Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 17.

Североатлантический альянс

В двух последних главах я описывал усилия, прилагавшиеся лично мной, как лицом, принимавшим участие в разработке, а затем и осуществлении политики Вашингтона, которые в общем-то были вполне успешными. Сейчас же я перейду к рассмотрению одного из крупнейших мероприятий в области американской внешней политики периода генерала Маршалла, на планирование и претворение в жизнь которого сколь либо существенного влияния, однако, я оказать не смог и которое с самого [292] начала приняло характер, резко противоречивший моим представлениям по основным своим аспектам о том, как нам следовало поступать.

Зимой 1947/48 года, перед самой моей поездкой в Японию, в Западной Европе произошли события, оказавшие существенное влияние на наши отношения с западноевропейскими странами. К этим вопросам я, к сожалению, не имел никакого официального отношения и не мог существенно влиять на них, хотя они и были весьма непродуманными и недальновидными. Лондонская конференция четырех министров иностранных дел, проходившая с 25 ноября по 15 декабря 1947 года, окончилась полным провалом. Этого можно было вполне ожидать, да она и не произвела на меня никакого впечатления. Тем не менее не успели закончиться рождественские праздники, как британское правительство поставило вопрос о принятии мер по обеспечению безопасности Англии, поскольку выяснилось, что Организация Объединенных Наций не в состоянии сделать это в связи с началом «холодной войны» и возникшими противоречиями. 13 января министр иностранных дел Англии Эрнест Бевин проинформировал генерала Маршалла, что Англия намеревается обратиться к Франции и странам Бенилюкса с предложением начать переговоры по общим проблемам обороны, считая, что в них должны принять участие и мы. Наш ответ, данный в период между 15 и 20 января, был одобрительным. Не помню, принимал ли я тогда в этом какое-либо участие. Решающее слово, как я полагаю, было за Даллесом. Он присутствовал на заседаниях Лондонской конференции министров иностранных дел в качестве советника тогдашнего госсекретаря Маршалла. Французское правительство, испытавшее на себе громадное давление инспирированных коммунистами забастовок, чуть ли не паниковало. Кроме того, присутствие высокопоставленных лиц Америки в Лондоне, а не в Париже действовало угнетающе на самообладание французов. Учитывая это обстоятельство, Даллес, с согласия Маршалла, отправился в Париж 4 декабря 1947 года с целью ознакомления со сложившейся там ситуацией и поддержки французского правительства. Хотя пик внутриполитического кризиса во Франции к [293] тому времени уже прошел, Даллес возвратился потрясенный, с твердым убеждением, что Франции требуется какого-то рода политическая поддержка. Промежуточный билль об оказании помощи (первый шаг в осуществлении плана Маршалла) еще не был к тому времени принят конгрессом. Билль же о возрождении европейской экономики только лишь готовился к направлению туда для одобрения и принятия. Французы, будучи неуверенными в собственной внутренней ситуации, как было сказано нам англичанами, неодобрительно относились к мероприятиям по оздоровлению западногерманской экономики, что предусматривалось планом Маршалла. Им требовались определенные гарантии и поддержка, прежде всего со стороны американцев, против возможного рецидива восстановления военной мощи Германии. Как Даллес заявил в своем выступлении в сенате годом позже, «французы чувствовали себя в то время обнаженными». Им необходимы, по его мнению, наши заверения в поддержке, прежде всего в военной и политической областях, если они примут конструктивное участие в программе возрождения Европы. Этой точки зрения придерживались как генерал Маршалл, так и президент не только из чувства уважения к опыту и суждениям Даллеса, но и на основе тех впечатлений, которые получил сам Маршалл на Лондонской конференции.

С одобрения американцев Бевин 22 января заявил в своем выступлении в палате общин о необходимости создания Западного союза, в который вошли бы Англия, Франция и страны Бенилюкса и который имел бы единые взгляды по военным и политическим вопросам, а также и в экономической области. Это предложение встретило поддержку в Париже и столицах стран Бенилюкса. В феврале началась подготовка к проведению соответствующей конференции для принятия окончательного решения. Заседание состоялось в начале марта, а 16 марта был подписан договор о создании так называемого Брюссельского союза.

Когда я отправился в Японию, переговоры в Брюсселе еще не начались. Но я был уверен в успехе британской инициативы и в нашей поддержке ее, хотя, как мне казалось, [294] время начала ведения переговоров о военных приготовлениях и обороне еще не пришло, считая опасения европейцев несерьезными. Вместе с тем я согласился с их требованиями определенных заверений и гарантий, но видел опасность в том, что некоторые из них побудят их к ведению военных приготовлений. В подробном анализе проблем нашей внешней политики, представленном мной Маршаллу 24 февраля, я высказал мнение, что инициатива Англии по созданию Западного союза требует нашей поддержки, но в то же время до принятия окончательного решения необходимо дальнейшее изучение этой проблемы. Я легковерно полагал, что никакой спешки тут пока не было и что вопрос останется открытым до моего возвращения.

В день моего отъезда кризис в Чехословакии достиг своего апогея. Происходившие там события в конце февраля и первых числах марта привлекли пристальное внимание американской прессы и общественного мнения. Известие о том, что 11 марта при загадочных обстоятельствах умер (был убит или покончил жизнь самоубийством) Мазарик, министр иностранных дел Чехословацкой республики, сын бывшего президента страны, вызвало настоящий шок. Мазарика знали как друга Запада. Его смерть драматизировала ход событий, происходивших в стране.

Еще большее значение, на мой взгляд, для официальных лиц Вашингтона имела телеграмма, полученная 5 марта из Берлина от генерала Люциуса Клея. В течение целого ряда месяцев генерал сообщал, что, исходя из логического анализа, война с Советским Союзом, по крайней мере в «ближайшие десять лет», маловероятна.

В телеграмме было сказано: «В последние недели отмечены резкие изменения в поведении советской стороны, которые я не могу идентифицировать, но которые наводят на мысль, что война может вспыхнуть драматично и неожиданно»{36}. [295]

Я почти убежден, что перехваченные генералом Клеем радиопереговоры русских в накаленной атмосфере Берлина были первыми признаками принятия ими решения об установлении блокады Берлина. Убежден, что более глубокое знание подоплеки этого вопроса и положения дел у русских позволило бы ему не впасть в истерику, которую отражает его телеграмма. Госдепартаменту же и другим официальным лицам в Вашингтоне следовало бы оценить это сообщение, посоветовавшись с людьми, хорошо знающими Россию. Телеграмму эту мне не показывали вплоть до моего прибытия в середине марта на Филиппины. Я немедленно послал свои соображения в Вашингтон, но было уже поздно. Военные и разведывательная братия (решающее слово за военными) к тому времени уже увязали телеграмму Клея с чехословацкими событиями. В верхних эшелонах власти началась предвоенная паника, усугубленная докладом Центрального разведывательного управления президенту 16 марта, в котором говорилось, что «войну следует ожидать в пределах шестидесяти дней». Через сутки, когда другие службы установили предположительный срок начала военных действий через две недели, военно-воздушные силы были приведены в состояние боевой готовности.

Неправильная оценка сложившейся обстановки тут же сказалась на отношении правительства к Брюссельскому союзу. На следующий день, 17 марта, договор подписали, а президент назначил проведение совместного заседания обеих палат конгресса. Он первоначально планировал выступить с ритуальной речью в Нью-Йорке в день святого Патрика, однако отмечал впоследствии в своих мемуарах: «...Угрожающие события в Европе происходили столь стремительно, что... я счел необходимым выступить перед нацией в конгрессе»{37}.

В своем выступлении он одобрил Брюссельский договор, заявив, что мы окажем ей свою поддержку и [296] доверие: «...Соединенные Штаты окажут свободным нациям ту поддержку, которая потребуется складывающейся обстановкой, соответствующими средствами. Уверен, что решимость свободных стран Европы к самозащите встретит адекватную решимость с нашей стороны оказать им в этом необходимую помощь».

Еще до подписания Брюссельского договора Госдепартамент приступил к изучению различных путей оказания американской помощи в вопросах обороны странам, в него входящим.

В своем кратком изложении мартовского кризиса 1948 года хотел бы подчеркнуть, что оба события, повергшие официальный Вашингтон в дрожь — консолидация власти коммунистов в Чехословакии и попытка выставить западных союзников из Берлина, — являлись лишь защитной реакцией советской стороны в связи с удачным началом осуществления плана Маршалла и подготовкой западных держав к формированию сепаратного правительства в Западной Германии. Как и инспирированные коммунистами забастовки, захлестнувшие Францию и Италию осенью 1948 года, они отражали попытку Москвы, пока еще не поздно, разыграть политические карты, которыми она располагала на Европейском континенте. Такую реакцию я, собственно говоря, ожидал и принимал в расчет. Ранее я упоминал о документе, направленном мной из Москвы в Вашингтон, подготовленном в период, предшествовавший капитуляции Германии, и озаглавленном «Международное положение России в канун окончания войны с Германией». Полный текст этого документа приведен в приложении. Хочу тем не менее обратить ваше внимание на некоторые его аспекты.

Если западным державам удастся выдержать свою политическую линию, отказав России в моральной и материальной поддержке ее устремлений в консолидации своего влияния в Восточной и Центральной Европе, она, скорее всего, будет не в состоянии в течение длительного времени удерживать это влияние на всей территории, на которую сейчас предъявляет свои претензии. И в этом случае ей придется что-то менять и от чего-то [297] отказываться{38}. Когда же изменения в советской политике произойдут, они, вне всякого сомнения, будут прочувствованы не только в западных странах, но и во всем мире. Доверенные лица Советов, очевидно, смогут и далее удерживать свою власть на определенных территориях, но поступят в соответствии с небезызвестным выражением Троцкого: «Надо хлопнуть дверью, да так, чтобы содрогнулась вся Европа». При этом коммунистические партии и их клики постараются устроить максимальные затруднения для западных демократий, а миру придется вспомнить слова Молотова, произнесенные им в Сан-Франциско: «Если конференция не согласится на выдвигаемые Россией условия установления мира и безопасности, она попытается добиться этого в другом месте».

Если западный мир сможет противостоять такому взрыву болезненного раздражения, а демократии покажут, что готовы постоять за себя в борьбе с наихудшими проявлениями в деятельности дисциплинированного, но неразборчивого в средствах меньшинства населения в своих странах, в деятельности, исходящей из политических интересов Советского Союза, Москва будет вынуждена разыграть свою последнюю козырную карту. У нее просто не будет других средств, чтобы воздействовать на западный мир. Следовательно, надо ожидать начала военных действий, поскольку русские захотят продемонстрировать свои возможности. И происходить это будет на суше, так как Москва не располагает достаточными военно-морскими и военно-воздушными силами, чтобы бросить вызов в этих областях западным державам.

В 1948 году, то есть через три года после того, как были написаны эти строки, ничто не поколебало моей уверенности в правильности моего анализа. Я считал, что ничего неожиданного, ничего экстраординарного в поведении коммунистов — массовые забастовки во Франции и Италии, государственный переворот в Чехословакии [298] и блокада Берлина — не происходило, хотя эти события вызвали большую тревогу в западных столицах в конце 1947-го и начале 1948 годов.

Но это было не что иное, как «оскал клыков». Не видел я и причин для стремительного наращивания нашей военной мощи и установления новых отношений с союзом европейских стран. Ко всему происходившему у меня были объяснения. Моя ошибка заключалась в том, что до меня не доходило: эти мысли, высказанные мной в донесении из Москвы, в статье «X» и многочисленных разговорах и беседах в Госдепартаменте, были очень слабыми и робкими и не соответствовали представлениям официального Вашингтона. Что касается военных, то они мои соображения вообще в расчет не принимали. Та же картина была и в самом Госдепартаменте, может быть, за исключением одного-двух человек. Генерал Маршалл был доволен работой, проделанной мной по вопросам возрождения Европы, но и он, как мне представляется, не полностью понимал всей рациональности моих суждений. Если он и прочитал с должным вниманием мое предупреждение, которое я представил ему осенью 1947 года, о том, что коммунисты наверняка предпримут определенные меры в отношении Чехословакии, если программа нашей помощи Европе будет осуществляться успешно, то он совсем забыл о нем, в чем я нисколько не сомневаюсь, в конце февраля 1948 года. И ни президент, ни Пентагон не придали ему никакого значения. Ныне, оценивая свою собственную роль в принятии политических решений Вашингтоном в те годы, вынужден признать, что если моя телеграмма из Москвы в феврале 1946 года и статья «X» привлекли к себе большое внимание государственных деятелей, то все остальное своей цели не достигло. Единственное объяснение этому я нахожу в том, что реакции Вашингтона носили субъективный характер, находясь под влиянием внутриполитической обстановки и отражая общественные интересы, и нисколько не учитывали теоретические аспекты и предпосылки нашего международного положения. Я был слишком наивен, полагая, что правильный анализ определенных событий, проведенный по указанию некоего должностного лица и получивший его [299] одобрение, окажет необходимое влияние на высокоэмоциональный, объемный, напыщенный и эгоцентричный процесс, в ходе которого вырабатываются мнения и решения официального Вашингтона.

Во время своей поездки на Дальний Восток в феврале-марте 1948 года я посетил не только Японию, но и Филиппины и Окинаву. В Вашингтон возвратился уже в конце марта. По возвращении у меня открылась язва двенадцатиперстной кишки, и я попал в морской госпиталь в Бетесде уже в день приезда. Выписавшись из госпиталя, я отправился сразу же на свою ферму в Пенсильвании на выздоровление. Таким образом, за своим столом в Вашингтоне я оказался только 19 апреля. Тогда же я ознакомился со всеми событиями, происшедшими за истекшие недели, и положением дел с проблемой перевооружения и обороны европейцев.

Госдепартамент за время моего отсутствия продолжал изучение путей и возможностей оказания нами помощи Брюссельскому союзу. Наша группа планирования, вплотную занимавшаяся этими вопросами, 23 марта подготовила и представила руководству свои соображения по ним. В этом документе были рекомендации следующего характера: нам не следовало сразу же становиться членом этого союза, но сохранить возможность вступления в него; целесообразно дать ему заверения в нашей военной поддержке и постараться вовлечь в него другие европейские страны, включая Швецию и Швейцарию.

Месяцем позже, 22 апреля, Госдепартамент представил этот документ наряду с другими президенту и в Совет национальной безопасности. Вместе с тем в это же время шли дискуссии между Робертом Ловеттом, новым заместителем международной комиссии сената от республиканцев.

Ловетт был очаровательным человеком, занимавшимся некоторое время до этого финансовыми проблемами, будучи толковым управляющим делами, ставший заместителем госсекретаря после того, как Ачесон перешел [300] летом 1947 года на другую работу. Подобно генералу Маршаллу, он придавал большое значение личным связям с влиятельными членами сената, оказывавшими значительное воздействие на вопросы международной политики. Действуя так, он поступал мудро и похвально, но мне временами казалось, что в этом плане он заходил слишком далеко, целиком воспринимая точку зрения сенаторов, вместо того чтобы прислушаться к людям, высказывавшим более здравые соображения.

Сенатора Ванденберга я почти не знал, но был наслышан о его горячей поддержке в конгрессе программы возрождения Европы. Тем не менее я не разделял мнения многих сотрудников Госдепартамента, что мы якобы были многим ему обязаны. В конце концов, мы ведь не являлись представителями какого-нибудь иностранного правительства, да и его вклад в позитивное решение этого вопроса был не более нашего. Он бы многое потерял, как мне казалось, если бы не поддержал энергично план Маршалла.

Конечно, он заслуживал всяческой похвалы за эту поддержку, но не в большей степени, чем мы, разработавшие сам план. И я не разделял мнения, будто бы сенаторы заслуживали аплодисментов каждый раз, когда Госдепартаменту удавалось убедить их сделать что-либо полезное{39}. Поэтому, хотя я лично и уважал сенатора Ванденберга, [301] все же не воспринимал того слишком почтительного отношения к нему, которым он пользовался в Госдепартаменте. Тем более я не считал, что его нервное восприятие и мнение о характере происходивших событий в Европе и необходимости принятия ответных военных мер были исключительно правильными и мудрыми.

Результатом переговоров Ловетта — Ванденберга явился документ, получивший название «резолюция 329», принятый сенатом 11 июня 1948 года и широко известный как «резолюция Ванденберга». Она уже приняла определенные очертания к моменту моего возвращения в Госдепартамент. Увидел же я ее впервые в начале мая. Она исходила из двух принципов, на которых, как я полагаю, настоял Ванденберг. Первый: решение о вступлении в войну при специфических гипотетических обстоятельствах не должно приниматься автоматически правительством, а рассматриваться конгрессом, за которым остается последнее решающее слово. И второй: это решение не должно быть односторонним, то есть любая страна — участница атлантического договора о безопасности обязана будет прийти нам на помощь в случае возникновения военного конфликта и в свою очередь получить такую же помощь от нас. Оба эти принципа были направлены, как я понял, на получение одобрения сенатского большинства на вступление Америки в Североатлантический оборонительный союз.

Как резолюция Ванденберга, так и участие Госдепартамента в ее разработке были приняты мной скептически. Я-то вынашивал идею, что для нас более целесообразно побудить европейцев к вступлению в Брюссельский договор. А чтобы подкрепить это их стремление и уверенность, можно было бы заверить их в одностороннем порядке о гарантии нашей политической и военной помощи в случае необходимости. При этом мы бы исходили из [302] принципа плана Маршалла: европейцы должны были создать собственную организацию, а мы выступили бы в качестве большого и хорошего друга, но не участника их договора, который им следовало заключить между собой. Если бы нам вообще пришлось поступить подобным образом, то сделать это, по моему разумению, следовало бы в тесном партнерстве с канадцами. Я считал целесообразным — иногда эту идею рассматривают в качестве концепции «гантелей» — применить своеобразную комбинацию: на одной стороне — европейцы, объединенные Брюссельским пактом, а на другой — североамериканцы — Канада и Соединенные Штаты. Оба эти союза должны оставаться самостоятельными, с точки зрения их идентификации и членства. Объединять же их будет официальное заявление североамериканцев, что европейское единство играет важную роль для безопасности США и Канады и что они готовы предоставить европейцам все необходимое, начиная от военной поддержки войсками и материалами и заканчивая общим стратегическим планированием. А это означало бы одностороннюю гарантию Соединенных Штатов в партнерстве с Канадой, если канадцы будут на это согласны, обеспечивать безопасность европейских стран — членов Брюссельского союза. Я полагал, что такая необходимость может и не возникнуть, но вместе с тем считал, что подобное заверение придаст европейцам дополнительную уверенность в вопросах их экономического и внутриполитического возрождения. Однако, когда я представил в департаменте свои соображения и предложения, мне сказали, что дело так не пойдет, поскольку концепция «гантелей» противоречит принципам Ванденберга о взаимной помощи, что надлежало понимать следующим образом: каждая из европейских стран должна была взять на себя обязательство по защите нас, тогда как мы должны были защищать ее. Выходило, что такое мероприятие должно быть закреплено своеобразным контрактом-договором, который носил бы беспрецедентный характер в мировой истории и поэтому должен быть одобрен сенатом.

Вся эта задумка мне не нравилась, и я попытаюсь объяснить почему. [303] Во-первых, я не видел необходимости заключения взаимно обязывающего соглашения о военном альянсе на этой стадии развития событий. Мне представлялось, что основное внимание должно быть уделено соотношению сил между Россией и Западом с учетом того, что мы уже произвели демобилизацию армии, а Россия еще нет. Но и это обстоятельство я не считал ни фатальным, ни очень существенным, поскольку русские не планировали использование своих регулярных войск против нас. Поэтому стоило ли обращать усиленное внимание на те моменты, где мы были слабее, а они сильнее? Как тогда, так и в последующие недели, я говорил своим коллегам: «Очень хорошо. Русские вооружены хорошо, а мы вооружены хуже. Ну и что? Мы уподобляемся человеку, оказавшемуся в саду, обнесенном стеной, вдруг увидевшему перед собой собаку с громадными клыками. Собака эта не проявляет никаких признаков агрессивности. Лучше всего в этот момент взвесить все обстоятельства и прийти к выводу, опасны ли эти клыки. Если собака ведет себя смирно, стоит ли обращать на них внимание?

Во-вторых, я мало доверяю подписанным соглашениям и альянсам. Во многих случаях мне приходилось убеждаться, что о них забыли, проигнорировали или же сочли неуместными и даже не соответствовавшими дальнейшим задачам и целям. Я не доверяю способности людей влиять своей «цветастой фразеологией» на развитие событий в будущем, поскольку никто не может реально представить их себе и тем более отчетливо разглядеть. Если что и требовалось, так это, как казалось мне, — реальное осознание наших жизненно важных интересов. Если это будет достигнуто, то и военная политика будет направлена в требуемое русло, для чего даже не потребуется официальных обязательств или предписаний. Высказывания, постоянно делавшиеся европейцами, о необходимости заключения альянса для обеспечения участия Соединенных Штатов в обороне Западной Европы — в случае, если она подвергнется нападению, вызывали у меня лишь раздражение. Чем же, по их мнению, мы занимались в истекшие четыре или даже пять лет в Европе? Они что же думали, что мы прилагали усилия для освобождения Европы из [304] объятий Гитлера только для того, чтобы передать ее Сталину? И для чего был предназначен план Маршалла? Разве они не понимали, что мы видели реальные опасности, которым могла подвергнуться Западная Европа, и что мы старались как можно эффективнее устранить их? Почему они хотят отвлечь внимание от совершенно обоснованной и обещающей успех программы восстановления экономики и делают упор на опасность, которой реально не существует, но которая может появиться, будучи вызванная слишком частыми разговорами о военном балансе и нарочитой стимуляцией военного реванша?

Наконец, у меня ничего другого не вызывали, кроме презрительной улыбки, юридические и носившие обтекаемый характер формулировки, по которым мои коллеги вели борьбу с сенаторами в долгих и запутанных спорах. Резолюция Ванденберга поразила меня своей нелепостью не менее чем 9/10 текста 1263-страничного торжественного заявления, принятого несколько позже комитетом сената по международным отношениям в связи с подписанием пакта о создании НАТО, что было типично для наших государственных деятелей в той смеси сухой законности и семантической претенциозности, столь часто проявлявшейся в нашей внутриполитической жизни. Подобное я не воспринимал спокойно как в те дни, так и сейчас. Чтобы наша внешняя политика стала эффективной, надо было действовать, а не давать только обещания и принимать те или иные решения к конкретным действиям вместо разговоров в общей форме о поведении в будущем.

Таковыми были мои соображения, исходя из которых я следил за переговорами госсекретаря Маршалла и его заместителя Ловетта с сенаторами по резолюции Ванденберга, а позднее и тексту самого договора. К сожалению, я не мог хоть как-то повлиять на ход событий. Будучи недовольным и не совсем согласным с документом, подготовленным моей группой во время моего отсутствия, и чувствуя себя в какой-то степени скомпрометированным им, я написал в июне другой, пытаясь, как говорится, «нажать на тормоза». Поскольку другой альтернативы уже не было, я признал ситуацию, сложившуюся после [305] принятия резолюции Ванденберга, но настаивал на том, чтобы наша военная помощь была оказана в случае необходимости по принципам плана Маршалла, а именно: европейцы должны сначала подготовить собственную программу и взять на себя ответственность за ее выполнение и прекратить дальнейшую дискуссию о политических обязательствах Америки в связи с этим вопросом до тех пор, пока мы не убедимся в необходимости поддержания общественного мнения Западной Европы... Но к тому времени сенаторы уже закусили удила, и мои соображения остались без внимания.

Уже в большей степени для протокола, чем по другим причинам, я несколько позже (23 ноября 1948 года) представил генералу Маршаллу свои размышления в виде документа, который озаглавил «Некоторые соображения по поводу заключения Североатлантического договора».

Я вполне осознавал, что уже не смогу воспрепятствовать движению в сторону подписания этого договора, но ведь я пока еще возглавлял группу планирования и полагал: генералу будет полезно знать мое личное мнение по проекту НАТО.

Опасность для будущих европейских партнеров НАТО, считал я, заключена в сфере политики и состоит в угрозе распространения коммунизма на новые районы континента политическими средствами. И эта опасность намного больше военной. Мораль западноевропейцев нуждается, вне всякого сомнения, в укреплении, что и может дать этот пакт.

Однако одновременно возникнет угроза, что предпочтение в решении возникающих проблем будет отдано военной силе в ущерб экономическому развитию и вместо поисков путей мирного разрешения европейских трудностей.

Вместе с тем я отметил, что такая точка зрения начинает уже повсеместно брать верх. Прискорбно то, что она не адресована главной опасности, и с этим придется считаться. В определенной степени мы вынуждены потворствовать этому, так как в противном случае это может вызвать панику и чувство неуверенности у западноевропейских народов и сыграть на руку коммунистам. При [306] этом нам следует иметь в виду, что потребность в создании альянса и проведении перевооружения в Западной Европе носит субъективный характер и связана с тем, что западноевропейцы не смогли правильно определить собственную позицию. Лучшей их ставкой по-прежнему является борьба за экономическое возрождение и внутриполитическую стабильность. Интенсивное перевооружение обязательно не только нанесет ущерб этим их усилиям, но и будет способствовать созданию представления о неизбежности новой войны, что отвлечет их от решения более важных задач.

В заключение я настоятельно рекомендовал, исходя из того, что для формализации отношений между странами Североатлантического альянса потребуется довольно длительное время и сам договор, находившийся в стадии подготовки, явится своеобразным успокоением для европейцев. Пакт этот не следует рассматривать как основной ответ на усилия русских по установлению своего доминирующего положения в Западной Европе и как замену собой всех остальных необходимых шагов. Насколько уместной была эта формулировка, станет очевидным при рассмотрении вопроса о Германии.

В дополнение к рассуждениям о целях, которые могут быть достигнуты заключением этого пакта, я рекомендовал не принимать в него страны, не относящиеся к североатлантическому региону. Этот принцип исключил бы из их числа Грецию и Турцию и, возможно, даже Италию. Я исходил из главного: чтобы у советских лидеров не сложилось впечатления об агрессивном окружении Советского Союза.

К тому времени режимы в Греции и Турции были антикоммунистическими. Однако делать из этого главный критерий для приема тех или иных стран в состав альянса было, на мой взгляд, рискованно. К тому же они — в частности, турецкое правительство — еще не подтвердили приверженности идеям демократии и свободы личности. Этот критерий мало подходил и для Португалии. Поэтому стандартом для членства в союзе должна была стать география. В этом не было бы никакой двусмысленности и свидетельствовало только об [307] оборонительной направленности Североатлантического альянса. Я и сейчас не вижу никаких других причин для принятия Греции и Турции в альянс, кроме желания определенных кругов в нашем правительстве иметь там военные базы, и считаю прискорбным, что мы тогда пошли на это.

Мы также могли бы заявить в односторонней декларации о важности вхождения западноевропейских стран в названный союз для нашей безопасности и оказать им в его рамках ту военную помощь, которую сочли бы необходимой, исходя из собственных интересов. Требования же оказания этими странами помощи Соединенным Штатам в случае начала войны с Россией являлись не только вредными, не вызванными необходимостью, и неудачными, но и отрицательно сказывались на их отношениях с Советским Союзом и ставили под вопрос оборонительный характер самого альянса, выставляя на осмеяние его название — «Североатлантический».

В определении круга стран, подлежащих объединению для решения совместных политических целей, наибольшую трудность представляет собой вопрос — не кого включить, а кого исключить. Именно в этом и состоит дополнительный аргумент против создания подобных союзов, говоря другими словами, против официального наименования круга друзей. В Госдепартаменте, однако, в то время господствовала тенденция, особенно среди сотрудников европейского отдела, приблизить альянс как можно ближе к границам Советской России. Если я не ошибаюсь, тогда же было оказано довольно ощутимое давление на Швецию, чтобы побудить ее к вступлению в альянс. Мне это казалось не только не необходимым, но и нецелесообразным. Мое предубеждение отпало бы в случае, если финны продолжали бы проводить независимую политику, исходя из статуса нейтралов, что могло бы реально ограничить советское влияние в регионе.

Другое дело Италия. Наше военное присутствие там было вызвано необходимостью решения проблем с Триестом и подписанием мирного договора с Австрией. Ни тогда, ни позже я не подвергал сомнению такую постановку вопроса. Что же касалось принятия Италии в военный [308] союз с нами, это было, как говорится, «из другой оперы». Однако, поскольку ставился вопрос о заключении военного союза Соединенных Штатов с западноевропейскими странами, исключить Италию из этого мероприятия было, по общему признанию, довольно трудным делом, с учетом сложности и деликатности установления там баланса сил во внутриполитической борьбе. Лучше всего было бы вообще не заводить разговора о Североатлантическом альянсе. Ведь Италия не являлась даже членом Брюссельского союза. Если бы мы в 1948 — 1949 годах ограничились гарантиями, данными Брюссельскому союзу, и принятием программы оказания необходимой военной помощи его членам, чтобы поддержать их морально (в конце концов, это и есть главная суть дела), то проблема с членством Италии в альянсе и не возникла бы вообще.

' Переговоры о создании Североатлантического пакта были перенесены на период после осенних выборов 1948 года. (Как мне представляется, очень многие вопросы в то время откладывались либо в связи с предстоящими выборами, либо с уже проводящимися, поскольку они были связаны с возможным изменением в целом ряде подходов к различным проблемам.) Когда настало время подготовки окончательного текста договора, меня — как по иронии судьбы — Ловетт назначил председателем «международной рабочей группы», чтобы заняться языком и стилем договора. Формальная ответственность за эту работу лежала, естественно, на Ловетте, от которого я получал указания и инструкции. В начале и конце нашей работы состоялись встречи (на которых председательствовал сам Ловетт) глав представительств различных стран — в основном это люди, работавшие непосредственно в группе. Надо отдать Ловетту должное за успешное окончание нашей работы.

Однако большой радости эта работа мне не доставила. Мне, в частности, не нравилось находиться в положении человека, должного выражать мнение неупоминавшихся личностей из состава законодательных органов страны — мнение, которое я сам воспринимал в весьма лаконичной форме и не мог бы толком объяснить суть затрагивавшихся вопросов, поскольку сам не разделял ее. [309]

Мне даже казалось: если сенаторы выступали в роли непререкаемых арбитров и им принадлежало последнее слово, то и переговоры они должны вести сами. Мне запомнился эпизод, произошедший во время одного из пленарных заседаний нашей группы, когда один из европейских представителей попытался внести свое предложение по рассматривавшимся вопросам, а Ловетт непререкаемым тоном оборвал его, сказав, что подобное предложение не будет принято сенатом. На этом разговор тогда и закончился, вызвав на какое-то время угрюмое молчание. Правда, один из европейских друзей встал и обратился к Ловетту, произнеся: «Мистер Ловетт, если вы и ваши коллеги в Госдепартаменте не можете взять на себя ответственность за проведение американской политики в данной области, укажите нам, пожалуйста, людей, которые смогут сделать это».

Считаю, что наш европейский друг был прав, намереваясь иметь дело с лицом, могущим оказать решающее влияние на принятие того или иного решения для правильного осмысления рассматриваемой проблемы в процессе ее обсуждения, с которым можно было бы также вступить в рациональную дискуссию и обменяться мнениями и аргументами.

Дальше