Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

11

Они проснулись легко и сразу. Всех разбудил один и тот же звук: — над самой головой скребли по броне чьи-то подкованные ботинки. Человек обошел башню, заглянул, не открыт ли передний люк, сел верхом на пушку и опять, сопя и тихо ворча, принялся за прерванное только что занятие — открывание верхнего люка.

— Кончай, Ганс, — закричали ему издали. — Какого дьявола ты там застрял?

— Один момент. Видишь? — люк заклинило, никак не открою.

— Плюнь ты на это дело. Еще на мину нарвешься.

— Не может быть здесь мины. Они так быстро удирали, что им такое и в голову не могло прийти. И почему именно этот танк, если другие не заминированы?

— Это, по-твоему, танк? Ты обознался, милый Ганс. Это мусорный ящик.

— Нет уж, я его не пропущу. Я на всю жизнь запомнил, как Бадер по дороге на Реймс у меня на глазах вытащил из танкетки сейф с казной.

— Кончай, кончай, Ганс, — послышался третий голос, и рядом с машиной прошелестела трава. — Лейтенант ждет на дороге. Если мы задержимся, он нам такую жизнь устроит...

— Да, да, я сейчас... Ах, где я здесь видел ломик...

— Ну черт побери! Что случится, если ты один танк пропустишь?

— Не могу его пропустить. Понимаешь? Не могу. Пусть я осмотрю миллион танков и не найду своего клада — что ж, такова, значит, моя удача. Но если я буду знать, что один пропустил из-за какого-то лейтенанта... Да мне же не будет покоя до самой смерти!

— Если хочешь знать, из-за таких вот, как ты, типов у наших трофейных команд репутация мародеров... Через нижний люк пробовал?

— Нет. Задурили вы мне голову...

Он спрыгнул на землю, обошел танк, присел на корточки и заглянул под днище. И встретился взглядом с Ромкой, который, неслышно открыв люк и выбравшись из него, стоял на четвереньках в нерешительности, нападать первым или же подождать еще — авось немцы уйдут.

Немец был маленький, толстый, с короткими полными ручками, с тем характерным разрезом чуть опущенных к концам глаз, которые придают любому лицу жалостливое выражение. Это было такое тыловое, такое мирное лицо, что военная форма на немце казалась чем-то чужеродным. Кстати, он был и без оружия. Его винтовка стояла здесь же, прислоненная к танку, но до нее несколько шагов; а Ромка держал в руке "вальтер".

Немец не пытался бежать и кричать как будто не собирался тоже. Он не первый год был на войне, насмотрелся и наслушался всякого; перед ним было дуло "вальтера", и он терпеливо ждал, что за этим последует.

Что с ним делать?

Ромка не знал, как по-немецки будет "руки вверх" или "подойди ко мне", но стоило прижать палец к губам, а затем показать знаками: мол, полезай сюда, — и немец послушно полез под танк.

Пусть посидит здесь, рассудил Ромка, попятился на четвереньках, вылез наружу, только собрался встать — и вдруг увидел рядом с собой на земле тень человека. Человек стоял у него за спиной. Человек в каске. Ясно — немец: кому ж еще тут быть...

Он никогда бы не обратил внимания на эту тень, да сказалась служба на границе: глаз помимо воли подмечал каждую мелочь.

Это длилось доли секунды.

Тень двигалась. Что делал враг — Ромка не успел ни заметить, ни понять. Он перекатился через плечо и еще в падении выстрелил не глядя, наугад в направлении немца. А потом выстрелил еще раз — опять не целясь, потому что продолжал катиться; силуэт немца в бледном выгоревшем мундире лишь на миг мелькнул перед глазами.

Обе пули прошли мимо.

— Ах, собака фашистская, — бормотал Страшных; растирая левой рукой бедро, в которое угодил удар прикладом. — Ах ты, собака, да ведь если с такой силой трахнут по башке — шариков потом не соберешь! Бьет со спины, без предупреждения... Бандюги какие-то, а не солдаты!..

Перед танком, на месте секундной схватки, было пусто. "Значит, сидит с той стороны, ждет, пока я выгляну, чтобы ухлопать".

Ромка стремительно привстал, готовый тут же спрятаться.

Никого.

Ромка стал красться вдоль танка — и вдруг увидал сразу всех трех немцев. Пожилой толстяк был уже далеко, он тяжело бежал к мотоциклу по рыхлому, развороченному гусеницами дну лощины и даже не оборачивался. Возле мотоцикла, спрятавшись за него и пристроив винтовку на багажник, сидел на корточках второй. Третий (это он едва не убил Ромку) был ближе всех. До него выло метров двадцать. Он неторопливо отступал, перебегая от укрытия к укрытию, и едва увидел Ромку — выстрелил не целясь. Тотчас же хлопнул выстрел из-за мотоцикла.

"Пугаете? На авось хотите взять?.."

Страшных неторопливо, старательно прицелился. Мимо...

Прицелился еще старательней. Опять мимо! Что за дрянь оказался "вальтер"!

Не обращая внимания на выстрелы немцев, Страшных забарабанил рукояткой "вальтера" по броне.

— Герка, ты видишь их?

— В натуральную величину.

— А ну попробуй из пулемета.

Но из пулемета не пришлось. Едва башня танка начала поворачиваться, немцы разом ухватились за мотоцикл и откатили его за крайний БТ. Третий немец тоже больше не появлялся. А потом пограничники услышали удаляющийся треск мотоцикла уже за скалой, за которой ложбина поворачивала к шоссе.

— Ото б и нам добра умотать — у другий бок, — сказал Чапа.

Тимофей был без сознания. Его вынесли наружу, и, пока Залогин и Страшных выкладывали возле башен обоих БТ пирамидки из фугасных снарядов, Чапа смастерил носилки. Он сделал их на совесть, с ременными заплечными петлями, а то ведь тащить носилки руками — надолго не хватит. Он еще возился с носилками, когда в конце лощины появились немцы. Хорошо, что их заметили вовремя. Страшных развернул башню тридцатьчетверки и ударил по ним осколочным. Прицелиться он не успел, выстрел был явно неудачным, но немцы залегли. Второй выстрел был получше, а после третьего они отступили за скалу. Тут в люк заглянул Залогин и сказал, что они уже готовы, сейчас понесут Тимофея; через пять минут можешь с этим делом кончать. Ага, сказал Страшных, и для острастки еще дважды ударил осколочными под скалу, потом зарядил орудие фугасным, старательно прицелился под башню БТ, где лежали снаряды, и промазал. Он и во второй раз промазал, но после третьего рвануло так, что от БТ почти ничего не осталось. Другой БТ удалось уничтожить с первого же раза. Страшных еще немного задержался, чтобы взорвать тридцатьчетверку, а потом неторопливой рысью побежал за товарищами.

Трудно сказать, сколько они прошли за этот день километров. Сами они считали, что не меньше двадцати, все-таки шли без малого до сумерек; правда, до настоящего темна оставалось еще не меньше часу, но им встретился подходящий ночлег — сеновал с остатками прошлогоднего сена. Этим пренебрегать не следовало. Единственное село, которое им довелось обойти стороной, было полно немцев. Кто мог поручиться, что в следующем будет иначе?

— Ромка, тебе не кажется, что мы глупость спороли, точнее говоря, сделали принципиальную ошибку? — спросил Залогин, когда они после скромного ужина укладывались спать.

Ужин был даже более чем скромен — по небольшому бутерброду на брата. Приходилось экономить. К тому же известно, что на порожнее брюхо спокойнее спится; иное дело — завтрак, без него и работа киснет.

— Думаешь, зря за шоссе держимся?

— Уже почти уверен. Ты сообрази, дядя: Гитлер мог нанести удар как раз вдоль шоссе, на узком фронте, а чуть в стороны и его уже нет. И там Красная Армия. Ну?

— И сколько же в этом "чуте" будет километров? — Страшных против обыкновения совсем не иронизировал: сил не было, фронта что-то не слышно ниоткуда.

— Ну, может, полста, а может, и больше...

— Мне не подходит, — сказал Страшных. — Много.

— Чудило! Это ж до линии фронта. А я убежден: стоит нам отвернуть в глубину, как сразу же повстречаем своих. Горемык вроде нас. Только поумнее нас: они не лезут черту в зубы и держатся подальше от этой проклятой дороги.

— Мне не подходит, — сказал Страшных, — я уже во как сыт одним умником.

— Я тебе серьезно говорю.

— А я шучу? Сообрази: встречаем какого-нибудь умного парня с кубарями. Обрадуется он нам? Еще бы! Заржет от счастья! Команда, что и говорить, дай бог. Только вот Тимош будет лишним. Обуза. Ну, мы с ним возимся понятно почему. А лейтенант не поймет. Он скажет: "Целесообразнее не тащить младшего сержанта товарища Егорова — мучить его и лишать себя мобильности, а оставить на попечение советских товарищей колхозников". Ты понял? — "це-ле-со-образ-нее", — отчеканил Страшных. — Он объяснит нам: "Это не жестокость. Это суровая необходимость. Война диктует свои законы". И в первой же хате мы сбросим Тимошу на попечение какой-нибудь бабы или деда, и даже узнать не сможем, что это за дед, может, он первеющая сука во всем районе и ждет не дождется своих любимейших фашистов. Вот он обрадуется, а? Вот подарочек-то немцам отвалит!

— Ну, ты это зря, дядя, — сказал Залогин. — Чего вдруг мы его бросим? И не подумаем.

— Прикажут — так и бросишь.

Они замолчали, и несколько минут было слышно только, как бормочет в беспамятстве Тимофей. Потом вдруг подал голос Чапа:

— Хлопцы, а шо я вам скажу... На таком от харче далекочки не удерем.

— А я думал, ты спишь, — удивился Ромка.

— Не-а, брюхо не даеть. Говорить со мною. Мысли усякие нашоптываеть.

— Чревовещатель! — прыснул Залогин.

— И какие ж это мысли оно тебе "нашоптываеть"? — не унимался Страшных.

— А то, что бегем по-дурному. И товарища командира жалко. Самое время остановиться.

— Прямо здесь? На этом вот сеновале?

— Не-а, туточки погано. Открыто отусель. Немец наскочит сдуру — куда тикать? — усе ж кругом видно... И за харчем далекочки бегать.

— Найти бы лесника! — Залогин наконец-то сообразил, к чему гнет Чапа. — У него и припас должен быть, и живет он небось в какой-нибудь дыре, на отшибе.

— Ото ж я и говорю...

— Он гений, — мрачно сказал Страшных. — Самородок. Неотшлифованный бриллиант... Я его отшлифую, Залогин, а из тебя сделаю к нему оправу. И буду носить это кольцо на большом пальце правой ноги. Не снимая даже на ночь. Если не доверяете — могу дать зарок.

Утром они пересекли старую границу.

Тимофей преодолел кризис, и, хотя идти сам все еще не мог, сознание больше его не покидало.

— Теперь быстро пойду на поправку, — оправдывался он перед товарищами, — но если и впрямь повезет найти лесника, да денька три-четыре у него позагорать... красотища!

Горы расступились, и открылась продолговатая, ускользающая в синюю дымку долина. Обходить ее пришлось бы немало времени, а смысла почти никакого — ближайшие склоны были круты и голы. Решили пересечь ее напрямик. Но рядом лежало шоссе. Тимофей видел в бинокль, что с шоссе, особенно с моста, где торчали часовые, прекрасно просматривалась и река, стянувшая долину своей излучиной, и пляжи, и редкий кустарник за ними, и склон пологого холма, довольно высокого; шоссе почти упиралось в него, но в последний момент отворачивало вправо, огибая холм плавной дугой. На глаз до холма было километра три. Километра три довольно открытого пространства, зато дальше холм их закроет надежно. Так или иначе, риск был не велик, а выгадывали они во времени и в расстоянии немало.

— Проберешься до холма, — объяснил Тимофей Залогину. Надо проверить на всякий случай, а вдруг там немцы устроили пост. Тогда нам в эту долину нечего и думать соваться. А если холм свободен — на обратном пути присмотри для меня маршрут. Чтобы не очень много на брюхе. Много не потяну сейчас.

— Кончай эти штучки, комод! — врезался в разговор Страшных. — Оклемаешься — делай что хочешь. А пока ты болен слушайся старших.

— Ладно тебе.

— Не "ладно" — я дело говорю! Мы тебя несли не ныли — и дальше потянем. Сколько надо.

— Баста. Дальше иду ногами. Буду на вас опираться, но пойду сам.

— Если вы мне позволите сказать свое мнение, товарищ командир... — начал было Залогин, но Тимофей его прервал:

— Не позволяю. Ты получил приказ?

— Так точно, товарищ младший сержант, — вытянулся Залогин, впервые за эти дни упомянувший в звании Егорова немаловажное определение "младший".

— Можешь приступать к выполнению.

Залогин едва отошел на несколько шагов, как тут же словно в воздухе растворился. Это у него ловко получалось. Похвалив его про себя, Тимофей повернулся к Ромке и Чапе. По их лицам, хотя они старались не выдавать своих чувств, легко было прочитать, что они обо всем этом думают.

— Если мое решение кому-нибудь из вас показалось безответственным, для большей убедительности приказ о порядке дальнейшего продвижения группы могу изобразить в письменном виде, — сказал Тимофей.

— Можешь, — согласился Ромка. — Кто спорит? Только... уж ты не обижайся, Тима, но ты не джентльмен. — Он хотел еще что-то добавить, но лишь рукой махнул. — А, что там: пойду покемарю с горя.

Чапа молча направился к носилкам, отвязал заплечные ремни, свернул их в аккуратные рулоны и положил к себе в торбу. На всякий случай.

Залогин отсутствовал больше двух часов: долго искал подходящий брод — чтобы немцы с моста не засекли. Зато дальше его задача упростилась. Кустарник, осока вдоль болотца, промоины — все это маскировочное богатство, уплощенное отсюда, сверху, на месте обещало им полную безопасность.

Вершина холма, как и почуял Тимофей, не пустовала. Там, превосходно замаскированный кустами вереска и камуфляжем, находился большой дот крепостного типа: наш дот, советский, с огромным стальным колпаком. И его охранял часовой. Тоже наш. Пограничник.

— Что он там делает? — не сразу понял Тимофей. — Прячется?

— Он на посту, — объяснил Залогин.

— Что за черт! Он что, не видит? — немцы кругом.

— В том-то и дело! Сначала он ко мне по всей форме: не подходи, стрелять буду. А потом, когда уже разговорились, чуть не плачет: я бы тебя, говорит, пустил; я бы не знаю что сделал, только бы не загибаться здесь в одиночку, но не могу, говорит, у меня приказ...

— Так он тебе даже войти не разрешил? Во где цирк! ошалел Страшных.

— Цыц! — оборвал его Тимофей и опять повернулся к Залогину. — Однако он с тобой разговаривал... Грубое нарушение устава.

— Если уж совсем по справедливости, Тим, так два наряда вне очереди ты ему за это должен вкатать, а? Уж не меньше, я так считаю.

— Красноармеец Страшных!

— Виноват, товарищ комод.

Тимофей соображал медленно. От слабости; мозг словно перегородками был разделен; мысль не текла свободно, ее надо было подталкивать, затрачивая немалые усилия.

Итак, дот крепостного типа. Видимо, из системы оборонительных сооружений старой границы. Ее демонтаж начали еще год назад, Тимофей это знал; выходит, не везде успели демонтировать. Этот дот не демонтировали или еще не полностью демонтировали, иначе незачем было его охранять.

— Он там давно, этот парень?

— Уже двое суток. Позавчера после полудня заступил на пост. Их было двое. Они должны были дождаться прибытия гарнизона дота и возвратиться в часть. Гарнизон так и не появился. А утром на шоссе уже были немцы.

— Где второй?

— Вчера ушел искать свою часть. Чтобы знать, как быть. Ведь у них приказ.

— Удрал?

— Часовой думает, что нет.

— Каждый судит по себе, — сказал Страшных. — На этом всегда и горят порядочные люди.

— Что ты мелешь, дядя? Тот ведь тоже пограничник!

— Если дот в порядке, там должна быть еда, — сказал Тимофей. — Постоянный НЗ. И тогда нам ни к чему лесничество. Здесь дождемся своих.

— Там спать дуже погана, — сказал Чапа. — Гостинец под боком. Хвашистские машины як скажени ревуть.

— Пустое дело, — сказал Герка, — этого парня не уломать. Он на посту. Поставьте себя на его место. Вы бы пустили в охраняемый объект приблудную шпану вроде нас?

— Ладно, — сказал Тимофей. — Коготок увяз — всей пташке пропасть. Он один раз нарушил устав? Значит, и второй раз на это пойдет. Второй раз легче. И на этом он погорит.

И Егоров объяснил свой план.

К реке они спустились все вместе, а там Страшных отделился, ушел выше по течению — у него была особая задача.

Против ожиданий, Егоров держался неплохо. Он честно опирался на плечи товарищей; когда истощались силы — честно объявлял остановки. Он добился главного: не было носилок, Не было самого факта беспомощности, который унижал Тимофея безмерно. Он шел сам! Не без помощи товарищей, но зато он знал, что так им легче, что больше на его месте для них сделать невозможно.

Он держался неплохо, и до холма они добрались довольно легко, однако сам холм вышел из Тимофея десятью потами. Не будь раны — какой разговор! — он и не заметил бы этого подъема, хотя холм оказался значительно круче, чем они предполагали, глядя на него со склона горы. На каждом шагу из травы, из кустов, выпирая буграми из-под мохового ковра, напоминала о себе скала. Вот почему шоссе идет вокруг, догадался Тимофей, пробиться сквозь эту крепь было бы куда дороже.

Дот венчал скалу. Он слился с нею воедино и походил на огромный заросший валун.

На вершине было просторно, много воздуха и неба. Пограничники отвыкли от эдакой благодати; все-таки двое суток над головой были только сумрачные ели и горы, горы со всех сторон.

Тимофею простор открылся не сразу. И не постепенно, как, например, Залогину, которому казалось, что мир раскрывается, как перчатка, выворачиваемая наизнанку — все границы, стены, препоны опрокидывались и медленно валились вниз. Тимофей был задавлен усталостью и болью, кровь застилала ему глаза, он задыхался; вся воля его сфокусировалась на преодолении собственной слабости — и так снова и снова, в каждое бесконечно текучее мгновение; он был втиснут в маленький мирок, ограниченный ничтожными на первый взгляд желаниями и поступками: "Сделать еще шаг... еще... держать ноги прямо... нет — не больно, не больно... вот этот камень обойду, и... еще шаг..." — а потом вдруг лопнула скорлупа, под которой все было бесцветным, маленьким и тесным, мир взорвался, как вулкан, стены упали, и вокруг открылась головокружительная голубизна.

Он сидел на плоском широком камне. Камень зарос дерном; трава была еще молодая, мягкая; пальцы зарывались в нее, как в ковер, и нежились в каком-то своеобразном, едва уловимом паре, в июньском тепле, которое таилось возле корневищ. Возможно, тепло сообщалось самим камнем, но Тимофею было приятней думать, что это дышит трава.

Залогин и Чапа сидели рядом, в полный голос обсуждали дальнейший маршрут. Дот был у них за спиной, кусты закрывали его почти полностью, но можно было не сомневаться: часовой где-то здесь, в укрытии, он следит за ними, пожалуй, еще с того момента, как они перешли реку.

Тимофей разглядывал следующий холм — до него было тоже не меньше трех километров, — причудливую старицу, гармоникой подбиравшуюся к подножию холма, болотистый луг между старицей и рекой, а сам думал об этом парне, о часовом. Тимофей думал о нем с досадой, поскольку был совершенно уверен, что парень не выдержит и заговорит с ними, и эту провинность ему нельзя будет спустить; что заработал, то и получай полной мерой, и в то же время его было жалко. Все-таки что ни говорите, а парень угодил в ситуацию не приведи господь. Он не знал, на каком он свете и что с ним будет завтра. Ему еще повезло, потому что немцы могли обнаружить дот в первый же день, и тогда был бы сразу конец. Его выручила стремительность немцев, их спешка. Но стоит им остановиться и осмотреться по сторонам — и дот будет обнаружен. Это может произойти в любую минуту, во всяком случае, со дня на день произойдет, тут уж сомневаться не приходится. Бедный парень, думал Тимофей, представляю, какая ночь у него на душе. Ведь он один! Даже нам — бездомным, усталым, гонимым — лучше. Как же он может устоять перед искушением и не заговорить с нами, когда мы здесь, совсем рядом, его соотечественники и товарищи по оружию; мы остановились на минуту, сейчас поднимемся и пойдем дальше, а он опять останется здесь один, чтобы потом — завтра или через несколько дней — все так же в одиночестве и всеми забытому встретить свою смерть. Его уже помотало на качелях надежд и отчаяний. Он уже не сомневается в исходе. Потому что нет для него других вариантов. Плен? — но пограничники не сдаются. Бежать? попытаться в одиночку (или вместе с этими случайными товарищами) пробраться к своим? — но он на посту...

Эти трое игнорировали часового демонстративно. Всем своим поведением они показывали, что его недоверие их оскорбляет. Не впускаешь? — и не надо, не больно хотелось... Но уже одно их присутствие само по себе было величайшим искусом.

— Эй, ребята, что за чучело вы на себе волокете! — крикнул он.

Вот какое дело — он пытался шутить. Шутка — это ведь признак силы; по крайней мере — твердого духа. Ему так не хотелось показывать свою слабость, но голос был напряжен, едва не сорвался. Это была жалкая попытка обратить на себя внимание.

Залогин поглядел через плечо. Часового не было видно. Значит все еще в доте, говорит через какую-нибудь смотровую щель.

— Ты полегче на поворотах, дядя. Это наш командир.

— Ну да, наверное, маршал! — обрадовался часовой.

— Сволочь ты, дядя, понял? Думаешь, если немцы кругом, а ты в будке спрятался, так можно над сержантом потешаться?

— На нем написано, что он сержант, да? — Часовой заколебался, но отступать не хотел. — А если даже и сержант, так уж и пошутить нельзя? Вон как вырядился!

— Гимнастерку на нем немцы пожгли пулями! — крикнул Залогин и отвернулся.

Чапа тихо ахнул.

— Ото добре! Ото сказав — як картину написав!

Он даже позавидовал Залогину, что вообще-то за ним не водилось. Но как тут не позавидуешь? — мало того, что сказал красиво, еще и с ходу это получилось, без подготовки; раз — и пожалте. Что значит — человек образование имеет...

Видимо, на часового это тоже произвело впечатление, потому что он молчал несколько минут. Потом предложил:

— Слышь, сержант? У меня тут аптечка есть, в ней завал всякой медицины. Может, что надо — так я кину...

Бдительности он все еще не терял.

— Ромка готов, — шепнул Залогин.

Тимофей словно нехотя повернул голову. Ага, Страшных уже на месте.

— Ладно, сиди уж, — сказал Тимофей в сторону невидимого часового. — Если ты такой принципиальный, так нам от тебя не нужно ничего. А то не дай бог с нашей помощью в ад угодишь!

Он задохнулся: громко ему еще нельзя было говорить — грудь не выдерживала.

Когда боль поунялась, он сказал товарищам: "Пошли", — и они пошли вниз; осторожно, не спеша стали спускаться, придерживаясь за камни.

Часовой не выдержал. Понял, что это конец, что сейчас они уйдут — и своих больше не будет, потому что эти — точно последние. Он выскочил из дога.

— Эй, ребята! Подождите минуту.

Они продолжали спускаться.

— Ну постойте же! Одну минуту — подождите — что вам стоит! Я скажу что-то...

Только теперь они перестали спускаться, задрали головы. Часовой был здоровый детина, и совсем не промах: в руках у него была винтовка — прихватил на всякий случай. Молодец, мысленно похвалил его Тимофей, отметив затем, что остановились они рановато. Им бы еще спуститься немного, тогда и часовому пришлось бы отойти от дота; не станет же он орать во всю глотку, все-таки немцы рядом.

— Ну что же? Только покороче.

— Ребята, вы там, как до наших доберетесь, уж разыщите мою часть, а? Пусть они кого за мной пришлют.

— Ты что, дядя, совсем псих? — замахал руками Герка. — Сам посуди, кому ты сейчас нужен? Только твоей маме...

— Сообщить — это бы и без твоей просьбы сделали бы. Это наша обязанность, — негромко сказал Тимофей. — Однако тебе от этого легче не будет.

— Почему?

— А сам не понимаешь? Кто за тобой людей пошлет через линию фронта? Рисковать, скажем, целым отделением, чтобы тебя одного снять с поста?..

И они снова пошли вниз.

— Сержант, а сержант! Обожди!

Часовой затопал следом, по звуку шагов было слышно: еще метров на десять отошел от дота. Достаточно, решил Тимофей, и оглянулся, и с удовольствием убедился, что дело сделано.

— Может, заляжем на всякий случай, товарищ сержант? предложил Залогин. — А то ведь сгоряча нас перестреляет.

— Ладно тебе, — сказал Тимофей.

И они пошли обратно к доту.

Часовой сначала откровенно обрадовался, его лицо так и разнесло вширь. Но потом что-то почуял — обернулся. Люк был закрыт. Еще не веря в свершившееся, но уже опустошенный, часовой метнулся к люку, рванул за ручку... еще раз... Конец.

Он замер на несколько мгновений, снова выскочил из приямника. Те трое поднимались вверх не спеша, как-то по-хозяйски. Действительно, понял часовой, они теперь хозяева положения. Победители. Мало того, они вооружены автоматами; значит, если даже не брать в расчет того типа, который проник в дот, в открытом огневом бою он не имеет никаких шансов на успех.

Выходит, это было спектаклем...

А вдруг они не наши? Вдруг — немцы?..

Мысль оглушила часового. И сразу предположение сменилось уверенностью. Конечно, враги. Нашим-то зачем спектакль? Не время розыгрыши устраивать и не место. Наши вели бы себя иначе, проще; наши подошли бы и попросили убежища и, когда бы он их не пустил, такими словами его приветили... Часовой забыл, что не пустил Залогина, вернее, это виделось ему уже совсем под иным углом; и он не знал, что имеет дело с пограничниками.

Часовой оглянулся на дот, потом на этих троих, снова на дот, попятился, выбирая позицию — так, чтобы из дота ею не расстреляли в спину... присел в одном месте, перебежал в другое... понял: бессмысленно... Его лицо исказилось отчаянием. Он вдруг метнулся к люку, с разгона — хрясть плечом, охнул и заколотил по нему изо всех сил ногами.

— Открой! Слышь ты, открой немедленно!

— Ой-ой, ты поосторожней! Еще дот развалишь, заволновался за массивным бронированным люком Страшных.

— Открой!.. Открой, тебе говорят!..

Часовой совсем потерял голову и теперь бил по люку со всего маху прикладом винтовки. Удивительно, как не разнес ее с первого же удара. Детина огромный. Да что толку? — внутри еле отзывается — цок-цок, — никакого впечатления от такой шикарной работы.

— Не шуми, — сказал наконец Страшных; он жаждал разнообразия. — Оставь здесь винтовку и отойди в сторону.

Часовой замер. Стало слышно, как он дышит: глубоко, но ровно; словно не он только что здесь колотился. Вот это сердце! — изумился Страшных, наблюдая в глазок за парнем. Тот помедлил несколько секунд, потом дернул головой, сказал: "Твоя взяла", прислонил винтовку к брустверу, быстро отошел на несколько шагов и там стал: спиной к доту, с поднятыми руками.

Это произвело на Ромку впечатление. Конечно, он и на секунду не допускал, что часовой так вот просто примирится с поражением. Он мог бы признать свое поражение, рассуждал Ромка, хотя в конце концов ничего страшного не произошло: все свои. Но часовой сделал бы это не сразу. И уж наверняка не в такой форме. Он спешит, ухмыльнулся Страшных, он вынужден считаться, что сейчас подойдут остальные, и это безмерно усложнит его задачу. Вот он и спешит. Предлагается, чуть ли не навязывается: на, мол, бери, вот он я, весь перед тобой... А сам небось молится, чтобы я выглянул, вылез наружу раньше, чем ребята подойдут. Он думает: ему это что-то даст... Хорошо! Не буду обижать человека, — решил Страшных, — пусть испытает свой фарт до конца.

Открыл люк и вышел наружу.

Страшных знал, чем рискует. И Тимофей не простит — это точно. Еще два наряда, подумал он и засмеялся. О чем жалеть! Что такое два наряда по сравнению с неисполнившейся надеждой этого парня? Да и самому хотелось еще разок испытать судьбу и просто-напросто получить удовольствие.

— Вот так бы и давно, — сказал он и почувствовал, что голос звучит чуть неестественно. — Только ломаешься зачем? Руки поднял, сдается... К тебе по-человечески, со всем уважением, а ты...

Автомат он оставил в доте — уж если играть, так по-честному. Надо было бы и винтовку туда вкинуть, но из-за этого несколько мгновений Ромкины руки были бы заняты; на такое он не мог решиться. И так шансы не равны, парень во какой здоровенный — раза в полтора тяжелее. А если еще винтовкой заняться... Нет! — руки должны быть свободны, рассуждал Страшных, продолжая говорить часовому какие-то нейтральные, благодушные слова.

Тот мешкал, и это разочаровало Ромку. "Ну же! ну давай, прыгай!" — мысленно подбадривал он парня, а самого так и передергивало: нервы. Он знал все наперед. Ребята уже подходили к часовому, чтобы ворваться в дот, у него была единственная возможность — прыгнуть. Пробиться за счет инерции. Ах, как это скучно, когда все знаешь наперед, успел еще подумать Страшных, остальное заняло не больше секунды. Часовой вдруг развернулся, сделал шаг, чуть присел — и словно катапульта его метнула — настоящее карате! — в отличном стиле прыгнул вперед ногами. Страшных едва увернулся — и часовой врезался в бронированный косяк. Другой бы без ног остался, но это был такой парень, что Ромке, как ни жаль, пришлось еще дважды хорошенько рубануть его по шее ребром ладони.

Тимофей спросил только:

— Ты ему ничего не повредил?

— Что ты, комод, кому говоришь! Я что — не понимаю?

— Ладно. Напомнишь мне потом: два наряда вне очереди за провокацию, — и вошел в люк.

— Еще легко отделался, а? — посмеиваясь, шепнул Ромка Залогину.

— Это мы легко отделались, дядя. А если бы он не промахнулся?

12

Это было знатное сооружение. Снаружи, впрочем, довольно неприметное, особенно для мимолетного или неопытного глаза, поскольку, как уже сказано, бронеколпак даже вблизи смахивал на огромный валун, вросший в скалу. Камуфляж, кусты шиповника. Бронеколпак был покатой формы, вроде шляпки гриба, и хотя имел в высоту не менее полутора метров, было очевидно, что артиллерии он не боится: откуда бы по нему ни стреляли снаряды будут рикошетировать. Другое дело — бомбы. Но, во-первых, прямое попадание — это не такая простая штука, а во-вторых, броня в 400 миллиметров и сферическая — самая прочная форма купола гарантировали спокойную жизнь даже при попадании по крайней мере стокилограммовых бомб.

Снаружи дот казался небольшим, однако производил впечатление мощи и величия. Было в нем нечто такое, что как бы говорило, давало понять: я только форпост, часть целого.

Так оно и было на самом деле.

Дот был двухэтажный.

Верхний этаж был боевым. Здесь стояла пушка крепостного типа калибра 105 миллиметров. Колеса отсутствовали. Лафет легко поворачивался на роликах — катался по желобу вокруг выступавшей из пола неподвижной стальной оси, насколько это могло понадобиться при стрельбе. Для пушки имелась длинная амбразура, сейчас закрытая мощными стальными заслонками. Амбразура была врезана в железобетонную толщу ниже бронеколпака; значит снаружи пробита в самой скале. Пол был из стали, но не гулкий; очевидно, лежал на железобетонном перекрытии.

В нижний этаж вел люк; довольно тесное отверстие; если что понадобится подать наверх, скажем, снаряды для пушки, ого, как намаешься, подумал Тимофей. Он почувствовал досаду, однако вмешался здравый смысл, и Тимофей сказал себе: ладно, парень; то, что ты умнее других — уже ясно; но, может быть, ты и порассеянней других тоже?..

В этому времени его глаза привыкли к полумраку. Он еще раз осмотрелся и увидел под стенкой приспособление, в котором легко угадывался автоматический подъемник для снарядов.

Тимофей сидел возле пушки в креслице наводчика. Ему опять было плохо. Пока знал, что надо идти — держался; а сделали дело — и прямо дух вон. Пот заливал лицо, стекал по груди, по рукам; он задыхался, его била дрожь; препротивнейшее состояние, когда весь напрягаешься, чтобы хоть зубами не стучать, а получается только хуже.

Чапа кончил возиться с часовым (тот сидел под стенкой со связанными руками и ногами и пока не проронил ни слова, хотя по глазам выло видно, что сознание к нему вернулось) и подошел к Тимофею.

— Товарищ командир, а ну лягайте отсюда.

Он подхватил Тимофея сзади за плечи, положил на расстеленный орудийный чехол и накрыл своей шинелью. Последнее, что увидел Тимофей, было как бы светившееся в полумраке большое никелированное колесо. Оно стремительно падало на Тимофея, закрыло все поле зрения, а когда он очнулся, в доте было светло, шумно и пахло чем-то знакомым и вкусным.

Свет был электрический. Ага, вот и лампочка: закрытая густой металлической сеткой, она уютно пристроилась в специальном углублении над снарядным подъемником. Свет был прикрыт от амбразуры козырьком и не мешал наводке. Толково, похвалил Тимофей.

А пахло кашей. Горячей пшенкой на сале. Для тех, кто понимает, — мечта!

Тимофей сел. Ему тут же наложили из котла полную миску. Держать в руках такое богатство еще приятней, чем просто думать о нем.

— Ну как, товарищ сержант?

— Объеденье. Кто это у нас такой мастер?

— Готовил Чапа, — кивнул головой Залогин. — Да я не о том, товарищ сержант.

— Что ты к человеку приклеился? — прикрикнул Страшных. Сам не видишь? Гля, как ложкой трудится, подает пример рядовому составу.

— То верная примета, — подтвердил Чапа. — Кто хворый, тому ота робота без интересу.

— А почему пленному не дали?

— Гордый он, — объяснил Страшных. — Я ему предложил, как человеку. Дай слово, говорю, не рыпаться, так мы тебя и развяжем и на полное довольствие, как полноправного члена коммуны, со всеми натекающими...

— А ну, а ну погодь минуту, — перебил Тимофей и даже миску отставил, что было воспринято всеми, как признак величайшей игры чувств. — Это кто ж тебя командовать допустил?

— Ты же понимаешь...

— Еще не понял.

— Кончай разыгрывать... — начал было Страшных, но увидел как дернулось лицо Тимофея, вдруг все понял и заторопился. Виноват, товарищ командир. Я так рассудил: малый ведь все-таки наш. Поучили — и довольно. Что руки ему зазря ломать?

— Ладно. А если он тебя в благодарность из автомата?

— Тю!

— Да не тю! Он часовой. Он за объект отвечает!

— Виноват, товарищ командир. — Страшных решил, что тучу пронесло, и снова взялся за ложку. Но только поднес ее ко рту — и положил. — Что ты так смотришь на меня?

— Думаю.

— Персональная просьба, комод: или говори сразу, или думай в сторону.

— Ладно. Слушай. Вот сказал ты одно слово: коммуна. Красивое слово. Я бы даже подчеркнул — святое. Желательно узнать, что ты имел при этом в виду.

— То и имел. Что все мы товарищи... что мы вместе... Страшных не скрывал досаду; тем более, что и выпутаться не мог.

Тимофей подождал немного. Потом ироническая улыбка сошла с его лица; оно стало жестким, угловатым.

— Ладно. За глупость наказывать не буду. А вперед запомни: коммуна — это в общежитии хорошо, и в колхозе, и вообще — к месту. А у нас воинское подразделение Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Ясно?

— Так точно, товарищ комод.

— И еще. Отставить ложки! — это касается всех... Так вот, раз не можете по-другому, при вас всегда будет состоять командир. Назначаю своим помощником красноармейца Залогина.

— Слушаюсь, — покраснел от неловкости Залогин. Радости он не выказал никакой. Типичный случай, когда человек предпочитает "быть одним из", чем командовать себе подобными. Тимофей это сразу понял и предупредил:

— Учти, за дисциплину группы буду прежде всего требовать с тебя.

— Ясно.

— Красноармеец Драбына, ты вроде уже покушал?

— Управился, товарищ командир.

— Марш наверх. Задача: наблюдаешь за дорогой и подходами к доту. О малейших подозрительных действиях противника докладывать сразу. Через четыре часа тебя сменят.

— Есть, товарищ командир.

— Здесь имеется хороший перископ. И стереотруба, — сказал Залогин, когда за Чапой захлопнулся люк.

— Обзор?

— Шоссе. И река. Приблизительно двести сорок градусов берут. Только старица и тыльный, крутой склон не просматриваются.

— Мало. Пока так обернемся.

Тимофей снова взял миску, пристроил себе на коленях, но есть не стал — думал.

— Составишь график смены караулов. На двое суток, — сказал он наконец. — Меня не вставляй пока — могу подвести под монастырь. А тут риску не должно быть ни грамма.

— Слушаюсь.

— Ладно. И дежурства распланируй. Кухня, уборка, то да се. Особое внимание — красноармейцу Страшных. У него полная торба внеочередных нарядов. Узнай — сколько. Хватит ему их коллекционировать — пустим в дело.

— А если утаит?

— Не посмеет. А то ведь в свободное от дежурств и караулов время заставлю арифметику учить.

Ромка на протяжении всего разговора только губы кривил. Можно не объяснять, как ему было обидно. Конечно, он и Тимофей никогда не были друзьями, но — однокашники! Но — черт возьми! — они ведь все-таки были с одной заставы. Единственные, кто уцелел. И хотя бы в память об этом...

Нет в мире справедливости! — думал Ромка. Даже на войне подлизам предпочтение. А теперь этому жмурику, этой сопле слова поперек не скажи. Закаешься. Десять раз потом пожалеешь... Еще он думал о том, что Тимофей выбрал Залогина назло ему, Ромке. Иначе разве объяснишь? — ведь как ни сравнивай — Залогин ему во всем проигрывает... Ну и жизнь!

Обед закончился в тишине.

Выпив чаю, Тимофей обследовал дот. Верхний этаж казался мрачным, поскольку броня купола и пол не были покрашены, а обнаженный цемент стен только усугублял впечатление. Но эта мрачность была мнимой; уже на другой день от нее осталась лишь одна производная; ощущение надежности, прямо скажем, на войне весьма приятная штука.

В стенах, кроме входного люка (вместо ручки ему служило большое никелированное колесо; им же люк задраивали), были еще три люка поменьше — в разных концах дота. Они вели к пулеметным гнездам. Тимофей заглянул в один, увидел собранную из железобетонных колец трубу; длина — на глаз не меньше десяти метров; передвигаться на четвереньках свободно.

— Пулеметы турельные, ШКАСы, — сказал Залогин.

— Это телефон? — Тимофей потрогал закрепленный на своде почти неприметный темно-серый провод.

— Да. Связь тут у них потрясная. Даже между этажами. Даже у запасного выхода есть телефон!

Аппарат был утоплен в стене позади орудия и закрывался стальной заслонкой. Еще пара наушников полагалась наводчику и крепилась на спинке его креслица.

Наконец, за одной из заслонок оказалось отверстие для принудительной вентиляции...

В нижний этаж вела стальная вертикальная лестница. Часовые сюда не спускались, понял Тимофей, едва взявшись за ржавые поперечины. И сразу решил: Ромка приведет ее в божеский вид. И засмеялся. Боком выйдут парню эти наряды!

Нижний этаж имел прямоугольную форму и площадь поменьше каждая сторона по четыре метра. Вдоль стен в три яруса откидные койки с матрацами. Всего на двенадцать человек. Маленький столик с телефоном. Печка-чугунка с коленчатой трубой. Стены, пожалуй, железобетонные — насколько они угадываются за слоем светло-зеленой масляной краски. Наконец, нижняя часть подъемника для снарядов и дверь (железная, во все-таки дверь, а не люк) в следующее помещение. Тимофей открыл дверь, поискал слева выключатель и, когда вспыхнула под потолком лампочка (как и остальные, она была заключена в густую металлическую сетку), замер на пороге, восхищенный зрелищем, которое ему открылось.

Это было подсобное помещение. Кладовая, склад, арсенал как ни назови, все правильно. Собственно говоря, рассчитывая на эту подсобку, они и захватили дот. Хороши б они были, если б нашли здесь пустые полки. А ведь такое могло случиться, если бы демонтаж дота начали с эвакуации имущества. Для пограничников это означало бы одно: переспали спокойно ночь, а затем опять в путь-дорогу. Но теперь!..

Подсобка была узкой: в проходе можно разойтись только боком. Но полки — с обеих сторон. Пять метров полок справа боеприпасы. Вначале шли ящики со снарядами, узкие дощатые обоймы, выступающие торцами, поблескивающие изнутри металлом. Тимофей заглянул наугад. Вот с черной каемкой — бронебойные, с красной — фугасы; а вот и шрапнель и осколочные. Были здесь и гранаты, два ящика: в одном — противотанковые, в другом "лимонки"; Тимофей это понял, даже не заглядывая внутрь, узнал по заводской упаковке — на заставе получали гранаты точно в такой же таре.

В последней секции стояли патронные цинки.

Слева были такие же полки, только занятые съестными припасами: мешками с мукой, крупой и сухарями; ящики с консервами. Но до самой двери полки не доходили; здесь был просвет, в котором умещались движок (он еле слышно гудел, рядом стояло маленькое ведро с соляркой) и ручной насос. Тимофей качнул лишь дважды и услышал, как внутри, еще где-то далеко, забурлила, загудела вода, поднимаясь вверх по трубам. Ладно! Тут же на особо прочной полке стояла металлическая бочка с горючим, рядом возвышались аккуратно уложенные полдюжины мешков с цементом, да не просто, а с портландским, в этом Тимофей еще с "гражданки" разбирался; и пучки стальных прутьев. Тимофей не без труда (прут цеплялся за соседние) выдернул один, и по загнутым крючками концам понял, что это арматура. На случай, значит, если где повреждение, так чтобы сразу и залатать на совесть. "Ай да мужики! — похвалил Тимофей неведомых старателей этой фортификации. — Вот уж действительно все на свете предусмотрели!"

Тут его разобрал интерес: а чем они предполагали топить чугунку? Заинтересовался этим он не по делу вовсе, а только из любопытства; ведь понятно, до холодов им здесь не сидеть, выходит, и печку топить не придется. Но Тимофей не отмахнулся от вопроса и опять пошел вдоль полок, становился на цыпочки, приседал, заглядывал за ящики и мешки — высматривал топливо, хоть небольшой запас, что называется, — на самый первый случай. И быстро нашел его. Это были торфяные брикеты. Их было немного, всего два мешка; топливо, честно говоря, не высший сорт; что уж там, конечно, можно было подобрать что и получше. Но оно было. Оно было и ждало своего часа. О нем не забыли, его учли. Здесь все было учтено — вот самое главное, в чем Тимофей хотел еще раз убедиться и убедился вполне. Все, что зависело от инженеров и интендантов, они сделали. Они создали маленький, но законченный мирок; вселенную, в которой все было готово к приему жизни, которая сама была готова с появлением этой жизни ожить и стать силой, волей и энергией. Но мирок этот не мог существовать сам по себе. Чтобы он ожил, в него оставалось вложить последнюю и важнейшую деталь — гарнизон. И дать ему команду. Тогда лишь этот сплав холодного металла и камня стал бы живым. Только тогда...

Подсобка заканчивалась не глухой стеной, как можно было ожидать по планировке дота; прямо напротив двери был большой люк, сейчас закрытый. Люк был вправлен в мощное броневое кольцо, и сам из толстой стали, с надежным запором, смотровым глазком и отверстием для стрельбы.

— Запасной выход? — спросил Тимофей у Залогина.

— Да. Я в нем еще не был, не успел просто. Но Ромка уже смотался туда и назад. Говорит, ход метров на сто тянется. К подножию холма.

— Ладно. Смотри, чтоб солярку не жгли по-дурному. А то ведь может и не хватить.

Они вышли из подсобки. Тимофей отстегнул и опустил одну из коек, привычно пощупал матрац, удовлетворенно отметил про себя: морская трава, — лег на спину и несколько минут не говорил ни слова. Залогин сидел напротив и тоже молчал. Пытались ли они думать, осмыслить ситуацию? Или старались разобраться в себе, своих мыслях и чувствах, почему-то вдруг замутившихся, потерявших ясные очертания; почему-то вдруг заметавшихся из стороны в сторону, как стрелка компаса, внезапно попавшая в поле аномалии?..

Первая радость обладания окружающим их богатством; счастливое, впервые за последние несколько суток испытанное чувство безопасности отпечатались в их душах — и схлынули. Дот не только вселял уверенность и располагал к спокойствию, не только давал понять, что на него можно положиться вполне и быть самими собой. Своей силой, уверенностью он пробуждал активное начало — чувство ответственности. Он как бы подталкивал: не только быть, но и выразить себя.

13

Тимофей отдыхал недолго. В нем пробудилось стремление двигаться, делать что-то, предпринимать, весьма неожиданное при его физическом состоянии; тем не менее он даже перевязку отложил, хотя держал ее в уме все время, пока знакомился с дотом; даже в аптечку не заглянул: отметил для памяти, где ее вперед искать, и как она расчетливо расположена (сразу за лесенкой, соединяющей этажи, так что отовсюду к ней недолго добираться; место укромное; здесь же лавка откидная — не всегда же у раненого есть силы, чтобы на ногах держаться; места не много, но довольно, чтобы спокойно заниматься собой, не мешая другим бегать с этажа на этаж да в подсобку), и полез наверх.

В доте электричество не горело, но золотистый дымный свет, неожиданно яркий после сорокасвечовых, завуалированных сетками лампочек нижних помещений, рассекал его, как луч прожектора. Только этот свет был живой. Это было солнце. Оно врывалось в развернутую во всю ширь амбразуру, вдавливалось внутрь дота материальными медовыми кусками света, невесомыми и ощутимо плотными. Солнце било в упор, почти горизонтально; уже не палящее — мягкое, какое-то домашнее, уютное.

Страшных даже не обернулся, когда они появились, хотя и услышал их; Тимофей уловил первое, самопроизвольное движение его тела, сразу пресеченное если не Ромкиной волей, то, во всяком случае, характером.

Страшных стоял возле амбразуры, облокотившись на нее, как на подоконник. Тимофей пристроился рядом. Солнце уже перестало быть комком огня, обрело форму. Оно еще не падало, но уже и не парило; оно висело над горами, задержавшееся на миг каким-то судорожным усилием, а может быть, неуверенностью, в какое из ущелий рухнуть со своей уже неопасной высоты. Долина пока что была залита золотистым светом вся; впрочем, отдельные большие камни и кусты испятнали ее как бы рябью, четкими, по-дневному черными мазками; наверное — уследить за этим было трудно — с каждой минутой мазки вытягивались и расплывались, теряли очертания и интенсивность, чтобы к сумеркам выцвесть совсем. Очень скоро они станут такими, как нависшая над рекой, сжавшая долину излучина гор: дымчато-голубыми, вроде бы призрачными, вроде бы подернутыми туманом, хотя это только казалось так, а на самом деле никакого тумана и быть не могло — воздух все еще был по-дневному сух и тонок.

Самыми яркими элементами пейзажа были река и шоссе. Они блестели, как никелированные металлические полосы, и казались выпуклыми, словно их надули изнутри. Шоссе было пустым — очень непривычно, совсем как в мирный воскресный день, — только внизу, у подножия холма (надо было здорово высунуться из амбразуры, чтобы их увидеть), уползали влево из поля зрения два громоздких тупорылых автофургона, все в коричнево-голубых разводах; за вторым на прицепе катила тележка, издали похожая на артиллерийскую снарядную двуколку; она была нагружена мешками, и наверху лежал серый остромордый пес, вроде бы овчарка, но они так быстро скрылись из виду, что даже Тимофей не смог бы это сказать наверное.

Теперь шоссе было совсем пустым; насквозь — до моста и и даже дальше. Собственно, моста они не видели, он находился точно в створе амбразуры, и впечатление было такое, словно шоссе с разгона перелетало через реку, да так и повисло над ней. Сразу за мостом раскрывалось устье ущелья. Несмотря на расстояние, его было видно отчетливо, однако само ущелье уже терялось в тени, еще неплотной, ранней, как дымка, но тем не менее непроницаемой.

Вот из нее посыпалась какая-то мелочь. Сбоку от амбразуры была укреплена на консоли стереотруба. Тимофей повернул ее, подкрутил настройку. Это были самокатчики, судя по числу рота. Они ехали долго, смешанным строем; лениво крутили педали. Тимофей представил, что б от них осталось, кабы подпустить их метров на сто — и ударить враз из двух ШКАСов. Да ничего б от них не осталось, все бы здесь и полегли, до одного. Счастлив ваш бог, гады...

Потом проехали еще двое, видать, от роты отбились. Но они не спешили догонять своих — война не убежит! Один даже за руль не держался — руки были заняты губной гармошкой, хотя играл он не все время: выдует несколько пронзительных звуков, скажет что-то, и оба закатываются от смеха. И опять сначала. Каски у них болтались поверх вещмешков на багажниках, винтовки были приторочены к рамам велосипедов...

Потом на сумрачном фоне ущелья проявились танки. Две машины. Они шли уступом, но расстояние скрадывало уступ, и казалось, что танки идут борт к борту; надо было иметь наметанный, хваткий к любой мелочи глаз, как у Тимофея, чтобы разглядеть правильно.

Они были уже на мосту, когда из тени выступил третий. Тимофей понял, что это боевое охранение, и ждал, когда же появится сама колонна.

Ждать пришлось недолго. Опять появились танки. И опять только две машины; и несколько позади, в полусотне метров третий. Опять боевое охранение, констатировал Тимофей и даже вздохнул от волнения, представив, какая силища сейчас прет по шоссе, если даже в глубоком тылу в боевое охранение они выпускают два танковых взвода. Должно быть, не меньше, чем дивизия, решил Тимофей и тут наконец увидел ее голову.

Разглядеть он мог только первый танк. Остальные слепились в сплошную серую ленту. Танки шли впритык, интервалы на таком расстоянии были неразличимы совсем. Корпуса, башни, гусеницы все слилось, и по тому, как они неспешно выползали, — это движение казалось еще более грозным и всесокрушающим, а неразличимость деталей только поощряла воображение...

Не отрываясь от стереотрубы, Тимофей сказал:

— Рома, а ну сбегай за Чапой.

Сосчитать танки было пока невозможно. Разве что по положению головного попытаться определить, сколько их уже выползло?.. Когда сзади послышались неспешные Чапины шаги и он, запутавшись в простейшей уставной фразе, доложил о прибытии, танковая колонна растянулась уже без малого на километр.

Полк.

— Обожди минутку, — сказал Тимофей.

Он ждал. Он все ждал, когда же появится хвост колонны, и наконец увидел его, и тут же убедился, что это не конец. Это был только небольшой просвет, а затем из ущелья, все в таком же плотном строю, поползли грузовики и вездеходы.

Выходит, механизированная дивизия.

Тимофей медленно распрямил занемевшую поясницу и повернулся к товарищам. Они глядели мимо него — в амбразуру. Они не тянулись в нее. Они стояли прямые и какие-то вдруг осунувшиеся. И в глазах их была печаль и даже отчаяние. Но не страх. Жизнь — это такая приятная штука; что ни говорите — ее всегда жалко; всякую. Но долг — выше. И честь — выше. И вообще есть много еще таких вот штуковин; о них не думаешь и даже не помнишь до времени, но наступает минута — они возникают вдруг, словно дремали в тебе, пока твое сердце тихонько к ним не толкнулось: тут-тук... Они просыпаются и заполняют тебя всего, как сталь заполняет форму, словно в ней ничего и не было; словно в ней не было твоего себялюбия, и робости, и мелких страхов из-за какой-то бытовой ерунды. Сталь выжигает их начисто. И ты перестаешь быть собой — слабым человечком. Твое сердце заполняет тебя всего. И вся твоя жизнь фокусируется в этой минуте, и не только прошлое, но и будущее; и вся твоя энергия фокусируется в ней, как линза фокусирует солнечный луч в точку. И тогда как будто из ничего вдруг вспыхивает пламя...

— Товарищи красноармейцы, — сказал Тимофей и замолк, потому что к концу слова голос у него сел совсем. Он осторожно, чтобы не бередить рану, прокашлялся в кулак, но это не помогло, а воду просить ему так не хотелось; уж так он был бы рад скрыть свое волнение, но открыл рот — и не получилось ни звука. И тогда он разозлился на себя, сразу успокоился и почти внятно выдавил:

— Воды!

Чапа с готовностью протянул фляжку. Тимофей отпил всласть, жестко вытер тылом ладони рот и сказал спокойно и твердо:

— Товарищи красноармейцы! Сейчас, когда наша Советская Родина бьется насмерть с мировым фашизмом... — Он понял, что замах вышел не по плечу, и замолчал. — Священный воинский долг... и просто совесть... — Он опять замолк, поглядел в лицо одному, другому, третьему, — и вдруг рубанул воздух кулаком. Я так считаю, что мы им должны сейчас вжарить! Считаю — просто обязаны. Все. Прошу высказаться, товарищи.

— Вот это разговор! — восторженно заорал Страшных. — В первый раз за трое суток слышу от тебя человеческую речь, комод. Давно бы так!

— Нас только четверо, — сказал Залогин. — Ну, врезать им хорошенько — это вещь, кто спорит. Ну, поломаем несколько игрушек. А как эти дяди попрут на нас? Ну? Сам дот обороняться не может — он только часть системы. Но если даже попробовать... Здесь нужен гарнизон — двенадцать человек, А нас четверо.

— Трое, — поправил Тимофей. — Меня не считай. Какой с меня ныне вояка. Спасибо, что хожу.

— Да я и не считал, если по правде.

— Не разберу: ты за или против? — разозлился Ромка.

— Если б я один был — какой разговор...

— Ясно, — сказал Тимофей. — Твое мнение, Драбына?

— Я шо, — глаза Чапы от возбуждения совсем округлились и были на пол-лица. — Я как усе.

— Ладно. — Тимофей снова повернулся к Залогину. — Наводку знаешь?

— Нет.

— Да что там уметь, комод? — фыркнул Страшных. — Бей напрямую — и хана.

— Тебя не спрашивают, — оборвал Тимофей. — Твои знания мне хорошо известны.

— Дайте я опробую, товарищ командир, — сказал Чапа. — Так что у меня был приятель...

— Ладно. Слушайте приказ. — Тимофей отхлебнул еще глоток и возвратил флягу Чапе. — Драбына садится на наводку, Страшных будет замковым и заряжающим, Залогин — снарядным.

— Товарищ командир, — послышался из-под стены голос часового, — прикажите развязать. Я тоже буду драться.

— Чапа, твои узлы — ты и трудись, — кивнул Тимофей, и повернулся к амбразуре, и тут же отпрянул от нее инстинктивно. Так близко были немцы. До головной машины — не больше трехсот метров.

— Отставить развязывать, — торопливо поправился Тимофей. Режь!

Мотопехота была уже вся на этом берегу, и теперь через мост двигался второй танковый полк.

Во главе передового дозора все так же уступом шли два средних танка; как и раньше, их прикрывал чуть поотставший тяжелый. Он казался непропорциональным; каким-то горбатым, набычившимся животным. Танкист на его башне сидел совсем снаружи, только ноги свисали в люк. Танкист был без шлема, со значками (а может, это были ордена?) на груди — слева и справа; он курил трубочку и смотрел на холм. Впечатление было такое, что он смотрит прямо в амбразуру. Тимофею, хотя он смотрел не в стереотрубу, а просто так, даже показалось на миг, что немец и он встретились глазами; это произошло помимо воли, разум тут был совсем ни при чем: вдруг глаза их оказались совсем рядом, словно расстояние, что их разделяло, необъяснимым образом потеряло свою власть. Они смотрели друг на друга, Тимофей ощутил внутри пустоту и замер. Мысли исчезли, и утратился контроль над временем. А затем горизонт стал сжиматься сразу с обеих сторон; Тимофей будто проснулся, но делать резких движений все же не рискнул, только скосил глаза — и увидел, как стоявший рядом Залогин, тоже весь оцепеневший, медленным вращением рукоятки механизма сдвигает створки амбразуры.

Тимофей остановил его руку:

— Не надо. Он не видит нас.

Это был оптический обман, небольшая шутка природы.

Страшных уже расчехлил орудие, а Чапа как заправский наводчик сидел в креслице, прильнув к дальномеру, крутил ручки. Даже наушники успел зачем-то напялить.

— Чапа, дозоры пропускаем.

— Э! От меня они вже повтикалы.

— Ух ты! Откуда же начинается мертвая зона?

— А трошечки дальше, товарищ командир. Отам де ярок и дырка под сашше.

— Это где водосток, — шепнул Залогин.

— Вижу... Чапа, возьми дальше метров на сто от этой дырки. Там их и прихватим. — Он почувствовал, что кто-то стоит сзади, повернулся, досадуя, что приходится терять такие важные секунды. Это был часовой. Он разминал кисти — каждая была с половину хорошей лопаты. И ни ростом, ни в плечах не уступал самому Тимофею. Но в красивом лице парня, особенно в выражении его глаз что-то не понравилось Тимофею сразу; однако присматриваться, разбираться в своих ощущениях времени не было. Подавив досаду, Тимофей спросил:

— Фамилия?

— Рядовой Александр Медведев.

— Красноармеец Медведев, лети вниз, подавай сюда бронебойные. Пока не получишь другого приказа. Одни бронебойные. Разберешься?

— Так я ж ничего оттуда не увижу.

— Ты что — в кино пришел? Выполняй приказ!

Уже и второй дозор был рядом, огибал холм. И колонна совсем приблизилась. Головной танк — лобастый, упрямый, покачиваясь катил по серебряной ленте, жевал гусеницами собственную черную тень. Тимофей подправил настройку стереотрубы, определил: до линии огня еще метров пятьдесят; успеваем. А где же хвост колонны? Второй танковый полк уже больше чем наполовину был на этом берегу, однако все новые и новые танки выползали из мрака ущелья. Ладно, что откусим, то и наше. Не подавиться бы...

Он услышал сзади незнакомый щелчок, обернулся и увидел, что Залогин вынимает из подъемника снаряд. Засуетился Страшных, с непривычки замешкался, наконец торопливо лязгнул затвор.

— Орудие до бою готово!

Даже без стереотрубы видать: пора. Это было последнее мгновение, когда Тимофей своею командирской волей мог остановить судьбу и отменить атаку. Интересно: как бы сложилась их жизнь? И сложилась ли? Вспоминали бы они об этом мгновении — последнем, за которым лежала пропасть?.. Но Тимофей даже не подумал, что это последний их шанс остановиться. Он увидел: пора, и закричал:

— Огонь!

Вот уж чего они не ждали — это грохота. Впечатление было такое, что сидели в железной бочке, а кто-то знал это, подкрался и вдруг ахнул от всего сердца — сколько в нем только силы наскреблось — ломом. Или еще было похоже, что это здесь, внутри каземата, рванул тяжелый снаряд.

Тимофей не только оглох, но и ослеп на несколько мгновений, и потому прозевал разрыв снаряда; а когда смог наконец видеть, первое, что ему подумалось: мимо. Головной танк катил, словно ничего не произошло, к спасительной границе мертвой зоны — к водостоку. Но затем выяснилось, что движется он один, а колонна останавливается, теснясь, сжимаясь, как гармоника. Останавливается, потому что стоит второй танк. Стоит — и все... Тимофей долго всматривался, пока увидел маленькие язычки пламени; а потом как-то сразу, будто в танке какую-то дырочку открыли, из него повалил густой жирный дым.

— Куда ты в него, Чапа?

— Тю! А я знаю? Я в першого вциляв.

Все еще золотое, все еще чистое и ясное предвечерье лилось долиной, и даже дым не мог его замутить; пока не мог.

Между тем остановился и головной танк. Знай немцы, что они уже достигли мертвой зоны или по крайней мере стоят на ее границе, они и держались бы соответственно. Но пока им было ясно одно: противник напал на колонну, а они неосторожно оторвались от своих и подставляют себя под огонь. И танк попятился. Он поднял пушку, навел ее на вершину холма, но не стрелял, должно быть еще не видел цель. Он отползал медленно. В этом движении не было страха — лишь мера предосторожности. Он только хотел соединиться со своим батальоном, который уже разворачивался, готовясь к бою: несколько танков рассредоточились влево от шоссе, несколько — вправо. Колонна осталась на дороге; ждала, когда передовой батальон сметет преграду и расчистит путь для дальнейшего движения согласно приказу.

По звуку затвора Тимофей понял — орудие к бою готово.

— В которую штуку лупить, товарищ командир? — спросил Чапа.

— Который пятится, того и бей.

— Не-а. Не можу, — пожаловался Чапа. — Он ач какой верткий. Токечки, думаю, гоп, а он уже драла дал.

— А ты с опережением попробуй, — посоветовал Ромка.

— Дуже ты розумный! — огрызнулся Чапа. — Може, сам покажешь, як отое роблять?

— Ладно вам, — сказал Тимофей. — А по горящему попадешь еще раз?

— Спробую.

— Целься ему в мотор. Но стрелять только по моей команде! Там, на шоссе, отползающий танк должен был покрыть последние два десятка метров, но в стереотрубе это расстояние умещалось целиком сразу. Тимофей чуть-чуть подрегулировал резкость, хотя и это было не обязательно, и, чтобы как-то убить оставшиеся секунды и не жечь понапрасну нервы, шептал: "Ладно... ладно..." — и смотрел, как шевелится (шалят нервишки у немца!), целится прямо ему в лицо все еще молчащее (ждут второго выстрела, чтобы точно засечь дот) дуло танковой пушки; как уплывают под броневые крылья отполированные дорогой траки; как командир танка то высовывается из башни и смотрит в бинокль на вершину холма, то что-то говорит вниз, наверное, пушкарю... то бишь, как он у них называется? — да! стрелку-радисту, вот кому.

Тимофею казалось, что даже лицо механика-водителя он различает в приоткрытой амбразуре танка, но это было уж вовсе невероятно; чтобы убедиться точно, хотя ему это было и не нужно вовсе, Тимофей стал всматриваться в темный срез амбразуры и чуть не прозевал момент, когда танк стал огибать горящую машину.

— Огонь!

И опять вокруг них и внутри каждого из них — в мозгу, в костях, в каждой клеточке тела — взорвался гром, словно это и не снаряд был вовсе, а само пространство раскалывалось на куски. Но теперь Тимофей был готов к этому, и не зажмурился даже, и видел, как сверкнул из-под катков огонь, и хотя Тимофей знал, какая это сила — 105-миллиметровый бронебойный, а все-таки он боялся сглазить удачу и ждал более существенных ее аргументов: настоящего пламени, или дыма, или взрыва чего-нибудь такого, что подтвердило бы успех. Но мгновения бежали, а танк стоял целехонький, ничего видно не было, и Тимофей уже начал было думать, что рано обрадовался, что вот сейчас танк снова сдвинется и поползет куда-то в сторону прочь от шоссе, занимая свое место в боевых порядках роты, но вдруг из башни высунулся командир, однако не выскочил, а стал вываливаться наружу и пополз вперед руками, цепляясь за броню; наконец скатился на землю, но и теперь не вскочил на ноги, а все продолжал ползти на одних руках, и, хотя Тимофею не было видно, что у немца случилось с ногами, надо понимать, досталось им крепко, потому что он все продолжал ползти на одних руках и кричал беспрерывно, может, одно только "а-а-а!.." — судя по тому, как у него был раскрыт рот; но из дота его не было слышно: все-таки расстояние приличное, верных полкилометра набежит, даже больше, да и моторы там ревели вовсю, десятки мощных танковых дизелей, а уши после второго выстрела были все еще заложены;

Тимофей сглотнул несколько раз, чтобы выбить пробку, но не помогло.

Больше из танка никто не вылез, а спустя еще немного времени — наверное, через секунду, а может, и целая минута набежала, — изнутри его рвануло прямо вверх высоким вертикальным столбом, и только затем уже по-настоящему загорелось. Два дыма слились в один, и его неровное рваное облако стало сносить вдоль шоссе — вперед, в сторону ушедших дозорных танков.

Шоссе было перегорожено напрочь. Специально захочешь — и то так не получится.

Теперь весь передовой танковый полк расползался с шоссе, рассредоточивался по долине. Первый его батальон, словно разбуженный взрывом, уже бил по вершине холма в два с половиной десятка стволов. Однако цель была для немцев не очень удобная. Во-первых, стрелять вверх без специальных приборов всегда не с руки; а во-вторых, каждый танк, в общем-то занимая какую-то определенную позицию, тем не менее все время находился в непрерывном движении — выполнял противоартиллерийский маневр. В таких условиях спрашивать с наводчиков исключительную точность, право же, грешно. И снаряды то летели высоко, то рвались значительно ниже дота; только однажды красноармейцы услышали, как болванка угодила в бронеколпак. Против ожиданий звук оказался не ахти какой тяжелый: загудело низко, будто в большой колокол, — и все. Может быть, так оно и было на самом деле, все-таки масса купола была огромной, в ней могла раствориться без существенных последствий и не такая инерция; но как бы солдаты ни были заняты боем, они ждали его, это первое прямое попадание, память о нем таилась где-то в их подсознании все время; оно ожидалось, преувеличенное своей неизведанностью, и когда случилось наконец — сквозь дробь осколков по броне, сквозь глухие удары камней, — то угадалось сразу — с облегчением, с торжеством, — и, когда болванка, визжа, рикошетом упорхнула прочь, этот отвратительный звук был воспринят едва ли не как гимн победы.

Но, в общем, от этого обстрела было только одно неудобство: остерегаясь случайных осколков и камней, амбразуру пришлось прикрыть, оставив минимальное отверстие — для наводки и стрельбы. Тимофею с его стереотрубой стало и вовсе неуютно. Он тыкался от одного края амбразуры к другому, боялся помешать Чапе и все не находил себе места, как бедный зять в приймах. К тому же в воздухе висело облако сухой глины. Она порошила в глаза, объектив стереотрубы приходилось протирать почти непрерывно, и все-таки видимость была плохой.

Между тем теперь и механизированный полк пришел в движение. Правда, грузовики и бронетранспортеры остались стоять на шоссе, поскольку в стороны им ходу почти не было: по камням, ямам да буеракам далеко не удерешь, но солдаты густо сыпались на дорогу и бежали прочь, рассасываясь по тем же ямам и буеракам.

— Чапа, по мосту попадешь?

— Далеченько... — пожаловался тот на всякий случай, хотя в прицел мост был виден превосходно и Чапа уже давно посматривал на него с интересом.

— Нечего прибедняться — наводи! — Тимофей покрутил ручку телефона и, услышав в трубке "Медведев на проводе", крякнул: А ну-ка подбрось нам несколько фугасных!

В мост они попали только с пятого снаряда. Правда, одного попадания оказалось достаточно; он рухнул сразу, и в том месте, где темнела его полоска, открылась река.

Немцы не все успели перебраться, и десятка полтора танков, замыкающих походные порядки дивизии, подкатили к берегу и рассредоточились. Потом один танк двинулся влево вдоль берега, другой — вправо. Искали брода. "Сейчас будут здесь, да уж ладно, не наша это забота, как выберутся и что будут делать, думал Тимофей. — У нас и без них мороки выше глаз. Вон уж гости в двери стучатся. Теперь только успевай принимать..."

Со времени первого выстрела прошло уже четверть часа. Нельзя сказать, чтобы среди этих пятнадцати минут была такая, когда немцы были бы напуганы или у них началась паника. Нет. Все-таки их была целая дивизия, и они находились в глубоком тылу своих войск. Но они были обескуражены — это точно (шуточки? — два выстрела — и двух танков как не было; к тому же дорога вдруг оказалась перерезанной и спереди и сзади; капкан!). И смущены. И только поэтому замешкались поначалу. Они с полным основанием могли подозревать, что дот — это лишь часть засады. Они приняли меры предосторожности, выждали какое-то время. Красные больше нигде себя не проявляли. А дот бил хоть и методично и тяжело, но редко. И тогда немцы бросились в атаку.

Из боевых порядков головного батальона — он продолжал беглый обстрел с целью если не поразить, то хотя бы ослепить дот, — выдвинулись три средних танка и, набирая скорость, прямо через кустарник и рытвины устремились к холму. И не успели еще красноармейцы перезарядить пушку, как они уже были в мертвой зоне.

Тут Тимофей вспомнил о шести дозорных танках, и ему сразу стало неуютно. Они имели целых пятнадцать минут, чтобы разобраться в происходящем, принять решение и ударить, понял Тимофей, и его фантазия услужливо нарисовала страшную картину: вот один из этих танков выдрался на холм, подполз к доту с тыла и наводит свою пушку прямо на люк. Этот люк — надежная штука; и пуль и осколочных гранат за ним можно не бояться. Но первый же снаряд вобьет его внутрь.

Стараясь ничем не выдать своего волнения, хоть это было и ни к чему — не до того было красноармейцам, чтобы следить за выражением лица своего командира, — Тимофей пошел к люку. Но вдруг вспомнил о перископе. Вот что ему нужно! Правда, в нем тут же заговорил хозяин: во время такого обстрела, как сейчас, не мудрено сразу остаться без перископа — достаточно одного осколка. Однако не подставлять же под эти осколки себя!

Он поднял перископ, развернул его на юго-восток, куда, огибая холм, уходила дорога, и, хотя мешала глиняная пыль, сразу увидел те танки. Сначала четыре машины. Они стояли прямо на шоссе, развернувшись в сторону холма (чтобы не подставлять борта), но не стреляли. Не стреляли потому, что два танка, форсируя двигатели, то и дело меняя угол атаки, иногда сползая на несколько метров, упорно лезут вверх.

Тимофей повернул перископ на запад. Танки, атакующие дот в лоб, уже тоже взбирались на холм. Этим пока было легче — с их стороны холм был более пологим, — и потому каждый раз, когда наклон башни позволял это делать, они били по доту считай что почти в упор.

Тимофей убрал перископ.

— Чапа, ты видишь этих, что подбираются?

— Не-а. Може, когда ще трошечки выдряпаются до нас...

— У тебя под рукой не осталось бронебойных?

— Один есть, — сказал Ромка.

— Заряжай. — Тимофей покрутил ручку телефона. — Медведев! Знаешь, где лежат противотанковые гранаты? Ага. Так вот: набери в какую торбу штук десять, не меньше, понял? — и мотай к нам наверх. Только побыстрей!

14

Когда Александр Медведев услышал приказ о гранатах, он решил, что это уже конец. И первой его реакцией было — бежать. Удирать отсюда, уносить поскорее ноги — прочь! прочь! — пока это возможно, пока еще есть какой-то ничтожный шанс выпутаться. Сделать это было просто: до люка в запасной лаз несколько шагов...

Медведев бросился в ту сторону, но — за гранатами. Свою первую инстинктивную реакцию он оценил одним словом: "Сволочь". Он выхватил с полки тяжеленный ящик, громыхнул его на пол посреди прохода; кончиками пальцев — дальше не прошли: щели узкие, а пальцы как сосиска каждый — выдрал верхние дощечки с мясом, только гвозди взвизгнули. Бог его силой не обидел, да что в том толку, не в первый раз подумал он; и были в этой мысли привычная горечь и обида привычная, и как обычно на том все и кончилось: он стушевался перед этой мыслью, перед сознанием неотвратимости судьбы, а точнее сказать — жребия.

Он зацепил одной рукой три гранаты, другой столько же. Бросил назад. Если даже в карманы положить по гранате — и то десяти не унесешь, тем более о занятыми руками не взберешься по лесенке. Прав сержант — нужна торба.

Он заметался до кладовке. Нет ничего подходящего!

Вот так всегда; всю жизнь у него так шло: что бы ни делал — все навкосяк. Все комом.

Тут самое время сказать об Александре Медведеве несколько слов; дальше будет не до того, да ни к чему заставлять читателя ломать голову над загадками там, где их нет и поведение героев вполне и просто объяснимо.

Медведев принадлежал к категории людей весьма распространенной. Природа дала этим людям все. Но если другие, имея куда меньшие возможности, развивали свои сильные стороны, чтобы "перекрыть" естественные "недостачи", то эти люди, напротив, все свое внимание сосредоточивают на слабой точке.

Медведев был высок, очень силен. Он был красив: правильные, истинно русские черты лица с чуть выдающимися скулами, с румянцем, проступающим из-под чистой кожи; черные кудри, голубые глаза. Кажется, уж от девчат ему точно отбоя не должно быть, но они его не жаловали, как не жаловали и парни. Эти, правда, не всегда сразу давали ему точную оценку: внешность Медведева, ее очевидная мужественность, "выигрышность" служила как бы форой. Но проходило немного времени, фора иссякала, и как-то само собой получалось, что он опять оказывался в положении подчиненном, зависимом, страдательном. Кстати, следует отметить, что сержанты угадывали его слабину сразу — не хуже девушек. Именно сержанты, а не какого-либо иного звания военный люд; например, офицерам он всегда нравился, во всяком случае поначалу. А сержанта ни внешним видом, ни выправкой не проведешь. Он один раз пройдет перед строем и точно покажет, ткнет пальцем в грудь, какой солдат самый шустрый да моторный, а какой рохля, курица мокрая, паршивая овца, пусть даже на его груди лемехи ковать можно. Такой не обязательно бывает в каждом отделении, но уж во взводе точно сыщется, и сержант это знает, ему нельзя не знать, не угадать этого "типа" сразу; не дай бог, оплошаешь и пошлешь его по какому живому делу — кому потом отбрехиваться да шишки считать? У Тимофея Егорова не было времени, чтобы приглядеться к новичку, раскусить его. До того ли ему было! — на них надвигались сотни вражеских танков, и на что бы сейчас ни поглядел Тимофей, перед его глазами была только эта картина. Но сержант всегда сержант! — даже в такую минуту он уловил какую-то ущербность, неполноценность часового. У Тимофея не было тех нескольких спокойных свободных мгновений, когда бы он мог отвлечься от боя, разобраться в своих чувствах и точно квалифицировать явление. Сейчас ему это было еще не нужно; сейчас это ничего не решало. Но если б его все-таки спросили об этом, он, даже не глядя больше на Медведева, сказал бы, с кем имеет дело. И Медведев это понял по одному взгляду — еще не узнавшему его взгляду сержанта. Он сразу сник, почувствовал себя жалким, каким-то жеваным. Все было как всегда.

А между тем объективно у него не было оснований такого поведения. Он не был болен, не имел тайных пороков, а тем более — каких-либо тяжких, по счастливому случаю оставшихся нераскрытыми проступков в прошлом. Но именно в прошлом, в детстве произошли те незначительные события, те первые маленькие поражения, которые наложили печать на его характер и в юношеские годы и, судя по всему, складывалось именно так, на всю его последующую жизнь.

Вначале душу Медведева иссушила безотцовщина. Батю и трех дядьев порубали апрельской лунной ночью мальчишки конармейцы. Санька родился уже после, на троицу. Статью, всем своим видом пошел в отца, но характером — в ласковую, мягкую, как церковная свечка, мамашу.

Первые годы это было неприглядно. Тем более сколько помнил себя Медведев, он всегда выделялся среди сверстников и ростом и силой. Заводилой не был, зато в нем рано наметилась та манера добродушного безразличия, ленивого нейтралитета, которая зачастую присуща очень сильным людям. У них, как у наследных лордов, сразу есть все или, по крайней мере, самое важное; им нечего добиваться. Но манера успела только наметиться. Едва обозначился ее абрис — мальчику было три-четыре года, — как выяснилось, что ему не с кого брать пример; ни во дворе, ни среди родни не оказалось даже самого плюгавого мужичонки: всех унесла гражданская. А посторонние... что посторонние! — у них и до своей мелкоты руки не доходили, разве что с ремнем да лозиной. Санька, может, и за эту плату был бы рад, только у него не спросили; мать так и не привела другого мужика в хату — на ее век перевелись мужики начисто. Вот и тулился Санька к матери, перенимая у нее и неуверенность, и податливость, и мягкость.

А еще через пару лет стал он понимать и иное, что, между прочим, поминали ему от рождения: стал он понимать что отец его был лютей собаки — матерый мироед, а последние годы и вовсе душегуб: за косой взгляд порешить мог, не говоря — за партбилет. Скольких Санькиных приятелей осиротил — считать страшно. Понятно, не вменяли это Саньке в вину — он-то чем виноват, невинная душа? — да уж больно внешность у него была знакомая: выкопанный батя. И слова тут никакие помочь не могли, и утешительные рассуждения выручить бессильны; как-то так получилось, что отцов грех он принял на свою душу, а как искупить — не знал. Груз был тяжел, явно не по силам; а главное — не по характеру. Другой на его месте, может, озлобился бы и тем затвердел, окаменел, нашел бы в том силу, и опору, и даже цель. А Санька напротив. Он готов был за всех все делать, любому уступить и услужить — только бы не поминали ему родителя. Получалось, конечно, наоборот. Он это видел, но переломить себя не мог; да и не хотел: он постепенно вживался в свою роль, и она уже казалась ему естественной и "не хуже, чем у людей".

Тем не менее (и это неким странным образом сочеталось в нем со слабостью характера) он знал цену своей силе и в общем-то держался соответственно. Сочетание получалось причудливое, но не жизненное. Первое же испытание — а любое испытание всегда и прежде всего — это испытание характера должно было поставить мальчика перед выбором и в результате упростить систему. Мальчик оплошал. Он не смог подтвердить своей силы: оказалось, что победы (и естественных упреков, связанных с нею) он боится больше, чем поражения. Конечно, он не представлял себе все это столь ясно, и первая осечка не обескуражила его, только удивила. Вторая неудача смутила. А третья посеяла зерно сомнения, которое попало на благодатную почву и ударилось в рост: ведь товарищи помнили о его неудачах — подряд! — не хуже, чем он сам. И стали им пренебрегать. А у него не нашлось душевных сил, чтобы вдруг стать против течения, и выстоять, и доказать свое.

Так и покатилось под уклон.

В колхоз Санькина мать вступила на первом же собрании; нажитое мужем добро у нее столько раз трясли да половинили, что записалась она, почитай, с пустыми руками; валялись в ее прохудившемся амбаре и плуги, и бороны, и косилка стояла даже, но все от времени да без хозяйского глаза в таком виде, что легче новые завести, чем эти наладить: а худобы — коровенки там или лошадки — не осталось совсем: года три, как в самой голытьбе числилась.

Трудилась она хорошо — больше все равно некому — и, хотя не богато получала, никуда б она не стронулась из родных мест, когда б не шла за ней память о покойнике муже. Чуть не то так и жди, что какая-нибудь подлая душа камень в тебя кинет. Но не за себя сердце болело. Видела она, как Санька тушуется; понимала — здесь ему ходу не будет. И в начале тридцатых, в голодное время, когда каждый держался как мог, добралась она до станции, села на первый поезд и поехала с сыном куда глаза глядят. Долго их носило, пока не осели в Иванове на ткацком комбинате. О прошлом не больно допытывались. Сама быстро вышла в люди — в ударницах числилась, красную косынку носила; мальчик хорошо учился; в школе его в комсомол приняли, потом по слесарному делу пошел. Жизнь у них наладилась, в доме был достаток, но тем яснее она понимала — сына уже ничем не изменить. Что в детстве в нем сложилось, то и окаменело. Опоздала она с отъездом. Что б ей раньше лет на пять!..

В погранвойсках Медведеву служилось неплохо. Поначалу, правда, было поинтересней: на самом кордоне стояли. А потом границу перенесли на запад, а их часть так и осталась в прежних местах — охраняла стратегически важные объекты. Кто спорит — дело тоже нужное и ответственное, но по сравнению со службой на самой границе это был курорт.

Медведев старался. За ним не числилось ни единой провинности; он был ворошиловским стрелком, первым по строевой и боевой подготовке, активным на политзанятиях. Другой на его месте давно бы в сержанты вышел и, уж по крайней мере, всегда был бы на виду, всегда считался бы образцом. Однако Медведева в пример другим не ставили ни разу. Отдавали ему должное — и только; как будто его успехи были его личным делом, а вот успехи других — общественным достоянием. Чего-то ему недоставало. То ли темперамента; характера ли — чтобы заставить других отдавать ему должное; а может быть, просто нахальства — кто знает? Одно ясно: все зависело от него самого, переломить инерцию отношения окружающих он мог бы только сам, но он привычно нес свой крест, не жалуясь на судьбу, и если иногда и думал о том, что не все в мире устроено справедливо и вот бы хорошо ему вдруг однажды утром переломить себя и зажить по-новому, то никого он не винил за отношение к себе, разве что себя самого, да и то редко. Даже в этом ему недоставало характера.

Именно в силу этого, когда встал вопрос, кому идти искать свою часть, он безропотно остался охранять дот. Этим же объяснялась неуверенность его действий при появлении группы Тимофея Егорова. Он должен был принять простейшее самостоятельное решение — и в который уже раз оказался неподготовленным к этому.

Правда, трусом он не был, и, когда ситуация изменилась, он с готовностью вызвался помочь своим новым товарищам. Но его порыв был сразу охлажден. Во-первых, судьбу не удалось провести — и здесь он встретился с настоящим сержантом! значит, и общественное положение оставалось прежним; а во-вторых, всю первую часть боя ему пришлось просидеть в нижнем каземате, не ведая, что творится наверху, лишь догадываясь о том по звукам да по типам снарядов, которые требовал Егоров.

Это были тягостные минуты. Время остановилось. У Медведева не было часов, и, чтобы хоть как-то ориентироваться, он то и дело начинал считать, но даже до двадцати не дошел ни разу; счет все убыстрялся, становился механическим — ведь он думал совсем о другом! — пока Медведев не ловил себя на том, что даже не знает, на какой цифре остановился.

Редко-редко вверху била пушка. "Чего они телятся? — думал он. — Вот я бы стрелял! Конечно, не как из автомата, но уж по крайности выстрел в минуту давал бы, а эти парни и в десять минут не управляются. Да ведь так нас голыми руками загребут!.."

Вообще-то он не мог себе представить, как они из этой истории выкрутятся. Достаточно фашистам прорваться в мертвую зону — и конец. Раньше мертвой зоны не было: ее предполагалось простреливать из меньшего дота, который находился почти у подножия холма, метрах в сорока от дороги. В свое время его не успели достроить, да так и бросили, когда граница переместилась. А три дня назад в него попала дурная бомба: немцы штурмовали нашу колонну, которая отступала по шоссе, и вот одна из бомб точнехонько угодила в это сооружение. Верхнего перекрытия у дота еще совсем не было, только заармированные и частично залитые бетоном стены. Все это добро вывернуло взрывом наружу. С дороги остатки дота были видны издалека; пожалуй, это и было главной причиной, почему немцы не занялись холмом всерьез: остатки дота как бы давали понять, что здесь вся необходимая работа уже проделана и насчет безопасности можно не тревожиться.

Так и мучился Медведев в своем одиночестве: то сидел, сцепив пальцы, то вдруг вскакивал и подбегал к люку, стоял и слушал, но вверх не лез: боялся пропустить команду по телефону, боялся, что те, а особенно сержант, его поймут неправильно. Его колотил озноб, он обливался потом — и все от неизвестности. И когда Егоров потребовал противотанковые гранаты, он решил, что это уже конец. "Может, сержант не знает о запасном выходе? — так я ему напомню", — решил Медведев, сорвал с одной из коек суконное одеяло и, не считая, сыпанул в него гранаты из ящика. Затем связал одеяло узлом, стянув противоположные концы. Получилось ловко. Запалы он набрал в карманы, тоже не считая: в один горсть, да в другой горсть; хватит! И полез вверх.

Как раз в тот момент, когда он приподнял крышку люка, немцы из опасения повредить своих прекратили обстрел, и теперь было только слышно, как совсем близко скребут гусеницы по камню и ревут танковые моторы.

Затем в его сознании случился как бы провал или затмение. А когда оно кончилось, Медведев был уже снаружи, пробирался между камнями. Как ни странно, он только однажды наткнулся на воронку, а ведь думал, что живого места здесь не осталось; впрочем, с фронтальной части, где амбразура, их наверняка было немало.

За пазухой тускло постукивали одна о другую три противотанковые гранаты. Они холодили вроде компресса. Это было даже приятно, чем-то навевало чувство безопасности и силы; а камни, даже из-под мха и дерна, так и дышали жаром, и трава была бесцветно-теплой, не говоря уже про воздух. Воздух был слишком густой, прокаленный, пропитанный чадом непрогоревшей взрывчатки; но самым страшным была пыль. Коричневая пелена неподвижно висела в воздухе. Уже в десяти метрах ничего нельзя было разглядеть. Пыль ела глаза, забивала нос, мгновенно высушила горло. Но самое неприятное: из-за пыли невозможно было увидеть танки. И это как бы приближало их. Они гремели камнями совсем рядом. Казалось: вот разойдись пыль еще на метр-два — и из пелены проступят их угловатые контуры.

Однако как раз это не очень заботило Медведева. Стоило ему оказаться наедине с врагом, а главное — без "зрителей", без посторонних глаз, которые всегда стесняли его ужасно, и он успокоился, почувствовал себя уверенно. Все-таки выучка у него была классная, дело свое он знал превосходно. Он добрался до приямка, который его вполне укрывал, а мимо, другой дорогой немцы с этой стороны пройти не могли, снарядил гранаты, положил их перед собой и стал ждать.

Теперь он заметил, что глинистый туман все же редеет. Он не оседал, а сползал вниз и чуть в сторону, к старице. Вот уж и танки стало видно. До них было метров шестьдесят, может быть — семьдесят, но гранату не докинешь, хоть и под уклон. Да и бессмысленно: больно далеко, а попасть нужно не рядом, а точно по ходовой части. Разве что подобраться поближе? — прикинул было Медведев, но тут же отказался от этой идеи. Получится или нет — бабка надвое сказала, а то, что танки здесь подняться не смогут, — это уже ясно. Круто для них. Того и гляди перевернутся. Не по зубам кость.

Медведев решил, что пора возвращаться, но даже гранаты собрать не успел. Вдруг сзади послышался шорох гравия. Медведев резко обернулся, готовый броситься в любую сторону куда потребуется, и увидел сержанта. Сержант улыбался, да так славно, по-особенному, что Медведев без всякой на то причины почувствовал себя счастливым. Что-то такое прошло между ними и тот, прежний, "сержантский", узнавший его взгляд был стерт, а вместо него появилось что-то новое, одной только улыбкой рожденное. Они были ровней. Они были товарищами.

— Ладно ты здесь устроился. — Сержант присел рядом и поскреб бинты под своей диковинной музейной курткой. — Однако здесь им не пройти.

— Не пройти, — подтвердил Медведев, счастливо улыбаясь. Разве что пехотой. Но ШКАСы здесь весь склон чистенько, как граблями, подбирают.

— Без мертвых зон?

— Какое! Поначалу были: кой-где скала выпирала, большие камни видимость закрывали. Так их еще позапрошлой осенью в одну ночь рванули. Позицию, значит, готовили загодя.

— А рыбу глушили?

— Зачем? — удивился Медведев. — В старице и на удочку, просто на хлеб прет как сумасшедшая. Уха — хоть залейся. А спортивного интересу никакого. У нас любители на речку бегали. Там даже форель есть. Во какой толщины.

Он показал пальцами, и они оба засмеялись, собрали гранаты и пошли к доту, потому что танки уже отползали на исходные позиции и с минуты на минуту обстрел мог возобновиться.

15

Медведев не ошибся: перемена в отношении к нему сержанта действительно произошла; по крайней мере — внешняя; внешняя потому, что, хотя Тимофей и понимал умом необходимость отказаться от своей привычной манеры общения именно с таким типом солдат, это далось ему непросто и не сразу.

О своем отношении к Медведеву он задумался дважды: на мгновение — когда увидел его впервые, и гораздо дольше и напряженней — когда тот появился в люке с гранатами в одеяле. Задуматься пришлось. Медведев заглянул в каземат с такой понятной мальчишеской жадностью, с нетерпением зрителя, опоздавшего на первую часть приключенческого фильма. Он даже шею все еще тянул вверх. Его глаза были широко раскрыты; не отдавая в том себе отчета, он хотел зрелища!.. Но едва он встретился глазами с сержантом, парня словно смяли, стерли, превратили в куклу. Он послушно делал, что ему говорили, но движения были скованными, и спина была все время напряжена, как будто сзади него стоит придирчивый экзаменатор.

Не боец — тюря! А еще пограничник!.. — такой была первая реакция Тимофея.

Он и Чапа остались возле пушки, готовые стрелять, как только атакующие пересекут мертвую зону. У немцев не ладилось. Они снова и снова пытались взобраться — и каждый раз неумолимо сползали на исходный рубеж. Тимофей стал наблюдать за ними куда спокойнее. Мысли опять вернулись к Медведеву.

Ведь вот же не повезло, думал он. Ведь мог на месте этого рохли оказаться справный парень, пусть не такой шустрый, как Ромка, но хотя бы полноценный боец, черт побери! А этот вроде бы не в себе, словно какой-нибудь очкарик интеллигент; тоже та еще публика...

Но каждый боец был нужен, каждый — незаменим; с каждым воевать. Медведева надо было наставить на путь истинный.

Тимофей в своей практике привык обходиться знанием военного дела, буквой устава, да воспринятыми на веру стереотипами, да здравым смыслом. Он был строевик, воспитывать бойцов не входило в его прямые обязанности. Однако сейчас он был не только командиром, но и политруком. Думай! — сказал он себе.

Времени не было. Две-три минуты — разве это время, чтобы расшифровать человека, которого видишь впервые? С другим пуд соли...

А что, если этого парня всю жизнь кнут учил, а пряничного вкуса он и не ведает?

"Ладно. Погладить можно. Но ради чего я должен себя ломать?" Эту мысль он даже заканчивать не стал: мало ли какая дурь в голову ударит!

Насчет немцев было ясно: просто так танкам не взобраться. Тимофей высунулся из амбразуры, высмотрел Залогина и приказал ему разыскать Ромку и отходить в дот. А сам пошел за Медведевым. Когда они возвратились и задраили за собой люк, танки, пятясь, уже спустились с холма и малым ходом отползали к своим. Все три полка были развернуты в боевые порядки. Но в настроении немцев — и это было совершенно очевидно — наметился перелом. Они успокоились. Танки уже не выполняли противоартиллерийский маневр — это было бессмысленно: пушка молчала. Правда, они рассредоточились — единственная мера предосторожности, которая сейчас уже казалась достаточной. Экипажи повыбирались наружу, отдыхали, дышали предвечерним воздухом; наблюдали, как их товарищи пробуют заработать Железные кресты. Небось завидуют. Дело-то плевое, не серьезное, а без крестов не обойдется: генералу надо будет оправдаться за два подбитых танка, такое напишет про этот холм — на бумаге выйдет целый укрепрайон, почище линии Мажино! Нет, кресты за эту славную победу будут непременно!

Мотопехота тоже перестала психовать. Начала неспешное обратное движение: из ям да ложбинок потянулась к дороге. И на самом шоссе зашевелились: шоферня ходила между машинами, кто-то копался в моторе, лезли в кузова и кабины. До головных машин было чуть поболее километра, так что и без стереотрубы была видимость лучше не надо.

Наконец, самое любопытное происходило возле двух подбитых танков. Немцы зря времени не теряли. Пока внимание красноармейцев было отвлечено приступом, они успели погасить огонь на одном из танков, занялись вторым, и к ним выбрался на шоссе еще один тяжелый; от него уже заводили трос.

Если расчистят шоссе, так ведь и прорвутся, чего доброго!

— Чапа, а ну-ка вжарь осколочным в просвет промеж тех троих.

— А у меня броневбойный туды затолканный.

— Бей чем придется.

— Есть.

— Медведев!

— Вас понял, товарищ командир! — И Медведев ловко, вроде и не придержавшись ни за что, то ли соскользнул, то ли прыгнул в люк.

Первый взрыв полыхнул из-под подошедшего танка. Дал ли он что-нибудь, сказать трудно: немцы залегли на несколько секунд, потом забегали вокруг, засуетились снова. Но второй уже был осколочным и угодил именно туда, куда намечал Тимофей: в центр треугольника между танками. Это была удача. Не только от прямых осколков, но от одного рикошета (броневые стены с трех сторон!) спастись было невозможно. Уцелевшие немцы прыснули в стороны. Но ведь кто-нибудь с крепкими нервами мог и остаться, чтобы, переждав налет, все-таки сделать дело...

— Чапа, еще один снаряд туда же, а потом по грузовикам!

Танковые батальоны ударили беглым огнем, их тотчас же поддержали приданные мотопехоте артиллерийские батареи. Они были развернуты по обе стороны шоссе, совсем близко; возможно, через те буераки не было ходу тягачам, а скорее всего они рассчитывали, что вот-вот двинутся дальше.

Этот обстрел был куда интенсивней предыдущего. Вначале еще можно было работать, используя просветы между разрывами; затем поднимающаяся от земли пыль затянула всю видимость тонкой кисеей, она темнела, сгущалась, становилась все плотнее прямо на глазах; и вот уже все исчезло, тем более тусклое позднее солнце не в силах было пробиться; перед амбразурой клубилась буря, и едва она чуть отступала, как очередной взрыв вспенивал землю и щедро плескал осколками стали и камней.

Тимофей взял бинокль, немецкий автомат, засунул в каждый из карманов по рожку с патронами и неловко полез в нижний этаж. Медведев помог ему открыть люк, ведущий в запасной ход.

— Ты не отходи от телефона, — сказал Тимофей. — Мало ли что.

— Ага, — сказал Медведев. — А что, если я им наверх накидаю снарядов — и до вас мотнусь? Вдвоем никак веселее.

— Нет, — сказал Тимофей, переступив через высокий стальной порог люка. Ход железобетонной трубой полого ускользал вниз в темноту. Здесь была прохладная сырость. Пожалуй, сейчас единственное прохладное место во всей долине. — Нет, повторил он, отметая на этот раз уже немую просьбу Медведева, и взял из его рук фонарик. — Ты здесь нужнее. Это знаешь как важно, чтобы у них перебоев не было. — Он мотнул головой в сторону потолка.

— Ага.

— Только телефон слушай. Если долго буду молчать — скажем, минуты две, — сам вызывай.

— Не помешаю?

— Нет. А то мало ли что... и ход останется открытый...

— Ага.

Вверху громыхнула пушка. Это уже третий снаряд вслепую, отметил про себя Тимофей. Ему так не хотелось лезть в эту дыру. И риск большой, и демаскировка возможна. Но ведь кому-то надо корректировать Чапину пальбу.

— Ну ладно.

Ход показался ему очень длинным. И выполнен был не везла качественно: местами швы между железобетонными кольцами заделали плохо, из щелей, пульсируя в такт канонаде, сыпался песок. Добро, что не вода, а то б много они здесь навоевали.

Выходной люк был такой же конструкции, что и остальные: с таким же замком и со смотровыми щелями, пригодными для ведения огня, только помощней штуковина: на глаз — трехслойная сталь миллиметров эдак около ста.

Тимофей заглянул в щель, но не разобрал ничего, кроме осыпающейся на плоские каменные плиты комьев глины. Тогда он открыл замок, взял автомат наизготовку и — раз, два, пошли! резким движением выскочил наружу и сразу присел в простенке между скалой слева (она играла роль естественного бруствера) и откинутой крышкой люка.

Никого.

Тимофей приподнялся. Выше по склону били в небо бурые фонтаны; косматая туча клубилась, вздыхала, стремительными волнами вдруг скатывалась вниз; некоторые снаряды рвались в полусотне метров, наверное, случались и поближе, потому что осколки так и шипели вокруг. Но выбирать не приходилось.

Опасность усугублялась еще и тем, что этот выход, замаскированный под скопление валунов, приспособили для обороны с трех сторон; тыл, обращенный к вершине холма, был пологим и открыт совершенно. Это было толково: нападающие не могли использовать углубление как естественный окоп — сверху он простреливался весь. Однако сейчас и Тимофей не мог в нем укрыться.

Ладно. Что там у фашистов?

Отсюда перспектива была не столь замечательной, но враг весь на виду. Возле подбитых танков — никакого движения; третий, который должен был освободить от них шоссе, не горел, однако и признаков жизни не проявлял. На километр дальше в одном месте дымили сразу три грузовика — результат удачного снаряда, когда Чапа еще имел возможность наводить. Выходит, вся пальба вслепую была зряшной. Во всяком случае, на немцев она не произвела впечатления: в автоколонне даже признаков паники не было.

Вот в долине всплеснулся взрыв. Не совсем бестолково: гдето там лежала мотопехота; среди ее порядков и рвануло. Но от шоссе далеко.

Тимофей передал Чапе поправку. Не угадал. Вторая оказалась ближе к истине. Только с четвертой попытки ухватили колонну и пошли ее щипать, как добрая хозяйка курицу. Когда заполыхало сразу в нескольких местах, немцы опять качнулись откатной волной. Но еще не всех убедили те снаряды, и находились храбрецы, которые пытались развести машины, и некоторым это удалось: они перебирались через глубокий кювет и там петляли по целине, и все же, когда после очередного снаряда в хвосте автоколонны начался фейерверк — угодило в фургон с боеприпасами, — шоферня побросала даже то, что могла спасти, и стало очевидно: колонна обречена; разве что единичные машины уцелеют.

Корректировать стрельбу было трудно. Без опыта, без сноровки. Ладно — на глазомер Тимофей не жаловался никогда, только это и выручало. Напряжение же было такое, что вначале его дрожью било. Потом прошло, но само напряжение не стало меньше, он весь ушел в эту корректировку и, кроме машин, ничего не видел, и напрасно, потому что неудача первой танковой атаки не убедила командира дивизии и немцы снова пошли на штурм. На этот раз дозоры не вмешивались, зато по фронту наступали два танковых взвода и несколько десятков автоматчиков. Они спешили и не помышляли о маскировке, и все же Тимофей их проглядел. Это было совсем на него не похоже и объяснялось разве что невероятной сосредоточенностью, которой требовала от него корректировка, да еще тем, может быть, что он почти не отрывал бинокля от глаз, так что общая панорама им не контролировалась. Но как ни был Тимофей поглощен своим делом, все же он отметил какое-то незначительное изменение в окружающей обстановке. Не отрываясь от бинокля, Тимофей одновременно попытался понять, что его обеспокоило. Ответ пришел быстро: немецкие танки уже не стреляли, и одна за другой замолкали батареи. Еще минута — и вокруг стало тихо, только звонко шлепались на землю последние комья земли и осколки.

Лишь теперь он увидел приближающихся немцев. До них оставалось метров триста. Автоматчики шли скорым шагом, и танки не спешили — старались держаться купно с ними.

Их появления, как говорится, под самым носом, Тимофей не ждал. Тем более ему было приятно отметить, с каким спокойствием он принял эту неожиданность. Еще три дня назад, видя приближающегося врага, в последние минуты перед схваткой с ним он испытывал не только решимость, но и едва ли не отчаяние: он не боялся умереть, но умирать так не хотелось!.. А сейчас его сердце молчало. Не только отчаяния, но даже ненависти — вообще никаких эмоций. Лишь спокойствие и холодный расчет. Как в тире. Ни здесь, ни там нет людей с их страстями, судьбами, талантами и детьми. Есть только задача, которую поставили перед тобой три дня назад; тогда ты был не в силах ее выполнить, но сейчас она пересекла твой жизненный путь снова, как те огненные библейские письмена на стене: "Не пропустить!.. Не пропустить!!!" Ради этого была вся предыдущая жизнь — чтобы сегодня в этой уютной долине — не пропустить. От этого зависело... Что от этого зависело? Будущее?.. Какое бесцветное слово. Чье будущее? И почему именно будущее? Нет, "будущее" — это слишком громко и красиво и скорее всего ни при чем. Тут было что-то большее и простое, чего Тимофей не мог объять, как не мог знать, что с того момента, когда он, стреляя по фашистам, перестал думать, что он убивает людей, он стал настоящим солдатом, а эта война стала его войной — не только ветром его судьбы, но и частью его естества.

Медведев ответил сразу: возле ШКАСов патронов нет, все внизу.

— Возьми шесть коробок, по две на каждую машинку, — сказал Тимофей. — Залогин укажет, кому какая.

Он хотел на этом кончить, но почувствовал: и в каземате и внизу ждут от него хоть одного слова, хоть намека — где враг.

— Немцы близко. Очень, — сказал Тимофей.

— Ага, — удовлетворенно отозвался Медведев, и в трубке щелкнуло.

— Тю! — сказал Чапа.

Тимофей не стал вникать в смысл этого междометия и повесил трубку. Ему пора было уходить. Хотя для удара по наступающей цепи с фланга его позиция не имела себе равных, он знал, что не воспользуется этим: для обороны дота тайна подземного хода значила куда больше, чем даже десяток убитых фашистов.

Он придирчиво осмотрел свой приямок — не оставляет ли после себя следов, не обвалился ли маскировочный мох с крышки люка. Выглянул напоследок. Автоматчики были близко. Молодые парни, вверх идут легко, прыгают с камня на камень; форма пропыленная, но все равно видно, что новенькая; новую форму всегда издали узнаешь.

Тимофей отступил внутрь, щелкнул замком, проверил, хорошо ли закрылось — и вдруг свалился: в глазах потемнело. Он даже сознание потерял, но, наверное, ненадолго; может, всего-то на несколько мгновений выключился, а когда понял, что произошло, сразу заторопился. Он сидел и щупал вокруг себя, искал фонарик, нашел наконец, однако зажигать не стал, а медленно пополз вперед на четвереньках, все время заваливаясь на правый бок. Он решил, что это рана его валит, и перевесил автомат на левое плечо, чтобы уравнять силы, но тут же снова завалился, и опять на правый бок. Это было совсем не больно. Он собрался с духом и опять пополз — не поднимая головы, с закрытыми глазами. Левую руку передвинуть, правую; теперь левое колено... Он спешил как только мог, спешил на помощь к своим товарищам, которые там, вверху, одни уже давно, ужасно давно бьются с фашистами. Он спешил — и вдруг замер, потому что труба, по которой он полз, которую мотало из стороны в сторону, наконец успокоилась, и тогда он почувствовал, что ползет вниз...

Потом — а уж как хотел сделать все самостоятельно до конца! — оказалось совершенно невозможным пролезть через люк со снарядом в руках. "Я так и думал, что из этого ни черта не выйдет", — пробормотал Тимофей и позвал Чапу. Тот обернулся, неторопливо снял наушники, слез с креслица, сначала забрал снаряд, потом зашел со спины и ловко, уверенно придержал командира под мышками.

Тимофей перевалился через край люка и сел на полу. В доте было не продохнуть от дыма и пыли. И духота. Впрочем, только что в трубе ему казалось, будто он через раскаленную печь ползет. Не стоит обращать внимания.

Стрельбы не слыхать; только танковые моторы ревут, будто ходят кругом дота голодные дикие звери.

— Как, отбили атаку?

— Ще не-а. Хвашисты ще тамечки.

Тимофей попытался свести концы с концами. Не сходилось.

— Чапа, — сказал он наконец, — как давно мы говорили с тобой по телефону?

— А я не знаю, товарищ командир. То, може, минута вже збигла. А може, и меньше.

Ладно...

— Там весь подъемник набит осколочными, — сказал Тимофей, — так я тебе на всякий случай бронебойный приволок. Мало ли что.

— Ото добре, товарищ командир, — дипломатично похвалил Чапа и поднял голову, потому что где-то рядом в шесть-семь выстрелов ударил крупнокалиберный и сразу в ответ ему сыпанули автоматы. — То не начало, — уверенно определил он. — То Гера на ихних нервах грает.

— Ну, вроде отдохнул. — Тимофей с помощью Чапы поднялся. Я буду тебе помогать. Пушка заряжена?

Чапа замешкался — и вдруг чуть ли не крикнул:

— Так броневбойный же отам.

Он уже и не пытался скрыть досаду. Как неловко получилось! Ведь надеялся, что удастся промолчать; так не хотелось признаваться! — ну просто слов нет. А вот пришлось. Это же уметь надо — вляпаться в такое неловкое положение. Натурально: командир хоть и не виновен ни в чем — он же сам и виноват. Надо ему было спрашивать! Но опять же: откуда он мог знать, что своим вопросом ставит Чапу в глупое положение? Не задай Тимофей этого вопроса — и все бы тихо сошло; а так получается, что раненый командир тратил последние силы, чтобы сделать как лучше — и все зря. И только он один, Нечипор Драбына, в этом виноват...

Тимофей засмеялся.

— Там дурень один в мене под самисеньким носом копырсается, — приободрился Чапа. — То я его и стережу.

Это был средний танк с хорошим мотором, а скорее всего просто механик-водитель на нем был классный. Танк шел уверенней других, и подъем брал легче, и техника вождения здесь была мастерская — сразу видать. Его цепкость и ловкость приводили к поразительному эффекту: моментами танк казался гибким. Он должен был взобраться наверх; во всяком случае, Чапу его действия убедили настолько, что он предпочел не рисковать, оставил на время в покое полуразгромленную автоколонну и сторожил только этого подкрадывающегося к нему врага.

Остальные танки заметно поотстали.

Сначала они взяли слишком широко, и крайний едва не завяз в болоте; оно лежало справа от холма, по всей почти пойме между рекой и старицей. Это, впрочем, не остановило немцев; танк прошел по краю топкого места, уткнулся в старицу и замер на нешироком песчаном пляже; в метре от него раскачивались потревоженные им кувшинки — словно вдруг предостерегающе всплыли на поверхность огромное минное поле, красивенькие такие мины с белыми и желтыми взрывателями.

Из башни неспешно, уверенно выбрался на броню танкист; встал на капоте, широко расставив ноги, и, закрывшись от бокового солнца ладонью, разглядывал холм. Второй вылез сначала до пояса, затем отжался руками и сел на край башни, и они стали о чем-то спорить, это даже издали было ясно. Их поведение не было нахальным, скорее просто беззаботным. Ведь система огня русских не была известна до конца; почему бы не допустить в таком случае — а рельеф местности подсказывал именно этот вывод, — что танк уже вошел в мертвую зону не только для артиллерийского, но и для стрелкового оружия? Но танкистам не повезло. Во-первых, пляж простреливался, а во-вторых, сейчас за ШКАСом в этом секторе сидел Герка Залогин. Он снял обоих совсем короткой очередью (ее-то и прокомментировал Чапа, и ошибся в ее смысле, как видим), если учесть, конечно, расстояние, которое Герку от них отделяло: шесть-семь выстрелов, не больше. Выстрелы демаскировали Герку раньше времени; он шел на это сознательно; внезапный удар по автоматчикам стоил бы немцам лишних двух-трех человек, если не больше, но и соблазн был велик: смешно даже сравнивать автоматчиков и танкистов. Герка пошел на это не колеблясь. Первые же пули сбили обоих танкистов на песок, но одного словно ветром понесло: он катился по пляжу, как бревно, весь вытянутый в струнку, с закинутыми над головой руками, катился, подгоняемый черт те какой силой, может быть, даже ударами тех же пуль; он прокатился так несколько метров, но шестая или седьмая пуля пригвоздила его к песку, он затих лицом вверх, с закинутыми за голову руками, и больше не шелохнулся ни разу.

Третий танкист на это не отреагировал никак. Еще с минуту Герка поглядывал, не выберется ли он, чтобы подобрать убитых товарищей, но немец попался терпеливый. А потом Герке стало не до него, автоматчики подобрались совсем близко и так густо лепили из своих машинок по амбразуре, что одна пуля ввинтилась внутрь бронеколпака и рикошетом саданула Герку по башке. На счастье, не оглушила совсем, но все же это была контузия: он потерял на какое-то время способность говорить, а может быть, ему это только казалось; как бы там ни было, а Тимофею он отвечал только "в уме", хоть тот, судя по его голосу в наушниках на том конце провода, готов был разнести телефон вдребезги.

Герка снова вспомнил о танке лишь после того, как отбился от автоматчиков. Танка на месте не было. Герка поискал — и увидел его в стороне: танк уже приближался к исходной позиции своего батальона; оба трупа лежали позади башни на капоте.

Пулемет в центральном секторе обороны достался Медведеву. Произошло это случайно: в спешке Герка заскочил не в тот люк, а когда разобрался в ошибке, меняться было поздно.

Был ли Медведев рад, что может наконец принять участие в бою? Трудно сказать. Ему было не до размышлений. Его затянуло так стремительно — успевай поворачиваться! Единственное, чего он боялся, — это отстать от других, подвести своих новых товарищей. И потому он излишне суетился, и опять начал тушеваться — на этот раз перед Залогиным; он так волновался, что почти ничего не видел; но едва нырнул в железобетонную трубу и прикрыл за собой люк — едва остался наедине с собою, без командиров и просто свидетелей, — как уверенность возвратилась к нему. Правда: только уверенность, но не спокойствие.

Потому что впереди, в каких-нибудь шести метрах труба была разбита и завалена обломками камней и землей. Поверх завала светлела узкая серповидная отдушина.

Судя по глубине воронки — тяжелый снаряд. Миллиметров сто пятьдесят будет. Но откуда у этой дивизии такой калибр? — даже у тяжелых танков пушки в два раза слабее, и приданная артиллерия у них тоже должна быть легкой. Неужто три или четыре снаряда угодили в одну точку? Ну и дела! А еще говорят: дважды в одну воронку не попадает. Вот и слушай кого после такой картинки...

Выбраться на волю, впрочем, не составило труда. Неудобнее всего оказалось отгибать изнутри прутья арматуры: лежишь на спине, упираешься в спину, а ведь под лопатками битый камень... Но кто в бою придает значение такой ерунде? Медведев только в первый момент отметил про себя: больно! — и больше не думал об этом.

Цинки почти не мешали.

Ему стало жутковато на миг, когда, выглянув из воронки, он увидел совсем близко цепь автоматчиков; не просто немцев — он насмотрелся на них за последние сутки, — а немцев, которые шли на него, которые хотели убить именно его, Саню Медведева. Их было так много... А в долине — настоящий муравейник!

Но страх только опалил — и прошел. Его вытеснил не азарт этому Медведев не был подвержен; напротив: природное спокойствие и уверенность в себе (если он оставался один на один с любым делом). Уже иными глазами он оценил расстояние до автоматчиков, решил — успеваю, — и теперь его обстоятельности хватило даже на осмотр бронеколпака снаружи, и лишь затем он спустился через уцелевший огрызок трубы на свое боевое место.

Под бронеколпаком было душно. Медведев сел в железное креслице и открыл амбразуру; легче не стало. Амбразура была узкая: узкий крест с короткой горизонтальной щелью и длинной от основания колпака до самого зенита — вертикальной. По левую руку был штурвальчик с рукояткой; если его крутить, весь колпак поворачивался. Медведев проверил. Порядок, колпак поворачивался очень легко, но все равно к этому надо было еще привыкнуть, и, окажись на месте Медведева кто угодно другой, он не преминул бы побрюзжать по поводу этой сложной конструкции, и был бы прав, потому что, когда тихо да покойно, это вполне приятное занятие: покручивать ручку да посматривать, что делается слева от тебя, а что справа; а как бой? да ведь и бой на бой не приходится; ведь если окружат, да будут настырно лезть со всех сторон, несмотря ни на что, ни на какие потери — вот уже где помянешь конструктора в Христа, бога и душу, потому как голова кругом пойдет, за что сначала хвататься: крутить штурвальчик или бить из пулемета... Ведь заклюют!

Но именно Медведева это печалило не очень. Он был рад, что он один. Неудобно? — что с того! Большего бы горя не было!.. Главное: можно расслабиться, не думать о том, что другие скажут; можно быть самим собой!

Он вставил ленту, пожалел, что нельзя пальнуть разок проверить, не заедает ли затвор, — вытер пот и, услышав справа короткую очередь из ШКАСа, повернул туда бронеколпак, чтобы узнать, что же там такое происходит. Но ничего не понял. Автоматчики были почти в ста метрах. Еще бы их подпустить хоть малость! Однако те выстрелы вспугнули всю цепь; вся цепь залегла — спокойно, без испуга, готовая в любую минуту подняться, и все с любопытством поглядывали на правый фланг, где наперегонки долбили автоматы и в общем что-то должно было происходить, но ничего не происходило, потому что крупнокалиберный не отвечал и вдруг выяснилось, что он вообще стрелял в другую сторону, так как в цепи убитых не оказалось.

Немцы поднялись и пошли вперед.

Они опередили свои танки; при этом часть из них стала еще осторожнее — ведь последнее прикрытие оставили позади, другие же, обегая буксующие сползающие машины, весело скалились, что-то кричали в темные амбразуры механиков. Только один средний танк упрямо полз впереди цепи, и это тревожило Медведева.

Ревом дизелей танки раскатывали холм, как утюгами. Ждать было легко. Медведев еле заметно поворачивал бронеколпак влево-вправо (каждый большой камень, каждая промоина были ему здесь знакомы, но надо было увидеть их по-новому: в качестве возможных укрытий для врага), наконец улучил момент, когда трое автоматчиков сбились почти в кучу — и ударил по ним. Пулемет работал легко. Медведев точно видел: двоих он убил сразу. Что стало с третьим, он не понял; третий упал за кустом жимолости, и там могло быть всяко. Но двоих он убил наповал, и это раскрепостило, сняло остатки волнения. Он и дальше бил все в том же стиле: короткими, уверенными сериями, и за весь бой не дал ни единой очереди, которая бы превышала четыре-пять выстрелов. Это принесло удовлетворение.

Немцы отступили не сразу. Они попытались ослепить обоих пулеметчиков огнем по амбразурам, заблокировать их, и под прикрытием огня просочиться к доту, тем более, что условия местности это как будто позволяли. Но ШКАСы держали их цепко, и тогда автоматчики, оставив прикрытие, стали сбиваться влево, уходя из сектора обстрела Медведева. Это продолжалось недолго, всего несколько минут. Бой решился вдруг, двумя ударами. Первым был выстрел Чапы. Он ждал все-таки не зря: танк нашел дорогу к вершине. Рискованную и настолько сложную, что тем же танкистам, возможно, ее не удалось бы повторить. Весь путь танк проделал в мертвой зоне, пока не добрался до последнего перегиба; отсюда начинался пологий легкий подъем. На нем Чапа мог расстрелять немца просто в лоб — калибр пушки позволял; но он это сделал чуть раньше: когда танк, вгрызаясь в грунт, сантиметр за сантиметром выдавался все выше над последним перегибом холма и готов был каждую секунду перевалиться вперед и занять горизонтальное положение — в этот момент Чапа и врезал ему бронебойным а самое уязвимое место — в брюхо. Танк замер на миг, а потом взрывом его как бы развернуло изнутри, он стал сразу вдвое ниже, осел с вывернутыми наружу гусеницами, распятый, как жаба на столе у препаратора, и таким плоским и безжизненным утюгом пополз назад, вниз, ломая кусты, пока не ткнулся в большой валун.

Второй удар нанес Ромка. У него хватило выдержки собрать перед своим пулеметом почти треть автоматчиков; считай, всех он там и положил одной длинной очередью. После этого, конечно, остальные посыпались в долину. За пехотой попятились танки.

Под конец еще раз отличился Чапа. Оказывается, среди судорожной суеты и спешки боя, в дыму, за огневой завесой, сквозь которую, казалось, разглядеть что-либо вообще невозможно, он успел приметить одну особенность маневров немецких танков. Та самая промоина, из-за которой под шоссе был проложен водосток, при видимой неказистости представляла собою почти идеальный противотанковый ров. Изрядная ширина; крутые, подточенные водой стенки. Увы, местами стенки обрушились, и немецкие танки, выдвигаясь на исходную для атаки позицию, пользовались одной из этих пологостей. Она была почти на границе мертвой зоны, и Чапе пришлось помозговать, прежде чем он решил, как в такой ситуации вернее подступиться к немцу. Но время у него было, и когда, наконец, танк появился в прицеле, Чапа всадил ему бронебойный. Танк загорелся не сразу, снаряд попал в ходовую часть. Это был последний бронебойный, и Тимофей полез вниз за снарядами, и они потеряли минуты три, потому что снаряд опять пришлось подавать через люк; однако немцев эти минуты не выручили: Залогин уже успел малость оправиться от контузии и зажал танкистов под брюхом; это у него получалось весьма убедительно, хотя он едва напоминал о себе. Так они там и сидели, пока машина не взорвалась от третьего снаряда.

После этого бой как-то сразу свернулся. Вряд ли немцы признали свое поражение. Для этого их было слишком много, и они считали себя (и если подходить математически — так оно и было на самом деле) тысячекратно более сильными, чем огневая точка, которая столь дерзко их остановила. Им — от генерала и до последнего солдата — и в голову не могло прийти, что они не смогут взять дот. Смогут! И взяли бы!.. Но, во-первых, для этого нужно какое-то время, а дивизия и без того уже безнадежно выбилась из графика движения, когда еще его наверстает, ведь, по сути, она лишилась машин и тягачей, а те, что уцелели... им еще предстоит выбираться из этой долины все под тем же убийственным огнем! Во-вторых, чтобы взять дот, необходимо всего небольшое подразделение; во всяком случае, держать возле него дивизию — под огнем! — бессмысленно и даже глупо. В-третьих, стало очевидно: славу здесь не заработаешь; скорее потеряешь то, что имел.

Дивизия поднялась и возобновила свое движение согласно диспозиции: на восток.

Впереди танки — подразделение за подразделением, прямо по целине, широким крылом огибая холм и уже в тылу его выползая на недосягаемое для Чапиной пушки шоссе; следом артиллерийские и пехотные части. Эти шли, по возможности рассредоточившись, очень медленно; быстрее местность не позволяла, да и пушки задерживали: добрую половину их солдатам пришлось катить вручную. Только две батареи остались на прежних позициях и вели по вершине холма беглый огонь.

Замыкал движение второй танковый полк. Перед дотом он прошел совсем без потерь, по крайней мере так считали красноармейцы. Но как свидетельствует рапорт командира этого полка (рапорт был помечен следующим днем и обнаружен во время изучения архива спецчасти; весь архив — грузовик с железными ящиками типа сейфов — наши войска захватили в первых числах декабря где-то в районе Можайска), в описанном выше бою погиб экипаж тяжелого танка, а судя по другой его же бумаге, в ремонтный батальон были сданы две машины: одна со специфическими изменениями от долгого пребывания в воде, вторая — с разломами поворотного круга башни, тяжелыми повреждениями ходовой части и мотора. Надо полагать, оба танка пострадали от одного и того же снаряда, разрушившего мост; погибший экипаж просто утонул.

Спад активности врага не мог не отразиться на действиях красноармейцев. Их успех был огромен и, очевидно, выше самых оптимистических ожиданий. Он потребовал не только мужества, но и невероятных затрат душевных сил. И когда напряжение упало, какая-то пружина в них расслабилась, и вдруг навалилась усталость: неодолимое желание лечь, закрыть глаза и ни о чем не думать. Да и само восприятие победы было далеко не простым: они выиграли бой; кажется, об этом двух мнений не может быть; но вот в долине мимо них движется дивизия, обломавшая о них зубы, и столько в этом движении спокойствия и уверенности в собственной силе... Это движение — вопреки всему, вопреки любым потерям, — словно нивелировало успех красноармейцев; оно как будто имело целью внушить: что бы вы ни делали, чего бы по частностям ни добились, в конечном итоге выйдет по-нашему; так было, так есть и так будет во веки веков, покуда существует германская идея и тысячелетний райх. Немцы шли под огнем их пушки, падали, сраженные осколками, звали санитаров, гибли, но продолжали свое неумолимое движение, подразделение за подразделением обтекали холм и в тылу его выходили на шоссе, которое вело прямо на восток.

Как-то так получалось, что в этом марше под смертью было больше угрозы и демонстрации силы, чем в самой страшной прямой атаке. И чем дольше смотрел на это Тимофей, тем яснее чувствовал, что надо, совершенно необходимо что-то этому противопоставить. Сейчас. Сию минуту. И не только из-за немцев — из-за красноармейцев тоже. Тимофей видел: что-то надо сделать, чтобы сбить с парней наваждение, встряхнуть их и дать неоспоримый аргумент их победы. Но что? Что?!.

Бой иссякал; сейчас кто-то поставит на нем последнюю точку: еще полчаса, еще час — и — если и дальше так пойдет считай, что это сделали немцы...

Солнце между тем успело исчезнуть; когда — никто не заметил. Закат был невыразительный, слабый, может быть, потому, что все небо оставалось еще очень светлым, и долина казалась ровнее и светлей, чем прежде, скорее всего из-за отсутствия теней: их тоже вдруг не стало.

Но этот легкий призрачный мир был невелик; его ограничивали горы; их бесцветная стена чернела ущельями. Только одно из них жило, играло сполохами; там горели немецкие машины. Возможно, это было одно из подразделений той же механизированной дивизии, но скорее всего какая-то новая часть, шедшая следом. Разрушенный мост остановил ее; задние все напирали, протискивались вперед, наконец образовалась типичная автомобильная пробка. Вот по ней-то, едва отбив вторую атаку, и ударили красноармейцы из своей пушки. Наводить было несложно, каждый снаряд шел в цель, в самую гущу, и через десять минут там творилось такое, что не приведи господь.

Потом они увидели, что дивизия поднялась и уходит, и перенесли огонь на нее. На обстрел, который продолжали две батареи, никто уже не обращал внимания. Поняли: только прямое попадание в амбразуру опасно. Кто же будет считаться со столь невероятной случайностью? И они уже не береглись и били только по пехоте — осколочными и шрапнелью, — только по россыпям маленьких подвижных фигурок, которые для стратегов и штабистов — живая сила, а для населения оккупированных областей мародеры, бандиты, насильники и убийцы. Красноармейцы уже не обращали внимания ни на танки и пушки, ни на машины и тягачи. Только по пехоте: огонь! Осколочными и шрапнелью. По пехоте. По живой силе. По немцам, по гитлеровцам, по фашистам, по гадам в человеческом обличье, по убийцам: огонь! огонь!! огонь!!!

Но разве эта пушка, выпускавшая в полторы-две минуты всего один снаряд, могла остановить целую дивизию? Конечно же, нет. Пушка могла нанести урон, да и то незначительный, если сравнивать со всей массой многотысячного воинства. А дивизия была столь велика и могуча, что она могла пренебречь каким-то дотом; могла пройти мимо — пусть даже с потерями — и при этом не потерять своего достоинства. Так она была велика!

Когда сдвинулась и пошла пехота, похоже было: поле зашевелилось.

Немцы шли, как саранча, как грызуны во время великих переселений, когда какая-то неведомая сила поднимает их и гонит напрямик: через поля, дороги, через улицы городов. разве можно их остановить или заставить повернуть в сторону? Их можно только уничтожить — всех, до последнего; или дать им пройти, но тогда после них останется нежить, мертвая земля...

У красноармейцев крали победу. Хладнокровно и нагло.

Надо было что-то делать. Немедленно. Ради ребят.

Примириться с этим Тимофей не имел права. Но что он мог придумать? Что человек способен придумать в таком положения вообще? Вдруг не поумнеешь. И дело ведь не в том вовсе, чтобы учудить с панталыку нечто эдакое экстравагантное, невероятное; не в том фокус, чтобы эпатировать противника. Тут: или — или. Кто-то взял верх, а кто-то повержен; одновременно быть победителями оба могут лишь в хитроумных рассуждениях побежденного. Но если истину у тебя на глазах ставят на голову, и это оказывается убедительным, потому что воин не побежден, пока не признал поражения, пока его дух не сломлен; если поединок, формально завершенный, на деле продолжается, только в иных формах — незримый — в области духа... тут уж от тебя сегодняшнего зависит совсем немногое — всей твоей жизни дается слово, — и аргументы не ты подбираешь, а твое прошлое, твое счастье, твоя вера, твои идеалы, на которых тебя воспитали. Что Тимофей мог бы придумать? — только один ответ у него был; для него — естественный, для него — единственный. Разве он предполагал, что, отстаивая свою правоту, экзаменует свои идеалы, которым настал час стать в его руках оружием?..

Тимофей спустился в жилой отсек, достал из тумбочки прорезиненный пакет постельного белья, сорвал невесомую, блестящую, как новенький гривенник, пломбу и достал простыню. Развернул — ох, велика! — разодрал пополам и сунул половину за пазуху. Потом в кладовой выбрал из связки несколько прутьев арматуры подлиннее и ловко сплел (раны даже не завыли — не до них!) длинный прочный стержень. Потом поднялся наверх и скомандовал:

— Отставить огонь!

Четыре лица повернулись к нему — четыре маски. Пот замесил пыль и копоть, затвердел коростой. Воспаленные глаза выражают внимание, и — ни единой эмоции.

— У нас нет флага. Теперь он у нас будет. Вот он!

Тимофей вытянул из-за пазухи кусок простыни.

Никто не шелохнулся. Правда, глаза ожили: перебегали со стального стержня на белую тряпку и обратно...

— Эх, комод, ты просто прелесть! — Ромка улыбнулся так, что рот ему развернуло чуть ли не на пол-лица, и маска сразу полопалась. — Умница, Тима!

— Ото вещь, — согласился Чапа. — Вчасная штучка.

— Колоссальный фитиль им в задницу! Только бы успеть. Герка повернулся к Медведеву. — Тащи сюда свою хваленую аптечку. Всю!

— Есть!

— Чапа, цыганскую иглу и дратву.

— Завсегда тутечки, товарищ командир.

— Пришивай полотнище, дядя, только так, чтобы и зубами от флагштока не оторвать.

— Ага.

— Товарищ сержант, я заранее знаю все ваши аргументы...

— И не проси, Гера, — перебил Тимофей.

— Ну хорошо. Только чуть-чуть, а? Чисто символически. А то ведь нас же и подведете.

— Ладно.

Ромка не ждал других. Вынул из-за голенища финку и легко, словно не в первый раз ему приходилось это делать, полоснул ею по левой руке, немного выше бинтов, которыми были затянуты его руки по самые запястья. Крупные капли тяжело упали на белую материю и лежали на ней, как ртуть. Красноармейцы смотрели напряженно — всем пятерым одновременно показалось, что кровь так и останется лежать, не впитываясь; так и засохнет. Но затем увидали, как по нитям поползло красное — и вздохнули облегченно.

— Темноват будет матерьяльчик! — самодовольно оскалился Ромка.

— Ничего, разберутся...

Управились быстро. Ставить знамя пошли вдвоем (мало ли что — снаряды рвутся рядом) Страшных и Медведев. Флагшток воткнули в отверстие для перископа. Эх, "фотокор" бы сюда! — какой кадр пропадает, товарищ Страшных, какой кадр!..

Немцы признали флаг сразу: обе батареи устроили салют наперегонки застучали, только не фугасными, как до этого, а осколочными. Потом остановились те, что проходили мимо, развернулись: ах! ах! ах! Потом и до тех докатилась волна, что уже обогнули холм и на шоссе вышли. Им-то флаг виден на фоне заката — лучше не придумаешь. Повернулись — и ураган стали затопил холм. А вот уже и пехота перестраивается, поворачивает сюда, растекается в цепи и вдруг — броском — вперед!

— А-а-а-а!.. — бессловесный звериный рев растет над полем.

С двух сторон — сразу — сотни наперегонки. Какой там строй! какой к черту порядок! сломались цепи — сотни ревущих, ненавидящих, с пеной у рта — вперед! вперед! вперед!..

Тимофей спокойно:

— К пулеметам.

Закрыл наглухо амбразуру, взял автомат, верный припас патронов, полдюжины "лимонок". Чапа уже готов, ждет; в последний момент, правда, вернулся — шинельку прихватил; жалко с такой шинелькой расставаться, даже напоследок.

— Пошли?

Бой кончился так же быстро, как и вспыхнул. Но теперь это означало: победа окончательная; теперь оспорить ее было невозможно. А потом с реки, со старицы и от болотца стал подниматься туман. Он как-то незаметно, сразу сгустился над долиной; только вершина холма, увенчанная флагом, плыла, как остров, да сквозь серую муть блестели прямой ниткой бесчисленные костры — догорали машины.

Потом упала короткая ночь. Красноармейцы чередовались в карауле, но спать не мог никто. Ждали нападения. Его не случилось, а с рассветом снова поднялся туман — утренний, очень легкий, такая красивенькая голубоватая дымка, а когда и она рассеялась, открылась долина — пустая, даже сгоревших танков след простыл, кроме одного, подбитого возле вершины; на удивление пуста долина, будто всего несколько часов назад здесь не стояла целая дивизия. Потом все же красноармейцы разглядели тонкую цепь окопов. Их только начали копать, и сейчас всюду темнели солдатские спины.

А ровно в четыре утра откуда-то сбоку появились три "фокке-вульфа", сделали высоко в ясном небе спокойный круг, и парни впервые в жизни услышали, как воют авиабомбы, когда они летят точно в тебя.

Дальше