает, пыль, грязь, по палубе порой не пройти... Засадил Егорьев всех своих восьмерых матросов-парусников мешки сшивать. Старой парусины на крейсере хоть отбавляй! Уголь в мешки собрали, чтобы не мешал действиям артиллерии, проходы освободились. На случай боя — укрытие от осколков. На корабле свободнее вздохнули.

Кто-то побывал на «Авроре» из крейсерского отряда, позавидовал:

— И нам бы так! Да кто рискнет? Адмирал узнает, что своевольничаем, голову скрутит.

— Двум смертям не бывать, — буркнул Егорьев.

Гость словно накаркал. Каперанг стоял на мостике и вдруг увидел, что от плавучего госпиталя отвалил катер с командующим и пошел наискосок, прямо на «Аврору». Вахтенный начальник, запыхавшись, прибежал докладывать. Егорьев махнул рукой:

— Вижу.

Адмирал — высокий, осанистый, с густыми усами, сливающимися с небольшой бородкой, с холодным и жестоким взглядом, сопровождаемый флаг-офицерами — прибыл на «Аврору». Выслушав рапорт, сказал:

— Ну, что ж, покажите ваши новации. Что вы тут затеяли?

В слове «новации» был какой-то оскорбительный оттенок, фраза «Что вы тут затеяли?» показалась бы грубостью, если не знать манеру Рожественского разговаривать с подчиненными.

Он осмотрел сложенные штабелями мешки, прошел от носа до юта и там остановился:

— Значит, в новации ударились... Так-так. Запишите!

Он снял фуражку, обнажив гололобую, с глубокими залысинами голову, и обратился к флаг-офицеру, державшему журнал для приказов командующего:

— Запишите. Пусть старшие офицеры других кораблей посмотрят эти новации...

Рожественский не закончил фразу: перед ним возник Шарик, [27] стал на задние лапы и передней робко коснулся адмиральских лампасов. Рыжие уши несколько раз шевельнулись, а потом поникли, как привядшие лопухи.

Лохматая дворняга, к сожалению, не могла отличить адмирала от писаря и, скорее всего, полагала, что все ее обществу одинаково рады.

Командующий брезгливо взглянул на рыжего пса и резко повел рукой: мол, изыдь, нечистая!

Простодушный Шарик воспринял этот жест, очевидно, как приглашение к игре, счастливо крутнул хвостом и прыгнул на грудь адмиралу. Адмирал отпрянул и с силой пнул вислоухого тяжелой ногой. Шарик жалобно взвизгнул и полетел за борт.

Сначала решили, что матросского любимца раскромсало корабельным винтом. Он канул в пенном потоке, но вскоре появился над водой и в исступленном отчаянии заработал лапами, вытягивая голову с белым пятном на лбу.

Конечно, шлюпку спускать не решились.

На следующий день на полубаке в минуты перекура никто не шутил, не разговаривая, молча тянули цигарки.

— Утоп, — сказал один из матросов, — ни за грош загубили.

Сигнальщик, который нес накануне вахту и стоял в бочке, прикрепленной к фок-мачте, крутнул головой:

— Не утоп.

Он дольше всех видел в бинокль колышущееся белое пятнышко, плывшее вслед за эскадрой.

— Не утоп, — повторил сигнальщик. — Акулы сожрали.

Воздух неподвижен. Мертвенно тих океан. Кажется, что за бортом не вода, а расплавленное олово.

Солнце свирепо. Лучи оставляют ожоги. Тропики...

Пот, пот, пот. Мыться приходится морской, соленой водой, она приносит лишь минутное облегчение. Соль разъедает тропическую сыпь, гноящиеся нарывы. От непрерывного зуда хочется кричать, терзать заскорузлыми пальцами исстрадавшееся тело.

В машинном отделении — сущий ад. В воздухе как бы туман — испаряется вязкое масло. Трубопроводы раскалены. Бессильно вращаются лопасти вентиляторов. Надо подвести к ним руку почти вплотную, чтобы почувствовать слабое дуновение. [28] Изводит жажда. Пить нельзя — вода вызывает пот, едкий, мучительный.

Судорога сводит тела кочегаров и машинистов. Их, потерявших сознание, вытаскивают наверх, обливают водой, чтобы через час им опять спуститься в машинный ад.

Флагманский корабельный инженер Евгений Сигизмундович Политовский в письме жене сообщал:

«Не успел вчера окончить письма, как меня послали на «Бородино». В 12 часов ночи приехал туда. Там случилось несчастье: два матроса спустились в бортовой коридор и задохлись в нем...»

На кораблях появились тысячи, десятки тысяч проворных рыжих тараканов, заселивших все щели. Они проникли в муку, грызли одежду, бегали по спящим.

Егорьев, получивший ожоги лица, на ночь смазался вазелином. Боль смягчилась, он задремал, но вскоре проснулся — лицо облепили тараканы. Видимо, запах вазелина привлек их.

Тараканов топтали, травили, обваривали кипятком, но появлялись новые, еще более злые и проворные.

В Дакаре кто-то из офицеров снял с веток низкорослого дерева несколько хамелеонов. В Испании их держат в квартирах для истребления мух.

Медлительные, надолго замирающие хамелеоны оказались ловкими ловцами тараканов. Но что могли сделать они, одиночки, если тараканам не было числа...

Корабли прошли Гвинейский залив. Уже казалось, что солнце расплавилось, что с неба льется огненная жидкость.

Люди как манны небесной ждали вечера. Вестовые выносили офицерские матрасы на палубы. Через несколько минут они становились влажными от обильной росы. Воздух, тоже насыщенный влагой, обволакивал. Дышать было нечем.

Звездное небо тревожно вспыхивало отдаленными молниями. Схожие с сигнальными вспышками, они привлекли внимание командира. Капитан I ранга в ту же ночь отметил в дневнике:

«Записав несколько знаков сигнализации господа бога, искали в сигнальных книгах их значение».

За полночь, часа в три, как правило, начиналась гроза. Офицеры и матросы спускались в жилое помещение. Мучило удушье.

Однажды ночью, когда повеял слабый и теплый ветерок, люди, почувствовав облегчение, заснули раньше обычного. [29] Верхние палубы были устланы телами спящих. И вдруг сверху посыпалось на них что-то мокрое, склизкое, трепещущее.

Оказалось — летучие рыбы. Стая, вспугнутая хищниками, поднялась в воздух и потом, падая на палубы, всполошила людей.

Чуть свет, разбитые, начали новый день. Сигнальщик, устроившись в бочке на фок-мачте, прикрытый сверху зеленым зонтиком от прямых лучей, всматривался в горизонт. Порою на звонки вахтенного начальника сигнальщик не отвечал.

«Сморило», — догадывался вахтенный. Приходилось посылать матроса будить заснувшего.

Рожественский, потеряв чувство реального, на одной из стоянок заставил матросов тренироваться в гребле на шлюпках. После тренировок не все смогли подняться на корабль. Товарищи на руках несли измученных, обессиленных гребцов...

Русская эскадра плыла вдоль унылых берегов Африки. Теперь, казалось, не только люди, но и корабли, не выдержав жары, стали все чаще обнаруживать свои «недуги».

«В пятом часу на пароходе «Малайя» случилось что-то с машиной. Она остановилась. Ее повернуло боком к волне. Если бы ты видела, что за жалкое зрелище она собою представляла.

В исходе одиннадцатого часа на «Суворове» в кочегарке лопнула труба. Пар засвистел и начал выходить в кочегарку. Едва не сварили людей, часть их бросилась в угольную яму...

...на «Донском» сломалась одна часть его машины. «Аврора» взяла его на буксир...»{3}

Эскадра шла вдоль берегов Африки...

Судовой врач «Авроры» Владимир Семенович Кравченко подсчитал: в походе на эскадре умерло пять офицеров и двадцать пять нижних чинов. Около тридцати человек списали с острым туберкулезом легких.

Тропический климат, тяжелые условия плавания расшатывали здоровье, психику. Осточертело мертвящее однообразие. Матросов, даже прежде равнодушных к животным, неудержимо потянуло к ним. После гибели Шарика на крейсере [31] появились два молодых крокодила, несколько хамелеонов, не только менявших цвет, но и форму тела — они надувались, преображались на глазах.

Судовой врач завел попугая, яркого, нарядного, очень быстро привязавшегося к нему. Единственным недостатком попугая была его болтливость, он кому угодно мог раскрыть военную тайну, называя крепость, к которой стремилась эскадра.

— Арр-тур, Арр-турр! — картаво выкрикивал попугай.

Крокодилы, сверх ожиданий, проявили склонность к приручению. Им дали клички: одному — Сам, другому — Того, имя японского адмирала.

Эти плоскоголовые, со сплюснутыми телами, одетые в зеленый панцирь новоселы на палубе были крайне неуклюжи. Им устраивали купание, наполняя водою тент. Сам и Того в воде буквально оживали, становились веселыми и проворными. В такие минуты верилось, что взрослые крокодилы проплывают в океане сотни миль, добираясь до дальних островов.

Однажды, когда решили, что приручение удалось, крокодилов выпустили на ют. Они грелись на солнце. Усыпив бдительность людей, Сам неожиданно бросился к борту и прыгнул в океан.

Егорьев в дневнике записал: «Не захотел идти на войну один из молодых крокодилов, которых офицеры выпустили на ют для забавы, выскочил за борт и погиб».

Гибель крокодила почему-то произвела удручающее впечатление на матросов. Придавали значение и тому, что выбросился за борт Сам, а крокодил, носивший имя японского адмирала, остался и жил как ни в чем не бывало.

Словно по команде, то на одном, то на другом корабле начались самоубийства.

«...с «Жемчуга» выбросился за борт матрос, был выловлен и помещен на белый «Орел», — отметил в своих записях Егорьев.

Не проходило и недели, чтобы кто-нибудь на эскадре не покончил с собой, или не умер от болезни, или не был списан.

Ритуал похорон подробно описал корабельный врач:

«От госпитального судна «Орел» отделяется и медленно идет траурный эсминец. На юте лежит зашитый в парусину покойник, убранный зеленью и цветами. Миноносец идет через эскадру, вдоль фронта судов, идет надрывающе душу медленно. С него доносится похоронное пение, а на судах по мере приближения начинают играть «Коль славен». Миноносец выходит в море, скрывается вдали; слышен одинокий пушечный выстрел — тело предано воде...»

И опять монотонное однообразие пути. Иногда сядет на рею острокрылый альбатрос с желтым клювом и ногами, обутыми в красные сапожки. Иногда приблизятся чайки, оглашая воздух противными резкими криками.

Зловещим эскортом провожают эскадру акулы, питающиеся отбросами с кораблей. Авроровцы выловили нескольких. Даже выстрелы из револьверов не могли прекратить их буйство. У одной из акул вынули сердце — оно продолжало пульсировать, а хвост, хотя и вяло, шлепал по палубе.

Наконец показался далекий берег, гавань Либревилля, устье могучей реки Габун. Разговоры о том, что в прибрежье Габуна живут людоеды, никого не смущали. Берег — даже неясный, неведомый, почти скрытый пепельной дымкой — неизменно порождал затаенную надежду: может быть, придет почта с родины; может быть, долетят в эти богом забытые места добрые вести из Порт-Артура.

Люди есть люди, им нельзя без ожидания перемен, без веры, что их страдания не бессмысленны, не напрасны.

Увы, почты не было, добрых вестей не было, но были заждавшиеся угольщики. Начался аврал.

На предыдущей стоянке, в Дакаре, по скорости погрузки угля «Аврора» превзошла другие корабли. Матросы грузили более 70 тонн в час. Команда крейсера получила премию — 720 рублей.

— Не подкачайте! — обратился к экипажу Егорьев.

Оркестр заиграл «Янки дудль» — мелодию, которая легко приспосабливалась к ритму работ, замедляясь и убыстряясь по мере надобности, позволяя развивать бешеный темп.

Когда матросские мускулы разогрелись, когда распалился азарт соперничества, когда мешки, корзины с углем начали перемещаться с быстротой конвейера, оркестр задал небывалый темп. Трубачи притопывали в такт ногами, плечи их ходили, как в танце, на лбу и на лицах сверкал пот.

Ни один офицер не списался на берег. Все участвовали в погрузке. Группы, заранее выделенные, сменяли друг друга, выходили, как выходят на приступ крепости.

Чумазые матросы пытались перекричать грохот. Старые, дырявые мешки, не выдержав нагрузки, рвались, лопались, уголь сыпался на палубы. Вспоминали бога и душу и бежали за новыми мешками. [32]

В шахтах у горловин возникали заторы, возникали навалы в самих угольных ямах. В черном мареве пыли, превозмогая удушье, матросы лопатами разгребали нагромождения.

Адмирал приказал погрузить 1300 тонн. Это количество угля превышало обычную норму. Подобную перегрузку не испытывал ни один корабль. Углем забили, заполонили все: офицерский буфет, кают-компанию, световой люк 3-й машины. На палубах уголь высился в рост человека. Лишь узкие, как щели, как окопы, проходы давали возможность кое-как передвигаться.

Аврал длился семнадцать часов! Наступила ночь, когда стихли лебедки и в большой рупор прогремело:

— Погружено!

Люди падали там, где их застала команда. Прямо на уголь. И, как подкошенные, проваливались в сон.

В третьем часу небо разверзла молния, загрохотал гром. Спящие не видели молнии, не слыхали грома — лишь вахтенные переглянулись, когда вспышка вырвала из мрака низкие клубящиеся тучи.

Грянул ливень, безудержный тропический ливень, низвергающий потоки воды, оглашаемый раскатами грома. Молнии полыхали непрерывно, корчась огненными зигзагами и достигая такой ярости, словно гигантское пламя объяло берег, океан, воздух.

Сточные трубы на крейсере оказались забитыми углем. Вода на палубах подымалась, образуя черное месиво. Люди метались, обваливая узкие проходы, оставленные среди угольных гор. Те, кто бросился в жилые помещения, выбегали из них, чувствуя, что задыхаются. Входные отверстия, через которые поступает наружный воздух, закупорились угольной пылью.

Тропический ливень унялся к утру.

Никогда прежде не казалось, что команда «Авроры» так многолюдна: матросы, унтер-офицеры, боцманы и кондукторы заполнили нос корабля, разместились на мостиках, орудийных башнях, кое-кто забрался на реи и на марс, стоял за бортом, держась за леера. Ожидание необычного, праздничного и веселого порождало нетерпение, слышались шутки, реплики.

Огромная парусина, наполненная водой, образовала [33] искусственное озеро. В «озере» плавал — придумали же, увязав спасательные круги! — островок с невысокой мачтой. В мачту воткнули плакат, разрисованный пальмами, скачущими обезьянками. Из разинутой пасти крокодила — его рисовали с натуры — как бы выбегали буквы, написанные красной краской: экватор.

Экватор был позади, впереди — тропик Козерога, и, соблюдая добрую матросскую традицию, на эскадре праздновали переход экватора. Егорьев еще раз про себя отметил, как важны морские традиции. Именно сейчас, когда пересекли экватор, когда люди измождены, вымотаны до крайности, изнывают от жары, нужны разрядка, сильная встряска, уводящие от обыденности, дарующие бодрость, веру в то, что скоро и эти невзгоды будут преодолены, останутся за кормой, как осталась незримая черта экватора.

Оркестр заиграл туш, матросы расступились, образуя коридор, и на палубу выкатилась своеобразная колесница. Голые, с набедренными повязками люди, черные как папуасы, тянули ее за собой. На ней в окружении свиты важно восседал Нептун, воздев к небу трезубец. Его космы и длинная, до пояса борода были из пакли.

Несколько зазевавшихся матросов, преградивших путь торжественной колеснице, и ахнуть не успели, как их подхватили могучие руки и прямо в одежде бросили в «озеро». Закачался от волнения островок, крокодил Того, изображавший морское чудовище, испуганно заметался.

Нептун взмахнул трезубцем, и начался парад.

Впереди шла раскрашенная, полосатая как зебра, свинья с синими ушами. Предчувствуя, что ее принесут в жертву Нептуну, она пыталась свернуть, но ассистенты, следовавшие по бокам, покалывали ее острыми прутиками. Едва свинья поравнялась с морским владыкой, ей крутнули тонкий, словно веревочка, хвостик, она отчаянно завизжала, захрюкала. Это означало приветствие повелителю океанов.

Длинной вереницей с перьями на голове, с многоцветными опьями шли «туземцы». Возле колесницы, где восседал Нептун, они припадали на одно колено, склоняли головы в знак безусловной покорности. Нептун, не меняя горделивой осанки, кивал им.

Праздник чуть не омрачила сцена «жертвоприношения». Из 1684 пудов солонины, запечатанной в бочки и принятой в Кронштадте, 1360 пудов оказались непригодными. Вспученные бочки были на грани взрыва. Одну из [34] них стали потрошить на глазах у всех и содержимое выбросить за борт акулам.

Из бочки хлынуло такое зловоние, что священный акт жертвоприношения пришлось скомкать, злосчастную бочку поскорее отправили за борт. Зловоние долго не рассеивалось в застойном, неподвижном воздухе, напоминая, какую пищу уготовили матросам в дорогу.

После небольшой паузы, очевидно невольной, потому что Нептуну пришлось дважды нетерпеливо оглянуться на люк, праздник наконец возобновился. Оркестр заиграл восточную мелодию, немного унылую, медлительную, и на огромной черепахе выехал почтенный белобородый арабский шейх, сопровождаемый слугами. Ему, очевидно, более приличествовал бы стройный жеребец или украшенный коврами верблюд, но шейх как бы не заметил подтасовки, был исполнен значительности, чалма гордо венчала голову, царственно скрещенные руки подчеркивали величие старца.

Шейху предстояло из доброго десятка жен выбрать главную. К нему подводили закутанных в простыни «красавиц», распахивали простыни, обнажая бумажные наклейки на груди, волосатые мускулистые тела. На одном даже была татуировка: «Не забуду мать родную!»

Жены с накрашенными бровями строили глазки, подмаргивали, заламывали руки, падали ниц перед шейхом. Небрежным кивком он отвергал неугодных, их хватали слуги и, выразительно мыча, бросали в воду.

Уже никто не верил, что высокочтимому шейху можно угодить, что есть на свете красавица, достойная его одобрения. И вдруг оркестр заиграл тихо-тихо, приглушенно, словно боялся кого-то вспугнуть, и, покачивая бедрами, появилась — сомнения враз были развеяны! — главная жена шейха. Грудь ее, скрытая простыней, подымалась, как гора, а ягодицы необъятных размеров вызвали крики ликования.

Строгий седовласый шейх заулыбался. Слуги отдернули простыню, обнажили подушки, сорвали их, и все узнали длинного, худого, с торчащими ключицами писаря, носившего прозвище Аршин. Оркестр захлебнулся, сто глоток восторженно заголосили, Аршин полетел в воду.

В завершение праздника всех, кто впервые пересекал экватор, кого посвящали в моряки, бросали в «озеро». Вода, давно почерневшая от краски, смытой с туземцев, кипела, бурлила, клокотала. К людям вернулись энергия, радость, смех. [35]

Вечером полыхал фейерверк. Нептун благословил своих подданных, баталеры из ендов разливали по чаркам водку...

Ночью эскадра снялась с якорей. У Евгения Романовича Егорьева было отличное настроение. Он записал в дневнике:

«...Построились снова в походный порядок, и опять по океану потянулись длинные, миль на пять, линии двух кильватерных колонн со своими многочисленными разноцветными огнями, которые представляются громадной, хорошо освещенной улицей вроде Невского».

По мере приближения к далекому противнику на эскадре все чаще проявлялась нервозность. Внешне — никаких признаков. Жизнь и плавание шли своей унылой чередой. И вдруг случай, никем не предусмотренный...

Катер-разведчик увидел огонь, светящуюся точку. Заработал беспроволочный телеграф, оповещая, что контркурсом идет загадочный пароход.

Вскоре выяснилось, что восходящую на горизонте звезду приняли за судовой огонь.

День спустя снова непредвиденный случай. С какого-то транспорта упал за борт матрос. Соседние суда оповещены не были, шлюпки не спустили — боясь, очевидно, адмиральского гнева.

Матросу начали сбрасывать горящие буйки.

Когда эскадра ушла вперед, отдаленные светящиеся буйки вызвали переполох. Что это? Японский эсминец? Подводная лодка?

На некоторых судах приготовились к отражению атаки...

Нервозность, глубоко спрятанная, жила в каждом. Ее порождало убеждение, что наспех сколоченная эскадра не способна к серьезным баталиям.

Командир «Авроры», ежедневно наблюдавший с мостика строй кораблей, угнетаемый постоянными раздумьями, записал в дневнике:

«...Если исключить четыре однотипных броненосца, преобладает удивительная разнотипность. Каждое другое судно представляет положительно unikum, годный для сохранения в музеях в назидание потомству («Алмаз», «Светлана», «Жемчуг», «Донской», «Наварин», «Сисой» и «Нахимов»). Однотипных семь миноносцев, которые уже успели износиться в прошлом году в походе в Порт-Артур, ныне, после ремонта Кронштадтского порта, снова пришли в такое состояние, [36] что вряд ли кто-нибудь из них дойдет до неприятеля. Присоединились еще к ним гиганты немцы «Урал», «Терек» и «Кубань» — будущие разведчики, лучшие ходоки нашей эскадры и громаднейшие щиты для японских артиллеристов. Попадания в них будут сейчас же видны японцам, так как после первого произойдет огромный пожар, несмотря на какую-то шарлатанскую огнестойкую жидкость, которой пропиталось дерево. Два негодных парохода «Малайя» и «Князь Горчаков» отправляются обратно... Транспортов масса, и наша эскадра похожа на конвойных большого верблюжьего каравана».

С записями командира крейсера перекликались и строчки из дневника корабельного врача Владимира Кравченко:

«Ох, что-то нет у нас веры во Вторую эскадру, хотя по наружному виду она и представляет такой грозный вид.

Всем известно, что новые суда заканчивались наспех, остальные же — заслуженные старички, которым давно пора на покой.

Испытаний настоящих не было — впереди длинный ряд поломок... Будут отсталые, а кому удастся дойти, тот дойдет порядочным инвалидом.

В маневрировании эскадра совсем еще не спелась. Судовой состав не знает своих судов, своих машин.

Ах, вовсе не нужно и пессимистом быть, чтоб ясно видеть, что, кроме стыда и позора, нас ничего не ожидает...»

Профессор Императорского Московского технического училища П. К. Худяков объяснял глубинные причины, которые привели к созданию плохо защищенных, малопригодных для эскадренного боя кораблей:

«При составлении нашей строительной программы мы «прозевали» переворот, совершенный на Западе. США, Япония давно строили крейсера большие и бронированные, а мы — только мы — строили крейсера небронированные и среднего водоизмещения. Перед самой войной построенные шесть крейсеров — «Аврора», «Светлана», «Олег», «Жемчуг», «Изумруд» и «Алмаз» не были бронированы. Японские бронированные крейсера вошли в состав неприятельского боевого ядра, а наши новые, дорогие несли в бою сторожевую службу при транспортах и с трудом отбивались от легких крейсеров».

Русские моряки не случайно шутили: штаб воюет с японцами поневоле, технический комитет держит нейтралитет, а кораблестроение и снабжение явно нам враждебны. [37] Видимо, не без веских оснований в Индийском океане, на подступах к Мадагаскару, нервозность на эскадре возрастала, восходящая звезда казалась судовым огнем, горящие буйки — японской подводной лодкой, а капитану I ранга Егорьеву представлялось: обремененная неуклюжими транспортами эскадра «похожа на конвойных большого верблюжьего каравана...»

Днем палящее желтое небо было враждебно людям. Вечером выкатывалась большая круглая луна и заливала океан серебряным сиянием. Людей влекло полюбоваться этим свечением. Но порыв быстро угасал, потому что от воды тянуло сырым смрадом. Мгновенно намокала одежда, прилипала к телу, как мокрая повязка. Тропическая сыпь, полузабытая в дневной суете, ночью жгла и свербила нестерпимо. От неосторожных движений лопались волдыри. Хотелось рвать в клочья одежду, проклинать океан, которому нет конца-края, или броситься в это сияние чужого, обманно торжественного серебра.

В минуту слабости такая мысль приходила многим, но ее гнали, сердце холодело при мысли об алчных акулах, готовых там, за бортом, превратить человеческое тело в кровавые лохмотья и справить пир в этой противно-теплой и вязкой воде.

Все мечтали о земле, забывая беды и горести, связанные с ней, даже угольные авралы. Сознанию рисовались зеленые берега, таящие прохладу, прозрачные родники с холодной и пресной водой.

Когда с кораблей увидели Мадагаскар, простерший к облакам свои горные хребты, покрытый тропическими лесами, радость бросила людей к бортам, на мостики. Силуэты гор, казавшиеся днем голубыми, доверчиво и маняще смотрели из дымчатой дали.

Даже те, кто читал в словаре Брокгауза и Эфрона о Мадагаскаре — «тропическая жара в прибрежных болотистых частях делает климат береговой полосы убийственным для европейцев, свирепствует лихорадка», — даже те ждали от близкой земли облегчения, передышки, добрых вестей.

Вслух, пожалуй, никто не решался оптимистически высказываться о судьбе Порт-Артура, но где-то в тайниках сердца не умирала маленькая надежда — уж очень хотелось [38] этого! — эскадра соединится с кораблями осажденной крепости и будут еще хорошие дни.

В пути от Либревилля до Мадагаскара от эскадры отделился госпитальный пароход «Орел» и близ мыса Доброй Надежды взял курс, очевидно, в порт Капштадт. Как и прежде, адмирал Рожественский ни с кем не делился своими планами и соображениями, однако нетрудно было догадаться, что в Капштадте «Орел» должен получить телеграммы из Петербурга. А новости, как их ни таи, быстро просочатся на корабли...

Эскадра проходила проливом между Мадагаскаром и островом Сан-Мари. Пытливые взгляды с мостиков и палуб искали белопалубный пароход с красными крестами на трубах — «Орла» в Сан-Мари не было ни у причалов, ни на рейде.

С близкого расстояния горы уже не казались голубыми. На берегу — мрачностенное, со сторожевыми будками здание тюрьмы, из которой, по рассказам бывалых моряков, еще никогда никому не удавалось убежать. Тюрьма напоминала о грубой и грустной действительности.

Угольщики, не мешкая, известили гудками о своем существовании. Начался аврал. Однако ни грохотание лебедок, ни груженые тачки, ни черные облака угольной пыли не смогли отвлечь матросов, когда на рейде появился «Орел». Все побросали работу и прильнули к бортам. От плавучего госпиталя отвалил паровой катер и заспешил к флагманскому броненосцу.

Первыми поняли, что случилось что-то непоправимо страшное, на броненосце «Суворов». Рожественского сотрясал приступ бешенства, он крушил у себя в каюте мебель. Флаг-офицеры боялись приблизиться к его двери.

К утру все экипажи знали: 1-я Тихоокеанская эскадра перестала существовать, корабли Порт-Артура потоплены.

Люди разом поникли, словно лопнул стержень, на котором держались. Значит, все? Значит, напрасны все усилия? Или сегодня ночью или завтра утром опять вытянется в колонну эскадра, чтобы продолжить свой каторжный путь к смерти?

Поступило неожиданное приказание: ремонтировать машины и механизмы.

Экипажи с радостным ожесточением приступили к ремонту. Снова вспыхнул огонек надежды: может быть, эскадра повернет домой?

Вечером радисты перехватили таинственные сигналы [39] японцев. Накануне немецкие угольщики сообщили, будто в Мозамбикском проливе видели японские крейсеры. От самой Либавы по следам эскадры «плыли» всякие вздорные слухи. Но сейчас, после порт-артурской трагедии, после сигналов, перехваченных радистами, как было не поверить?

Комендоры стали к заряженным орудиям. Опустили противоминные сети. Прикрыли внешне огни.

Никто в эту ночь не ложился спать. Ждали.

Далеко-далеко показались восемь огней. Они медленно приближались, тусклые, колышущиеся, вдруг разрослись, поднялись вверх и опять словно скорчились.

Комендоры ждали команды. Адмирал медлил.

Разобрались утром: туземцы на своих пирогах выходили на ночной лов...

Команды жили порт-артурской катастрофой и думали о будущем: куда пойдут корабли?

Было известно, что немецкие угольщики наотрез отказались сопровождать эскадру на восток. Японцы угрожали угольщикам нападением.

Было известно и другое: в России срочно комплектуется 3-я Тихоокеанская эскадра под командованием контр-адмирала Небогатова.

На «Авроре», как и на других кораблях, в кают-компании и в кубриках были свои пророки. Они пытались предугадать, куда пойдет эскадра — домой или к японским островам. На любые доводы находились контрдоводы.

Как, мол, мы пойдем на японцев, если немецкие угольщики отказались доставлять топливо? Пока котлы не научились давать пар без угля. Разве что «сам» прикажет?!

Хотят там или не хотят (имелось в виду в Петербурге) — придется поворачивать оглобли.

Другие отметали этот довод: из любого положения можно найти выход. Что-нибудь там придумают. Иначе для чего комплектуют 3-ю Тихоокеанскую эскадру? Задумайтесь над названием: «Тихоокеанская».

В кают-компанию офицеры почти ежедневно привозили с берега иностранные газеты. Зарубежные комментаторы не ослабляли пристального внимания к судьбе эскадры Рожественского.

Иностранных пророков не замедлил прокомментировать лейтенант Дорн. [40]

— Н-да-а, — протянул он. — Маршрут неясен, но конец уже ясен, господа.

Старший офицер Небольсин, как всегда при подобных разговорах, недовольно поморщился. Заметив его кислую мину, Дорн ехидно спросил:

— А вы как полагаете, Аркадий Константинович, каким маршрутом пойдет эскадра?

— Я вверяю себя судьбе и адмиралу.

В эту минуту в кают-компанию вошел вестовой старшего офицера с пачкой свежих иностранных газет и протянул их Небольсину. Когда вестовой получил разрешение уйти, его подозвал Дорн и поставил у карты.

Офицеры, догадываясь, что Дорн что-то затеял, ждали. Лейтенант, достав хорошо отточенный карандаш, провел острием сначала вдоль северных, потом вдоль южных берегов Суматры. Спросил:

— Как ты думаешь, милейший, какой дорогой проследуют наши корабли?

Вестовой заморгал, глядя на карту, напрягся, не понимая, чего от него хотят:

— Не могу знать, ваше благородие.

— Отвечай, не бойся, — настаивал Дорн. — Ну?! Матрос пожал плечами, упрямо повторил:

— Не могу знать, ваше благородие.

Осторожный вестовой, наверное, ничего не сказал бы, но, чувствуя, что настырный лейтенант так его не отпустит, опасливо поглядел на карту, на остров, похожий на головастика, дипломатично рассудил:

— Што туды плыть, што сюды. Не вмер Данила, так его болячка задавила.

— Ну вот, теперь ясно, — одобрил вестового Дорн. — Ступай, голубчик!

Побагровевший Небольсин сидел, уткнувшись в газету, и словно не видел и не слышал происходящего. Но, едва удалился вестовой, взяв не принятый в кают-компании официальный тон, старший офицер сказал:

— Спасибо, лейтенант, за цирк. Однако, господа, сейчас, кажется, не до цирка! — Он потряс перед собой какой-то французской газетой: — В Петербурге кровопролитие!

Офицеры сдвинулись к Небольсину. Он читал, делая долгие паузы, очевидно пытаясь разобраться, что же произошло в Петербурге. Было много непонятного: петиция царю, шествие рабочих с иконами и хоругвями. В газете назвали страшную [41] цифру — 140 тысяч. Почему-то возглавил шествие поп. Какой-то Гапон. Странно. Расстрел рабочих, женщин, детей. Забастовки. Смута в Петербурге, в Москве, по всей России.

Небольсин отложил газету. Он не мог еще осознать масштабов случившегося, разложить все по полочкам, представить себе, как выстрелы на Дворцовой площади отзовутся здесь, у берегов Мадагаскара, но классовое чутье подсказало Небольсину главное: для кубриков это порох. А порох надо хранить в надежных помещениях...

— Рты на замок! — сказал старший офицер. — Чтоб ни слова не долетело до палубы!..

Пропеллер вентилятора вращался быстро, но струя воздуха была теплой. Она чуть заметно шевелила страницы дневника.

Егорьев, оставаясь заполночь наедине со своими мыслями, делал беглые записи в большой линованной тетради.

«28 февраля. Снова печальная весть, что пал Мукден и мы отступили с большими потерями. Целый день прошел в обсуждении этого события, плохо верили в правдоподобность его. Тем не менее находимся в скептическом настроении относительно дальнейшего. Начинаем думать, что Владивосток может быть отрезан и тогда наша дальнейшая цель становится необъяснимой. Флот без базы — до сих пор неслыханное предприятие».

Тишина, объявшая крейсер, располагала к сосредоточенности и воспоминаниям. Рядом с дневником лежал альбом рисунков. Отточенные карандаши тоже ждали своего часа, но так и не дождались — не доходили руки.

У Евгения Романовича было несколько увлечений, которым он никогда не изменял, — фотография, рисование. Когда в Киле был построен большой военный транспорт «Океан» и Егорьев, став его командиром, вел корабль из Европы во Владивосток, сколько рисунков он сделал в своем альбоме, сколько снимков для купленного в Германии стереоскопа! Получился целый фильм. Он мог показать огромный итальянский остров, дымящуюся Этну, похожую на гигантский конус, арабов с корзинами фруктов, подымающихся по трапу «Океана» в Порт-Саиде, желтые берега Суэцкого канала, жителей Коломбо в белых чалмах, сидящих, скрестив ноги, на палубе, уходящие в сопки дома Владивостока... [42]

Острый интерес к жизни, к быту и укладу неведомых людей и народностей никогда не покидал Егорьева. Вот и сейчас, в Носси-Бе, он видел крокодильи яйца, издающие звуки, что означало: скоро родится новый злодей в зеленом панцире с удлиненной мордой и сплющенным телом. У сакалава с мускулистым, как у античных скульптур, торсом, он купил расписной глиняный сосуд и шляпу, сплетенную из травы, так искусно сплетенную, что ею хотелось любоваться. Пахла она сухими стеблями!

Рядом с травяной шляпой лежал белый пробковый шлем для защиты от солнечных лучей. Готовя эскадру в поход через тропики, Адмиралтейство, конечно, о таких «пустяках», как шлемы, не позаботилось. Первой жертвой оказался лейтенант Нелидов с броненосца «Ослябя». Врачи спасти его не смогли, и тело лейтенанта в брезентовом мешке спустили в море...

После похорон Нелидова встревоженные офицеры купили пробковые шлемы. Любая лавка в колониальном порту торговала ими. У матросов для этого не было денег. Да и на берег их увольняли редко, чаще в местах полупустынных.

Зная, что обеспечить шлемами команду не может, Егорьев по-прежнему ходил в форменной фуражке, страдал от солнечных ожогов и на реплику Небольсина «Не щадите вы себя, Евгений Романович» кивнул на палубу, где матросы занимались приборкой:

— А кто их пощадит?

Кадровый морской офицер, Егорьев не был отравлен кастовым пренебрежением к «людям кубрика», в нем жило здоровое нравственное начало, и глухая стена, отделявшая матросов от кают-компании, давила всей тяжестью и на него. Впрочем, в эти дни слишком многое давило и угнетало каперанга.

Взять хотя бы практические стрельбы и приказы-разносы Рожественского. Не надо быть адмиралом — зеленый гардемарин понимает, что мастера рождает упражнение, тренировка, что метко может стрелять тот, кто этому упорно учится. За четыре месяца комендоры лишь дважды выходили на стрельбы, оба раза здесь, у Мадагаскара. На каждого пришлось от силы по два-три снаряда.

Чего же удивляться, что на щитах — ни царапинки?! А флагманский броненосец «Суворов» вместо щита всадил снаряд в крейсер «Дмитрий Донской», повредил мостик и вывел из строя десять матросов... [43]

Один столичный профессор справедливо иронизировал над теми, кто хотел обучить инженер-механиков флота управлять машинами и котлами, не разводя паров, стоя на якоре, экономя уголь и смазку. Так и тут: стоять у пушки — это еще не стрелять из пушки!..

А чего стоят эти ночные «минные атаки» катеров без «минных атак»!

Эх, что бы сказал о них Степан Осипович Макаров!..

Макаров был кумиром Егорьева. Евгений Романович знал этого могучего человека, хорошо помнил его распушенную, раздвоенную клиньями бороду, его пытливые глаза, всегда озарявшиеся мыслью, ценил его постоянное стремление к ломке устоявшегося, тормозящего прогресс. Весь склад его жизни, его поиски, открытия и дерзания были близки Егорьеву.

Шутка ли — двадцатидвухлетний мичман «Русалки» изобрел пластырь для заделки пробоин, и сотни терпящих бедствие судов обрели живучесть!

Двадцатидевятилетний Макаров темной ночью 1877 года во время войны с Турцией спустил с парохода «Константин» четыре минных катера, которые взорвали мощный турецкий броненосец «Ассари Шевкет»!

Тогда атаки минных катеров ошеломляли. Это было ново, внезапно, смело до отчаянности — так побеждают в сражениях.

Теперь, спустя почти тридцать лет, когда появились миноносцы разных классов, вооруженные торпедными аппаратами, кого испугаешь маломощными минными катерами?!

Вентилятор монотонно вращался, рассекая воздух, время текло тягуче, стрелка ползла по круглому циферблату так медленно, словно она огибала не циферблат, а земной шар.

В каюте, обрамленная деревянной рамкой, стояла единственная фотография: Евгений Романович с сыном Всеволодом, совсем еще юным мичманом, не по возрасту серьезным: в двадцать хочется выглядеть старше своих лет.

Снимок был сделан во Владивостоке, на берегу залива, за спинами видны темные сопки. Фотография таит скрытую печаль: во-первых, потому, что сделана перед разлукой, перед отъездом Егорьева в Петербург; во-вторых, кажется, что они одни на всем божьем свете — это ощущение усиливают пустынные сопки.

Собственно, так оно и было. Егорьев овдовел рано — его жена Анна, нежно хранимая в памяти, умерла [44] в тридцать пять лет; старшая дочь Саша двадцатилетней трагически ушла из жизни, и Евгений Романович остался со Всеволодом. Теперь их разделяли долгие мили, на пути к их встрече были японские броненосцы, крейсеры, эсминцы, подводные лодки, свинцовые волны и слепые туманы, скрывавшие плавающую смерть — мины.

И все-таки искорка надежды, что встреча состоится, неистребимо жила в Егорьеве. Он был не только многоопытным моряком — он неплохо разбирался в явных и тайных пружинах большой политики, и, когда немецкие угольщики отказались сопровождать эскадру на восток, Евгений Романович не сомневался: Вильгельм заставит их сопровождать эскадру. Уж очень хочется ему, чтобы русский флот завяз на востоке.

Конечно, сдача Порт-Артура, гибель 1-й Тихоокеанской эскадры почти неотвратимо обрекала на гибель 2-ю эскадру. Первая была обстрелянной, более сильной и опиралась на укрепленную базу.

Однако сомнений не было: там, в Адмиралтействе, не подчинятся простейшей логике, тому, что видно всем и каждому, не убедят в этом государя и отзывать эскадру домой не станут. [45]

На сей счет Евгений Романович никаких иллюзий не питал. По законам логики неподготовленную эскадру устаревших, разнотипных кораблей к японским островам не послали бы.

Наконец, если б двухмесячная задержка флота у берегов Мадагаскара предшествовала возвращению домой, то зачем же формировать 3-ю Тихоокеанскую эскадру? Егорьев, узнав состав эскадры контр-адмирала Небогатова, только вздохнул. Броненосцы береговой обороны, которые шли на помощь Рожественскому, моряки окрестили кратко:

— Самотопы.

...Молоденький мичман смотрел с фотографической карточки. Чтобы встретиться с ним, оставалось пересечь Индийский океан, победить у берегов Японии могущественный флот адмирала Того и прийти во Владивосток...

В бухте Носси-Бе броненосец «Орел» стоял к «Авроре» ближе других броненосцев. И когда с «Орла» грянул пушечный выстрел, матросы, высыпавшие на правую палубу, увидели на фок-мачте броненосца гюйс — красный флаг с врезанными в него синими и белыми крестами, словно впившимися в живое тело.

Пушечный выстрел и гюйс означали: начинается суд особой комиссии.

Гюйс в безветрии не колыхался. Матросы, облепившие палубу, образовали у лееров сплошную стену. Синие воротники форменных рубах слились в единую полосу. В эту синеву чужеродно вклинился белый офицерский китель.

— Опять драконы когти выпустили!

Возглас замер в тишине. Белый китель метнулся вправо. Слова долетели оттуда. Матросы не шелохнулись. Одинаковые рубахи. Одинаковые воротники. И молчание. Зловещее и объединяющее.

Призыв Небольсина «Рты на замок» не помог. В кубрики и на палубы проникли слухи о Кровавом воскресенье, как проникает вода в рассохшуюся лодку. То ли их принесли всеслышащие вестовые, то ли кто-то из матросов разобрался в сообщениях иностранных газет, да мало ли как тайное становится явным! Матросы собирались кучками, перешептывались, на лицах появилось плохо скрываемое ожесточение.

Кондукторы, боцманы и унтеры почуяли, что матросы сжались, как пружина перед ударом. [46]

На «Авроре» не было прямого повода для вспышки. На других судах случаи неповиновения участились, и как следствие — гюйс на фок-мачте броненосца, заседание суда особой комиссии, а он уж пришьет так пришьет — позвенишь кандалами на каторге...

Рожественский, доносили вестовые, рвет и мечет: грозился смутьянов на необитаемые острова высадить, непокорных перестрелять.

— Он может, — шептались матросы. — Если царь в Петербурге среди бела дня стрелял...

— А мы не с хоругвями пойдем{4}!..

3 марта 1905 года эскадра покинула Носси-Бе и после долгого плавания и томительного ожидания в бухте Ван-Фонг 26 апреля вышла навстречу кораблям Небогатова. В открытом море, неподалеку от Ван-Фонга, было назначено рандеву.

Корабли шли быстро, бурунили воду, широкий простор вскипал белопенными полосами, а трубы выбрасывали кудлатые хвосты дыма. Они постепенно редели, светлели, истаивали в воздухе. Все остальное, не занятое эскадрой пространство составляли сияющее небо и сияющее море. Впервые, кажется, и небо, и море, и люди были одинаково праздничны.

Крейсерский отряд — «Олег», «Аврора» и «Дмитрий Донской» — шел в арьергарде, с мостика вся эскадра открывалась взору Егорьева. Смешанное чувство радости и печали владело каперангом. Эта нарастающая скорость, словно в предчувствии встречи соотечественников, эти пенные буруны и этот железный строй кораблей — все радовало; но на дне души не рассасывался давний и прочный, уже затвердевший осадок печали.

Когда наконец показались дымки небогатовских кораблей, когда прорисовались очертания далеких броненосцев, реальных, быстро приближающихся, со взметенными мачтами, что-то ёкнуло в сердце Егорьева, электрическим током кольнуло каждого, кто стоял на палубе.

Эскадры сближались. На небогатовских броненосцах были длинные черные трубы, четко и резко видимые на расстоянии [47] (Егорьев вздохнул: «Специально для японских комендоров!»); корабли были низкобортные, едва не зачерпывали воду.

И опять свет и тень сошлись в душе Егорьева... Разве виноваты броненосцы береговой обороны — тот же «Адмирал Сенявин» или «Адмирал Ушаков», предназначенные для действий в узкостях Финского залива, что их отправили в океанский поход и что им придется вести эскадренный бой, бой для них бесперспективный?!

Воздух разорвал орудийный салют. Гулкое эхо покатилось по морскому простору.

Пушки тоже умеют стрелять по-разному: рычаще, оглушающе, заставляя сжиматься, замирать, ощущая тошноту и липкий пот страха; они же умеют торжественно и громогласно нести людскую радость.

В этот день орудийные салюты несли радость. На флагманском броненосце спеша, как на парад, запестрели флажки: «Добро пожаловать!»

Тысячеустое «Ура!» понеслось от палубы к палубе, от корабля к кораблю, и это было не формальное «Ура!», которое исторгается лишь потому, что так положено; это был настоящий шквал, лавина человеческого единодушия, когда десять — двенадцать тысяч «а-а-а» сливаются в долгий и мощный гул.

Вечером на кораблях огласили приказ командующего.

Приказ № 229 зачитал перед командой старший офицер Небольсин. Преисполненный достоинства, читал он громко, ясно, не спеша, не впадая в ложный пафос.

Фразу «Силы эскадры не только уравнялись с неприятельскими, но и приобрели некоторый перевес» Аркадий Константинович произнес как ни в чем не бывало. При этом офицеры Алексей Лосев и Юрий Старк молчаливо переглянулись, а комендор Аким Кривоносов захлебнулся глухим кашлем.

Небольсин невольно оторвался от листков, боцман угрожающе выпучил на Кривоносова глаза.

Чтение возобновилось.

Егорьев ничем не выдавал своего отношения к приказу, строго смотрел прямо перед собой. Между тем перед глазами его была необычная сцена, увиденная всей эскадрой: контр-адмирал Небогатое — грузный, не по возрасту располневший — резво поднялся по трапу «Суворова». Рожественский шагнул ему навстречу, обнял, расцеловал. Это потребовало, очевидно, от Рожественского некоторого усилия воли: одутловатое [49] лицо контр-адмирала, безупречно выбритое по случаю встречи, рдело влажными пятнами.

Лобызание получилось натужное, искусственное — они приложились друг к другу, как прикладываются к холодному лбу покойника.

Те, кто стоял поближе, слышали, наверное, как у наклоненных адмиралов звякнули ордена и медали, а Егорьев подумал о том, что теперь на эскадре четыре адмирала и ни один из них в боевой обстановке эскадрой не командовал.

Вообще приказ, нарочито мажорный, не ободрял. За парадной чешуей слов стояли факты. Не час и не два просидел в каюте Егорьева старший артиллерийский офицер Лосев. Оба хорошо знали японский флот. Подсчитали: против наших 9 потрепанных миноносцев японцы могут выставить более 60. Ежеминутно стволы противника будут выпускать более 53 тысяч фунтов металла, мы — менее 20 тысяч...

Завершая чтение приказа, Небольсин все-таки не устоял перед соблазном усилить голос, придать ему должную торжественность, и слова «Господь укрепит десницу нашу» прозвучали особенно зычно. Вся команда — 570 человек — молчаливо внимала старшему офицеру. На господа, вопреки стараниям отца Георгия, уповали немногие. Поэтому и акцент, сделанный Небольсиным, не достиг цели. Матросам была ближе и понятнее пословица: «На бога надейся, а сам не плошай», тем более что до бога — далеко, а до японцев — рукой подать.

Каждый час, каждая минута неумолимо приближали эскадру к противнику. На кораблях всех — от трюмного до командующего — объединяло одно: ожидание. Кочегары у жарких топок и котлов, машинисты в грохоте машин ждали: не придет ли сверху сигнал, не плывут ли на горизонте зловещие дымки вражеской эскадры. Комендоры прислушивались, с минуты на минуту ожидая тревоги. Сигнальщики с фок-мачт напряженно вглядывались: не мелькнет ли перископ, не качнет ли волна грузное тело плавучей мины.

Днем нетерпеливо ожидали вечера, его наплывающих сумерек, вечером ждали густого мрака ночи, ночью с неизменной тревогой ждали минных атак эсминцев...

Все как манны небесной ждали туманов, заволакивающих своим белым молоком океан. Под таким надежным укрытием можно пройти под носом противника и взять курс на Владивосток...

Небогатовские корабли доставили наконец эскадре долгожданную почту. На «Аврору» привезли несколько брезентовых мешков драгоценного груза.

Письма были семимесячной давности — за октябрь 1904 года. Писарь, запуская руку в мешок, вынимал конверт и выкликал фамилию. Нетерпеливо застывшая толпа матросов вдруг поняла, что многие письма попали на «Аврору» но нелепому недоразумению — одни адресовались на корабли, погибшие в Порт-Артуре, другие предназначались команде броненосца «Андрей Первозванный», который еще строился. Тут уж не поскупились матросы на слова, поминая и бога, и родственников в третьем колене, и, конечно, Главный морской штаб!

И все-таки многим эти брезентовые мешки принесли вести с родины. Кто-то даже нюхал конверт, уверяя:

— Пахнет, братцы! Ей-бо, пахнет!

12 мая от эскадры отделились шесть транспортов. В бою этот «обоз» был бы обузой. На одном из транспортов увозили ответные письма авроровцев на родину.

Серая хмурь ненастного утра быстро поглотила «Ярославль», «Ливонию»... Последним скрылся тихоходный «Метеор», названный так по иронии судьбы. Пенный след накрыли мутные волны.

Сникшие матросы взглядами проводили транспорты. Многие письма были написаны как завещания. Кое-кто, затая тревогу, писал о второстепенном, третьестепенном — о диковинных пальмах, кокосовых орехах, ручном крокодиле Того. Нашлись и такие, которые просили родственников писать во Владивосток...

Отправив письма, почувствовали: прошлое ушло, уплыло, ниточки, связывающие с домом, словно оборвались, скрылись вместе с коммой «Метеора», исчезнувшего в дождевой мути пасмурного дня. Оставалось одно — готовиться к бою.

Егорьев решил прежде всего очистить крейсер от легковоспламеняющегося дерева. История морских баталий изобиловала случаями, когда корабли были сначала сожжены, а потом уже потоплены.

Адмирал упорно отвергал просьбы капитана I ранга и не разрешал выбросить за борт лишнее дерево. Егорьев, понимая, что сражение разгорится со дня на день, махнул рукой — этого индюка любые предложения бесят — и стал действовать [50] на свой страх и риск. Расчет был прост: если победим — победителей не судят, если нас победят — не с кого будет спрашивать, а может, и некому.

Сначала за борт полетели деревянные курятники. Птицей заполнили рефрижераторы. Потом, как выразился командир, «покончили с мирным бытом»: выбросили тюфяки, столы и стулья.

На палубе принялись обдирать внутреннюю деревянную обшивку борта. Древесина трещала и стонала, ее выламывали ломами, крушили топорами. Снизу, из чрева корабля, выволакивали горы хлама: ящики из-под консервов, подвесные шкапики, некоторые матросы жертвовали самодельными деревенскими чемоданами — сундучками, с которыми когда-то надеялись вернуться домой.

Покончив с деревом, соорудили защитные траверсы возле орудий: в подвешенные стальные сети минного заграждения ставили ряды коек. Вырастала надежная стена от града осколков.

Старший судовой врач Владимир Семенович Кравченко открыл на «Авроре» «медицинскую академию»: учил матросов делать перевязки, пользоваться эластичным жгутом, чтобы останавливать кровь. Для жгутов использовали резину от сетей минного заграждения.

На палубах разместили четырнадцать пар носилок, сумки с готовыми повязками.

Взглянув на приготовления медиков, Яковлев, молодой мичман, спросил у судового врача:

— Владимир Семенович, если оторвет ногу, протез для меня найдете?

Матросы, слышавшие эту шутку, притихли. Старший фельдшер, молчаливый и старательный Уллас, поднял глаза на Кравченко: что, мол, тут скажешь?

— Ну-ну! — погрозил Кравченко мичману пальцем и строго добавил: — Не ищите мне работу!

13 мая 1905 года в 6 часов вечера с флагманского броненосца просигналили: «Завтра с рассветом иметь пары для полного хода».

Перегруженные корабли тяжело зарывались в воду. Жилые помещения, палубы, все площадки, даже рундуки были забиты углем. На «Суворов» при водоизмещении в 13,5 тысячи погрузили 15 тысяч тонн. [51]

Из-за сильной осадки броненосцев надводные минные аппараты стали «подводными». Это означало: эскадра лишилась 70 минных аппаратов.

На «Апраксине», «Наварине», «Ушакове» и «Сенявине» — на многострадальных «самотопах» — башенные орудия при сильной волне хлебали воду.

Надвигалась ночь. Топовые огни выключили. Офицеры, светя потайными фонариками, осторожно пробирались по палубе, разговаривали вполголоса, будто противник мог не только увидеть, но и услышать.

Комендоры прилегли у заряженных орудий. Плеск волн и привычные удары винта не успокаивали, чудилось, будто они заглушают какие-то далекие звуки. В ушах тревожно звенело от долгого напряжения.

Перед «Авророй» простиралось объятое тьмой море, а за кормой, чуть в стороне, светились неоправданно яркие огни госпитальных судов «Орла» и «Костромы» с красными крестами на гафеле.

— Плывут как на парад.

Было слышно, как сказавший это сплюнул.

Два плавучих светящихся острова раздвигали мрак вызывающе и дразняще. А сверху нависала густая чернь ночи. Лишь в одном месте прорезал ее тонкий кривой серпик месяца.

В телеграфной рубке нервно стучал аппарат. На ленте плясали загадочные знаки — японские разведчики переговаривались. Первым обнаружил русскую эскадру вспомогательный крейсер «Синано-Мару».

«Синано-Мару» в 2 часа 45 минут ночи на 14 мая, находясь в сорока милях на W 1/2 румба к N от Сираса и идя на N, вдруг заметил по левому борту огни парохода, идущего на Ost. При сближении увидел, что на грот-мачте этого судна подняты белый — красный — белый огни. В то время месяц как раз был на востоке, и так как пароход находится на Ost от «Синано-Мару», то наблюдать за ним ему было неудобно. Командир «Синано-Мару» капитан I ранга Нарикава увеличил скорость и, обойдя пароход с кормы, вышел у него по правому борту. В 4 часа 30 минут, подойдя к нему, рассмотрел, что судно имеет три мачты и две трубы и по типу совершенно походит на находящийся в составе русской эскадры вспомогательный крейсер «Днепр»{5}. [52]

Командир «Авроры» утром 14 мая записал в дневнике: «Рассветает рано, признаки рассвета уже в 4 часа. Немного погодя осмотрели не совсем ясный горизонт, ничего не открыв; продолжаем идти 9-узловым ходом.

Около 6 часов утра «Нахимов» доносит, что на горизонте с правой стороны видит неприятельское судно. Через полчаса госпиталь «Кострома», идущий сзади, доносит, что видит четыре неприятельских судна. Итак, японцы напали на наш след сзади и справа и стараются распознать расположение наших судов, но решительного пока ничего не предпринимают.

В 8 часов утра и с «Авроры» на правом траверзе замечен силуэт двухмачтового двухтрубного японца в расстоянии до 92 кабельтовых...»

На этом оборвалась последняя дневниковая запись Евгения Романовича Егорьева.

Пелена тумана раздвигалась, как рваный клочковатый занавес. Ветер уносил обрывки дымчато-серой завесы. Все шире открывался простор взбудораженного волнами Цусимского пролива.

— Они!

Японскую эскадру увидели одновременно на многих кораблях. Не надо было и биноклей, хотя бинокли многократно приблизили противника. Он шел встречным курсом, шел быстро, словно боялся опоздать. На флагманском броненосце «Микаса» бился флаг адмирала Хейхачиро Того.

«Микаса» был ровесником «Авроры» — его спустили на воду в 1900 году. Егорьев задержал бинокль на этом мощном флагмане. Адмирал Того сейчас, наверно, рассматривал русские корабли. Капитан I ранга не раз видел портреты широкоскулого, с по-восточному узкими, буравящими глазами адмирала, вот уже восемь лет командующего эскадрой.

«Сейчас начнется!»

Егорьев не произнес эти слова, они возникли в глубине его сознания, и он словно услышал их.

Противник неудержимо приближался. Того поднял на флагмане сигнал: «Судьба империи зависит от этого боя. Пусть каждый приложит все свои силы».

Егорьев спустился с мостика на палубу. Священник, отец Георгий, торопливо кропил орудия святой водой. Командир, сняв фуражку, шел от группы к группе [53] матросов:

— Встретим свой час достойно! Не посрамим честь свою!

Непокрытая голова, обнажаемая военными лишь в особых случаях, как бы свидетельствовала, что сейчас он наступил, этот особый случай: «Не посрамим честь свою!»

На палубах не было ни суеты, ни тревоги. Все уже отболело, улеглось, и теперь спокойная решимость, готовность ко всему отразились на лицах.

— Не посрамим! — громко ответил комендор Аким Кривоносов и кивнул на орудие: — Попотчуем японца!

Егорьев, не задерживаясь, направился от юта к себе, в носовую часть корабля. На пути, прислоненные к световому люку, лежали носилки для раненых. Рядом стояли ведра с водой на случай пожара. На ведра пошли железные банки из-под машинного масла.

До начала сражения оставались считанные минуты. Молчание сближающихся броненосцев становилось тягостным. Выстрел «Суворова» наконец оборвал молчание. Началось Цусимское сражение!

Сначала «Микаса» на огонь «Суворова» и поддержавших его кораблей отвечал один. По всплескам снарядов флагман вел пристрелку. Пристрелявшись, флагман подал команду другим броненосцам. Сразу вода забурлила, один за другим взметнулись фонтаны из белой кипени брызг, черного дыма и рыжего пламени.

Еще не было попаданий, но уже было ясно, что японцы применили снаряды нового типа, которые взрываются от прикосновения к воде и выбрасывают клубы удушливого, дурманящего дыма.

Скоро весь пролив клокотал смертоносными фонтанами. Они взметались выше корабельных мачт, рассыпались и снова взметались вверх. Эти фонтаны сжимали кольцо вокруг «Суворова». Слева, справа, перед носом, за кормой вырастали белые водяные столбы.

Орудийные стволы изрыгали пламя. Гул нарастал, но даже он не заглушал зловещее шипение воздуха, рассекаемоего снарядами.

На «Суворове» вспыхнули пожары. Из-за дыма невозможно было разглядеть, что горит и насколько это опасно. Пока бой вели броненосцы, крейсерский отряд охранял транспорты. Задача прорваться во Владивосток оставалась в силе.

В 2 часа 25 минут показались крейсеры противника. Они, вероятно, скрывались в дымке острова Коцусима, а теперь [54] на предельной скорости устремились к нашим транспортам, чтобы атаковать их.

«Олег» и «Аврора», чья скорость достигала 23 и 20 узлов и не уступала в скорости японским крейсерам «Читосе», «Кассуге», «Нийтаке», устремились им наперерез.

В десяти кабельтовых от «Авроры» тонул броненосец «Ослябя». Дым и пламя пожирали коробку обезображенного, оставшегося без труб, без башен, без мачт, корабля. Люди — как-никак в команде девятьсот душ! — не успели отплыть от броненосца. Когда стальная громада канула в воду, образовалась гигантская воронка. Она клокотала. Плывущих швырнуло в прожорливый зев этой воронки, и они бессильно завертелись в стремительном, бешеном круговороте.

Матросы «Осляби» гибли на глазах. Им на помощь бросились юркие миноносцы «Бравый» и «Быстрый». «Аврора» прошла чуть в стороне — у правого борта уже взметнулись фонтаны воды. Вражеские снаряды ложились все ближе и ближе.

Большая скорость, умелое маневрирование русских крейсеров мешали японцам пристреляться. Но неожиданно положение осложнилось: неведомо откуда появились «Мацусима», «Ицукусима», «Нанива», «Хасидате», «Сума», «Идзуми».

Теперь японцы наседали на «Олега» и «Аврору» с двух сторон. Два против девяти! Однако численное превосходство противника не остановило крейсеры. Это отметили в своих донесениях японцы:

«...около 2 часов 50 минут, заметив появление наших 3-го и 4-го боевых отрядов, «Олег» и «Аврора» пошли на них и начали бой...»

«...около 3 часов судно типа «Аврора» вышло из строя и кинулось на нас...»

Корпус «Авроры» вздрогнул от мощного толчка. В борт ударил снаряд восьмидюймового орудия с «Кассуги». Одновременно на шкафуте — между фок-мачтой и грот-мачтой — пополз по палубе огонь, жадно выбрасывая вверх свои острые, жгучие языки; удушливый дым стлался низко, почти не рассеиваясь. Несколько матросов из пожарного дивизиона, бросившихся с ведрами к огню, отступили — душил кашель, спазмы. Наконец кто-то направил на пламя шланг. Упругий, вздрагивающий, точно живой, шланг ударил тугой струей по палубе. Огонь зашипел, заволакивая шкафут дымом. [55]

Бой разгорался, и было непонятно, как видят и слышат люди в этой кутерьме, в этом грохоте. Между тем «Аврора» маневрировала и не снижала скорости, и огненные всполохи вырывались из стволов ее пушек. И странным показался в суматохе неожиданный, отчаянно прорвавшийся сквозь грохот крик:

— Командир! Командир!

У тех, кто услышал этот крик, первая мысль была заставить замолчать безумца, очевидно контуженного, зовущего в горячке не санитара, а командира крейсера. Но уже через минуту, увидев носилки, сопровождаемые кем-то из офицеров, догадались: да, он. Но что с ним? Убит? Тяжело ранен?

Из дневника судового врача В. С. Кравченко:

«В 3 часа 20 минут на носилках был принесен командир крейсера капитан I ранга Е. Р. Егорьев. На его лице играла обычная, слегка насмешливая улыбка. Я тщетно окликнул его: «Евгений Романович!»

Пока санитары перекладывали его на операционный стол, я успел убедиться в отсутствии пульса. Дыхательные движения груди были очень слабы, лицо быстро покрывалось синевой. На голове в области теменных костей виднелось отверстие входной раны, был виден мозг. При исследовании окружности раны под неизмененной кожей на большом протяжении мягко ощупывались осколки черепных костей. Я не стал подробно рассматривать сильно развороченное выходное отверстие на затылке и приказал закрыть рану повязкой. Положение раненого было безнадежно.

В операционной при каждом сотрясении крейсера мигали люстры, подвешенные на шкертах. Запах крови, хлороформа, йода, влажных бинтов заглушал запах гари, жженой одежды, которую разрезали и тут же бросали под операционный стол. Выносить было некогда. Раненые продолжали поступать. Кого приносили, кто приползал, кто ковылял как мог. Многие, получив помощь, возвращались к товарищам, которые вели бой».

Из дневника судового врача В. С. Кравченко (продолжение):

«На операционный стол был положен мичман Яковлев: у него оказались две тяжелые рваные раны на левой голени: висели оборванные нервы, сухожилия; кости чудом остались целы. Молодой мичман вел себя молодцом. [56]

...Какой-то матросик принес ко мне на перевязочный пункт оторванную половину черепа (лицо) своего убитого товарища, спрашивая, что с ним делать. Это заметно произвело на всех тяжелое впечатление.

...Я не помню точно часа, кажется между 4 и 5, но был момент, когда вдруг весь перевязочный пункт сразу наполнился грудою стонавших и вздрагивающих тел, среди которых человек семь было принесено уже скончавшимися или смертельно раненными. Тут уж пришлось перевязывать всем, не только фельдшерам и санитарам, но и остальным моим помощникам, перевязывать прямо на палубе».

Израненные, истекали кровью, умирали люди; израненные, с зияющими пробоинами, захлебываясь в потоках хлынувшей воды, задыхаясь в чаду гибельных пожаров, умирали корабли.

На «Суворове» горела штурманская рубка, как шалаш, сложенный из сухих веток. Пламя яростно выпрыгивало из окон, рвалось из тесноты. Какие-то взрывы на палубе — и без того черной, как пепелище, — выбросили вверх клубы дыма, окутавшие корабль сплошной завесой. Казалось, что флагману пришел конец, но, едва приблизились к нему «Ниссин» и «Кассуга», из дымной пелены брызнуло пламя выстрелов. Плавучий пылающий остров остервенело огрызался, не хотел умирать.

Миноносец «Буйный», скользнувший мимо «Авроры», просигналил: «Раненый адмирал и штаб эскадры на борту миноносца».

Побоище продолжалось. Попытки японцев оттеснить «Олега» и «Аврору» к острову Коцусима, где их, очевидно накрыл бы огонь фортов, успеха не имели. Русские крейсеры продолжали маневрировать, уклоняясь то влево, то вправо, развивая предельную скорость, стопоря машины; они, как близнецы, держались рядом, выручая друг друга.

С «Олега» тревожно засемафорили: «Мина!»

Авроровцы проглядели опасность. Хищное стальное тело стремительно приближалось. Дали полный вперед. Мина шла на корабль.

Стоявшие на левом борту, наверное, успели прошептать слова прощания, замерли в роковом ожидании. [57] Волна, рожденная предельной скоростью крейсера, отбросила мину, и она, качнувшись, прошла, не задев судна.

В другой раз что-то случилось с «Олегом». «Аврора» прикрыла собой крейсер, пока «Олег» не справился с повреждениями.

В сухопутном сражении людей укрывает земля. В морском сражении укрыться негде. Задраенные отсеки, если в пробоину хлынет вода или ворвется пожар, становятся могилой. Каждая минута боя чревата опасностью. Море не укроет, не спасет оно поглотит и матроса, и офицера, и адмирала, и смертельно израненный корабль.

Море слабых не любит!

Японский снаряд, как бритвой, рассек бронированный кабель электрического управления рулем. «Аврора» беспомощно завертелась. Без движения, без маневра, под огнем девяти крейсеров — гибель, неминуемый конец.

Минный электрик Андрей Подлесный бросился в боевую рубку. В лицо пахнуло гарью и жаром. Рваные края кабеля врезались в руки. Он застонал от боли. Кровь брызнула на кабель. Но в такие секунды себя забывают. Спасти корабль! Спасти корабль!

Секунда, другая. Тело крейсера вздрогнуло, крейсер рванулся вперед, вновь обретя управление. А Подлесный, выбежав на палубу, увидел мертвого матроса. Он лежал, раскинув руки. Из разорванного шланга хлестала вода, шевеля волосы убитого, как водоросли.

Рядом горел стальной борт корабля. Это казалось невероятным, это казалось галлюцинацией. Конечно, горела не сталь, горела краска, но в такое мгновение задумываться [58] некогда. Подлесный схватил шланг и направил струю на огонь.

Горела не только сталь — на рострах горели шлюпки. Это тоже было непонятно: Подлесный помнил, что перед боем все шлюпки по приказу командира наполнили водой.

Иссеченные осколками, шлюпки давно выпустили воду и медленно умирали на рострах, пожираемые пламенем.

На палубе, испещренной выбоинами от снарядов, красной от крови, валялся обрубок пупырчато-зеленого тела. Фугасный снаряд разорвал крокодила Того в клочья: осталась часть туловища с выпирающим позвоночником и голова. Обреченно смотрел одиноко выпученный глаз...

А жизнь продолжалась. Возле кормовой мачты гремели элеваторы, подавая снаряды. Орудия устало ухали, кожух ствола откатывался и, возвращаясь на место, ненадолго замирал, чтобы снова выдохнуть огонь и смерть.

Внизу, в кочегарке, ставшей во время боя «тылом», — так, возможно, думали наверху, — как всегда, было жарко. Вентиляторы качали не воздух, а дым.

В носовую кочегарку ударил снаряд. Мгновенно помещение наполнилось газом. Кочегар Егорченко, задыхаясь, рухнул на пол.

Осколки повредили трубу, ободрали обшивку, и люди неизбежно сварились бы, если б не стремительные действия Малышевича.

Младший инженер-механик Чеслав Федорович Малышевич слыл молчуном и увальнем, любил часами копаться в механизмах, не проронив ни слова. А тут откуда что взялось — команды четкие, быстрые. Обошлось без жертв. Лишь тошнота подступила к горлу у кочегаров — то ли от пережитого, то ли наглотались газов, которые взметались при разрывах японских снарядов...

Попадания вражеских снарядов в «Аврору» участились.

Из дневника матроса Андрея Подлесного:

«В правом борту, под правым катером, 75-мм снаряд сделал пробоину в 2 кв. фута и не разорвался. Снаряд был немедленно выброшен за борт комендором Кривоносовым.

В то же место попал фугасный снаряд, сделавший пробоину в борту в 20 кв. футов. Совершенно выведено из строя 75-мм орудие. Причем убито 3 человека. Взрывом разбросало вблизи лежащие патроны. Причем одна горящая пачка была сброшена в погреб. Но тотчас была потушена хозяином погреба матросом первой статьи Тимиревым». [59]

Из дневника судового врача В. С. Кравченко:

«Уже загорелся и грозил взорваться другой ящик с патронами; тяжело раненный в руки и ноги, Борисов ползком до него добрался и вытолкнул за борт.

Перед тем Борисов стоял часовым под флагом. Его ранило, а винтовку вырвало из рук и превратило в нечто неузнаваемое: от деревянных частей винтовки остались только жалкие щепы, а дуло, замок были частью пробиты, частью изогнуты спирально, дугообразно, так что ружье и узнать было нельзя.

Наш широкий новешенький кормовой флаг, весь превращенный в лохмотья, сбиваемый в течение боя шесть раз, теперь снова лежал на палубе, и подоспевший лейтенант Старк тотчас же скомандовал своим резким металлическим голосом: «На флаг! Флаг поднять!»

Но теперь это не так-то легко было сделать: все концы были оборваны, и флаг на гафеле пришлось поднять по-иному (на эренсталях).

Туда под огнем полез боцман Козлов. Остервенело сражались артиллеристы носового орудия. Когда японский снаряд разорвался на полубаке, у правого входного трапа, взрывом всех разбросало. Устоял на ногах лишь лейтенант Дорн. Он огляделся: уцелел комендор Жолноркевич; Дмитриенко забинтовывал голову, явно не собираясь уходить к врачу; тяжелораненый Зиндеев уже тащил снаряд, чтобы зарядить орудие. Бездымный порох выбросило из патронов взрывной волной. Он неярко горел, разметанный по палубе.

— Орудие — к бою! — надтреснуто-хриплым голосом скомандовал Дорн.

Сражение продолжалось...

«Бородино», опрокинувшийся вверх килем, уже не казался грозным броненосцем, вооруженным почти шестьюдесятью орудиями. Его днище, покрытое ракушками, скорее напоминало днище огромной старой баржи, отжившей свой век.

Мощный корабль — настоящий бронированный город с сотнями людей на борту — ушел в пучину Цусимского пролива. Вода сомкнулась над ним, над гигантской братской могилой

Из 900 человек экипажа эскадренного броненосца «Бородино» только одному матросу суждено было остаться в живых. Вырвался из подводной могилы матрос Семен Ющин. [60]»

Гибель броненосца — последнее, что видели в тот день, 14 мая, авроровцы. Смерть флагманского корабля, покинутого адмиралом и его штабом, истерзанного, беспомощного, с одной уцелевшей пушкой, с командой, брошенной на произвол судьбы, увидеть не довелось. Его потопили вражеские миноносцы. Японцы в своем донесении запечатлели последние минуты жизни броненосца «Суворов»:

«Этот корабль, весь обгоревший и еще горящий, перенесший столько нападений, расстреливавшийся всей (в точном смысле этого слова) эскадрой, имевший только одну случайно уцелевшую пушку в кормовой части, все же открыл из нее огонь, выказывая решимость защищаться до последнего момента своего существования, пока плавает на поверхности воды!..»

С наступлением сумерек часть японских крейсеров вышли из боя. «Кассуга», «Мацусима» и «Нанива» уходили зализывать раны, устранять тяжелые повреждения. Не только крейсерские отряды, но и главные силы японского флота оттянулись на ночь к своим берегам на отдых. Адмирал Того полагал: русским вряд ли отбиться от ночных минных атак многочисленных эсминцев. Кто уцелел днем, погибнет ночью!

Последний сигнал, поданный с миноносца «Безупречный» и принятый уцелевшими кораблями русской эскадры, был краток: «Адмирал Рожественский передает командование адмиралу Небогатову. Идти во Владивосток».

Сигнал этот поступил слишком поздно. Основные броненосцы, способные вести эскадренный бой, уже покоились на дне Цусимского пролива. 2-я Тихоокеанская эскадра как единый боевой организм перестала существовать.

Там, где серела длинная полоса горизонта, показались многочисленные черные точки. Они росли, приближались, казалось, что весь пролив заполнен японскими миноносцами, что нет им числа и никуда от них не укрыться.

Русские корабли — каждый на свой страх и риск, а иногда и небольшими группами — ушли в ночь. Волею случайных обстоятельств «Аврора» оказалась вместе с крейсерами «Олег» и «Жемчуг». «Аврора» и ее соседи шли с погашенными огнями, развивая максимальную скорость, которая подымала крутые буруны, отбрасывающие мины.

Мрак таил неожиданности. Сигнальщики крейсера увидели совсем близко пенные всплески неизвестного судна, которое шло на «Аврору». Столкновение было почти неминуемым, [61] но две трубы, увиденные в последнюю минуту, когда корабли разделяли два кабельтова, сразу все разъяснили: это не миноносец!

«Аврора» и «Мономах» разошлись контркурсами так близко друг от друга, что впору было достать соседа рукой...

Перемещаясь по заливу, крейсеры натолкнулись на длинную цепочку огней. Они слепо мерцали в ночи, перечеркнув огненным пунктиром водный простор. Уж слишком точно огоньки отстояли один от другого! Уж слишком очевидной

представлялась уловка японцев увести русские корабли от огней на мины, в заготовленную ловушку...

Крейсеры, не сбавляя скорости, пересекли загадочную цепочку фальш-огней...

За ночь в «Аврору» было выпущено семнадцать вражеских мин, но попаданий не было.

Когда тающие сумерки, слизывая звезды, расступились, сбавили ход. Погони не было. Заработали помпы, выкачивая воду из затопленных отсеков. Изрешеченные осколками трубы «Авроры» выпускали дым не только вверх, как обычно, — темные струи вырывались и по бокам.

На палубу вышли несколько машинистов и кочегаров и с трудом узнали свой обгорелый, в зияющих пробоинах корабль. [62] Да и сами они были в мазуте, в угольной пыли, в густой копоти, чумазые, как призраки-полуночники.

Машиниста Богаевского — он провел возле машин бессменно двадцать восемь часов — качало от крайней вымотанности.

Возле шестидюймового орудия, испещренного осколочными зазубринами, сидели артиллеристы Дмитриенко и Зиндеев. У Дмитриенко была перевязана голова, у Зиндеева — левая рука и шея. Зиндеев заметил, что к стволу пушки прилип клок человеческого мяса вместе с лоскутом тельняшки. Дмитриенко проследил за взглядом товарища, глухо сказал:

— Все, что от Акима осталось. Нет больше Кривоносова...

— Многих нет, — угрюмо добавил дальномерщик Храбрых, который и сам чудом уцелел. Взрывная волна выбросила его за борт. Ухватившись за штаг, Храбрых висел за бортом, чувствуя, что силы его покидают и смерть в клокочущей бездне неизбежна. Однако судьбы людские неисповедимы. Сильный толчок, накренивший «Аврору», бросил обреченного не в пучину, а на палубу. Сигнальщик отделался ушибом...

Лишь утром подобрали всех погибших. «Один из убитых нижних чинов был найден без головы, рук и ног, у другого в груди была гильза»{6}. Всего погибло пятнадцать человек. Выбыло из строя раненых более восьмидесяти.

Цусимское побоище было позади. Впереди была неизвестность.

В Южно-Китайском море хоронили Евгения Романовича Егорьева. Отец Георгий раскачивал благовонное кадило. Приспущенные флаги не шевелились. Ветра не было.

Застопорили машины. По наклонным доскам плавно спустили в воду запаянный цинковый гроб.

Командир корабля, отдавший сорок лет морю, погрузился в него, чтобы остаться в его глубинах навсегда. Море было его судьбой, его жизнью; море принесло ему смерть, приняло в свою пучину.

«Аврора» отсалютовала семью выстрелами. На палубу вышли офицеры и матросы: Андрей Подлесный с забинтованными руками, раненые артиллеристы Зиндеев и Дмитриенко, дальномерщик Храбрых, осунувшийся и постаревший за минувшие [63] сутки лейтенант Дорн, судовой врач Владимир Кравченко, оставивший ненадолго перевязочную, капитан II ранга Небольсин с повязкой на голове, понурый, с запавшими глазами и ожогом на лице младший инженер-механик Малышевич. Скорбно стоял и контр-адмирал Энквист, безвольно поникший, с невидящими, застывшими глазами.

15 мая контр-адмирал перенес свой флаг с «Олега» на «Аврору», так как «Аврора» после сражения оказалась в лучшем состоянии. Вместе с Энквистом перешел на крейсер и его штаб.

Адмирал ничего не знал о судьбе других уцелевших кораблей. После долгих колебаний, понимая, что прорваться во Владивосток шансов мало, Энквист повел свой отряд из трех крейсеров к Филиппинским островам. О двух из них в донесении адмирала Того говорилось:

«Во время боя «Олег» и «Аврора» находились в сфере огня наших 3-й и 4-й эскадр, и на них начался пожар. Возможно, что эти суда спаслись, но, во всяком случае, они надолго потеряли свою боеспособность».

Утверждение японского адмирала было близко к истине. Ведя бой с противником, пятикратно превосходящим по численности, оба крейсера получили тяжелые повреждения. На «Олеге» пять отделений наполнились водой. Изранена была и «Аврора».

Командир «Олега» считал, что крейсеры чудом не затонули. Ведь бортовой брони у них не было, а тонкая броневая палуба — велика ли защита?!

О таких кораблях говорили: «Руки в перчатках, а тело голое».

Словом, после Цусимской баталии корабли не смогли бы выдержать серьезного боя. Это сознавали, пожалуй, все: от скромного трюмного до честолюбивого Энквиста. Успокаивала надежда: а какой, собственно, может быть бой в нейтральных водах? До Манилы оставалось не более ста миль.

И вдруг впереди увидели дымки. Один... Три... Пять...

Ударили боевую тревогу: взревели горны, покатилась барабанная дробь. Матросы — раненные, изможденные от напряжения, от пережитого — заняли свои места по расписанию. Понимали: этот бой будет последним.

Но им не суждено было погибнуть. Броненосцы и крейсеры оказались американскими. 21 мая 1905 года «Аврора», «Олег» и «Жемчуг» вошли в Манилу. [64]

Послесловие к цусимской трагедии

Кто мог подумать, что Манила — тропический рай со стройными стволами бамбуковых деревьев и щедроплодными бананами — для русских матросов станет тюрьмой. Американские власти разоружили крейсеры. Без разрешения их адмирала ни один матрос не имел права уволиться на берег.

«Посадили нас в клетку», — говорили на «Авроре».

Сюда, в Манилу, пришли и черные вести о судьбе 2-й Тихоокеанской эскадры. Рожественский со своим штабом, покинув флагманский броненосец, спасался на миноносце «Буйный», потом на миноносце «Бедовый» и сдался японцам. Пушки «Бедового» были позорно зачехлены.

Контр-адмирал Небогатов «вместо андреевского флага поднял простыню». Так зло и горько говорили об адмиральской капитуляции. Иной была участь русских кораблей, не запятнавших своей чести.

Миноносец «Быстрый» взорвал себя, но не сдался врагу. «Дмитрий Донской» обрек себя на смерть у берегов острова Дажелет — команда затопила крейсер, но не покорилась, не спустила боевого флага. Броненосец «Адмирал Ушаков» сражался до последней возможности; когда эти возможности были исчерпаны, командир приказал открыть кингстоны.

Командовал броненосцем брат мужественного ученого и путешественника — капитан I ранга Владимир Николаевич Миклухо-Маклай. Он покинул борт «Ушакова» последним, раненный, поддерживаемый матросами, плыл, пока хватало сил, и предпочел плену смерть в водах Цусимского пролива.

Крейсер «Светлана» достойно сражался и достойно погиб, открыв кингстоны. Сотни матросов спасались в воде. Японский крейсер «Отава», мстя непокорным, не только не взял на борт терпящих бедствие, но и прошел в гуще плывущих, разрывая в клочья винтами беспомощных и безоружных людей.

Дни смятения и траура пришли на «Аврору». Беспримерным по своим тяготам был поход через три океана. Чудовищным оказался финал этого похода. И вопрос, дремавший, затаенно тлевший в душах матросов, вдруг встал во весь рост, разъедая, тревожа, будоража: во имя чего, во имя кого эта кровь, все эти муки?..

Контр-адмирал Энквист на кораблях почти не появлялся. До войны он был градоначальником Николаева и здесь, в Маниле, [65] легко и охотно сменил зыбкую волну в бухте на твердую землю в городе.

Офицеры тоже все чаще отлучались на берег, влекомые прохладительными и горячительными напитками в отелях и ресторанах с массивными стенами, с закрытыми жалюзи, защищающими от жары и солнца, с домашними ящерицами, уничтожающими комаров и москитов.

Некоторые офицеры увлеклись петушиными боями.

Цирк обычно колыхался и ревел от восторга: петухи сшибались, жестоко клевали друг друга, загрубелыми шпорами рвали перья, забивали соперников насмерть.

Кровавая потеха пусть ненадолго, но отвлекала русских офицеров от пережитого, от давящих раздумий.

А команды кораблей оставались в своем заточении. Харчи становились все хуже, пучились бочки со зловонной солониной. В муке копошились разжиревшие черви.

Окольными путями проникали новости с родины. Кое-что узнали от рабочих и мастеровых, ремонтировавших «Аврору». Сведения были неясные, сбивчивые, отрывочные: в России — смута, в России — волнения. Обстановка в кубриках накалялась. Искрой, которая привела к взрыву, оказалась почта. Писем из дому ждали, как задыхающийся ждет кислорода. Наконец прибыл катер с заветными брезентовыми мешками. Матросы отовсюду потянулись на палубу. Почта, отнесенная в каюту Небольсина, задерживалась. Глухой ропот перекатывался по палубе:

— Заснул, что ли?

— Очки потерял?

— Чего тянет? Эй, писарь, толкнись в дверь, подай голос! И вдруг весть: Небольсин рвет «неугодные» письма, вестовой относит их в кочегарку. Палуба дрогнула:

— Сюда Дракона! За борт!

Небольсин вышел на крики. Голова его еще была обвязана белоснежным бинтом, хотя легкая, касательная, рана вполне затянулась.

— Что там?! — раздраженно бросил кавторанг и осекся.

На лицах, в глазах, в позах матросов застыла та ярость, которая ничего не боится и на все способна. Небольсин скорее почувствовал, чем понял, что малейший неверный жест или [66] шаг приведут к беде; он почувствовал, ощутил всей своей кожей, по которой пробежал нервный озноб, что власть его и власть таких, как он, поколеблена, размыта кровью цусимского позора и никакой окрик, никакой револьвер не удержит, не остановит эту толпу.

И вместо обычного, оглушающе-властного «Замолчать!» Небольсин приказал писарю:

— Раздать почту!..

С того дня «Аврора» превратилась в пороховой погреб. Уже отозвали с крейсера Небольсина, уже назначили нового командира — капитана I ранга Барща, уже подписали мир с Японией, корабли тронулись из Манилы в обратный путь, на родину, но на «Авроре» обстановка оставалась накаленной.

Из Ла-Манша командир крейсера послал в Петербург телеграмму:

«Получены сведения от французской сыскной полиции: команды русских военных кораблей в Алжире и Шербурге закупили большое количество револьверов. Так как обыски на корабле не дают результатов, желательно внезапно осмотреть вещи команды при отправлении ее в экипаж в Либаве. № 9. Барщ»...

«Аврора» приближалась к родным берегам. Матросы еще не знали, что экипаж корабля ждет «особая» встреча: одних срочно демобилизуют, других разбросают по разным судам, третьи попадут под надзор полиции; они еще не знали, что в декабре в Москве, на Пресне, выросли баррикады и рабочие дали бой царизму, что в деревнях пылают помещичьи усадьбы и всюду, где есть заводские трубы, клокочут стачки; они еще не прочли вещие слова в рабочей газете: «Самодержавие именно по-авантюристски бросило народ в нелепую и позорную войну. Оно стоит теперь перед заслуженным концом. Война вскрыла все его язвы, обнаружила всю его гнилость, показала полную разъединенность его с народом...»{7}.

«Аврора» приближалась к родным берегам. Пытаясь заглянуть в завтрашний день, никто, конечно, не ведал о том, что этому крейсеру суждено участвовать в иных событиях, иного масштаба, что само имя его — «Аврора» — «свет утренней зари» — обретет новый смысл на всех морях и океанах, на всех континентах...

Дальше