Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

31

Противник неожиданно и крупными силами начал нажим вдоль долины Быстрицы. До трех батальонов с артиллерией навалилось на наш самый малочисленный отряд — отряд Кучерявского. Он держался два дня, затем стал понемногу пятиться. Обоз был реконструирован только наполовину, а уже встал неумолимый вопрос: куда двигаться дальше? Командование собрало штаб.

— Думайте, хлопци! Яки у кого есть варианты? Есть у кого? — спросил Ковпак.

— Мы ожидали наступления, но не так скоро, — сказа задумчиво Руднев.

— Можно через Рафайлову шарахнуть на юг: прямо в Закарпатье, а можно свернуть круто на восток и выйти к Пруту от так: на Делятин, Коломыю, Черновицы, — соображал над картой Базыма.

— Этот вариант наиболее подходящий, — сказал Руднев. — Какие еще? Горкунов, докладывай...

— Есть и третий вариант, — сказал помначштаба Горкунов.

Это был, по-моему, самый неподходящий вариант: выбираться по ущелью реки Зеленички вверх на кряжи, в сторону венгерской границы. На Яблонов и Поляничку.

Командование, выслушав всех, не приняло ни одного из предложенных маршрутов.

Казалось, и Руднев и Ковпак берегут свою душевную энергию и творческие силы для будущих решений. А что дела будут серьезные, уже никто не сомневался. Об этом говорило и количество войск и активность наземных разведчиков врага, шнырявших по горам, и появление "стрекоз" — воздушных разведчиков. На следующий день противник нажал еще сильнее. Он сбил наш заслон. Отряду оставалось либо втянуть все силы в серьезный бой, либо немедленно сняться и двинуться по пути, изображенному Горкуновым.

— В горы, дальше в горы! — вот была мечта Феди Горкунова. Там вдали синел в дымке огромный Поп-Иван. Над ним высилась стройная Говерля. Именно туда и прокладывали мы свой маршрут.

— В горах основа тактики — борьба за высоты, — говорил часто в эти дни Руднев. Он раньше всех призадумался над недельным опытом горной войны.

А горы на нашем пути громоздились все выше и выше.

Разрабатывая горный маршрут, старый учитель Базыма, подпадая под общее настроение, лихо насвистывал солдатскую песню Ковпака:

Горные вершины, я вас вижу вновь!

...Иногда на миг он переводил изумленный взгляд с карты на синевшие кряжи.

Подняв на лоб очки с дальнозорких стариковских глаз, говорил мне восхищенно:

— Не горюй, дед-бородед. Безумству храбрых!..

Повторив припятский маневр с ракетами, отряды за ночь оторвались от Быстрицы, ушли по ущелью реки Зеленички дальше в горы.

Ночь марша была очень трудной для обоза. Люди шли пешком. Они уже убедились, что здесь это самый легкий способ передвижения. На рассвете докарабкались до кряжа.

В сумеречном свете застрявшей в ущельях ночи мерещились преследующие нас по пятам полки. Горный хребет мрачно синел за спиной. Впереди туманы окутали широкую долину. Над белоснежным месивом туманов вырастали еще более неприступные кряжи и скалистые хребты. Казалось, что мы все еще стоим у самого подножия гор. Но это был обман зрения. Весь организм ощущал большую высоту. О ней сигнализировали легкие, сердце и подгибавшиеся колени.

— Перевал, — сказал проводник.

Знакомое слово, но не встречавшееся ранее в моей жизни понятие — перевал. Для меня сейчас это была только самая высокая точка, до которой докарабкались дрожащие ноги и достукалось готовое лопнуть сердце.

Впереди — пологий спуск. Позади — подъем, теряющийся в рассветной мгле. Там из последних сил ползла на гору колонна Ковпака.

Горы позади и горы перед нами! Иди, разберись в этих торных тактических дебрях. Ведь мы все впервые вышли на такие вершины: значит — все ученики.

— Колонна подойдет не раньше чем через два часа. Есть время отдохнуть, — говорит Горкунов, с удовольствием растягиваясь прямо на каменистой тропе.

Спустя десять минут ноги перестали дрожать. Но сердце стучит так же громко и легкие хватают не нахватаются прозрачной пищи.

Гуцул-проводник прервал мои думы.

— То есть Венгрия! — указывает он своим топорцем на соседнюю высотку. — А то — Украина!

Начинать спуск, пока не подтянутся отставшие роты и батальоны, мы не решаемся. Я отошел в сторону и сел у подножия огромной скалы. На ней были глубоко вырубленные, заросшие мхом таинственные обозначения: крест, стрела и выведенное славянской вязью имя: "Олекса Довбуш".

Вспомнилось это имя. Олекса Довбуш — национальный герой Гуцульщины. Отсюда, с вершин Карпат на север и восток, на запад и юг, славянство, выразив песней и легендой свои свободолюбивые мечты, звало на борьбу с чужеземцами. "Дранг нах Остен" вызвал к жизни и этих сказочных героев славянских сказаний.

Здесь, в Гуцульщине, он — Довбуш, на Подолии — Кармелюк, в Бассарабии — Кодрян, а у чехов — Яношек. Трогательные вариации одной и той же народной мечты в подъяремных странах. Непобедимый герой, грудью встающий на защиту бедных от богатых, славянина — от коварного германца.

Гуцул-проводник снял шапку, перекрестился на камень и низко поклонился ему.

Я слыхал сказания о Довбуше в стихах и прозе. Заглядывал в изыскания собирателей фольклора. А каким же его видит сам народ?

Гуцула просить долго не надо. Старик присел на пенек и, опершись подбородком на свой топорец, стал рассказывать. И оказалось, что Довбуш из их села, и хата отца Олексы Довбуша стояла рядом с хатой кума нашего поводыря...

Уверившись в том, что он заинтересовал нас, старый гуцул, обводя топорцем вокруг, таинственно снизил голос:

— Это было ось тутка. На цему перевали. Водораздел тутка спокон веков. Сюда воды бегут на Днестре, а туда — до Прута. Це самый высокий кряж. С него дорогами без спуска в долины люди до Попа-Ивана и на самую Говерлю когдатоси ходили. Были такие чабаны, что все стежки верховынские знали, як свою полоныну.

"Полоныно, смутку наш..." — запел он речитативом и задумался горько.

Поддаваясь обаянию задушевного голоса, притихли и партизаны. Гуцул продолжал:

— Теперь уже повывелись. Немае таких людей. А в те годы серед тех чабанов наймоцнищий гуцул был ватаг Олекса Довбуш. Был Олекса один, як палец у отца с матерью. А родился он хворый, слабый. "Не выйдет из него добрый чабан", — с горькой журбою си признавав батько. А матенька — она матенька и есть: она сынка бесталанного в травах купала, слезой его умывала, черными косами лыченько болезное коханого Олексика свого утирала. "Слабый хлопец, кволый хлопец, — не выйдет из него чабан", — говорили про него ватаги. Ох, горенько отцу, матке с кволым сыном. И выливалось то батьковское горе песней-музыкой.

И снова запел старик речитативом про свою смутную полоныну.

— Играв песни Олекса на флояре так дивно, словно вся его мужицкая сила в ту флояру ушла. Играв жалобно да так файно, що люди слезой умывались. А еще мог из батьковой стрельбы попадать молодой Довбуш в яблочко-кислычку на сто-сот шагов. И решил батько Олексы, что не судила доля его сыну чабаном быть, а выпала ему доля на свадьбах музыку играть и на верховынах за зверем полювать.

Старый гуцул затянулся дымом коротенькой люльки и, взглянув на горы, продолжал:

— Было то как раз среди знойкого лета — остался хворый Олекса в горах. Заснул он в колыбе. Сколько спал — не помнил. Но раптом ся прокинув он от сильного грома. Видит Олекса Довбуш возле скалы маленького чоловичка. Приглянулся он к нему позорчей, а у того маленького чоловичка заместо ног — копыта. Глянул еще раз, а у того чоловичка из-под кудрявой чупрыны — рожки блестят. А в горах — туман, гром, туча надвигается. Олекса сразу смекнув. Нечиста сила возле скалы вытанцовуе. Глянул Довбуш на небо и на колени стал: на белой, белой хмаре-облаке тихий-тихий бог сидит, а сам словно кислыцю съел, аж губы ему свело.

Разведчики, подмигивая друг другу, слушали побаску старика с усмешкой, но с интересом.

— А чертяка той под скалою веселый такой да юркий скачет-прыгает, бога языком дразнит, дули ему тычет. Кривится бог, кривится, а ниц ему зробыть не в силе. А потом чертеня штаны как скинет и давай господу-богу голый зад показывать...

Казалось, в горах загремело от хохота партизан-ковпаковцев и скала Довбуша вторит им.

— А що ж бог? — держась за живот, спрашивал Бережной старого гуцула.

— А що ж бог? Гневается бог. Загремит-загремит, молнии в чертяку пустит, но пока тая стрела-блысковка с неба долетит, черт уже за скалу заховався. А через хвильку опять голым чертячим задом бога дразнит. Тучи грозовые бог напустил. Молнии в чертяку пускает, а ниц ему зробыть не в силе.

— Так и не может? — серьезно спрашивает деда Черемушкин.

— Не может. Слыхал, бог-то древний, старый, из него песок сыплется. А нечистая сила — вроде нашего Михаила Кузьмича, попробуй слови его, — объяснял разведчикам Бережной.

— Жалко стало молодому Довбушу старого бога, — продолжал гуцул. — Перекрестил он свою стрельбу. Зрывает з киптаря [киптарь — меховой жилет, вышитый бусами и лентами] он срибный гудзык [пуговицу], заряжает им стрельбу, ладно так прицелился и, как только чертяка знову выскочив, он той священной пулей-гудзыком и убил нечистую силу. И подался к себе в село со стрельбой за плечима.

Слушатели огорченно вздохнули. Помолчав немного, старый гуцул продолжал:

— И видит ночью Олекса сон. Приходит к нему бог, борода до пояса, на ногах новые лычаки, с золотым топорцем в руках. Приходит и говорит тихим голосом: "Спасибо тебе, Олекса Довбуш, за твою веру-службу. Проси у меня что хочешь". И взмолился во сне Олекса: "Ничего не прошу у тебя, господи, только выгони ты из меня хворь. Прошу тебя, щоб был я самым сильным гуцулом на свете". — "Добре, — говорит ему по мовчанке господь, — будь по-твоему". Прокинувся Олекса наране, стрельбу на плечо вскинув и пошел себе на полоныну. Походил-походил и думает: "Неправда все, что ми приснилось". И только он тое подумав, как слышит тихий голос: "Бери, Олекса, скалу на плечи и неси ее на саму высоку гору". Подставил плечо Олекса, и навалилась скала сама ему на крыжи. Крякнул Олекса, подправил скалу и понес ее в гору. Вынес ее на саму верховыну и поставив на водоразделе Днестра и Прута. Имя свое на ней вырубав. И заиграло сердце у него, могутность свою почуявши. Вырубав одним махом себе Олекса Довбуш трембиту невиданной довжины в три чоловических роста. Рубав он ее с песней. Рубав ее из разбитой громом смереки. А обвивав он ее березой, что росла над горным ручьем. А как подняв ее к губам и ся затрембитав — огой, гой, — полоныни все карпатские на голос Довбуша си отозвали. Услышали Карпаты ту трембиту, и голос у нее был громовый, а в ее трембитании звучал шум волны. Песня ее лилась, як горный потик. Выйшов с той трембитою Олекса на борьбу з ляхом, модьяром и германом. И нихто его победить не мог через то, що за его добрую душу дал бог ему силу великую. Таку силу, що удар его руки равнялся силе всего народа. Это был самый могучий гуцул на свети. И никто не мог Олексу в открытом бою взять, а только обманом и хитростью...

Долго еще рассказывал гуцул о борьбе Довбуша с венгерскими и немецкими панами. О благородном воинстве-дружине Олексы. О любви его к Маричке.

Но подтянулась колонна и, прерывая легенду, которую гуцул мог рассказывать весь день, я спросил его:

— А сможешь, дедуню, провести нас по хребтам до самой Говерлы?

— Нет, не смогу, — вздохнул он. — Нет таких людей сейчас. Забыли дороги. — Затем хитро улыбнулся из-под лохматых бровей. — Не надо идти вам по хребтам. Это дорога вдоль границы. Вам я знаю, куда надо. Надо вперед, в долину Закарпатскую, на поля и виноградники Дунайские. А как Дунаву-реку перейдете, там снова пойдут горы. Только горы те уже не Карпатами звать. То суть — Балканы. То суть — Татры. То суть — Альпы.

— Ого, — сказал Черемушкин. — Это дед политический. А что там, на тех Татрах да Альпах?

— Не знаю, не слыхал, — запрятал улыбку в усах гуцул. — Про горы гуцул знает, про Карпаты, про Татры. А больше — ниц!

Солнце поднялось, и колонну разместили в лесу. Я остался с гуцулом. Теперь уже не он мне, а я ему рассказывал. Он спрашивал меня о сражении на Курской дуге, спрашивал, горы или степи в том далеком краю.

Все, что я рассказывал, он понимал по-своему. Но он хорошо понял, что там шла непрекращающаяся борьба брони и снаряда, борьба свободы с насилием. И хотя мои cлова звучали на мало понятном ему языке, но чувства и мысли у нас были одни.

32

Невдалеке от камня Довбуша разместился штаб. Ковпак на двенадцать часов назначил совещание командиров.

Обсуждался вопрос дальнейшего движения. К концу совещания подошли разведчики. Стало ясно; для того чтобы идти вперед, нужно с боем занять село Поляничка, разбросавшее свои хаты вдоль речушки — притока Прута.

О том, что я был против приграничного варианта, Руднев знал, но все-таки командовать ударной группой он поручил мне. Назвал тоном приказа мою фамилию и молча, испытующе взглянул на меня. Я сразу понял его. Готовясь к бою, долго сидел я над картой 1898 года, изображавшей извилины Карпатских гор. И на корешке карты вывел, так, на всякий случай, может быть потому, что бой предстоял серьезный: "Раньше, чем начнешь командовать, научись подчиняться".

Начав спуск сразу с перевала, мы напоролись на венгерскую заставу...

Пограничный пост приспособили на скорую руку к бою.

— В горах камня много, — доложил Черемушкин, уже давно залегший в ста шагах от венгров.

Одной нашей роты было достаточно, чтобы разогнать венгерскую заставу. К ночи мы вышли на Поляничку. Противника там не оказалось. Село напомнило мне родную Молдавию. Есть там заброшенное в каменном ущелье село Валя Дынка, что означает — глубокая долина. Такие же хаты, прилепившиеся к скалам, такие же извилистые, похожие на овечью тропу улицы, и рослый люд.

— Народ здесь не дюже гостеприимен. Или до смерти чем-то напуган. Не хотят говорить, — докладывали разведчики, побывавшие в крайних хатах.

— А на окнах хат выставлены кувшины с молоком. Кукурузные лепешки и брынза. Непонятно, — говорит Карпенко.

— Что-то здесь не то. Но от гуцулов не добьешься ни слова, — подтвердил и Черемушкин.

Осторожно, выдвигая на огороды боковое охранение, колонна двинулась по селу. Миновали церковь и небольшую площадь перед ней. Пересекли овраг и продвинулись почти к самой околице.

Венгры не заставили себя долго ждать. Как только роты авангарда вышли из села в расширявшуюся, почти похожую на горное плато долину, сверху, прямо в лоб нам ударило несколько пулеметов. Сразу за ними, разрезая колонну пополам, бил шестиствольный миномет. Несколько связных, посланных назад к штабу, были убиты. Конник, пытавшийся проскочить этот огненный шквал, возвратился ползком, весь израненный мелкими осколками, лошадь под ним сразу убили наповал.

— Перерезаны, — прохрипел Карпенко, лежавший рядом в канаве.

— Откуда бьет?

— Со всех высот и с церкви.

Это была великолепно организованная засада. Если день захватит нас в этом естественном мешке, ни одному не выбраться из него живым.

— Давай отходить влево, Карпо! — крикнул я на ухо Федору, стараясь перекричать вой и скрежет металла. Он нагнулся ко мне:

— Правильно, командир.

И мы быстро вывели из-под губительного огня третью роту, а за ней и разведку к реке, в сторону от пристрелянной дороги. Но у реки тоже был противник.

— Только один пулемет и несколько автоматчиков, — доложил командир отделения Намалеванный.

— Вперед, хлопцы! — прозвучала команда Карпенко.

Мы сразу смяли вражеский заслон. По пояс в быстром, сбивавшем с ног потоке перебрались на другой берег.

— Пока рассвет не захватит — на гору! — скомандовал я.

— Зацепиться хотя бы за этот пятачок, хлопцы! — передал дальше команду Карпенко. Но это легко сказать — зацепиться. Кровь била в висках, как колокол, пока роты допыхтели до вершины лысого бугра с крохотной рощицей на хохолке. И когда совсем рассвело, я понял, зачем с тех пор, как воюют люди стрелами и копьями, пищалями и автоматами, они карабкаются на вершины. Чтобы удержать за собой превосходство наблюдения!

В селе сновали взад и вперед машины, связисты врага тянули провода. Там шла деловая жизнь войск, готовых к бою.

Уже совсем рассвело, в лесок с другой стороны сползла восьмая рота. Ее послал Руднев на помощь нам. Она не могла ночью пробиться сквозь минометный огонь. Опытный командир Сережа Горланов свернул под гору и, прижимаясь поближе к минометной позиции врага, обогнул село. Он успел обойти смертельную стену огня.

Под горой его хлопцы захватили немецкую штабную публику. Сережа хрипел, докладывая:

— Штаб застукали... Мы к нему по проводам пришли. Финками взяли. Чистые немцы. Видать, нас за мадьяр приняли.

Фашисты были свеженькие, только что прибывшие.

Документы пленных и солдатские книжки убитых не то что удивили, а просто поразили меня.

— Ого, — сказал Миша Тартаковский. — И карта со свежими отметками, Против нас действует тридцать второй эсэсовский полк. А вдоль границы кроме пограничников выставлена фронтом на север, товарищ командир, обратите внимание, венгерская горнострелковая дивизия.

Действительно, бумаги убитого офицера и карта ясно говорили об этом.

Бой шел за селом, откатываясь все дальше. Мы поняли, что Ковпак большую часть колонны отвел назад, на перевал.

О нашем присутствии здесь, на этой высоте, противник, видимо, не знал. Обнаружить себя теперь, с небольшой группой, оторванной от обоза и боеприпасов, было бы безрассудно. Прорываться с горсткой храбрецов еще можно. Тем более, с таким замечательным командиром, как Карпенко. Но у меня было время и поразмыслить. Если прорываться, так к вечеру, — решили мы. Но Карпенко думал совсем о другом.

— Подполковник! У тебя есть рация? — спросил он меня неожиданно. — Давай, выводи на равнину.

— Ты что, сдурел, что ли?

— Ну, как хочешь. Только потом, чур, не каяться!

Итак, оно прозвучало, это впервые сказанное слово — на равнину! В душе и я согласен с ним. Но "раньше, чем начнешь командовать, научись подчиняться". Тем более, что в моих руках карта положения войск противника да еще трое неопрошенных пленных. Я знаю о враге много, он обо мне — ничего. Но я хочу знать еще больше. С того момента, как ударил по колонне шестиствольный миномет, я все время чувствую себя, как канатоходец, сделавший над пропастью первый шаг по тросу.

Пора заняться пленными.

— Миша! Начал допрос?

— Нет еще.

— Давай, дружок.

— Минутку. Займитесь пока сами, а я кончу с документами.

— Что-нибудь интересное?

— Очень...

Я не придал значения его возгласу.

В последние дни во мне постепенно глохло шестое чувство разведчика — любопытство. Сейчас я был командиром отрезанной группы. Малейшая оплошность — и моя группа ляжет костьми на этой несуразной голой высотке, на макушке которой только пучок хилых "смерек" скрывает нас от глаз врага.

Пленные, опять пленные... Приволок их командир восьмой Сережа Горланов на мою голову.

И вдруг, приглядываясь к ним издали, я заметил в группе опустивших головы немцев солотвинского гестаповца, сбежавшего от нас на Манявской горе.

— Ох, черная и самая неблагодарная работа разведчиков: мы — чернорабочие войны, — ворчал я про себя несколько минут назад, не зная, с кого начать допрос. Но сейчас я думал совсем другое. Ради таких минут стоит и покопаться со всякой мразью.

— Гора с горой не сходится... — начал я допрос.

— К сожалению, да, — отвечал по-немецки "мой" гестаповец.

Повозившись с ним и с другими фашистами полчаса, я убедился, что эта птица много знает, но говорить ничего не хочет. "Толметчер", а попросту переводчик — пулеметчик восьмой — Козубенко, изучал немецкий во время пребывания в лагере военнопленных. От его "перевода" мне захотелось спать. Я пошел к Мише Тартаковскому. Он лежал неподалеку на животе, подстелив под себя несколько еловых веток, и копался в штабных документах тридцать второго полка. Наиболее ценные были отсортированы, и беглым переводом их он как раз занимался. Я прилег рядом.

— Какие новости?

— Очень интересные...

Я заглянул через плечо и, не мешая ему работать, прочел: "Диспозиция сводной группировки войск СС". Диспозиция была длинная, написанная удивительно невоенным языком. Но даже и по ней я мог понять главное: в составе группировки были названы 4, 6, 13, 24 и 32-й эсэсовские полки, 273-й горнострелковый полк и пять батальонов особого назначения.

— А где же венгерская дивизия?

— Одну минуточку, — перебил меня Тартаковский. — Сейчас... — и, закончив перевод, в конце вывел подпись: Гиммлер.

— Ты не напутал ли чего, Миша?

— Зачем путать? Пожалуйста.

Моего знания немецкого языка было достаточно, чтобы прочитать последние строки и подпись.

— Не по поручению, как всегда у них бывает. А точная подпись. Это еще не все, — торжествуя, сказал переводчик. — Обратите внимание...

Он перелистал несколько документов. Кроме обычного "гехейм", что означает "секретно", стоял еще штамп, тиснутый зеленой мастикой: "По личному указанию фюрера".

Это были ценнейшие разведывательные документы. Многое теперь становилось ясным. Кроме одного: чем мы заслужили внимание такого высокого начальства?

Не сомневаясь больше в подлинности документов, я думал: "С кого бы начать?" И снова остановил свой выбор на голубоштанном эсэсовце. Приказал часовому привести его к нам, припрятал пачку штабных документов разгромленного эсэсовского полка и на всякий случай переложил парабеллум из кобуры в карман.

Допрос эсэсовца Гартмана разъяснил многое. Правда, повозиться с ним пришлось довольно долго. Это был упорный фашист, к тому же, как я и подозревал еще на Маняве, неплохо понимавший русский язык. Тогда он молчал. Немного выманил я у него и сегодня. Но сейчас у нас с Мишей был сильный резерв: знание нумерации полков и обстоятельства разгрома двух из них — тринадцатого и четвертого. Жонглируя этими цифрами и попутно называя ряд знакомых по документам фамилий немецких офицеров, за добрых полтора часа допроса мы окончательно сбили эсэсовца с толку. Устало дыша, вытирая рукавом и травою вспотевшую грудь, он наконец сдался.

— Не трудитесь так с переводом, господин полковник, — сказал он почти на чистом русском языке.

— Подполковник, — поправил я его.

— Я все расскажу. Но только лично вам.

Мы с Мишей переглянулись и не могли удержаться от улыбки. Пожалуй, такое одолжение мы могли ему сделать. Извинившись перед Мишей глазами, я подождал, пока он отошел в сторону. Переходя на официальный тон, я иронически сказал фашисту:

— К вашим услугам...

Но он опять стал путать. Теперь ему не хотелось, чтобы нас видели остальные пленные.

— Ну что ж, отойдем подальше, — сказал я.

Затем он стал уводить разговор в сторону, воровато бегая глазами.

— Я вижу, вы не хотите отвечать на вопросы, а желаете опять сбежать. Но на этот раз вам это не удастся. Будем придерживаться того похвального стремления, которое вы сразу проявили, перейдя на русский язык.

— Вы правы, — вздохнул Гартман. — Я расскажу вам все, что знаю. Но возвратите ли вы мне хотя бы мой мундир?

— В этом можете быть уверены.

— Хорошо. Я открою вам, кто я.

— Это не требуется, — перебил я его. — Вы — офицер связи. Да, да... офицер связи при группировке, созданной...

Я говорю умышленно задумчиво и растягивая слова. И это помогает: видимо, боясь, что мы знаем слишком много и ему не останется никаких секретов, чтобы за них купить себе жизнь, он перебивает меня:

— Офицер связи группировки, созданной Гиммлером по личному указанию фюрера.

"Так вот что означали подпись и штампы на документах 32-го полка". Но надо играть дальше. Теперь он выболтает все.

Не глядя на него, я продолжал также безразлично:

— И это все нам давно известно. Мне интересно другое: детали, подробности. Вы мне ничего нового, видимо, не можете сообщить в области фактов. Но я еще интересуюсь военной психологией.

— О да, да, понимаю. Это очень тонкие и малопонятные нам вещи. Но я постараюсь для вас восстановить все детали этого необыкновенного с военной точки зрения дела.

Удивительно, как близко друг от друга находятся спесь, лицемерие и подхалимаж!

И Гартман начал рассказывать. Конечно, его сентиментальные охи и вздохи я пропускал мимо ушей. Меня интересовали как раз факты, но я изо всех сил старался показать ему обратное.

Самый важный факт был самый простой. А мы-то и не придавали ему почти никакого значения. Самый важный факт — это мост, взорванный по приказу Базымы четвертым батальоном под Тернополем на дороге "першей клясы". Мы взорвали его шутя, не придавая делу рук своих особого значения. Но именно он, этот поганый мосточек, оказался любимой мозолью Адольфа Гитлера.

Офицер связи описывал во всех подробностях гнев фюрера, находившегося в то время на Восточном фронте. Оказывается, взрывом этого моста мы прекратили движение эшелонов к фронту по единственной прямой дороге, снабжавшей его боеприпасами. Дорога "першей клясы" гнала по сорок два эшелона в сутки. После взрыва моста их пришлось возвращать обратно на Львов и Краков, перегонять через Румынию, Бессарабию, делать большие обходы. Железнодорожное начальство не могло скрыть причину разлада движения и опоздания поездов. Узнав о причине, ефрейтор пришел в ярость. Он вызвал к себе Гиммлера, устроил ему истерику и приказал во что бы то ни стало уничтожить отряд Ковпака.

Позже, неоднократно сталкиваясь с последствиями этих Сообщений, я часто думал: "А все-таки нас выручила гестаповская спесь Гиммлера!" Оказывается, он отказался взять для этой операции фронтовые части. Он дал слово Гитлеру привести в исполнение категорический приказ своими охранными полками. Группировку начали создавать из отдельных частей и эсэсовских полков, находившихся в Польше. Два полка были переадресованы на нас по пути из Парижа на Восточный фронт. Расшифровав направление движения отряда Ковпака на Карпатские горы, противник затруднял авиацией наш марш по степи. Кроме этого, три полка — 26, 6 и 273-й горнострелковый, специально приспособленные к охранной и полицейской работе в горных условиях, спешно перебрасывались из Норвегии и Греции. Но они запаздывали. Это дало нам выигрыш во времени. Сейчас выяснилось, что потрепанные нами полки были лишь первыми ласточками Гиммлера. А то, что они при первой встрече с нами потерпели неудачу, было очень утешительно.

— Теперь все туманные места на нашей разведывательной карте мне совершенно ясны. Ага, вот!.. — хмыкнул Миша.

— Да, но в них мало веселого, — отвечал я.

— Тоже верно, — согласился со мной Тартаковский. — Но теперь мы хотя бы не играем втемную. Мне сейчас понятно, почему нас две недели так упорно преследовала авиация. Понятно, почему с начала июля 1943 года Гиммлер сидел во Львове.

— Из-за нас, думаешь?

— Не только из-за нас. За нами еще придут веселые хлопцы.

— Да, это верно. Память им не отшибло. После рейда Ковпака и Сабурова за Днепром партизан прибавилось. Теперь они ждут того же на Карпатах. А за Карпатами что?

— Известно; Балканы, Чехословакия, Польша, а там и до Гитлера рукой подать. Да, есть чего побеспокоиться подручным фюрера. Не из-за одного Ковпака, а из-за партизанского движения сидит Гиммлер во Львове.

Мы призадумались.

— Понятно, до сих пор это были только цветочки...

— Конечно. Но оптимизм мой профессионального происхождения, товарищ подполковник, — сказал, оправдываясь, Миша.

Где-то далеко позади, за водоразделом у камня Довбуша, еще глухо бубнила канонада. Ввязываться в бой, не зная, где наши, не было никакого смысла. Тем более, что именно сейчас я не имел права рисковать своей группой. Сведения, добытые нами, были очень нужны командованию. Это были оперативные сведения. Они должны определить поведение, решения и приказы Ковпака и Руднева на дальнейший рейд.

Подошел Карпенко. По его лицу я понял: парень решился на серьезное дело.

— Подполковник, пошли на равнину... Ну их... генералов...

— Брось бузу, Федя!

Есть такие упорные характеры, которые все могут выдержать, кроме неизвестности. Я решил рассказать ему все.

Недоверчиво глядя мне в глаза, он свистнул:

— А не врешь? Ей-богу? Що? Сам Адольф нами заинтересовался. Вот это я понимаю... Верно Митька говорил. Мы теперь отряд стратегический...

Все мысли о самовольном "маневре" мигом вылетели у него из головы.

Я хорошо знал этого хлопца. Есть люди, колеблющиеся в бою. От них надо избавляться или выколачивать из них строгими мерами эту опасную черту характера. Есть такие, как лейтенант Горкунов. Они не колеблются ни минуты, ни в бою, ни перед боем. А есть такие, как Карпенко, для которых самый страшный момент — ожидание. Мертвая тишина перед боем вызывает у парня колебания, сомнения, и чем дольше продолжается эта тишина, тем большую опрометчивость и слабость духа он способен проявить. Но стоит только выясниться обстановке, ясно увидеть врага, размеры опасности, лучшего солдата не найдешь. Таким людям надо говорить всю правду, какой бы страшной она ни была. В беде он не подведет.

Рассказав обстановку Карпенке, Бережному, Горланову на тот случай, если мы не все дойдем до отряда, я приказал любым способом пробиться к отряду и доложить эти сведения. Никого из хлопцев не испугала, а только обрадовала весть о том, что нами заинтересовано высшее немецкое командование, хотя они и понимали, что нам поэтому придется еще туже.

— Пойдем не по кряжу и не по долине, а по склону. Там, где меньше всего шансов встретить немцев! — сказал я Карпенке, Бережному и Горланову.

Командиры сразу поняли мою мысль.

К вечеру мы обошли Поляничку почти на автоматный выстрел. Пробираясь по склону, голодные люди быстро выбились из сил.

— Километров тридцать отмахали, — сказал Горланов.

— Если считать, как ноги гудуть — то тридцать. А в действительности по горам-то не больше пяти, — проворчал Бережной.

— Это тебе не в степи топать, — отозвался лежавший под сосной Черемушкин.

Темень, бездорожье, отсутствие проводника... Где-то под соснами мы попадали на землю и так, толпой, уснули. Проснувшись часа через два, я ползком выбрался на тропу. Часовых не было.

Когда стало светать и люди проснулись, вдруг обнаружилось, что среди нас нет Карпенки.

"Неужели сбежал?" — подумал я. Подождав минут пятнадцать, я дал команду к движению. Но в это время появился Карпенко, весь обмотанный пулеметной лентой с немецкими патронами. Он и не подумал хвастать, даже не говорил об этом прямо, но я понял из его "жаргона", на котором он разговаривал со своей ротой, что он всю ночь "простоял на часах". Ползая на четвереньках, он ощупью обнаружил тропу и на ней следы кованых подков. Когда чуть-чуть забрезжил рассвет, он увидел пост венгерских горных стрелков с пулеметом, преспокойно сидевших в трехстах шагах от нас. Как мы не напоролись на них накануне, одному богу известно. Пулемет был направлен в сторону долины, горный, станковый, основательно укрепленный и защищенный с трех сторон блиндажиком из бревен и камней. Конечно, это были опытные егеря. Но, думаю, они и не подозревали, что на расстоянии самом лучшем для действия их пулеметного огня ночевали две с половиной роты партизан.

И пока разведчики рыскали по кустам и тропам и зорко высматривали немца-наблюдателя, я думал о Карпенке.

Такой уж это был человек. Говорил он часто чепуху несусветную, а поступки совершал благороднейшие. Никому не колол он глаз своим "геройством", как никогда и не обижался на справедливые упреки. Словом, если можно допустить расхождение слова и дела и оно может быть расценено как случай положительный, то Карпенко как раз и есть этот редкий случай.

"Благородные дела и неблаговидные слова — это не то, что надо. Но все же это гораздо лучше, чем наоборот", — думалось мне там, на опушке леса, на горе Поляничке.

Карпенко прервал мои мысли. Он тихо ругал Дорофеева, своего помощника, за то, что тот не проверил ночью караулы. Затем крепко хлопнул его по плечу.

— Дорофей! Пошли двух хлопцев. Вынуть пулемет. Или пусть уничтожат, если не смогут, — усмехнулся Карпенко. Он вытер финку о ветку хвои и спрятал ее в ножны.

Когда хлопцы принесли пулемет, роты двинулись в путь. Прислушиваясь к доносившемуся изредка шуму боя и ориентируясь на самолеты, летевшие туда, куда нужно было нам дойти, мы начали дневной марш по высотам.

33

Второй день, отрезанные от своих, пробирались мы к главным силам Ковпака. К полудню все почувствовали: дальше идти невозможно. Люди третий день ничего не ели. Не помню, сколько мы прошли километров за полдня. Помню только, что и в этом ненавистном состоянии бессилия тоже была веселая минута: карабкаясь на пятый, а может быть двадцатый, уклон, мы обнаружили поляну, почти на тридцать градусов сходящую вниз. Она была усыпана небольшими камнями. Камни торчали из травы и скатывались вниз, как только нога выталкивала их из гнезда. Издали они были почти незаметны, словно кочки на болоте. Их маскировала высокая трава, похожая на одичавшую рожь. Мы заметили, что ползущее в стороне от рот боковое охранение начало отставать. Колонна, гуськом пробираясь вдоль опушки, опередила его. Сережа Горланов, ведущий колонну, поднял руку. Колонна остановилась. Горланов пополз в траве и, примостившись за камнем-кочкой, стал глядеть в бинокль. Затем оглянулся на меня и беспомощно прошептал:

— Пасутся, сукины сыны. Перестреляю подлецов! — и быстро пополз к нарушившим правила марша бойцам. На полдороге он остановился, спрятал в кобуру пистолет и крикнул:

— Карпенко, иди сюда!

Когда мы доползли до Горланова, у него был полон рот ягод. У каждого камня земляника росла целыми гроздьями. Ее не нужно было собирать по одной, а можно было хватать пригоршнями и, выплевывая листья и корешки, наслаждаться сладкой питательной массой. Не менее получаса люди жевали молча. Затем послышались возгласы, шутки. Народ развеселился и уже подтрунивал над своей бедой. Она казалась теперь смешной. Я приказал рвать землянику про запас. Люди наполняли ею манерки, фляги.

В это время из-за кряжа, возвращаясь с бомбежки, показалось звено самолетов. Один самолет отделился и повернул к нам. Облетев гору, он вышел с другой стороны.

— Прижмись к камням, не двигайся! — раздалась команда Карпенки. Так мы пролежали несколько томительных минут. Самолет несколько раз прошел на бреющем, но, видимо, приняв нас за немцев или мадьяр, сбросил вымпел и прибавил газ, догоняя своих напарников.

В вымпеле был приказ роте мадьяр удержать эту высоту, так как "банда Кольпака" окружена со всех сторон превосходящими силами. "Мадьяр" предупреждали, что "Кольпак" будет пробиваться именно через эту высоту. Мы поняли, что прошли кольцо врага и подходим к отряду.

Собрав у бойцов с десяток рваных немецких шинелей, я нарядил в них три елки и несколько кустов. Этим "солдатам" мы дали в руки палки. Оставив на видном месте взятый утром пулемет без замка, я двинул свой отряд через кряж. Под вечер мы были уже в лагере нашего кавэскадрона, стоявшего заставой от Полянички.

Подоспели к своим мы в трудную минуту. Отбиваясь от венгерской дивизии, полукольцом охватившей отряд, и тридцать второго эсэсовского полка, бившего в лоб, соединение второй день вело большой бой. Грозовая туча разразилась ливнем и хоть на несколько часов отогнала самолеты.

— Пришлось бросить обоз, — нахлестывая плетью свой мокрый сапог, сказал мне Саша Ленкин. Я и сам видел это: всех раненых перекладывали на самодельные носилки. Количество раненых за последние два дня увеличилось почти вдвое и перевалило за сотню.

Тут же, в эскадроне, я услышал печальную новость: ночью погибло целое отделение конников. Командир взвода Толька Филиппов, разведчик Михаил Кузьмич Семенистый и еще восемь кавалеристов.

Когда Усач рассказывал о том, что произошло ночью, у меня мороз подирал по коже: конники выгнали совершенно обессилевших в горах коней на полонину. От усталости все скоро уснули. Задремал и часовой. К ним подкрались егеря-пограничники и втихую кинжалами стали колоть спящих. Маленький тщедушный Семенистый проснулся вовремя. Скрываясь между пней, он добрался до коня, вскочил на него и, гикнув, думал умчаться к своим. Но обессилевшая лошадь не могла идти даже шагом. Семенистого вместе с конем срезала очередь ручного пулемета.

Утром бойцов нашли товарищи. Трех-четырех человек можно было узнать. Два трупа были обезглавлены и без одежды. Остальных — живыми, ранеными или мертвыми — фашисты унесли с собой.

Ленкин провожал нас к штабу.

— Вот на этой полонине их побили... — кивнул он грустно головой.

— Давно здесь стоите? — спросил я комэска.

— Вторые сутки.

— Авиация бомбила вас здорово. Мы слышали.

Кривая улыбка гримасой скользнула по его исхудалому лицу и спряталась в усах.

— Ничего. Это они на дедову приманку попались. Новую хитрость командир придумал. Сами увидите!

Переждав ливень, я двинулся к штабу.

Туча, изошедшая полчаса тому назад хорошим ливнем, обрывалась грязной бахромой, и дальше, на западе, голубело удивленное небо.

Часа через два мы подходили к лагерю, раскинутому на склоне горы. Летчики немецких "мессеров", уже второй месяц прикомандированные к нам, хорошо изучили наши повадки. Они искали колонну либо на вершинах, либо в долинах у воды. Накануне, когда мы, оторванные от отряда, бродили вокруг Полянички и "паслись" на горных лугах, Ковпак придумал новый маневр: живую силу отряда он расположил на крутом склоне, очень неудобном для движения и даже для отдыха. Лежать тут приходилось почти стоя. На вершину, по приказу Ковпака, втащили остатки обоза, обломки телег, тряпки, искалеченных, никуда не годных коней. Грубо все замаскировав, Ковпак оставил эту "приманку" для самолетов. Этот ложный лагерь и молотила уже вторые сутки вражеская авиация. А люди лежали там, где стремглав сбегали к водопою гуцульские буки.

Я сразу смекнул, в чем хитрость Ковпака. Понял потому, что и я во время головоломного двухсуточного выхода из "окружения" применил этот же маневр. Понял, обрадовался и даже возгордился. Возгордился за себя: вот и я, кажется, окончил курс партизанской академии.

Пристально глядя на своего профессора, я отрапортовал о прибытии. Лицо Ковпака изменилось за эти два дня до неузнаваемости: заострился нос, нависли брови над лихорадочно блестевшими глазами, шея вылезала из воротника гимнастерки.

— Все равно нам цей обоз кидать, — мрачно сказал мне Ковпак и отвел глаза в сторону. — А вот артиллерия... — губы старика дрогнули, и он отвернулся.

Все знали пристрастие Ковпака к нашему "богу войны". Пока была хоть малейшая возможность послать десяток снарядов по врагу, дед чувствовал себя как бравый кавалерист на хорошем коне. С довольным видом пропускал он батарею мимо себя на марше и в трудные минуты, когда бой затягивался на несколько часов, сам выезжал с батарейцами, выбирал позицию, требовал, чтобы хлопцы учились стрелять без пристрелки, прямой наводкой, и за каждый промах пилил наводчика несколько дней подряд; при метком же попадании был способен тут же на огневой плясать гопака и целоваться с батарейцами.

Хлопцы рассказывали, что накануне, став перед необходимостью бросить все тяжести, даже не ругаясь, а лишь поскрипывая зубами, вызвал Ковпак командира батареи и спросил, сколько осталось боеприпасов.

— Полтора "бе-ка", товарищ командир.

Старик махнул рукой.

— Ты мне по-человечески говори. Бо може это твой последний артиллерийский день. А там пойдешь в пехоту!

С Аксенова сразу слетел его обычный форс.

— Можно и по-пехотному. По сто восемьдесят снарядов на орудие.

Разведчики Горкунова точно подтвердили и установили данные о сосредоточении венгерской дивизии и полка СС.

Ковпак долго объяснял на местности командиру батареи, где именно скопление вражеской пехоты, где минометные батареи.

— Все снаряды по противнику выпустить! — выкрикнул он и, повернувшись, заковылял вверх по склону.

Аксенов догнал его.

— А как же позиция для прямой? Не подходящая.

— Ладно. Бей по площадям. Дождался-таки.

Аксенов с недоумением смотрел на командира. Уже год отучал его дед от этой "вредной" артиллерийской привычки.

Ковпак повернулся резко к командиру батареи.

— Не понял? Пушки взрывать будем.

— А как же с обозом? С личным составом?

— Обоза нема. Батарейцев — в пехоту. А сам уйди с глаз моих и душу мне не тревожь.

Мы подошли к отряду уже тогда, когда этот жестокий, с кровью сердца отданный приказ был выполнен.

— Когда батарея вела огонь, — рассказывал мне Панин, — дед сиял. Лазил на вершину сопки, которую бомбили фашистские стервятники. Когда же смолкли выстрелы с нашей стороны, долго прислушивался. Но вот раздалось и несколько последних взрывов, разнесших пушчонки на куски. Гляжу: старик сел на траву. Долго так сидел задумавшись. Затем встал и, опираясь на палку, побрел к лагерю прямо через оголенную вершину сопки, через щепки разбомбленного обоза.

Семен Васильевич тоже вышел нам навстречу. Остановил меня жестом.

— Ладно, не рапортуй. Знаю все главное. Детали потом расскажешь. Пойдем ко мне, посидим.

Мы долго сидели молча.

— Ну как? Плохо дело? — прервал я молчание.

— Да, неважно.

Опять помолчали.

— И какое решение?

— Решения пока нет. Мысль есть.

— Назад?

Руднев молча пожал плечами.

— На равнину?

— Пока не будем предрешать этого. Подумаем.

Я доложил комиссару о добытых сведениях. Он слушал меня рассеянно. Даже развеселившая ребят Карпенко весть об истерике "фюрера" не произвела на него впечатления. Он думал о другом. Мы долго молчали.

— Семен Васильевич, а не кажется ли вам, что мы сами рубим сук, на котором держимся?

— Пояснее нельзя? Ты что, в стиле Кольки Мудрого решил выражаться? Какой сук?

— Обоз. Свободу маневра — степь и просторы!

Руднев нахмурился и сказал:

— Ладно. Иди к начштабу. Отдыхай!

Через полчаса он уже обходил роты, пришедшие со мной, Весело, как ни в чем не бывало, говорил с бойцами.

— Ну, как отдыхаете? Лежите, ребята. Трудновато пришлось?

— Да нет, ничего, комиссар Семен Васильевич, — за всех ответил Митя Черемушкин. — Нам что? Мы вроде как в сорок первом году, пару дней поболтались: ни немцу никакого вреда, ни себе пользы — только страх да паника из этих окружениев выходит.

— Неужели даже паника была, хлопцы? Ай-ай-ай, не ожидал, — укоризненно закачал головой комиссар.

Ребята загалдели.

— Да не. Это он так, к примеру.

— Ну, а претензии есть? — усмехнувшись, спросил комиссар.

— Имеются, — громко сказал Черемушкин, хватаясь за деревце, у которого лежал до сих пор.

— Сиди, сиди, Митя, — остановил разведчика Руднев. — Если насчет харчишек, так эти претензии пока не выполнимы, — вздохнул он.

— Да вы що, Семен Васильевич? Товарищ комиссар, — загалдели кругом. — Разве ж мы не понимаем? Какого черта трепешься, — цыкнул кто-то на Черемушкина.

— Да нет, ребята! Тут совсем другая претензия.

— Тихо, хлопцы, не шуметь. Говори свою претензию, — нахмурился комиссар.

Черемушкин серьезнейшим тоном, глубоко в хитроватых глазах скрывая смешинку, заговорил громко:

— Претензия вот какая. От всех нас: а нельзя ли, товарищи командование, хотя бы для лежания место поровнее? Не привык я в таком положении. Три дня не спал и никак уснуть не могу. Дерево ногами уже наполовину подсек.

Кругом засмеялись.

— Понятно, — улыбнулся комиссар. — Но это же, хлопцы, военная хитрость.

— Ну, раз военная — другое дело. На всякий случай, буду и на голове привыкать ходить и на веточке отдыхать, как петух, — миролюбиво закончил свою претензию Черемушкин.

— А что, еще выше полезем, товарищ комиссар? — шутливо спрашивали разведчики. Но в шутке этой комиссар уловил тревогу.

— Все может быть, хлопцы. Отдыхайте.

Он быстро ушел к штабу. А через полчаса, подойдя к Базыме, я узнал, что решение принято.

— На север. Поворачиваем на север, — шепнул мне начштаба.

— Но ведь ущелье Зеленой уже занято противником!

— Пойдем по кряжам, — ответил Базыма.

— А проводники?

— Проводников пока нет. Попытаемся по азимуту. А там, может, и чабанов в горах найдем.

К вечеру глинистая земля раскисла. Двигаться было невозможно, ноги скользили, люди съезжали вниз как на салазках, всем телом. Решено было ночь отдыхать. Бесчисленные ручейки бежали по склону, затекая под тела лежавших на отдыхе бойцов.

Сейчас можно было двигаться и днем, не боясь авиации. При появлении самолетов люди в любой момент могли спрятаться. Несколько десятков лошадей, оставшихся от обоза и артиллерии, все равно были обречены. Тяжести перегрузили на этих вьючных коней. Люди лежали под дождем, штыками прорывая канавки, чтобы отвести от своих тел ручьи, журчавшие вокруг. Они готовы были в любой момент — по приказу, взвалить на себя десятки килограммов груза: патронов, тола, медикаментов, взять на плечи носилки с ранеными и снова двинуться в путь.

Я лежал рядом с Базымой, старался не шевелиться, чтобы не впустить на согретое место ручей холодной воды. Но только мы начинали согреваться, начштаба дергался и задавал Васе Войцеховичу очередной вопрос:

— А маяков не забыл?

— Не забыл, товарищ начштаба. Четвертый батальон, товарищ начштаба.

Сквозь хлюпанье воды голос Войцеховича, приглушенный натянутым на голову плащом, был еле слышен.

Несколько минут прошло в молчании. Все слышнее журчала по бокам вода.

— Резервные заслоны выделил? — снова поднял голову беспокойный старик. — Черт их знает, эти горные тропы...

— Ладно, выделю, — бубнил из-под палатки Войцехович.

Последнее тепло было поглощено целым водопадом, хлынувшим в пространство между мной и Базымой. Я встал и, обняв дерево, покачивался взад и вперед, стараясь поскорее стряхнуть воду со спины. Затем, примостившись под ветвями, нашел местечко, где вода не лилась ручьем, а только капала.

Наука изобрела хитроумнейшие приборы: есть среди них, вероятно, и такие, что способны измерить силу мускула комара и слона, человека и лошади. И наверняка волокно человеческого мускула не из самых сильных. А все же битюги, тянувшие тяжелые пушки и нагруженные возы, падали в изнеможении. А люди все шли вперед.

Есть у человека сила, неизмеримо более мощная, чем сила физическая. Это сила идеи, долга, товарищества, сила, не поддающаяся никаким измерениям, словно не материальная, но, как убеждаемся мы, более реальная, чем двужильная сила животного и мудреная мощь мотора.

На рассвете мы двинулись в путь. Чтобы отвлечь хоть на время внимание авиации, перетащили по хребту на километр остатки разгромленного обоза. На той высотке, где паслись тогда мои хлопцы и где сбросил вымпел самолет, снова нарядили в партизанское тряпье кусты и деревца, а сами двинулись в обратный путь. Через час появились самолеты и, пикируя, понеслись к противоположному склону горы.

Значит, пока что — номер удался.

— Партизанская инфантерия, — с горечью сказал мне Базыма, глядя на вытянувшуюся змейкой колонну пеших, оборванных людей.

— Ничего! Суворову не легче было, — подбадривал начштаба комиссар.

— А авиация?

Руднев с досадой махнул рукой.

— Хватит. И без тебя тошно.

Двигались скачками, с перерывами. Дорога спускалась небольшим уклоном, и идти было сравнительно легко. Но около полудня авиация перестала бесноваться на оставленной нами высоте. Видимо, наземная разведка немцев достигла ложного лагеря и успела предупредить о напрасной трате бомб и горючего.

Значит, двигаться осталось час-два. Вскоре начнут рыскать разведчики в воздухе. Это еще полбеды. Но, вероятно, по нашему следу уже двигались наземные войска противника. Вот это похуже. Надо было укреплять арьергард. Я мотался взад-вперед по колонне, выполняя обычные дела, хлопотливые мелочи, пустяки, без которых не обходится никакая жизнь. Но на сердце было другое.

Я никак не мог забыть Михаила Кузьмича Семенистого. Его не смогли, не успели похоронить.

Вот прошли годы... и никак мне не забыть этого...

Отряд уходил на север... А там, на венгерской границе, в Карпатских горах остался лежать мертвый партизан пятнадцати лет от роду. Ночью шел дождь. В глазницы набежала вода... Солнце встало на востоке и испуганно заглянуло в эти маленькие озерца... А глупый утренний ветерок шептал ему на ухо что-то ласковое и тихо шевелил пушок на губах.

34

Вырываясь из смертельного кольца, отряд весь день с небольшими перерывами двигался по кряжу. Внизу, параллельно нашему маршу, вилось ущелье Зеленой, занятое врагом. По следам рыскала вражеская разведка. Люди не ели уже четвертый день, но были еще способны двигаться, нести тяжести и раненых товарищей. Часу в четвертом дня мы пересекали небольшое плато. На полонине еще недавно паслись гуцульские стада. От них остались лишь следы сытых животных. Разведка принесла листовки, в которых был приказ немецкого командования населению: согнать стада вниз, в долину. Кончалась листовка угрозой расстрелять стада с самолетов. Угроза, видимо, была приведена в исполнение. Посреди полонины валялось несколько овечьих трупов, над которыми вились тучи мух.

Руднев поманил нас с Базымой и Паниным в сторону.

— Враг взялся всерьез за наше уничтожение, — мрачно показал он на овечьи туши.

— Сосредоточивает крупные военные силы. И вдобавок вызывает к себе в союзники голод, — шепнул мне Панин. — Нужно форсировать движение.

— Да, вырваться из тисков. Пока еще последние силы не израсходованы отрядом, — заключил комиссар нашу общую мысль.

За полониной ущелье преграждало путь. Спуститься вниз и напрямик перерезать ущелье можно, только рискуя сломать себе шею. Подъем на противоположный склон был еще круче.

— А грузы, а раненые?

К нам подошел Ковпак. Он опирался на палку, длинную, как посох.

— Надо шукать обхода. Он должен быть. Куда-то девались же отары?

Разведчики веером рассыпались на километр впереди. Первым вернулся Рыбальченко. По давней привычке пограничников приносить вещественные доказательства — погоны или солдатские книжки врагов, удостоверение полицая или обрез бандита, он на этот раз притащил полную пригоршню овечьих катышков. Они были еще теплые.

Ковпак подставил ладонь и задумчиво перекатывал их на руке.

— Горячие от солнца. А по запаху видать — прошли еще на рассвете, — заключил он. Никто не улыбался, дело было серьезное.

— И не вернулись. Значит, путь свободный, — Заключил Базыма.

Это было рискованное решение — провести тысячную колонну по овечьей тропе.

— Как идет тропа? — спросил комиссар.

— Ущелье кончается тупиком, — ответил Горкунов

— А Зеленичка?

— Ручей бежит с гор. Нагородил камней. Вот меж них и проложена тропа, — доложил Рыбальченко.

Справа высилась каменистая вершина горы, похожая на купол готического собора.

— А на горе? Были? Если там немцы — они могут уничтожить колонну не только пулеметным огнем, но и просто камнями.

— На горе немцев нет!

— Сразу же в обход через вершину послать роту боевого охранения! — скомандовал Руднев. — Начштаба! Поставь задачу прорваться с боем, любой ценой пробить вершину или отвлечь огонь на себя, пока пройдет колонна.

Роту повел Горкунов, мы наверняка знали, что она, если нужно будет, погибнет, но спасет отряд.

В это время из разведки левого склона кряжа вернулся Черемушкин.

— Что слева? — спросил комиссар. Голос его дрожал.

— Ущелье, — отвечал запыхавшийся разведчик.

— Профиль?

— Извилистое. Каменистое. Скалы и обвалившиеся камни.

Мы все понимали: окажись в ущелье противник, угроза была бы еще страшнее. Он прижал бы нас к скалам и не дал бы ходу ни взад ни вперед.

— Доложи яснее, — строго сказал комиссар.

— Ущелье свободно от противника, — весело сказал Митя.

— Это точно? — спросил Ковпак.

— Ручаюсь! — тряхнул чубом Черемушкин.

Ковпак махнул своим посохом.

— Голову колонны вперед!

Змейкой втянулась она в крутое ущелье и скрылась за камнями. Впереди, как всегда в самые опасные минуты, прихрамывая, опираясь на суковатую палку, шел начштаба Базыма, за ним Войцехович и третья рота.

Авангард и штаб прошли беспрепятственно и уже скрылись в роще по другую сторону ущелья. Выбираясь на кряж, прошел батальон Кульбаки. Движение продолжалось около часа. К овечьей тропе уже подошла санчасть. Это бесконечное шествие напоминало похоронную процессию. На самодельных носилках из палок четыре — шесть здоровых бойцов несли одного раненого товарища. Следом шла вторая смена носильщиков. Затем следующий раненый... И так больше сотни носилок.

В момент прохода санчасти в ущелье слева заговорили пулеметы. Кто-то бросил раненого и залег. Пулеметы били не по овечьей тропе, а по узкому извилистому горлышку ущелья.

Взобравшись на скалу, свисавшую над самой тропой, я увидел внизу три маленькие фигурки. Подняв бинокль к глазам, различил среди серых камней ярко-зеленое пятнышко фуражки. Верно, это. Рыбальченко! Раненный в руку разведчик здоровой рукой перевязывал себе рану. В нескольких метрах от него лежали два человека. Вокруг, вздымая каменную пыль, чертили свои смертоносные пунктиры вражеские пулеметы. Я крикнул носильщикам:

— Бегом по тропе! Вперед! Там ведет бой заслон,..

Меня поняли. Колонна ускорила движение.

— Надо хоть чуть-чуть задержать противника, не дать ему прорваться, — крикнул Бережной Павловскому.

— Выстави на всякий случай пару пулеметов, — закричал ему в ответ Михаил Иванович. Но пулеметы врага вели огонь из-за извилины. Чтобы обстрелять овечью тропу, по которой двигалась санчасть, немецкому пулеметчику нужно было пробиться туда, где лежали три маленькие фигурки. От наших глаз противник тоже был скрыт поворотом ущелья.

Как же прикрыть отход Черемушкина? Добраться до дна ущелья напрямик невозможно.

С тремя отделениями разведчиков Бережной бросился в обход. Мы карабкались между скал, лавировали вдоль обрыва. Но немецкая цепь, как назло, залегла в мертвом пространстве. Причудливые изгибы скал скрывали ее от наших глаз и мушек. Только отважные разведчики да каменная пыль, вздымавшаяся вокруг, были видны простым глазом.

Бережной крикнул:

— Отходи! Митя, отходи! Мы прикроем...

Но Черемушкин не оборачивался.

— Не слышит... или уже не может, — вздохнул флегматичный Журов.

Мы стали подползать ближе.

— Товарищ подполковник! Кричат... Вот они, — указал мне на тропу Журов.

Теперь я понял, почему не отходил Черемушкин. Он прикрывал Рыбальченко и его напарника. Их на канате уже тащили хлопцы из арьергарда на овечью тропу.

Теперь надо было прикрыть отход Черемушкина. Но он где-то скрылся за камнями. До нас еле слышно донесся его голос:

— Батальон справа! Батальон слева! Вперед!..

— Командует! Ох, и Митяй, — восхищенно шепнул Бережной. — Узнаю корешка...

Фашисты, видимо, боялись обхода. На миг стрельба затихла. Затем они повели огонь на фланги. Пули густо посыпались на наши скалы. Это затруднило продвижение. Но перебежками мы все же добирались к обрыву. Дойти бы только до края. Не дать отважному парню погибнуть. Но противник понял, что его обманул этот отчаянный смельчак. Никаких батальонов ни справа, ни слева не было. Прижав наш взвод к вершине, противник наседал снизу. В ответ ему все реже звучали короткие очереди. Затем одиноко захлопали выстрелы из пистолета. Еще два взрыва гранат, и все затихло. Только слышно тяжелое дыхание карабкающихся рядом со мной Бережного и Журова.

Когда мы добежали до обрыва, ущелье открылось перед нами все сразу. Мы увидели толпу фашистов под ногами. Они топтали и били сапогами бездыханное тело Черемушкина. Извилина ущелья, недоступная нашим пулям оттуда, с овечьей тропы, тут была видна как на ладони. Между валунами, навороченными горными потоками, валялись десятки трупов фашистов. Наш губительный огонь заставил фрицев разбежаться... Но мы пришли слишком поздно.

До взвода фашистов, сраженных метким вологодским охотником наповал, и спасение всего отряда — вот цена его жизни! Мы подошли и подняли тело товарища. Его нельзя было узнать. Он был ранен несколько раз. Только забросав его гранатами, врагам удалось на несколько секунд взглянуть в глаза русского человека, выдержавшего бой с двумя ротами фашистов.

В отряде было восемьсот коммунистов. Из них погибло около четырехсот. Здесь описана героическая гибель одного из них, молодого коммуниста Дмитрия Черемушкина. Не все имена погибших моих товарищей станут известны. Среди этих четырехсот были в один миг разорванные авиабомбами; растерзанные минами на куски; были раненые, долго и тяжело умиравшие: но и на носилках, скрипя зубами, сдерживая ругательства, они также были в первых рядах, ободряя таких же измученных страданиями раненых, — но беспартийных, — более стойко переносить муки, ставшие на их боевом пути; некоторые падали в цепи, сраженные пулей, не успев даже в последний раз крикнуть товарищам: "Вперед! За Родину!", но их призыв подхватывали другие, и уже те шли и звали народ за собою вперед! Были и такие, как Гомозов: уходили в разведку и никогда больше не возвращались, но все мы знали — смерть настигла их на боевом посту, на честном деле.

И вот я, оставшийся в живых — зоркий очевидец этих смертей, посильный участник этих боев, благодарный ученик этих людей, свидетельствую перед людьми всей земли, перед нашими сыновьями и внуками: ни один из них не умер позорной смертью. Ни одного не сразила пуля в спину, ни один не дрогнул, не опустил долу глаза перед ней, проклятой.

Все сражались достойно, все своей смертью отстаивали жизнь. А жизнь — это борьба тех, кто находится в строю.

И на смену упавшим вставали в строй новые и новые коммунисты. Народ питал нашу силу.

35

Ночь застала отряд меж двух голых вершин. Это была половина. Седловина двух вершин одной и той же горы напоминала хребет двугорбого верблюда. Рыжая шерсть выгоревшей травы, мягкая и душистая, довершала это сходство. По южному склону росли альпийские цветы. Люди пробовали жевать эти цветы, пахнущие медом. Голод заставлял высасывать из них сок с медовым запахом, а на странный горький вкус никто не обращал внимания.

Через полчаса захлопотала санчасть — у многих бойцов началась рвота. Врач Иван Маркович обнаружил следы отравления. Видимо, овцы и козы много лучше нас разбирались в горной флоре и оставляли эти ядовитые цветы нетронутыми. Смертельных случаев не было. Но те, кто не удержался и наелся цветов, были обессилены до крайности. Это вынудило Ковпака согласиться на ночевку посреди седловины.

Люди спали на земле, тяжело дыша и вскрикивая во сне. А на рассвете подъем и снова марш.

Хребет все время шел на подъем. Сориентировавшись по карте перед высотой, Войцехович объявил:

— Высота 1713.

— Теперь и до неба недалеко, — мрачно шутили бойцы, глядя на вершину, поблескивавшую на утреннем солнце. Мы уже научились разбираться в таинственных цифрах, стоявших рядом с коричневыми жилками на карте. Они означали, что голод здесь усилится, голова закружится еще больше, сердце дробно застучит и неодолимо захочется есть и спать. Жажду можно утолить в ручьях с удивительно вкусной и чистой водой. Но врачи, обнаружив у многих бойцов отеки, запретили пить воду. А хлеб и мясо были внизу, в селах и курортных поселках. И все же мы упорно карабкались на высоту 1713.

Это не было ни ошибкой, ни "безумством храбрых". Может быть, читателю покажется, что я рассказываю о каждом шаге этого пути для того, чтобы показать, как трудно было отряду.

Я хочу сказать о том, что честное выполнение долга труженика и солдата перед своей Родиной всегда сопряжено с трудностями. В муках рождается военный, научный и технический прогресс. И каждый бросок вперед больших человеческих коллективов требует жертв. Когда в мирной обстановке видишь, как на ходу перестраивается конвейер Горьковского автомобильного завода или Сталинградский тракторный выпускает свой десятитысячный трактор там, где еще земля кишмя кишит невыловленными минами и так нашпигована осколками, что, кажется, никогда не расти здесь деревьям и цветам, то я всегда вспоминаю высоту 1713, на которой мы поняли, что наши страдания не напрасны, поняли, что из усилий больших и малых, усилий миллионов наших братьев и соотечественников рождается победа над врагом.

Мы упорно, совершая ошибки иногда и на ходу исправляя их, двигались вперед и вперед и овладевали тактикой горной войны. Еще на водоразделе Днестра и Прута мы нашли ее главный смысл: мы научились ходить в горах по хребтам. Это написано было не только на измученных и одухотворенных лицах штабных командиров; бойцы, голодные, с дрожащими руками, часто на четвереньках карабкаясь на небольшие подъемчики, с улыбкой, похожей на гримасу, говорили друг другу:

— Главное найдено! Нужно ходить вдоль горных хребтов. Теперь дело у нас пойдет.

Это экономит силы, хотя на первый взгляд крадет время и увеличивает пространство. Хребет петляет, извивается, но его никогда не пересекают ущелья. С любой горы можно перейти на противоположную, не спускаясь в долину, занятую противником. Правда, иногда нужно исколесить десятки километров, чтобы попасть туда, куда может долететь пуля с вершины, которую ты покинул позавчера.

— На хребтах очень удобно занимать оборону, — сказал Войцехович.

— И, главное, можно ходить днем, — "подытоживал опыт" неунывающий Горкунов. — Хватит блуждать по ночам.

— Верно. Хлопцы валятся от усталости, на ходу спят, а днем все видно. За эту привилегию я согласен и поголодать малость, — мрачно шутил Базыма. Последние дни начштаба походил на библейского старца. Он смастерил себе два огромных посоха и, опираясь на них, довольно быстро карабкался по горной тропе. — Дневной марш — это экономия сил, внимания, наконец нервов, — продолжал он вполголоса свои рассуждения.

— Экономить можно то, что есть в запасе! — сказал я тихо.

— Эх ты! — Базыма остановился. Подперев палкой подбородок, словно ему трудно было держать голову на плечах, он задумался. — Верно... силенки уже нема... Значит, тем более надо идти по хребту, — и, выбросив вперед, как весла, свои посохи, он зашагал в строю.

Авангард готовился начать спуск по второму склону хребта. К высоте уже привязались две "стрекозы". "Мессеров" мы не видели второй день. Их заменяли разведчики. Они привозили с собой несколько мелких бомбочек. Совсем не громкие по звуку разрывы, но удивительно точные попадания. Они причиняли немалый вред, но зато совсем не вызывали паники.

На высоте 1713 прямым попаданием одной из таких бомб был убит корешок Мити Черемушкина, тоже Митя, кавалер ордена Ленина — Чусовитин. Бомба весом в пять килограммов разнесла тело разведчика на куски. Мы вместе с Рудневым и Воронько похоронили его останки в скалах.

— Чусовитин погиб шагах в пятнадцати от комиссара, — встревоженно шепнул мне Воронько.

Павловский ходил вокруг Руднева и ругался. Он даже пробовал приказывать комиссару:

— Вы какое имеете право рисковать жизнью, товарищ комиссар?

Руднев даже не повернул головы.

Он забрался на самую вершину высоты 1713 и долго стоял там во весь рост.

Мы вслед за комиссаром вскарабкались на огромный осколок застывшей лавы.

Захватило дух. Вокруг горы на десятки километров — горы как на ладони. Воздух, ранее подернутый синей дымкой, был прозрачен, как хрусталь. Кряжи отбежали далеко. Высот стало неизмеримо больше. Звуки уже не таяли в мягкой вате тумана.

— Гляди! — насмешливо сказал Руднев.

Недоумевая, Базыма молча пожал плечами.

— Не замечаете? Звучащее приблизилось, видимое отдалилось, — сказал раздельно Семен Васильевич.

— Да, пошли все измерения вверх тормашками, — поддакнул Базыма, не понимая еще, куда клонит комиссар.

— Ножницы звука и плэнера... — важно изрек поэт Платон Воронько.

Руднев с улыбкой поглядел на поэта.

— Я не для поэзии говорю, Платон. А по военному расчету. В этих условиях попасть в цель дальше двухсот метров невозможно.

Мы молчали, соображая, что означает для нас и для врагов это новое обстоятельство.

— Кому же на пользу это преимущество? — шепотом спросил меня кинооператор Вакар.

Руднев обратился к Базыме:

— Григорий Яковлевич! Только отсюда, с высоты 1713, можно понять до конца нашу допотопную карту. Внимательно ориентируйтесь. Отсюда видны все наши промахи и ошибки, вызванные неумением ходить в горах.

Базыма, Воронько, кинооператор Вакар смотрели на комиссара. А он продолжал:

— Вы видите только одно — мы в опасности. И я вижу это. Но ведь знаешь еще что... — Он сбросил фуражку и задумчиво провел ладонью по лбу. — Моряк во время бури руководствуется не волной, которая ему угрожает, а звездой, указывающей ему путь.

— Красивые слова, — сказал Воронько, по привычке вынимая затрепанный блокнот.

Руднев вытер лоб и сказал тихо;

— Ленинские слова, Платон! Это здорово, друзья, что Чусовитин вывел нас на такую высоту. Теперь мы хоть не будем плутать. Маскируйтесь! Штаб, за работу! Ориентируйтесь. Это, может быть, судьба дает нам последнюю возможность командирской рекогносцировки. Не надейтесь на память. Ориентируйтесь! Записывайте, наносите на карту. Рисуйте кроки. Иначе нам не выбраться.

Штабники поняли комиссара с полуслова. Закипела работа, благо "стрекозы", отбомбившись, улетели.

Через полчаса минер Воронько вырвал из блокнота чисток и протянул мне. Там было написано следующее:

Вiн тут стояв на чорнiй скелi
У жовтiм гумовiм плащi,
I сонця променi веселi
Квiтчали золотом кущi.
Вiн тут стояв стрункий, плечистий,
Мов з бронзи литий на вiки.
Iз гiр, по стежцi камянистiй,
Неслась вода на потоки.
Немов шукаючи двобою
Iз тим, що в бронзi, на горi
Стояв i бачив пiд собою
Вiки у щастi та добрi...

Таким именно запомнился Семен Васильевич Руднев всем нам, участникам этой памятной командирской рекогносцировки. Кинооператор Борис Вакар снял на пленку эту группу. Пленка уцелела, а храбрый оператор погиб. (Затем и пленка затерялась — не в Карпатских горах, а в дебрях киностудий.)

Руднева запомнили мы все именно таким, каким увидал его поэт...

Вiн бачив мир, такий, як тиша
Пiсля грозовоi пори,
И край його тим миром дише,
А вiн на виступi гори
Стоiть у бронзi монолiтнiй
Серед Карпатских верховин.
Пiслягрозовий вечiр лiтний
Над ними розгортуэ свiй плин...

На высоте 1713 разведчики обложили камнями останки славного разведчика Чусовитина и начали спуск по кряжу. Хребет вел нас в урочище Шевка.

С этой высоты мы по-иному увидели Карпатские горы. Мы оценили их сквозь призму двухнедельного опыта и вступили в новый этап борьбы.

Дальше