Истоки
Когда подводишь итоги прожитого, невольно обращаешься к истокам своего бытия — тому краю и той среде, где рос и набирался сил, где формировались черты характера, выражающие суть твоего духовного склада, твоего жизненного кредо. Разумеется, особую роль при этом играют вехи времени, его отличительные приметы. О них-то, наряду с рассказом о пережитом, и пойдет сейчас речь.
Отчий край мой — земля вятская. В начале нынешнего века вятичи занимались преимущественно земледелием. Правда, значительная часть населения была занята отхожими промыслами — сплавом леса, плотницким, малярным, столярным, кровельным и другим ремеслом. Такой образ трудовой деятельности был особенно характерен для моих земляков — жителей деревни Боркнпо Яранского уезда (ныне Санчурского района).
Боркино — небольшое, в шестьдесят два двора, селение, располагающееся двумя рядами вдоль большака Ярапск-Царевококшанск (Йошкар-Ола). На этом казенном тракте было довольно оживленное движение: ездили губернские и уездные чиновники, торговые люди, предприниматели, почтари, крестьянский люд — кто на ярмарку, кто в присутственное место по какому-либо неотложному делу. По обочине дороги шагали телеграфные столбы, и боркинская ребятня частенько наведывалась туда «слушать, как идут» телеграммы. Мы думали, что провода полые и внутри их стремительно мчатся таинственные для пас телеграммы. Нам казалось, что тембр звучания подвешенной на столбах проволоки зависит от [7] содержания депеш. Они были то начальственно-повелительными, то покорно-просящими, то кротко-печальными.
Присматривал за нашим участком болынака Петр Иванович Смирнов, боркинский мужик. У него были конные катки и скребки, которыми выравнивали дорогу. На дорожные работы обычно выгоняли всех. Участвовали в вих и сельские ребятишки. Мирское дело, хотя и подневольное, всегда шло споро: люди сажали по обочинам березы, подвозили и подносили землю, чтобы засыпать все ухабы и выбоины.
Когда-то в нашей округе шумели почти сплошные леса. Есть предположение, что от слова «бор» произошло и само название деревни — Боркино. Но в пору моего детства зеленые великаны находились уже в пяти верстах от человеческого жилья, и боркинцам туговато приходилось даже с топливом, не говоря уже о строительном материале. Кроме нянченья младших братьев и сестер я помогал старшим в семье и заготавливать дрова. Лесник не возражал против сбора сушняка. Но если в вязанку хвороста попадала ветка живого деревца, он строго наказывал.
Летних заготовок топлива редко хватало на зиму. На спине много не наносишь, а лошади у нас не было. Во всем Боркино насчитывалось не больше дюжины коней, Бедная деревенька была одной из тех Гореловых, Нееловых и Неурожаек, о которых писал поэт Н. А. Некрасов. Да в откуда к нам мог прийти достаток, если нашей многодетной семье (семеро, один другого меньше) принадлежали лишь луговая полоска в два лаптя шириной да жалкий клочок пахоты. Земля без удобрения родила плохо, а навоза не было. Правда, мы удобряли огород илом, таская его с речушки Южовки после весеннего разлива. Но этой подкормки хватало лишь для того, чтобы вырастить немного овощей.
Мать моя — Афанасия Васильевна — совершенно не знала грамоты, отец, Андрей Галактионович, хотя и не обучался в школе, однако читать и кое-как писать умел. Среди односельчан выделялся он и плотницким мастерством.
Живя в постоянной бедности, Андрей Галактионович давно разуверился в том, что простой крестьянин может получить образование. Когда я окончил церковно-приходскую [8] школу, учитель Андрей Иванович вручил мне похвальную грамоту и сказал, обращаясь к отцу:
— Надо бы подумать о дальнейшей учебе сына.
— А зачем нам ученые? — ответил отец. — Семье нужны плотники, кормильцы. И, немного подумав, добавил:— Теперь я буду учить Константина.
Андрей Иванович только вздохнул и развел руками. Нельзя сказать, что решение отца меня сильно огорчило. Я и сам уже хорошо сознавал бедственное положение нашей семьи.
Первый плотницкий выход мы с отцом совершили в соседнее село Ковербуй, где зажиточный крестьянин решил построить новый дом. В артель мужики приняли двух парнишек, в том числе меня.
— Будешь строгалем, Костя, — решил отец. — Смотри, как это делается. — Он сел верхом на бревно и потянул на себя двуручник.— Вот так надо ошкуривать лесину.
Напарником моим стал Федя Патяшкин — подросток двумя годами старше меня. Первый рабочий день оказался самым тяжелым. До того наелозился по бревнам, будто сто верст проскакал на неоседланной лошади...
— Ничего, привыкнешь, — утешал отец. — Стружечку подкладывай, чтобы мягче сидеть было.
Вскоре и в самом деле привык. Спина, ноги и руки словно задубели, и я перестал ощущать усталость. Только мозоли кровоточили...
Работали мы с рассвета до сумерек. Помимо основных обязанностей — ошкуривать бревна — мне приходилось выполнять разные поручения артели, помогать хозяйке дома, готовившей для нас еду: носить дрова и воду, чистить картошку, мыть посуду. Свободного времени совсем не оставалось.
В самый солнцепек делали перерыв на обед. Артельщики усаживались под деревом вокруг большой деревянной чаши с окрошкой или щами и приступали к трапезе. Ели не торопясь, соблюдая очередность. Один хлебнет, потом другой — и так по кругу. Потом старший стучал ложкой по чашке, и мастера степенно зачерпывали по куску мяса. Двойной стук означал, что наступила очередь подмастерьев. А за ними и мы с Федей могли отведать мяса, если оно оставалось. Весь обеденный ритуал протекал молча. Засмеешься — получишь оплеуху. [9]
Своеобразно происходила и дележка хлеба. Его нарезали одинаковыми ломтями. Затем кто-нибудь из артельщиков отворачивался и говорил, кому взять очередную пайку.
К хлебу мужики относились бережно, можно сказать, лаже благоговейно. «Жуй его до тех пор, — говорил мне отец,—пока не почувствуешь сладость во рту».
Наконец работа подошла к концу. Получился не дом, а картинка. Все было сделано с любовью: и крыша с коньком, и разукрашенные резьбой наличники, и уютное крыльцо.
— Принимай, хозяин! — не без гордости сказал старший артели и попросил расчет.
Хозяин поблагодарил нас за хоромы и, поочередно загибая пальцы рук, стал делать подсчеты.
— Хлеб и мясо ели, квас пили, керосин расходовали...
— А я еду для вас готовила, — встряла хозяйка. — Два раза самогонку гнала...
И пошло... Для перечисления всех содеянных для нас благ у хозяина даже пальцев не хватило.
— Хватит! — не выдержал старший артели и хлопнул картузом о землю. — Давай то, что причитается.
Не померкла красота построенного нами дома. Помрачнели только лица деревенских зодчих от хозяйского лихоимства. От зари до зари стучали они топорами и звенели пилами, а окончился их труд обидным торгом. И тогда я, может быть впервые, осознал, что не все мужики одинаковы, хоть и числятся в одном крестьянском сословье...
Накупили мы с отцом дешевеньких подарков для семьи и, оставив позади все неприятности, принесли в дом праздник. Братья и сестры сияли от радости, а мать, принимая заработанный мною рубль, сказала:
— Радуйся, отец, теперь у нас появился второй кормилец. Как подрос-то за лето! — Она обняла меня и заплакала.
— Ты что, с чего это, мама? — встревожился я,
— От счастья, сынок, от счастья...
Нет, не от счастья, а от горя навернулись слезы на глаза матери. Она знала, что и меня нужда уже запрягла в свою суровую упряжку.
А вскоре отец снова стал поговаривать о работе. Но куда идти? На север и северо-восток, в том числе в Вятку, наши мастеровые ходили редко. Их больше тянуло в юго-восточные и южные края, где текли реки Большая и Малая Ошла, Большой Кундыш, Большая и Малая Кокшага, Ветлуга, мать всех рек и кормилица трудового люда Волга, где стояли такие города, как Козьмодемьянск, Чебоксары, Мариинский посад, Звенигово, Казань. За двести пятьдесят и более верст отправлялись отходники — где шли пешком, где плыли на плоту или пароходе. И обратно добирались так же.
Однако мне, двенадцатилетнему пареньку, было еще рановато одному отправляться в дальний путь, и отец подыскал плотницкую работу в соседнем геле Притыкино, насчитывавшем около трехсот дворов. Кроме меня он взял с собой Мишу Громова — смышленого и работящего паренька.
Подрядчики — что в Заозерье, что в Притыкино — были расчетливые и прижимистые. Но надо же мужику заработать на хлеб. И опять с утра до вечера весело стучали в селе топоры, и поднимались над фундаментом венцы сруба. Глядишь — на пустыре не только дом вырос, по и сарай, и амбар, и другие постройки. Уйдут мастеровые, и никто не запомнит их имен. Скорее всего, не плотников похвалят, любуясь новыми хоромами, а хозяина за его рачительность.
Так и кочевали мы из села в село, из волости в волость. Снашивались домотканая одежонка и лапти, тупились топоры и пилы, рубанки и фуганки. Зато острее становился глаз, точнее рука, богаче сметка — росло, оттачивалось мастерство. И мир с каждым месяцем, с каждым отходным сезоном расширялся: человек взрослел.
К четырнадцати годам и меня стали считать настоящим работником. Теперь можно было отправляться с артелью куда угодно. На этот раз мужики выбрали лесные массивы, расположенные по течению реки Большой Кундыш. Тамошний лесопромышленник набирал лесорубов, возчиков, сплавщиков и других специалистов по заготовке и вывозке древесины.
Собрав инструмент и пожитки, артель на двух подводах двинулась в путь. Самыми молодыми из нас были сын Арсентия-хромого и я; самыми опытными — мой отец и Степан Шадрин, которого за смелость и веселый нрав односельчане прозвали Стенькой Разиным. Когда Степан узнал, что мы с Ваней побаиваемся медведей, [10] встречающихся иногда в дремучем лесу, он с усмешкой кивнул на топор и сказал:
— С этим струментом не токмо медведи, но в такие звери, как урядник, не страшны.
Да, отчаянным человеком был Шадрин. Не зря, видно, прозвали его Разиным...
Прибыв на место, мы прежде всего построили себе жилье — сруб с одним лазом и дырой вместо дымохода. И закипела работа: одни валили вековые деревья, другие обрубали сучья и складывали их в кучи, третьи распиливали стволы на бревна нужных размеров, четвертые отвозили их к берегу, чтобы весной снарядить плоты. У нас пухли руки и костенели мозоли, а у лесопромышленника разбухали карманы от капиталов.
Днем мужики грелись у костров, а на ночь забирались в свой продымленный балаган. Хлеб, запасенный на всю зиму, хранили в снегу. Перед обедом заледеневшую ковригу разрубали топором и отогревали ломти на огне.
Мыться было негде. Утром чумазые лесорубы выходили из своих жилищ и, наскоро перекусив, снова брались за топоры и пилы. Работа до упаду и тяжелый, не освежающий сон. И так изо дня в день, несколько месяцев подряд. А сразу после ледохода начинался лесосплав. Но об этом расскажу позже.
Весна позвала нас домой. Надо было вспахать и засеять свой надел земли, помочь матери возделать огород, починить крышу после зимних снегопадов и ветров.
Управившись со всеми домашними делами, мы с отцом начали плотничать у местных подрядчиков. А в конце лета 1914 года в Боркино пришла страшная весть: Россия снова вступила в войну. Заголосили бабы и ребятишки, закручинились мужики, глядя на этот взрыв отчаяния и безысходной тоски.
Смутно помнилась мне такая же картина народного горя в период русско-японской войны. Пустело Боркино, лишались семьи своих кормильцев, нищали и без того бедные крестьянские дворы. А потом стали возвращаться из Маньчжурии калеки. Во многие дома приходили казенные похоронки.
И вот опять разразилась война. Стало быть, снова в мужицкие избы придут сиротство и нищета. Никто из нас не ведал ни о подлинной цели начавшейся бойни, ни о ее [11] социальной сути, ни тем более о том, какой она примет характер. Лишь по опыту прошлого знали: на плечи народа свалилась большая беда.
Много позже, изучая бессмертные труды В.И.Ленина, я прочитал:
«Война порождена империалистскими отношениями между великими державами, т. е. борьбой за раздел добычи, за то, кому откушать какие-то колонии и мелкие государства, причем на первом месте стоят в этой войне два столкновения. Первое — между Англией и Германией. Второе — между Германией и Россией. Эти три великие державы, эти три великих разбойника на большой дороге являются главными величинами в настоящей войне...»{1}.
Отец мой числился солдатом запаса второй категории, поэтому его призвали не сразу. Но уже по первым военным сводкам чувствовалось, что вот-вот заметут на фронт всех мужиков. Так оно и случилось.
С уходом отца на войну жить стало тяжелее. Матери с шестью детьми было впору управляться только по дому. Моих заработков не хватало даже на хлеб. К тому же никто из крестьян не ставил новые избы, приходилось пробавляться мелкими плотницкими поделками, за которые платили гроши.
И тут Степан Шадрин, то ли выполняя наказ моего отца, то ли вспомнив о том, с каким усердием я работал в лесу, пришел к нам и сказал матери:
— Вот что, Афанасия Васильевна, надумал я сызнова податься к лесопромышленнику Лебедеву. Он хоть и живоглот, но денег сейчас не станет жалеть. Сама посуди:
война жрет черт знает сколько лесу, а он, Лебедев, тут как тут — только успевай загребать барыши на поставках. Ну так вот, к нему идти надумал, на молевой сплав.
— На моль? — переспросила мать.
— Ага, — подтвердил Степан. — Токмо одному там несподручно, артелью надо... Может, Костю отпустишь? Мать протестующе замахала руками:
— Ты что надумал! Мыслимо ли — на сплав его посылать? Ведь ему и пятнадцати нет. Утопишь, антихрист... Как я останусь-то с малыми ребятенками?.. [12]
Степан, не сдаваясь, пошел на лесть:
— Э, Васильевна! Посмотрела бы ты на сына в деле — любому мужику не уступит. Здоро-ов парень.
Потом Шадрин, будто уже все решено, сказал мне:
— Собирайся, Костя. Завтра забегу за тобой. Заработаем денег и к осени вернемся. И хлеб у нас будет, и мяса отведаем.
Сказал и ушел.
Не шадринская похвала, а желание оправдать надежду отца и помочь матери погнало меня с русскими, марийскими, татарскими и чувашскими сезонниками к лесопромышленнику.
Леса в ту пору стоном стонали от неплановой, хищнической и беспощадной вырубки. Хозяева больших делянок, сотен откупленных десятин во имя барышей приказывали вырубать все подчистую — от строевого до зряшного дерева. Оголялись берега рек, пустели прибрежные просторы, редели коренные массивы «зеленого золота» — русского национального богатства.
Это была своего рода «лесная лихорадка». Затоны, пристани, реки, дороги в склады — все заполнилось мертвой древесиной; при этом значительная часть ее тонула или гнила на берегу. И наплевать было тому же Лебедеву, что уже при нем земля лысеет, а пушной промысел скудеет, что после него обмелеют реки и выветрятся плодоносные слои почвы. Его нынешний бог — капитал, а завтра хоть потоп, хоть мор, хоть гибель самой природы — ему абсолютно безразлично...
Шадринская артель пришла к реке Кундыш в разгар ледохода и сразу же начала готовиться к сплаву заготовленного леса, который лежал по всему берегу. Молевой сплав — самый дешевый способ транспортировки: бревна, сброшенные в воду россыпью, без всякого крепления, плыли по течению реки. Да, для казны или частных предпринимателей способ наиболее выгодный. Зато для сплав тиков он был сопряжен с большим риском и опасностями Но кому какое дело до тою, сколько людей при этом гибло. калечилось и получало тяжелые простудные заболевания — туберкулез, ревматизм, воспаление легких...
Отбухали взрывы ледяных панцирей, отгрохотали зеркально-синие речные громады, отшуршало серо-слюдяное крошево, и вскрывшийся Кундыш забугрился мутными вешними водами, извечно бегущими к великой Волге. [13]
И покатился, закувыркался бревенчатый поток на речную спину. До ломоты в костях работали мы.
— С богом, ребятушки! — крикнул Шадрин и первым кинулся с багром на зыбкий, ничем не укрепленный плавучий мост.
Проворный и цепкий, он прыгал по бревнам, словно по клавишам гигантского пианино, и «клавиши» эти то погружались в воду, то снова всплывали. Казалось, река-пианино играет под носами боркинского вожака артели.
За Шадриным прыгнули на поплывшие бревна остальные мужики.
— Ге-гей, держи ухо востро! — предостерег Степан молодых молевщиков.
Мне приходилось вместе с деревенскими мальчишками плавать на досках, бревнах и даже на незатейливых плотах, но такого обилия, такой массы деревьев-самоплавов я еще ни разу не видал. И это захватывающее дух могучее движение Стволов на какое-то время притупило чувство опасности, заставило позабыть и материнские наставления, и шадринские советы. Балансируя багром, точно древний воин копьем, я подчинял своей воле «задурившие» бревна: направлял их по течению, не давал им уткнуться в берег или наскочить друг на друга.
Несколько километров, пока Кундыш не петлял, все шло хорошо, слаженно. Утихомирив древесный поток, направив его куда положено, мы отдыхали на плоту. Обутые в бахилы (высокие сапоги со своеобразными галошами — лаптями с подошвой, сплетенной из тонких лык молодой липы), одетые в зипуны, сплавщики по внешнему облику напоминали бурлаков. Да и само кочевье, скрашенное протяжной песнью, походило на бурлацкое житье-бытье.
Но вот река сделала крутой поворот, и послушные кругляши вышли из подчинения: начали биться боками, опускать и поднимать торцы, вздыбливаться над водой, шарахаться в стороны, кружиться и дальше выскакивать на берег.
— Затор! — определил Шадрин.
Это было страшное слово, по сути своей равносильное слову «беда». Должно быть, именно в таком круговороте и неразберихе, когда бревна поднимали бунт, сопротивлялись силе воды, чаще всего и происходили несчастные случаи с молевщиками. [14]
Молнией метнулся дядя Степан на взбунтовавшийся сплав. А вслед за его призывным кличем бросились на затор и мы. Белками скакали артельщики с бревна на бревно, презирая опасность, баграми растаскивали свалку. Скользкие кругляши увертывались от людей, то ныряли в воду, то вскидывали из пучины свои темно-рдяные туши, будто норовя боднуть. Шадрин успевал не только орудовать багром, но и подбадривать нас, молодых:
— Не робей, парнишки!
Осмелев, я тоже начал шуровать длинным шестом с железной насадкой в виде крюка и пики. Одно бревно толкнул, другое поправил, нацелился в третье. И тут, поскользнувшись, упал в ледяную воду. Благо не выпустил из рук багор, который лег перекладиной на две лосины. Не успел я сообразить, что делать, как кто-то из опытных молевщиков подцепил меня за опояску крюком и потащил к плоту.
— Жив? — послышался чей-то тревожно-сострадательный голос.
— Жи-ив!
— Ну, слава богу...
Теперь уже страха не было, только все тело колотил озноб да мелькали в сознании слова матери, обращенные к Шадрину: «Утопишь, антихрист... Как я останусь-то с малыми ребятенками?..» Возле меня хлопотало несколько артельщиков: один помогал снимать промокшую робу, второй — надеть сухую, третий на плоту разводил костер из сушняка.
Подошел Степан Шадрин, опять подбодрил:
— С первой ледяной купелью, Костя! На-кось, хлебни от простуды, — и налил полкружки самогонки.
Наутро, проснувшись в кошевушке — дощатой избушке на плоту,— я не почувствовал ни озноба, ни жара. Все обошлось, как говорят, без последствий.
А лес шел вниз по Кундышу. На крутых изгибах реки снова возникали заторы, и опять мы бросались, словно солдаты, на штурм, работая дружно и самозабвенно. И вот наконец появилась Волга, где от молевщиков лес переходил в руки плотовщиков, которые сплавляли его дальше. У них были свои трудности, своя романтика.
До осени проработал я молевщиком, а к зиме вместе с шадринской артелью направился в Звениговский затон, на судоремонтный завод, который принадлежал [14] пароходному обществу «Русь». Это было моим первым далеким путешествием — более двухсот верст от дома.
К тому времени семья получила от отца долгожданную весточку откуда-то из района Шепетовки. О фронтовых делах и о себе писал скупо: воюет, пока жив и здоров. Зато сколько беспокойства было в его письме о младших детях, о матери, о хозяйстве, о моей работе; сколько добрых наставлений и деловых советов давал он нам. Чувствовалось: сам солдат в окопе, а душа его—дома, истосковалась по крестьянскому хозяйству, изболелась по семье.
Странствуя с артелью, прислушиваясь к разговорам мужиков и рабочих, урывками читая местные газеты, я имел общее представление о войне. А отец испытал все ее тяготы и жестокости на себе. Вот почему неохотно писал он о надоевшей окопной жизни, вот почему так беспокоился о семье.
Мои заработки на Куидыше да кое-какой урожаишко с нашего земельного надела вселяли надежду на то, что до весны мать перебьется, выживет с ребятишками. К тому же младшие братья Алеша и Ваня стали уже кое-что делать по дому — носить воду, колоть дрова, присматривать за сестренками. В Звенигово я уходил с меньшим беспокойством, нежели на молевой сплав леса.
Речка Звенига — левый приток Волги — в устье своем была довольно широкой. Именно это место, врезавшееся в крутой волжский берег, называлось затоном. Здесь и обосновали когда-то предприимчивые люди Звениговскую слободу с кустарными мастерскими, изготовлявшими струги, лодки и посудины покрупнее.
С возрастанием роли речного транспорта расширялось и производство в Звенигово. Предприниматели, почуяв выгоду, размахнулись и построили здесь судоремонтный завод, ставший одним из предприятий пароходства общества «Русь».
Глава артели привел нас в Звениговский затон и взял подряд на плотницкие работы — заменить подносившуюся обшивку пароходных кают, палубный настил, детали громоздкой надстройки.
— Тут нужна большая аккуратность: это не деревенский сруб, — предупредили нас.
Мы и сами все хорошо понимали, старались не уронить плотницкого достоинства, К тому же, если не [16] потрафишь — живо получишь от ворот поворот. Каждую рейку и плашку выстругивали и прилаживали с особой аккуратностью. Работали днем, а иногда и ночью, благо в каютах было светло: горели электрические лампы.
На судоремонтном заводе кроме сезонников был довольно большой, по нашим деревенским понятиям, коллектив рабочих. Правда, война вырывала из его состава наиболее молодых и здоровых, одевала их в солдатскую форму и гнала куда-то на запад, где стальные челюсти фронта безжалостно перемалывали полки и дивизии. Вместо ушедших на завод приходило новое пополнение из крестьян-отходников. Вообще в ту пору «на заводы и фабрики устремились, спасаясь от призыва, владельцы небольших торговых и промышленных предприятий — лавочники, трактирщики, домовладельцы, а также представители городского полупролетариата — кустари, дворники, швейцары, лакеи и т. д. До войны из деревни в городскую промышленность шло безземельное и малоземельное пролетаризированное крестьянство, теперь же, стремясь избежать отправки на фронт, в город потянулись средние и зажиточные элементы деревни. На производстве стал шире использоваться труд женщин и малолетних, а также почти даровой труд военнопленных»{2}.
Заработки наши оказались ниже, чем предполагал Степан Шадрин. Цены же на предметы широкого потребления поднялись.
— А все война, будь она трижды проклята, — затягиваясь крепким самосадом, ругался наш артельщик. При этом он оглядывался — не услышал бы его кто-либо из начальства: порядки стали строгие, за всякие вольности — вон с работы.
Жили боркинцы в лачуге у солдатской вдовы. Спали вповалку на дощатых нарах, ели. как все артельщики, и;) общего котла.
Ремонт судов продолжался всю зиму, а после ледохода, когда Звениговский затон начал пустеть и надобность в сезонниках резко сократилась, мы разошлись кто куда: одни—домой, другие—на молевой сплав, третьи— на лесные склады. Я вернулся в Боркино и начал мыкаться по Яранскому уезду от одного мелкого подрядчика к другому. [17]
Большой радостью для семьи было возвращение с фронта отца. Хоть и с подорванным здоровьем пришел, но живой, стосковавшийся по миру, по земле и привычному крестьянскому укладу жизни. По вечерам вокруг него собирались односельчане, и бывший солдат охотно рассказывал всякие фронтовые истории. Смерть, кровь, окопная сырость, простуды и повальные болезни — постоянные спутники человека на войне. Нехватка оружия и боеприпасов, казнокрадство и мародерство, упадок духа — вот картины фронтовой действительности того времени.
— Изверились мы там в «верха»,—осторожно сделал заключение отец. В какие «верха» — он не сказал, но всем было ясно: Андрей Галактионович намекал на царские власти.
Мужики дымили самосадом, теребили кудлатые бороды и, тяжело вздыхая, скупо роняли:
— И тут плохие дела, Лактионыч...
— Обнишшали дворы...
— На душе муторно...
— Куды идеть Расея?
Это был глухой, еще не до конца и не четко осмысленный протест против российской действительности, ибо «самодержавная бюрократическая машина не справлялась с управлением страной... Тяготы, обрушенные войной на плечи трудящихся, были неисчислимы»{3}.
Лето шестнадцатого года мы провели, с отцом на Большой Кокшаге и Волге — занимались молевым сплавом леса. Однажды, борясь с затором бревен на крутой излучине реки, отец сорвался в воду. Я вовремя подоспел и вытащил его. После этого случая он твердо решил:
— Пойдем, Константин, в плотогоны.
Волга встретила нас разноязыкостью и пестротой одежды рабочего люда, гулом пароходных гудков, разнообразием грузов. Но больше всего бросалось в глаза обилие леса, поступавшего в волжские воды по левым и правым притокам. В устьях таких речушек делались из бревен заслоны в виде полукольца — своего рода ловушки для древесного потока. Там плотники вязали плоты. [18]
Иные плавучие караваны были чуть ли не с версту длиной. Ладили их самые умелые и опытные специалисты: путь неблизкий, течение местами норовистое, русло не всегда ровно, да и ветры частенько ярили Волгу. Бревна для надежности крепились не веревками, не цепями, а гибкими лесинами; ярус накладывался на ярус, словно поленница, и тоже стягивался особой крепью; за первым звеном шло второе, третье — и так далее.
Сверху плот походил на длиннющий железнодорожный состав. К нему прикреплялись три-четыре лота (квадратные металлические чушки с выпуклыми формами) для замедления движения, якорь пудов в триста, по бокам — вертикальные реи, выполнявшие роль рулей. Самым сложным механизмом управления в оснастке плота был ворот. Для бытовых нужд мастерили кошевушку.
И вот такое громоздкое, в несколько тысяч кубометров, сооружение с артелью плотогонов отправлялось вниз по Волге. Частенько бывало, что следом плыло по раздольной реке несколько плотов. На каждом пылал костер, над которым побулькивала уха в котле, слышались песни о волжском утесе, о челнах Стеньки Разина, «Дубинушка».
Плавный ход плотов по вольному течению, водный простор и свежесть ветра как бы вселяли в артельщиков ощущение относительной свободы, временной независимости от власть имущих. Плот становился крохотной мужицкой республикой со своим демократическим самоуправлением. Здесь владыкой был труд, не знающий принуждения: каждый работал на своем участке в меру необходимости.
Не всегда сплав проходил гладко. Старые плотогоны рассказывали об авариях на реке. Налетит шторм, волны расколошматят все древесное сооружение — и мужики терпят бедствие. А потом им снова приходилось по бревнышку собирать плот: хозяйское добро надо доставить в сохранности, иначе останешься без копейки, без куска хлеба, каторжный труд пропадет ни за понюх табаку...
На этот раз мы доставили лес до Царицына без особых осложнений. Экономя заработок, верст двести (от Волги до деревни Васькино) шли пешком. А там накупили подарков, наняли лихача и в тарантасе с шиком въехали в Боркино.
— Пусть богачи лопнут от зависти, — шутил отец, [19] имея в виду урядника и лавочника, попа и старосту — всех деревенских толстосумов.
В семье наступил долгожданный праздник, длившийся несколько дней. Досыта ели хлеб и мясо, любовались обновками. Потом снова начали одолевать раздумья о работе, о завтрашнем дне, о суровой, голодной зиме.
В октябре шестнадцатого года я устроился лесорубом-возчиком в Царевококшайское лесничество. Топор и пила у меня были, а лошадь и сани дал хромой Арсентий за половинную долю будущего заработка. На второй повозке работал сын Арсентия — Иван. Лесная глухомань, дымные и неуютные балаганы, еда всухомятку, труд от зари до зари были мне уже знакомы по прошлой зиме.
Дикое, темное, беспросветное прозябание. И ат этой беспросветности лютым волком грызла душу тоска по простору, по людям, по настоящей жизни, отгороженной от нас злым царством сплошной валки леса. Ухали топоры, визжали пилы, со стоном падали деревья, кричали обездоленные птицы, в испуге разбегалось зверье.
Среди лесорубов и возчиков подспудно росло недовольство лесопромышленником. Мужики ворчали, ругались, недобрым словом поминали власть, несправедливо устроенный мир и высшего судью над ним. Наступила пора, когда революционное брожение перекинулось на деревню. В основном это был стихийный протест обездоленной бедноты против помещиков и кулаков...
Известно, что «стихийные взрывы при нарастании революции неизбежны»{4}, но мы лишь смутно догадывались о назревании больших политических событий, понаслышке знали о росте стачечного движения в больших городах, о волнениях в армии, о погромах и поджогах имений и хуторов. Лес держал нас в цепких объятиях неведения.
И все-таки до нас дошли пламенные призывы большевиков: «Долой войну! Долой царскую монархию!» А в конце зимы лесные дебри взбудоражило известие о падении самодержавия.
Время испытаний кончилось. Февральские события круто изменили мою жизнь. Обстановка заставила и меня, семнадцатилетнего юношу, глубже задуматься над своей судьбой. «Только город и производство помогут мне выйти [20] на верную, прямую дорогу жизни». Так думал я, советуясь с отцом о выборе нового места работы.
Отец не противился, однако предложил пойти туда, где все было в какой-то мере знакомо, где еще не наблюдалось резкой грани между привычным плотницким трудом по найму и чисто рабочим производством. Таким местом являлось Звенигово с его судоремонтным заводом пароходства «Русь». Артели мастеровых крестьян-отходников соседствовали там с коллективами кадровых рабочих.
Прибыв в Звениговский затон, я уже не покидал его до самого ухода в армию. Отец же, душой и телом прикипевший к деревне, несколько раз возвращался в Бор-кино. Поправив дома хозяйственные дела, он снова приходил на Волгу.
Разтоголосый затон бурлил митингами и собраниями. «Царские власти были сметены, а буржуазия еще не могла применять насилие, поэтому массы пользовались широчайшей свободой слова и собраний»{5}. Ораторы говорили горячо и убежденно, да не все тогда было нам понятно. От обилия призывов и лозунгов голова шла кругом. Кому верить?
Мои товарищи, такие же малограмотные деревенские отходники, только дивились ораторской премудрости и о каждом выступающем одобрительно говорили: «Ну и голова!» Среди более устойчивых и развитых людей—кузнецов, литейщиков, клепальщиков и рабочих других специальностей — у меня еще не было друзей. Так и варился, что называется, в собственном соку, пока не познакомился с Ильёй Ивановичем Тутаевым, уроженцем соседней деревни Осиновка.
Семья Тутаевых жила далеко не бедно. Сам Илья и его отец были грамотными людьми, выписывали газеты, покупали книги. Тутаева-старшего величали громким прозвищем «социал-революционер», которого никто из окружавших меня односельчан не понимал. Здесь, в затоне, Тутаев-старший стал сразу заметной фигурой. Он активно выступал на собраниях, и мне иногда приходилось слышать ею.
Илья был невысок ростом, худощав, голубоглаз. Общительный по характеру, он быстро сходился с заводскими [21] людьми. Слушая иных краснобаев, Тутаев иронически улыбался, как будто знал нечто такое, что ставило его выше политической трескотни и лозунговой шумихи. Обо всем у него было свое, особое мнение. Он не шарахался из стороны в сторону, держался твердой линии. «Что за человек? — нередко задумывался я. — Почему он не согласен со своим отцом — социал-революционером?»
Илья был старше меня лет на десять, поэтому я считал неудобным напрашиваться на дружбу с ним. Сам же он не спешил откровенничать со мной, присматривался, иногда просил почитать газету плотникам, оповестить знакомых о собрании или митинге. Выполняя его поручения, я постепенно расширял круг знакомых, хотя артельщики не особенно одобряли мои поступки.
— Шляется малый, — ворчали они, — якшается с чужим людом.
...Летом 1917 года в стране происходил бурный рост профессиональных организаций рабочего класса. Фабрично-заводские комитеты объединяли рабочих предприятия независимо от их профессии. Илья Тутаев одним из первых среди знакомых мне людей вступил в профсоюз и прилагал немало усилий к тому, чтобы вовлечь в эту организацию других товарищей.
— Мы боремся за то, — разъяснял он, — чтобы работать только по восемь часов, а не с темна до темна.
— Но тогда нам и платить будут меньше, — возражали ему.
— Друзья мои, — продолжал Тутаев, — заводской комитет требует повышения заработной платы, установления контроля над производством.
А мужики твердили свое:
— Нечего байками заниматься, с бантами на сходки с обираться. Наше дело подработать деньжат — и по домам. Там, слыхать, начинается передел земли...
Одним словом, среди рабочих произошло какое-то раздвоение: одни разделяли убеждения Тутаева-младшего, другие — Тутаева-старшего. Только позже мне стало известно о соглашательской политике меньшевиков и эсеров которые, используя свое большинство в Советах, отдали государственную власть буржуазии и тем самым помешали выполнению коренных требований народных масс. Тогда же я не совсем понимал, кто прав, поэтому не знал, как поступить. [22]
В прозрении моем решающую роль сыграл Илья Тутаев.
— Давно я присматривался к тебе, парень, — сказал он. — Нечего тебе делать в Боркино, оставайся в затоне и вступай в профсоюз. Не пожалеешь.
— Но ведь артель будет против.
— Ты самостоятельный человек, можешь и без артели решить, как быть и что делать.
Я поверил Тутаеву-младшему и не ошибся. Оказывается, Илья Иванович был членом большевистской партии и вместе с другими ленинцами проводил в жизнь линию, выработанную Владимиром Ильичом.
Когда я вступил в звениговскую организацию профсоюза работников водного транспорта Волжского бассейна, Тутаев стал уделять мне больше внимания, познакомил с молодыми рабочими, чаще давал поручения, постепенно приобщал к участию в общественной жизни затона.
Я знаю немало людей, которые долго и мучительно думали о том, куда пойти, какую сторону принять. «Гигантская мелкобуржуазная волна захлестнула все, подавила сознательный пролетариат не только своей численностью, но и идейно, т. е. заразила, захватила очень широкие круги рабочих мелкобуржуазными взглядами на политику»{6}.
К счастью, я не испытал такого длительного колебания. И не потому, что был политически развит, а, скорее, благодаря интуитивному чувству большой правды и благотворному влиянию рядового пропагандиста партии Тутаева-младшего.
— Меньшевики и эсеры, — объяснял Илья, — спекулируют на мелкобуржуазных настроениях. Благодаря этому они захватили большинство в Советах и многих профсоюзах, а теперь сдают позиции буржуазии. Временное правительство, тоже обманывая народ, стремится укрепить устои капитализма, продолжать разорительную войну, чего бы это России не стоило.
По словам Тутаева выходило, что соглашательские Советы — не настоящая рабоче-крестьянская власть, а Временное правительство — враг трудового народа.
— Кругом враги, — проговорил кто-то из тутаевских слушателей. — Как же быть, кто разберется в этом? [23]
— Большевики во главе с товарищем Лениным, — твердо ответил Илья Иванович.
— А кто он, Ленин?
— Наш, волжский, из Симбирска. — И Тутаев рассказал о Владимире Ильиче все, что знал.
Вскоре до Звенигова дошли вести о I Всероссийском съезде Советов рабочих и солдатских депутатов, о грандиозной июньской демонстрации, о провале наступления войск Временного правительства на фронте, затем о разгуле контрреволюции и конце двоевластия.
Затон, бурливший более четырех месяцев, притих. Люди выступали теперь осторожнее, да и собраний стало меньше, вернее, их почти совсем не проводили. Тутаев ходил озабоченный, погруженный в какие-то думы, о которых знали, может быть, только его самые близкие друзья. В артели никому не было известно о том, что он коммунист.
Укрепляя свои ряды, большевистская партия взяла курс на подготовку вооруженного восстания. «Подготавливая решающий удар по власти буржуазии, большевистская партия предостерегала массы от преждевременных выступлений. Большевики призывали к выдержке, дисциплинированности, разоблачали провокаторские призывы к разобщенным, неорганизованным действиям. Партия большевиков консолидировала армию социалистической революции, готовую разгромить контрреволюцию и установить власть Советов»{7}.
И вот грянул Великий Октябрь. Весть о победе революции облетела всю страну. Дошла она и до Звениговского затона. Нет слов, чтобы выразить торжество, охватившее судоремонтников. Вслед за воззванием «К гражданам России» появились первые декреты Советской власти — о мире, о земле и другие законы, отвечавшие извечным чаяниям народа, его кровным интересам.
Меня, моих товарищей по артели и заводу прежде всего интересовал вопрос: «А что будет у нас в затоне?» На этот вопрос ответил Илья Тутаев, выступивший в одном из собраний. Теперь он уже не скрывал своей принадлежности к большевистской партии.
— Завод будет нашим, и власть установим народную [24] Советскую власть, — сказал он. — Но без оружия, без борьбы нам не обойтись.
Вскоре заводскую администрацию действительно сменили. Директором стал Большаков, комиссаром — Смирнов. Их опорой во всем являлись коммунисты, члены профсоюза, передовые рабочие. Была создана военизированная охрана предприятия, установлено патрулирование для обеспечения порядка. Нести патрульную службу приходилось и мне. Всякий раз я старался попасть в смену вместе с Тутаевым, чтобы расспросить его о том, что меня интересовало. Илья Иванович охотно беседовал со мной о событиях в тылу и на фронте, о заводских делах. Теперь он чаще просил меня читать артельщикам газеты, разъяснять им смысл происходящих событий. Общение с коммунистами постепенно расширяло мой кругозор, выводило из артельной замкнутости.
Наряду с ремонтом пароходов и буксиров мы переоборудовали баржи для военных целей. В свободное время молодежь изучала стрелковое дело, которое могло пригодиться в любой момент, ибо в нашей округе, как и по всей стране, враги революции организовывали мятежи, антисоветские вооруженные выступления.
Не бездействовали враждебные силы и в Звенигово. Однажды ночью они подожгли склад лесоматериалов. Огонь угрожал заводу. Пронзительный сигнал сирены позвал рабочих, в том числе и сезонников, на борьбу с пожаром. Комиссар Смирнов, который жил в одном доме с нашей артелью, крикнул:
— Плотники, надо спасать завод!
Топоры, лопаты, ломы, ведра — все пошло в ход. Огонь был настолько сильным, что нам не удалось спасти склад. Частично пострадали и некоторые заводские постройки. Однако цехи, производственное оборудование и другое ценное имущество мы отстояли.
Диверсионные акты, контрреволюционные мятежи и восстания, о которых звениговпы узнавали из устных рассказов и газетных сообщений, были выражением ненависти ярых противников Октября, проявлением жестокой классовой борьбы, связанной с началом гражданской войны и иностранной военной интервенции.
Как известно, еще в декабре 1917 года была образована Всероссийская коллегия по организации и формированию Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Она [25] координировала деятельность местных советских организаций по созданию частей РККА, учету военных формирований, руководя их обучением, по обеспечению войск вооружением, всеми видами довольствия и санитарно-медицинскому обслуживанию. Затем эти функции взял на себя Всероссийский главный штаб при Народном комиссариате по военным делам. Чтобы не возвращаться к этому вопросу, напомню, что в сентябре 1918 года Всероглавштаб был подчинен Реввоенсовету Республики, а в феврале 1921 года слит с Полевым штабом Реввоенсовета Республики и преобразован вместе с последним в единый Штаб РККА (с 1935 года—Генеральный штаб).
Большую роль в подготовке к строительству массовой регулярной армии на основе обязательной воинской повинности сыграли волостные, уездные, губернские и окружные военные комиссариаты, созданные в апреле 1918 года. А уже через три месяца началась мобилизация трудящихся от восемнадцати до сорока лет. Объявили ее и в пашей Вятской губернии. Часть населения зачислялась в невооруженные команды тылового ополчения, которые использовались на всякого рода оборонительных работах.
К лету восемнадцатого года из газетных сообщений нам стало известно о создании продовольственно-реквизиционных отрядов в Вятской губернии. Они формировались в Курской, Тамбовской, Воронежской и других губерниях. Отряды сыграли большую роль в обеспечении Красной Армии и голодающих районов хлебом, в вооруженной борьбе с контрреволюцией.
Отдельные кадровые рабочие и сезонники Звениговского затона тоже были мобилизованы, однако судоремонтные и другие работы не свертывались, а, наоборот, расширялись. Особенно это заметно стало после того, когда вспыхнул мятеж чехословацкого корпуса, подготовленный империалистами Антанты. Для борьбы с мятежниками, поддержанными белогвардейцами и кулачеством, был создан Северо-Урало-Сибирский фронт во главе с командующим Р. И. Берзиным. Спустя некоторое время его отряды были сведены в 3-ю армию Восточного фронта.
Огонь мятежа охватил Томск, Челябинск, Омск, Пензу, Самару, с низовьев Волги шел к Казани, Царевококшайску и Звенигову. В затоне объявили военное положение. Часть судов, входивших в состав Волжской [26] военной флотилии, приходилось ремонтировать и переоборудовать для ведения боевых действий специалистам нашего завода. Артель, в которой я работал, прикрепили к команде парохода «Ориноко». В соответствии с корабельным расчетом меня назначили подносчиком патронов к пулемету.
Воина полыхала рядом. В Царевококшайской округе, как мне стало известно впоследствии, против мятежников дрались Новгородский Коммунистический и Первый Латышский революционные полки, в устье волжского притока (река Казанка)—отважные матросы-балтийцы Николая Маркина... Естественно, в этих условиях заводская молодежь рвалась в бой.
В самом начале сентября мне довелось быть свидетелем общезаводского митинга, на котором Смирнов зачитал извещение ВЦИК о покушении на Владимира Ильича Ленина. «...Тов. Ленин... — говорилось в нем, — выступал перед рабочими завода Михельсона в Замоскворецком районе г. Москвы. По выходе с митинга т. Ленин был ранен...
Призываем всех товарищей к полнейшему спокойствию, к усилению своей работы по борьбе с контрреволюционными элементами.
На покушения, направленные против его вождей, рабочий класс ответит еще большим сплочением своих сил, ответит беспощадным массовым террором против всех врагов революции...»{8}.
Участники митинга пришли к единодушному мнению:
всеми доступными средствами бороться с противниками партии большевиков, с предателями великого дела Октября. Боркинские артельщики тоже искренне выражали негодование по поводу злодейства правых эсеров, наймитов иностранных империалистов.
Вслед за извещением ВЦИК газеты публиковали письма, постановления и обращения партийных и профсоюзных организаций, рабочих, солдат и крестьян. Вот что говорилось в обращении войск Восточного фронта, опубликованном в «Правде» 3 сентября 1918 года:
«Раны Владимира Ильича—наши раны. Его физическая боль жжет огнем наши сердца больнее, чем вражья [27] пуля. С этого момента мы стали еще... беспощаднее к дерзкому врагу... Девятым валом пролетарского гнева мы смоем его с лица земли вместе со всеми его прислужниками...»
Ежедневно просили меня земляки читать сообщения о состоянии здоровья Ленина, о том, «что будет с супостатами», посягнувшими на жизнь вождя. И когда они узнали, что ранение не смертельно и что Совет Народных Комиссаров принял постановление «О красном терроре», облегченно вздохнули.
Мы единодушно решили помогать родной власти прежде всего трудом. Работали столько, сколько нужно было в интересах фронта, в интересах Волжской военной флотилии. В ее состав, как впоследствии стало известно, входили 6 миноносцев, 15 вооруженных пароходов, в том числе № 5 («Ваня»), № 6 («Добрый»), № 7 («Ташкент»), «Лев», «Ольга». Суда, отремонтированные в затоне, уходили вниз по реке; их экипажи принимали участие в боях с врагом в районе Казани. Затем они возвращались в Звенигово, и мы заделывали пробоины в бортах, заменяли обгоревшую оснастку.
Между тем «Ориноко» тоже был восстановлен и готов к новым боям. Его команда получила разрешение на выход из Звенигово. В составе экипажа числились я и несколько моих сверстников. Мы в буквальном смысле слова не чувствовали палубы под ногами, жаждали любого поручения и, получив его от старших, ревностно выполняли.
Вскоре «Ориноко», казавшийся мне грозным плавучим бастионом, подошел к Казани. Над городом плавали грязно-серые дымы, метались языки пламени, взвивались султаны взрывов. Думалось, что пройдет еще несколько минут — и мы вступим в схватку с ненавистным врагом. Но Казань была уже освобождена частями Красной Армии. Вместе с десантом, высаженным 10 сентября ночью, мы приняли участие в тушении пожаров и ликвидации других последствий хозяйничания белогвардейцев. Боролись с огнем и экипажи тех судов, которые находились в арьергарде Волжской военной флотилии.
Бои схлынули на юг и юго-восток. Вслед за Казанью был освобожден Симбирск, затем начался блестящий рейд южно-уральских отрядов во главе с В. К. Блюхером. Газеты «Правда» и «Известия ВЦИК» от 12 сентября [28] 1918 года опубликовали текст приветствия В. И. Ленина Красной Армии по поводу взятия Казани. Владимир Ильич писал об этой победе:
«Пусть служит она залогом, что союз рабочих и революционных крестьян разобьет до конца буржуазию, сломит всякое сопротивление эксплуататоров...»{9}.
А в связи с освобождением Симбирска Ленин телеграфировал Пензенскому губисполкому и Реввоенсовету армии:
«Взятие Симбирска — моего родного города — есть самая целебная, самая лучшая повязка на мои раны. Я чувствую небывалый прилив бодрости и сил. Поздравляю красноармейцев с победой и от имени всех трудящихся благодарю за все их жертвы»{10}.
Вслед за отступавшей белогвардейской флотилией устремились миноносцы «Прыткий» и «Ретивый». Однако у Нижнего Услона и Ключищ их по ошибке обстреляли наши береговые батареи, которые не были заранее ознакомлены с замыслом вышестоящего командования и не получили никакого предупреждения. Миноносцы вернулись обратно и вместе с другими военными кораблями флотилии, где чрезвычайным комиссаром был Н. Г. Миркин, направились вверх по Каме, куда ушли белогвардейские суда. А экипажу «Ориноко» было приказано возвратиться в Звениговский затон.
Назначенный, на случай тревоги, подносчиком патронов на корабле, я по-прежнему работал плотником, по теперь уже не в боркинской артели, которая незаметно распалась, а на восстановлении пострадавших от пожара цехов и других помещений.
В это время еще бушевал эсеро-белогвардейский мятеж на Ижевском и Боткинском заводах Вятской губернии. Опасаясь, как бы пламя его не перекинулось к нам, мы все время были начеку. К неспокойным районам но железной дороге Казань-Агрыз потянулись воинские эшелоны, и в ноябре 1918 года войска под руководством командарма 2 В. Н. Шорина в основном ликвидировали мятеж.
Бои в нашей округе на время утихли, но в марте
1919 года возникла новая, более серьезная опасность — угроза колчаковщины. К середине апреля белогвардейские [29] войска вышли на линию Бугульма — Белебей — Стерлитамак — Бугуруслан. Казалось, теперь гражданской войне не будет конца.
— В тяжелое время мы живем, — заметил Илья Иванович Тутаев в беседе о положении на Восточном фронте, — но впоследствии это время и борьбу народа, возглавляемую партией, будут славить, а сыновья и внуки ваши станут завидовать дедам и отцам, которые отстаивали завоевания Октябрьской революции.
Смирнов и Тутаев сообщили рабочим судоремонтного завода о широкой мобилизации коммунистов, которая проводится в целом ряде губерний, об усилении партийной работы в деревне. В «Известиях губисполкома Вятского Совета рабочих и крестьянских депутатов» от 19 декабря 1918 года был опубликован материал о Третьей Вятской губернской конференции РКП (б). В нем, в частности, говорилось:
«...Задача наших партийных организаций в деревне заключается в отделении деревенской бедноты и средних крестьян от кулачества, поэтому наши партийные ячейки в деревне должны вести борьбу с засильем кулаков в Советах и комитетах бедноты, в строгом контроле партии над сельскими исполкомами и в реорганизации их и в проведении в них коммунистов...»
Руководители заводской партийной ячейки, в том числе комиссар Смирнов и активист Тутаев, заботились о росте численности коммунистов в Звениговском затоне, но делали это без спешки, не допуская огульного приема в партию. Я испытал это на себе.
Выше уже говорилось о том, что он продолжительное время поручал мне несложные задания, в процессе выполнения которых я приобретал первые навыки общественной работы. Во время тушения пожара в затоне и хождения на «Ориноко» в Казань Тутаев, вероятно, тоже проверял мои личные качества. И только уже потом меня записали в число сочувствующих партии.
С осени восемнадцатого года Илья Иванович стал еще более внимательно относиться ко мне. Выражаясь современным языком, он начал активно готовить меня к вступлению в РКП (б): популярно разъяснял устав и программу партии, беседовал о событиях внутри страны и за ее пределами, рассказывал о роли рабочего класса и его боевого авангарда, следил за тем, регулярно ли я читаю газеты [30] и правильно ли понимаю то, о чем в них сообщалось,
И вот настало время, когда товарищи приняли меня в ряды Российской Коммунистической партии (большевиков). Это было 24 февраля 1919 года. Поздравляя, комиссар Смирнов сказал мне:
— Запомни, товарищ Вершинин, самый яркий день в твоей жизни — день великого приобщения к партии Ленина. [31]