Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

16

1027-й стрелковый батальон был поднят ночью по боевой тревоге. Случилось это еще до полуночи, подразделения поднимались быстро и легко; они уже вторые сутки стояли в этом большом карпатском селе, растянувшемся вдоль дороги; успели отоспаться; впрочем, пока и отдыхать было не от чего — всего три дня, как воюют, и воевать-то пока не пришлось.

Батальон был необстрелянный, весь из новобранцев; никто из них не придал значения, что взводы посадили на специально пригнанные грузовики (свои имелись только для технических служб) и повезли в тыл. Другое дело — ветераны; им оба эти факта в сочетании с боевой тревогой точно пришлись бы не по вкусу. Бывалый солдат знает: если что-то происходит неестественно, "не так, как надо", как подсказывает самый примитивный здравый смысл, так сказать, вопреки натуре, то добра не жди, и в конечном итоге в этой игре придется платить именно ему, простому солдату.

Командир батальона майор Иоахим Ортнер был тоже молод, тем не менее настоящий смысл события от него не ускользнул. И когда его вызвали к командиру полка и он узнал боевую задачу ликвидировать возникший в тылу очаг сопротивления красных, тяжелый артиллерийский дот, — первая реакция Ортнера была отрицательной. Отказаться, отказаться любой ценой. О доте он знал. Уже несколько часов село прислушивалось к отдаленной канонаде, а потом объявились и слухи, и каждый последующий рисовал события все более грандиозные, пока не появились первые очевидцы — офицеры механизированной дивизии, — по словам которых от дивизии уже мало что осталось.

Целая дивизия не управилась, сотни танков, десятки орудий. Что же там сможет какой-то стрелковый батальон?

И хотя устав предусматривает весьма однообразный набор ответов на приказ! "Есть", "Так точно", "Слушаюсь", Иоахим Ортнер имел под рукой немало оснований, чтобы отвертеться, так называемых благовидных предлогов. Во-первых, часть была необстрелянная; во всяком случае, ей не мешало бы начать с более верного дела; а так, не дай бог, случись осечка или просто заминка — вот тебе и комплекс неполноценности обеспечен у целого коллектива. Во-вторых, батальон не имел ни специального оборудования, ни вооружения, которое отвечало бы задаче. Наконец, здесь просто-напросто требовались саперы. И, в-четвертых, Иоахим Ортнер еще не знал своих людей, не успел их узнать, так как прибыл в батальон лишь накануне, заменив бывшего комбата гауптмана Питча. Питчу было бы куда легче; он сам формировал батальон, расставлял людей и уже в какой-то степени ориентировался среди них, но, когда он вчера утром возвращался из штаба дивизии, его новенький БМВ был зацеплен на повороте дороги груженным в три яруса глухими ящиками прицепом огромного встречного "мерседеса". БМВ, смяв колеса, вертанулся на месте и лишь затем перекинулся в кювет. Убит был только шофер; адъютант отделался ушибами, у Питча тоже ничего не было сломано, но лицо изранили осколки стекла, и будет ли он видеть, врачи пока ответить не могли.

То, что майор Иоахим Ортнер попал в зеленую часть и вместе с нею сразу был послан в нелегкое и, прямо скажем, рискованное дело, было следствием не только случая, но и — еще в большей степени — самой обычной ошибкой, в основе которой лежал страх перед сильными мира сего и зауряднейшее служебное рвение.

Секрет простой: во главе корпуса стоял дядя Иоахима Ортнера. Увы, дядя был по материнской линии, значит носил совсем другую фамилию; но этот минус был единственным; в остальном дядя заслуживал одних похвал: он любил свою сестру, любил племянника, всегда о нем помнил и регулярно — лично, а не через своих адъютантов, заинтересованно, а не в порядке любезности, — следил за его успехами, сначала в закрытой юнкерской школе, попасть в которую стоило огромных трудов, поскольку там учились сыновья избранного генералитета и некоторых высших наци, а затем в Академии генерального штаба. В промежутке между учебой в обоих заведениях Иоахим Ортнер неплохо провел два года в Испании, и поначалу дядя считал, что этого вполне достаточно. Но затем один за другим совершилось несколько блистательных аншлюсов; из-за академии Иоахим Ортнер не смог принять в них участия, и это было серьезным просчетом дяди, потому что бывшие однокашники Иоахима Ортнера ходили в немалых чинах, их груди были увешаны орденами, а испанский опыт уже котировался невысоко. Военная наука далеко ушла за это время от тех робких экспериментов, тем более — военная практика.

Надо было спешить. Требовались радикальные меры.

Дядя имел серьезный разговор с племянником и остался доволен. Иоахим Ортнер не считал потраченное на учебу время потерянным зря, что говорило о его уме: мальчик смотрел далеко, детали переднего плана не мешали ему учитывать перспективу. Затем он был честолюбив, смел и энергичен; наконец, уже шесть лет находясь в рядах партии, хорошо зарекомендовав себя в ней, он тем не менее дальше не шел: проявлял преданность и усердие, но не фанатизм.

— Ты будешь делать карьеру в моем штабе, — сказал дядя. Но нельзя забывать: биография "правильного" миллионера начинается от маленького ящика чистильщика сапог. Это значит сначала тебе следует заработать два-три ордена в настоящих боях. Чтобы иметь репутацию боевого офицера. Чтобы застраховать себя на будущее от упреков парвеню, что ты, мол, тепличный цветок, штабная крыса. Не беспокойся, Иоахим, я прослежу, чтобы эта стажировка у тебя прошла гладко.

Печальное приключение гауптмана Питча пришлось кстати. Узнав о нем, дядя связался с командиром дивизии и поинтересовался, каков был у Питча батальон. Батальон превосходный, ответил комдив, не без оснований полагая, что при ином ответе с него первого взыщут за нерадивость.

— Что ж, тем лучше, — ответствовал дядя-генерал. — У меня на это место есть кандидат. Он сейчас же к вам выезжает! Майор Ортнер. Храбрый, опытный и грамотный офицер. Вот увидите, вы им будете довольны. Между прочим, сын моей сестры...

Комдив принял майора Иоахима Ортнера очень мило; кстати, предложил хорошее место в штабе и, когда майор тактично, однако настойчиво подтвердил свое желание поскорее попасть в действующую часть, высказал искреннее сожаление по этому поводу. Планы дяди Ортнера были для него не до конца ясны, зато он отдавал себе отчет, что на батальон Питча не может положиться вполне.

Что было сказано командиру полка — неизвестно. Он не понравился Иоахиму Ортнеру сразу. И не потому совсем, что принял его сдержанно; они солдаты, и соревноваться в изысканности любезностей им не к лицу. Но полковник был плебей, Иоахим Ортнер понял это с первого взгляда и, видимо, чем-то неосторожно выдал свою догадку, потому что тотчас же по глазам полковника прочел: тот понял, что майор Ортнер сразу и точно определил его социальные координаты, и уже за это одно возненавидел Иоахима Ортнера так, как могут ненавидеть только плебеи: за происхождение, за положение, за умение держаться просто за то, что ты не такой, как он, не плебей; за то, что он не может, не имеет права сейчас, сию минуту, немедленно, вот здесь же уничтожить тебя, втоптать в грязь, унизить — что угодно, только бы доказать свое плебейское превосходство...

И все это при том, что внешними данными бог не обидел полковника. Это был типичный прибалт: высокий, широкий в кости, с резкими, будто их работали одним взмахом топора, решительными чертами лица; глубоко посаженные серые глаза, пепельная, аккуратно подстриженная щетина волос: кисть большая и сильная, с длинными выразительными пальцами. Викинг с картинки! Что бы такую внешность человеку комильфо, нет! плебею досталась. Плебею во всем. Плебейство не только таилось в глубине его настороженных глаз, оно и выпирало в каждой мелочи: в том, как полковник хрустел пальцами, как бездарно был пошит его тщательно выутюженный мундир, как он почесывал кончик носа мундштуком, а сам мундштук, набранный из разноцветных кружочков прозрачного плексигласа, — этот мундштук, даже не будь всего остального, один выдал бы полковника с головой; он сразу бросался в глаза, был вроде яркой рекламы, предуведомления: "Я плебей!.." Это был настолько крикливый мундштук, что Иоахим Ортнер непроизвольно поморщился. "Ну плебей, — подумал он, — ну и что? Мой бог, нашел чем хвастать!.."

Но, повторяем, все эти тонкости были, так сказать, за текстом. Внешне майор Иоахим Ортнер был принят со сдержанной любезностью, хотя ему даже чашку кофе не предложили с дороги. Про батальон полковник сказал, что это типичная молодая часть — не лучше и не хуже ей подобных (Иоахим Ортнер тут же вспомнил поговорку одного фельдфебеля, который несколько лет назад вбивал на плацу училища в кровь курсантов премудрости шагистики; "Я алхимик! — говорил фельдфебель. — Из зеленого дерьма я умудряюсь выковать стальные штыки!"), а уже через несколько часов снова вызвал майора Иоахима Ортнера (весь полк размещался в одном селе) и приказал ему немедленно выступить с батальоном и к 9.00 взять красный дот.

Почему именно к девяти — было неясно. Как следовало из приказа, в 4.00 оборонительные сооружения красных подвергнет обработке авиация, о чем уже было согласовано в соответствующих инстанциях. После авиации наступал черед ортнеровского батальона. Хорошо: в четыре авиация, следом на красных бросаются мои овечки; все понятно, где-то самое позднее к пяти мы должны с этим покончить. Но почему дают срок с запасом — целых четыре часа! Значит, считают возможным, что мы сразу дот не захватим и придется повторить атаку, и на этот-то случай нам и придают батарею гауптмана В. Клюге четыре 76-миллиметровые пушки? Сотни танков, десятки орудий ничего не смогли сделать, а эти четыре пушчонки должны проложить нам дорогу, чтобы не позже 9.00 я мог доложить о победе?

— Могу я узнать, оберст, кто это гауптман В. Клюге? спросил Иоахим Ортнер, чтобы выгадать время на раздумье.

Приказ застал его врасплох. Конечно же, он и виду не подал, внешне был деловит и сдержан, но в мозгу его вертелась карусель: мысли возникали вдруг, на мгновение, и тут же исчезали, уступали место другим, заслонялись третьими, часто совершенно противоположными. "Хладнокровие, прежде всего хладнокровие, Иоахим", — приказал себе Ортнер, но его уже понесло, все исчезло, все мысли, все предметы вокруг, и эта гуцульская хата, посреди которой он разговаривает со своим оберстом, — и она исчезла тоже, остался только кончик плебейского носа господина оберста, лишь кончик носа, который господин оберст в раздумье почесывает своим плебейским наборным мундштуком.

— Гауптман Вилли Клюге — лучший артиллерийский офицер в приданном полку дивизионе...

Голос уплывает в сторону, скользит мимо сознания. Майор Иоахим Ортнер смотрит, как шевелятся жесткие губы герра оберста, а твердит себе: "Не паниковать... не паниковать..." Он повторяет это снова и снова, пока в голове не становится пусто, совсем чисто, и по этому белому — четкая надпись: "хладнокровие". Хорошо. Пока шевелятся губы, можно подумать, взвесить все про и контра... Конечно же, риск велик; но, с другой стороны, чем труднее победа, тем больше честь. "Но имею ли я право рисковать? — думал майор Иоахим Ортнер и отвечал себе: — Да, имею; но в небольших пределах. Я не рвусь в герои — мне важен послужной список. Понимает ли это полковник? А вдруг ему еще не успели сообщить о дяде? Случая не было — и генерал не сказал. А тот хочет унизить меня хотя бы ценой поражения, да и приятелей своих жалеет — вот и подставляет под удар меня... А может, и сказали, но у него на будущее есть хорошая отговорка: мол, считал, что дело верное, прекрасная возможность отличиться... А что, если ему сейчас сказать о дяде? Или извиниться, сослаться на какую-нибудь мелочь и позвонить прямо отсюда... Но как дядя посмотрит на это? А вдруг у них с полковником все уже согласовано и договорено. Хорош я буду в глазах дяди... Да и этот плебей пустит потом в полку обо мне такой анекдот... Да что в полку — вся армия будет хохотать, а это смерть карьере, ничем не загладишь, ничем не искупишь... Но я ведь не трус, я только не хочу напрасно рисковать, из-за того лишь, что полковнику вовремя не сказали... А если сказали?.."

Он вглядывался в невозмутимое лицо командира полка, но не прочел на нем ничего — ни утешительного, ни настораживающего. Так в смятении чувств он и покинул штаб и потом терзался всю дорогу: колонна шла, разрывая непроглядную ночь полными фарами, по совершенно пустынному шоссе, непривычно пустынному шоссе — майор Иоахим Ортнер уже и не помнил, когда видел подобную дорогу пустынной в последний раз... много, много лет назад...

Начальник штаба попавшей в засаду механизированной дивизии — полковник с воспаленными глазами, с гордой посадкой седой головы, с отчетливым прусским выговором и прусской же фамилией (перед нею стояло "фон" — вот и все, что запомнилось Иоахиму Ортнеру; фамилия этого полковника сразу как-то не осела в памяти, а потом оказалось, что Иоахим Ортнер ее забыл) поджидал его на краю шоссе в своем бежевом "опель-капитане". До злосчастного холма оставалось три километра. Полковник предложил Иоахиму Ортнеру перебраться к нему в "опель", и там при ярком свете потолочного плафона объяснил обстановку сначала по карте, а потом взял лист великолепной слоновой бумаги и мягким, почти пастельным карандашом уверенно начертил схему: вот это холм, здесь река, шоссе, старица, болото; здесь огневые точки красных; возьмите, господин майор, вам на первое время пригодится... Он объяснил, как действовала дивизия, и по тому, какие при этом упоминал детали,другой на его месте наверняка бы опустил их из-за ложного понимания чести — было ясно, что он всей душою хочет быть полезным своему молодому товарищу по оружию. Майору Иоахиму Ортнеру было хорошо с ним. Они были одного круга люди; он видел, что и полковник это сразу понял и рад этому: они узнали друг друга, признали друг в друге себе подобных, и оттого, что и другой тебя признал, получали какое-то особое удовольствие.

Впрочем, беседа заняла у них минут десять, не больше. Напоследок Иоахим Ортнер едва удержался, чтобы не спросить, как полковник порекомендует ему действовать. Но что тот мог посоветовать? Если б он знал радикальное средство, дот давно был бы взят.

Но полковник понимал, о чем тот думает, чего ждет.

— Мне жаль, что я вас оставляю в столь сложном положении и даже советом помочь не могу, — сказал полковник. — Но вас я не жалею, и вы не жалейте себя. Не вы, так кто-нибудь другой. Мы солдаты и обязаны исполнить свой долг до конца... Но не делайте этого за чужой счет. Боже мой, этот дот будет взят, конечно же, иначе быть не может, но сколько немецких жизней он уже унес и сколько еще унесет!.. Помните это, господин майор. Прощайте!

Следует отдать должное майору Иоахиму Ортнеру. Едва он остался визави с противником, сомнения и страхи покинули сердце. Но это не было результатом какой-либо природной реакции, скажем, отчаяния, когда организм в целях самосохранения совсем "выключает" работающую на пределе психику. Напротив, сейчас это состояние зависело только от его воли; и когда он приказал себе, что должен быть спокойным, сосредоточенным и уверенным, причем уверенным не только для других, но и для себя тоже, то есть уверенным на самом деле, потому что и от этого зависел успех, — он именно таким и стал.

В конце концов это была его работа, которой он посвятил жизнь, которую изучал всю жизнь: наконец работа, в которой он был мастером, причем очень неплохим, во всяком случае не заурядным. А раз так, значит, как человек неглупый, он был готов не только к успехам, но и к превратностям судьбы.

Он понимал: ему предстояло жестокое испытание. И уму его, и знаниям, но прежде всего силам его души.

Скажем сразу: майор Иоахим Ортнер к этому испытанию был готов.

И, преодолев внутреннюю неустойчивость, он явился к своим подчиненным (они не без причины внимательно наблюдали каждый его шаг) в привычной для них личине уверенного в себе, решительного и грамотного офицера. Майор не стал обходить позицию; во тьме украинской ночи это было бессмысленно. Он вызвал и точно показал по карте, где какой роте надлежит стоять, от и до. "Остальное — ваша печаль, господа. В детали я не вмешиваюсь". Гауптман В. Клюге получил еще больше свободы: "Где ставить пушки — решайте сами, господин гауптман. Единственное пожелание: хорошо бы, — если понадобится, разумеется — чтобы батарея могла обстреливать огневые точки русских прямой наводкой". — "Яволь, господин майор". "Позвольте пожелать вам доброй ночи, господа".

И он действительно отправился спать в свою низкую одноместную походную палатку, которую успели разбить в кустарнике ординарцы, на резиновом матраце, который ему предупредительно надули не очень туго. И спал три часа. Без четверти четыре он сам проснулся, как по будильнику (своим великолепно тренированным чувством времени майор Иоахим Ортнер не щеголял, но гордился); кипяток для бритья уже шумел на спиртовке; и, когда точно в четыре в небе появились обещанные "фокке-вульфы", майор уже был гладко выбрит и допивал свой утренний кофе.

О предстоящем бое он старался не думать. Это было непросто, но совершенно необходимо, поскольку, во-первых, не стоило обольщаться надеждами на легкий успех, а переживать только еще возможную неудачу глупо; во-вторых, командир роты, которой надлежало первой идти в атаку, узнал об этом еще три часа назад от самого майора, так что обязан был соответственно подготовить людей; к тому же начальник штаба (он сразу сел воплощать диспозицию в форме детального приказа) не даст ему спуску, если что пойдет не по писаному; в-третьих, следовало поберечь нервы.

Поэтому все пятнадцать минут он предавался несколько абстрактным размышлениям, в центре которых был гауптман Вилли Клюге. Тема подвернулась случайно. Вокруг палатки хватало шумов: тягачи ворчали, слышался металлический стук, голоса солдат; это не мешало спать, и все-таки Иоахим Ортнер даже сквозь сон различал голос гауптмана, видимо, потому, что голос был знакомый: он же назойливо зудел где-то рядом, за кустами, и после того, как майор проснулся.

Иоахим Ортнер не вникал в смысл слов. Ни к чему. Если б это был Ницше или Сенека — куда ни шло. А Клюге был ему скучен. Он не понравился майору сразу, с первого взгляда, когда майор увидел его — маленького, рыжего, конопатого, с самоуверенной ухмылкой человека, считающего, что знает себе цену я поэтому может держаться с тобой запанибрата. Иоахим Ортнер сидел рядом с водителем в кабине грузовика, а гауптман стоял возле открытой дверцы; разница в уровнях была не так уж и велика, но то ли лампочка в кабине была тусклой, то ли рамка двери как-то по-особенному стягивала перспективу, только создавалось впечатление, что В. Клюге совсем маленький человек и стоит где-то далеко-далеко внизу. Возможно, это впечатление на лице Иоахима Ортнера оказалось написанным отчетливо, и В. Клюге его прочел, а может, снизу все виделось гауптману чрезмерно крупным, и это его нервировало; во всяком случае, он попытался задрать ногу и встать на приступку автомашины, однако это не получилось ни с первой, ни со второй попытки, и майор даже заподозрил, что В. Клюге немножко пьян, так что, когда тот весь напрягся и, неестественно улыбаясь, готов был вот-вот предпринять третью попытку, Иоахим Ортнер не выдержал и сострил:

— Будьте выше этого, герр гауптман.

Но тот не принял шутки: может, не понял, а скорее всего не захотел понимать. Его лицо потемнело от прилившей крови, а когда она схлынула, по выражению его глаз майор понял, что в лице этого плебея имеет еще одного непримиримого врага.

Гауптман перестал задирать ногу и нервно поглядывал по сторонам, давая понять, что беседа ему надоела и майор ему скучен, а сам он, В. Клюге, крупнокалиберный идиот: какого черта он гнал своих людей, гнал машины сквозь ночь? Чтобы вместо благодарности услышать от этого недоноска с неестественно правильным прусским выговором шуточки в свой адрес?

Иоахим Ортнер отпустил гауптмана с легкой душой. "Пусть злится, — думал он. — Мне он не может ни помешать, ни навредить. Слишком мал. А в бою... Кто спорит, может статься так, что от действий В. Клюге в бою будет зависеть многое. Но в бою ему придется защищать свою жизнь... и честь, если она у таких, как В. Клюге, имеется. Спаси господь его душу, если он со мной попытается хитрить".

Все же в этих рассуждениях была не вся истина. А главной подоплекой был печальный факт — это майор разглядел сразу что В. Клюге определенно не ариец. Документы, конечно, у него в порядке. Но в жилах наверняка немало иудейской крови. Правда, такое не докажешь. Они проныры из проныр; уж если закопались, сколько ни рой — пустая трата времени; дна не найдешь. Но ведь по роже видно, что жид!..

И вот сейчас майор думал об этом снова. "Ну, и полк, думал он. — Их что, нарочно подбирали? — скопище плебеев. Помилуй бог, да ведь если пробудешь среди них достаточно долго, глядишь, и сам станешь на них походить. Притворство даром не дается. Впрочем, разве я притворялся? Нет. Ни с полковником, ни с гауптманом. Притворство было бы напрасным. Я никакой не актер, а они оказались на удивление проницательными, эти плебеи. Что ж, тем лучше. Нас объединяет... Что нас объединяет — дело? Нет. Скорее — судьба. Прекрасно. Будем деловиты и официально любезны. На минуту наши дороги пересеклись, даст бог, разбегутся в бесконечность. Прекрасно!"

— Герр майор. — Адъютант вырос перед ним, неловко закрыв своей длинной фигурой и холм и даже "фокке-вульфы" над ним. Начальник штаба имеет честь пригласить вас на командный пункт.

— Прекрасно, — сказал майор Иоахим Ортнер. — Как первая рота?

— На исходном рубеже, герр майор.

— Прекрасно. — Иоахим Ортнер пригубил кофе. За весь разговор он не улыбнулся ни разу. Ни к чему. — Передайте: пусть начинают. Я сейчас подойду.

17

Первая атака получилась самой удачной. Если б она еще достигла цели!..

Рота развернулась в цепь и пошла к холму почти одновременно с тем, как упали первые бомбы. Насчет калибра бомб уговору не было, но майор Иоахим Ортнер надеялся, что летчики знают о характере цели и воспользуются, по меньшей мере, стокилограммовыми. Это было немаловажно и с точки зрения психологии. Взрыв стокилограммовой бомбы — достаточно эффектное зрелище: оно бодрит солдат, придает им уверенности. Майор помнил еще по Испании: когда идешь в атаку на позиции, которые у тебя на глазах обрабатывают тяжелыми бомбами, хоть и знаешь, чем это всегда кончается, всякий раз создается впечатление, что уж теперь-то дело предстоит плевое: дойти и занять опустошенные смертью позиции. Правда, сколько он помнил, на их участке фронта такого не бывало ни разу. Но в этом очередной раз убеждаешься лишь за полторы-две сотни метров до перерытых и засыпанных рыхлой землей окопов противника.

"Фокке-вульфы" не торопились. Они медленно кружили высоко в небе; издали могло показаться, что они и не заняты ничем; однако холм под ними зарастал взрывами, извергал в небо дым и землю; бомбы ложились на вершину почти непрерывно и, кажется, почти ни одна не упала в стороне, на склон. Это была не только добросовестная, но и классная работа.

А потом произошло то, что майор уже знал из рассказов начальника штаба механизированной дивизии. Когда до вершины осталось около ста метров, по роте одновременно ударили два крупнокалиберных пулемета; правда, один не из бронеколпака, как ожидали, а из-под раскуроченного танка. Если это сюрприз, подумал Иоахим Ортнер, следя за боем в бинокль, то он не бог весть какой важный. Уязвимая позиция. Клюге выковыряет их из-под танка четырьмя-пятью снарядами. Если только он действительно так хорош, как его продавал герр оберст.

Рота майору понравилась. Хоть как зелены были эти солдаты, они все же не сдались сразу; они лезли и лезли; их хватило еще на полста метров, а для этого нужно огромное мужество. Но потом пошло уж вовсе ничем не закрытое пространство. Лейтенант попытался поднять их еще раз, да за ним уже следили, видать по всему; на колени встать ему дали; он осмелел, еще приподнялся, может, не соображал уже ничего со страху — и тут в него впились одновременно оба пулемета. В первое же мгновение ему оторвало правую руку и он завертелся на месте, как юла, подхлестываемая кнутиком. Что с ним дальше было, Иоахим Ортнер смотреть не стал. Зрелище не из самых приятных. Оно может быть поучительным, если видишь его впервые, но майору случалось наблюдать штуки и почище этой. Он опустил бинокль и вздохнул.

Хотя именно с этим лейтенантом он разговаривал чуть дольше других, обсуждая план атаки, а значит, успел его в какой-то степени узнать, — смерть его, как знакомого человека, совсем не задела Иоахима Ортнера. Но для майора это была потеря. Атака захлебнулась; в следующую атаку роту придется кому-то вести, а у него офицеров не так уж много...

Что касается провала атаки, майор Иоахим Ортнер воспринял это со спокойствием, удивившим его самого. Случилось то, чего он ждал; он знал, что именно так и будет. Он знал это с той самой минуты, когда сегодня, едва проснувшись, в первый раз увидел холм. Все атаки ни к чему, думал он. Все они бред и несусветная глупость. Но их придется повторять снова и снова, пока что-нибудь не произойдет или пока его не осенит гений и он не найдет какое-то особенное решение.

Он чуть было не приказал дать ракету об отходе, но увидел, как бежит рота, и передумал. Бегство происходило в тишине: едва стало ясно, что атаке конец, как пулеметы замолчали. Это было необычно. Все-таки крупнокалиберный при удачном попадании и в километре убивает наповал. Но тут же майор догадался, что противник бережет патроны. Что ж, это можно понять.

Он стал думать о ключе второй атаки, когда со стороны холма послышалась редкая автоматно-пулеметная стрельба. На мгновение дрогнуло сердце Иоахима Ортнера: неужели?! Резко обернулся. И без бинокля было видно, как на вершине дота красный укрепляет сорванный бомбой флаг. Видать, кто-то из оставшихся за камнями автоматчиков, скорее всего раненый, попытался его обстрелять, но из этого ничего не вышло. Пулеметы ответили сразу. А красный неторопливо закончил свое дело и ушел в дот.

Ближе к окопам рота перестала бежать. Не то чтобы к ней вернулось достоинство, но солдаты поняли, что опасность им не угрожает; они успокоились и шли небольшими группами: потные, возбужденные, — обсуждали атаку. Иоахим Ортнер приказал отвести их в тыл, в небольшой овражек. Он знал, что сейчас пошлет их в атаку снова, именно их; но просто повторить атаку, не разнообразя средства и приемы, ему было противно. Это унижало его прежде всего в его собственных глазах. Война — это поединок интеллектов; потом уже включались такие факторы, как воля, случай, характер нации... Кстати, что он знал о русских? Да, по сути, ничего конкретного. Их литературы он не читал, личных контактов с русскими не позволял себе вполне сознательно; а россказням о них он не верил в силу аналитического склада ума.

Он выбрался из КП и прошел между кустами, поглядывая на холм. Идей не было. Ну что ж... Он повернул назад и неторопливо зашагал вдоль траншеи. Солдаты уже разделись до пояса — работа грела. Завидев командира, они вытягивались и смотрели на него пытливо и с надеждой. Он это отмечал, но его это не трогало. Он глядел мимо и сквозь них, поскольку всегда был убежден, что офицер для рядовых должен быть существом высшим; наравне с богом, только безусловней: бога можно игнорировать, а офицера — никогда; ведь одно его слово может опрокинуть твою судьбу.

Траншея вывела его прямо к овражку. Командир второго взвода — и по внешнему виду и по выговору силезец, — подал команду, и рота поднялась. Быстро, как и положено. "Слава богу, — подумал Иоахим Ортнер, — эти молокососы не совсем барахло, если после такой паршивой атаки красные не смогли раскрутить в них гайки".

Силезец остался единственным офицером в роте. Майор отвел его в сторону и попытался вытянуть из него хоть что-нибудь. Но если он и так производил впечатление человека недалекого, то известие, что ему сейчас придется вести роту в повторную атаку, оглушило его настолько, что он вообще утратил способность соображать; мало того, готов был разреветься. "Лет девятнадцать, только из училища, что с него возьмешь", — с досадой подумал майор и сказал сквозь зубы:

— Возьмите себя в руки. Вы же офицер!

И пошел к солдатам.

Это было не так легко для него: взять о ними простецкий, демократический тон. Но он решил, что именно сейчас и именно с этими можно. Он постарался вспомнить, как это делают другие, и говорил им: "Ну, парни, пошевелите мозгами, черт побери: вы наступали колоссально, я видел, мужества вам не занимать; я представлю к Железному кресту того, кто взорвет дот; он будет взорван сегодня, но придумайте что-нибудь, ведь вы побывали наверху, как перехитрить этих красных; это же последнее дело в лоб лезть на пулеметы..."

Воодушевить солдат он смог — не столько словами, сколько артистизмом и волей своей, — однако толку и здесь не добился. Все в один голос говорили, что дот по зубам лишь авиации, хотя, расспросив их подробнее, майор понял, что самого дота вблизи никто не видал: едва ударили пулеметы, как дот — слава богу, так ни разу и не подавший голоса, — перестал для них существовать.

— Они правы, — сказал силезец. Он одолел первый приступ отчаяния и тогда вдруг осознал, сделал приятное открытие: а ведь он уже ротный! Он пока жив, и почему б ему дальше не уцелеть, вполне возможно! И если кому-то из его солдат достанется Железный крест, то уж ему-то тем более. "А роту у меня, точно, не заберут, конечно, не заберут, если я возьму этот проклятый дот, а я возьму его, будь я проклят; клянусь, что возьму, я это чувствую, знаю, и эти русские ничего со мной не смогут сделать — пусть они установят там хоть десять пулеметов, хоть сто; раз мне судьба взорвать их — я их взорву, и тогда все будет моим: ордена! звания! деньги! женщины! карьера!.."

Его колотила нервная дрожь, и он, словно в раздумье, придержал рукой свой подбородок, потому что подбородок плясал и клацали зубы — слова невозможно произнести. Он содрогался от нетерпения. Он готов был хоть сейчас, сию минуту выхватить свой "вальтер" и с криком "А-а-а-а!.." побежать, броситься на этот холм, врезаться в него — напрямик, напролом, разрыть, разметать, не глядя, всех подряд... всех подряд...

— Пока... не подавим пулеметы... — с трудом говорил силезец, словно в раздумье придерживая челюсть, а левой рукой живо жестикулируя, — нам туда... нечего соваться, герр майор. — При этом майор покосился в сторону и чуть повернулся, по мере сил прикрывая его от взоров солдат. — Пока не подавим пулеметы... Эти пулеметы... прямо как дьяволы, герр майор... Вы же понимаете... когда перекрестный огонь — от него не спрячешься...

— Очень жаль, — сказал Иоахим Ортнер. — Очень жаль, что вы не знаете, как подступиться к ним. — Он поглядел на часы. Атаку начнете ровно в шесть.

— Слушаюсь... герр майор.

— Взрывчатку, конечно, всю побросали там? — Иоахим Ортнер кивнул в сторону холма.

— ...Так точно, герр майор.

— Назначьте новых пять групп. По три человека. Да, по три — это как раз достаточно. Пусть они прежде всего имеют в виду взрывчатку. Иначе ваш пыл будет бессмысленным.

— Так точно... герр майор...

— Батарея будет бить по пулеметам. Это все, чем могу помочь. Кстати, почему б вам не пропустить сейчас стаканчик коньяку? Утро свежее.

— Слушаюсь, герр майор... Разрешите... дать и моим парням?

— Конечно. Все, что положено роте — полному составу, естественно, — выдайте им сразу.

Он отдал честь и пошел к себе на КП.

Без десяти пять. До атаки целых семьдесят минут. Иоахим Ортнер собирался употребить их с толком. Ему очень хотелось понять, с кем он имеет дело. Он велел, чтобы позвали фельдшера, и, когда лейтенант примчался (к счастью для него, он не носил очков, чем подкупил майора; майор терпеть не мог очкариков, тем более в армии), приказал выслать к холму две пары санитаров с носилками, дав каждой паре по белому флажку с красным крестом.

— Помилуйте, герр майор, да их просто перестреляют! изумился фельдшер.

— Может быть, — меланхолически кивнул Иоахим Ортнер, — а может быть, и нет.

— Но ведь это... Это уже пятьдесят лет никто не соблюдает! Еще с прошлой войны. Да и флажков таких у нас нету.

— Сделайте. И чтобы через пять минут, — майор поглядел на часы, — я видел, как санитары бегут к холму. Слышите? — только бегом. У нас мало времени. К тому же там умирают их товарищи!..

— Слушаюсь, герр майор.

— В утешение им скажите: при первом же выстреле в их сторону приказ теряет силу.

Эксперимент дал отвратительные результаты: по санитарам русские не стреляли. И если в первой экспедиции санитары подобрали кого попало и тут же припустили назад, то во второй они уже выбирали именно тех, кому помощь нужна прежде всего, а перед третьей парой перевязали вообще всех раненых на склоне, причем осмелели настолько, что осмотрели и тех, что добежали почти до самых пулеметов, но среди них живых не было ни одного.

"Дело плохо, — думал Иоахим Ортнер. — Выходит, это идеалисты. А идеалиста победить невозможно. Его можно только убить".

Он предпочел бы даже фанатиков. Фанатизм слеп — и его не сложно одурачить; он предельно напряжен — значит, найди критическую точку, и он сломается от легкого удара. Но фанатики расстреляли бы санитаров, не задумываясь...

Вторая атака вышла нескладной. Хотя майор и так не много от нее ожидал. А что выиграл? — время, которым не знал, как воспользоваться. И цену пришлось заплатить непомерную.

Рота поднялась и пошла к холму в полной тишине. Цепь была редкая и не производила впечатления силы. Но что-то необычное все же таилось в этом зрелище; оно создало напряжение, и с каждой минутой закручивало его все туже. Даже с гауптмана В. Клюге соскочила его показная бравада. Он то и дело одергивал китель, пытался острить с другими офицерами, но получалось нелепо, и он тут же говорил "извините"; майор поймал на себе несколько его быстрых взглядов, которых сразу не понял; причина их выяснилась в самый последний момент, когда гауптман, переборов возникшую накануне антипатию, спросил его:

— Майор, если не секрет, из каких вы мест?

Все дело было в тоне. Он как бы говорил: сейчас начнется бой, и, возможно, кто-нибудь из нас его не переживет; так почему бы в такую минуту не забыть мелочные счеты? Ведь как приятно, когда рядом человек если и не близкий, то хотя бы открытый и понятный; если в отношениях — пусть лишь намеком, проклюнутся душевность и доброта.

В глазах майора Иоахима Ортнера это было признаком слабости, непростительной для офицера.

Он не только не повернулся — даже бинокль не опустил. Сказал отрывисто:

— Вам пора, герр гауптман...

Тягачи заревели и поволокли пушки из ложбины. И тут выяснилось, что гауптман дал маху: выезд из ложбины оказался единственным. Батарея выдвинулась на позицию не вся сразу, а поочередно, орудие за орудием. Счастье, что ни один из тягачей не забуксовал на рыхлом склоне; тогда бы вообще ничего не получилось. Да и красные прозевали начало маневра. Уже вытягивали последнюю пушку, когда поблизости разорвался первый осколочный.

Красные не спешили. Да и наводчик у них был никудышный. Только после четвертого выстрела был ранен один из комендоров. За это же время батарея успела осыпать снарядами и танк, и действующий пулеметный бронеколпак. Но пятый осколочный сразил еще двух комендоров, а шестой лег точнехонько посреди позиции и внес смятение.

Телефонист подал трубку.

— Герр майор, позвольте отступить, пока нас всех не перебили, — срывался на дискант голос Клюге.

— Ни в коем случае. Продолжайте бой, — ровно сказал Иоахим Ортнер. — Вы же понимаете, герр гауптман, сейчас только от мастерства и мужества ваших людей зависит успех атаки.

И не стал больше ни слушать, ни говорить; отдал пищавшую трубку телефонисту.

Он ничуть не лицемерил. Действительно, сейчас все зависело от Клюге. Подави он пулеметы красных — и доту не удержаться, потому что цепь уже приближалась к вершине; еще совсем немного — и солдаты войдут в зону поражения собственных снарядов; что поделаешь, приходилось рисковать; что угодно, только бы молчали эти проклятые пулеметы.

Таковы были надежды. Однако сложилось иначе. Очередной удачный выстрел из дота разбил одну из пушек и толкнул гауптмана Клюге на самоуправство: он вызвал тягачи, которые едва успели сползти в овражек. Но тут уж красные не сплоховали и сразу перенесли огонь. Правда, целились они долго, зато от первого же снаряда загорелся тягач как раз на выезде из овражка. Одна машина внизу оказалась отрезанной от своих, две все же добрались до позиции и зацепили по пушке, но от следующего снаряда один тягач вспыхнул, а пушка перевернулась. Тогда с позиции побежали все — и водители и командоры.

К этому времени решилось и на холме. Рота не выдержала испытания молчанием противника и страшным зрелищем — ведь склон был весь усеян телами их камрадов: и тех, что вчера здесь погибли, и сегодня во время первой атаки. И рота залегла еще до того, как по ней открыли огонь. А когда стало ясно, что батарее конец, солдаты начали отходить. Сначала по одному, ползком и перебежками, но уже через несколько минут припустили бежать в открытую, слава богу, и на этот раз красные не расстреливали их в спину.

Что и говорить, это была постыдная картина. Иоахим Ортнер поглядел на часы. Начало седьмого. "Интересно, когда просыпается полковник? Если он ранняя пташка, с минуты на минуту надо ждать его звонка. Но если он решит выдержать характер?.. Тогда звонок раздастся не скоро, а прежде девяти и я звонить не буду: поводов к этому нет, да и охоты тоже. Значит, все дело упирается в характер господина полковника, а пока что здесь за эти его плебейские штучки будут расплачиваться своими жизнями ни в чем не повинные немецкие парни.

Майору Иоахиму Ортнеру было жаль солдат, которых он так бездарно и бессмысленно гнал на пулеметы. В который раз за сегодняшний день он размышлял, что, будь его воля, он бы все устроил иначе. Не кровью, а прежде всего мыслью, интеллектом и волей доказывать силу германского духа. Но у него приказ, а личным мнением никто не интересуется, зато не позже 9.00 у него спросят, как он, майор Иоахим Ортнер, этот приказ выполнил. И тогда он назовет число атак, которое подтвердит его настойчивость и неуемную жажду победы, и перечислит свои потери; и станет безусловной его непреклонность, никому и в голову не придет обвинить его в малодушии, никто ему не скажет, что он пасует перед трудностями.

"Как все глупо, — думал Иоахим Ортнер. — Солдаты честят меня последними словами, считают идиотом и убийцей. Полковник, узнав о потерях, тоже решит, что я убийца и болван. Но я должен играть свою роль, как бы она ни называлась. Главное, чтобы внешне я был тверд и непреклонен и убежден в правоте своей идиотской тактики, и тогда я буду прав в любом случае, перед какими угодно судьями, чего бы ни стоила моя формальная правота доблестной германской армии".

Впрочем, надо заметить, что сердце у него не болело и душа была спокойна. У него не было выбора. Как шар в кегельбане, он катился по единственному, выбранному другими желобу. Чего ж ему было терзаться?

Он осознавал ясно, что в его положении самое опасное проявить малодушие. Это следовало пресекать сразу, даже в мелочах. И майор Ортнер в этом преуспел. Так, ему заранее было неприятно предстоящее объяснение с Клюге (он не считал себя виновным перед гауптманом; напротив — тот был кругом виноват; но что-то все же было в этом предстоящем разговоре такое, что майор вообще с радостью избег бы встречи, хотя он и не осознавал ясно, что именно его смущает, и не собирался в это вникать), а все вышло на удивление просто, легко и не только не оставило в душе Иоахима Ортнера какого-либо следа, но даже и не задело ее.

Клюге пришел без вызова. Он брел по неглубокой траншее, глядя себе под ноги, сцепив руки за спиной. Без фуражки. Весь в земле. Мундир справа пониже нагрудного значка был разорван: сукно, и бортовка, и подклад торчали мятыми лоскутами. Когда он поднял глаза, Иоахим Ортнер не прочел в них ни страха, ни гнева, ни озлобления — только усталость.

— Кончено, — сказал он тихим невыразительным голосом. Моей батарее крышка. Нет ее больше. Нет — и все.

Вот этот его тон и облегчил задачу Иоахима Ортнера. Теперь он был прав точно, и не только в прошлом, но и в будущем; прав уже потому, что держался твердо, не давал воли своим чувствам.

— Во-первых, герр гауптман, — отрывисто отчеканил Иоахим Ортнер, — прошу вас обращаться как подобает. Во-вторых, потрудитесь быть конкретнее, если только это доклад офицера, а не цитата из Вертера.

— Виноват, герр майор, — все так же медленно и тихо сказал Клюге.

— На вас солдаты смотрят! Где ваша фуражка?

— Не знаю, герр майор.

— Так удирали, что не заметили, как...

— Я не удирал, герр майор, — даже перебив, Клюге не повысил голоса. — Я оставался на позиции до конца. Даже когда кругом больше никого не осталось. Но мне не было счастья, герр майор, и красные меня не убили.

— Прекратите мелодраму, черт побери! Я уже понял: огонь русских, кстати, весьма бездарный, произвел на вас, гауптман, неизгладимое впечатление. Но как раз это меня и не интересует. Может быть, вы все-таки доложите наконец о потерях?

— Точно не могу знать, герр майор. Не все раненые вынесены с позиции. Проще сказать, что уцелело.

— Как угодно.

— Есть одно орудие и четырнадцать комендоров, герр майор...

— Одно орудие... Видимо, то самое, что осталось на позиции?

— Так точно, герр майор.

— Брошенное в панике орудие уцелело. Значит, вы еще могли продолжать вести огонь и поддерживать нашу атаку, но у вас нервы не выдержали, и только поэтому наша пехота осталась без прикрытия. Вы прямой виновник, герр гауптман, что эта блестящая атака была сорвана.

— Насколько мне известно, герр майор...

— Ничего не желаю слушать. Гауптман Клюге, получите приказ. Через пятнадцать минут атака будет повторена. Вы соберете всех своих людей; как они будут распределены — дело ваше, но подмена должна быть организована безукоризненно. Когда цепь перейдет шоссе — открываете огонь по пулеметам. И будете стоять до последнего человека. Иначе — если проявите малодушие и самоуправство, как в предыдущей атаке — я передам ваше дело в военно-полевой суд.

Лицо Клюге стало ровным и серым; даже веснушки, такие яркие, словно стерли с кожи.

— Но это убийство, герр майор, — еле слышно сказал он.

— Повторите.

— Вы посылаете моих людей на верную и бессмысленную смерть, герр майор.

— Как я понял, гауптман, вы отказываетесь выполнять приказ?

— Мы выполним ваш приказ, герр майор! — яростно крикнул Клюге, весь как-то дернулся вверх и демонстративно щелкнул каблуками.

— Идите, — вяло сказал Иоахим Ортнер и отвернулся. Предстояло объясниться с ротой; ну, тут он и вовсе не собирался церемониться.

— Солдаты, — сказал он, — вы сейчас наступали бездарно и трусливо. Но я не позволю вам порочить чести нации! Не дам бросать тень на славу германского оружия! Или нет среди вас национал-социалистов? Или это не вас воспитывал "Гитлерюгенд"? Пусть выйдет из строя тот, кто сейчас вынес оттуда раненого товарища, и я ему тут же вручу медаль за доблесть.

Иоахим Ортнер вызывающе, орлиным взором окинул строй. Солдаты стояли понурясь.

— Это позор!.. Так вот, запомните: на холм санитаров больше посылать не будем. Так что если сейчас ты не вынесешь товарища, в следующий раз, если уже ранят тебя, ты тоже останешься там, умирая от жажды, истекая кровью под этим солнцем без помощи. Это первое. Второе: сейчас вы пойдете в атаку снова. Предупреждаю: у вас в тылу будет пулеметный взвод; и если без сигнала к отходу вы побежите от русских пуль, вас встретят немецкие.

Смысл в этом был один: если роте суждено быть уничтоженной, то произойти это должно как можно ближе к доту наилучшее подтверждение его, майора Иоахима Ортнера, рвения. К нему подошел силезец. У взводного была забинтована голова; забинтована легко, так что над ухом чуть проступило бурое пятно.

— Я не смогу повести роту в атаку, герр майор, — сказал он, отводя взгляд.

— Как это вы умудрились? — с досадой сказал Иоахим Ортнер, придумывая на ходу, кем его заменить. Он так надеялся, что внезапного пыла этого труса хватит хотя бы на одну хорошую атаку. Не вышло. — Ведь русские так и не выстрелили по вас ни разу.

— Это наш осколок, герр майор.

— Но вы неплохо выглядите. И бежали хорошо, я помню. Мне в голову не могло прийти, что вы ранены.

— Я не смогу повести роту в атаку, герр майор. У меня повреждена черепная кость, герр майор. Мне надо показаться настоящему врачу.

— Ну что ж, господин лейтенант, с богом! — Иоахим Ортнер впервые за это утро рассмеялся. — Надеюсь, что ваша рана не очень опасна и вы скоро вернетесь в мой батальон. Это не последняя высота и не последний дот, который предстоит взять.

— Так точно, герр майор. — Силезец впервые поднял на него глаза. — Но я очень надеюсь, что этот дот вы возьмете еще до моего возвращения.

"Его можно понять, — посмеивался Иоахим Ортнер, идя на КП. — Он легко отделался — и счастлив. А мне все только предстоит, все впереди..."

Эта атака получилась лучше предыдущей. Солдаты добежали до черты, от которой по ним били пулеметы, дальше ползли и как-то незаметно рассосались по ямам и воронкам. Вперед не шли, но и не отступали — ждали сигнальной ракеты. Иоахим Ортнер даже не сердился на них. "Всякая тварь хочет жить, двуногие тоже, вспомнил он банальную книжную фразу, решил для себя: — Пусть полежат четверть часа, хоть пообвыкнутся с местом, глядишь, и раненых разберут, а там прикажу дать ракету", — и больше не интересовался ротой.

Последняя пушка Клюге успела выпустить только четыре снаряда, после чего прямым попаданием она была уничтожена. Майор внимательно рассматривал в бинокль бывшую артиллерийскую позицию, где сейчас возились санитары. Он видел, как положили на носилки безжизненное тело гауптмана Клюге. Похоже, бинтов на нем не было. "Пожалуй, убит, — подумал Иоахим Ортнер, — но это надо было знать точно, и он послал адъютанта, поглядеть, как и что.

От полковника все не звонили.

И майор, смирившись с мыслью, что до девяти ему придется заниматься идиотской работой, стал готовить новую атаку. Но на этот раз обошлось. Позвали к телефону: начальник штаба полка. Компромисс. Однако когда майор доложил, что потерял без малого роту и батарея уничтожена полностью, причем гауптман Клюге имеет две тяжелые раны, одна из которых в голову, так что его совершенно невозможно транспортировать, а фельдшер заявляет, что требуется немедленная операция, прямо порочный круг какой-то, — тут уж господин полковник не выдержал, подключился к разговору и сказал, чтобы майор пока ничего больше не предпринимал, он, полковник, сейчас прибудет лично и они вместе решат, как быть.

Иоахим Ортнер не боялся этой встречи, и она действительно вышла безобидной. Полковник прежде всего хотел проведать Клюге, но, узнав, что тот без сознания, смирился и все остальное время был как будто чуть-чуть в миноре. Действия майора не вызывали у него критики, планы — тем более.

— Я сейчас еду в дивизию, — сказал он, — постараюсь хоть что-то из них выбить: самолеты... огневую поддержку.... время...

— Главное — время, — сказал майор Ортнер. — Будет время мы что-нибудь придумаем.

— Да, да, — согласился полковник и отвернулся, наконец, от холма, и в ту же секунду что-то стукнуло по левой руке Иоахима Ортнера немного пониже локтя, а потом издалека, от холма, прилетел слабый звук выстрела.

Сердце Иоахима Ортнера подскочило вверх, но сразу не было больно, он шевельнул рукой и понял, что кость не задета.

— У тебя при себе пакет? — спросил он адъютанта.

— Так точно, герр майор.

— В чем дело? — обернулся полковник.

— Красные снайперы. Ваша пуля, герр оберст, — постарался улыбнуться Иоахим Ортнер.

— Когда вы успели? И почему думаете, что стреляли в меня?

Ортнер объяснил.

— Надеюсь, это не очень серьезно? — сказал полковник. — И вы меня не бросите в такую тяжелую минуту?

— Можете располагать мною по-прежнему, герр оберст.

— Благодарю вас, майор.

"Ну, что ж, раненый офицер не покинул поле боя — орден уже можно считать заработанным", — удовлетворенно подумал Иоахим Ортнер. С полковником он продолжал держаться сдержанно и на дистанции, но полковник это уже не так остро воспринимал, а скорее всего перестал замечать: не до того ему было. Он предчувствовал, что главные события еще впереди. "Куда делась ваша плебейская спесь и высокомерие, герр оберст?" посмеивался про себя Иоахим Ортнер. Всем плебеям присуще чувство коллективизма, рассуждал он; и, когда им приходится туго, они ищут локоть соседа; они не привыкли полагаться на себя: они считают, что общая опасность стирает сословные различия и границы. Как бы не так, герр оберст!..

18

После отъезда командира полка Иоахим Ортнер послал разведчиков изучить все подходы к доту. На это ушло часа два. Еще через час позвонил полковник; "выбить" авиационную поддержку пока не удалось; тем не менее освободить дорогу от него требовали.

— Я попробую атаковать их с двух направлений сразу, сказал майор.

— Ах, — сказал полковник, — конечно же, делайте что-нибудь, все время что-нибудь делайте, прошу вас, чего бы это ни стойло...

Жара палила невыносимо. Солдаты, проклиная все на свете, зарывались в землю, потому что быстро разобрались: красный снайпер был не любитель — профессиональный стрелок. И то, что затея с одновременной атакой с двух сторон провалилась, было его прямой заслугой: цепи еще только достигли подножья холма, а среди них уже не осталось офицеров.

Потом майору сообщили, что к нему направлена еще одна батарея 75-миллиметровок, то есть такая же, как и предыдущая, с той только разницей, что подразделение гауптмана В. Клюге принадлежало к так называемым приданным огневым средствам, а это входило в состав артиллерийского полка. На деле различие оказалось куда большим. Это чувствовалось во всем. Они быстро развернулись на открытом месте; их огонь по амбразуре дота был столь превосходен, что красные только четыре раза выстрелили, причем последний выстрел был наихудшим — они были ослеплены, ничего не видели, а снаряды 75-миллиметровок ложились с такой устрашающей кучностью, что красные прекратили огонь и закрыли амбразуру.

Зато ударили крупнокалиберные. Впервые в этот день они били на такое большое расстояние. Им удалось нарушить четкий ритм работы комендоров, но две пушки тут же переключились на новые цели, каждая взяла на себя по бронеколпаку — и пулеметы замолчали тоже.

Майор глазам своим не верил. Он бросил в атаку резервную роту. Оказалось, напрасно. В решающий момент пулеметы пресекли эту попытку. Батарея тоже не избегла потерь. Едва она перестала вести огонь, чтобы отойти до следующей атаки в укрытие, как ожил дот. Красные успели поджечь один из тягачей; комендоры оттащили пушку в сторону, здесь она и была уничтожена прямым попаданием.

Опять появился полковник. Видать, ему крепко досталось "наверху": недавней приветливости как не бывало; ни единого намека в духе "общая опасность стирает границы" и "сближает".

— Майор, почему здесь так тихо? — заорал он еще издали неожиданно сильным голосом. — Может быть, вы уже взяли дот и я один об этом еще не знаю?

— Герр оберст, люди отдыхают после пятой атаки.

— Как! За весь этот длинный день, с четырех утра, вы провели только пять атак? Их должно было быть десять! пятнадцать! двадцать пять! Позвольте узнать, майор, что же вы делали все остальное время?

Иоахим Ортнер едва не рубанул сплеча: "Загорал!", но этого полковник мог и не простить.

— Я думал, герр оберст, — сказал он.

— И что же вы придумали замечательного — если только это не секрет, конечно?

— Пока ничего, герр оберст.

— Довольно, майор, — полковник вдруг перешел почти на шепот; возможно, у него это было признаком величайшего волнения.- Немедленно... весь батальон, в полном составе... в атаку!

— Слушаюсь, герр оберст.

У него оставалось меньше трехсот солдат и один-единственный офицер, обер-лейтенант, командир второй роты; когда ранили начальника штаба, майор уже и не помнил: из взводных не уцелел никто.

Когда Иоахим Ортнер разыскал ротного, тот сидел позади окопов за кустом ивы без мундира, без сапог; портянки сохли, расстеленные на камне: он то жмурился на предвечернее солнце, то старательно, с нежностью мусолил сухой ваткой между пальцами разопревших ног, испытывая — об этом говорило не только его лицо, но и все тело, содрогавшееся каждый раз,величайшее наслаждение.

Отвратительно. И это немецкий офицер! Иоахим Ортнер мобилизовал всю свою выдержку; не выдавать истинных чувств, однако и не заискивать: деловитость, и только деловитость. Как будто он сейчас не отправит этого типа на верную гибель, а даст ему заурядное рабочее задание. А разве это и на самом деле не так? Оба они профессионалы. Это их, так сказать, кусок хлеба...

Предстояло выбраться из траншеи. Иоахим Ортнер поневоле оглянулся на холм. Если у снайпера сейчас не перекур, если он поджидает очередную жертву... Конечно, можно бы окликнуть обер-лейтенанта и отсюда. Рисковать без пользы, ради какого-то сомнительного престижа...

Но тут же Иоахим Ортнер понял, что это необходимо для него самого. Для самоутверждения. Подозвал солдата, с его помощью неловко — стесняла раненая рука, — взобрался на бруствер и, подавляя слабость в ногах, напряженным, но неторопливым шагом подошел к обер-лейтенанту.

— С виду неплохое местечко, а? — сказал Иоахим Ортнер.Но земля дрянь. Камни да глина. Разве что под виноградник сойдет.

Обер-лейтенант неторопливо взглянул на него снизу вверх и улыбнулся с близорукой беспомощностью.

— Я больше не поведу людей на дот, герр майор. Сегодня ни за что...

Он автоматически провел ваткой возле большого пальца, опомнился: "Извините", но встать перед старшим по званию офицером ему и в голову не пришло.

— Ну, ну, — сказал майор, — сегодня действительно нелегкий день. И от истерики никто не застрахован. Но от этого есть лекарство. Хлебните коньяку. Если ваш кончился, могу предложить свой.

— Я не пью, герр майор.

— Ну, ну, не надо распускаться. Возьмите себя в руки, успокойтесь.

— А я и не волнуюсь, герр майор. Но туда я не пойду. По крайней мере, сегодня. Сегодня я успел побывать там дважды. Не знаю, какому чуду и чьим молитвам я обязан, что выбрался из этого дерьма не только живым, но и невредимым. Герр майор, я никогда не искал острых впечатлений — теперь я знаю, что это такое. После них я заново открыл, как это прекрасно: жизнь, солнце, запах травы. Но испытать еще раз... Сегодня я дважды поднимался на эшафот, дважды пережил свою казнь; у меня есть предчувствие, что третьей атаки я не переживу. И я не пойду туда, герр майор.

— Все это довольно интересно, и на досуге я готов побеседовать с вами об этом, — терпеливо сказал Иоахим Ортнер. — Но, кроме предчувствий и страха, существует еще и долг. И приказ, который мы обязаны выполнить.

— Правильно, герр майор. Но не такой ценой. И не такими средствами. Не мне вас учить, герр майор, но эту штуку можно раскусить только тяжелыми бомбами. Или подкопом.

— Я это понимаю, — терпеливо сказал Иоахим Ортнер, — а вот господа из высоких штабов — вряд ли.

Он сразу пожалел, что ляпнул это, но потом подумал: какая разница? Самое большее через час этого офицерика уже не будет. И продолжал в том же тоне:

— Но их не заставишь ползать, как вас, кстати, по камням под пулями. Значит, эта истина дойдет до них не сразу, а со временем. А пока они считают, что немецкому батальону вполне по силам взять какой-то паршивый красный дот. И любая сверхподдержка — блажь. Тем более что самолеты заняты куда более важными операциями на фронте.

— Я не пойду туда сегодня, герр майор.

— Батальон сосредоточивается в овражке. Через пять минут я желаю видеть вас там.

— Слушаюсь, герр майор.

По его приказу был выдан весь запас шнапса. Солдаты пили жадно, кружками. Они знали, что их ждет. Когда процедура закончилась, их выстроили, и майор прошел вдоль неровного строя. Осоловелые глаза; закрытые глаза; блуждающие, неконтролируемые улыбки. Но пьяных вдрызг нет, хотя при других обстоятельствах после такой "заправки" мало кто из них смог бы держаться на ногах, а уж половину наверняка пришлось бы отправить в лазарет.

— Солдаты! — сказал Иоахим Ортнер. — Вы помните, сколько вас было утром. И видите, сколько вас осталось теперь. Ваши товарищи лежат там, на холме, хотя, если бы самым первым из них в последнюю минуту не изменило мужество, они взяли бы этот проклятый дот. Они струсили. Они хотели схитрить. Но судьбу не обманешь — они все остались там. То же ожидает всех малодушных... Солдаты! Чтобы пережить сегодняшний день, вы должны добраться до вершины. Там, наверху, слава, ордена, а самое главное — жизнь. Солдаты! Я обращаюсь к вашему мужеству. Если вы броситесь разом — не останавливаясь, не прячась, не глядя по сторонам — вперед, и только вперед! — красные не успеют многого сделать. И если один из вас падет смертью героя, то десять его товарищей останутся живы и победят. Помните: наверху — победа и жизнь! Вас поведет...

— Я не пойду туда, герр майор, — спокойно сказал обер-лейтенант, выходя из строя. Солдаты при этом словно проснулись, глядели изумленно. Строй сломался, а один верзила даже упал и тщетно пытался встать хотя бы на четвереньки.

— Пойдете.

— Нет, герр майор, на сегодня с меня хватит.

— Трус!

— Какой же я трус, герр майор? Я дважды ходил сегодня на эти пулеметы.

— Вы желаете погибнуть здесь? Сейчас же? — Иоахим Ортнер выдрал из кобуры парабеллум и наставил на обер-лейтенанта.

— Он у вас не взведен, герр майор, — улыбнулся ротный.

— Негодяй! — Иоахим Ортнер неловко, оскалясь зубами, взвел парабеллум.

— Все равно не посмеете, герр майор. Я у вас последний офицер...

— Ну?!

— Нет.

— Ты забыл про меня! — Он выстрелил ротному в ненавистное лицо, отскочил к противоположной стенке овражка и закричал срывающимся, истеричным голосом: — Ну, есть еще желающие остаться здесь?

Кто-то всхлипнул в задней шеренге. Солдаты испуганно переглядывались, подравнивали строй.

Иоахим Ортнер поправил черную косынку, которая поддерживала раненую руку на уровне груди.

— Солдаты! Это будет наша последняя атака, — сказал он. Мы или победим, или все останемся там, потому что пулеметчикам отдан приказ стрелять по каждому, кто повернет, а сигнал об отходе давать некому. Докажем, что мы достойны славы отцов. С нами бог!

Знаменательный день: первый убитый им человек, первая в жизни атака. Станет ли он последним? Не должен. Ни на одно мгновение Ортнер не утратил контроля над собой, но обстоятельства сложились так — иначе он поступить не мог; другого выхода не было; он должен был идти. Но если на его поведении отпечаталась истерия, голова была ясной и холодной. Он не думал, удастся атака или нет; дело было не в этом. Главное — выжить. Он не выпил ни грамма, потому что сейчас делал ставку не на храбрость свою, а на хитрость и быстроту реакции. Именно так. Перехитрить и опередить красного снайпера и пулеметчиков: в этом не много доблести, зато это истинно.

Он развернул солдат в две цепи и сначала шел впереди. Он был воплощением спокойствия и уверенности; его шаг был нетороплив. И только стороннему наблюдателю — в особенности красноармейцам на холме, поскольку им и адресовалось, — была заметна одна особенность: если все солдаты шли напрямик, по принципу "кратчайшее расстояние между двумя точками есть прямая линия", то майор шел замысловатейшим зигзагом; он и трех шагов не делал в одном направлении, любой камень или впадина служили ему поводом, чтобы повернуть чуть в сторону или изменить темп. Он не сомневался, что красный снайпер его заметил, и тот наконец прислал подтверждение. Это случилось, когда Иоахим Ортнер пошел вдоль цепи, горланившей в шаг Хорста Весселя. У него было в запасе несколько чужих и пошлых, но тем не менее подходящих к случаю шуток, и он их произносил снова и снова, а некоторых солдат просто поощрительно хлопал по плечу и останавливался, обращаясь к другим, только тогда, когда между ним и вершиной дота была чья-нибудь спина. И вот в один из таких моментов, едва он остановился, спина вдруг исчезла: солдат сел на землю, не понимая, что с ним произошло. Алкоголь спас его от боли, но он не прибавит сил, когда этот парень, очнувшись наконец, попытается добраться до лазарета.

— Не останавливаться! Он сам поможет себе. Вперед! Вперед! — Иоахим Ортнер призывно размахивал парабеллумом, ни на миг не забывая о своем маневре.

Когда стали подниматься, его задача усложнилась, тем более что пушки перестали вести слепящий огонь — осколки становились опасными. Солдаты прибавили шагу, многие обгоняли его; цепи смешались, каждый что-то орал, каждый нес на эту молчаливую голгофу свой ужас и свое отчаяние, и только один человек среди этих сотен шел сосредоточенным, решая сложнейшую математическую задачу: если раньше опасность грозила ему по одной прямой, то теперь — из трех точек; но он не отчаивался, он шел среди своих солдат, что-то кричал, командовал и подбадривал, а мозг был занят одним: чтобы все три прямые были перекрыты...

Как завершилась атака, ему не довелось увидеть. Он лежал ничком, зарывшись лицом в землю, закрытый от пулемета телом убитого еще утром солдата. От жары тело уже начало распухать, и все равно оно было тщедушным, а главное — какая асе это защита от крупнокалиберного? Если бы пулеметчик догадался, что майор здесь прячется, он пробил бы своими тяжелыми пулями этот распухающий труп как картон.

Лежать пришлось долго — до темноты. Потом майор так и не смог припомнить, что он передумал за эти часы. Скорее всего никаких у него мыслей не было. Он просто ждал.

Он добрался до окопов лишь около полуночи. Какой-то капрал — Иоахим Ортнер был уверен, что видит его впервые, — доложил, что полковник уехал в девятом часу, пообещав прислать к утру две роты из своего резерва. Значит, с утра опять то же самое?

Эта мысль показалась Иоахиму Ортнеру невыносимой. Только этим, пожалуй, и можно объяснить, что около трех ночи он предпринял еще одну попытку взять дот. Он собрал всех писарей, телефонистов, поваров, всю хозяйственную братию; вместе с уцелевшими солдатами набралось сорок два человека. Их и повел он на приступ. Они сначала крались, потом ползли. Красные обнаружили их вовремя. Ракеты одна за другой полетели в небо, пулеметы для острастки дали по нескольку выстрелов — этого оказалось достаточным.

Ночь была разбита; спал он недолго и плохо. Разбудили сообщением от полковника: в 10.00 дот обработают пикирующие бомбардировщики, скорее всего, "юнкерсы". Роты уже прибыли. Майор с первого взгляда определил опытных солдат. Но даже к офицерам не стал присматриваться, ни к чему: все равно через несколько часов вместо них появятся еще другие. И они это сами предчувствовали. На холм они глядели с ужасом. Не удивительно: склоны были усеяны трупами немецких солдат, над ними кружило воронье, и, когда ветер начинал дуть с той стороны, воздух наполнялся трупным смрадом.

"Юнкерсы" появились с опозданием почти на час. Три машины. На высоте тысячи метров они сделали круг, затем спустились до шестисот метров, сделали еще круг, и лишь тогда головная машина перевернулась через крыло и пошла в пике. Красные встретили ее огнем из всех пулеметов, но бомбы легли хорошо, и уже мчалась вниз вторая машина, и третья выходила на цель: "юнкерсы" завертели знаменитое колесо.

Рота уже шла в атаку. Уцелевшие от вчерашнего побоища пушки выехали на огневую позицию и стояли, готовые включиться в дело, как только авиация закончит партию. Еще заход, еще... Иоахим Ортнер поймал себя на странном чувстве: конечно же, он болел за своих, он страстно желал, чтоб под одной из бомб дот раскололся бы, как орех, и тогда закончился бы наконец этот кошмар; но одновременно он следил за боем и с ревностью; он не хотел, чтобы для "юнкерсов" все обошлось безболезненно. Это, бесспорно, повысило бы цену дота. "Черт побери, — бормотал он,- вчера эти красные были куда точнее, мне ли не помнить!.."

И майор накликал-таки беду. "Юнкерсы" успели отбомбиться, но на последнем заходе у головной машины вспыхнул мотор.

— Фриц, оп-ля, давай пари! — услышал он у себя за спиной торопливый голос. — Пять марок против одной, что он ковырнется у нас на глазах.

— А пошел ты!..

Трагедия закончилась в несколько секунд. Ни один из летчиков выпрыгнуть не успел, да и не смог бы — земля была рядом. "Так-то, господа", — иронически пробормотал майор, уловил момент, когда стало ясно, что атака провалилась, и приказал дать сигнал к отходу.

Сегодня он был недоволен собой. Что-то с ним случилось: или надломилось в душе, или же он дал слишком много воли сомнениям, и теперь этот процесс невозможно было остановить, только на душе у него делалось все тяжелей. Он знал, как это опасно, попытался бороться с собой, но самовнушения оказалось недостаточно; требовались куда более радикальные средства, попросту говоря — маленький успех. Но его не было. И тогда растерянность сменилась ощущением беспомощности, и он уже знал, что затем последует самая настоящая паника; он засуетился, заспешил, но поскольку он понятия не имел, как быть дальше, его действия и распоряжения выглядели со стороны, по меньшей мере, странными. Он вовремя это понял, приказал ротным заниматься фортификационными работами и ушел спать в свою палатку.

На этот раз он поспал неплохо. Проснулся сам. Рядом с палаткой громким шепотом пререкались двое. Иоахим Ортнер прислушался и понял, что новый адъютант не пропускает к нему какого-то офицера, прибывшего по важному делу. По отдельным фразам офицера Ортнер понял — это человек свой: каждая реплика его была заряжена некой приятно-барственной, снисходительно-уверенной интонацией. "Но и адъютант молодчина, знает свое дело, дал поспать", — отметил Иоахим Ортнер. Уже выбираясь из палатки, он зачем-то попытался вспомнить лицо прежнего адъютанта, который ходил за ним трое суток; из этого ничего не вышло, а куда он делся? и когда? Наверное, пустой был человек, никакой, раз уж так бесследно проскользнул мимо из ниоткуда в никуда — как тень, — решил он и напрочь выкинул из головы эту никчемную пустяковину.

Перед ним стоял капитан люфтваффе, улыбчивый верзила лет двадцати двух с внешностью чемпиона по гольфу своего монархического клуба.

— Милый гауптман, вы играете в гольф? — едва успев представиться, спросил Иоахим Ортнер.

— Еще как! И не только в гольф. Я играю во все, черт меня побери! — воскликнул капитан и радостно захохотал. — А что, мессир, это и есть ваше поле для гольфа? — Он широким жестом обвел долину. — На мой взгляд, лунок многовато, а? — и он захохотал снова, ужасно довольный своей шуткой.

Общих знакомых у них не нашлось, тем не менее они провели четверть часа в приятной болтовне, пока не добрались до дела. А оно заключалось в следующем. В семи километрах отсюда, в этой же долине, почти рядом с шоссе был аэродром, на котором сейчас находились несколько самолетов-разведчиков, ожидавших приказа о переброске ближе к линии фронта, и две эскадрильи двухместных монопланов, маленьких машин, какие обычно используются для небольших грузовых перевозок, для связи, неопасной рекогносцировки и т. п. Командиру группы монопланов и было поручено помочь 1027-му батальону каким либо образом взять дот. Конечно же, больше одного-двух звеньев никто выделять не собирался, да и то на один вылет.

Что смогут эти букашки, если "фокке-вульфы" и "юнкерсы" не смогли?

Иоахим Ортнер придумал сразу. Бомбить не придется. У этого дота, видать, такое перекрытие, что бомбами его грызть и грызть. Вопрос: "Сколько бочек нефти одновременно сможет поднять одна ваша "керосинка"?" — "Четыре, мессир". "Прибедняетесь, милый гауптман?" — "Четыре, мессир. Ведь самолет должен лететь, порхать, парить, а не ползти наподобие утюга, не так ли?" — "Хорошо, пусть будет по-вашему. Сколько же бочек нефти понадобится, чтобы устроить на этом холме небольшую Этну?" — "Двадцать". — "Почему двадцать, а не тридцать или сорок?" — "А потому, мессир, что пять самолетов сделают один вылет. И других цифр от нас не ждите". — "Ну и стервецы ж вы, ребята..." — "Ха-ха!.."

Точного времени не назначили: срок зависел от того, как летчики обернутся. В шестом часу они сообщили: вылетаем. Пушки вывернулись из овражка все разом — теперь у каждой был свой выезд — и начали ослепляющий огонь по пулеметам. Монопланы появились неожиданно даже для Иоахима Ортнера. Они зашли со стороны солнца и скользили по пологой наклонной на дот, словно и впрямь по солнечным лучам. Красные спохватились поздно. Монопланы проносились в нескольких метрах над вершиной холма, бочки шлепали тяжело и глухо, сыпались зажигательные бомбы. Рев моторов. Растерянные, рваные пулеметные строчки. В бинокль было отчетливо видно, как расползается, расплывается, пухнет багрово-красный огненный пирог на вершине. Еще миг — и он взметнется вверх смертоносными языками, и траурный шлейф поднимется в предвечернее тихое небо — химерический памятник, зловещий мемориал. Как просто все решилось; даже примитивно. Сразу бы это придумать — сколько бы сил, сколько бы нервов он себе сберег...

Иоахим Ортнер увидел, как словно из-под земли неподалеку от дота появилась фигурка человека. Она метнулась в одну сторону, в другую. Отовсюду наползал огонь. "Не нравится!" злорадно подумал майор, и вдруг человек отчаянными прыжками бросился напрямик через пламя — на вершину дота — сорвал флаг и исчез, закрытый взметнувшимся сразу отовсюду вверх жирным чадным пламенем.

Иоахим Ортнер тихонько засмеялся. "О господи, — думал он, — какая варварская страна! Они ценят что угодно: красивые слова, анекдоты из прошлого, цветные геральдические тряпки, но только не саму жизнь, прекрасную "и сладостную жизнь, одну-единственную реальность, с которой следует считаться и которую надо благоговейно доить — и так, и сяк, и эдак. Они живут мифами, а не реальной жизнью! Они не знают, что бог умер, — вспомнил он слова любимого философа, — и что пришел сверхчеловек, которому принадлежит все..."

Между тем роты поднялись только до половины холма: дальше не пускало пламя. Его плотная стена разъединила противников на несколько минут, но даже издали было видно, что фронт пламени неровен; еще немного, и оно начнет отступать непосредственно к доту, задерживаясь небольшими очагами в рытвинах и воронках.

Майор покосился через плечо на адъютанта.

— Передайте командирам рот, пусть не жалеют кожу, пусть следуют за пламенем шаг в шаг. Даже я отсюда вижу окна — пусть в них просачиваются.

Ему показалось, что пламя держится очень долго. Наконец оно стало сдавать, попятилось; зашевелились солдаты; цепь придвигалась к вершине; немцы еще никогда не поднимались так высоко, никогда за эти два дня не были так близко к цели. Иоахим Ортнер понимал: в этом костре ничто живое не могло уцелеть, и все-таки гнал от себя мысль об успехе, гнал подступающее к сердцу торжество — боялся сглазить удачу. Вот когда подорвут дот или хотя бы пулеметные гнезда...

Вдруг на противоположной стороне холма, невидимой с КП, захлопали почти одновременно негромкие взрывы. "Неужели свершилось?!" — мысль едва только начала формироваться при первом из этих звуков, но уже второй остановил ее своей фактурой, непохожестью на то, что ожидалось, а остальные затоптали, погребли эту мысль вовсе. Минное поле? — уже зная, что это неправда, что это не так, попытался обмануть себя майор, но привычное ухо квалифицировало точно: ручные гранаты.

Почему ручные гранаты — этим он уже не успел озадачиться. Из-за холма накатила новая волна звуков: длинные — значит, бьют наверняка, в упор — до полного истощения магазинов автоматные очереди. И среди них, выплывая на поверхность четкой ровной строчкой, стук крупнокалиберного пулемета.

Но с этой стороны было тихо, и солдаты медленно, шаг за шагом надвигались на дот. "Боже, дай им мужества, дай им выдержки!" — молил Иоахим Ортнер, который, впрочем, в существовании божьем уверен был не вполне и потому обращался к сей инстанции лишь в крайних ситуациях, да и то на всякий случай. "Боже, будь милосерден к немецким матерям", — молил он, полагая, что такой поворот будет более близок высшей силе.

Молитва не помогла. Ожил пулемет в правом (если считать от КП) бронеколпаке. Залечь солдаты не могли — земля была слишком горячей. Гранаты бросать не решились: это было бы самоубийством — пулемет бил рядом. Они побежали вниз.

К Иоахиму Ортнеру подошел полковник. Когда он успел приехать? И что за манера: незаметно подкрадываться и появляться вдруг — конечно же, в самый неподходящий момент...

— Мой дорогой Ортнер, — сказал полковник с какой-то жалкой улыбкой, так не вязавшейся с его обычной наглой самоуверенностью преуспевшего парвеню; впрочем, пестрый наборный мундштук, который полковник сейчас нервно вертел в своих пальцах, вполне соответствовал именно такой интонации. Иоахима Ортнера спасло лишь то, что с детства он был вышколен в правиле ни при каких обстоятельствах не выдавать своих чувств, не то он вряд ли смог бы скрыть изумление.

— Мой дорогой Ортнер, — сказал полковник, — поверьте, я прекрасно понимаю, что сейчас творится у вас на душе. Эти ужасные дни... Эти потери... я даже слова не могу подобрать, чтобы оценить их верно. Все ужасно. Все. Но прошу вас, дорогой Ортнер, не отчаивайтесь. Не теряйте головы. Нервы еще успеют пригодиться. Это война.

— Позвольте сказать, герр оберст, — живо отозвался Иоахим Ортнер, — я успел заметить, что это не Монте-Карло.

— Не надо, дорогой Ортнер, — полковник ухитрился выдержать тон, однако мундштук едва не хрустнул в побелевшем кулаке. Не надо язвить. Я понимаю, как вам сейчас нелегко, как вас угнетает ваша ответственность и ваша неудача...

— Позвольте заметить, герр оберст, что мы несем этот груз вместе.

— А разве я это отрицал?

Полковник попытался скрыть, как он раздосадован таким поворотом разговора, как его раздражает тон собеседника, но из этого ничего не вышло: не та школа. Впрочем, он боролся с собою недолго, примирился с поражением — и еще раз уступил. Взял Иоахима Ортнера под здоровую правую руку и повел по траншее.

— Дорогой Ортнер. Считаю необходимым внести ясность. Не более двух часов назад совершенно случайно я узнал, что командир нашего корпуса... э-э, как бы сказать... приходится вам...

Майор едва сдержал вздох торжества. Он гордо выпрямился.

— Герр оберст, я такой же солдат, как и все остальные. Полагаю, что если даже мой дядя...

— Конечно же, конечно, дорогой Ортнер! — заспешил полковник. — Это не меняет дела. И не снимает, так сказать... Мы все равны перед нашим фюрером! Но мне хотелось, чтоб вы знали, что просто, по-человечески... — Он совсем запутался; дипломатия была явно не по плечу господину полковнику. И тогда он рубанул напрямик. — Короче, я очень сожалею, что позавчера мой случайный выбор пал на вас, герр майор. Так вышло, черт побери, и вот теперь я не знаю, как вам — виноват! — как нам выбраться из этого дерьма. Правда, есть последний шанс. Сверху, как говорится, виднее, А что, если вы навестите дядю?

— А как мой батальон?

— Здесь ничего не случится, надеюсь. Во всяком случае хуже не будет. Да и поездка недолгая. Шоссе великолепное и сейчас свободно насквозь, мой "хорьх" дает полтораста километров, шофер надежен. До полуночи успеете обернуться.

Ну вот, наконец появилась хоть какая-то ясность. Высадив полковника в знакомом карпатском селе — в памяти Иоахима Ортнера оно было уже далеким-далеким, почти ирреальным, как сон, — майор остался наедине со своими думами. Он не пробовал представить, как повернется разговор с дядей; это было ни к чему: от него не требовалось дипломатического дара, даже лести; только почтительность и послушание. Сверху действительно виднее. Но что дядя может предпринять? Перевести его в другую часть? — щекотливое дело; репутацию не убережешь. Перевести в другое место весь полк? — значит, и рана и нервы все зря?..

Он спохватился. Не оглядываться, не загадывать и ни о чем не жалеть. Это еще никого не доводило до добра. Однако недавний пессимизм уже вошел в него снова и растекался, как чернила; и, хотя светлого, конечно же, было еще очень много, внутренний взор был прикован только к черному пятну, и его движение вширь начинало казаться неодолимым.

Он попытался воспользоваться испытанным приемом и стал думать, как будет славно надеть однажды генеральские погоны; это будет скоро и случится непременно; пять-шесть лет, а может, и меньше, зависит от того, будет ли все эти годы война и как она сложится, какова будет конъюнктура; эти ефрейторы, эти вчерашние завсегдатаи пивных баров к тому времени отшумят, отбуянят — выдохнутся; пока что энергии им не занимать, инерция движения огромная — чем черт не шутит, глядишь, и впрямь завоюют мир; но удержать?! Нет, для этого у них не хватит ума; сидя на золоте, они глотки друг другу перервут из-за ломаного гроша; они опустятся и иссякнут, у них станет дряблой душа — и тогда придем мы, люди новой формации, сочетающие в себе старые культурные традиции и завтрашний технократический взгляд на мир, на связь вещей, железной рукой мы вырвем у них вожжи...

"Но как мне быть с дотом? Смогу ли я перешагнуть этот самый первый порог?" — вспомнил некстати Иоахим Ортнер. Эта потеря бдительности дорого ему обошлась. Он спохватился почти тотчас же, однако, как писали в старых романах, демоны мрака уже завладели его душой, уже терзали ее, и, когда он спустя час предстал пред дядины очи, на нем в прямом смысле слова почти лица не было, а если говорить откровенно, он был просто жалок.

Такая неустойчивость не была характерна для Иоахима Ортнера. Секрет прост: он устал. Устал от серии ударов; от ожидания заключительного удара, перед которым не устоит на ногах. Всю жизнь его приучали "держать удар"; всю жизнь ему внушали ненависть к поражениям. Если ты упал — не беда, говорили ему. Лишь бы имел силы и мужество подняться, и снова броситься в драку, и взять реванш. Пропустил удар — не беда, если только ты от этого становишься злее и упрямей. Ты должен ненавидеть падения, ненавидеть удары, которые наносят тебе, ты должен ненавидеть свои поражения, говорили ему, но ведь он не был аморфной куклой, у него были определенный характер и наследственность, и заповедь ненависти к поражениям трансформировалась у него в своеобразную форму, когда человек, чтобы не упасть, чтобы не переносить боль, не скрежетать зубами, напрягаясь из последних сил, подставляет под удар другого. Но ведь однажды получается так, что не успеваешь времени не хватает или обстоятельства складываются неблагоприятно — увернуться или поставить под удар другого. И чувствуешь на себе, на своих костях и мясе эту безжалостную всесокрушающую силу. Неужели настал этот час?

— Что бог ни делает, все к лучшему, — сказал дядя. — И это не утешение, Иоахим. Это истина. Так же как истинно, что чем труднее взбираться на дерево, тем слаще его плоды.

— Даже если от них оскома?

— Но ведь ты не будешь рвать зеленых плодов, мой мальчик. Жаль, конечно, что ты не взял этот дот сразу. Но какая слава была бы с такой победы? Никакой. Рядовой эпизод. А вот если ты простоишь возле него еще дней десять...

— Дядя!

— Да, да, не меньше. Уж если мы застряли здесь, то должны провозиться долго, чтобы все ждали этой победы. Чтобы когда это случится, она прозвучала громко и принесла славу германскому оружию... У тебя есть какой-нибудь план?

— Самое простое — подкоп.

— Десяти дней хватит?

— Вполне.

— Прекрасно, Иоахим. Давай сейчас вместе подумаем, что тебе для этого может понадобиться.

Специалистов по подземным работам обещали прислать только через сутки, но уже и эта ночь не прошла впустую. Майор выдвинул два взвода на новую позицию — между холмом и старицей. Здесь склон был самым крутым, в одном месте даже обрывистым — земля обвалилась во время высокого паводка. Солдаты начали окапываться еще затемно; сначала рыли траншею и блиндаж; его делали просторным — отсюда и предполагали тянуть подземный ход к цели.

Потом пришел день — бесконечно длинный, бесконечно скучный. Если бы Иоахим Ортнер собирался и дальше воевать с этой частью, он нашел бы для себя немало дел, но этот батальон выл для него всего лишь полустанком, и тратить свои силы и мозговую энергию на солдат и младших офицеров, с которыми воевать придется кому-то другому, он не желал. Не из принципа; просто это было неразумно по отношению к самому себе.

Первую половину дня он отсыпался, затем прошел по окопам. Воздух выл сухой и жаркий, трещали цикады, вокруг было столько разрытой земли, что даже малейшее дуновение ветерка поднимало тончайшую едкую пыль. Делать было совершенно нечего. Он еще потомился немного; не зная, чем себя занять, придумал одну смешную штуку, однако она вначале даже ему самому показалась дикой, и он тут же ее отбросил, но вскоре эта мысль возвратилась к нему снова и уже не отпускала. Он подумал: а почему бы нет, в самом деле? — вызвал начальника штаба, сказал ему, что попробует вступить в переговоры с красными, и, поскольку переводчика в батальоне не нашлось, взял свой великолепный словарь, который накануне войны специально для него сестра разыскала у парижских букинистов, оставил адъютанту парабеллум и, помахав над бруствером белым флажком из салфетки, выбрался наверх и пошел через поле к доту.

Он ничуть не боялся. Он был уверен, что имеет дело с противником, который не станет стрелять в парламентера. Правда, в не меньшей степени он был убежден, что эти переговоры ни к чему, да он ни одной минуты и не надеялся на положительный результат. Цель была одна: он хотел увидеть командира этих красных. Для чего? Иоахим Ортнер этого сам не знал; просто ему этого очень хотелось.

Когда он стал подниматься по склону, у него закружилась голова. От потери крови ослабел, решил он, да и запах здесь дурной. По правде говоря, запах был ужасающий, но возле вершины стало полегче.

От красных на переговоры вышел совсем еще молодой парень. Он был ненамного выше майора, но сразу видно, силы ему не занимать. У него была перевязана голова, из-под не по росту мелкой гимнастерки тоже проглядывали бинты, на зеленых петлицах криво сидели по два треугольника. Чужая гимнастерка, понял Ортнер, и он так дорожит своим сержантским званием, что даже на минуту не пожелал с ним расстаться. Но как величественно он держится! "Будь я проклят, если среди красных он не самый старший".

Разговаривать им было непросто. Младший сержант почти не понимал по-немецки, майор не знал по-русски и двух слов; словарь переходил из рук в руки, но и от него толку было мало; выручала, как и всегда в подобных случаях, мимика. "Вы молодцы, — втолковывал Иоахим Ортнер, — вы колоссально дрались. Настоящие солдаты. Но согласитесь, сержант, что вам до сих пор еще и везло, а это не может продолжаться бесконечно". — "Извините, герр майор, — говорил младший сержант, — но здесь жарко, так что выкладывайте, с чем пришли, да и разбежимся". — "Вы прекрасно держитесь, — говорил майор, — и считаете себя хозяевами положения. Сегодня это так. Но смотрите дальше, вперед. У вас нет никакой перспективы. Фронт уже почти в двухстах километрах отсюда и с каждым днем откатывается все дальше". — "Ладно врать, герр майор, усмехнулся сержант, — у меня вон там сидят парни, которые умеют делать это почище. Хотите с ними посостязаться?" — "Вы вольны мне не верить, — старался быть любезным майор, — но сегодня утром наши войска вступили в Ригу, а Литва уже наша целиком, и Минск взят, и танковая армия идет на Киев. А ведь сегодня только двадцать седьмое число, шестой день войны. Если вы знаете географию, при такой скорости через две недели мы будем в Москве". — "Ладно тебе, фашист, надоел, — сказал сержант. — Я думал, ты сдаваться хочешь". — "Послушай, сказал майор, — слово дворянина и офицера, что я не трону ни тебя, ни твой гарнизон, когда вы будете выходить. С условием, если вы ничего здесь не испортите и захватите с собой только легкое оружие". — "Ладно, — сказал сержант, — привет. У тебя есть пятнадцать минут, майор, чтобы добраться до своих окопов. Гляди, а то ведь в другой раз я не промахнусь," — засмеялся он, кивнул на подвязанную черным платком руку майора, щегольски отдал честь и, не дожидаясь ответа, повернулся и ушел в дот.

19

К тишине они привыкли быстро; пользовались ею, но не очень доверяли: уж таким покоем начинался день накануне, а как повернуло!.. Однако по всему было видно, что немцы морально выдохлись. На арапа взять не смогли, дров наломали прорву; теперь будут чухаться, пока в себя не придут.

Красноармейцам передышка была тоже нужна. Правда, задача у них была попроще: отоспаться, дот подремонтировать, раны залечить. Несколько беспокоило состояние Сани Медведева. У него обгорело лицо и руки; на груди были тоже ожоги, но несерьезные. Лечили его просто по народному предложенному Чапой рецепту: свежие ожоги залили зеленкой и отправили загорать, мол, солнце и не такие хворобы врачевало. Рядом с входным люком в глубокой воронке ему разровняли место, достелили одеяло, и он лежал там лицом к солнцу, поворачивая руки то одной стороной, то другой и спускаясь в дот только по тревоге или к столу. Он не жаловался на боли, но по ночам, забываясь ненадолго в дремоте и утратив контроль над собой, начинал метаться и стонать. На четвертый день корка на лице и руках стала лопаться, его заливал гной, и он наотрез отказался спускаться в жилой отсек, потому что запах от ран шел тяжелый, а он все равно не мог спать. Это продолжалось двое суток, а потом однажды утром он заснул прямо на солнце; товарищи думали, что это от измождения, но когда он проснулся под вечер, оказалось, что почти все язвы затянуло, и с того дня дело стремительно пошло на поправку.

Четверо боеспособных солдат — это было не густо для такого большого дота. Дежурили по двое; люки, ведущие к пулеметам, были все время открыты — немцы окопались рядом, в любую минуту они могли броситься на штурм. И хотя дни тянулись в тишине и покое, монотонные, усыпляющие, красноармейцев это ожидание не только не взвинчивало, но даже не нервировало. Пограничники они привыкли к дозорной службе, они могли ждать столько, сколько бы потребовалось, и вполне вероятно, что продлись это хоть целый год, не было бы минуты, когда враг застал бы их врасплох.

В первый же день, когда стало ясно, что враг на какое-то время оставил их в покое, Тимофей объявил, что входит в силу устав гарнизонной и караульной службы; только один Чапа не понял, что это означает, и вечером получил взыскание за отсутствие чистого подворотничка. Затем Тимофей провел открытое комсомольское собрание, на повестке которого был один вопрос: о текущем моменте. Он объяснил временный успех противника на их участке внезапностью коварного нападения. Но долго это продолжаться не может. Красная Армия ответит ударом на удар и выметет врага со своей территории.

— Кроме того, у меня лично большие надежды на пролетариат Германии и покоренных ею стран, — сказал Тимофей. — Я считаю, они просто обязаны подняться против коричневой чумы. Из солидарности с нами.

Ремонт лаза к главному пулеметному гнезду не показался им обременительным: это было хоть какое-то да занятие. Все делалось на совесть: и арматура, и опалубка. Заливали бетон ночью. Поверх всего наложили столько камней, что уже одно это гарантировало безопасность, если не считать, конечно, прямых попаданий.

Подкоп они обнаружили быстро. Немцы сбрасывали вырытую землю в старицу. Делали они это в начале ночи. К рассвету муть оседала; во всяком случае, наверное, так казалось немцам. Но с высоты рыжее облако на фоне темной чистой воды было видно достаточно ясно. Вмешиваться прежде времени не имело смысла, каждый выигранный день Тимофей записывал в свой актив; но и слишком тянуть было рискованно. Он выжидал неделю, затем решил: ладно. На операцию пошли он и Страшных. Три фугасных снаряда они заложили у внутренней стенки блиндажа, от которого немцы копали свой ход. Над ними пограничники подвесили за кольцо противотанковую гранату, перекинув шнурок через специальную, изготовленную заранее из арматуры рогатку. Отползя на безопасное расстояние, они дернули шнурок. Взрыв потряс весь холм.

А следующей ночью они услышали далекую долгожданную канонаду. Ее приносило изредка и очень глухо. Под утро она исчезла, до вскоре стала слышна гораздо явственней и ближе. Потом замирала еще дважды — и вдруг пропала совсем. Ее не было всю вторую половину дня и всю ночь, а на рассвете пограничники увидели, что батальон снялся и отступает к горам. Немцы не рисковали выйти на шоссе; они пользовались каждой складкой местности, как укрытием. При хорошем обстреле это помогло бы мало, но Тимофей помнил, что осколочных снарядов у них осталось всего восемь штук, только на черный дань. "Живите, решил он, — все равно вам далеко не удрать". Немцы перешли реку вброд и стали окапываться на том берегу, у входа в ущелье. Они спешили, но прошло еще несколько часов, прежде чем в доге услышали далекий рев моторов, а потом на востоке, перевалив горку, на шоссе появились три советских танка Т-26. Командир головной машины оглядывал долину в бинокль. Сначала его внимание привлекли брошенные немцами окопы, затем усеянный трупами холм и красный флаг над дотом. Вот уж чего, должно быть, он здесь никак не ожидал. Он заглянул внутрь танка и тотчас же рядом с ним появился второй, теперь они оба глядели на дот и на красноармейцев, которые сидели на куполе дота и кричали "ура!".

— Здорово, хлопцы! — закричали танкисты, крутя над головами своими шлемами.

— О-го-го-го! — торжествующе неслось с холма.

— Крепко накостыляли, дышло им в печень!

— Кати, кати! Посмотрим, какой ты сейчас будешь хороший!

— А что, он близко?

— Сразу за рекой зарылся.

— Выковыряем!

— Счастливого пути!

— Счастливо оставаться!

Танки продвинулись почти до берега. Немецкая батарея встретила их огнем и даже заставила отступить. Они отошли почти на километр и рассредоточились, очевидно поджидали пехоту. Она появилась не скоро. Сначала это была небольшая группа бойцов; пограничники обнаружили их случайно, так далеко они шли — они появились из-за дальних холмов и продвигались вдоль берега реки по направлению к ее излучине. Потом на дороге появился сразу целый взвод, а следом и немного в стороне — подразделение автоматчиков, как нетрудно было догадаться, — фланговое прикрытие; затем появились две роты. Когда они поравнялись с холмом, от них отделилась группа, человек около двадцати, и направилась к доту. Тимофей выстроил свой гарнизон и, когда старший группы, капитан, подошел к ним, доложил честь по чести, четко и коротко, как и положено по уставу. Капитан принял его рапорт с непроницаемым лицом. Опустив от фуражки руку, он сухо приказал:

— Сдайте оружие.

Это неприятно поразило Тимофея, но пререкаться он не стал. Сдал свой "вальтер" и автомат, так же поступили остальные. Прибывшие с капитаном красноармейцы окружили их, взяли под стражу и повели вниз. Возле дороги капитан подошел к переносной радиостанции, и, когда он заговорил в микрофон, Тимофей с изумлением услышал немецкую речь:

— Герр майор, докладывает капитан Неледин. Все в порядке. Можете приезжать.

Майор Иоахим Ортнер приехал тотчас же. Иронически, но мельком взглянул на Тимофея и, широко ступая, легко пошел вверх. Спускался он медленней. В нем появилась какая-то рассеянность, которая улетучилась, когда он увидел перед собой пленных красноармейцев. Его интересовал, впрочем, если только это ничтожное внимание можно назвать интересом, один Тимофей.

— Дот прекрасен,- сказал он. — Но они держались вообще выше всяких похвал. Господин Неледин, будьте любезны, переведите, что мне было приятно иметь дело с достойным противником. И еще скажите ему, что я обещаю замолвить за него слово.

Капитан перевел. Тимофей на это не реагировал никак. Он спокойно смотрел на майора; по лицу нельзя было прочесть ни мыслей его, ни чувств.

Иоахим Ортнер помедлил, взял Тимофея за борт куртки и сказал:

— Между прочим, в таком мундире, только генеральском, воевал мой дед.

Капитан перевел. Тимофей опять не реагировал никак.

— Ну и черт с ним! — сказал майор, забрался в бронетранспортер и укатил.

Красноармейцев повели к реке. Когда они проходили мимо передового Т-26, экипаж сидел позади башни на брезенте: играли в "дурака". Они оторвались только на минуту, командир крикнул со злобой:

— Что, красные сволочи, достукались?!

Реку они перешли вброд. На том берегу их посадили в крытый грузовик, предварительно связав за спиной руки, и везли долго. Красноармейцы не разговаривали ни между собой, ни с конвоирами. Они догадались по шуму снаружи, что машина въехала в город. Потом их вывели на закрытом дворе, позади четырехэтажного длинного здания, но это не была тюрьма, во всяком случае, на тюрьму не похоже. Пока они шли длинными коридорами, то и дело встречались немцы, чаще всего в черных мундирах; на красноармейцев никто из них не обращал внимания. Наконец их ввели в небольшую комнату с решеткой на окне; конвоиры закрыли дверь на ключ и, похоже, ушли совсем.

В комнате были две складные железные койки без матрацев и шаткий стул с неловко вставленными и уже успевшими потемнеть фанерками на спинке и сиденье.

Красноармейцы по-прежнему не разговаривали, но не потому, что не о чем было говорить или они уже до дна выговорились, сидя в доте. Нет. Просто им не нужно было слов. Теперь это был единый организм с единым образом мышления, с единым восприятием, когда мельком брошенный взгляд говорит больше, чем длинная аргументированная речь.

В комнате было душновато, но крашеный пол приятно холодил. Все стали устраиваться на нем, один Страшных, сделав два круга по комнате и как бы принюхиваясь к окну, к стенам и немудрящей мебели, вывернул из кроватной сетки пружину, повозившись, распрямил крючок на конце и осторожно стал ковырять в замочной скважине.

— Цурюк! — внезапно рявкнули за дверью.

Ромка выпрямился, отошел от двери, чуть улыбнулся:

— Уважают.

— Не-а, — сказал Чапа, — это по-ихнему "дурак". Ромка подошел к нему, сел рядышком под стенку.

— Чапа, а ну выдай народную мудрость, знаешь, какой-нибудь колоссальный народный рецепт — уж больно кишки сводит.

— Тю! А ты спробуй скласты, скоки мы о тех цурюков на горбочку ухайдакали.

— Какой смысл? Ты думаешь, если на твою долю придется не двести фашистов, а сто восемьдесят, так они тебя пожалеют? Черта с два! Под стеночку поставят и — здрасьте, господи сусе!

— Под стенку? — удивился Чапа. — Не-а, Рома, под стенку не будеть. У в них же душа кровью умываеться, як они нас видять. Не-а, Рома! Щоб душу одвесты, они с нас по жилочке будуть тягты. И на нашем сердце ножичком зирочки вырезать.

— Он правильно говорит, — вмешался Тимофей. — Ложился бы ты, силы экономить надо.

— Бесполезно все это, — сказал Ромка, — я вот читал где-то, что человек, когда кричит от боли, за одну минуту теряет столько нервной энергии, сколько за восемь рабочих часов.

— Только что придумал? — чуть приоткрыв глаза, спросил Медведев.

— А что, запросто может быть, — поддержал Залогин. — Я вот знаю, на тренировке пробегаешь сто метров двадцать раз — хоть бы что, а на соревнованиях — дядя, ты слушай, тебе ведь говорю, — так вот, на соревнованиях дернешь эти сто метров — и дух из тебя вон. На трое суток полуобморочное состояние.

Тут они услышали — звуки отчетливо передавались им по полу — приближающийся по коридору уверенный и тяжелый топот многих ног. Дверь распахнулась: вошли сначала двое автоматчиков в черном, за ними генерал в такой же форме со свастикой на нарукавной повязке и молниями в петлицах и с ним господин, как-то странно одетый. На нем были немецкие форменные сапоги, кавалерийские галифе и френч полувоенного покроя; он был выше генерала почти на голову и лицом точно никакой не немец. На красноармейцев он взглянул с интересом, а может быть, даже с удовольствием.

— Вот они, князь. Полюбуйтесь на этих героев. Я рассмотрел из окна кабинета, когда их выбрасывали из машины, и уже тогда составил о них свое мнение, которое полностью подтвердилось, когда мне принесли их паршивые бумаги. Честное слово, князь, будь у меня хоть немножко времени, я бы докопался, какой идиот решил, что это сборище может заинтересовать имперскую контрразведку.

— Братцы, может быть, вы все-таки встанете, — сказал длинный.

— А чего это? — нарочито медленно произнес Ромка.

— Да вроде бы пришли к вам люди, которые старше вас. Неудобно как-то разговаривать.

Красноармейцы поглядели на Тимофея. Тот кивнул. Все встали.

— Хорошие ребята, но они мне тоже не нужны, господин генерал.

— Жаль, князь. В таком случае, не хотите ли пари?

— Прошу вас.

— Ставлю дюжину шампанского, что ваши... э-э... контрразведка за сутки их не сломает.

— Позвольте предложить встречное пари. Ставлю две дюжины, что ваши не добьются этого и за трое суток.

— Не получится, у моих и так работы хватает.

— Вот видите, ваше превосходительство...

— Значит, просто расстрелять?

— Ну уж нет. Они об этом только и мечтают, стервецы. Вон как вызывающе держатся, таких не расстреливать, таких совращать надо.

— Значит, все-таки беретесь, князь?

— Вы же видите — уже взялся. — Он повернулся к красноармейцам. — В сорочке родились, братцы. Выторговал я вас у господина генерала. У вас с собой и вещичек, кажется, нет никаких. Ничего, обзаведетесь. Идите за мной.

Их провели теми же коридорами, посадили в бронетранспортер и везли через город минут пятнадцать. Выпустили посреди просторного заасфальтированного плаца. С двух сторон его ограничивали совершенно похожие друг на друга казенной постройки здания — то ли конюшни, то ли казармы. Они были двухэтажные и какие-то приземистые, массивные, со сводчатой кладкой и окнами, которые легко было переоборудовать в амбразуры. Третью сторону замыкал высокий каменный забор с глухими железными воротами, с крепким, похожим на дот контрольно-пропускным пунктом. С четвертой стороны была то ли высокая стена, то ли там находилось еще одно здание, которое замыкало два боковых наподобие буквы "П". В нем также были глухие железные ворота с калиткой сбоку, в которую и провели красноармейцев.

Пройдя длинную, ярко освещенную электрическими фонарями подворотню, они попали в небольшой квадратный дворик, пятнадцать на пятнадцать метров. Стены здесь были еще выше, но под ногами был песок и гравий, росло несколько головастых ив и одна голубоватая елочка.

Автоматчики передали красноармейцев пожилому типу с вислыми усами в форме какого-то непонятного рода войск. Куртка Тимофея страшно его заинтриговала.

— Слышь, паря, — сказал он, — никак не возьму в толк, за кого же это ты, значит, воевал?

— Ты что, из наших будешь?

— А тут все наши.

Прежде всего их повели мыться. Это было приятно. Но когда они вышли из моечной, их ожидал сюрприз: одежду заменили. На тех самых местах, где они раздевались, лежали пять комплектов нижнего белья и немецкой полевой формы.

Тимофей постучал в дверь. Появились давешний дядька и еще двое типов в такой же форме.

— Папаша, — сказал Тимофей, — мы это надевать не будем. Гони нашу форму.

— Мы ваше тряпье сожгли, — сказал усатый. — Привыкай к этой. Сукно добротное, ни одной латки, сам выбирал.

— Ладно тебе шутить, — упрямился Тимофей. — Сказано, гони форму.

— Нет ее, парень. Все. Хана. Сгорела.

— Ладно, куда нам идти?

— Оденьтесь сначала.

— В это одеваться не будем.

Дверь закрылась, через несколько минут появился уже знакомый им капитан Неледин.

— Довольно шумно начинаете, молодые люди. Еще и не осмотрелись, а уже изволите бунтовать.

— Ты можешь с нами делать, что хочешь, сволочь, но в это нас не засунешь.

— Не больно сволочись, младший сержант. Заняться вами поручено мне. Боюсь, скоро икать начнете.

Через полчаса им все-таки принесли советскую форму стираную и целую.

Затем их принял князь. Его кабинет был велик, но низок, как и все помещения в этих казармах, и оттого кабинет казался еще длиннее. Он был почти пуст, если не считать огромного полированного письменного стола, двух кожаных кресел, двух длинных шеренг — вдоль стен — казенных стульев с кожаными сиденьями и спинками и двух портретов в натуральную величину: Гитлер стоит на фоне нацистского прапора и Николай II, но не в полковничьем мундире, как обычно, а в черной сюртучной паре; очень странная картина, скорее всего срисованная с фотографии.

Князь вышел к ним из-за стола. Он действительно был очень высок: макушка Медведева была самое большее на уровне его глаз. Говорил он мягко, немного в нос. Красноармейцы не могли знать, что это влияние французского, но то что этот человек говорит по-русски редко, они поняли еще в камере.

— Вы мне нравитесь, волчата. Вы славно потрепали немцев, и, как русский, я не могу этим не гордиться. И за то, что форму не захотели поменять, тоже хвалю. Мужества и характера вам не занимать, но сейчас вы должны полагаться не на упрямство, а на свои светлые головы. Я понимаю, какой вам сегодня выдался трудный день. Для вас это катастрофа. И следующие дни будут не легче. Я понимаю, что коммунистические идеалы в вас вбивали с детства и вырвать их не просто и больно. Но поймите, волчата, вы молились на глиняных идолов. Немцы разбили коммунистическую Россию в две недели. Пройдет еще две недели, и они затопчут ее всю. Они сотрут ее с лица земли, как Польшу, Францию, Чехословакию, Бельгию, Югославию... Нашу Россию, на которую мы немцев не пускали никогда дальше самых западных границ, где их всегда били. Я не тороплю вас, волчата. Вы поживете у меня, успокоитесь, послушаете радио, вспомните прошлое и подумаете о будущем нашей родины. Вам предстоит сделать выбор, и вы его сделаете, я не сомневаюсь в вас. И тогда мы вместе, рука об руку, будем работать над созданием великой силы, которая поднимет Россию из пепла, бессмертную и прекрасную, как птица Феникс. И когда-нибудь наступит светлый день, что никакие орды, ни тевтонские, ни татаро-монгольские, не посмеют посягнуть на нашу прекрасную землю.

Пожалуй, князь еще долго мог бы продолжать в том же духе, но что-то в глазах всех пятерых красноармейцев ему не понравилось. Он бы понял ненависть или презрение, был бы доволен вниманием, уж не говоря о большем. Но в этих глазах он не мог прочесть никакой реакции. В них вообще ничего не было. Пустота. "Наша скифская манера", — как-то неуверенно подумал князь и остановился перед младшим сержантом.

— Что ты скажешь на все это, командир?

Тимофей словно очнулся, медленно произнес:

— Знаешь что, холуй, пошел бы ты...

20

Это было сложное многоцелевое учреждение; его название было столь же пространным, как и задачи, которые оно решало: спецподразделение по подготовке кадров колониальной администрации при абверкоманде NN. В просторечье это означало, что спецподразделение отбирает и просеивает поступающий "с мест" человеческий материал и готовит национальные кадры для служб государственной безопасности. А поскольку существовало оно под эгидой абвера и финансировалось им, то лучшие из лучших попадали отсюда в школы адмирала Канариса.

Это спецподразделение существовало уже два года. Вначале оно занималось почти исключительно украинскими и прибалтийскими националистами; затем в нем появился русский отдел. Отдел был укомплектован целиком из "бывших" и следующего поколения "бывших" — если не родившихся, то выросших и воспитанных на Западе. Но эти русские кадры совершенно не удовлетворяли абвер. Во-первых, плохое знание нынешних местных условий и психологии народа. Во-вторых, надломленность, угнетенность, почти всегда неосознанная, отсутствие веры в себя и, как следствие этого, недостаток инициативы. Наконец, слепая ненависть многих делала близорукими или, по крайней мере, ограниченными, неспособными подняться на уровень новых задач, которые еще только предугадывались. Вполне естественно, с началом войны абвер надеялся "влить свежую кровь" в этот отдел. Ожидалось, что недостатка в людях не будет: для живого дела годились и рецидивисты (тип людей, у которых склонность к риску, к хождению по острию бритвы был в крови), и затаившиеся враги Советской власти.

Конечно же, из Тимофея Егорова и его товарищей чиновники спецподразделения не собирались готовить ни диверсантов, ни провокаторов (хотя, если бы это удалось, успех считался бы колоссальным, и без орденов не обошлось бы; но в это, признаться, с самого начала мало кто верил). Немецкие армии наступали столь успешно, что в скорой победе не было сомнений. Если абверу и потом понадобятся русские разведчики, их можно будет готовить из заведомо преданных людей. Но эти пятеро были прекрасным материалом для психологов и социологов подразделения, специализировавшихся на психологической обработке населения; их интересовала и массовая психология, и границы устойчивости отдельного индивидуума.

К ним-то и попали красноармейцы.

Первые три дня ими, по сути, никто не занимался. Их поселили в длинной казарме, вместе со взводом украинских курсантов — людей Бандеры. Курсанты целыми днями были на занятиях, собирались вместе только на завтрак, обед и ужин. Красноармейцев они словно не замечали. По вечерам ребята вместе с ними смотрели фильмы. Но прежде всего их привлекала кинохроника, в особенности военная, которую показывали перед сеансом. Тимофей узнал Минск, Герка — Каунас и Ригу, и все они узнали Львов. Везде были немецкие танки, смеющиеся немецкие солдаты, колонны пленных красноармейцев, сгоревшая советская техника. Но самые страшные вести приносил радиоприемник. Им не мешали слушать Москву, и в первый же день, это было 9 июля, они узнали, что фашисты уже в Пскове, Витебске и Жлобине, что они рвутся на Киев и уже дошли до Житомира и Бердичева. Шли тяжелые бои под Смоленском. Они смотрели на карту и, когда никого чужих рядом не было, снова и снова измеряли, сколько до Смоленска, сколько от Смоленска до Москвы.

К исходу третьего дня Тимофей не выдержал и начал прощупывать одного приглянувшегося ему паренька. Тот решил, что это грубая провокация, и ответил, не очень выбирая выражения: прошелся и по адресу Тимофея, и по Советской власти. Последнего Тимофей не мог просто так спустить. Началась перепалка. И вдруг бандеровцы поняли, что красноармейцы-то настоящие...

Дежурные офицеры подоспели только минут через пять. Красноармейцы к этому времени отбили отчаянный штурм и сами перешли в наступление. Впереди, как таран, двигался Саня Медведев. И хотя курсанты проходили специальный курс дзю-до и среди них было немало здоровых мужиков, все они отступали перед Медведевым, который поднимал над головой и со всего маху швырял в толпу тумбочки, табуреты и железные спинки кроватей. Нескольких бандеровцев он изувечил, двоих уволокли, потому что удары пришлись в голову. Он даже внимания не обратил, что среди бандеровцев появились немецкие автоматчики. Только счастье спасло: пострадай сейчас хоть один немец — и красноармейцы были бы изрешечены пулями. Но Тимофей вовремя приказал: "Отставить бой". Немцы были довольны, что русские перегрызлись, а для них все обошлось сравнительно просто. Они очистили казарму от бандеровцев и спустя немного времени перевели красноармейцев в другое крыле этого же здания. Однако уже не подселяли их ни к кому. Им поставили радиоприемник и кормили неплохо — и вдруг однажды среди ночи подняли и развели, не предупредив, по отдельным камерам.

Чапе досталась вполне приличная комнатка, с хорошей постелью, с цветком настурцией и даже без решеток на окне. Тимофею — узкий каменный вертикальный ящик наподобие шкафа: ни сесть, ни даже боком повернуться; в нем можно было только стоять; в нем всегда было темно, так что уже через час представление о времени переходило в категорию, которая обычно обозначается словами "давно" и "долго". Остальных ребят поместили в маленькие камеры-одиночки: нары, тощий матрац с трухой вместо соломы, сырые стены, маленькое запыленное окошко, забранное толстенными прутьями.

Им дали освоиться с новой обстановкой — целые сутки для четверых, и трое суток для Тимофея, — чтобы подумать и сравнить. И только затем начались допросы.

При аресте в руки немцев среди других документов попал и протокол комсомольского собрания, из которого они узнали, что только один Чапа некомсомолец. Именно это предопределило с самого начала особое к нему отношение. Его не только не били, но даже голоса при допросах ни разу не повысили. Едва его изолировали от товарищей, как тут же предоставили полную свободу передвижения: он мог выходить в город без сопровождающего и находиться там любое количество часов; правда, его предупредили, что, если он опоздает к обеду или ужину, порция ему не сохраняется, а в случае возвращения после десяти вечера ночевать придется на КПП — контрольно-пропускном пункте, где деревянные лавки и всю ночь горит свет и ходят люди, — все это, конечно, составляет известные неудобства. Было еще одно ограничение: по территории спецподразделения Чапа мог ходить далеко не везде и только с сопровождающим; но тут немцев было легко понять; мера была простая и радикальная — они могли быть уверенными, что Чапа даже случайно не узнает, с какой организацией имеет дело; национальные воинские части чем это не правдоподобно?

Комната Чапы никогда не запиралась. Правда, снаружи у двери сидел охранник, но по своим функциям он был скорее привратником, чем часовым.

Беседовал с Чапой (допросом это никак не назовешь) всегда один и тот же следователь: полный губатый украинец с шевченковскими усами. При первой же встрече он сказал, что от Чапы хотят лишь одного: чтобы он дал расписку в своем лояльном отношении к немецким властям; после этого ему будет предоставлена свобода в выборе деятельности и, может быть, даже какое-то содействие для успеха первых шагов.

— А шо от хлопцев хотят? — спросил Чапа.

— В точности то же самое, добродию, — ласково ответил следователь.

— Ну, а як мы збрешемо?

— Но это же будет неприлично! — пожурил следователь. — Мы доверяем вашему честному слову. Мы знаем, как вы сражались, выполняли свой воинский долг. Вы люди чести и если скажете: кончено, с прошлым завязали — так оно и будет.

— Красиво, красиво, — тихонько засмеялся Чапа. — Ну, а як збрешете вы?

— То есть?.. Вы хотите сказать, Драбына, что не доверяете нам? Что боитесь оказаться обманутым?

— Ага.

Следователь подумал.

— Хм. Это не лишено логики. Вас можно понять, — сказал он. — И все-таки вам придется довериться нашему честному слову. Иначе мы будем вынуждены вас расстрелять.

— Ага.

— Идет война. Каждый человек становится по какую-то сторону баррикады. И если вы не с нами, значит вы против нас.

— Можно с хлопцями поговорить?

— Нельзя. Это решение каждый из вас должен принять самостоятельно.

Теперь Чапа задумался.

— Не-а, то для меня не подходит, — сказал он наконец. — Як маленький сапог на велыку ногу. Краще босым ходить, чем ота мука.

— Но поймите же, Драбына, что дело идет о вашей жизни и смерти!

— Ну?

— При чем здесь другие люди? При чем здесь эти четверо пограничников, с которыми вас свел слепой случай? Ведь мог и не свести. Ведь вы могли не встретить их, и ничего бы этого не случилось, и вы не оказались бы втянутым в эту историю.

— Ото було б жалко!

— Не упрямьтесь. Поймите: дело идет о вашей жизни. Они уже прошлое, которому нет возврата. Доверьтесь мне. Ведь мы оба украинцы.

— Ну да, можна и так. Токи я думал, шо я россиянин.

— Россияне — то москали. — Следователь так разгорячился, что перешел на "ты". — Ты что — москаль?

— Не-а, до Москвы далеко...

— Не в Москве дело. Пойми, хлопец, мы с тобой оба одной крови. По сути, мы с тобой как братья. И мы, украинцы, должны держаться друг друга.

— Не-а. Ты предатель, а я не хочу.

— Какой же я предатель? Я поступаю так, как мне велит сердце. По убеждениям. Я вон сколько лет ждал этой минуты чтобы им в спину нож воткнуть, отомстить за братов.

— Я не знаю, — отмахнулся Чапа, — чего там твои браты наломали. А ты вот Родину продал хвашисту — это вижу. А я не хочу!

Эти беседы велись каждый день. Диапазон тем был весьма широк. Следователь изучал Чапу, был терпелив, искусен в подыскании все новых и новых аргументов, которые бы подтверждали его позицию. Чапа не проявил даже малейшего колебания. А следователь не мог этого просто так оставить или принять радикальные меры; ему не повезло: в его задачу входило склонить этого паренька на свою сторону только словами: смутить — поколебать — разуверить — убедить! Он должен был найти рецепт (увы, именно этого ждало от него начальство), чтобы сотни других его коллег в сходных ситуациях не испытывали затруднений. Может быть, от этого будет зависеть выбор форм работы с населением оккупированных областей, или вербовка тайных агентов, или переманивание чужих агентов на свою сторону...

Но пока дело не двигалось. И на Чапу решили повлиять иначе.

Однажды следователь предложил ему спуститься в подвал. Они прошли длинным чистым коридором, ярко освещенным электрическими лампами, в просторную комнату. В ней тоже был очень сильный свет, голые цементные стены, в углу простой стол, три тяжелые табуретки и железный ящик с ободравшейся краской. Больше ни в комнате, ни на столе ничего не было. Следователь усадил Чапу на табуретку, угостил ранним яблоком и завел свой обычный разговор. Чапе все это не понравилось, он был настороже, но виду подавать не хотел и держался нарочито раскованно, был более смешлив и словоохотлив, чем всегда, не догадываясь, что следователю все это было знакомо — обычная реакция крепких людей, когда они думают, что "вот сейчас начнется".

Чапа сидел спиной к двери и нарочно не обернулся, когда услышал, как она открылась и в комнату вошли сразу несколько людей. Дышать стало очень трудно, однако Чапа заставил себя расслабиться и даже от яблока откусил и стал жевать.

За спиной раздались глухой удар, стон и звук ударившегося об стену и оседающего на пол тела. Чапа обернулся. Это был Ромка. Вокруг него полукругом стояло пятеро здоровенных детин в черном; один, волосатый, вообще раздетый до пояса, и двое в майках.

Ромку можно было узнать только по какому-то общему контуру, что ли: по лицу бы его, как говорится, и родная мать не узнала.

— Чапа, ах ты мой милый гений! — разлепил губы Страшных. Как хорошо, что и ты жив.

— Тю! То выходит нас токи двое?

— Вот видишь, ты и в математике король... А меня яблочком не угощали. Даже сначала.

— Не жалкуй. Токечки шо кругленьке. А так дрянь.

С Ромки тем временем срывали одежду.

— Ты не обращай внимания. Чапа, если я буду очень шумным.

— Кричи, Рома, кричи. А я буду споминать, как они кричали, подыхаючи под твоим пулеметом.

— Хорошо говоришь, Чапа. Спасибо, милый.

Из железного ящика достали провода и железные клеммы. Руки и ноги Ромки защелкнули наручниками, потом и эти наручники сцепили между собою за спиной у Ромки так, что теперь он лежал на полу, выгнувшись в дугу. Потом его окатили водой, приложили клеммы и включили ток.

Чапа никогда еще не слышал такого крика. Ток подключали то к голове, то к груди, то к паху. То, что еще минуту назад было похожим на Ромку, сейчас превратилось в клубок извивающегося, орущего мяса...

Ток выключили, окатили Ромку водой. Он все еще бился; тогда на него вылили второе ведро, и он затих. Фашист в майке нагнулся над ним.

— Ну что, собака, может быть, хватит?

— Хватит, — прошелестел еле слышно Страшных.

— Не нравится, да?

— Слишком... большое напряжение...

— А что?

— Еще убьете ненароком... кого будете... пытать?..

И опять все сначала.

Потом привели Залогина.

Он выглядел не лучше Ромки, и первый его вопрос был о других ребятах.

Саня Медведев не узнал Чапу. Или сделал вид, что не узнал. Он один не кричал под током, но видеть, чего ему это стоило, было непереносимо.

Потом приволокли Тимофея. Его даже не пытались ставить, даже под стенку; Чапа решил, что у Егорова переломаны кости, но все было куда проще: Тимофей уже вторую неделю стоял в своем каменном гробу, не меньше двадцати часов в сутки (за исключением тех, когда его пытали) стоял на ногах; вначале он даже радовался в глубине души, когда его волокли на допросы: все же тело принимало какое-то иное положение и хоть отчасти восстанавливалась циркуляция крови. Но потом он перестал чувствовать непрерывную боль раздавленных собственным телом окаменевших ног, и ему стало все равно.

Правда, увидев Чапу, он ожил.

— Кого-нибудь из ребят видел?

— Усех видел, товарищ командир. Усе в полном порядке.

— Не врешь, Чапа?

— Ей-богу!

— Ладно. А ты как сам?

— Жирую. Я вроде на закусь оставленный.

— Ты не бойся, Чапа. Это со стороны только страшно. А так ничего...

— А я и не боюся, товарищ командир. Они ще подавляться отой закусью.

Следователи не мешали этим разговорам. Они ставили эксперимент, искали закономерности, и поскольку время еще терпело, не пытались подгонять события или подтасовывать факты.

Но пока результаты были совершенно неудовлетворительными. Коллектив, даже физически разобщенный, тем не менее не распадался. Испугать красноармейцев не удалось, сломить — не удалось, дезориентировать, вселить в них растерянность парадоксальными предложениями — тоже не удалось. У них еще оставалась возможность испытать на прочность самого Чапу, но поскольку на нем проверялись совсем иные воздействия, это держали в резерве на самый крайний случай.

У следователей был расчет и на психологическую усталость красноармейцев. Ведь когда-то же должен настать момент, считали они, когда все духовные силы иссякнут, человеку станет все безразлично и он будет покорно выполнять что угодно, любую волю, будет автоматически выполнять любую команду. Пока что даже признаков этого не было, но ведь усталость существует, она накапливается где-то в теле, в душе, чтобы однажды вдруг что-то хрустнуло в человеке — и он сломался.

На это и был расчет.

Тем временем над Чапой поставили еще один эксперимент. Однажды поздно вечером его вывезли на легковой машине за город. Рядом с шофером сидел незнакомый немецкий офицер, Чапа со следователем сидели сзади.

Они остановились в глухом месте, на поляне. Ждать пришлось недолго. Подъехал закрытый автофургон, из него высыпало много народу. Когда они проходили перед легковой автомашиной, в свете ее включенных фар Чапа узнал среди немцев всех своих четырех товарищей. Их отвели в сторону, где только сейчас Чапа увидел свежевырытую яму. Еще несколько минут там о чем-то говорили, потом четверых подволокли к яме, поставили на колени и убили выстрелами в затылок. Потом яму немцы стали забрасывать землей и легковая машина тронулась. Когда они выехали с проселка на шоссе, следователь прервал наконец молчание:

— Ну вот, Драбына, вы видели, чем кончается упорство. Теперь вы остались один. Никто, кроме нас, не знает ни о вашем подвиге в доте, ни о том, что вы побывали в наших руках. И если вы сейчас дадите подписку о лояльности, ни одна душа не сможет поведать миру о том, что с вами случилось на протяжении минувшего месяца. Ни одна душа! Вам не на кого больше оглядываться. Вы один. И вы можете начинать новую жизнь.

Чапа помедлил и ответил спокойно:

— Жалко, что я пережил хлопцев... Больше вы от меня ничего не услышите.

И он действительно больше не проронил ни звука. Ни в машине, ни в кабинете следователя, куда его привезли с места казни. Следователь до полуночи пытался его разговорить, но, когда убедился, что Чапа тверд, приказал часовому увести его. Чапу повели совсем не в ту сторону, где была его комната, и он подумал, что вот настал и его черед, но не испугался — он верил в себя, в то, что выстоит и не дрогнет. "И кричать не буду, — думал он. — Как Санька. Не буду кричать. Назло им".

Он хорошо настроился и, когда они дошли до места, спокойно вошел в комнату, перед которой стояли двое вооруженных автоматами часовых.

Это была большая жилая комната. Посредине стол, под стенами пять кроватей, на четырех лежат его хлопцы: Ромка, Санька, Герка и командир... Разговаривают... Перед комодом на тумбочке стакан чаю стоит.

Чапа прошел к свободной койке, сел и сидел прямо-прямо, но как только услышал, как закрылась дверь за ушедшим солдатом, упал лицом на подушку и заплакал.

...На этой долгой войне фашисты еще будут пытать тысячи людей, чтобы узнать имена их товарищей-подпольщиков, номер части, количество танков или секрет нового оружия. От этих же пятерых они не собирались узнать ничего. На них просто ставили эксперимент, как на кроликах или мышах. Бросали из холодного в горячее. Такая малость: хотите жить? — скажите: да, мы лояльны, мы не против вас, мы склоняем голову перед вашей идеей и силой...

Опять прекратились допросы и собеседования. Их предоставили самим себе. Они получили определенную свободу: внутренний маленький дворик был в их распоряжении, и они этим пользовались, проводили в нем целые дни.

Первый вариант побега возник у Ромки через полчаса, проведенных в этом дворике.

— У них в проходной дежурят всего три человека. Это три винтовки, ребята. Для нас это не работа. А с винтовками мы захватим и главный КПП.

— Дядя, но нас ведь перестреляют на плацу.

— Ну, это еще бабушка надвое сказала.

— Не понимаю, чего ты хочешь — погибнуть с оружием в руках или вырваться на свободу?

Так был похоронен первый гениальный проект.

О втором Ромка рассказывал через полминуты после того, как Чапа сообщил, что на главном дворе стоит большой грузовик, а на нем стационарная установка — счетверенный пулемет.

— Мы захватываем малую проходную, затем этот грузовик и не ввязываемся в бой, а просто тараним ворота.

— Они с добрячого железа, оте ворота.

— Наплевать.

— Ото як лоба об них расцокаешь... Не-а, я на то не сгодный...

— Ну и пусть! Займем круговую оборону, будем лить из всех пулеметов, столько гадов набьем...

Но и это не приняли. Уж сколько немцев положили они перед своим дотом, кажется, не только за себя, за всех друзей поквитались, а все-таки сейчас, здесь, в плену, у них зародилось странное ощущение неудовлетворенности. То ли они не сделали чего-то, то ли чего-то не доделали, но они уже чувствовали, что сейчас главное может быть не в числе убитых врагов, а в чем — пока не могли понять.

Потом был еще один проект: выехать в багажнике княжеского "шевроле". Но поскольку никто не мог придумать, как незаметно пробраться в большой двор, а тем более как четверым парням поместиться в одном багажнике, то и эту идею так же быстро позабыли.

Эта очередная Чапина отповедь — а как-то так получалось, что именно он был главным оппонентом Ромки, — вывела его из себя настолько, что он сказал:

— Чапа, ты такой умный, это будет такая потеря для человечества, если ты, не дай бог, пропадешь с нами. Послушайся меня и драпай отсюда, пока есть возможность. А мы без тебя, дорогой, пусть будем не так расчетливы, зато в пять раз скорее попытаем счастья. И уверяю тебя — вырвемся.

— Не-а, — сказал Чапа. — Не хочу. Они токички и ждут, щоб я один до дому почвалав. А потом щоб с вас наржаться. Не хочу.

И все-таки они убежали.

Идею подал не Страшных, а Чапа.

Однажды во время прогулки по городу он остановился возле брезентовой палатки — посмотреть, как двое рабочих-сантехников гнут водопроводную трубу, делают колено: наверное, лень было на склад сходить за нужной деталью. Они работали так примитивно, что Чапино сердце не выдержало, и он, бормоча: "А ще кажуть — Евро-о-опа..." — засучил рукава и показал, как это делают настоящие мастера.

Потом он повел обоих парней пить пиво. Разговаривать им было трудно, общих слов — почти ни одного. А если учесть, что Чапа представлял из себя фигуру, по меньшей мере, странную (ходит в открытую в красноармейской форме, а пропуск его выдан самим комендантом и разрешает круглосуточное передвижение по городу; и то ли он пленный, то ли на службе — тоже не разберешь сразу), то окажись на его месте любой другой человек, с ним бы никто и двух слов откровенных не сказал. Но Чапе эти парни поверили. С риском для жизни, причем не осознавая до конца, почему идут на этот риск, но поверили. Вот такой он был человек, Нечипор Драбына.

Парни подтвердили: казарма не имеет автономной канализации, а входит в городскую сеть. Мало того, к ней ведут не трубы, а проложенная лет пятьдесят назад подземная галерея, которая через два квартала выходит к центральному городскому коллектору — такой же галерее, только попросторнее. Еще они знали, что ведущая к казарме галерея перегорожена железной решеткой; по слухам, дальше должна быть еще одна, однако это были именно слухи — туда не пускали мастеров из муниципальной сантехнической службы, управлялись своими силами; разве что кто-нибудь из старых рабочих в курсе дела. Не знали они и самого главного: где именно в казарме есть выход в галерею. Но попытаться разузнать можно.

На следующий день встретились снова. Парни привели с собою третьего — тоже работягу, только куда постарше. Он выпил две кружки пива, прежде чем вступить а разговор, — все приглядывался к Чапе. Зато он перешел прямо к делу.

Городское антифашистское подполье было готово устроить и поддержать побег.

— Вот схема коллектора, по которому вам придется идти, чертил он на салфетке. — Ваш отросток... а это основная магистраль. А вот здесь свернете с нее — не спутаете? — и возле четвертого по счету колодца наверху вас будут ждать. Это во дворе. Неприметное место. Учтите — все остальные колодцы во всем районе будут закрыты изнутри. Ясно?

— Эгеж.

Рабочий осторожно осмотрелся — не следят ли — и сжег салфетку.

— За час до побега обе решетки мы уберем.

— Добре.

— Галерея подходит вплотную к котельной казармы. — Он стал чертить на другой салфетке. — Это план котельной. Здесь люк. Запомнили?

— Эгеж.

И эта салфетка сгорела.

— И последнее. Казарма построена вот так, — на третьей салфетке появилась буква "П". — Котельная — в этом углу.

— Разберемось.

— Можете начать в 16.00.

— Подходяще, — подумав, кивнул Чапа.

— У нас как раз будет инструктаж. Все бригады соберутся в главной конторе, — пояснил рабочий. — Для всех отличное алиби. Правда, остаются еще несколько мастеров, но мы позаботимся, чтоб никого не подвести под монастырь.

Как и ожидалось, операция прошла почти без осложнений. Проще всего было обезоружить часовых, которые охраняли их комнату и коридор. Вниз пробивались с боем. Но внезапность и сноровка решили исход дела. Дверь котельной захлопнули у них перед носом: ее пришлось подорвать гранатами, и это было самым обидным — они-то надеялись за этой дверью соорудить баррикаду, да вот не пришлось.

Они жили в погребе у слесаря-венгра еще пять дней. Немцы как сбесились — они перекрыли все выезды из города и каждый день устраивали выборочные облавы, ходили от дома к дому с собаками. Когда страсти поулеглись, красноармейцы пошли на восток. До границы их провожали венгры, дальше пошли сами.

Они потеряли счет дням, оборвались и наголодались. В село они забрели только однажды. Хозяйка угостила их хлебом с молоком и сказала, что еще третьего дня немцы передавали, будто вошли в Москву. По июльским передачам они помнили, что немцы привирали не очень. Но в это верить они не хотели. Уложив красноармейцев спать, хозяйка тут же побежала за полицаями. Они едва спаслись и больше не заходили ни в одно село.

Наконец однажды горы кончились. Они вышли к реке, искупались и долго лежали на берегу. Потом перешли на другую сторону и медленно брели через широкий луг в высоких пахучих травах. Только кое-где на лугу стояли редкие дубы, и это было очень похоже на рисунок саванны из учебника географии для шестого класса.

Потом они поднялись на холм и увидели, что на востоке разворачивается бескрайняя равнина — может быть, там уже гор не было совсем. Зато на западе горы подходили близко. Река текла вдоль них, делая в этом месте крутую излучину. В этом месте она не была видна — ее закрывал темный холм, возле подножья которого тянулся то ли пруд, то ли старица. А с левой стороны ровной сверкающей ниткой лежало шоссе.

— А вон там, за лесочком, на юге была моя казарма.

— Так это же совсем близко, а я думал, что вы у черта на куличках стоите, раз вас так редко сменяют.

— Выходит, то и есть наш холм? Дота не видать...

— Немцы хозяйственный народ, — сказал Тимофей. — И такой знатной хоромине пропасть не дадут.

— Особенно после уроков, что мы им преподали, — добавил Залогин.

— Точно. Там должен быть пост. И при нем неприкосновенный запас.

— Я готов идти. И Саня тоже, — вызвался Ромка. — Мы за два часа туда и назад успеем обернуться.

— Идет вся группа, — сказал Тимофей.

С этой стороны подобраться к холму было не просто. Поэтому сделали крюк — вокруг старицы: сначала через камыши, затем через болото. Люк запасного секретного выхода оказался открытым; теперь здесь была выгребная яма. Красноармейцы рассудили, что раз ходом пользуются для столь прозаических надобностей, то и вверху его вряд ли запирают. Так и случилось. Люк поддался легко. Немцев в доте не было. Они сидели снаружи, полдничали на циновке, нежась под предвечерним мягким солнцем. Створки главной амбразуры раздвинулись бесшумно. Страшных и Залогин выпрыгнули наружу и закололи двоих прежде, чем те сообразили, что происходит. У третьего хотели узнать, когда появится смена, но от ужаса он чуть не лишился рассудка и не то что русского языка — даже мимику не понимал.

Впервые за много дней красноармейцы поели досыта и напились горячего кофе. Залогин заступил в караул, остальным Тимофей позволил ложиться спать. Но никто не торопился с этим. Парни лазали по доту, перекликались, показывали друг другу свои мелкие вещи, сохранившиеся как-то после всех перипетий.

Однако наибольшее впечатление произвело оружие. Оружие, которого они не держали в руках с того злосчастного дня, когда сдали свои автоматы капитану Неледину. Тогда оно было в некотором роде их инструментом, продолжением их рук — не больше. Теперь же оказалось, что оно начинается где-то в самых дальних закутках их душ. Оно было как магнитная аномалия, которая уже на расстоянии влияет на стрелку компаса.

Оно настраивало на особый лад: красноармейцы взяли его в руки — и перестали быть жалкими полуночными беглецами. Они снова стали солдатами.

И тогда они вспомнили о шоссе.

Оно было перед их глазами все время, но сначала голод не давал думать ни о чем другом; потом наступили минуты благодушия, и радость узнавания окрасила все в розовое: и графическую четкость гор, и сверкающее шоссе, и редкие машины, которые так красиво катили по нему. И лишь затем они вспомнили, что красивенькие машины — это враг, а у них в руках — карабины... враг — карабины... И два пулемета, как выяснилось, на месте. И пушку, конечно же, никто не трогал: немцы — хозяйственный народ...

— Товарищ командир, докладываю, — взлетел голос Герки Залогина и вдруг сорвался в предчувствии: — На шоссе фашистские танки.

Все разом умолкли.

Тимофей подошел к стереотрубе. Оказывается, танки появились давно; однако Залогин молчал, пока шли дозоры, пока не стало ясно, что идет большая колонна. Да, точно, как в июне, из ущелья выдвигалась эта темная скрежещущая масса: по серебристой ленте — лента стали.

Как тогда...

Все, как тогда. Только тогда в доте всего было вдоволь — и боеприпасов и еды, — и в бой они бросились с радостью: они знали, что через день-два подойдут свои, ударят с востока — и погонят фашистов по этому шикарному шоссе туда, на запад, аж до самого Берлина... Они ухлопали здесь врагов дай бог сколько — вон целое кладбище внизу в долине появилось. А чего добились?

Что изменится оттого, что вот сейчас, здесь, сегодня они пятеро убьют сколько-то фашистов? Что изменится там, на востоке, где в бесконечном далеке, в пятистах километрах отсюда наступают фашисты? Наступают на юге, и на севере, и...

Ну и что — наступают?!

"Что мне, Тимофею Егорову, могут они этим доказать? А ровным счетом ничего. А нам пятерым что они могут доказать? А ничего. Пусть они где-то там наступают — здесь они больше не пройдут. Пока я жив, пока хоть один из нас жив, пока хоть одна винтовка стреляет — здесь они шагу вперед не сделают.

Пусть весь мир перед ними отступает — мы будем здесь стоять. Даже одни в целом свете. Самые последние".

— Красноармеец Драбына, проверьте и доложите о наличии снарядов.

— Та и так звестно, товарищ командир. Восем осколковых, три ящика хвугасов, три ящика броневбойных. Те-те-те! збрехам, товарищ командир. Один ящик розтрощеный, там токечки три броневбойных снаряда, а вкупе — тринадцать.

— Ладно. Садись на наводку. Помнишь, куда? — сто метров за водостоком.

— Отож. Щасливе местечко.

— Все по местам. К бою готовьсь!

У них еще было минуты три. Тимофей подошел к амбразуре, но не закатом он любовался. Он закрыл глаза, и тянул в себя воздух всей грудью, и думал, какое это счастье — умереть за свою родную землю, и как ему повезло, что он сам выбрал этот момент и сам выбрал это место, — когда он здоров и счастлив, и рядом его друзья, и кажется ему, что стоит он на высокой-высокой вершине, выше некуда, и солнце обнимает его своим теплом...

Он открыл глаза навстречу солнцу — и увидел колонну.

Пусть наступают! Пусть где угодно наступают, хоть во всем свете, но здесь они будут стоять. Будут! Пока мы стоим — здесь они будут стоять!..

Чапа доложил о готовности.

Тимофей увидел, что вдоль колонны мчится длинная открытая легковая машина, полная людей. Офицеры, конечно. Не иначе командование.

— Чапа, можешь накрыть эту легковушку?

— А мне одинаково.

— Давай. Только упреждение возьми точно.

Он ждал. Рано... рано... еще рано. Ну!

И тут сверкнул гром.

21

Подполковник Иоахим Ортнер, кавалер ордена Железного креста, был вызван с центрального фронта по специальному запросу министерства пропаганды. Встречу со съемочной группой кинохроники назначили почему-то в Ужгороде, оттуда до места был не ближний путь, но Иоахим Ортнер не спорил: прилетел в Ужгород и всем своим видом давал понять, что доволен, что характер у него покладистый, и взгляды широкие, и улыбка самая киногеничная. Когда его снимали, после каждой фразы он делал паузу и улыбался...

Через горы они ехали долго, и все устали, даже подполковник Иоахим Ортнер меньше улыбался. Но когда горы кончились и ущелье стало раздаваться вширь, и показалась речка, а за нею бескрайняя равнина, он заспешил, затормошил режиссера:

— Пора, пора! Поглядите, какой удачный момент!..

Они обогнали идущую на марше танковую дивизию. На своеобразном белесом фоне долины это было потрясающее зрелище.

Режиссер уже все понял.

— Курт! — орал он на ухо оператору, влипшему лицом в камеру. — Держи проезд как можно дольше. Крупным планом: пушки, траки, гренадеры. И потом сразу панорамируй на холм...

Они мчались вдоль танков, холм летел на них, сухой, обугленный к вершине, и дот сейчас был виден отчетливо, и даже амбразура. Это напоминало так много, что подполковник Иоахим Ортнер привстал от волнения и вдруг увидел, как из мрака амбразуры сверкнул орудийный выстрел... Конечно, орудийный. Иоахим Ортнер столько раз видел прежде эту вспышку. Но как же?.. Но ведь...

Удивление за какую-то долю мгновения сменилось у него растерянностью, потом ужасом. Он закричал "А-а-а-а!" страшным, пронзительным голосом. Каким-то неведомым чувством он понял, что целились в него, и выстрелили в него, и не промахнулись. Он кричал от предсмертной тоски, истекая куда-то в пространство этим криком, и, когда, наконец, настоящее пламя обволокло его и настоящая сталь пронеслась сквозь его податливое тело, он уже не чувствовал и не слышал этого. Он уже был мертв.

Содержание