Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

26

Маноглу из окна своего кабинета глядел на горстку забастовщиков, маячивших на лужайке. Он хотел улыбнуться довольной улыбкой, но после легкого удара, который случился с ним прошлой зимой, губы у него складывались лишь в жалкую гримасу, которая не передавала его настроений, выражая всегда страдание. Он одряхлел и с трудом передвигался, опираясь на трость. Но ни на день не покидал он своего завода.

Иногда, особенно в сумерки, он смотрел в окно на высокие заводские корпуса, представлял себе, как выглядят цеха, машины, и мысленно обходил свои владения. Он сам точно превратился в привидение, в тень человека, который, расставшись с детскими мечтами, удалился от людской суеты и отказался от маленьких радостей, твердых моральных устоев, идеалов, чтобы обрести иллюзию могущества.

Он был всего лишь игроком и ночью, страдая от бессонницы, старался убедить себя, что все поставил на карту. Но мучительные раздумья не давали ему ни на секунду покоя. Особенно донимали они его в минуты недомогания. Его любовница, высокая молодая женщина с длинными платиновыми волосами, от которой исходил всегда запах крепких духов, придя на свидание, ласково трепала его по щеке и уходила. После перенесенной болезни врач запретил Маноглу иметь дело с женщинами, а он берег свою жизнь и боялся смерти. Когда красотка подходила к нему, он не мог отказать себе в небольшом удовольствии: он привлекал ее к себе и поглаживал по спине. Красотка тем временем болтала, гляделась в зеркальце, старалась ничем его не возбуждать, вела себя совсем иначе, чем прежде.

После ее ухода на Маноглу находила сонная одурь. В памяти его всплывали давно забытые картины прошлого. Его лицо, напоминавшее мертвую маску, никогда и прежде не выдавало страстной любви, которую он питал к жене. Закрыв глаза руками, он старался прогнать мучительные воспоминания...

Несмотря на донимавшую его одышку и давящую боль в сердце, ему приходилось целыми днями обхаживать капризных американцев, всячески угождать им. А зачем? Почему не мог он хотя бы теперь, больной и разбитый, выбраться из пропасти, куда он катился?

Итак, Маноглу каждый день приезжал на завод. Сохранив ясную голову, он руководил своим предприятием, аккуратно принимал лекарства, прописанные ему врачом, а по вторникам, четвергам и субботам поглаживал по спине свою любовницу.

Но справляться с рабочими стало теперь гораздо труднее. Они были для Маноглу чуждой, враждебной массой, всегда таящей опасность. После оккупации он вынужден был коренным образом изменить тон обращения с ними. Улыбкой встречал он членов рабочих комиссий, угощал их сигаретами, говорил давно приевшиеся любезные слова. Рабочих он боялся и ненавидел. Маноглу понимал, что все дело его жизни висит на ниточке. Если бы забастовка разразилась годом раньше, она погубила бы его. Но за это время иностранцы успели снабдить власть имущих надежным оружием.

* * *

Послышался робкий стук в дверь.

Опираясь на трость, Маноглу доплелся до кресла.

— Войдите! — крикнул он.

Дверь приоткрылась, и в кабинет заглянул Симос.

— Вы звали меня, хозяин? — спросил старший мастер.

Вдруг Маноглу почувствовал сильное головокружение и опустился в кресло. Некоторое время взгляд его был прикован к ботинкам Симоса. Потом, придя немного в себя, он поднял глаза и посмотрел ему в лицо.

— Сдается мне, ты сильно постарел, Симос, — сказал он, и мастер испуганно вздрогнул. — Хотя тело у тебя еще крепкое. Ты, как я погляжу, здоров как бык... Но душой ты постарел... Поэтому никто больше тебя не боится, никому ты не можешь внушить страх.

— Понимаю, — пробормотал каким-то странным голосом старший мастер и опустил голову.

В первые дни после разгрома немцев, когда в стране управляла народная власть, Симоса арестовали, обвинив в том, что он выдал оккупантам Черного и других рабочих, расстрелянных за городом на шоссе. Как только Симос услышал предъявленные ему обвинения, он вскочил с места и стал кричать, что он, мол, возможно, и негодяй — он честно в этом признается, — но чтобы доносить немцам!.. Нет, у него есть чувство собственного достоинства, и до такой подлости он еще не докатился.

«Об этом заявил заводскому комитету сам Маноглу», — ответили ему.

Симосу показалось, что из-под ног его ускользает почва. Значит, теперь, когда повернулось колесо истории, хозяину понадобилось найти жертву, чтобы выйти сухим из воды. И выбор пал на него, Симоса, который столько лет служил ему верой и правдой.

— Да, чудной пошел народ. Просто чудной, — прошептал он.

Может быть, хозяин того и не стоит, но он все-таки привязан к нему. Пусть Маноглу ругает, обижает его, ему наплевать. Но такое оскорбление снести нелегко.

«Ну, значит, ты их выдал?» — спросили его.

— Чудной пошел народ, — пробормотал опять Симос и улыбнулся странной улыбкой.

Потом он точно онемел, и из него не смогли вытянуть больше ни слова.

Вскоре наступили смутные времена, и ему удалось избежать наказания.

После того как утихли волнения и снова открылся завод, однажды утром он явился в кабинет к своему хозяину. Маноглу померещилось, что он видит перед собой призрак с того света.

— Ты жив? — прошептал он, совершенно потрясенный.

— Да, жив, хозяин, — ответил Симос, глядя ему в глаза страдальческим взглядом.

Не выдержав этого взгляда, Маноглу опустил голову.

— Ну ладно, ладно, ступай. Скоро я дам тебе денег, чтобы ты обзавелся собственной лавочкой и наконец пожил спокойно, — сказал он.

— Спасибо, хозяин. — Симос заставил себя улыбнуться. Но эта вновь открывшаяся душевная рана мучила его теперь больше, чем язвы на лице. Он стал пить втрое больше, чем раньше, и с виноватым видом терся возле рабочих. Да, у Симоса, перед которым прежде дрожали все, был виноватый вид. Он знал, что в конце концов его прогонят с завода, потому что он был уже не способен держать плетку в руках.

Встречаясь с Маноглу, Симос смотрел на него каким-то страдальческим взглядом, но тот делал вид, что ровным счетом ничего не помнит...

— Понимаю, — повторил старший мастер. — Этого я давно ожидал.

— Да. Ты уже не справляешься. Бухгалтер определит для тебя размер пособия, установленного министерством.

— А лавочка? — робко прошептал Симос.

— Какая лавочка?

— Как-то раз... Вы разве не помните?.. Лавочка, чтобы хоть немного закрылась рана... Да, хозяин, рана. Вот эта. — И он вдруг задрал грязную рубаху, чтобы Маноглу увидел старый шрам у него под сердцем.

— Ступай, — сказал ему резко хозяин.

Вдруг Маноглу испуганно сжал руками виски. Потом дрожащими пальцами стал расстегивать крахмальный воротничок.

— Врача... — прошептал он. — Позвони быстрей, бы... стрей... Бы... Бы...

Он продолжал бормотать что-то невнятное, тяжело уронив руки на колени. Глаза его были прикованы к лицу старшего мастера. Маноглу попытался поднять руку, чтобы указать пальцем на телефонную трубку.

Сначала Симос в растерянности бросился к двери, чтобы сообщить о случившемся секретарше, сидевшей в смежной комнате. Но вдруг какая-то мысль остановила его.

— Бы... — шептал умирающий хозяин.

На лице старшего мастера появилась улыбка, робкая, испуганная, словно он пытался скрыть за ней свое волнение.

— Ну и чудной пошел народ! — воскликнул он. Маноглу попытался что-то сказать, но не издал ни звука. — Разве вам поможет врач? — продолжал Симос. — Лишние хлопоты. Я-то знаю, что с вами стряслось, не огорчайтесь. С моей матерью-покойницей было то же самое. Так до последней минуты и не смогла она ни пошевельнуться, ни слова вымолвить. Только глядела покорно, как дитя малое. — Он сделал шаг в сторону, чтобы убедиться, следит ли за ним взглядом хозяин, а потом опять улыбнулся. — Вы меня слушаете или нет? Мать моя все понимала. Ей хотелось, чтобы я поднял ее на руки и посадил перед цветочными горшками. Что за причуда, честно говоря, любоваться цветочками? И вам я окажу услугу, да, да, вот вам крест!.. Последнюю услугу, хозяин.

Симос вцепился своими огромными ручищами в кресло, где сидел умирающий, и пододвинул его к окну.

— Вот я и приволок вас сюда, чтобы вы видели свой завод, рабочих... Глядите, все они собрались под окном. Вам повезло. — Он помолчал немного, повернувшись к Маноглу, посмотрел ему в лицо. Взгляды их встретились. — За что вы меня погубили? — продолжал он дрожащим голосом. — Я, Симос, стыжусь людей. Это я, Симос! С тех пор... До чего вы меня довели? Понятно, ведь я хуже последней сволочи.

Это я, Симос! Человек в своей жизни может делать и хорошее и плохое. А каким он будет, порядочным или мешком с дерьмом, — это... Вы погубили меня!..

Он говорил долго, сбивчиво, иногда совсем бессвязно. А Маноглу, застыв, смотрел на него помутившимся взглядом. Иногда нижняя губа у него подрагивала, казалось, он упорно пытался что-то ответить. Под окном на лужайке все росла толпа забастовщиков.

Наконец Симос вышел из кабинета, тихонько притворив за собой дверь. Секретарша сидела за столиком и, жуя жевательную резинку, печатала на машинке. Ее маленький острый подбородочек был в беспрерывном движении. Старший мастер быстро проскользнул мимо нее.

Кое-где на лужайке пробивалась молодая травка. Из окон кабинета Маноглу открывался вид на эту лужайку, домишки предместья и холм вдалеке. Женщины во дворах, ребятишки, бегавшие по берегу, оживляли пейзаж. Теперь забастовщики стояли плечом к плечу. Да, люди, сплотившись, преображаются, внушают страх! Маыоглу, не шевелясь, смотрел в окно...

27

На углу, возле дровяного склада, Илиас, как всегда, остановился. Дальше шла пологая улочка, которая вела к проспекту, площадь; кофейня, киоск, принадлежащий его приятелю. В жаркое время Илиас обычно сидел перед кофейней, в плохую погоду пристраивался внутри, возле стойки, болтая с завсегдатаями, перебрасываясь шутками с официантом. За игрой в тавли и в преферанс время проходило незаметно. Зимой кофейня закрывалась в одиннадцать...

Илиас решительно повернул коляску и поехал направо, по переулку. Дрожа от волнения, узнавал он приметы хорошо знакомого пути. У дверей домов стояли, переговариваясь между собой женщины. Они равнодушно смотрели ему вслед. На мостовой Павлакис и еще несколько мальчишек гоняли мяч. Павлакис здорово вырос. Разгоряченный, он в пылу игры кричал что-то.

Илиас во что бы то ни стало должен был когда-нибудь прийти к Фани. Он долго откладывал это свидание, ждал месяцы и даже годы, потому что ему необходимо было сначала обзавестись деньгами и американскими протезами. Тогда он смог бы безбоязненно вернуться к своему прошлому. Но мечты его не сбывались, лопались, как мыльные пузыри, и с каждым днем душевная боль становилась все мучительней.

Толстые руки подталкивали колеса. Калека понимал, что он больше не в состоянии ждать, что вся его жизнь зависит от этой встречи. Не только любовь толкала его к Фани. Хотя желание мучило изуродованное тело Илиаса, к прежней любовнице его тянуло не только из вожделения. Фани была единственным человеком, способным, как ему казалось, возродить для него прошлое. Счастливое прошлое, беззаботную молодость, безвозвратно ушедшую.

Весь переулок точно дышал очарованием Фани. У Илиаса сладостно замерло сердце. Подобное чувство нетерпеливого ожидания — правда, не такое сильное, но более радостное — испытал он, возвращаясь из госпиталя. Но его болезненно ранили происшедшие дома перемены, и он знал теперь, что страшная война, продолжавшаяся в их семье, со временем изведет его окончательно. Ему никогда не удастся целиком покорить себе мать: не помогали пытки, изобретаемые им для нее, и те, на которые он обрекал себя сам. Он знал, что таким обращением он медленно убивает ее. А после того, как умрет мать, ему придется исчезнуть, уйти из дому. Когда она уговаривала его жениться на Анастасии («подумай, кто будет за тобой ухаживать, если со мной что-нибудь стрясется»), ему делалось тошно. К черту все, смешно говорить о протезах, когда не заживают раны на культях. А раздобывать деньги умеют лишь ловкие люди, не фантазеры.

Поэтому у Илиаса ничего не осталось в жизни, кроме Фани; ее образ целиком завладел его болезненным воображением. С ней в преддверье мрачного будущего связывал он последние надежды, туманные, неясные мечты.

Калека распахнул рукой калитку, и коляска покатилась по плитам двора. Илиас остановился перед дверью Фани. Дым от сигареты, зажатой в зубах, вызывал слезы у него на глазах. Он выбросил окурок и постучал.

— Кто там? — донесся из комнаты унылый голос.

Илиас ничего не ответил.

Слышно было, как отодвинули стул. Затем дверь приоткрылась. На пороге появилась немолодая высокая женщина с растрепанными волосами и бледным увядшим лицом. На ней было длинное черное платье и теплая шаль на плечах. При виде калеки она вздрогнула.

— Фани, — пролепетал Илиас.

Фани не отрывала глаз от его заплывшей физиономии.

— Илиас... Зачем ты пришел, Илиас? — грустно проговорила она.

— Я хотел тебя видеть... Хотел... — Он запнулся и закрыл лицо руками. — Неужели ничего, ничего не осталось для меня в этой жизни? — с дрожью в голосе воскликнул он.

— Входи. Подтолкнуть коляску? — сказала Фани, сойдя со ступеньки.

— Я больной. Да, совсем больной, — пробормотал он, принимая ее помощь.

Дверь за ними закрылась, и они оказались вдвоем в комнате. Зябко кутаясь в шаль, Фани помешала горящие угли в жаровне. Теперь Илиас мог хорошенько разглядеть ее.

— Что с тобой случилось, Фани? — спросил он.

Она вздрогнула и, подняв голову, с изумлением посмотрела на него.

— Разве ты не знаешь?

— Нет. А что?

— Он повесился, — прошептала она.

Илиас остолбенел. Он видел, как Фани поежилась, точно от холода, и взгляд ее на секунду остановился на крюке, вбитом в потолок. Потом он услышал, как у нее застучали зубы. Невольно в его памяти всплыла птичья мордочка Бакаса.

— Я тоже больная, Илиас, — тихо сказала Фани. — Не выхожу совсем на улицу. Стоит мне открыть дверь в комнату, как я вижу его перед собой. Да. Ты мне, должно быть, не веришь. Я открываю дверь и вижу, как он мертвый болтается на веревке. Когда я однажды вернулась домой, он висел тут. Теперь я уже не пугаюсь, я привыкла видеть, как медленно раскачиваются его вытянутые ноги. Из-за этого, Илиас, я совершенно больная.

— Но почему?.. Почему он это сделал? — с ужасом спросил Илиас.

— Так должно было случиться. Что-то сидело в нем, постоянно грызло его. Может, это мышки. Иногда ведь в нас словно забираются мыши и грызут, грызут... Под конец он стал таким хорошим! Соседские ребятишки прямо обожали его, он часто приносил им гостинцы. Женщины, старики — все его оплакивали. И все недоумевали: почему? Но я-то знала, в чем дело. По ночам его изводила нечистая сила. Он весь покрывался потом, стонал, вскакивал и в исступлении бил кулаками себя по голове, пока не выступала кровь. А последнее время он просто боялся спать. Подолгу просиживал на кровати, а когда уже валился от усталости, то принимался в бешенстве кусать себе руки и потом будил меня. «Освежи мне скорей лицо, я не хочу спать!» — кричал он. Я смачивала холодной водой полотенце и прикладывала ему к лицу. Тщетно боролся он с этой напастью. Что-то в нем дало трещину, сломилось. Вот такая беда и уносит людей в могилу. Ему все равно не было спасения. Калека внимательно слушал ее рассказ. В нем шевелилось подозрение, что перед ним сумасшедшая. Но он гнал от себя эту мысль. При последних словах Фани он почувствовал, как ком подступил у него к горлу, и он растерянно посмотрел на свою прежнюю любовницу.

— Боже, как ты изменилась!

Фани подошла к калеке. Робко дотронулась кончиками пальцев до его лба. Он не пошевелился. Она погладила Илиаса рукой по лицу и прижала его голову к себе.

— Бакас был так привязан ко мне, Илиас, а я все время толкала его в пропасть, — прошептала она.

Ребятишки, игравшие в мяч, кричали на весь переулок. В окно виднелась стена противоположного дома. Она была испещрена щербинами от пуль, напоминавшими следы оспы.

Вдруг дрожь пробежала по телу Илиаса. Он больно ущипнул Фани за ляжку. Она не противилась. Тогда он, опьяненный желанием, стал исступленно целовать ее.

Она молча покорилась взрыву его животной страсти. На ее бледном постаревшем лице еще резче проступило страдание. Дрожа от вожделения, Илиас страстно твердил:

— Ох! Сколько лет мечтал я об этой минуте... Сколько лет!

Фани подняла этот живой обрубок и положила на кровать. Потом машинально разделась и легла с краю. Молча, покорно отдалась она его ласкам.

Лишь потом, когда Илиас повернулся к ней спиной и уткнулся лицом себе в руку, послышался ее дрожащий голос:

— Не прихода сюда никогда, никогда больше...

— Поставь меня на мою коляску, — прошептал он.

Полные отвращения, стыдясь друг друга, они прикрыли свою наготу. Уже наступили сумерки, и голоса ребят стихли на улице. Причудливые вечерние тени заполнили комнату. Коляска медленно спустилась с порога, дверь закрылась, и Фани, плотно закутавшись в шаль, села, сгорбившись, перед жаровней.

28

Обогнув последние бараки предместья, узкая неровная дорога вилась по склону холма. В конце ее находилась маленькая кофейня, ацетиленовая лампа которой освещала небольшую площадку, место летних прогулок окрестных жителей. Но зимой тут по вечерам не было ни души.

Илиас с трудом поднимался в гору; коляска его то и дело натыкалась на камни и застревала в колдобинах. Руки у него нестерпимо болели; несмотря на холод, рубаха была мокрой от пота. Но он спешил, рвался вперед, подгоняемый какой-то неведомой силой.

Где-то впереди дорога, образуя изгиб, проходила по самому краю холма, нависая над крутым обрывом. С детства помнил Илиас это место. Он с ребятами не раз держал пари, кто из них сумеет спуститься до середины пропасти. Наиболее смелые, уцепившись руками за выступы скалы и нащупывая ногами точку опоры, соскальзывали вниз по отвесному склону, добирались до заброшенной каменоломни, нависшей над пропастью. После такого подвига у Илиаса всегда кружилась голова, и воспоминание об этом сейчас еще больше подгоняло его.

Илиас выбился из сил, толкая коляску. Наконец он добрался до изгиба дороги и, съехав на обочину, резко затормозил.

Он огляделся по сторонам. Ни души. Свистящий ветер поднимался со дна пропасти, обдавая холодом его вспотевшее лицо. Сильный ветер предвещал бурю. Ночь своей бесплотной волшебной пеленой закрывала зиявшую бездну.

Какие-нибудь четверть метра отделяли Илиаса от обрыва. Но оцепеневшие руки отказывались подтолкнуть колеса.

Странная была эта ночь. Среди крылатых теней на горизонте плясали целые сонмы бесов. Неистовые крики, хохот сливались с бешеным свистом ветра. Оборотни скакали, крутились, простирали к Илиасу руки, стараясь вовлечь его в свой безумный хоровод, устроенный в его честь.

Калека точно окаменел. Его взгляд теперь вместе с ветром блуждал среди мелькавших теней. Ему хотелось кинуться вниз, отдаться безумству духов, дикий вопль которых стоял у него в ушах. Всего четверть метра отделяли его от края пропасти. Но руки его застыли, вцепившись в колеса.

И вдруг Илиасу померещилось, что возле него проскользнула знакомая тень и послышался голос: «Эй, приятель, ты куда?» — «Один толчок! Подтолкни посильней коляску», — взмолился он.

Илиас облился холодным потом. Ему показалось, что его мать внезапно отделилась от толпы теней, и он обезумевшим взглядом впился в ее лицо.

«Что ты делаешь, Илиас, здесь среди ночи?» — «Замечтался я, мама». — «Заманят тебя к себе злые духи. Побойся их, сынок!» — «Я уже ничего не боюсь. Все равно мне конец».

Ледяной ветер хлестал его по лицу. От страха, как бы руки его, ослабев, не отпустили колеса, которые сами покатятся вниз, он пришел в себя на секунду. Но тут же ему опять почудилось, что рядом с ним стоит его товарищ.

«Один толчок, всего один толчок», — взмолился он снова.

Глаза калеки наполнились слезами. Привидения, обступившие его, стали постепенно исчезать. Застыв на месте, смотрел он на взбунтовавшуюся природу, неистовствующую при приближении бури. Он не мог пошевельнуться. Долго стоял он на краю пропасти, сломленный, униженный, полный нерешительности. Потом развернулся и медленно поехал назад.

Добравшись до площади, он остановился возле знакомого киоска. Он был на грани безумия.

— Подожди, я уже закрываю. Давай перекинемся в картишки, — предложил ему приятель.

— Закажи узо, — попросил его Илиас.

— Ну и ну! Тоска тебя, что ли, сегодня заела? В кофейне они изрядно выпили.

— Ну, дружище, обстряпал ты дельце? Раздобудь только права, мы их тут же пристроим, у меня есть покупатель. А денежки — скажем, чтоб гнал наличными, — добавил приятель.

— Еще узо! — заорал Илиас.

— Да что с тобой?

— Еще узо!

В это время к владельцу киоска подошел какой-то знакомый и заговорил с ним об арестах рабочих с фармацевтического завода. Илиас молча прислушивался к их беседе.

Домой он вернулся пьяный. Мать хотела раздеть его, уложить в постель, но он потребовал гитару, которая, давно им забытая, пылилась на шкафу. Мариго, обрадовавшись, дала ее сыну и села рядом с ним.

Красивые звуки оживили холодную мрачную комнату. Склонив набок голову, калека приник к струнам; лицо его странно подергивалось. Он долго играл. Потом положил на пол гитару и, поднеся к губам исхудавшие руки матери, стал с жаром целовать их.

Тик-так! Тик-так! Тик-так! — нарушая тишину, тикали старые часы на буфете.

29

Почти совсем стемнело, но маленький Хараламбакис знал, что свет в комнате не зажгут до возвращения отца. Георгия ждала его, стоя у окна.

Подойдя к матери, мальчик прижался к ней.

— Осторожно, не толкни меня в живот! Сколько раз я тебе говорила! — закричала на него Георгия.

Она попыталась отстранить сына, но он крепко уцепился за ее фартук. Хараламбакис, робкий, болезненный мальчик, очень боялся матери. Его не удивляло, что она стоит сейчас, поглощенная своими мыслями, прижавшись лбом к стеклу. У него были свои собственные приметы, по которым он чувствовал, насколько сгустилась атмосфера в доме. Наверно, мать рассердилась, потому что он чуть не толкнул ее в большой, вздувшийся живот. Он часто с удивлением слушал разговоры взрослых о том, что скоро у него появится братик. Но когда мальчик видел этот огромный живот, ему хотелось, чтобы мать погладила его по голове или разрешила по крайней мере прижаться к ней. Ее молчание ему не нравилось. Прошедший день оставил у него множество недоуменных вопросов.

Георгия смотрела в окно. Бесконечные вопросы мальчика отвлекали ее от собственных мыслей. Неохотно, делая над собой усилие, отвечала она на них.

Хараламбакис не знал, что мать его была некогда очень красивой. Он видел лишь ее грустные глаза, морщины на лбу, а несколько лет назад, после того как она поднималась на гору за дровами, еще и кровавые ссадины на ногах. Если бы ему показали веселую девушку, которая гуляла вместе с его отцом по склону холма, и сказали, что такой была его мать, то он испугался бы, решив, что злая волшебница из сказки заколдовала эту девушку, отняв у нее красоту. (Мальчику еще рано было знать, что у рабочих людей в отличие от торгашей нет меркантильного подхода к жизни, что даже в самом бедственном положении они женятся, обзаводятся детьми, населяют землю новым поколением, доказывая этим, что человек — нечто великое и вечное.) С тех пор как Хараламбакис помнил себя, он привык видеть свою мать молчаливой, подавленной, угрюмой, в темном платке на голове.

Георгия была взволнована и нервно ломала руки. Мальчик следил за тем, как причудливо изгибались ее пальцы. Ему не терпелось о стольком расспросить ее, но он робел. Свернувшись в клубочек, он устроился у ее ног...

И все-таки малыш был бы счастлив, получив ответы на мучившие его вопросы. Молчание матери причиняло ему боль, ранило его детскую душу. Последнее время даже игрушки ему надоели. Он должен был во что бы то ни стало разобраться во всех переменах, происшедших в доме после возвращения отца с гор. И во всем прочем, чего он не мог понять.

Хараламбакис хорошо помнил тот вечер, когда впервые в жизни увидел отца. Он играл тогда во дворе в своем любимом уголке возле двери Урании. Заметив входящего в калитку мужчину, мать выбежала на порог. Она была совсем не такая, как обычно, и это поразило его. Она сбросила уродливый платок с головы, волосы у нее были красиво причесаны. Раньше он и не подозревал, что мать его может прыгать, как девочка.

С этой радостной встречей отца были связаны для Хараламбакиса все перемены, происшедшие потом в доме. Его любимый уголок во дворе за жестянками с базиликом, канавки, червяки — все было разом забыто, Отец настоял на том, чтобы его пускали на улицу бегать с другими ребятами. Ничего подобного мать обычно ему не разрешала, считая, что он очень слабенький и легко простуживается. Разве мог он мечтать, что по воскресеньям они будут гулять втроем? Он, мать и отец будут ходить по улицам огромного города. Наконец-то они сорвали бумагу, которой были заклеены разбитые окна, и отец вставил стекла.

Потом, разве мог он представить себе, что в сундуке хранится красивая зеленая скатерть? Ее постелили на стол, и бабушка, глядя на нее, все время вспоминала дедушку и о том, что было когда-то. Отец вырезал ему из дерева толстую куклу и назвал ее Черчиллем. Даже мать засмеялась, услышав это прозвище. Отец говорил иногда: «Черчилль беснуется, старается разжечь новый мировой пожар, но это ему не удастся». И он, Хараламбакис, с интересом смотрел тогда на свою смешную куклу.

Бесчисленные перемены в доме не ускользнули от внимания мальчика. В его наивном детском представлении отец превратился в существо, наделенное сверхъестественной силой, одно присутствие которого радостно преображало все в доме. Поэтому Хараламбакис очень боялся, что он может опять исчезнуть. В первые дни после возвращения отца малыш бегал, смеялся, резвился.

Но постепенно все кругом приняло свой обычный вид. Прежде всего он заметил, что мать опять замолчала. Потом убрали зеленую скатерть в сундук. Затерялся куда-то и Черчилль. Может быть, его выкинули на помойку? Хараламбакис не осмеливался спросить о нем. Так и не разрешив недоуменных вопросов, малыш снова вернулся к старым играм, но он теперь внимательно наблюдал за взрослыми, по-своему изучал их.

Однажды вечером двери их дома широко распахнулись, и двое соседей, сопровождаемые еще какими-то людьми, внесли в комнату отца. Все лицо у него было в крови, он громко стонал. Хараламбакис больше ничего не помнил, потому что его, страшно испуганного, Урания забрала к себе ночевать. Когда на следующее утро он проснулся, то услышал голос матери, стоявшей на пороге. Мальчик с ужасом увидел у нее на голове мрачный черный платок.

— Почему?.. — в страхе закричал он.

— Что почему? О чем ты спрашиваешь, Хараламбакис? — поинтересовалась мать, подойдя к нему.

Но он укрылся с головой одеялом, точно хотел спрятаться от нее...

Хараламбакис не сводил глаз с рук матери. Он слышал, как заскрипели ворота. Бабушка вышла во двор встретить Илиаса. Но мать даже не шелохнулась, продолжала стоять, приникнув лицом к стеклу.

— Боже мой! Какая мука! — вздохнула она.

Целый рой вопросов осаждал малыша. Действительность по-своему преломлялась в его голове; он воспринимал все совсем не так, как взрослые.

— Когда ты снова постелишь на стол зеленую скатерть? — шепотом спросил он, стараясь скрыть волнение.

Могла ли Георгия понять смысл этого наивного вопроса?

— Чтобы ты грязными руками запачкал ее? — отозвалась она.

— Я не буду ее пачкать. Ну пожалуйста. Мне так хочется! — прошептал Хараламбакис, прижимаясь к коленям матери.

Но женщина была поглощена своими мыслями, и простодушная просьба ребенка так и осталась без ответа.

Вдруг из-за стены донеслись мелодичные звуки гитары. Испуганная Георгия поспешила зажечь свет и в волнении заметалась по комнате. За все те годы, что она прожила в этом доме, ей ни разу не довелось слышать, чтобы Илиас играл на гитаре. Обычно он что-то весело насвистывал. Но это бывало лишь в том случае, когда на половине брата царила тоска и отчаяние. Это стало уже невыносимой, жестокой игрой.

Обезумев от страха, Георгия заткнула уши. В эту кошмарную ночь нежные звуки гитары сводили ее с ума. Она готова была закричать, спросить Илиаса, какое несчастье опять случилось.

Внезапно гитара смолкла. Георгия напряженно вслушивалась в тишину.

— Постели скатерть, — капризничал Хараламбакис. — Дай мне мою куклу...

— Прекрати наконец! Перестань ныть! — закричала Георгия.

Мальчик притих.

Внезапно дверь, ведущая в соседнюю комнату, заскрипела: кто-то с другой стороны пытался открыть ее. Вскоре обе створки с шумом распахнулись, и на пороге появилась инвалидная коляска.

На плечи Илиаса была наброшена смятая солдатская шинель без пуговиц. Справа на отвороте висела медаль за доблесть. Оглядев комнату, он подтолкнул коляску.

— Илиас, ты куда? — прошептала ему вслед растерянная Мариго.

Калека остановился перед невесткой, улыбаясь пьяной улыбкой.

— Посмотри на меня. Ну, чем я не солдат? — сказал он, и судорога страдания исказила его лицо.

Георгия побледнела. В его шутке прозвучало столько отчаяния, а в глазах была такая безысходная тоска! Страх, овладевший ею при первых звуках гитары и при виде калеки на пороге, отступил на минуту. Она подошла к Илиасу поближе и прерывающимся от волнения голосом заговорила о Никосе:

— Он еще не вернулся, Илиас. А уже поздно. Он ушел чуть свет, и я не знаю даже, чем кончилась забастовка.

— Его арестовали, — тихо сказал калека. — Его арестовали в полдень на заводе.

Георгия опустилась на край кровати, уронила на грудь голову, повязанную темным платком. За коляской ни жива ни мертва стояла убитая горем Мариго.

— Никос, сыночек мой... — пролепетала она. — Ох, так я и знала, что стрясется беда...

Илиас почувствовал сзади прикосновение рук матери. Он запахнул на груди шинель. Потом, слегка обернувшись к матери, застыл, выжидая, что она еще скажет.

— Илиас... — Он молчал. — Ты остался теперь у меня один... К этому ты всегда стремился... Но нет больше дома, Илиас. Есть только груда обломков, и все нас здесь топчут, — прошептала Мариго.

Хараламбакис робко подошел к дяде и потрогал рукой медаль, висевшую у него на груди.

От выпитого узо калека совсем осоловел.

— Ну хватит! Чего пристал? — отмахнулся он от мальчика и простонал с тяжелым вздохом: — Ох, головушка моя!

— Никогда Никос не думал о нас — ни обо мне, ни о ребенке, — жалобно причитала Георгия.

— Не трогай медаль, — пробурчал Илиас.

— Никоса я не виню... Я понимаю, он не мог иначе. Но этот мрак!.. Господи! — воскликнула Мариго, молитвенно устремив кверху взгляд. Она чувствовала, что безысходное отчаяние, царившее в этой комнате, отнимает у нее последние силы, и постаралась взять себя в руки. — Вставай скорей, — обратилась она к невестке, и голос ее прозвучал сурово, решительно. — Захвати белье, одеяло и пойдем узнаем, где он.

Георгия машинально поднялась с кровати. Обе женщины стали поспешно собираться, они суетились, то и дело натыкаясь на калеку, который, всеми забытый, сидел в своей коляске посреди комнаты. Георгия, так же как Мариго, накинула на плечи шаль, потом они взяли увязанные в узел вещи и ушли. На улице было очень холодно, и Георгия прижалась к плечу свекрови. Некоторое время они шли молча. Свернув на проспект, Мариго на минуту остановилась, чтобы перевести дух. Она посмотрела на мрачное небо, нависшее над ними.

— Перед рассветом ночь особенно темная, — сказала она, повторяя слова, которые часто слышала от Никоса.

* * *

Хараламбакису хотелось спать, глаза у него слипались. Илиас посадил его на сундук и пристроился рядом в своей коляске. Он погладил мальчика по голове.

— Ты слушаешь меня? А?

— Да, дядя, — пробормотал малыш.

— Разве ты слушаешь? Ты же не слушаешь! Мы говорили с тобой, что твой отец — настоящий человек. Ты не гляди, что я его ругаю. Ведь ежели серьезно на все посмотреть, то твой безногий дядя просто дерьмо... Ох! Моя головушка! А захоти я... Или ты играешь жизнью, или жизнь играет тобой... На мне она, проклятая, здорово отыгралась... Ох! Голова кружится... Э, да ты спишь, негодник?

Хараламбакис заснул, сидя на сундуке в холодной комнате. А пьяный калека долго еще бормотал что-то себе под нос.

30

В кухне у Мариго на плите кипела в кастрюле вода.

Дни мелькали и оставались позади, как следы на грязной дороге, отпечатанные быстрыми ногами осла, развозящего овощи. Иногда Мариго казалось, что на плечах ее лежит груз веков. В особенности когда она думала о прежней безмятежной жизни.

В тяжелые минуты Мариго всегда чувствовала облегчение, глядя с тоской на свое маленькое закопченное небо. Под его мрачной сенью обретала она некоторое душевное равновесие. А теперь сбегавшие по потолку капли представлялись ей каплями крови, символизирующими трагическую судьбу человека.

С тех пор как арестовали Никоса, она стала совсем другой, в жизни ее произошли огромные перемены. Целыми днями бегала она, хлопотала за сына, выполняла его поручения. Поэтому рано утром покидала она дом и возвращалась подчас поздно вечером.

Но Мариго не испытывала бы такого душевного подъема, если бы Илиас не угомонился и не избавил ее от прежних мук. Лицо калеки теперь выражало спокойствие. Мариго неутомимо ухаживала за ним. Прежде чем уйти куда-нибудь, удобно устраивала его в коляске, клала рядом с ним сигареты, гитару, несколько свежих газет так, чтобы все было под рукой, наливала ему кофе. Илиас не жаловался, что мать бросает его надолго, поглощенная заботами о Никосе. Он не принимал уже это близко к сердцу. Им внезапно овладела страсть сочинять песенки, и он чаще всего был поглощен этим занятием. «Долго будет продолжаться это счастье? Или бес затаился в нем и в один прекрасный день...» — думала Мариго.

Последнее время она стала даже проявлять интерес к международным событиям. Где бы Мариго ни была, она не упускала случая сказать что-нибудь о Китае или о волнениях на Среднем Востоке. «Ну вот, народ уже проснулся, он не желает, чтобы над его головой занесли кнут или чтоб англичане сели ему на шею», — говорила она. Возле тюрьмы она вступала в разговор с женщинами, дожидавшимися там свидания со своими сыновьями. Изредка она открывала старинный медальон матери, который носила на груди, и показывала людям фотографию Элени. Маленькую фотографию, запечатлевшую улыбающуюся девочку с длинными косами.

От бесконечной ходьбы туфли у Мариго прохудились, и из дыры вылезал мозоль, обтянутый грубым черным чулком. Но все же она следила по мере возможности за своей одеждой, латала и стирала платье, чтобы выглядеть опрятной, тем более что ей приходилось обивать пороги всяких учреждений, просить за Никоса: она бывала в конторах адвокатов, в редакциях газет, у депутатов парламента. Ее большие глаза на вытянувшемся, исхудалом лице без всякого страха смотрели на людей. Иногда она становилась очень разговорчива, иногда подолгу молчала и, точно глядя на себя со стороны, поражалась происшедшим с ней переменам.

В доме Саккасов царило теперь грустное спокойствие. Дверь, соединяющая обе комнаты, больше не запиралась, и можно было свободно ходить туда и сюда. Весной у Георгии родился второй сын. Они бы совсем пропали, если бы не инвалидное пособие — Илиас полностью отдавал его матери. Георгия искала себе работу.

Бывали дни, когда гитара подолгу не замолкала. Ее мелодичные звуки разливались по всему дому. Тогда Георгия ласково гладила по голове Хараламбакиса и говорила ему, как все будет замечательно, «когда выйдет из тюрьмы отец». Мальчик слушал мать и вспоминал ее с веселым лицом и красиво причесанными волосами, вспоминал «Черчилля» и зеленую скатерть, запрятанную в сундук.

Частенько Мариго и Георгия ходили вместе в тюрьму на свидание с Никосом. Он появлялся за железной решеткой, спрашивал о своих сыновьях, об Илиасе, о соседях и о заводе. После смерти Маноглу дела на фармацевтическом заводе вели доверенные лица Лидии. Рабочим там по-прежнему приходилось туго, но единство их все росло. Когда Никосу рассказывали что-нибудь новое о заводской жизни — а Мариго всегда старалась быть в курсе тамошних дел, — лицо его оживлялось. Он жадно слушал мать, радовался каждой хорошей весточке.

— В конечном счете мы больше выиграем от наших ошибок, чем наши враги, — сказал он однажды. — Перед нами огромное будущее, а опыт иной раз приобретается дорогой ценой.

Мариго хоть и не поняла, что имел в виду сын, одобрительно закивала головой. Надо сказать, в последнее время в ее речи появились такие слова и выражения, как, например, «капиталисты», «империализм», «международные силы мира», которые она слышала давно, но произносить научилась совсем недавно. Она старалась употреблять их при всяком удобном случае, чтобы увидеть радость на лице сына и услышать: «Э, мама, да ты стала молодчиной!»

Хотя Мариго не отдавала в этом себе отчета, круг ее жизни, замыкавшийся прежде домом, включал теперь огромный шумный город...

Вода продолжала кипеть. Пар из кастрюли, как облако, плыл под сырым, заплесневевшим потолком. Странные, уводящие далеко мысли вертелись в голове у Мариго, сидевшей, сгорбившись, на табуретке.

Однажды в полдень мягкий свет залил вдруг морщинистые руки старой женщины. Это образовалась новая щель в растрескавшемся потолке на кухне. Мариго подняла глаза и увидела солнечный луч, пробившийся сквозь трещину на скосе потолка. Внезапно большой кусок штукатурки с грохотом свалился сверху на печку. Потом еще один, еще и еще. И по мере того, как рушился потолок, сотни солнечных лучей проникали в отверстия между кирпичами, преображая жалкую кухоньку.

Мариго смотрела как зачарованная. Свет, точно золотой водопад, изливался из многочисленных щелей. Он падал ей на лицо, плечи, слепил глаза. Ее маленькое закопченное небо лежало поверженное, разбитое у ее ног.

Она смотрела и смотрела на него...

Там была вся ее прежняя жизнь, все мечты, невидимые силы, владевшие ее мыслями. Там были ее мать и бабушка; лишенный солнца кусочек земли, который отец вместе с ее приданым положил в сундук. Там были смиренные капли, которые появлялись на свет, дрожали и погибали. Погибали бессмысленно, повторяя неизменную жалкую участь человека.

Весь этот мир превратился в обломки.

У Мариго была многолетняя привычка беседовать со своим мрачным, закопченным небом. Она была тесно связана с ним. И теперь ее охватил страх. Она ощупывала руками стены, потолок, старалась коснуться лучей солнца. Одна капелька скатилась ей на ладонь. Мариго растерянно глядела на нее.

— Элени! Никос! Илиас! — невольно вырвался у нее крик.

На другой день пришел мастер и кое-как заделал щели, чтобы кухню не заливало во время дождя. Теперь Мариго знала, что все несчастья, свалившиеся на семью Хараламбоса Саккаса, все ужасы и беды, которые она видела своими глазами, не прошли напрасно. Она знала, что бесчисленные капли пролитой людьми крови, многие годы впитывавшиеся в штукатурку, обрушат в конце концов заплесневевшую стену... Мариго была слишком старой, слишком измученной, чтобы радоваться, но она ощущала душевное спокойствие, через силу бродя целыми днями по городу...

Осенью Хараламбакис пошел в школу. Его маленький братишка подрос, окреп. Цветы в жестянках завяли. Георгия по-прежнему искала работу...

Дальше