Содержание
«Военная Литература»
Проза войны

6

Полковник встал чуть свет и принялся ходить по квартире. Вчера за весь вечер он не проронил ни слова. Для того чтобы жена не догадалась, что он продал шпагу, он набил бумагой полотняный чехол, предохранявший шпагу от пыли, и положил его на прежнее место. Потом он заперся в столовой и поэтому не видел, как Каллиопа сложила чехол, вытряхнув из него бумагу, и засунула в узел с тряпьем.

На минутку она заглянула в столовую; лицо ее было заплакано. Но Перакис сделал вид, что поглощен чтением книги и не желает вступать в разговор.

С самого утра ему не терпелось поскорей отдать сыну деньги. «Мальчик должен пойти немедленно в университет и уплатить за учебу», — думал он.

Уже несколько раз подходил он к комнате Георгоса и прислушивался к тому, что делается за дверью. Но оттуда не доносилось ни звука. Сейчас он опять остановился у двери, взялся за ручку, но после некоторого колебания направился в столовую.

— Прекрасно! Мать и сын спят, как сурки, — пробормотал он.

Полковник измерил шагами столовую. В передней постучал ногами, чтобы стряхнуть пыль со шлепанцев. Дошел до стены спальни, как раз до того места, где на подушке покоилась голова его спящей супруги. Всего он сделал около двенадцати шагов. Потом он несколько раз повторил свой маршрут, все громче и громче откашливаясь.

Его страшно раздражал храп Каллиопы. «Ни в чем нельзя упрекнуть эту женщину, но порой она просто невыносима», — подумал он. Наконец, подойдя к ее кровати, он заговорил во весь голос:

— Ты ничего не слышала ночью?.. Недалеко от нас на улице было настоящее сражение.

— М-м-м! — протянула сквозь сон Каллиопа.

— Ты слышишь, что я тебе говорю? — потеряв терпение, закричал Перакис.

— М-м-м!

— Настоящее сражение! Сражение! Сражение! — повторял он, тряся ее кровать. — Ты слышишь, Каллиопа?

— М-м-м!

— Перестань мычать, — пробурчал он и, чтобы немного успокоиться, отошел к шкафу, похлопал в ладоши.

Наконец ему удалось разбудить ее.

Вскоре входная дверь бесшумно открылась, и Георгос на цыпочках прокрался в переднюю. Увидев спину отца в спальной, он быстро проскользнул в свою комнату и закрыл за собой дверь...

Каллиопа надела стоптанные шлепанцы, распахнула окно, сняла с кровати одеяла...

— Скажи сыну, пусть немедленно оденется. Мне надо с ним поговорить, — отдал полковник распоряжение жене.

— Хорошо, хорошо.

Перакис сгорал от нетерпения, ему хотелось, чтобы этот разговор с сыном носил торжественный, официальный характер. Но, войдя в комнату Георгоса, он внезапно смутился и спрятался за спиной жены.

— Разве люди встают так поздно? Посмотри на его глаза! Как у тухлой рыбы! Эй! Ты куда? — закричал полковник на сына, который стоял полуодетый с полотенцем на шее.

— Умываться, — ответил Георгос.

— Сядь на минутку.

— Отец хочет тебе кое-что сказать, сынок, — добавила Каллиопа.

Георгос сел на край письменного стола и посмотрел на отца, шагавшего взад и вперед по комнате. Поверх пижамы на нем для тепла была накинута старая шинель. Мать молча стояла в углу.

— Гм! В прошлом году ты обмолвился о том, что собираешься поступить на работу... — начал Перакис. — Гм! Ерунда! Что мы будем есть и на что жить — это моя забота.

— Но...

— Не перебивай меня.

— Дай ему договорить, сынок. Ты же знаешь, отец считает вопросом чести дать тебе образование.

— Помолчи и ты, Каллиопа, адвокат мне не нужен. Может, ты считаешь, что я пекусь о нем для того, чтобы он кормил меня на старости лет? Пусть получит диплом и сам пожинает плоды своих трудов. Гм! Скажи-ка мне, Георгос, почему, насколько я вижу, ты забросил занятия? С неба знания не свалятся.

— У меня нет книг, — пробормотал растерянно Георгос.

— А эти?

— Это старые книги.

— Ты же, Аристидис, сам знаешь, — вставила Каллиопа.

— Замолчи наконец! Если я спрашиваю, значит, у меня есть на то основания.

— Мальчик ходит заниматься к товарищам. Теперь ведь книги стоят бог знает сколько, — не унималась Каллиопа.

Наступило тягостное молчание. Полковник ходил из угла в угол, а Каллиопа за его спиной пыталась жестами втолковать что-то Георгосу.

— Гм! А плата за обучение! — пробурчал вдруг Перакис.

Он намеревался сказать о своих материальных затруднениях, объяснить, что не по своей вине до сих пор не давал Георгосу денег. Но он не привык вести такие разговоры с сыном и чувствовал сейчас полную растерянность.

Пожевав губами, он вынул из кармана шинели пакетик с деньгами и широким жестом протянул его сыну.

— Гм! Возьми деньги и не мешкая уплати, — без всяких предисловий сказал он.

Георгос посмотрел на аккуратно завернутые ассигнации — он знал, что отец всегда заворачивает так деньги, предназначенные для уплаты в университет, — и, зардевшись от стыда, опустил голову.

— Возьми деньги, — строго повторил полковник.

— Где ты достал их? Мы ведь сидим голодные...

— Он продал свою шпагу, сынок, — жалобно протянула Каллиопа.

— Шпагу?! — воскликнул Георгос.

«Как она об этом пронюхала? Ну и лиса!» — подумал Перакис, виновато глядя на жену и сына. Но вскоре, овладев собой, он стал кричать:

— Чепуха! Чепуха! К чему нам держать в шкафах допотопные шпаги? Они уже отжили свой век... Ну, Георгос, одевайся быстрей и отправляйся в университет.

Но у Георгоса больше не было сил притворяться.

— Мы, мама, во всем виноваты, — сказал он. — Не надо было так долго скрывать от отца правду. Мы виноваты, что он заблуждался, думал, будто мы живем спокойно, как прежде, будто ничего не изменилось!

— Георгос! — пыталась остановить его испуганная Каллиопа.

— Если бы он знал, что я не хожу больше в университет, ему бы и в голову не пришло идти на эту бессмысленную жертву.

Полковник в полном недоумении слушал сына.

— Что ты натворил? — покраснев от ярости, вдруг закричал он.

— Я сказал правду, папа.

Когда Георгос в детстве навлекал на себя гнев отца, мать не давала его в обиду, принимая на себя весь удар. Так и теперь она загородила собой сына, словно желая защитить его от надвигающейся бури.

— Мальчик вступил в одну из этих организаций... Его убьют, Аристидис, если он пойдет в университет, — набравшись смелости, выпалила Каллиопа.

Слова жены произвели на Перакиса впечатление разорвавшейся бомбы. Но он поплотней запахнулся в шинель и постарался взять себя в руки.

— Каллиопа, оставь нас одних, — тихо сказал он.

— Зачем? — с подозрением спросила она.

Грубо схватив жену за руку, он выпроводил ее из комнаты и запер за ней дверь. Потом, обернувшись к сыну, окинул его взглядом с головы до пят.

— Ну, что ты теперь скажешь?

— Лучше нам сейчас не начинать этого разговора.

— Значит, и тебя опутали коммунисты?

— Сначала успокойся, отец.

— Будь ты проклят! И ты еще смеешь говорить, чтоб я успокоился! — взорвался полковник. — Вот почему ты слоняешься целыми днями, бездельничаешь! Вот почему ты так исхудал, что от тебя остались кожа да кости...

Георгос ждал, пока отец остынет от гнева. Он молчал, опустив голову, как в детстве, когда его бранили за что-нибудь.

Его покорная поза ввела в заблуждение Перакиса. Решив, что сын сдался, он немного успокоился.

— Сядь, обсудим положение, — сказал он.

Юноша присел на край письменного стола, в задумчивости погладил рукой корешок толстой книги.

— Моя ошибка, папа, состоит в том, что я все скрывал от тебя. Ведь я прекрасно знал, что рано или поздно... Война с каждым днем становится ожесточенней.

— Какая война?

Георгос пристально посмотрел в глаза отцу.

— Ты живешь ею, хотя притворяешься, что ничего не замечаешь вокруг.

Эти слова возмутили полковника. Лицо его вспыхнуло, и жилы на шее вздулись.

— Ты об этих бродягах, что малюют на стенах? — завопил он. — Вот что называешь ты войной? Завтра они всех нас прикончат... — Последние слова он произнес шепелявя, так как у него выпала изо рта вставная челюсть. Он поймал ее буквально на лету, дрожа от нетерпения, водворил на место и стал снова кричать: — Бродяги! Теперь они пытаются разыгрывать из себя патриотов... Нашли, видишь ли, подходящий момент... А ты попался им в сети. У-у-у, чтоб тебе провалиться, дурень! — Тут у него опять соскочила челюсть. — К черту зубы... Дурень! — прошамкал он.

Полковника трясло от ярости. Он тщетно старался вставить выпавшую челюсть, прижимая ее пальцами к небу, давился ею, плевался. Наконец вытащил челюсть изо рта и с бранью швырнул ее на пол...

— Думаешь, на них держится Сопротивление? Да? Да, дуралей? Они бунт готовят!

— Успокойся, папа...

— Замолчи! — точно обезумев, взревел полковник.

Георгос молча стоял перед отцом, прислушивался к его тяжелому дыханию, наблюдал за выражением впившихся в него поблекших глаз и ждал, пока тот придет в себя. У юноши болезненно сжималось сердце.

— Неужели ты так ослеплен? — наконец тихо заговорил он. — Ты — честный, высоконравственный человек... Разве ты не видишь, как льется вокруг кровь?

Тут полковник, совершенно растерянный, отступил на шаг.

— Что ты сказал? — пролепетал он и жестом попытался остановить сына, но Георгос был неумолим.

— Ты меня выслушаешь! Ты непременно меня выслушаешь! — закричал он и стал говорить, страстно говорить о родине, о борьбе за нее, о новых идеях, потрясших все человечество.

Увлеченный собственными словами, Георгос не заметил, как отец переменился в лице. Перакис стоял теперь, выпрямившись, на середине комнаты и смотрел на сына налившимися кровью глазами, как дикий зверь, готовый броситься на свою жертву и растерзать ее.

— Меня решил агитировать? Меня, большевик паршивый? — вдруг завопил он.

— Ты всегда был упрямым, — разочарованно заметил Георгос.

Полковник привык командовать и видеть, что все перед ним ходят по струнке. Он не терпел никаких возражений, даже когда чувствовал, что не прав. А сейчас он неожиданно понял, что перед ним стоит не послушный мальчик, а взрослый, вполне сложившийся человек, и притом с совершенно чуждыми ему взглядами. Но, ослепленный гневом, он продолжал требовать от сына покорности. В этом была его ошибка.

— Довольно... Ты будешь сидеть взаперти и не выйдешь из дому, пока я тебе не разрешу, — сказал он.

— Мне очень жаль, отец, но я не могу тебе повиноваться, — возразил Георгос.

У Перакиса перекосился рот, глаза буквально вылезли из орбит. Не помня себя от ярости, он схватил со стола толстую черную линейку и, бросившись на сына, стал исступленно хлестать его по лицу.

— Я приказываю тебе!.. Я приказываю тебе! — вопил он.

Дверь распахнулась, и в комнату вбежала Каллиопа.

— Аристидис, ради бога! Ты с ума сошел? Так можно убить мальчика, — пыталась она остановить мужа.

Георгос покорно сносил побои. Он стоял молча, не шевелясь и после того, как матери удалось вырвать линейку из рук отца. На правой щеке у него выступил широкий красный рубец. Серьезными печальными глазами смотрел он на отца.

— Чтобы духу твоего не было в моем доме, — презрительно бросил ему полковник.

— Хорошо, я уйду, папа, — тихо ответил Георгос.

Тщетно старалась Каллиопа помирить их. Запахнувшись в шинель, полковник удалился в столовую и заперся там. Изредка из-за стены доносился его кашель.

Георгос принялся укладывать в чемоданчик свои вещи. Пока он собирался, в душе матери еще теплилась какая-то надежда. Она подошла к двери в столовую, но открыть ее не решилась.

— Аристидис, мальчик уже готов... Никакого ответа.

Немного погодя она поскреблась в дверь.

— Аристидис, он уже собрал свои вещи. Он и вправду уходит!

Но из столовой слышались лишь шаги полковника, неторопливые, бесконечные.

* * *

Когда Георгос прощался с матерью, дверь столовой слегка приоткрылась. Они оба тотчас обернулись. Сердце Каллиопы часто забилось.

В небольшую щель они видели, что полковник стоит словно в ожидании. Может быть, он надеется, что сын упадет ему в ноги и попросит прощения? Или он, раскаявшись, хочет первым сделать шаг к примирению?

— Аристидис! — раздался душераздирающий крик Каллиопы.

Ни звука в ответ. Каллиопа ждала. Но дверь опять тихо закрылась.

7

Фани сметала крошки со стола. Она выбрала именно этот момент, конец обеда, чтобы закинуть удочку насчет шубы. Ей подвернулся редкий случай, да и дьякон, предлагавший шубу, клялся, что она стоит в три раза дороже, чем за нее просят. Потом Фани открыла шкаф и показала мужу это «чудо».

Бакас молча взглянул на шубу и пошел во двор погреться на солнышке, как он делал обычно после обеда. Он ставил стул среди горшков с цветами и сидел, прислонившись затылком к стене дома. Солнце светило ему прямо в лицо, он наслаждался теплом, глаза у него оставались полузакрыты.

Голова Бакаса с седыми волосами напоминала голову высохшей мумии. За последние годы в глазах его точно потухла тлевшая искорка жизни. Его рассеянный взгляд то блуждал по стене, столу, то был устремлен на соседний дом или куда-то вдаль... Но не на людей. Четки с маленькими черными бусинами, извиваясь, как змея, мелькали в его костлявых пальцах.

Бакаса теперь не интересовали даже любовные похождения жены.

Все ему опостылело.

К Бакасу подошла Фани и носком туфли пощекотала его по ноге.

— Понравилась тебе шуба? — кокетливо заговорила она. — Он молчал. — Ты обещал мне...

— Какое отношение имеет дьякон к шубам? — с глупым смехом спросил Бакас.

Фани ласково похлопала его по локтю.

— Купишь мне ее? Есть у тебя деньги?

Лицо у Бакаса исказилось. «Платья, чулки, кокетливые ужимки, оголенная грудь, каждый день одно и то же. Скоро она вырядится и пойдет на прогулку со своим любовником», — подумал он.

Все ему опостылело.

— Хорошо, я куплю тебе шубу, — тихо сказал он, подставляя лицо солнцу.

Решившись в тот вечер пойти домой к хозяину завода, Бакас, как он сам это чувствовал, вступил на путь, который должен был привести его к гибели.

На следующее утро его пригласили в полицейский участок. Бакас сел на стул против Свистка, уставился глазами-бусинками в толстые стекла очков полицейского, которые, как ему казалось, его гипнотизировали, и рассказал все. Не только о тайном совещании, невидимым свидетелем которого он оказался, но и о трубах с горячей водой, согревавших ему спину, и о легкомыслии женщин...

— Чулки, чулки, чулки! — долго бормотал он. — Все время подавай им чулки!

Когда допрос кончился, Бакаса направили на верхний этаж к высокому суровому господину. Видно, какой-то большой человек позаботился о том, чтобы он не остался безработным; потому его и приняли столь любезно: сигареты, кофе, улыбки и все такое прочее. Так по крайней мере показалось Бакасу вначале.

Суровый господин ввел его в курс дела, дал ему много полезных советов, особо остановился на том, какие способности он должен отныне в себе развивать, чтобы отвечать своему новому назначению. Конечно, работа эта довольно своеобразная...

Бакас, покорный, как овечка, не возразил ни слова. Он понимал, чего от него хотят, может быть, даже терзался немного в душе, но у него уже не было сил противиться. К тому же он проявил бы неблагодарность к своему покровителю, если бы отказался от такой легкой и хорошо оплачиваемой работы.

Первое время его посылали на разные заводы, где он работал, или, вернее, просто получал жалование. Потом дней на десять его посадили в тюрьму, где он выдавал себя за токаря, которого арестовали, найдя у него нелегальную литературу. Он переменил множество имен, профессий... Лицо его было непроницаемо, холодные глазки-бусинки, словно глаза змеи, впивались в людей, с доверием пожимавших ему руку.

Постепенно он свыкся с новой ролью, и его донесения стали вполне удовлетворять полицейских шефов.

Позже, когда немцы заняли Афины, Бакас перешел на службу к ним.

По правде говоря, Фани удивляло, что у ее мужа завелось много денег. Она воображала, что он служит теперь в государственной транспортной конторе. Так, по крайней мере, сказал он ей. И поэтому его частые отлучки из дому, продолжавшиеся иногда по нескольку недель, не вызывали у нее никаких подозрений.

Однажды, увидев, как он пересчитывал пачку ассигнаций, она спросила его со смехом:

— Андреас, ты что, спекулянтом заделался?

Он лишь холодно взглянул на нее. Тогда она, подойдя к нему сзади, обняла его за шею и, сунув руку ему за ворот, ласково погладила по плечу. Фани почувствовала, как он вздрогнул.

— Торговля... — хриплым голосом протянул Бакас.

Фани обрадовалась, ей хотелось узнать все в подробностях о новом занятии мужа. Она ластилась к нему, шутливо тянула его за нос, прижималась щекой к лицу, ведь женское любопытство не знает границ. Но ей не удалось оживить мумию.

Бакас повторил несколько раз:

— Торговля! Вот что дает деньги! — Капельки пота выступили у него на лбу, обтянутом желтой кожей.

Они купили новый шкаф, одеяла, холодильник, электрический утюг. И целыми днями надрывался у них патефон. Соседи уже знали о том, что Бакас преуспевает в торговле...

Бакас потянулся лицом к солнцу. Попытался взглянуть на его диск сквозь полузакрытые веки. Оживавшие в его памяти картины вызывали у него содрогание.

Странная работа: массовые аресты, убийства, пытки в подвалах немецкой комендатуры и бесплатные обеды, консервы, дележка добычи. Его безмолвная тень была неотделима от всего этого. Но он старался стушевываться — ему запрещалось быть на виду.

Все ему опостылело.

Лишь одно воспоминание приводило его в более или менее веселое расположение духа. Воспоминание об одном очень забавном случае.

Несколько месяцев назад Фани спуталась с красивым парнем, который торговал с лотка овощами на углу их улицы. Когда зеленщик хотел привлечь к себе ее внимание, то принимался кричать, будто бы сзывая покупателей:

— Собирайся, народ! Собирайся, народ!

Фани тотчас появлялась у окна, и между ними завязывалась немая беседа.

— Собирайся, народ! Собирайся, народ! Не товар, чистый мед!

Этот парень со своими веселыми шутками и наглыми выходками просто свел ее с ума. Дело чуть не приняло скандальный оборот, потому что, Фани выходила в халате на улицу и часами шушукалась на углу со своим милым. По вечерам они часто кутили в тавернах, которые посещали спекулянты. Зеленщик прекрасно танцевал зеибекский танец. Он с необыкновенной легкостью высоко подпрыгивал и потом отбивал такт каблуками. Они возвращались домой пьяные, в обнимку, никого не стесняясь.

Когда зеленщик замечал издали невзрачную фигуру Бакаса, ему словно вожжа под хвост попадала. Он бросал на произвол судьбы покупателей и, схватившись руками за голову, орал изо всей мочи:

— Налетайте, люди, сегодня есть отличный старый хрен!

Проходивший мимо Бакас останавливался и смотрел на него.

— Что угодно господину? — спрашивал зеленщик.

— Мне ничего, ничего не надо, — испуганно отвечал тот и спешил скрыться.

А зеленщик потешался над ним как мог. Он шел за Бакасом до следующего угла и орал во всю глотку:

— Старый хрен, старый хрен!..

* * *

Ночью во время облавы в предместье немцы и служившие у них греки окружили целый квартал и стали сгонять народ на площадь.

Дула автоматов были направлены на полуодетых людей, дрожавших в темноте от страха. Мужчины, старики, женщины и дети заполнили всю площадь до самой церкви. Тут были целые семьи, словно в пасхальную ночь. Не хватало только свечей и бенгальских огней.

Возле кофейни остановилась военная машина. Из нее вылез сначала немецкий офицер, а потом солдаты. Окинув взглядом толпу, офицер отдал солдатам приказ, и те, рассыпавшись по площади, стали сгонять в одно место мужчин и строить их в три ряда.

Немецкий офицер крикнул шоферу:

— Выпустите его!

Брезент, натянутый сверху на грузовик, приподнялся, и оттуда вылез какой-то странный крошечный человечек. В ночной тьме его можно было принять за одно из тех чудовищ, что, согласно народным поверьям, населяют болота и дремучие леса.

При появлении этого человечка на площади воцарилась мертвая тишина.

Это был Бакас. Он шел медленно, вразвалку. Лицо его было закрыто черной маской.

Стоило ему надеть эту маску, как щеки у него краснели: грубая ткань раздражала кожу. И потом ему приходилось пудриться тальком, как после бритья. Кожа у него с самого детства была нежной, чувствительной.

Подойдя поближе к толпе, он почувствовал, что на него устремлены тысячи глаз. Даже греки, сотрудничавшие с немцами, смотрели с некоторым ужасом на это странное существо, шагавшее вместе с ними.

Бакас шел не спеша, поворачивая то туда, то сюда лицо в черной маске.

Его появление вызывало волнение среди людей, и это напоминало ему немного те времена, когда зрители на стадионе, затаив дыхание, ждали его меткого удара по мячу и, вскакивая с мест, кричали: «Гол, Бакас! Гол!»

Эти давно забытые картины внезапно оживали у него в памяти. «До чего странный народ», — думал он.

Скопление полуодетых людей, страх, витавший в воздухе, устремленные на него глаза, сверкавшие в темноте, как множество светлячков, — все это имело для Бакаса необыкновенную, притягательную силу...

Он сделал еще несколько шагов.

Теперь от толпы его отделяло не более полуметра. Он чувствовал на своем лице, закрытом черной маской, прерывистое, тяжелое дыхание людей, выстроенных на площади. И щеки его постепенно краснели...

Стоявший перед ним мужчина, небритый, заросший, прямо-таки умирал от страха... Он через силу улыбнулся. Но те, кому предназначаются эти жалкие улыбки, никогда не видят их, не слышат молящих голосов...

Стоило Бакасу протянуть руку, указать на кого-нибудь пальцем, как солдаты хватали этого человека и отводили его в сторону. Конечно, Бакас старался отобрать тех, кто был причастен к движению Сопротивления, ориентируясь на поступавшие доносы. Но он никогда не проверял эти доносы, да с него и не спрашивали за ошибки.

Именно это внушало ему сознание странной власти над людьми.

Иногда он останавливался перед каким-нибудь человеком просто, чтобы помучить его. Глазки-бусинки Бакаса поблескивали в разрезах маски. Он молча наблюдал за своей жертвой, смотрел, как крупные капли пота выступали на испуганном лице, по которому пробегала судорога, прислушивался к замирающему дыханию несчастного. Его рука вместо того, чтобы даровать помилование, теребила пуговицу на пиджаке — так котенок играет с клубком ниток, катая его вокруг ножки стула.

Сейчас Бакас задержался возле худощавого рабочего в грязной расстегнутой рубахе, открывавшей его грудь, заросшую до самой шеи густыми волосами.

Не шевелясь, Бакас смотрел на него.

Он ясно видел, как на взмокшем от пота лице рабочего отражается душевная борьба, происходившая в нем, а взгляд выражает мольбу. Его расширившиеся зрачки искали в разрезах зловещей маски глаза-бусинки, пронзавшие насквозь. Глаза-бусинки — единственное, что выдавало в этом чудовище человека, с чем можно было войти в контакт. Несколько секунд Бакас ощущал наслаждение от этого взгляда, точно ласкавшего его. Потом лицо рабочего вспыхнуло ненавистью, а волосатая грудь заходила ходуном.

Немецкий офицер, младший лейтенант Ганс, наблюдал эту сцену. Он был совсем молод и не так давно в школе с восторгом заучивал наизусть стихи Гете. Но потом он предпочел пойти совсем по иному пути, заняться «чистой» наукой. В лаборатории у него была очень однообразная работа: все время те же самые химические анализы, определение удельного веса и содержания того или иного вещества в неорганических и органических соединениях и так далее. Он узнал, что цена человека, его органических веществ — два с половиной пфеннига. Так приблизительно определил он ее, если только не ошибся в расчетах. Все прочее — это красивые слова, а младший лейтенант Ганс в последнее время презирал их, особенно с тех пор, как была удостоена премии его небольшая статья под названием «Гипертрофическое ядро кровяных шариков у представителей германской расы». Вообще он всегда необыкновенно усердно выполнял свой долг. После окончания войны он собирался, конечно, вернуться в свою научную лабораторию. Подумывал даже о том, чтобы жениться, обзавестись семьей...

Костлявые пальцы Бакаса перестали вертеть пуговицу на пиджаке. Он дернулся, как паяц, и указал рукой на намеченную жертву.

Все давно ему опостылело.

Но тут в толпе раздался душераздирающий женский крик. И сразу зашумело, загудело в ночи людское море. Солдаты обрушились на женщин и детей, стали бить их прикладами. Били до тех пор, пока ропот не прекратился.

Младший лейтенант Ганс медленно шел по площади следом за Бакасом. Надо выбрать еще одного человека, и будет тридцать, как значится в приказе. Почему тридцать, а не десять или сто? Но ведь и в своей научной работе Ганс всегда придерживался указаний, которые давали книги: он наливал в пробирки определенную дозу какого-нибудь раствора, ни больше ни меньше. И никогда не ломал себе голову над лишними вопросами. Вот, например, сегодня он знал, что тридцать — это ежедневная доза, необходимая для истребления людей в этом огромном городе.

Вдруг в третьем ряду с края глазки-бусинки увидели зеленщика. Он стоял, засунув руку за пояс и устало опустив одно плечо. Можно было подумать, что он сейчас примется кричать: «Налетайте, люди, есть старый хрен... Налетайте, люди!»

Взгляд Бакаса задержался на франтоватых бачках и проборе зеленщика. И он указал пальцем на этого человека.

У того вырвался испуганный крик:

— Я зеленщик, мирный человек, вы же меня знаете!..

Но его схватили и поволокли прочь вместе с другими жертвами. Долго еще доносился его крик:

— Я Сотирис, мирный человек... Заступитесь за меня, люди...

Тридцать мужчин поставили к стенке и расстреляли из автоматов.

* * *

Бакас повернулся лицом к солнцу. Щеки его были чисто выбриты и припудрены тальком.

Фани завела патефон и стала одеваться.

Да, по правде говоря, это была презабавная история. И не потому, что на месте молодого зеленщика стоял теперь старичок в трауре, который никогда не расхваливал свой товар, нет, не поэтому. А потому что через два дня безбожница Фани связалась с другим красавчиком, заигрывавшим с ней еще с прошлого года.

— Просто смех берет, смех берет, — тихо пробормотал Бакас.

В это время в дверях дома на другой стороне переулка показался Павлакис, вооруженный погнутой вилкой. Он перебежал дорогу и нырнул во двор, где сидел Бакас.

— Эй, шалунишка! Улизнул от матери?

Малыш подошел к Бакасу и потянул его за штанину.

— Что это у тебя? — с улыбкой спросил Бакас.

— Ви-и-ка...

Бакас погрозил ему пальцем, тем самым, которым указывал недавно на выбранные им жертвы, и засмеялся.

— Подойди-ка, подойди поближе, Павлакис! — Вдруг судорога пробежала по его лицу. — Выключи патефон! — в бешенстве закричал он жене.

— Опять на тебя нашло?

— Выключи! Выключи! Выключи!..

Бакас бился в истерике, у него тряслись руки, голова.

— Хорошо, хорошо. Успокойся, — сказала перепуганная Фани.

Она выключила патефон и, закрыв дверь, продолжала одеваться, напевая что-то себе под нос.

Бакас откинул голову к стене, и лицо его стало опять бледным, безжизненным.

8

Павлакис выбежал в переулок. Он остановился перед маленьким домиком и стал царапать вилкой по воротам.

Бакас следил за ним. Ну и шалун! Все время крутится возле чужих дверей. Так, теперь он пытается забраться на скамейку! Вот непоседа! Вот егоза!

Над головкой мальчика свешивался плющ, который обвил побеленную стену дома и пустил бесчисленное множество корешков в ее трещины. С тротуара не было видно даже выцветшей черепицы на крыше, плющ закрывал весь дом.

Малыш боялся этого плюща. Его пугали, что в нем среди листьев живет змея. И теперь, наверно, Павлакис старался ее отыскать. Он тщательно осматривал зеленую шапку, полукругом свисавшую над ним. Но змея пряталась, конечно, в самой гуще листьев, куда не проникало солнце, и взгляд мальчика выражал испуг...

Плющ был диким. Летом, когда рядом разрасталась красивая жимолость, благоухали жасмин и сирень, он не завидовал им. «Они задаются, как глупые цикады, но в первый же холодный день исчезнут их аромат и прелесть, — думал он, с гордостью взирая на свою густую листву, презиравшую зиму. — У них век короткий, а я вечный».

Павлакис залез в канавку, прорытую во дворе, и принялся выкапывать цветы из жестяных банок, выстроившихся в ряд. Тут бабушка Мосхула услышала возню в канаве.

В это время она сидела обычно возле дома на скамейке, сгорбившись, сложив на коленях руки. Голова ее, повязанная платком, склонялась на одно плечо. Она не отрываясь смотрела на гвоздики, но не видела их. Бабушка Мосхула давно уж ослепла и могла теперь отличить только день от ночи.

— Опять ты здесь, постреленок? — добродушно заворчала она. — Оставь в покое цветы! За что ты, чертенок, их мучаешь?

— Момоннка! — закричал малыш.

— Сейчас Мимис занят. Потом...

— Момоника!

Павлакис хотел попросить у Мимиса, своего друга, губную гармонику. Утром Мимис дал ему поиграть на ней, и малыш своей музыкой и криком переполошил всех соседей. До сих пор Павлакис не мог забыть о гармонике.

Он вскарабкался на порог и попытался открыть дверь.

— Ну и чертенок! Ну и чертенок!..

* * *

В комнате Мимис, склонившись над столом, печатал листовки на самодельном гектографе. Солнце проникало сквозь закрытые ставни. Пучки лучей пробивались в каждую щелочку; солнечный свет золотил убогую мебель, покоробившийся деревянный пол, оживлял бледное лицо юноши.

Кровать с бронзовыми шишками стояла у стены, рядом с ней шкаф, против окон полочка с аккуратно расставленной посудой, застеленная чистой цветной бумагой, по краю которой был вырезан для красоты орнамент. Зеркало, вставленное в шкаф, равнодушно отражало бедное убранство комнаты.

Даже теперь, лишившись зрения, бабушка Мосхула поддерживала порядок в доме. С раннего утра хлопотала она, мела пол, вытирала пыль, ощупью проверяла, не сдвинулись ли с места стулья. Когда она не справлялась сама с какой-нибудь работой, то звала на помощь свою соседку, мать Павлакиса. Старушка держала кур и ухаживала за ними.

Бабушка Мосхула жила вдвоем со своим внуком Мимисом. Она считала, что жив ее сын, богатырь Черный, который во время малоазиатской катастрофы вынес ее на спине из горящего дома. Чтобы не отравлять несчастной последние годы жизни, ей сказали, что Черного угнали в Германию.

Старушка надеялась, что смерть пощадит ее до конца войны. Она ждала сына... Пусть сначала вернется он целым и невредимым, она прижмется лицом к его груди, вдохнет знакомый запах его тела, а там... там видно будет. Она до сих пор берегла у себя под кроватью высокие резиновые сапоги, в которых он ходил на работу...

Мимис устал. Последнее время по вечерам его мучил жар, а кроме того, у него онемела рука, ведь несколько часов подряд он работал не отрываясь. Сейчас он вылил из бутылки немного анилиновых чернил и стал подновлять поблекшие буквы оригинала.

Чтобы отдохнуть капельку, он разогнул спину. Ему надо еще выкроить время починить сломанный стул. Завтра рано утром здесь соберутся члены бюро местной организации Сопротивления, и всех их надо как-то рассадить.

Юноша задумался. На завтрашнем заседании он непременно попросит, чтобы его послали в горы к партизанам. Он объяснит причину своей просьбы. После расстрела отца он не может больше жить в городе. Хотя он и старается держаться, горе сломило его. Конечно, он целиком поглощен революционной борьбой, своей работой и повседневными заботами. Но ведь иногда он остается наедине с самим собой в комнате, где незримо витает тень расстрелянного отца. Куда запрятать его одежду, висящую в шкафу, его бритву или вырезки из газет, аккуратно наклеенные в ученические тетради? Как прикоснуться к этим реликвиям? Разве можно жить в окружении этих вещей? Наверно, другому на его месте удалось бы превозмочь свое горе. Да, мужчина должен быть более сильным, суровым, должен уметь сносить обрушивающиеся на него удары — иначе какой же он мужчина? Но возможно, из-за обостренной впечатлительности, отличавшей его с детства, или из-за горячей любви к отцу он до сих пор рыдает по ночам, точно ребенок, боясь, как бы не услышала бабушка. Ему надо уехать, необходимо срочно уехать. Завтра он попросит Сарантиса при первой возможности отправить его к партизанам.

В горах все иначе. Дни и ночи он будет с товарищами, все время в движении; там трудные условия, физическая усталость, ежедневные бои — все это закаляет людей, вселяет мужество в слабые души. В горах он, конечно, избавится от грызущей его тоски.

Пучки солнечных лучей венчали витавшую в комнате тень расстрелянного. Подперев руками голову, Мимис с грустью думал о влекущей его дальней дороге... Матери он не помнил. Отец был с ним всегда: во время детских игр, болезней и долгих мечтаний. Человек, который заботливо просиживал ночи у его изголовья, когда он метался в бреду, и проявлял беспокойство даже в том случае, если в палец ему впивалась колючка, этот самый человек научил его бороться за идеи рабочего класса. Он не колеблясь втянул сына в нелегальную работу, сопряженную с огромной опасностью. Чувство долга победило отцовский страх. Такое воспитание дал он сыну.

Теперь Мимис знал, что нежная пора детства минула безвозвратно. Нет, здесь он не мог больше жить, его преследовали воспоминания; друзья поймут его, когда он расскажет об этом. В горах обретет он душевное равновесие...

Вдруг в комнату ворвался ветер — это Павлакис широко распахнул дверь. Листовки разлетелись по полу. Вскочив с места, Мимис принялся их подбирать.

— Озорник, ты что наделал? Закрой скорей дверь! — закричал он.

— Момоника! Момоника! — верещал Павлакис, прыгая по комнате.

— Ну и озорник!

Мимис посадил мальчика к себе на колени, они поиграли немного на губной гармонике, посмеялись, сделали из бумаги красивую лодку. Потом малыш заскучал: ему захотелось снова побегать по улице.

— Иди к свой маме, капитан Вихрь, — сказал Мимис, закрывая за ним дверь.

Во дворе Павлакис увидел листовку, прибитую ветром к кустику жасмина. Он стал звать своего друга, чтобы отдать ему эту бумажку. Но никто не услышал, не понял его детского лепета. Бабушка Мосхула, углубленная в созерцание яркого весеннего дня, который представлялся ей туманным и мутным, повернула к малышу голову.

— Чего тебе опять надо, чертенок? Чего ты шумишь? — спросила она.

Мальчик ничего не ответил и убежал со двора.

9

Взгляд Бакаса остановился на Павлакисе, показавшемся в воротах на другой стороне переулка. Малыш несся вприпрыжку, размахивая листком бумаги.

Фани была уже одета, надушена. Она торопилась. Дружок ее, наверно, извелся, дожидаясь ее у кино.

— Я ухожу, Андреас. Смотри не забудь закрыть окно. Ключ оставь там, где всегда, — сказала она мужу, который даже не взглянул на нее. — До свидания, — весело крикнула она и, выходя из калитки, впустила во двор Павлакиса.

Она шла по тротуару, покачивая бедрами. Соседка при виде ее насмешливо улыбнулась. На углу дремал старичок в трауре, сидя возле лотка с овощами. Стояла необыкновенная тишина, казалось, все погрузилось в послеобеденный сон.

Павлакис терся о колени Бакаса, тянул его на волосы, за нос, теребил пуговицы на пиджаке. И когда Бакас, наклонившись, прижался щекой к личику ребенка, его взгляд упал на листок бумаги. Малыш не успел весь его смять, и наверху ясно различались крупные буквы: «ГРЕЧЕСКИЙ НАРО...»

Бакас осторожно взял из рук мальчика листовку и стал ее изучать. Свежая типографская краска пачкала пальцы. Листовка, конечно, была только что отпечатана. При этой мысли он вздрогнул. Вообще его нельзя было удивить подобными вещами, но то, что листовка была свежей, поразило его. Он точно увидел перед собой врага, ощутил на своем лице его горячее дыхание. Бакас вчетверо сложил бумажку и спрятал ее в карман пиджака.

— Нельзя, плутишка, не тяни меня за уши, — сказал он.

Васо, мать мальчика, выйдя на улицу, закричала:

— Павлакис! Павлакис!

Бакас взял малыша за руку и довел до ворот.

— Вот он, Васо. Господин нанес нам визит, — пошутил он.

Павлакис перебежал дорогу.

Глаза-бусинки Бакаса остановились на ограде и домике, увитом плющом.

Плющ — дикое растение. Бережно окутывая и закрывая собой этот домик, он издавна защищал его от бурь. Только обрубив топором его крепкие плети, можно было погубить его и разлучить с домом.

10

На другое утро весеннее солнышко пригревало так жарко, что Перакис впервые в этом году вышел на улицу без пальто. С час назад Каллиопа исчезла из дому, захватив узелок с чистым бельем. Через приоткрытую дверь спальни полковник видел, как она гладила это белье, торопясь куда-то.

Прошло несколько месяцев с тех пор, как он выгнал Георгоса из дому, тяжелых месяцев, тянувшихся, как долгие годы. Полковника преследовали мысли о сыне, и ему становилось легче лишь в те немногие часы, когда сон притуплял все его чувства. «Как он живет? Где ночует? — думал он. — Какие опасности ему угрожают? Эту овцу, мою супругу, только одно и тревожит, есть ли у него во что переодеться, не похудел ли он. А на прочее ей наплевать...»

Перакис давно уже убедился, что Каллиопа видится с Георгосом. Когда она возвращалась домой после своих неожиданных отлучек, он всегда встречал ее в передней. Никогда ни о чем не спрашивал — дьявольское упрямство точно лишало его дара речи, — но, весь обратившись в слух, жадно ловил каждое ее слово.

— Знаешь, Аристидис, тут одна соседка встретила нашего мальчика...

— Гм! Да? — дрожащим голосом произносил он.

— У него все в порядке. Он кланялся нам...

Каллиопа растерянно замолкала, в замешательстве глядя на мужа. Ей хотелось подробно рассказать о сыне, но, скованная страхом, она не могла произнести больше ни слова. Никогда не ожидала она от своего Аристидиса такого жестокого поступка. Порой ею овладевали сомнения, знает ли она по-настоящему человека, с которым прожила столько лет вместе.

Полковник теперь уже не будил жену чуть свет и не обращал внимания на пыль, скапливающуюся на мебели. Как ни странно, он чувствовал себя виноватым перед женой. И когда они подолгу просиживали молча вдвоем, — она теперь почти не разговаривала с ним, — сознание собственной вины особенно сильно мучило его.

По вечерам они сидели, как обычно, в плетеных креслах у окна. В столовой. Каллиопа, конечно, всячески заботилась о муже, варила ему целебный отвар для желудка, в зимние холода закутывала пледом ноги, потому что во время войны печь в доме не топилась. Но если прежде она изводила его своей болтовней, то теперь молчала, точно воды в рот набрав.

Иной раз, когда он углублялся в чтение старой книги о Балканских войнах, Каллиопа внимательно изучала его лицо. Мягкие седые волосы, густые брови были у него такие же, как прежде, но взгляд стал задумчивым, непроницаемым, и лицо утратило прежнюю суровость, от него веяло теперь библейской мудростью и кротостью.

И вот однажды вечером — может быть, виновата была боль в коленях, становившаяся невыносимой при смене погоды, — Перакис почувствовал, что не в силах больше выносить молчание жены.

— Почему, Каллиопа, ты рта не раскрываешь? — раздался его робкий, жалобный голос, напоминавший стон раненого животного. — Можно подумать, что тебя донимает зубная боль. Почему ты молчишь? Войну мне объявила? Неужели тебе не жалко меня, несчастного?

Сначала Каллиопа, растерявшись, не знала, как ей вести себя.

— Ох, Аристидис! — наконец пролепетала она. — Чего ты добился своим упрямством? Дети несут в своей душе нечто такое, о чем мы даже не подозреваем. Они вступают в мир, непохожий на наш... Чего ты добился?

«Ах, Каллиопа, Каллиопа! Опять развязался твой язычок. Может, ты уговоришь сына вернуться домой?» — думал в то утро полковник, медленно шагая по краю мостовой.

Он сильно сгорбился за последний год. Казалось, его пригибает к земле тяжелая ноша, легшая ему на плечи.

Проходя мимо кофейни, он с завистью посмотрел на двух пожилых мужчин, которые пили кофе, сидя на солнышке. Потом он стал обходить магазины, чтобы закупить кое-какие продукты, но, как всегда, долго не мог ни на чем остановить свой выбор.

И вдруг он услышал выстрелы со стороны холма.

Прохожие останавливались на минуту, прислушиваясь. Видно, происходило что-то необычное. Лавочники стали опускать решетки на окна и двери. Люди растерянно ждали, что будет дальше. Стрельба не прекращалась.

Три военных грузовика, битком набитые греческими солдатами, состоявшими на службе у оккупантов, с головокружительной скоростью промчались по площади и скрылись за углом.

Вскоре показался еще один грузовик. На нем ехали стоя, прижавшись друг к другу, немецкие солдаты во френчах, держа наготове автоматы, они старались не шевелиться, хотя их основательно потряхивало в машине.

И этот грузовик несся в том же направлении. Немцы с ничего не выражающими лицами смотрели на прохожих, которые испуганно шарахались при их появлении и провожали их недоуменными взглядами. Но когда широкий проспект остался позади и грузовик въехал в предместье с его низкими домишками, стены которых были испещрены красными буквами лозунгов, в глазах у немцев отразилось беспокойство. Движение Сопротивления уже приняло широкий размах. И этот странный фронт борьбы с живописными улочками, тесными двориками, весенними цветами и красивыми девушками внушал ужас иностранному солдату, которого обрядили в военную форму и увезли за много тысяч километров от дома и веселых пивных.

Вот мальчик в одной рубашонке помахал палкой, и тотчас залаяла собака. Охваченный паникой баварский крестьянин выстрелил из автомата. Нет, его испугал не собачий лай, на родине он гладил собак, трепал их по шее, заливаясь веселым смехом. Просто нервы у него были теперь расшатаны. Паника заразительна. Тут же застрочили и другие автоматы. Немцам казалось, что они спасаются от невидимого врага, подстерегающего их повсюду.

Грузовики, не снижая скорости, завернули в переулок. Улицы опустели. Только весеннее солнце по-прежнему безмятежно пригревало склон холма.

Перакис спешил добраться до дому. Он уже понял, что где-то неподалеку идет настоящий бой.

Свернув на свою улицу, он увидел, что у калитки его ждет жена.

— Скорей, Аристидис! — как безумная закричала она.

Полковник помертвел.

— Что случилось? — испуганно пробормотал он.

— Мальчик... Он и еще несколько человек заперлись в доме. Они окружены, их убьют!

Каллиопа со слезами бросилась к мужу и прижалась к его груди.

— Спаси его! Спаси его!.. — умоляла она.

Полковник стоял молча. Он ждал, чтобы улеглась немного боль в сердце. Положив руку на грудь, он прислушивался к его вялым ударам.

— Я понесла белье в тот дом, где живет мальчик. «Посидите, подождите его, — говорит мне хозяйка. — В полдень он вернется». Мы слышали шум, но как я могла предположить, Аристидис... Потом прибежал сын хозяйки, и рассказал нам все... Беги скорей! Спаси его, Аристидис!.. — рыдая, твердила она.

— Ступай домой и запри дверь, — тихо сказал он. — Я пойду посмотрю, что там происходит.

Дальше