11
Теперь самолеты садились каждую ночь. Несколько ночей подряд я принимал по три-четыре машины, а потом вернулся к прямым своим обязанностям — налаживанию разведки.
Аэродром привязал нас на длительный постой к Князь-озеру, и это давало нам возможность вести углубленную и тщательную разведку. Мы организовали целую сеть агентуры среди населения сел и городишек, где стояли вражеские гарнизоны. В это время — в начале 1943 года — уже наметилась политика гитлеровцев воевать в своем тылу руками русских. И кое-где им удавалось это.
Осенью 1942 года в районе Шепетовки в лагерях военнопленных с их обычным режимом голода, пыток и истязаний появились "вербовщики". Они выстраивали полуживых пленных и объявляли им запись в "добровольное казачество". Изъявившим согласие сразу увеличивался паек, выдавалось по 600 граммов хлеба, обмундирование. Фашисты иногда достигали своей цели. Адская их система постепенно уничтожала человека, истощая организм голодом, убивала человеческое достоинство. Некоторые из пленных были неспособны сохранить в этих условиях моральную чистоту, стойкость и чувство долга. За несколько месяцев пребывания в лагере у них оставались только физические потребности. Но все же многие шли на вербовку умышленно, надеясь при первой же возможности воспользоваться облегчением режима и бежать, другие, сделав первый шаг, катились по пути предательства до полной и подлой измены. Надежда вернуться к своим, хотя бы тяжелой ценой искупления, становилась все призрачней.
Те же, кто вступал на этот путь для того, чтобы бежать из лагеря, часто осуществляли свой план, бежали к партизанам, многие из них кровью врага смывали свой позор. Были и яростно ненавидевшие Советскую власть — они становились закваской этих формирований изменников Родины.
Наша задача сводилась к тому, чтобы оторвать все здоровое и случайно попавшее к немцам. Вовремя спасти заблудившихся в дебрях войны — это тоже была немаловажная задача для партизан. Она требовала особого умения, чуткого, справедливого подхода к людям. Но требовала она также осторожности, тщательной проверки и, я бы сказал, ажурной тонкости в работе, умения разбираться в психологии людей.
Малодушие — это самый страшный враг того, кто силой обстоятельств, обычных и законных в маневренной, механизированной войне, попал в тыл врага.
Не факт пребывания в тылу врага, а то, как ты вел себя там, должно быть мерилом отношения к человеку. Чистой и суровой мерой, родившейся в горниле войны, надо мерить человека, мерить делами его, а не местом, где он эти дела совершал.
И там, далеко за линией фронта, мы по-своему решали эти дела. Там нельзя ждать и раздумывать, там надо действовать, а главное — знать. Знать все или хотя бы как можно больше о жизни народа, о процессах, происходящих в его коллективной огромной и сложной душе, знать замыслы противника, его планы и намерения.
В партизанском деле разведка — половина успеха. Значение ее, пожалуй, еще больше, чем в регулярной армии. И понятно, что, рассчитывая простоять в этом районе долго, пока работал ледовый аэродром, мы основной упор сделали на разведку. Ближнюю и дальнюю. Войсковую и агентурную. Фактическую и психологическую. Словом, рейдовому отряду, для того чтобы простоять значительное время на одном месте, нужно знать все о противнике. Понятно, что поле для разведки было широкое. Начали с поисков "языка".
Нам сразу повезло. Отличился в этом деле разведчик Кашицкий, бывший учитель семилетки из Речицы, во время рейда только вступивший в партизаны. Он хорошо знал местность; в ближайших районных центрах — Житковичах, Турове, Мозыре — нашлись у него знакомые. Да и чувствовалась в этом парне хватка разведчика, сметливость, хитрость, терпение, осторожность и решительность. Он не был бесшабашным удальцом, как старые, опытные разведчики Митя Черемушкин, Федя Мычко; не блистал он и талантами Вани Архипова, тоже в прошлом учителя, виртуоза-балалаечника и еще более блестящего актера. Архипов часто проникал к немцам, переодевшись то стариком, то девушкой.
Кашицкий не обладал всеми этими качествами, но все же лучшие разведывательные дела периода Князь-озера принадлежат ему. Это он украл из районного центра Житковичи прямо с вечеринки двух "казачьих" офицеров.
Они пришли на окраину погулять к девчатам, совершенно не подозревая, что девчата эти — члены подпольной организации, которую создал Кашицкий из бывших своих учениц.
Думаю, что офицерики не принадлежали ни к одной из крайних групп "казачков". Это были просто люди-песчинки, люди-щепочки, которых захватил и понес бурный поток войны. Кашицкий зашел спокойно на вечерку и взял офицериков. Они не сопротивлялись, хотя и особенного восторга по поводу взятия их партизанами ни Кашицкий, ни я, допрашивая их, что-то не замечали. Это и понятно, потому что если рядовые еще могли надеяться на помилование партизан, то изменникам, главарям, офицерам встреча с нами предвещала мало хорошего. На допросе они вели себя сдержанно, но откровенно рассказывали все и, видимо, за ночь примирились с мыслью, что с жизнью им придется расстаться. Фамилия одного из них Курсик, другого — Дяченко. Оба воевали на фронте и в 1942 году под Харьковом попали в плен. Прошли лагеря, голодовку, а месяца за два перед этим казусом были отправлены в четвертый казачий полк и оба назначены командовать взводами. Они стояли передо мной спокойно, немного уныло поглядывая в окно, где с гомоном кружилась стая черных птиц, предвещая резким галочьим криком, может быть, снегопад, а может, и смерть в 23 года. Стояли, не зная, как себя держать передо мной, бородатым дядей, одетым в штатское. Один из них был в кубанском чекмене, сшитом из русской шинели, с узкой талией, газырями, черкесским пояском и ярко-красным башлыком, лихо закинутым на лопатки, с золотой бахромой и кисточкой, болтавшейся ниже пояса. Второй наряжен во что-то среднее между виц-мундиром и шинелью цвета "жандарм".
Допрашивал я их тщательно, так как они знали многое об организации немцами полицейских банд с русским составом, под названием различных казачьих, кубанских, донских легионов, сотен, куреней. Допрашивал долго. Допросу упорно, несмотря на угрозы часового, мешал партизан, земляк Ковпака, худенький костлявый старичок лет шестидесяти пяти. Он одним из первых пришел в отряд и сейчас работал ездовым в санчасти. На правах ветерана, кроме Ковпака и Руднева, никого больше он не признавал. Звали его Велас. Имя это было или фамилия, никто так и не знал.
За Веласом укрепилась репутация заядлого весельчака и, так сказать, человека "на особом положении".
Узнав еще на рассвете о том, что разведчики украли офицеров, Велас смастерил из вожжей петлю, вырубил несколько тонких жердей и явился ко мне с явным намерением начать инквизиторские штуки. Я выставил его за дверь и продолжал допрос. Отпустив какое-то замечание по моему адресу, Велас придумал другую забаву. Обманывая всякими ухищрениями часового, он через каждые несколько минут подбегал к одному из трех окон и, кривляясь и высовывая язык, кричал "казачкам" на разные лады:
— Христопродавцы!.. Шкуры! Подлецы!..
Часовой отгоняет неугомонного старика. Он делает вид, что уходит. Затем что-то вспоминает, возвращается и, обойдя дом с другой стороны, снова кричит в окно:
— Кровопийцы! Душегубы! Черту-гитлеряке душу продали! Тьфу... — и показывает им петлю. Вначале меня раздражал неугомонный старик, потом рассмешил, потом я снова сердился. Но так и не мог ничего поделать — до того неутомим он был в своем шутовском изобретательстве, в котором сказывался гнев народа против изменников.
Конечно, они заслужили петлю, но, уже привыкнув к требованию Руднева никогда не употреблять насилия над пленным врагом, я старался отогнать Веласа. Кроме того, он мешал мне получить сведения о важном мероприятии врага. А хлопцы эти знали фамилии немецких и русских офицеров, комплектовавших формирования изменников, номера частей, их задачи и расположение.
Разумеется, мы не могли руководствоваться примером Дениса Давыдова, отпускавшего своих пленных, взяв у них честное слово, что они больше не будут сражаться против русских. Было у партизан 1812 года другое правило по отношению к пленным: "Вообще чем их будет меньше, тем лучше" — и хотя мы и не знали этого правила, но необходимость вынуждала нас придерживаться его.
Но это были не просто пленные, а лейтенанты, оба до сих пор сохранившие комсомольские билеты и давшие ценные данные.
В 12 дня офицерики перешли из моих рук в штаб, где ими занимались Руднев, Ковпак, Базыма, Корнев. Занимались они ими долго и много. Я превратился в пассивного наблюдателя. Все нужное я уже получил от них, и, с военной точки зрения, эти хлопцы меня уже не интересовали. То же, что происходило в штабе, было и смешно, и трогательно, и печально, а я сидел у окна и приводил в порядок свои записи об очень важном военном мероприятии врага, стараясь уложить все в телеграфные слова, которые сегодня же Анютка Маленькая должна была отстучать на своем ключе.
Ковпак сам допрашивал пленников. Руднев сидел за столом, курил и, бегло просматривая протокол допроса, вслушиваясь в эту повесть двух человеческих жизней, заблудившихся в вихре войны, щурился то ли от дыма, то ли от раздумья. Дед все более свирепел, как всегда внешне не выражая этого, сдерживаясь. Мы ожидали, что вот-вот он вспыхнет гневом, и тогда жизнь этих лейтенантов оборвется мигом, как соломинка, попавшая на огромный партизанский костер.
Я подал Рудневу их комсомольские билеты. Он долго смотрел на профиль Ильича на обложке и задумчиво листал страницы, затем передал их Ковпаку. Тот схватил один билет и, подняв высоко, сказал:
— Зачем хранили билеты?
Они молчали.
— Ну, говори!
Дяченко поднял глаза на грозного старика.
— Говори, только правду. Как на исповеди.
— Жалко было...
— Чего жалко?
— Молодости своей, — почти шепотом ответил тот и, всхлипнув, опустил голову на грудь, украшенную газырями.
Руднев и Ковпак переглянулись. Мы с Базымой, поймав этот взгляд на лету, уже чувствовали, что гроза проходит. Где-то у нас в груди поднялась волна не то жалости к этим не выдержавшим испытания жизни молодым людям, не то боли за них...
Все молчали. Мы видели, что Ковпаку уже жаль вывести их в расход, но другого решения он не находит.
Выручил Руднев.
Он встал и подошел к ним вплотную. Лейтенанты, инстинктивно почувствовав в нем старого военного, подтянулись, взяв руки по швам.
— Но хотя бы вину свою вы понимаете, подлецы? — спросил комиссар, глядя им в глаза.
— Понимаем, — ответили они.
— Кто вы есть? — спросил сидевший до сих пор молча в углу Дед Мороз.
Они перевели на него взгляд и оба враз ответили:
— Изменники!..
— Понимают, сукины дети! — сказал Дед Мороз.
Руднев, указывая на седобородого Коренева, говорил:
— Видите? Человеку уже давно на печке пора сидеть, и тот с немцами воюет. За вас, подлецов. А вас учили, надеялись...
Хлопцы молчали.
— Сидор Артемьевич! Я предлагаю: Дед Мороз тут самый старший. Пусть он и рассудит, — сказал Руднев.
— Добре. О це добре. Твое слово, Семен Ильич.
Дед Мороз вышел из угла и подошел к ним. Казалось, он сейчас тут же уложит их на месте.
— Вы, молокососы! — загремел его голос. — Вас как судить, по совести чи по закону? Сами выбирайте. Как выберете, так и судить буду. Только, чур-чура, не обижаться.
В сенях завозились и засмеялись связные, наблюдавшие до сих пор молча.
Семенистый незаметно по подстенку подвинулся поближе и шепнул:
— Просите по совести, вы, обормоты...
Глаза по-озорному блестели.
— Ну? Як судыть? — повторил Дед Мороз.
— Судите по совести, — выдохнул Дяченко.
— А тебя?
— И меня, — сказал Курсик.
Дед Мороз прошел по хате взад-вперед. Ковпак скручивал из газеты самокрутку, Базыма барабанил пальцами по столу, Руднев смотрел на Деда Мороза серьезно, а глаза блестели таким же огоньком, как у Семенистого.
Коренев подошел к хлопцам.
— По совести? Ну, ваше счастье. Що ж? Скидайте штаны. Скидай, скидай, не стесняйся. Будем вам мозги с одного места на другое перегонять. Дежурный! По двадцать пять плетей каждому!
Хлопцев уже схватили и положили на лавку.
Последние пять плеток всыпал им сам Дед Мороз.
Чтобы заключить историю офицериков, я расскажу сразу и конец ее. Дяченко оказался средним человеком, не шибко храбрым, но и не трусом. Воевал у Ковпака с полгода, затем был ранен и эвакуирован на Большую землю. Курсик сразу после суда в штабе попал в роту Карпенко, воевал хорошо, выдвинулся, был много раз ранен, ходил на Карпаты; я сам вручил ему в 1944 году орден Красного Знамени. Он был убит в бою под Брестом в мае 1944 года.
А ведь приходили к нам и другие, этих было больше. Приходили люди с выбитыми зубами, как Бакрадзе, с сожженной кожей, как Миша Тартаковский, с исполосованным шомполами телом... Приходили люди, которые скрипели зубами при одном слове "немец".
Приходили и такие, у которых где-то глубоко в глазах светился огонек ненависти, злобы и предательства...
Как узнать, как понять, как расшифровать души их? Как отделить честное, боевое, может, глубоко заблудившееся, но раскаявшееся, от враждебного, предательского, чужого?..
Вот стоит перед тобой человек, которого ты видишь впервые. И нужно решить ясно и бесповоротно. И без проволочек. Либо принять в отряд, либо... А в руках никаких документов, справок, а если и есть они, так веры им мало. Как решать? Может быть, перед тобой будущий Герой Советского Союза, а может, ты впускаешь за пазуху змею, которая смертельно ужалит тебя и твоих товарищей. Тут не скажешь: придите завтра; не напишешь резолюцию, которая гласит: удовлетворить по мере возможности; не сошлешься на вышестоящее начальство. Чем руководствоваться? Глаза — зеркало души человека. Вот так, смотришь ему в душу — и решаешь, что же за человек перед тобой. А затем даешь смертельное задание, бросаешь в бой. Выдержит человек суровый экзамен войны, останется жив — первый рубикон пройден, живи, борись, показывай нам дальше, кто ты есть. Погибнет — вечная ему слава. Сорвешься — не пеняй на нас: нам не до сантиментов. Вот норма, суровая, не всегда справедливая, но единственная.
Как часто думалось мне: "Эх, к нам бы на исправительные курсы всех бюрократов, волокитчиков, кляузников и перестраховщиков! Тут или быстро выпрямились бы их души, тверже и решительней стали характеры, или непосильная ноша ответственности переломила бы их хребет". У нас все эти недуги излечивались быстро — как зарубцовывается туберкулез на морозном воздухе Сибири. Больной либо вскоре выздоравливает, либо так же быстро умирает. Ибо силой неумолимых обстоятельств, подобно капле прокипяченной воды, мы были коллективом без тунеядцев.
Разведка, разведка и еще раз разведка... Разведка у партизан — это половина успеха. Лучшие разведывательные поиски и диверсионные фортели периода Князь-озера принадлежат народному учителю белорусу Кашицкому. Он очень быстро наловчился пускать в ход магнитные мины замедленного действия, и вскоре они, с его легкой руки, стали взрываться то возле ночных постов немцев в центре города, то под несгораемым шкафом районной жандармерии, а то и под матрацем у мозырьского гебитскомиссара.
Особенно много шума и смеха вызвал взрыв магнитной мины на печке у начальника "бюро труда", изменника, подлеца, ведавшего угоном в Германию наших людей. Взрыв случайно произошел тогда, когда через Житковичи к нам летел самолет. Взрывом разнесло печку и сожгло дом. Население торжествовало, уверенное, что одной-единственной бомбой, брошенной с самолета, летчики разбомбили гнездо самого ненавистного человека в районе. Легенды о самолетах, специально нащупывающих гнезда отъявленных изменников, ловко пущенные Кашицким, еще больше усилили эффект.
По своей давней привычке узнавать людей, которыми руководишь, не только по их анкетным данным, а стараясь понять их душу (разумея под душой скрытые, не выявленные в действии, потенциальные возможности человека), я занялся прежде всего изучением разведчиков главразведки. Опасность подстерегает разведчика тысячами глаз, а он может противопоставить ей лишь зоркость пары своих да еще сметку, быстроту мысли и воображения, улавливающих и фильтрующих звуки, краски, запахи. Он должен читать неуловимые знаки природы, рассказывающей ему о присутствии врага. Разведчиков в отряде было более восьмидесяти человек, включая и моих восемнадцать автоматчиков из тринадцатой роты. Но стиль, классический почерк разведчика определяли все же несколько человек: Черемушкин и Мычко — отчаянные хлопцы, действовавшие всегда решительно и с налету, Ваня Архипов — хитростью, юмором, так сказать, артистически. Это он, еще в первые дни организации отряда, явился в невообразимом штатском наряде в отряд и чуть не был принят за немецкого шпиона. Затем, уже став разведчиком, он задержался как-то в селе у знакомого колхозника и опомнился лишь тогда, когда село было полностью занято немцами. Он переоделся, сунул свою винтовку в мешок, вскинул его на плечи и промаршировал по улице села, где его знало почти все население, мимо немцев. Хотя, по его собственному признанию, душа у него и была в пятках, но все же у этого неисправимого штукаря хватило духу подморгнуть бабам, стоявшим у журавля, и крикнуть им весело: "Смотрите, бабы, как я из гансов дураков делаю". Бабы с замиранием сердца смотрели, как проходил вихляющей походкой мимо немцев этот лихой партизан. А чем еще можно победить истосковавшееся сердце солдатки, даже если смерть скалит на тебя свои зубы, как не лихостью и умением в любой обстановке кинуть безносой в лицо презрительную шутку?! Словом, Архипов, или, как его прозвали в отряде, Ванька Хапка, был прирожденный артист. Каждая разведка у него была спектаклем. Но все же, увлекаясь, он часто забывал основное задание и мог выделывать свои фортели без пользы, так просто, забавы ради. Словом, разведчик был мало дисциплинированный, нецелеустремленный, но веселый и музыкальный. Я уже на Князь-озере пришел к выводу, что Хапку посылать надо на дела рискованные и интересные, но там, где требовалось получить точные сведения и в строго ограниченный срок, его кандидатура была мало подходяща.
Митя Черемушкин — разведчик-ас. Вологодский охотник. Еще с детства развитая способность выслеживания как бы определила ему место разведчика на войне. Он и на марше ходил осторожной, охотничьей поступью и, принюхиваясь к дороге, лесу, людям, зорко всматривался своими озорными глазами в темноту. Это он обучал Толстоногова, горожанина-еврея, разведывательному искусству. Тот быстро перенял приемы Черемушкина, и часто они ходили в разведку вдвоем. Когда же в разведку шел весь взвод Черемушкина, то только своему ученику Толстоногову доверял командир взвода идти первым. Если же приходилось отлучиться или делить взвод на две группы, то во главе второй группы он тоже назначал своего помощника.
Закадычный друг Черемушкина, Федя Мычко, такой же плотный и круглолицый, отличался от своего корешка лишь более светлыми волосами и более буйным нравом, особенно во хмелю. Правда, и Черемушкин кротостью и тягой к трезвенности не обладал. Единственным способом укротить разбушевавшихся корешков-командиров взводов капитан Бережной считал уже испытанный им дважды окрик: "Комиссар идет". Услышав эти слова, оба хлопца моментально превращались в милых, забавных медвежат, которые забивались куда-нибудь подальше на сеновал или в сарай, где тихо и миролюбиво урчали о том, что, мол, выпили они самый последний раз и что ведут они себя тихо и мирно.
Несмотря на неразрывную дружбу, между Черемушкиным и Мычко шло скрытое и яростное соревнование, и не дай бог если кто-нибудь из разведчиков Мычко получал замечание за плохо выполненную разведку, тогда как хлопцы Черемушкина удостаивались похвалы или благодарности. Мычко ходил хмурый, а бедный проштрафившийся разведчик боялся показаться своему командиру на глаза, пока каким-либо сногсшибательным делом не поправлял свою репутацию.
На особом счету был командир отделения Гомозов. Тихий и спокойный, он был замечателен своей выносливостью и мог вести разведку буквально по нескольку суток подряд. Его обычно мы посылали в дальние разведывательные рейды, иногда на сотни километров в сторону от пути отряда.
Немного обособленным был взвод конных разведчиков. Раньше им командовал Миша Федоренко, по прозвищу Бабабушка. Он немного заикался и, когда заходил в хату, говорил, потирая руки и смеша своих бойцов и хозяев:
— Ба-ба-бушка, вари картошку, тащи огурцов, а пол-литра у солдата всегда найдется. Выпьем, милая с-старушка.
Тетки всегда с радостью угощали после такого вступления.
Мишу Федоренко ранило в Бухче вместе с Горкуновым, и мы их отправили на Большую землю первым же самолетом Лунца. Сейчас отделением командовал сибиряк Саша Ленкин, по прозвищу Усач. Усач пробился к Ковпаку из окружения под Оржицей еще в сентябре 1941 года. Был известен военной выправкой, удалью, неважной дисциплиной и любовью к лошадям, на которых ездил мастерски. Посадкой в седле он приводил в восхищение Михаила Кузьмича Семенистого. Одет был всегда опрятно, я бы сказал — изысканно. Имел и недостатки: слабоват был по "женской части". Винить его в этом было трудно, так как то ли благодаря его внешности, то ли еще почему-либо, но девчата и молодухи сами липли к нему, как мухи на мед. Словом, все его достоинства и недостатки были сугубо кавалерийского происхождения, и никому из нас и в голову не могло прийти, что этот лихой "гусар" до войну владел ультрамирной профессией бухгалтера леспромхоза.
Имел он еще недостаток: любил посмеяться над партизанами других соединений, особенно над теми, которые воевали слабо.
Партизаны с удовольствием говорили о выходках Ленкина. Комиссар вызвал Ленкина к себе.
— Это что за зазнайство?
Он часто распекал лихого кавалериста-забияку.
Однажды, после очередного разноса Ленкина, когда тот ушел, Ковпак, сидевший до сих пор молча, повернулся в телеге на другой бок.
— Трымать хлопцив треба, щоб не зарывались. А все ж таки з цього хлопця толк буде. Гордость у чоловика есть, а без гордости який солдат? Ни, Семен Васильевич, ты его за це бильше не ругай. З цього усатого буде вояка, щоб я вмер, буде...
— Ну, знаешь, так мы можем далеко зайти, — возразил комиссар.
— Далеко чи близко, а чоловик за честь своего отряда борется. А як получается у него це по-хулигански — наше дило навчыть. Вершыгора, а ну, пошли на саме трудне дило Ленкина, и хай соби охотников набере...
12
Пока я налаживал разведывательные и диверсионные дела, аэродром работал вовсю. Каждую ночь прилетало по две-три машины. Мы успели отправить почти всех раненых. Улетели Горкунов, Миша Федоренко, врач Дина Маевская и много других бойцов и командиров. Легче стало с боеприпасами, взрывчаткой и всем другим, необходимым в партизанском обиходе. Наш партизанский штаб в Москве начал понемногу расширять ассортимент. Среди военного груза стали появляться и, так сказать, культтовары: книги, журналы, а затем и люди. Каждый вновь прилетевший приводил Ковпака в ярость.
— Мени патроныв и толу треба, а вони мени людей шлють.
Вскоре после недовольных радиограмм Ковпака посылка людей прекратилась. Затем через несколько ночей все же из Москвы стали прибывать к нам более важные пассажиры. Они спокойно вылезали из машин на лед, как будто на обыкновенном аэродроме аэрофлота.
Прилетел к нам корреспондент "Правды" Коробов. Он жаждал боевой жизни и приключений, и я решил его пристроить по своему ведомству — при разведке. Вызвав Черемушкина, временно заменявшего Бережного, я сказал ему:
— Тут товарищ с Большой земли прибыл. Хочет с нами в рейд идти. Принять его и всем обеспечить!
Черемушкин понял мою команду по-своему. Вечером того же дня в разведке была устроена вечеринка в честь дорогого гостя с Большой земли.
Вареного и жареного было припасено хозяйственным старшиной Зеблицким — сибиряком по рождению и сибаритом по натуре — достаточно. Было чем и промочить горло. Но одного не учли гостеприимные хозяева. Ледовый аэродром уже нащупала немецкая авиация и бомбила лед и село. Хозяева, боясь пожаров, вынесли всю утварь, и в том числе и посуду, далеко на огород. Когда был накрыт стол и гости и хозяева чинно расселись по местам, Черемушкин, кроме сулеи с жидкостью и черепков с холодцом, ничего стеклянного или фарфорового на столе не обнаружил. Командир грозно нахмурил брови. Зеблицкий ответил ему отрицательным жестом. Черемушкин смущенно кашлянул в рукав, но тут взгляд его упал на одиноко стоящий на подоконнике цветочный горшок. Позабытый цветок уже окоченел от ледяного дыхания мороза, врывавшегося сквозь заткнутые подушками окна. Черемушкин молча вытряхнул безжизненное растение, тщательно вытер цветочницу, заткнул хлебом отверстие в дне горшка и наполнил его до краев живительной влагой. Бедному корреспонденту пришлось с трепетом приложиться к этой посудине. Быть бы ему мертвецки пьяным, не окажись с ним его закадычного друга Матвеева, хлопца недюжинной силы, шофера и владимирского пимоката. Парнишке этому не страшны были ни финны, ни немцы, ни цветочные горшки.
Но вскоре разведчики нашли с корреспондентом общий язык, тем более что политрук Ковалев — ходячая библиотека художественной литературы — перевел при помощи Коробова разговор на культурно-просветительные темы. Вечер закончился вполне благопристойно.
На другой день Коробов рассказал мне о вечере, и я понял свою оплошность. Про себя я решил в дальнейшем более строго регламентировать подобные торжественные встречи. Но, в общем, все обошлось хорошо. Разведчики заявили, что гостя они зачислили на довольствие на весь рейд. Потому ли, что Коробов был неплохой рассказчик, или потому, что ребята знали, что еще за участие в финской кампании не пером, а пулеметом он был награжден орденом Ленина, — но между разведчиками и прессой был установлен контакт и, как любят выражаться газетчики, найден общий язык.
Авиационного инженера В. прямо из теплой московской квартиры всунули в самолет, а часов через семь-восемь он уже вылезал на лед аэродрома и, беспомощно озираясь, спрашивал:
— А далеко тут немцы?
— Близко, близко, — восторженно известил его комвзвода Деянов, низенький скуластый парень из шестой роты.
— У-у, — произнес нечленораздельно инженер, очевидно с холода, пятясь к самолету.
— Куда, куда? — кричал Деянов. — Далеко, далеко немцы!
И когда инженер немного успокоился и подошел к костру, Деянов, неловко оправдываясь, говорил мне тихо: "Я думал, ему надо, чтоб они близко были, а ему, вишь, надо, чтобы подальше".
Инженера повезли в село на отдельную квартиру. Утром он проснулся, когда никого не было в хате, выглянул в окно. Увидев часового в немецкой шинели у ворот, он забрался на чердак. Просидел он там битых два часа, пока хозяин хаты, долго разыскивавший пропавшего гостя, смеясь, не позвал его завтракать.
Когда о случившемся узнали и инженера подняли на смех, Ковпак встал на его защиту:
— Ну, чего вы ржете!.. Со всяким такое может случиться. Завезлы чоловика, як кота в мишку, чорт-те зна куды... Тут з непривычки и не то може почудиться.
Но все же инженер был желанным гостем в отряде. Он прибыл к нам в связи с аварией, без которой все-таки не обошлось на нашем ледовом аэродроме. Инженер привез винты к пострадавшему самолету. Летчик этой машины мало летал в тыл врага и посадил машину далеко от сигнальных огней. Затем зарулил совсем в другую сторону и въехал в ледяную трещину, заглушив моторы винтами об лед. Винты поломались, но машина осталась целой. Инженер привез новые винты. Несколько сот человек под командой Павловского два дня подымали и подняли наконец машину из продавленной ею полыньи. Инженер с Павловским руководил подъемом самолета и уже на второй день вместе с партизанами смеялся над своими страхами. Достаточно было двух дней, чтобы все его представления о немецком "тыле" показались ему дикими и несуразными.
— Вы понимаете, ведь никакой разницы, как если бы я выехал в подмосковный колхоз. Только что у всех людей за плечами оружие. Вот и вся разница.
— Ну, положим, разныци ты ще не бачив. Буде тоби ще и разныця... — говорил Павловский.
— Не пугайте, не уговаривайте, все равно не страшно, — смеялся инженер.
— Вишь, как его на храбрость потянуло, — замечал комвзвода Деянов.
— Разныцю, бачь, раки зъилы, — бурчал под нос Павловский.
Он немного ревновал к инженеру. Не будь его, он мог бы вписать в свою бурную биографию еще один подвиг — подъем чуть ли не со дна озера громадной машины. А так приходилось делить лавры.
Инженер освоился с народом быстро. Этому помогала обстановка кипучей деятельности. Подъем самолета близился к концу. Смекалка партизан выручала инженера. К концу второго дня машина уже была на льду и к ночи была отбуксирована к берегу. Но в конце, когда уже ставили винты, все дело сорвалось. Немецкая авиация нащупала наш аэродром. "Юнкерсы" стали беспрерывно кружиться над озером. Они все-таки высмотрели замаскированную машину и зажгли наш самолет, беспомощно стоявший у берега. Затем "юнкерсы" принялись бомбить лед, и ровная площадка, похожая на бетон, вспузырилась большими круглыми полыньями, забитыми мелким крошевом льда.
Ледовый аэродром кончил свое существование. Закончилась и наша стоянка на льду. Ковпак был не в духе — он надеялся получить еще с десяток тонн груза. Но все же ледовый аэродром крепко выручил нас. Мы отправили на Большую землю всех раненых, ликвидировали острую нужду в боеприпасах для русских систем оружия. К остальному оружию — немецкому, мадьярскому — мы добывали патроны у врага.
Последним самолетом прилетел на наш аэродром депутат Верховного Совета Бегма. Он привез ордена для партизан соединения Ковпака и других украинских партизан. Пробыв несколько дней у нас и вручив награды, он остался в тылу врага организовывать партизанское движение на Ровенщине и вышел из вражеского тыла, лишь когда Красная Армия освободила эти места. Прибыл он на наш аэродром один, а через год встречал Красную Армию во главе многотысячных отрядов ровенских партизан.
Ясно было, что немцы не дадут нам долго простоять на месте. На дальних подступах к озеру стали увеличиваться гарнизоны, появились и подвижные немецкие части. На совещаниях командования мы стали обсуждать планы дальнейшего рейда. Снова, как пять месяцев назад в Брянских лесах, была приведена в мобилизационную готовность вся человеческая махина отрядов. Проверены люди, оружие, транспорт. Лошадям выдавались повышенные порции овса. За несколько дней Павловский с несколькими ротами добыл в совхозе "Сосны", превращенном немцами в помещичье хозяйство, сотни тонн овса, несколько сот голов рогатого скота. Наблюдая за этими приготовлениями и рассылая во все стороны разведгруппы, получая сведения от белорусских партизанских отрядов, я физически ощущал, как замыкается вокруг нас кольцо немецких частей. Иногда у меня лопалось терпение, и я, докладывая Ковпаку и Рудневу разведданные, подчеркивал не столько факты, сколько свои выводы и соображения о них. А соображения мои сводились к одному: надо сниматься.
— Зажды, не горячкуй, Вершыгора, — спокойно говорил Ковпак.
— Надо, чтобы немцы наладили всю свою машину, — рассуждал как бы сам с собой Руднев. — Надо, чтобы окончили они все приготовления. Надо дать им время и возможность разработать все планы до мельчайших подробностей. А точно разработанные планы имеют один недостаток — они разлетаются в пух и прах, когда противник, то есть мы, сделаем один небольшой, но неожиданный шаг, не предусмотренный немецким командованием. Понятно, академик? — смеясь, закончил комиссар.
— Понятно. Но какой же это шаг? А если и он учтен немцами?
— Тоди наше дило швах. Риск на войне — родной брат отваги, — сказал Ковпак. — А що воно за шаг? На що тоби знать. Ты от що робы: розведка щоб беспрерывно действовала.
Я рассказал Ковпаку о своей системе перекрытия разведданных. Разведчики, сами этого не зная, перепроверяли данные друг друга. Это была довольно простая система кольцевых разведывательных маршрутов во времени и пространстве. Я очень гордился тем, что придумал ее, и долго проверял на практике, пока решил рассказать о ней своим профессорам.
— Це добре. Так и действуй, — мимоходом сказал Ковпак таким тоном, как будто ему сказали, что я изобрел спички или велосипед. — Теперь так. Сегодня двадцать восьмое января. Напиши приказ всим командирам явытысь на командирское совещание на третье февраля в штаб. Мисця не вказую. Нимецька розвидка все равно вже його знае. И що хочь робы, а щоб завтра цей приказ був в руках у нимцив.
Я с недоумением посмотрел на комиссара.
— Делайте так, как говорит командир. Нам надо выиграть еще несколько дней. И пусть немцы строят свой пунктуальный немецкий план по нашей указке. Начштаба, примите меры, чтобы о наших приготовлениях к рейду поменьше было шуму. Полнейшая безмятежность и благодушие. Пусть все считают, что мы собираемся стоять еще долго. Высылайте роту на лед. Пусть проводят работы по подготовке новой площадки.
Я ушел. Выполнил все приказания, но заснуть не мог. Вышел на улицу. В штабе еще не спали. Свет горел в квартире командира и комиссара. Жили они вместе. Прогуливаюсь по улице, я долго и мучительно думал обо всем происходящем. Боясь упустить капризную нить еще не ясной мысли, подошел к светящемуся окну и, вынув блокнот, стал записывать.
"...Движение — мать партизанской стратегии и тактики", — начал я. Чья-то рука легла мне на плечо. Я вздрогнул. Напротив меня стоял Ковпак.
— Все записуешь? Пиши, пиши, на то Советская власть и обучала вас... — Он посмотрел на мою запись и добавил: — Верно.
— А хотите, товарищ командир, я скажу вам, когда вы решили двинуться в рейд?
— А ну, ну? Интересно... — Он отвел меня в сторону от часового и сказал шепотом: — Кажи... на ухо кажи.
— В ночь на второе февраля... — тоже прошептал я.
Ковпак посмотрел на меня косым, недоверчивым взглядом. Казалось, он впервые видел меня. Затем пробормотал смущенно:
— От чертяка. Правильно. А ну, дай своего блокнота. — Перечитав написанное, Ковпак полистал задумчиво листочки и затем еще раз начал читать: — "Движение — мать партизанской стратегии и тактики"... А ну, слухай сюды. Ще в двадцатом году одного бандюка мы пиймалы. Так вин нам, знаешь, що на допроси загнув?.. У вовка, каже, сто дорог, а у того, кто ловить, — тильки одна... От и пиймайте нас... Выходит, той махновець академии не кинчав, а був... А все же пиймалы... Ну, ладно, пишлы спать... Тильки про срок держи язык за зубами... А там подывымось, чы вдасться Адольфу нашего хвоста понюхать...
Мы разошлись. Я еще долго ходил по улицам спавшего села. В окнах Ковпака горел огонь. Проходя мимо, я видел... старик сидел на печке, спустив ноги на лежанку, и курил цигарку за цигаркой. Облокотившись на стол, комиссар Руднев взглядом рейдовал по карте — на юг, на запад, на север... Изредка он широкой пядью отмеривал расстояние на восток. Пядь мерила по десятикилометровке шесть-семь раз. До Сталинграда от нас было 1200 километров. Это была ночь на 29 января 1943 года. За 1200 километров к востоку от нас красноармейцы добивали последние группы Паулюса. Мы же собирались еще дальше на запад... На запад, где нити черных и красных жилок сходились к Бресту, и дальше к Варшаве...
13
Движение — мать партизанской стратегии и тактики. Неужели только мы понимали это? Нет, не мы одни. Старый полководец России, мудрый Кутузов, писал партизану Дорохову, принявшему оборонительную тактику: "Партизан никогда в сие положение прийти не может, ибо обязанность его есть столько времени на одном месте оставаться, сколько ему нужно для прокормления людей и лошадей. Движение есть лучшая позиция для партизана".
1 февраля за три часа до темноты все пришло в движение в наших четырех отрядах и двадцать одной роте ковпаковцев.
— Вперед, на запад, академик! На запад, и только на запад! — весело говорил мне Руднев после того, как я доложил ему о том, что разведчики, целый день следившие за гарнизонами немцев, не отметили там никаких перемен.
Руднев усмехнулся:
— Даю слово, что в штабе немецкой группировки сейчас пишутся последние диспозиции.
— Завтра с утра вся махина придет в движение и начнет хватать руками воздух...
— Да и местных партизан. Кстати, предупредил ты соседей о нашем уходе?
Я ответил, что начштаба Григорий Яковлевич сделал это.
Замысел наш был прост и заключался в том, что нацеленные на нас немцы готовили наступление на завтра. Мы же уходили сегодня через совершенно непроходимое болото Бурштын. Январские морозы образовали на нем довольно прочную кору. Пройдя километров двенадцать болотом, колонна остановилась. Пока выясняли причину, в голову колонны въехали Руднев и Дед Мороз, сопровождаемые кучей связных мальчишек.
В это время нас нагнал Михаил Кузьмич. На скаку он спрыгнул к нам на санки. Прирученный конек сразу пристроился за санками с его малым хозяином. Недаром скормил Семенистый ему десятки хлебов и делился с ним сахаром, который он всегда таскал в карманах для своего верного друга.
— Командир прислал сказать, что боковое охранение нащупало немцев. Чтобы в колонне никто не знал, я только командиров предупредил.
Положение становилось незавидным. Руднев задумался.
Дед Мороз вышел в сторону от ряда саней и, медленно бредя по глубокому снегу, приглядывался к чему-то на земле.
— Черемушкин, ко мне, — тихо позвал он.
Молодой разведчик подбежал к старику, и они перекинулись несколькими словами. Колонна стояла молча.
Руднев скомандовал:
— Буланого вперед!
За нами, обгоняя обоз, почти по брюхо в снегу, вскачь неслись розвальни, увлекаемые рослым конем, который был известен в отряде своей неутомимостью.
Дед Мороз на ходу повалился в розвальни. Я слышал, как он сказал Черемушкину:
— У тебя глаза помоложе, у меня голова поумней. Давай вдвоем работать. Смотри не сбейся со следа. Не сорвись на след зайца или лисы. Запутаемся совсем... Нагонит нам Ковпак холоду...
Дальше колонна шла по следу волка. А в начале сорок третьего года в колонне ковпаковцев было полторы тысячи людей и до пятисот саней.
Часа через два мы уже были на внешней стороне немецкого кольца. Теперь нам был и черт не брат.
Усач Ленкин ехал, как всегда, впереди колонны. Он молчал, а затем, сплюнув, буркнул свою любимую поговорку:
— Ночь темная, кобыла черная, едешь, едешь, да пощупаешь — не черт ли везет!
— Вот дьявольщина, нельзя ли хоть спичкой чиркнуть, что ли, — завозился Коробов, сидевший рядом со мной на санках.
— Зачем тебе?
— Это же целый абзац. Фольклор, партизанский фольклор. Нельзя ли чиркнуть спичкой?
— Нельзя, — сказал я эгоистично. — Саша, прибавить шаг!
— Ночь темная, кобыла черная, — и Усач взмахнул нагайкой.
Когда-то в беззаботные, голодные студенческие годы я любил музыку. Изучал ее под руководством Кости Ланкевича, пианиста и выдающегося украинского композитора. Любил часами сидеть в концертном зале консерватории и, закрыв глаза, отдаваться звукам. Они вызывали неясные образы... Так и эти бесконечные переходы, когда слаженная, гармонично организованная боевая группа врезывается, как острый нож, в тело вражеского тыла и разрубает каменные кости шоссеек, стальные мускулы железных дорог, всегда вызывали в моем мозгу неотразимое впечатление симфоний. И когда вдали, начинаясь отдельными выстрелами, сухим треском автоматов, барабанным боем станкачей, разворачивалась прелюдия ночного боя, нервы немного натягивались и, казалось, звенели в теле подобно струнам. Вот уже ударили литавры батальонных минометов. Чем не Бетховен, Мусоргский, Рахманинов!
Впереди взвилась ракета и осветила вздыбившегося посреди переезда коня Саши Ленкина с вьющейся гадюкой плетью над головой.
— Огонь! — скомандовал Усач.
Автоматы разведки застрочили, скосив вражеские патрули, бросившие ракету. Затем очереди стали раздаваться по бокам: веером, расчищая захваченный плацдарм у переезда.
Углом через поле шла девятая рота, стоявшая в заслоне справа, а слева быстро передвигалась вдоль насыпи пятая. Артиллеристы уже вытащили противотанковую пушчонку и поставили ее прямо посреди рельсов. Заслоны, отойдя на полтора-два километра, залегли по бокам. Впереди минеры быстро закладывали мины. Бронебойщики пристраивали свои тяжелые ружья на запасных шпалах.
— Обоз, рысью вперед! — скомандовал Базыма.
— Саша, вырывай голову колонны, вперед!
— Я свое дело сделал. Кланяйтесь фрицевым бабушкам. И-ех, ночь темная, кобыла черная...
И взвод конных разведчиков понесся вскачь.
— Классическая работа! Какой стиль! Я пятый раз в тылу врага, но подобного не видел! — восхищался Коробов.
— Подожди, не то увидишь, — говорил Базыма, толкнув задремавшего ездового. — Не разрывай колонну, шляпа.
Этого только и надо было Семенистому, стоявшему во главе оравы связных. Они с гиком понеслись верхом, нахлестывая отставших коней. Разрыв колонны на марше — опасное дело. Он может оторвать часть колонны, разрезать отряд на две части. Особенно опасен он при форсировании вражеской коммуникации. Мы перерезали ее стальной нерв пополам, но она также перерезает наше живое тело колонны. Каждую минуту жди эшелонов, патрулей, автодрезины, а то и бронепоезда. Поэтому и дорога каждая минута, а чтобы пройти всему соединению через переезд, даже рысью, даже по укатанной дороге, нужно не менее чем полтора часа.
Ночные марши утомляли и людей и коней. И не удивительно, что часто засыпали и те и другие, задерживая движение массы людей и повозок, вытянувшихся на несколько километров позади.
Разослав связных по колонне расчищать путь, проверить "маяков" [регулировщиков на перекрестках дорог] и растолкать пробки, Базыма, вдруг превратившись в озорного хлопца, размахивавшего плетью, крикнул мне:
— Петро! Машинка закрутилась. Дуй! Глазки вперед, ушки на макушке. Верно говорил дед. Навряд ли удастся Адольфу нашего хвоста понюхать!
Я кинулся в санки, и они понеслись.
— Движение — мать стратегии и тактики партизана! — крикнул я, нахлестывая застоявшихся на морозе коней.
— Придержите коней. Дайте зажечь спичку. Это же абзац. Это же записать надо.
Но в это время сзади нас в темноте блеснуло красное пламя, и во все стороны ночь прошили зеленые нити трассирующих пуль. Затем по снежной равнине прогремел взрыв и сразу, как хвост звуковой кометы, сплошной рев автоматов и пулеметов.
— Поезда как не бывало. Как вам нравится?
— А что за бой там?
— Заслоны добивают эшелон.
— Нельзя ли вернуться?
— Нельзя. Каждый делает свое дело. Да и не успеете. Пятая рота и ее командир, бухгалтер Ефремов, это дело сделают и быстро и чисто.
— То есть какой бухгалтер?
Только тут мне пришло в голову, что и Ленкин и Ефремов в мирной жизни бухгалтеры.
— Хотите, дам вам абзац? — рассердился я. — Зажгите спичку. Пишите. Самая воинственная профессия — это профессия бухгалтера. А развивать эту тему можете сколько угодно. Вот вам прототипы.
Эшелон медленно загорался. Пламя лениво лизало щепы изуродованных вагонов, освещая брюхо черного дыма, поднимавшегося к небу.
Мы понеслись по укатанной санной дороге. Впереди была еще шоссейка, и разведчики Ленкин и Бережной уже должны подъезжать к ней. Нужно было догнать их, чтобы принять наиболее быстрое и поэтому наиболее правильное решение, ибо движение и быстрота — мать партизанской тактики и стратегии...
Дорога на запад была открыта.
Рейд начался удачно.
14
Существовал у нас обычай, заведенный комиссаром Рудневым. Два раза в день, в 14 и в 24 часа, радист Вася Мошин подходил к штабу с толстой книгой под мышкой.
— Читать сводку! — командовал Руднев.
Как угорелые, разлетались во все стороны связные, Семенистый, Ванька Черняк и другие, орали на весь лес, если дело было летом, стучали плетью в окна и двери халуп, если дело было зимой, кричали:
— Читать сводку!..
Через несколько минут возле штаба собиралась толпа партизан, и Вася Мошин раскрывал свою библию.
— От Советского информбюро. Вечернее сообщение за...
Воцарялось молчание, и люди выслушивали все, что он читал. Кто не сражался в тылу у противника, кто не был по месяцам лишен возможности читать родные строчки советской газеты, тот не может понять нашего волнения.
Многие месяцы лишь тоненькой нитью эфира, да и то не всегда, мы были связаны с Родиной. О событиях, происходивших на фронте и в советском тылу, мы знали только по сводкам Совинформбюро и только от Васи Мошина.
И понятно, что этот человек, выполнявший лишь трудную и скучную техническую обязанность, стал олицетворением всего того, что делалось за фронтом.
— Ну, сколько городов оставил? — серьезно спрашивал Ковпак Васю в 1942 году.
И парень, печально раскрыв книгу, монотонно и громко читал сводку, а окончив чтение, молча захлопнув свою библию, сейчас же уходил.
Мне иногда даже становилось жаль этого хлопца, так сокрушенно принимал он упрек старика командира, словно был сам повинен в этих невеселых делах.
Но вот еще в конце декабря 1942 года голос Васи окреп, стал он читать раздельной, научился останавливаться в наиболее интересных местах, стал делать психологические паузы. И все больше слушателей собиралось у штаба, так что пришлось Васе читать сводку в разных концах расположения отрядов. Затем ее стали размножать на машинке и рассылать по ротам вместе с оперативными документами штаба, а вскоре стали издавать в двухстах — трехстах экземплярах типографским способом в ручной партизанской типографии, присланной нам на ледовый аэродром.
Раз заведенное, как и многие другие традиции, чтение сводки в штабе проводилось ежедневно. А зимой, начиная с декабря 1942 года, обряд этот становился все торжественней и оживленней, а ждали в штабе Васю Мошина все с большим нетерпением.
19 ноября началось наступление Красной Армии, и Васю заставляли читать сводку по нескольку раз, делая по ходу глубокомысленные стратегические и философские замечания.
23 ноября замкнулось кольцо у Калача, и откуда-то из дебрей кованого сундука наш штабной архивариус Семен Тутученко вытащил карту Волги, и к ней по вечерам тянулись толстые обмороженные пальцы стариков и мальчишек, разыскивая еле заметный кружочек с надписью "Калач".
Теснее сжималось кольцо вокруг армии Паулюса, и уже не в штаб ходил Мошин, а победоносно вертел регуляторами приемника в новой просторной избе, куда его перевели по приказу Ковпака. Вокруг хрипящего репродуктора сидели, затаив дыхание, Ковпак, Руднев, весь штаб, все связные, политруки и парторги рот и ловили раздельно, по слогам, передававшуюся диктовкой сводку для областных газет "От Советского информбюро".
2 и 3 февраля 1943 года отряд совершил марш, и сводка не была принята. Четвертого мы сделали небольшой переход и, разместившись по квартирам, уже собирались отдыхать, как услыхали за окном голос часового, тревожно выкрикивавшего первую цифру пароля, и дикий голос: "Экстренное сообщение". Не успел часовой задержать кричавшего, как в штаб влетел Мошин.
Он еще в сенях кричал:
— Разрешите, товарищ начштаба? Экстренное сообщение!..
— Ну, читай уж... — сказал Базыма, сидевший без гимнастерки на покрытой плащ-палаткой соломе.
— Экстренное сообщение... — начал Мошин, держа свой гроссбух только для проформы раскрытым, а сам торжествующе глядя на нас.
— Надо за командиром и комиссаром послать, — сказал Войцехович.
— Я уже был у них на квартире, одеваются...
— Ну, тогда подождем...
— Так я им уже прочел...
— А они что?
— Сказали: беги скорее в штаб, читай! Мы сейчас будем сами.
— Ну, читай, чертова регенерация, — буркнул из-под одеяла Тутученко.
— Сами же перебивают, товарищ начштаба. Разрешите начать?..
— Давай, Васютка...
Вася откашлялся.
— "Главная квартира фюрера, 3 февраля", — прочел он громко и остановился, глядя на нас. Удовлетворенный нашим видом, продолжал: — "По приказанию фюрера по всем территориям райха объявлен трехдневный траур. Запрещены зрелища и кино. Всем женщинам носить черные траурные ленты или платья..."
В это время в хату вошли Ковпак и Руднев.
— Чытав? Чулы, хлопни? — спросил старик и, ударив себя плетью по валенку, сел на лавку. — О це вам, хлопци, наука... О це вжарылы, так вжарылы.
На столе лежала карта Волги, вся исчерченная синими и красными значками, стрелками и кружками. Базыма молча подошел к ней, бережно свернул ее и протянул Тутученке:
— Сховай, Сеня, сховай на память...
Руднев взял карту из рук начштаба, снова расстелил ее на столе. Он долго смотрел на место излучины Дона и Волги и затем красным карандашом перечеркнул синее кольцо у Сталинграда.
— Вот и наступил он, праздник на нашей улице... Товарищи, вы понять не можете, что значит эта победа...
— Чего уж тут не понимать, раз по всей Германии на три дня траур объявлен. Тут все понятно! — сказал Базыма.
— А понятно ли, какой ценой и кровью, каким трудом досталась нашей Красной Армии победа? Ведь я же знаю многих людей, которые ее добывали, может, многих из них уже и в живых нет.
Руднев замолчал, задумавшись.
Еще долго сидели партизаны в штабе. Говорили о Красной Армии, о победе, которая казалась уже такой близкой.
Разошлись лишь тогда, когда в окнах забрезжил серый зимний рассвет.
15
Мы вырвались из кольца вражеских гарнизонов и подвижных частей, готовых начать крупную операцию против партизан, скопившихся вокруг отслужившего свою службу ледового аэродрома.
В ночь на 3 февраля мы отмахали еще километров сорок и приблизились к Пинску. Теперь надо было подумать о том, чтобы оттянуть немцев, навалившихся всей тяжестью своего великолепно организованного механизма на оставленный нами район.
Нужно было бросить в этот великолепный часовой механизм стальной болтик. Пусть заскрежещет и с разбегу остановится немецкий точный механизм. Пусть, не отзвонив своего боя, в недоумении застопорит ход.
Задача сводилась к тому, чтобы оттянуть от местных партизан на себя подвижные гитлеровские части, а от гарнизонов они отобьются и сами.
Для меня это был первый рейд в суровое зимнее время. Еще раньше от старых партизан я слыхал:
— Поскорей бы ударили морозы, замело бы, тогда нам немцы не страшны.
— Нет лучше времени для партизан, как зима.
Эти реплики, а иногда и длинные рассказы совершенно противоречили моему штатскому представлению о наиболее удобном для партизанской борьбы времени года.
Не завершив полного годового цикла в партизанах, я не имел еще собственного опыта и принимал эти замечания с некоторым недоверием. Может быть, похваляются старики? Может быть, просто повезло им в прошлую зиму — зиму сорок первого и сорок второго года? Может быть, преимущества зимы, яро защищаемые старыми партизанами, только кажущиеся? Когда, как не летом, ему легче воевать? Тут и листва прячет от глаз противника, и теплое солнце греет, и прочие преимущества, связанные с лирическим, сентиментальным представлением о весне, лете, бабьем лете и других мягких временах года. И все эти преимущества исчезают в нашем сознании, замороженные ледяным дыханием зимы. Тут и лютые морозы, и глубокие снега, и следы в снегу, по которому рыщут немцы, и трудности с пищей и одеждой. Это все верно для небольшой местной группы партизан. Для рейдирующего же отряда — наоборот. Я слыхал и от своих профессоров — Ковпака и Руднева, Базымы и Коренева, и от рядовых партизан это же утверждение: "Зимой воевать легче". Обсуждая сложившуюся ситуацию, Ковпак говорил комиссару:
— Семен Васильевич. Зараз зыма, можно смило вдарить нимцям по пяткам. Подрочыть их трохи. Демонстрацию им зробым. Хай воны всю свою механику на нас кинуть...
Комиссар молчал.
— Зимой не страшно и с дивизией в кошки-мышки играть, — добавил Коренев.
— Хорошо, если они на машинах, а если на санях? — возразил Базыма.
— Ну, на санях немец вояка, сам знаешь какой.
Дед Мороз долго еще объяснял преимущества санной дороги для партизан. Очевидно, кроме меня, это всем было известно, и Ковпак, Руднев и Базыма, склонившись над картой, водили по ней пальцами.
— Подожды, Ильич, — сказал Ковпак Кореневу. — Ты лучше от что скажи: пушки по болоту пройдуть?
— Морозы крепкие были. Должны пройти. А впрочем, я разведку пошлю. Хай на болоте толщину корки померяют.
— Шанцевый инструмент пускай захватят, — сказал Ковпак.
Комиссар откинулся от карты и снял шапку.
— Сидор Артемович! Я думаю, нужно демонстрацию немцам в двух направлениях делать. У станции Лахва есть мост, недалеко от станции — аэродром. С него самолеты нас на озере бомбили. Это один удар, настоящий, а второй — ложный, по Пинску.
— Правильно. Нимци на машинах за нами кинуться. А мы по болотам их водыть почнем. Стануть нимци з машин на санки пересаживаться, от тогда — як той сказав?
— У волка сто дорог, а у того, кто ловит, только одна, — засмеялся Коренев.
Очевидно, Ковпак часто вспоминал этот афоризм.
— Ну, на тому и порешили, — и Ковпак надел шапку. — Назавтра демонстрацию зробым.
Ночью несколько рот под командой Павловского всерьез повели наступление на станцию Лахва. Мост взорвать не удалось, на аэродроме самолетов тоже не оказалось, но Павловский все же уничтожил два эшелона и, ворвавшись на станцию, устроил там такой кордебалет, что сразу же, по данным разведки, немцы приостановили наступление на белорусских партизан и стали оттягивать войска к железной дороге. К Пинску нами был послан только один взвод разведчиков, но с минометом и пулеметом. Ему была выдана тройная норма боеприпасов и поставлена задача как можно активнее обстрелять областной город и как можно скорее скрыться.
— Ох, и дали мы шквал! Огонек такой был, что немцы думали — не меньше как дивизия на них наступает, — смеялся Черемушкин, докладывая о выполнении задания.
Мы два дня делали к вечеру лишь небольшие переходы за десять — двенадцать километров, чтобы запутать разведку противника. Вскоре появились связные от местных партизан. Большинство командиров поняло наш маневр и благодарило за оказанную помощь.
Окончательно запутав следы беспрерывными мелкими диверсиями и засадами, мы заставили немцев перейти к обороне и бросить все свободные силы на охрану железных дорог и важных центров. Через несколько дней путь на запад был свободен. Можно было двигаться к Бресту, а там кто его знает — перемахнув через Буг, Вислу...
Нет лучшего времени для рейда крупного боевого отряда, да еще с опытными и смелыми командирами, чем суровая русская зима. Снегом замело все дороги, автотранспорт не пройдет нигде, кроме шоссе. Зимой противник теряет первое свое преимущество — быстроту маневра. Он может маневрировать только на санях, а если учесть, что инициатива в наших руках, что мы диктуем направление, то главное средство войны — маневр — в наших руках. Зимою ночь длинная, а день короткий. Ночь — наше время: это второе преимущество партизан. От него производное третье: действие авиации противника затруднено зимой. Четвертое — трудные условия для ведения противником разведки и обнаружения нашей стоянки: пока разведка противника наступает нашу дневку, уже ночь, а на другой день начинай сначала; где был вчера рейдовый отряд, там его нет сегодня. Словом, пока стояли морозы, мы могли рейдировать куда угодно.
Вспомнился один случай. Это было со мной в первые дни пребывания в тылу врага, под Брянском. Я выехал поближе к важной железной дороге и расположился на участке Почеп — Выгоничи. Вел разведку, опираясь на передовые отряды огромного партизанского края. Отряды эти недавно были организованы из местных крестьян с небольшой прослойкой военнослужащих. Надо было приключиться вскоре после моего появления такому случаю. Из Брянска на Унечу шла крупная немецкая колонна: до 180 автомашин, несколько танкеток и один или два средних танка. Машины шли с грузом. Охраны было немного. Проехав Выгоничи, колонна двигалась по грунтовой дороге. Движения автотранспорта там не было давно, тракт зарос бурьяном и запустел. На развилке дорог немцы встретили двух баб, и переводчик спросил у них дорогу на Почеп. Бабы возьми и покажи дорогу, которая вела в партизанский край. Немцы покатили прямо к нам. Заставы, увидев такую сильную колонну — впереди шла пара танков, дальше же все сливалось в тучах пыли, — отошли в балки, а командованию донесли, что к нам движется свыше ста танков. В еще не обстрелянных отрядах поднялась паника. К счастью, один танк напоролся на мину и ему выбило гусеницу. Колонна остановилась. Через полчаса улеглась пыль, и партизанские разведчики подползли по ржи и дали нам уже более точные данные: "180 грузовых авто, несколько легковушек, три или четыре танкетки, один средний танк с перебитой гусеницей. Немцы стоят в нерешительности. Вместе с шоферами их не больше 300 человек". Отряды понемногу пришли в себя. Их было четыре, общей численностью тоже не более 300 человек, если считать и женщин. Многие из них всего несколько дней назад впервые взяли винтовки в руки, а свиста пуль не слыхали никогда. Командиры были и боевые, и вчерашние мирные колхозники, вообще всякие. Естественно, что они обратились ко мне. Я имел тогда еще интендантское звание и носил две шпалы. Командиры отрядов засыпали меня вопросами: что им делать, принимать бой или уходить в леса? Уйти без боя нам было легко, немцы, по-видимому, еще не знали о нашем существовании. Принять бой с таким войском, а затем отойти — значило отдать на расправу озлобленным немцам несколько деревушек, в которых мы стояли. А больше всего смущало меня то, что никаких полномочий на командование этими отрядами никто мне не давал.
Решено было дать бой. Быстро отданы распоряжения, размещены отряды в обороне и засадах. И когда колонна двинулась вперед, мы затеяли перестрелку. Выдержки у молодых партизан не было, они открывали огонь издалека, нервничали и вообще вели бой неумело. Все же немцы потеряли одну танкетку и около десятка автомашин и отошли назад. Они попутались в этих краях еще один день, пока не напоролись на более опытные отряды Василия Ивановича Кошелева, который устроил им ловушку. Солдат перебили, а машины уничтожили. Никаких лавров этот бой мне не дал, больше того — была куча неприятностей, но на этом деле я многому научился. Больше всего меня поразил случай, происшедший в процессе самого боя. Командир одного отряда был местный житель. Он имел военное звание старшего сержанта или старшины и поэтому единогласно был избран командиром. Он занял по моей "диспозиции" оборону на указанном рубеже. Так как у противника имелись танки, естественно, что я прежде всего учел наши противотанковые средства. Во всех четырех отрядах были две бронебойки и один крупнокалиберный пулемет без мушки, стрелявший только одиночными выстрелами, а иногда, словно сбесившись, срывавшийся на очередь, которую уже никто остановить не мог. Замолкал он лишь тогда, когда кончалась лента. Я указал места для бронебоек, а сам с этой капризной машинкой расположился на опушке леса у дороги. Когда колонна немцев двинулась, я заметил, что одной бронебойки на указанном месте нет. Верховой связной, посланный мною к командиру, доложил ответ командира: "Я бронебойку поставил на более нужном месте".
— А где? — спросил я связного.
— Во-он в селе, хата с новым забором.
— Так туда же танки не пойдут. Кругом болото.
— Так то ж хата командира, — отвечал связной.
— Что за чертовщина?! Он что, опупел, что ли? А сам командир где?
— Сам в цепи. С обороны, говорит, не уйду живым, но бронебойку где поставил, там и стоять будет.
Колонна подходила, перестраиваться было некогда. Метров за триста, где-то на фланге, раздались выстрелы партизан без команды, из передних машин выскочили немцы, а я, ругаясь и проклиная судьбу, которая ввязала меня в эту глупую историю и свела с таким недисциплинированным войском, скомандовал: "Огонь по всему фронту!" Конечно, будь это немцы как немцы, они прогнали бы нас, но у них тоже, видимо, тряслись поджилки. Несколько машин уже горело. В стане врага я заметил признаки паники. Мы расхрабрились, стали нажимать, но гитлеровцы, поставив танки в арьергарде и прикрываясь их огнем, стали под малодейственным нашим обстрелом разворачивать колонну назад, а часа через два и совсем ушли. Враг оставил одну танкетку, 8 чадивших черным дымом грузовиков и 16 убитых. С нашей стороны был убит лишь один: командир отряда, поставивший бронебойку возле своей хаты. Бойцы говорили, что сражался он храбро. Мы похоронили его с почестями, а я отметил в дневнике эту историю, поразившую меня, и решил написать о ней трагический рассказ. Рассказ у меня не вышел, но затем на протяжении двух с половиной лет партизанской жизни я еще встречался с подобными случаями. Люди не понимали, что врага надо бить не в том районе, где хочется Ивану Ивановичу, потому что он там главный начальник, а там, где врага можно ударить наиболее удачно, с наименьшими потерями для себя и с наибольшими для противника. И, встречаясь с такими районного масштаба стратегами, а иногда будучи вынужден и выполнять, ох, немудрые их планы, я всегда вспоминал командира отряда, который поставил бронебойку у своей хаты, а сам погиб в чистом поле, сраженный снарядом немецкого танка.
Волею судеб под Брестом и Варшавой нам суждено было побывать лишь через год. А сейчас, в феврале сорок третьего года, Руднев, просидев над картой много часов, сказал нам с Базымой:
— Придется круто поворачивать на юг.
— Снова форсировать Припять? — спросил Базыма.
— Изнов! — сердито ответил Ковпак. — Ох, и набрыдла мени ця ричка. Вершыгора, выберы таке мисце, де берега снигом замело. Щоб я и не бачив цю прокляту Припять з припятенятами!
Выполнить командирскую волю мне было нетрудно. Весь январь и начало февраля стояли морозы, они все-таки заковали непокорную реку в ледяные одежды, а метели замели берега и скрыли под белым саваном ее нагое, холодное, мертвое тело. Казалось, природа специально работала, чтобы скрыть свою гнилобокую дочь от глаз разозлившегося Ковпака. Кроме проводников, разведки да нас с Базымой и Войцеховичем, в отряде и не знали, что мы, километрах в двадцати пяти восточное Пинска, перемахнули Припять в третий раз.
С этой ночи мы круто повернули на юг.