Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

21

Во время сильного взрыва бабушка Мосхула получила удар по голове и потеряла сознание. Пришла она в себя, когда целая орда солдат ворвалась в дом.

— Мимис! Мимис! Где ты, мой внучек? — закричала она.

С удивлением прислушивалась бабушка Мосхула к странному шуму вокруг, к незнакомым голосам. Солдаты перевернули все, что чудом уцелело в доме. Всякую мелочь они рассовали по карманам, обчистили комнату. Трупы Сарантиса, Мимиса, Элени, Георгоса и то, что осталось от Тимиоса, вынесли во двор, а потом побросали в машину, которая промчалась по улочкам предместья по направлению к проспекту.

После этого увезли и убитых солдат.

Слепая сделала на ощупь несколько шагов. Ничего не находила она на месте и то и дело натыкалась на обломки. Она бродила по комнате, хватаясь руками за пропитанные потом куртки солдат.

— Где мой Мимис, скажи мне? — спрашивала она.

Солдаты отпихивали ее от себя. Несколько раз она падала на пол, но снова вставала и упорно тянула к ним свои костлявые руки. Одни старались от нее увернуться, другие отталкивали ее. Наконец она утихла и больше уже ни о чем не спрашивала.

Капитан, стоя под окошком Фани, курил сигарету за сигаретой. Он смотрел на кирпичи и куски штукатурки, валявшиеся на тротуаре. От созерцания этих обломков ему стало как-то не по себе.

— Чего вы тянете? Скорей по машинам и поехали! — крикнул он.

* * *

Когда соседи вошли в домик, они увидели, что на куче щепок, оставшихся от мебели, сидит бабушка Мосхула, сложив руки на животе и уронив голову на плечо. Лицо ее выражало удивительную безмятежность. Но сколько ни пытались ее расшевелить, она не произнесла ни слова. Ее слепые глаза безучастно смотрели в пространство.

Когда мать Павлакиса попыталась увести ее из разрушенного домика, она страшно испугалась, жалобно закричала. Соседки принесли ей поесть, но она ни к чему не притронулась. Тогда они приволокли откуда-то кресло, силой усадили в него бабушку Мосхулу и укрыли одеялом.

— Пусть сегодня она побудет здесь, а завтра, бог даст, придет в себя, — сказала одна из соседок.

* * *

Очертания домов стерлись в ночи. Несколько мужчин и женщин долго смотрели молча на развалины домика, увитого плющом. Потом они разошлись по одному в разные стороны. Старушка застыла в кресле, устремив взгляд во тьму. Ее уже нельзя было разглядеть с улицы в разбитое окно, казалось, ночь погребла ее в развалинах.

Вдруг бабушка Мосхула услышала чьи-то легкие шаги. Кто-то подошел к окну, остановился. Нет, судя по звуку шагов, это был не один человек, а много людей. Они стали бросать что-то в комнату. Словно в ответ им тихо запели пружины матраца, но бабушка Мосхула нисколько не удивилась. Вскоре что-то пролетело у нее над головой, задело кресло и покатилось к ногам.

Шаги приближались к домику, слышно было, как люди что-то бросали в окно и уходили. Потом опять появлялись.

Ночь тянулась долго. По комнате распространился сильный запах цветов. Бабушка Мосхула втянула в себя воздух, принюхалась. Цветы падали на обломки стен, на пол, попадали старушке в лицо, покрывали колени, ложились у ее ног, укутанных одеялом. Покров их становился все толще и толще. Бабушка Мосхула с удовольствием вдыхала их аромат.

И множество, бесчисленное множество людей прошло в ту ночь под ее окном.

Утром соседки нашли ее мертвую, усыпанную цветами, которые были разбросаны также по всей комнате. На лице бабушки Мосхулы застыла блаженная улыбка.

22

В тот день после полудня прошел дождь, потом снова выглянуло солнце, и от земли исходил какой-то одуряющий запах. Мариго налила кофе в чашку, поставила ее дрожащими руками на блюдце и понесла Илиасу. Он сидел в своей инвалидной коляске, низко опустив голову.

«Заснул или его просто разморило на солнышке?» — подумала она, с опаской поглядывая на сына.

Взрывы его гнева пугали ее. Он мог ни с того ни с сего накричать на нее, обругать самыми грубыми словами. Иногда казалось, что он просто жить без этого не может. Но Мариго все сносила молча, никогда не вступала с ним в перебранку.

— Илиас, я принесла тебе кофе, — прошептала она, поставив чашку рядом с ним на каменную скамью.

Он поднял глаза и растерянно посмотрел на мать. Она вывела его из оцепенения: Илиас был погружен в воспоминания о Фани, и все его изуродованное тело сотрясала тайная дрожь. Он часто с вожделением думал о ней, особенно с тех пор, как вернулся дамой, в свой квартал. Но он не решался встретиться с Фани. Не раз добирался он до угла ее переулка. Но руки его внезапно слабели, он просто не в силах был повернуть коляску. И ехал дальше на площадь, чтобы сыграть там в тавли с владельцем киоска. Илиас растолстел и обрюзг, отрастил брюшко. Мариго забинтовывала ему культи, потому что на них часто открывались гнойные свищи, и обрезанные штанины вздувались от повязок. Хотя щеки у Илиаса чуть отвисли, лицо оставалось по-прежнему красивым. Он каждый день брился, разглаживал усики, и при этом иногда насвистывал что-то по старой привычке.

При виде матери на губах калеки появилась обычная насмешливая улыбка.

— Ты подкрадываешься, точно заяц. Призрак с того света изображаешь?.. Где кофе? Ты же видишь, где я сижу, зачем поставила его так далеко от меня? — набросился он на нее.

— Но ты можешь до него дотянуться, Илиас!

— Заткнись. Не зли меня, — не унимался он.

Мариго промолчала. Она переставила чашку на горшок с гвоздикой. Калека отпил глоток.

— Дерьмо! — прорычал он и, чтобы удержать Мариго, схватил ее за подол фартука. — Опять туда пойдешь? Что она тебе напевает?

Он имел в виду Георгию, жену Никоса. Мариго часто заходила к ней в комнату поболтать немного. Илиаса обижало, что при всяких семейных ссорах мать неизменно принимала сторону Никоса. Но особенно его бесило, что обе женщины, и мать и Георгия, ни разу не упрекнули его ни в чем, хотя, кроме беспокойства и неприятностей, они ничего от него не видели. Он чувствовал себя лишним и ревновал мать к Георгии.

— Успокойся, Илиас, — сказала Мариго.

— Забастовка еще продолжается? Да? Каждый вечер мой братишка разглагольствует перед вами о том, как он борется за счастье народа, а вы обе слушаете развесив уши! За счастье народа! Дерьмо! Я рад, что хоть из профсоюзов их вышвырнули, этих негодяев! — Илиас с презрением плюнул.

— Кофе остынет, — спокойно заметила Мариго.

— Негодяи, скоты, преступники! А перед нами разыгрывают из себя борцов за народное счастье. И все время вопят, что правительство обижает народ. Всех их надо пересажать и перестрелять, окаянных... Ха! Борцы за счастье народа!.. — Илиас долго еще негодовал и бранился.

Мариго всю трясло, она едва сдерживалась, но знала, что надо вооружиться терпением, огромным терпением, которого должно хватить до самой могилы.

— Пей кофе, Илиас, — прошептала она.

Но именно сдержанность матери больше всего бесила калеку. Ведь по ее глазам он видел, что она порицает его.

А так как из жалости к нему она молчала, он постарался нанести ей самый жестокий удар.

— Прямо тебе говорю, кончится тем, что ты будешь оплакивать Никоса, как свою младшую дочку, — со злым смехом сказал он.

Почувствовав головокружение, Мариго прислонилась к стене. Казалось, время выпило все соки из этой старой женщины. От нее остались кожа да кости и прежняя легкая походка.

Мать и сын молчали. Насмешливая улыбка исчезла с лица Илиаса. Его огорчало, что мать страдает, волнуется за Никоса. Ему хотелось, чтобы она всю нежность, всю любовь отдавала только ему. Илиас с тоской посмотрел на нее, и голос его прозвучал по-детски просительно:

— Моя подушка! Поправь мне подушку... Ох! — тяжело вздохнул он.

— Что с тобой, Илиас?.. Неужели у тебя опять открылись свищи? — Встревоженная Мариго обняла сына.

— Болит у меня чуточку!.. Чуть-чуть!

— Ох! Боже мой! Погоди, я погляжу.

— Нет, мама... не надо. Не снимай бинты... Ох! Старушка моя... — ласково прибавил он.

Илиас терся щекой о грудь Мариго, с удовольствием вслушиваясь в капризный тон своего голоса. Теперь он чувствовал, что мать предана ему, и постепенно успокаивался. (Ее преданность в самые тяжелые минуты приносила ему облегчение.) Но ему было этого мало. Он хотел, чтобы она заглянула ему глубоко в душу, узнала все его муки, чтобы она принадлежала только ему.

Не поднимая головы, Илиас сжал пальцами худые руки Мариго. Ему нужно было непременно вызвать ее на откровенность, заставить поделиться страхом, тревогой за Никоса. Он уже остыл от гнева и заговорил теперь вполне разумно:

— Почему, мама, ты ничего не скажешь Никосу? Зачем ему пропадать зря? У него жена, ребенок... — И он указал пальцем на маленького Хараламбакиса, игравшего во дворе возле хозяйской двери.

Мариго молча попыталась высвободить свои руки из его рук. Она ни за что не ответит, ни за что не ответит на такой вопрос, она дала себе в этом клятву. Воспоминание о том страшном вечере, когда Никос вернулся с гор домой, до сих пор преследовало ее, как кошмар. Она посмотрела на Илиаса глазами, полными слез, и прошептала:

— Пей кофе, Илиас.

Калека откинул назад голову, и лицо его исказила гримаса.

— Ох! Зачем я только выжил! Эх, приятель, черт тебя подери, чего ты тащил меня на своем горбу? Бросил бы лучше там, в снегу...

— Замолчи! — оборвала его Мариго.

Он часто твердил это, и Мариго было нестерпимо больно слушать его. Она села на порог и задумалась.

23

Всю оккупацию Илиас пробыл в госпитале. Первое время, когда Мариго приходила его навещать, он неизменно заводил разговор о своих ногах. То вспоминал о родинке, которая была у него на правой голени, то о том, как он сломал однажды лодыжку и целый месяц пролежал в гипсе.

— Здорово сломать ногу на стройке! Получаешь пособие и бренчишь себе на гитаре... Помнишь, мать, какие песенки я тебе играл? — Увидев, как она побледнела, он спрашивал ее: — А что ты будешь делать с моими новыми полуботинками на толстой подошве? Принеси мне их сюда как-нибудь, так, смеха ради.

— Замолчи, замолчи, я больше не выдержу, — дрожа всем телом, умоляла его Мариго.

Когда он изводил ее, лицо его искажала отталкивающая гримаса.

— А почему мне отрезали ноги, как ты думаешь? — приставал он к матери. — Из-за мула! Паршивого мула! — И он заливался смехом...

Мариго носила ему пироги, испеченные из кукурузной муки с глюкозой. Он с жадностью набрасывался на них. Иногда он подтрунивал над матерью, отпускал грубые шуточки. На глазах менялся его характер. Однажды он сказал ей, что собирается заработать на каких-то махинациях.

Илиас снюхался в госпитале с довольно подозрительными типами. Организовав целую шапку, они подделывали талончики на обед, воровали лекарства, присваивали себе посылки Красного Креста, предназначенные для всех раненых. В конце концов их темные дела были раскрыты, и на собрании, устроенном в госпитале, потребовали, чтобы все эти безобразия прекратились. Илиас стал кричать и ругаться. Когда же его приперли к стенке, он напал на своего соседа, безногого критянина, и пригрозил донести, что тот вместе со своими товарищами прячет оружие.

После этой истории все раненые отвернулись от Илиаса, он оказался в полной изоляции. В палате и во дворе никто к нему не подходил, никто с ним не разговаривал. Он делал вид, что ему наплевать: насвистывал, пел, презрительно сплевывал, когда мимо него проходил кто-нибудь из госпитального комитета.

Лишь Мариго понимала, какую драму он переживал. Она попыталась пробудить в нем мечты о мирной жизни. Как-то раз она заговорила с ним о будущем. Он, мол, будет получать пособие. Ведь война рано или поздно кончится. Найдется какая-нибудь покладистая женщина, опрятная, заботливая, она будет с него пылинки сдувать. Может быть, он откроет лавочку, например галантерейную, будет продавать канцелярские товары, сигареты, карамель ребятишкам. Все в квартале полюбят его...

— Перестань, мать. Глупая ты, — перебил он ее. — Как только кончится война, на первом же пароходе привезут американские протезы. Знаешь, как далеко шагнула теперь наука; от всяких изобретений просто рехнуться можно. На протезах этих прыгай себе, танцуй, точно на шарнирах. Были бы только деньги.

Тут Мариго вдруг решила сказать ему об отъезде Никоса.

— Знаешь, Илиас, Никос уехал... — начала она.

— Куда?

— В горы, — шепнула она ему на ухо.

Лицо калеки выразило изумление, а потом стало нервно подергиваться. Он принялся поносить партизан, из-за них де страдает народ и немцы вырезают целые деревни. Долго бранился он, но, поймав на себе осуждающий взгляд матери, замолчал. Никогда не думал он, что она сочувствует партизанам. Это его-то мать!

Вскоре он притворился, что у него разболелась рана. Мать села к нему на кровать и стала нежно гладить его по щеке.

— Ах, Илиас, тебе больно, сынок?

Его утешила эта ласка, и он успокоился. Но впервые в тот день почувствовал он, что в душе матери есть другие привязанности. Например, к младшему сыну. А калека хотел, чтобы ее любовь была обращена только на него; он хотел мучить мать и целиком распоряжаться ею. Илиас ревновал ее к брату.

— Старушка моя! Ох, как-нибудь пойдем мы с тобой на пару, прошвырнёмся в Заппион! Принеси мои полуботинки, — добавил он, ущипнув Мариго за шею.

— Боже, что с тобой? — растерянно пролепетала она, обливаясь горючими слезами.

— Да ничего, просто пошутил! — со смехом ответил он.

Прошло несколько месяцев. Когда перед концом оккупации немцы вышвыривали из госпиталей инвалидов, Илиасу в числе немногих удалось остаться. Их вскоре перевели в подвал, в маленькую комнатушку. Илиас прокутил тогда все деньги, которые скопил раньше. Почти каждую ночь в их палате появлялись женщины и вино. Целыми днями они играли в карты и в кости, а если разгорались ссоры, то происходили сцены не менее страшные, чем во время их оргий. Двое слепых вытаскивали ножи; у Илиаса и еще нескольких человек, передвигавшихся в колясках, были припрятаны ломы; коротышка с ампутированными руками хватал в зубы бритву. Когда они сцеплялись, большей частью из-за каких-нибудь пустяков, то наносили друг другу раны, получалась настоящая свалка, клубок тел катался по полу. Потом санитары разнимали их, укладывали в кровати, и начиналась обычная болтовня, ругань, непристойные шутки...

В это время Илиас узнал о гибели Элени. Был ясный весенний день, и почти все обитатели палаты вылезли погреться на солнышке. Мариго села на скамеечку в ногах кровати и заговорила медленно, с болью в голосе. Поглощенная горем, она не обратила внимания, что Илиас до самого ее ухода так и не раскрыл рта.

Когда калека остался один, он закрыл лицо простыней и глубоко задумался. Но постепенно им овладевало тяжелое оцепенение. В конце концов он крепко уснул.

После освобождения Афин от немцев Илиас возвратился домой. Без гроша в кармане, вкусивший сполна горя и подлости, опустившийся нравственно, он чувствовал потребность окунуться в прежнюю жизнь. Он поселился в передней комнате вместе с матерью, заняв пустовавшую кровать Элени, и Мариго стала его рабой.

Его раздражали перемены и новые порядки в доме, отсутствие многих привычных лиц. Никос еще не вернулся из партизанского отряда. В прежней столовой жила Георгия, высокая худая женщина с красивыми глазами, не снимавшая с головы темного платка. Удивительно молчаливая, Георгия не обменялась ни словом со своим деверем.

В первый же день своего возвращения Илиас сказал Мариго:

— Забей эту дверь. — И он указал на дверь, ведущую в соседнюю комнату.

— Зачем, Илиас? — спросила растерянно Марпго.

— Не хочу, чтобы они проходили через нашу комнату. Даже мальчишку их не желаю здесь видеть.

— Нехорошо это, — возразила она.

— Мы с тобой теперь уже отдельная семья.

Илиаса переубедить она не сумела, и пришлось забить дверь к Георгии.

Дом Урании совсем обветшал. Штукатурка со стен осыпалась, и лучи солнца нагревали растрескавшиеся кирпичи. В кухне Мариго грозила обвалиться часть передней стены, выходившей на улицу и поврежденной снарядом. Дом нуждался в ремонте, но откуда было взять деньги? Впрочем, не он один, а многие дома в предместье пострадали от снарядов, когда англичане после ухода немцев обстреливали город; досками и железными листами люди заделали кое-как пробоины в стенах и крышах.

Илиас с самого утра исчезал из дому. Воспользовавшись общей неразберихой, он опять занялся какими-то махинациями.

Мариго с нетерпением ждала приезда Никоса.

Каждый вечер, несмотря на пронизывающий холод, она стояла у ворот и смотрела на улицу — ведь многие соседи уже вернулись из партизанских отрядов, а Мариго ближе всего был младший сын, хотя из-за Илиаса она не решалась признаться в этом даже самой себе. Постепенно под влиянием окружающей обстановки она стала жить теми же настроениями, какими жили сотни матерей в рабочем предместье.

Но трагические события, последовавшие за освобождением от немцев, опять внесли сумятицу в ее мысли. Этому способствовало озлобление Илиаса. Теперь уже никто не мог дать ему должный отпор. Он поносил освободительное движение, издевался над его участниками. Часто он нарочно подъезжал в своей коляске к заколоченной двери в комнату Георгии и начинал кричать и ругаться. Ему хотелось как можно больней оскорбить свою невестку.

Как-то раз он осмелился сказать что-то об Элени, но на исхудавшем лице Мариго отразился ужас.

— Илиас! — гневно закричала она.

— Ну ладно, ладно, старуха, — присмирев, протянул он и, отвернувшись от матери, сплюнул на пол. Но его терзала ревность. Подавленный, оскорбленный реакцией матери, он прибавил ядовито: — Я тут зачумленный, я знаю...

— Ах, Илиас, ты говоришь так, точно не понимаешь моих мук, — прошептала Мариго, обливаясь слезами.

Он посмотрел на нее, глаза его весело сверкнули.

— Дай мне мои полуботинки. Начищу-ка я их до блеска. — Этой шуткой он постоянно изводил и себя и мать. — А ну, неси-ка их сюда, вот посмеемся!

Мариго содрогнулась от ужаса, ей хотелось убежать от него, спрятаться. Но она не решилась. По глазам сына, полным изуверской радости, она поняла, что он стремится во что-бы то ни стало оскорбить и сломить ее, и, если она откажет ему, попытается уйти от этой страшной сцены, Илиас, конечно, станет опять поносить свою погибшую сестру.

— А ну, пошевеливайся, пошевеливайся! — дрожа от нетерпения, орал калека на мать.

Как автомат, Мариго подошла к шкафу, достала оттуда полуботинки. Так как долгое время из них не вынимали колодок, пересохшая кожа оставалась блестящей и гладкой. Мариго взяла также ваксу — её купил несколько дней назад Илиас — и молча положила все на пол возле сына. А сама забилась в угол.

— Никогда, никогда больше не говори ничего дурного о сестре, — прошептала она дрожа и расплакалась.

Схватив полуботинки и вытащив из них колодки, шнурки, Илиас стал с остервенением отрывать от них подметки. Потом, выбившись из сил, он запустил полуботинками в стену.

«Что будет? Боже мой, что будет, когда вернется Никос?» — думала постоянно Мариго, чувствуя, что она уже не в силах переносить взрывы бешенства старшего сына. Часто, стоя на кухне, она рассеянно наблюдала, как капли сбегали по скосу потолка и растекались на оштукатуренной стене. Самое удивительное было то, что здесь, под своим маленьким закопченным небом, она чувствовала себя ближе к Илиасу. Кровопролития, бедствия, убийства, которые довелось ей увидеть и которые не прекращались до сих пор, укрепляли в ней веру в неизбежность человеческой судьбы.

Теперь сердце ее было отдано народной борьбе. Она пыталась представить себе картину счастливой жизни будущего общества.

Но закопченное небо сохраняло для нее свою притягательную силу. Оно было неразрывно связано с прежними, погибшими мечтами, привычной жизнью, сундуком с приданым и традициями, вынесенными из отцовского дома, наконец с богом. И как Мариго ни старалась, она не могла уйти от таинственной власти закопченного неба. Эта двойственность, нисколько не смущавшая ее ум, бессознательно выразилась в материнской любви, которую Мариго отныне суждено было делить между двумя сыновьями.

Она привыкла заботиться об Илиасе: мыть его, одевать, перевязывать ему раны, успокаивать его, прижав к своей груди, когда он мучился от ощущения страшной боли в ампутированных ногах. Она привыкла даже к его издевательствам, ругани, ненависти к народной борьбе. Часто долгие вечера просиживала она у изголовья Илиаса и, чтобы он поскорей уснул, гладила его по голове и почесывала за ухом.

И тяжелые дни медленно уходили один за другим.

24

Никос приехал домой вскоре после того, как разоружили партизан. Когда он появился в воротах, Илиас красил во дворе горшки для цветов — это было одно из многочисленных занятий, за которые он ни с того ни с сего вдруг брался. Он бросил кисть и поспешил в своей коляске навстречу брату. Но его опередили мать и Георгия.

Обе женщины горячо обняли Никоса. Илиас перестал вертеть колеса, руки его уперлись в землю. Мать плакала от радости. Георгия сняла с головы темный платок, и густые волосы рассыпались у нее по плечам. Впервые Илиас заметил, что его невестка совсем еще молодая. Красивая стройная женщина страстно обнимала своего любимого. Мать, Георгия и Никос были настолько поглощены радостью встречи, что не обратили внимания на инвалидную коляску, остановившуюся посреди двора.

— Добро пожаловать, герой! Вправили вам мозги? — закричал вдруг Илиас с перекошенным лицом.

Отстранив женщин, Никос подбежал к нему.

— Рад тебя видеть, Илиас, — приветливо сказал он и пожал брату обе руки.

— Где ж твое походное снаряжение? — насмешливо спросил калека.

— Мы сдали оружие.

— А борода? Ты сам ее сбрил или тебе ее сбрили? — Илиас захохотал.

Никос, ошарашенный таким приемом, молча смотрел на брата. На помощь подоспела Мариго.

— Ах, да ты не видел еще сынишку! — потянув Никоса за рукав, сказала она.

На пороге дома мать, Георгия и маленький Хараламбакис долго еще обнимали и целовали Никоса.

— Вот людишки, которые хотели править нами! Вот эти людишки! — вопил Илиас, и тело его сотрясалось от хохота.

Вечером по настоянию Мариго устроили общий ужин. В лавке у дяди Стелиоса купили вина, и обе женщины долго готовились на кухне к пиршеству. Как только заснул Хараламбакис, они вчетвером сели за стол.

Довольно странно прошел этот вечер. Мариго вспоминала старое счастливое время и говорила без конца, перескакивая с одного на другое. Но стоило ей произнести имя Элени, как глаза ее наполнялись слезами.

— Там, в нижнем ящике комода, я припрятала кое-какие ее бумаги. Приберегла их для тебя, сынок, — сказала она, обращаясь к Никосу.

Илиас, прихлебывая вино, равнодушно заметил:

— Я порвал их.

— Ты порвал их? Почему? — чуть не плача, воскликнула Мариго.

— Там были одни глупости... Какие-то стихи, всякие слова о народе и прочая чепуха, — сказал Илиас брату.

Все замолчали. Никос побледнел и опустил голову, чтобы не встречаться ни с кем взглядом. Слышно было только, как вилка Илиаса стучала по тарелке; остальные перестали есть.

— Ну ничего, — пробормотала Мариго. — Может быть, это были никому не нужные бумаги... Но я нашла их уже потом у нее в ящике и хотела сберечь. Ну, ничего... Ничего...

— Их уже нет, о чем тут говорить, — вмешался Илиас, продолжая жевать. — Теперь, братишка, у кого есть голова на плечах, тот делает деньги. Я тут обмозговал одно дельце. Надеюсь, оно... поможет нам всем поправить дела.

— Мне померещилось, что я слышу покойного Хараламбоса, — прошептала Мариго. — Яблоко от яблони недалеко падает. Остерегайся, сынок. Иной раз человек размечтается о том о сем, а потом, когда спустится с небес на землю, ему и жить тошно. — Обернувшись к Никосу, она спросила его с улыбкой: — Почему ты ничего в рот не берешь? Ешь! Мне сейчас кажется, что к нам возвращается опять наша прежняя спокойная жизнь. После стольких-то бед! Даже от этих стен, чудится мне, исходит сегодня какое-то тепло.

Она робко потянулась к младшему сыну и своей морщинистой рукой сжала его пальцы. Это не ускользнуло от внимания калеки. Он с улыбкой подлил себе вина и осушил стакан.

— Баламутишь ты нас, старуха, всякой ерундой, — заметил он.

Ужин продолжался, но никто уже не мог избавиться от какого-то гнетущего, тяжелого чувства. Георгия за весь вечер не обмолвилась ни словом. Она сидела, наклонившись над своей тарелкой, прислушивалась к тому, что говорили другие, и с нетерпением ждала конца ужина. Мариго же болтала без умолку. То она вспоминала прошлое, то расспрашивала Никоса о всякой всячине, улыбаясь то одному, то другому сыну. Выпив немного, Никос стал рассказывать о своей партизанской жизни. Калека перебил его. Он хотел во что бы то ни стало выложить историю о проклятом муле.

— Дай, Илиас, ему кончить, — попросила Мариго.

— Иди ты... Когда я говорю, не встревай лучше, — закричал он сердито на мать. Все оцепенели от этого внезапного взрыва гнева, а он продолжал: — Подлец этот мотнул головой и поглядел на меня. Да-а, глаза у него — точно у человека. Я наступил ему на морду, а тут как бабахнет!.. Вот без ног и остался...

— Такое уж твое счастье, сынок, — с горечью сказала Мариго.

— Глупости! Еще что-нибудь, старуха, дашь нам поесть?

— Хочешь сыру?

— Подавай сыр, и к черту все эти партизанские небылицы, иначе света белого не взвидишь. А ты, — обратился он к Георгии, — вправь мозги своему муженьку. Я тут обстряпал одно дельце, получу скоро права на вождение автобуса и перепродам их. Но братишка должен помочь мне. Шальные деньги.

— Меня не интересуют твои планы, Илиас, — перебил его Никос.

— Тебя не интересует, как раздобыть деньги? Ты, бедняга, просто рехнулся. Что ты будешь делать? У тебя же ни гроша за душой.

— Думаю пойти опять на завод.

Илиас продолжал настаивать. Он говорил, чьей помощью он заручился, как они с Никосом спустят кому-нибудь раздобытые права, сколько денег предполагает он выручить... Илиас дал волю своим мечтам. Лицо его оживилось. Под конец он прибавил растроганным голосом:

— Мы будем вести дело по-честному, дружно, как подобает братьям... Пусть и старуха наша, бедняжка, порадуется немного...

— Меня это не интересует, я сказал тебе, — оборвал его Никос.

Мариго, к своему ужасу, увидела, что лицо калеки судорожно подергивается. Вот-вот последует обычный взрыв.

— Ну ладно, ладно. Пусть каждый займется своим делом, — пробормотала она. — Вот тебе сыр...

— Он, мать, не набрался еще ума. Этому дураку мало того, что ему сбрили бороду...

— Заткнись! — заорал Никос и так сильно стукнул кулаком по столу, что тарелки, стаканы, вилки и ножи подпрыгнули и зазвенели.

Мариго побледнела, широко раскрытыми глазами смотрела она на обоих сыновей.

— Держи лучше рот на замке! Слышишь?.. Я-то знаю, что ты вытворял в госпитале... Клянусь богом, жаль мне тебя, — тихо добавил Никос.

Илиас рассвирепел.

— Катись к черту и не приставай ко мне, а то пошлю еще подальше. Да кто ты такой, наконец? Вы предали родину, и мало вам этого? Сволочи! Предатели! — бушевал он.

Никос вскочил с места, чуть не опрокинув стол. Он бросился на брата, готовый вцепиться ему в горло.

— Замолчи сейчас же! — закричал он.

— Перестаньте! — раздался вдруг голос Георгии.

Калека схватил со стола нож и, отъехав в своей коляске немного назад, приготовился к обороне. Никос изловчился и сдавил у запястья руку брата, сжимавшую нож; началась ожесточенная драка.

— Разними их! Разними их! Чего ты смотришь? — кричала Георгия, тряся за плечо свекровь.

Мариго не трогалась с места. Ее расширенные от ужаса глаза были прикованы к дерущимся сыновьям. Все произошло так внезапно!.. Наконец Никосу удалось вырвать у брата нож. Но Илиас тут же, приподнявшись, вцепился ему в волосы — в госпитале он наловчился драться, — при этом коляска его перевернулась и сам он рухнул на пол.

— Поднимите его, ради бога! — в ужасе закричала Георгия.

Илиас подавил готовый вырваться у него стон. Он лежал на полу, шевеля культями.

— Предатель!.. А ну, ударь меня, герой! — с вызывающей улыбкой процедил он сквозь зубы.

Никос дрожал от возмущения. После стольких боев и кровопролитий каково ему было слышать слово «предатель»! Когда он вместе с другими партизанами возвращался с гор, то во многих деревнях крестьяне, подстрекаемые вооруженными террористами, встречали их криком: «Предатели!» Некоторые орали как бешеные и даже избили одного партизана, у которого еще не закрылась рана.

— Чего ж ты струхнул? Ну, ударь меня, сволочь! — не унимался Илиас.

Лицо Мариго стало суровым, непреклонным. Она встала.

— Я не желаю больше слушать таких разговоров в своем доме. Ты понял, Илиас?.. Помоги его поднять, — обратилась она к невестке. Когда они сажали Илиаса в коляску, он попытался еще что-то добавить, но мать оборвала его: — Если ты еще раз произнесешь что-нибудь подобное, то тогда лучше убирайся отсюда. Иди, Илиас, куда хочешь, — Она тотчас раскаялась в своих словах и, закрыв лицо руками, пробормотала: — Боже мой, какое проклятие свалилось нам на голову!

Но Никос не мог успокоиться, его душило негодование.

— Народ не побежден! — воскликнул он. — Народ будет бороться, будет бороться всевозможными средствами, какой бы жестокой ни оказалась борьба. А тот, кто не с нами, в конце концов погибнет.

Последнюю фразу он бросил прямо в лицо Илиасу. Он готов был сказать еще многое, но вдруг увидел, что мать робко подходит к калеке и нежно прижимает к своей груди его голову, а тот, как ребенок, принимает ее ласку.

— Никос, замолчи. Неужели тебе его не жаль? — прошептала Мариго и немного погодя при общем молчании обратилась к невестке: — Давай, доченька, соберем грязную посуду.

И обе женщины принялись за дело.

С тех пор Саккасы никогда не садились вместе за стол. Георгия и Никос ели в своей комнате, а Илиаса Мариго кормила на кухне. Братья не разговаривали между собой и при встрече каждый спешил уйти к себе; дверь, соединяющая обе комнаты, оставалась заколоченной. Мариго из-за этой вражды была совершенно убита горем и особенно страдала по воскресеньям, когда оба сына сидели дома. В праздничные дни Илиас обычно молчал, но в будни, когда брат был на заводе, изрыгал по его адресу потоки брани. Но что бы он ни вытворял, Мариго все терпеливо сносила. Она дала себе клятву молчать в таких случаях, а также ни о чем не расспрашивать Никоса, чтобы не навлечь на него беды.

С каждым днем обстановка в стране усложнялась. Люди прежде ждали освобождения от немцев, как детишки — деда Мороза. А теперь все ворчали, что жизнь непрерывно дорожает.

Мариго надеялась, что ей удастся в конце концов женить Илиаса на Анастасии, некрасивой, но покладистой девушке, жившей по соседству. Тогда он, может быть, хоть немного утихомирится. Но как жить дальше, когда кругом бесконечные аресты, ссылки, притеснения? Она вспоминала прежнее счастливое время, когда завязывала волосы Клио двумя большими бантами и на праздники принимала у себя гостей, а Хараламбос, уж этот шутник Хараламбос... Мариго гнала от себя такие воспоминания, не хотела растравлять ими душу. Если бы она не связала себя клятвой, то о многом могла бы расспросить Никоса. Тогда, возможно, она набралась бы мужества. А теперь она вынуждена была молча смотреть и на его страдания. Как-то раз она невольно подумала о своих сыновьях: «Было бы лучше, если бы выжил один из них», — и содрогнулась от ужаса. Нет, хватит мучиться! Женить бы ей Илиаса на Анастасии, чтобы при нем был близкий человек, смотрел бы за ним; и тогда она сможет умереть спокойно. А что будет с Никосом? Всех коммунистов сажают в тюрьму, но он должен жить, должен все выдержать, каким бы трудным ни был его путь.

Так протекала жизнь в доме Саккасов.

* * *

Илиас не сводил глаз с матери, которая сидела задумавшись на порожке. Постепенно он тоже углубился в свои мысли. Дело с водительскими правами, конечно, лопнуло, но когда-нибудь ему непременно повезет... Он обмозговал уже одну комбинацию. Но пока еще рано рассчитывать на успех. К черту все! Честно говоря, он понимает, что ему никогда не удастся обзавестись деньгами. Другие люди, более ловкие, не упускают счастливого случая, получают свое, а он вечно остается с носом и лишь продолжает надеяться. Но какой смысл чего-то ждать без конца? Мать пытается направить его в русло тихой, безмятежной жизни, но при одной мысли о таком существовании он чувствует себя бесконечно униженным. Она забыла, что ему не исполнилось еще и тридцати, намеренно не вспоминает прошлое, стала заботливой служанкой, а больше ни на что не способна. Мать преданно ухаживает за ним, делает ему перевязки, но старается не замечать его душевных страданий.

Вдруг калека вздрогнул, посмотрел по сторонам.

— Хараламбакис! — закричал он.

— Что, дядя?

— Открой ворота.

Когда Илиас собирался куда-нибудь ехать, мальчик открывал нижний засов и распахивал пошире обе створки ворот. Он считал это своей обязанностью.

Хараламбакис стремглав побежал к воротам.

Створки раскрылись со скрипом, и инвалидная коляска покатилась вниз по улице.

25

Десятый день забастовки был самым напряженным и драматичным. Рано утром человек двести рабочих вышли за ворота фармацевтического завода. Изможденные, бледные, небритые, ожесточенные муками и лишениями последних дней, они напоминали загнанных зверей, заблудившихся в переулках предместья. Фармацевтический завод был последним, продолжавшим борьбу после того, как полиция разгромила профсоюзы.

Рабочие медленно двигались к центру города. Засунув руки в карманы брюк, Никос молча смотрел на прохожих, шедших ему навстречу. Казалось, при этом последнем отчаянном шаге он старался прочесть на их лицах одобрение или хотя бы молчаливую поддержку. Но сотни людей равнодушно проходили мимо; их поглощали бесконечные улицы.

Безразличие города с каждой минутой все настойчивей говорило ему о поражении. Не вынимая рук из карманов, он упрямо сжал их в кулаки. Никос оглядел окружавших его товарищей. Их молчание раздражало его, а медленный шаг выводил из себя, просто бесил.

— Быстрей! — резко сказал он. — Мы не на похоронах.

Две сотни рабочих брели по городу, встречавшему их безучастным гулом.

После первой стычки с Илиасом характер Никоса сильно изменился. Взрыв гнева точно потряс тогда его молодую горячую душу, лишил ее спокойствия. В этом виноват был, конечно, не только брат. Вся послевоенная атмосфера, ожесточенная борьба, террор заставляли его жить в постоянном напряжении. Никос опять пошел работать на фармацевтический завод и был избран в профсоюзный комитет. Общественная работа отнимала у него столько времени, что он почти не бывал дома. Но Георгия никогда не жаловалась. Даже когда приходили из полиции делать обыск — а за последние месяцы это случалось раз десять, и при этом полицейские неизменно переворачивали вверх дном все в комнате, — она старалась не терять хладнокровия. Сидя у кроватки спящего сына, она терпеливо ждала возвращения Никоса.

— Опять приходили, — шептала она, словно спрашивая мужа, чем все это может кончиться.

Из-за двери, забитой наглухо, долетал свист Илиаса.

Он подслушивал, приникнув к замочной скважине; ему не терпелось узнать, как отнесется брат к визиту полиции. Сначала Никос пытался успокоить жену. Чего ей бояться? Полиция не осмелится тронуть профсоюзных деятелей.

Калека продолжал насвистывать веселую, залихватскую песню, каждое слово которой звучало издевкой. На свободе никого не останется...

Никос, обращаясь к жене, отвечал брату: нет, мол, на борьбу поднимется все человечество. А если кто ослеп и не видит... Он говорил громко, чтобы в соседней комнате все было слышно.

— Не дразни его, Никос, ну пожалуйста, — умоляла его испуганно Георгия.

Свист не умолкал. Нежный, мелодичный.

Тогда Никос, выйдя из себя, кричал, что через год, самое большее через два, народ возьмет власть в свои руки. Верил ли он сам в это или просто в запале бросал громкие слова? Тут было и то и другое: им овладевала навязчивая идея, неудержимая страсть.

Но лицо Георгии делалось грустным. Разве могли ее убедить слова Никоса?

Возможно, эта простая женщина лучше него понимала, что люди устали и опустили крылья. Молодежь в предместье стала увлекаться пошлыми кинофильмами и захватывающими детективами желтой прессы. Стены домов, рухнувшие во время народных выступлений, когда все рабочие предместья были сплочены, снова воздвигались, отгораживая для каждой семьи свой маленький мирок, постепенно все больше и больше порабощающий ее. Был пущен в ход государственный аппарат насилия. Теперь уже не только шайка Кролика терроризировала предместье, как это было в первые послевоенные годы. Прогрессивное движение подавлялось «законно», беспощадно, последовательно. Возможно, в простоте душевной Георгия видела ясней, чем ее муж, какую силу приобретает американский доллар.

Ей хотелось бы отделаться от тягостных мыслей, мучивших ее порой, избавиться от страха. Но страстная одержимость, отражавшаяся в глазах Никоса, пугала ее все больше и больше.

Однажды она сказала ему:

— Пожалуйста, не говори мне больше ничего... Все это одни слова.

— Ты что, с ума сошла? — вспылил он.

— Я вижу только, какие беды нас ожидают. Может быть, такой уж у меня характер. Не знаю. Но я не вынесу больше, не вынесу.

Из-за неверия, страха жены и постоянного молчания матери Никос чувствовал, что задыхается дома. Сколько он ни старался вызвать Мариго на разговор, рассказывая ей о профсоюзной организации, о ее борьбе и надеждах, она не произносила ни слова, невозмутимо глядя ему в глаза. Частенько, похлопывая ее по плечу, он говорил со смехом: «Ты героиня! На следующей демонстрации я выпущу тебя, женщину из народа, первой со знаменем в руках». Но мать, как всегда, молчала.

Никоса так оскорбляло равнодушие близких ему людей, что он стал даже презрительно называть их мещанами. Но стоило ему самому поверить в это, как он понял, что не может больше жить дома, и у него возникла мысль оставить родных и уйти куда-нибудь. Жена, которая его не понимала, не разделяла его убеждений, и мать, которой не хватало смелости выйти на улицу, присоединиться к демонстрантам, лишь мешали его общественной деятельности. Лучше снять где-нибудь каморку, думал он, и целиком посвятить себя борьбе, как покойный Сарантис. Нападки брата-калеки довершали его муки. Но конечно, план уйти из дому он и не пытался осуществить. Отсутствие денег, заботы о сыне и, главное, любовь к жене и матери вскоре заставили его отказаться от этой мысли.

Однажды вечером, когда Никос возвращался домой, он попал в засаду. Кролик и еще десяток бандитов окружили его и стали беспощадно избивать. Главарь перочинным ножом ранил его в лицо. К счастью, люди, выбежавшие из домов, спасли Никоса от бандитов. Это покушение на его жизнь невольно сыграло решающую роль в последующей деятельности Никоса как секретаря заводской профсоюзной организации.

Во время партизанской войны Никос командовал батальоном, действовавшим в районе горы Парнас. Ему приходилось сталкиваться с бесконечными трудностями, решать массу задач, но он никогда не терял хладнокровия, проявлял себя как зрелый командир, лицо его всегда выражало решимость и спокойствие. В то время его идеалом, примером для подражания был Сарантис.

Теперь даже выражение лица у Никоса изменилось. Тонкие морщинки избороздили щеки и лоб, а глаза в черных кругах от бессонницы и усталости часто смотрели в пространство не из-за рассеянности или душевного оцепенения, а потому, что голова его разламывалась от бесконечных дум и уставший мозг нуждался в отдыхе...

Двести рабочих продолжали медленно шагать по шумным улицам города.

Никос шел рядом с дядей Костасом. За последние годы Никос возмужал, раздался в груди и плечах, хотя в юности он, как брат и старшая сестра, больше походил своим телосложением на мать. Теперь облысевший, сгорбившийся дядя Костас казался рядом с ним сморщенным старичком.

Прошло почти четверть часа, а Никос и старый мастер не обменялись ни словом. Никос не стеснялся, как прежде, делиться с дядей Костасом своими мыслями; робость, свойственная ему в годы юности, исчезла. Но хотя молчание действовало угнетающе, Никос предпочитал, закусив нижнюю губу — эта привычка у него до сих пор сохранилась, — упорно смотреть на прохожих. Вдруг он почувствовал, как дядя Костас крепко сжал ему руку.

— Черт возьми, Никос, куда мы идем?

Он давно уже ждал этого вопроса, но сейчас, услышав его, возмутился и на мгновение растерялся. В словах дяди Костаса будто выразился его собственный страх. Никос понимал, что на него падает главная ответственность за то, что на заводе вспыхнула забастовка. Но он ни в коем случае не согласился бы с тем, что при существующих условиях объявление забастовки было роковой ошибкой. Рабочие потерпели поражение, полиции удалось захватить профсоюзный комитет. С каждым днем количество штрейкбрехеров росло, а он, Никос, продолжал проводить ожесточенную лобовую атаку, не обращая внимания на жертвы. Может быть, это было ошибкой? Он предпочел дать власть лютой ненависти к тем, кто струсил и бросил борьбу, к тем, кто поддался обещаниям хозяев или отступил перед угрозами полиции. Он предпочел с закрытыми глазами следовать по пути, ведущему к гибели, лишь бы не признаться себе в поражении. Он боялся, что душевные муки сломят его окончательно.

Никос подождал, пока дядя Костас более решительно повторил свой вопрос, и только тогда резко бросил:

— Что ты хочешь этим сказать?

— Довольно упрямиться. Обернись, погляди, сколько людей осталось, — спокойно проговорил старый мастер.

Странный человек был этот дядя Костас. То отделывался шуточками, то в боевом задоре не знал удержу.

Гневным взглядом Никос смотрел на лысую голову старика. Сколько раз была она у него перед глазами, когда мастер, наклонившись, разбирал машины. Но никогда еще не казалась она ему такой отвратительной и ненавистной, как сейчас.

— Лучше замолчи. Стоит обстановке усложниться, как ты уже готов в штаны наложить, — выпалил он ему прямо в лицо.

Дядя Костас растерялся, — он не ожидал услышать от Никоса такое.

— Зачем ты так говоришь? К чему растравляешь старые раны у людей, которые снова нашли свой путь? — мрачно сказал он и отошел от Никоса, вытирая рукой пот с лица.

Никос почувствовал угрызения совести, но взял себя в руки и даже не взглянул в сторону мастера.

Рабочие добрались уже до центра города. Они шли отдельными группами, смешавшись с уличной толпой. «Куда мы идем?» — спрашивал себя Никос, и вопрос его тонул в равнодушном гуле города, который, нарастая с каждой минутой, преследовал его как кошмар. Чем дальше, тем больше осложнялось положение. Но вместо того, чтобы сообща разобраться в обстановке и спокойно распутать этот клубок, Никос упрямо дергал за кончик нитку, и узел все крепче затягивался.

Перед министерством рабочие остановились и выбрали делегацию из пяти человек. Но ее не пропустили в здание.

Вдруг Никос увидел, что люди плотным кольцом окружили его. Все глаза были прикованы к нему. И среди всеобщего молчания его слуха коснулся страдальческий голос, исходивший точно из недр земли: «Вас была целая армия, а осталась лишь горстка героев». Этот голос звучал не смолкая, все более решительно и настойчиво.

Никос вытер рукавом крупные капли пота, выступившие у него на лбу, и сжал ладонями виски. Затем, овладев собой, он выпрямился и высоко поднял голову. Глаза его сверкали слепой яростью и упрямством.

— Товарищи! — начал он хриплым и резким голосом. — Наш профсоюзный комитет в руках полиции. Нас избивают, сажают в тюрьмы, стремятся нас уничтожить. Многие сдались, отступили от борьбы. Но что ни делается, все к лучшему: нам не нужны трусы, те, кто оберегает свой жалкий покой, дураки, попавшиеся на удочку продажных агентов, подсылаемых хозяевами... Мы никогда не склоним головы... На нашей стороне правда...

Его речь несколько воодушевила людей, столпившихся у дверей министерства. Со всех сторон понеслись негодующие крики.

Но тут полицейские, выстроившиеся на углу, с дубинками набросились на забастовщиков. Под их натиском рабочие рассыпались в разные стороны, но Никосу с помощью нескольких товарищей удалось собрать их на той же улице, подальше от министерства. После схватки с полицией у многих оказалась разорвана одежда, руки и лица в крови.

Они снова шли по городу. Ряды их значительно поредели. Никто не знал, куда они идут. Подошвы грубых башмаков отпечатывались на асфальте. На улицах становилось все оживленней. Проносившиеся мимо автобусы, трамваи, машины, снующие пешеходы — все сливалось воедино и, точно густой пчелиный рой, устремлялось на медленно шагавших рабочих. Возле профсоюзного комитета на них опять напали полицейские; многих забастовщиков арестовали, кое-кто успел скрыться. На завод вернулись всего лишь семьдесят мужчин и десять женщин.

Перед заводоуправлением раскинулась довольно большая лужайка, доходившая до речки, на другом берегу которой начинались дома рабочего предместья. То тут, то там на лужайке пробивалась молодая травка, голая земля была влажной от зимних дождей. Рабочие видели ребятишек, бегавших по грязной дороге на том берегу, женщин, стоявших в своих двориках и наблюдавших за тем, что происходит перед заводоуправлением. И теперь на лужайке, вблизи своего родного квартала, рабочие почувствовали себя спокойней, уверенней. Столпившись у ограды, они смотрели на заводские окна и ждали.

Дальше