Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 8-я.

В Петрограде

Гучков и Саввич вспомнили мой приезд в Петроград и мои разговоры в январе 1917 года. Меня вызвали в столицу для участия в работе комиссии, призванной перестроить по-новому уставы и начавшей работать под председательством генерала Поливанова{39}.

В Петроград я приехал в день пасхи. В Севастополе в праздничные дни еще вывешивали старый трехцветный флаг, его лишь перевертывали так, чтобы не синяя, а красная полоса была наверху. Здесь же старый флаг империи был с негодованием отброшен, и праздник был отмечен бесчисленными красными флагами.

Я с тревогой ехал в свой родной город, в котором родился и вырос. О том, как развертывались события после революции, я знал только по газетам.

На севере революция победила, хотя и после непродолжительной, но все же кровавой борьбы. В Севастополе в марте революция казалась праздником. После некоторых небольших колебаний основные массы людей всех классов внешне объединились вокруг Совета и с песнями пошли строить новую жизнь. Все пока шло мирно. Казалось, революция простила прошлое и будет «бескровно» строить будущее.

Я с тревогой ждал, что увижу в Петрограде. По какой основной линии пойдут события в центре государственной жизни?

Уже в своей семье я нашел неожиданные перемены. Сестра Таня вернулась с фронта и деятельно работала в дни революции на питательных и перевязочных пунктах восстания. Жена тоже вспомнила свои молодые дни, [206] ночи, проведенные в бурных спорах в гимназических и студенческих самообразовательных кружках. В ее семье были старик эсер Фейт, политкаторжанин, и эмигрант, известный общественник Фрелих. Старые дрожжи бродили. Она тоже была на стороне революции.

Но мать и брат — офицер егерского гвардейского полка — ничего хорошего не ждали впереди. Уже в семье шли горячие споры, и мое активное участие в Севастопольских событиях встретило различную оценку.

Днем пришли друзья и знакомые. Зашли Ковалевский, Головачева. Они с тоской смотрели на будущее и с недоумением спрашивали меня, как это я могу быть веселым.

— Не вижу ничего плохого, — отвечал я. — То, что нам мешало победить, сломано, и мы сможем теперь перестроить армию по-новому и добиться победы.

Китти и Ковалевский переглянулись.

— Видно, что вы приехали из глухой провинции, — произнес Ковалевский. — Временное правительство, правда, состоит из людей способных, но оно бессильно что-либо сделать. Настоящая власть в руках Совета солдат и рабочих. Солдаты же и рабочие везде требуют мира, хлеба и равноправия. Мы будем разбиты на войне.

— Для такого пессимизма нет основания. Сотрудничество лучших людей Государственной думы и лучших людей революционной демократии обещает хорошие результаты.

— Если бы вы пережили революцию с нами в Петрограде, вы бы так не говорили. Посмотрите, в день пасхи на улице вместо праздничных флагов висят грязные тряпки цвета крови, — раздраженно говорила Китти. — Праздник всепрощения и любви заменен праздником классовой борьбы.

Я рассмеялся.

— Уж если и говорить о празднике всепрощения и любви, то именно он-то и происходит сейчас. На улицах ходит голодный народ, а вы спокойно сидите в гостиной... Но не в этом дело. Расскажите лучше о новых порядках в городе.

— Городом правит Совет рабочих и солдатских депутатов, — раздраженно сказал Ковалевский. — В него входят представители от каждой роты, каждого завода. В него вошли даже представители от фармацевтов, учителей [207] и т. д. Словом, громадный зал морского корпуса, а это самый большой зал в Петрограде, не может вместить всю эту компанию. От ее имени правит анонимная кучка Исполнительного комитета с крайне оригинальными замашками.

— Например?

— Например, они в одну ночь состряпали приказ № 1 о новых отношениях в армии {40}.

— Да, приказ нанес жестокий удар сплоченности армии, — заметил я.

Ковалевский продолжал:

— Кто и как его состряпал — неизвестно. В 4 часа утра два депутата Совета принесли приказ в Военную комиссию Государственной думы на согласование. Члены комиссии спали после бешеной работы в течение всего дня и большей части ночи. Их разбудили и предложили высказать свое мнение. Они отказались, заявив, что должны посоветоваться с военными экспертами. Тогда приказ выпустили без согласования с Думой, чтобы предупредить крупные события. Приказ вышел в девяти миллионах экземпляров. Его бросили в полки Петрограда и тотчас послали в действующую армию. Вот как было дело, — разведя руками, сказал Ковалевский.

Меня засыпали рассказами о том, как произошел переворот, как бывших министров свозили в Думу, как генерал Беляев (военный министр), перед тем как бежать из Петрограда, всю ночь жег в своем кабинете какие-то бумаги и был найден под столом, где он спасался от пуль, летевших в окна.

— Но хуже всего, — рассказывал брат, только что вернувшийся из окопов, — что армия стихийно не хочет воевать!

— В Севастополе этого нет, — заметил я.

— В Севастополе воевать не трудно, — рассердился брат. — А посади матросов в окопы, не то запоют.

— В Севастополе все гораздо проще, — говорил Ковалевский. — Вы получили революцию готовенькой...

— До нас дошли вести о ваших новых подвигах, — улыбаясь, заметила Екатерина Дмитриевна. — Но нам от этого не легче.

— Как не легче! Но ведь если по нашему, а не по вашему пути пойдет вся действующая армия, то офицеры [208] получат достаточное влияние на Советы, и мы сможем довести страну до мира без катастрофы. Нужно только, чтобы армия перешла к новым формам жизни, создала комитеты по инициативе командования, а не по требованию низов. Этим путем к политической активности будут вызваны лучшие силы в солдатской и офицерской среде, и руководство офицерства в армии будет обеспечено. Боеспособность армии будет сохранена.

— Быть может, вы и правы, — задумчиво проговорил Ковалевский. — Сомневаюсь только в том, чтобы можно было что-нибудь сделать в здешних условиях.

— Это и нужно будет посмотреть. Так сразу не скажешь. Я же надеюсь, что в Петроградском Совете, как и в Севастопольском, найдутся серьезные группы революционеров, на которых можно будет опереться. Во имя спасения России от поражения в войне они сделают все для поддержания боеспособности армии. Нужно только, чтобы они не оттолкнули офицеров, которые готовы строить с ними демократическую республику, офицеров, которые будут против восстановления монархического строя.

— Об этом больше никто не думает, — возразил Ковалевский. — Император так дискредитировал себя в глазах всего общества, что даже попытка Гучкова поставить на его место великого князя Михаила не привлекла большого числа сторонников. Нам нужна хорошая республика французского типа. Об этом и надо говорить.

Обстановка вырисовывалась для меня еще с одной стороны, также представлявшей крупное значение. Пришел член Государственного совета Мейштович, представитель Польши, входивший в польское коло.

На вопрос, как мыслит себе Мейштович отношения России и Польши после революции, он ответил, что у Польши накопилось столько обид против царской России, что единственно возможным решением вопроса является полное отделение. Экономические интересы, правда, тесно связывали оба государства, и в будущем возможна уния, но пока обиды забудутся, ни о чем другом, кроме полного отделения, не может быть и речи.

Передо мною встал новый громадный вопрос, на который надо было дать себе ответ: «Можно ли идти на самоопределение народов России?» Ответ был найден быстро. Ведь Англия сумела сохранить единство империи [209] в 450 миллионов жителей. Принцип добровольной федерации, основанной на взаимной выгоде, сохранил единство Англии. Этот путь казался возможным и для новой России, выросшей из февраля.

* * *

То, что в Севастополе происходило на маленьком пятачке, в мировом центре, в столице Российской империи, разворачивалось в грандиозных масштабах. Монархия, сковывавшая развитие России даже на пути капиталистического развития, рухнула в крови и грязи. Новый мир социализма уже завоевал сторонников в широких массах, имея свою сплоченную и организованную фалангу бойцов-организаторов. Из подполья вышли большевики. Они выражали то, что думала и о чем мечтала масса: «мир, хлеб, свобода», которые нужно было завоевать. Но буржуазия уклонялась от боя. Она выпустила «дымовую завесу слов», маскируя подготовку атаки против революции.

Между тем страна ликовала. Страна мечтала о том, что сейчас же будет кончена ненавистная война. Полки и делегации шли в Таврический дворец, где рядом с Государственной думой утвердился Совет рабочих и солдатских депутатов.

Это был клокочущий центр, в котором нескончаемым потоком лились с трибуны Совета речи, где все время находились люди, готовые говорить, и все время был полный зал, готовый слушать с неослабевающим интересом. Нужно было строить новую жизнь. Эту жизнь массы хотели строить своими руками. Каждый солдат и рабочий шли сюда со своим словом. Пришел сюда и я, чтобы разобраться, что же происходит. Я хотел переговорить с членом военной комиссии Думы Энгельгардтом, с которым познакомился у Ковалевских.

Пробившись через море солдат, рабочих, каких-то людей, с озабоченными лицами сновавших по огромным залам и коридорам Таврического дворца, я добрался, наконец, до маленькой комнаты № 41, в которой работала военная комиссия.

Меня приняли полковник Генерального штаба Гильбих, капитан ополчения Чекалкин, поручик Греков и мой старый друг инженер Сухотин.

Здесь, в военной комиссии, настроение было совсем [210] не такое, как у моих друзей, с которыми я виделся накануне. Они хорошо знали, что представляет собой таинственный Исполнительный комитет Петроградского Совета. Они с ним работали все это горячее время и были убеждены, что в Исполкоме — «настоящие» люди.

Прежде всего Гильбих рассказал мне о члене Исполкома Совета Гвоздеве, который в начале революции сидел в одиночной камере в Крестах.

Через полчаса после выхода из тюрьмы Гвоздев был в Думе, а через час уже сформировался Совет рабочих депутатов, в котором он стал товарищем председателя.

— Что же хочет строить Гвоздев? — спросил я.

— Демократическую республику.

— Это политическое устройство государства. Это ясно, что у нас не может быть ничего другого. Но как строить жизнь в повседневном ее течении?

— Ну конечно, восьмичасовой рабочий день, равенство перед законом, демократические свободы...

— А мир, а конфискация земель? — спросил я.

— Ну, это все когда рак свистнет! Когда соберется Учредительное собрание...

— Вот как... — протянул я. — Как же его выбрали в Совет солдатских и рабочих депутатов?

— Выбрали его за прошлые страдания, за борьбу, за 1905 год, за сидение в Крестах. Ему приходится теперь отбиваться от своих избирателей; на заводах всем руководят большевики.

— Почему же их так мало в Совете?

— Ну, это ловкий трюк! Меньшевики и социалисты-революционеры говорят самые революционные слова и заманивают массы обещаниями. Кроме того, в Совет от Путиловского завода с десятью тысячами рабочих и от часовой мастерской Буре с десятью рабочими избирают по одному депутату. В кустарных же фабриках и артелях меньшевики и эсеры очень популярны. Вот почему Совет у нас почти «лояльный». Кроме того, вожди большевиков — в эмиграции и ссылке. Недаром Керенский пугает матерых думских зубров: «Вот погодите! Сам Ленин приедет! Вот когда начнется по-настоящему!»

Я помнил имя Керенского, популярного политического адвоката.

— Кто он? Что думает?

— Черт его знает! Болтает много. Толпа его слушает, [211] человек полезный. Он интеллигент, имеет связи среди эсеров.

В комиссию обороны вошел молодой полковник Генерального штаба Туган-Барановский, брюнет среднего роста, с живыми ясными глазами и приветливой улыбкой.

Сухотин приподнялся, чтобы его приветствовать. Греков и Чекалкин прервали разговор.

Скромный, с полузастенчивой улыбкой на энергичном лице, которое оттеняли небольшие черные усики, он дружески пожал всем руки и с радостью обратился ко мне, так как знал меня по службе в Генеральном штабе.

Туган принадлежал к тому небольшому числу офицеров Генерального штаба, которые вместе с Якубовичем, правнуком декабриста Якубовича, и князем Тумановым примкнули к Февральской революции и полностью предоставили себя в распоряжение Государственной думы.

После радушного приветствия и первого обмена вестями я спросил его, что делается в Петрограде, что собой представляет новый военный министр Гучков, началась ли действительная перестройка армии.

Туган махнул рукой.

— Ничего подобного. Он, правда, сменил Рауха и Безобразова, Вебеля и Куропаткина, но натолкнулся на резкое противодействие генералитета. Деникин в резкой форме выговаривал ему, что он без всяких оснований снимает «лучших» (!) людей армии и тем подрывает ее основы.

— Позвольте, но ведь тот же самый Деникин не раз и не два возражал и негодовал, что командование вверяется людям, подобным Рауху, которые органически неспособны вести войска в бой и губят армию.

— Да, это он говорил до революции. А теперь изменил свою точку зрения и встал во главе генералитета. А так как он начальник штаба у верховного, поставленный самим Гучковым после того, как Алексеев занял место главнокомандующего, то Гучков с ним считается.

— А с чем вы приехали из Севастополя? — спросил Гильбих.

Я рассказал им о положении, которое, как мне казалось, определяло отношения между офицерами и солдатами.

— Вот это дело. Это действительно новый шаг вперед! [212] Удивительно, — говорил он, — почему Гучков противится введению комитетов в армии? Только этим путем можно воссоздать на новых основаниях дисциплину и боеспособность армии!

— Говорят, что такого примера не было в истории, — вставил Греков.

— Неверно! Я недавно перечитывал историю английской революции. В армии и флоте Кромвеля были комитеты офицеров и солдат, настоящий парламент с двумя палатами! И тем не менее армия революции разгромила короля.

Я с удовольствием слушал его. Он знал, что среди молодежи Генерального штаба найдет союзников в этой новой борьбе так же, как находил их в борьбе с ивановыми и вагиными.

— Надо вас завтра познакомить с Исполнительным комитетом, — заключил Гильбих. — Сделайте им доклад и давайте проводить эту идею в армии!

После небольшого совещания было решено, что я выступлю на пленуме солдатского Совета{41} и затем изложу свои предложения в Исполнительном комитете.

Именно для этого я и приехал и поэтому с радостью согласился и на то и на другое. Отношения с рабочими и солдатами в Севастополе давали мне уверенность, что я буду понят в Совете, а не в комиссии генерала Поливанова, созданной при Гучкове.

— Но к Гучкову вы пойдите непременно, — сказал Туган. — Быть может, вы его убедите.

— Кстати, скажите, пожалуйста, что делает Сухотин в военной комиссии Государственной думы? — спросил я, воспользовавшись тем, что Сухотин в это время был занят с рабочей делегацией какого-то завода.

Оказалось, что в самые тревожные дни, когда Дума отказалась подчиниться приказу императора о роспуске, Гучков предложил организовать комиссию по защите Думы от правительства. Во главе ее был поставлен член Государственной думы Энгельгардт, а в помощь ему Гучков назначил Сухотина, которого он знал по совместной работе в военно-промышленном комитете.

Я хорошо знал Сухотина, знал, что он был против монархии, стоял за демократическую республику. За это просидел в Александровском централе три года. Как-то выбрался из тюрьмы и с трудом, через Батум и [213] Турцию, бежал за границу. Прожил в эмиграции — в Италии, а потом в Англии — почти до самой мировой войны, когда его друзья, Гучков и Рябушинский, выхлопотали ему разрешение вернуться на родину. За границей он был близок к Кропоткину.

Как только Сухотин закончил свою беседу с делегацией, он приветливо обратился ко мне.

— Здравствуй, Александр Иванович, мы рады тебя видеть и не сомневались, что ты придешь к нам. Ведь мы знали, что ты делал в Севастополе во время переворота.

Я был приятно поражен, что Сухотин знает о моей работе в Севастополе.

— С чем ты приехал к нам?

Я с новым интересом смотрел на своего друга детства, носившего, несомненно, печать большой одаренности. Его большой открытый лоб говорил о недюжинном уме. Твердо очерченный подбородок характеризовал твердую волю. Глаза смотрели приветливо. Передо мной был человек, с вниманием и интересом выслушивающий своего собеседника и готовый сделать все, чтобы понять и усвоить его точку зрения.

Мне говорили, что Сухотин был большим общественником и умел объединить около себя в работе самых разных людей. Это сразу чувствовалось: видно было, что он умел завоевать доверие с первого слова.

Сухотин заинтересовался тем, как выбирались в Советы офицеры.

— Офицеры выбирали представителей в Совет от себя, солдаты — от себя. При этом на одного офицера в Совете приходилось три солдата.

— Хорошо придумали, — заметил Сухотин. — Это всегда даст вам возможность руководить солдатской массой. Нужно бы только это большое завоевание закрепить для всей армии. Вот что, мы тебя сейчас поведем в Исполнительный комитет, познакомим там с руководящими товарищами, а потом тебе придется выступить на пленуме солдатских депутатов. Имея такую поддержку, ты поедешь вместе с военным министром в Ставку и уломаешь старика Алексеева провести вашу севастопольскую организацию в армии. Иначе волна, поднятая приказом № 1, покатится по всем фронтам и вырвет из наших рук всякую возможность управления. [214]

Нам придется немного подождать, пока соберутся в Исполнительном комитете. А пока поделись с нами своими впечатлениями о Колчаке.

Я должен был дать полную характеристику адмиралу: рассказать о его знаменитой атаке «Гебена» в море, о минировании Босфора и т. п.

Я рассказал также, как Колчак рядом смелых действий сумел завоевать доверие, как он поддержал то либеральное крыло офицерства, которое шло на сотрудничество с Советами, как он, наконец, одобрил мероприятия, направленные на установление взаимодействия с Советами, и приказом провел положение, утверждавшее комитеты на кораблях и в полках, словом, рассказал все, что могло характеризовать его как политика и флотоводца.

Сухотин сочувственно кивал головой.

Потом я попросил объяснить мне, почему так быстро была одержана победа над царским строем.

Сухотин живо, с большим юмором рассказывал о происшедших событиях.

— В основе революции был, конечно, голодный бунт. Безграмотная и насквозь продажная царская власть не умела даже накормить свою столицу; рабочие окраины просто голодали.

— При всем моем уважении к вам, дорогой Петр Акимович, не могу молчать, когда вы так фальсифицируете события, — раздался из угла комнаты голос человека, с которым я еще не был знаком. Это был прапорщик, уже немолодой, по фамилии Ромейко, работавший в военной комиссии. — Можно подумать, что все это с неба свалилось. Ведь был 1905 год! И сейчас все началось забастовкой на Путиловском заводе. 27 февраля бастовал почти весь рабочий Питер, до полумиллиона рабочих. Справедливость требует сказать, что восстание шло под лозунгом большевиков: «За мир, хлеб и свободу!» Рабочие начали восстание, влившись в ряды восставших солдат, и повели за собой крестьян в солдатских мундирах.

— Ну, не будем спорить, — примирительно отвечал Сухотин. — Теперь это уже дело прошлое. Нам нужно сохранить армию и позаботиться сейчас о том, чтобы немцы не задушили Россию и так успешно начавшуюся революцию! Пойдемте, Александр Иванович! Несомненно, [215] в Исполкоме публика уже собралась. Я вас познакомлю.

Военная комиссия помещалась на третьем этаже Думы, Исполком на первом, рядом с Колонным залом. Дума покинула Таврический дворец. Ее голос уже не был слышен в потоке событий, где она сыграла заметную, хотя и очень кратковременную роль.

Пока шли вниз, Сухотин рассказал мне о прапорщике Ромейко.

Это большевик, но он ушел из партии в 1907 году. Теперь оборонец, считает, что в данный момент надо всеми силами отстоять Россию от нападения германского империализма. Великолепно умеет воздействовать на массу. Весьма полезный человек. Ссориться с ним нечего. Но ты подумай! — продолжал рассказывать Сухотин о ходе революции. — В городе была полная неразбериха. Никакой власти не было, а со всех железнодорожных линий мы получали телеграммы о том, что с фронта на Питер идут эшелоны. На военную комиссию Думы легла роль штаба обороны. К нам приходили полки без офицеров и офицеры без полков. Мы соединяли их и посылали навстречу подходившим с фронта войскам.

— И что же, были бои? — спросил я.

— Нет, боев не было. Все ограничивалось братанием. Теперь на военной комиссии лежит другая задача — мы подбираем таких офицеров, которые в новых условиях могут руководить войсками, ставим их на место и помогаем сделать первые шаги. Самое трудное дело было поставить нового командующего Корнилова. Он занял резко оппозиционную к царю позицию еще до революции, когда прибежал из плена...

— Позволь, — возразил я, — люди, знавшие его в 1915 году, рассказывали мне, что он хотел перевешать всех Гучковых и Милюковых, а вернувшись из плена, был обласкан царем.

— Это верно, — отвечал Сухотин. — Но времена изменчивы. Глупость и продажность царской власти оттолкнули даже такого верного слугу царя, как Корнилов, и в декабре 1916 года он обещал Гучкову свою помощь. И как только грянула революция, мы тотчас вызвали Корнилова в Питер. Но все дело было в том, чтобы Совет «признал» его. Прежде всего мы его послали арестовать бывшую царицу Александру Федоровну. [216] Это создало ему некоторый авторитет. После этого мы решили представить его Совету. Научили, что говорить и как себя держать. Народу набилось в Исполком, особенно военных, масса! Он вышел и сказал небольшую речь: «Я считаю, — говорил он, — что происшедший в России переворот является верным залогом нашей победы над врагом. Только свободная Россия, сбросившая с себя гнет старого режима, может выйти победительницей из настоящей мировой войны».

— Ты можешь себе представить, — продолжал Сухотин, — как глядели на царского генерала бывшие подпольщики, люди, только что вышедшие из тюрем, а теперь члены Исполкома. Но Корнилов с военной прямотой признал революцию и заявил, что он готов ее защищать от всякого нападения. Он просил помощи Совета для поддержания дисциплины и воли к победе в войсках. Ему устроили настоящий допрос, но при этом члены Исполкома держались лояльно, а прапорщики почтительно.

Корнилов на все вопросы отвечал вполне удовлетворительно. Правда, он хотел попугать Исполком германским наступлением и этим вынудить его более энергично помогать ему. Но Суханов, член Исполкома, спросил его прямо, откуда он это знает. Тут Корнилов не мог дать толкового ответа и лепетал вздор.

Все-таки общее впечатление получилось. Исполком принял его как командующего.

Я понял, что Сухотин деликатно обучает и меня, как держать себя во время предстоящего свидания.

Мы подходили к комнате, где заседал Исполнительный комитет. У дверей сидел на стуле часовой, накалывая на штык пропуска проходивших.

— Неважное у нас войско, — заметил я.

— Не беспокойся, — возразил Сухотин. — Из таких же молодцов выросла армия Великой французской революции. Санкюлоты 1792 года быстро превратились в непобедимые батальоны французской армии Жемаппа и Ватиньи. Нужно только уметь к ним подойти. И мы таких людей ищем сейчас везде. — Сухотин многозначительно посмотрел на меня. — Ты как будто эту науку в Севастополе постиг?

Как виднейший и активнейший член военной комиссии Государственной думы, Сухотин в ходе событий первых [217] дней революции установил контакт с Исполнительным комитетом, и его встречали хоть и не радостно, но приветливо.

Он познакомил меня с Сухановым, Чхеидзе, Соколовым, Гвоздевым и другими членами Исполнительного комитета. Сообщение Сухотина о моем предложении заинтересовало их, и они согласились уделить пять минут, чтобы выслушать меня.

Совершенно неожиданно для себя я оказался в самом центре событий и сначала растерялся. Все шло как-то слишком уж быстро.

Я начал с того, что передал Исполнительному комитету привет от офицеров Черноморского флота и Севастополя.

Затем я поставил перед членами Исполкома вопрос о поддержке боеспособности армии. Хотят ли они, чтобы вся армия развалилась, как Балтийский флот{42}, или чтобы она сохранила боеспособность, как корабли Черного моря? Если члены Исполкома считают нужным обеспечить защиту России от германского вторжения, то нужно, не теряя ни минуты, принять меры, чтобы политические отношения в армии нашли ту или иную форму.

В комиссии генерала Поливанова все шло с такой медлительностью, что о выработке положения ранее чем через два месяца нельзя было и думать. А за это время в армии вспыхнет междоусобная война. Мое предложение заключалось в том, чтобы немедленно в качестве временной меры приказом главнокомандующего ввести положение о комитетах (так же, как это сделал Колчак), до того как оно будет разработано и принято правительством.

Члены исполкома слушали очень внимательно. Опыт Севастополя вызывал интерес как противоположность печальным, с их точки зрения, событиям на Балтике.

Но в том, что я говорил, было две стороны. Слово взял Стеклов и весьма резко возразил:

— Считают ли товарищи, что на Черном море дело обстоит хорошо, раз власть нераздельно сохранилась в руках адмирала Колчака, которого никто не знает, как не знают, в каком направлении он ее использует?

Стеклов видел в этом прямую угрозу революции. [218]

Но его никто не поддержал. Наличие Совета казалось достаточной гарантией на случай, если бы офицерство попыталось использовать свое положение для контрреволюционных целей.

Исполком поручил Гвоздеву и Соколову подробно изучить положение в Севастополе и, в случае, если оно их удовлетворит, дать мне полномочия ехать в Ставку и доложить генералу Алексееву о необходимости введения, в виде временной меры, положения о комитетах Черного моря.

Гвоздев был коренастый широкоплечий человек с открытым взглядом немного выпуклых глаз, с густой шапкой волос. Живой и веселый, он держался просто, без претензий, по-рабочему.

Соколов был интеллигент, лысый, с большой черной бородой, аккуратно подстриженной, как стригли в свое время ассирийские цари, прямоугольником. Он был сдержан, спокойно смотрел в глаза собеседнику, и казалось, ничем его взволновать невозможно.

Гвоздев и Соколов сейчас же взялись за просмотр положения, которое я им зачитывал, и, познакомившись с ним детально, дали мне необходимые полномочия; мало того, они решили отпечатать положение о комитетах Черноморского флота в «Известиях Центрального Исполнительного комитета» {43}.

После того как деловая часть разговора окончилась, я просил разрешения задать несколько волновавших меня вопросов. Прежде всего: скоро ли будет заключен мир, который с такой настойчивостью требуют массы.

Гвоздев считал, что о скором мире не может быть и речи. Германия задушит Россию своим экономическим превосходством и восстановит у нас царский строй.

— Плеханов из-за границы пишет нам, — говорил Гвоздев, — что русский пролетариат будет слепым, если не учтет этого.

Авторитет Плеханова, вождя социал-демократов (меньшевиков), даже для меня, стоявшего далеко от революционного движения, был очень велик. Если Плеханов говорил о необходимости продолжать войну, значит, дело было бесспорно.

— Да разве один Плеханов! — продолжал Гвоздев. — [219] To же нам пишет из Брайтона{*4} Кропоткин. А Короленко прямо говорит: «Надо отразить нашествие на родину, оградить ее свободу!» И это ясно. Сейчас, с разваленной армией, мы не сможем заключить выгодный мир. Немцы нас зажмут. Можно, конечно, заключить «похабный» мир, но на это не согласны Милюков, Коновалов и Гучков. С ними у нас идет война.

— Из-за чего же вы воюете? — спросил я. — Ведь вы же не хотите заключить позорный для России мир?

— Не хотим, но надо, чтобы народ понял, почему его нельзя заключать. Когда Церетели вернулся из ссылки{*5}, он сказал, что, если Временное правительство объявит свое стремление к миру без аннексий, за ним пойдут все как один. Массы должны видеть, что власть делает все возможное для заключения мира. К черту Дарданеллы, Армению и Персию! Но Милюков упирается и твердо стоит за тайные договоры, заключенные царем с Англией и Францией.

— Но это же не довод, чтобы не бороться за мир, — возражал я. — Временное правительство безвластно, наоборот, полнота власти в руках Центрального Исполнительного комитета{44}. Вы можете делать все, что считаете нужным. Вы же сами допустили к власти людей, которые далеко не пользуются популярностью среди солдатской массы, — князя Львова, промышленника и помещика Терещенко, фабриканта Гучкова. Почему вы им передали власть? Не следует ли это понимать так, что рабочий класс еще не в силах взять управление государством и потому он уступил власть культурной части общества?

Гвоздев рассмеялся.

— Нет, конечно. Такое представление было бы очень упрощено. Но мы, социал-демократы, действительно считаем, что революция должна быть буржуазно-демократической, и делаем все для того, чтобы поддержать буржуазию у власти. Мы совершенно добровольно передали ей власть, с тем чтобы она осуществила наше общее желание и создала нормальный парламентский строй, такой примерно, как в Англии. Власть должна была быть отдана буржуазии потому, что [220] у демократии не было прочных и влиятельных организаций: партий, профсоюзов, муниципалитетов. Наконец офицерство в армии было буржуазным. Пролетарии создали боевые организации, но не могли взять государственную власть, они не справились бы ни с разрухой, ни с голодом. Милюкова наличный государственный аппарат стал бы слушать, но Чхеидзе нет. Вся цензовая Россия встала бы против демократической власти. Вся буржуазия была бы против революции, поднялась бы вся обывательщина, вся пресса. Голод и развал привели бы к торжеству контрреволюции и победе Германии. Без буржуазии мы не можем построить новую Россию, но, чтобы привлечь буржуазию, надо было снять вопрос о войне и мире. В этом все дело.

Гвоздева вызвали на заседание. Я продолжал говорить с Соколовым.

Мой вопрос, видимо, задел его самое больное место. Соколов отвечал, уже волнуясь:

— Нам остается одно — продолжать войну. На мой взгляд, бунт против буржуазии, к которому нас призывают большевики, лишь красивая фраза, золотой сон, от которого нас разбудят немецкие пушки. Мы уже обращались к немецкому пролетариату и какой ответ получили?.. Нам ответили, что мы не настолько сильны, чтобы заниматься внутренними волнениями! Не забывайте слова Жореса: «Социальная справедливость неразрывно связана с национальной независимостью». Путь осуществления социальных идеалов на земле — путь медленный, через море крови и горы трупов.

— Если вы хотите продолжать войну, то зачем отдали приказ № 1, он развалил армию, — сказал я.

— Приказ № 1, — запротестовал Соколов, — мы были вынуждены отдать.

— Почему же?

— А вот почему. В первые дни революции в некоторых полках было колебание: на чью сторону встать — на сторону Совета или на сторону Думы? Родзянко, Милюков, Гучков бросились к солдатам в казармы, произносили речи. Родзянко говорил преображенцам: слушайтесь офицеров, водворяйте порядок! Ему кричали громовое «ура». Милюков в 1-м запасном полку прямо звал слушать только Думу и не допускать двоевластия, и его горячо приветствовали, а, лейб-гренадеры вынесли [221] Гучкова после его речи на руках. Было ясно видно, куда клонится дело. А тут Родзянко дал приказ отбирать у революционных полков оружие. Надо было действовать быстрее. На первом же заседании Совета революционные солдаты и рабочие прямо потребовали от президиума приказа, который вырвал бы власть из рук офицеров, чтобы они не могли привести свои полки, разогнать и перерезать Совет, — вот откуда приказ № 1...

— Ну и что же? — спросил я.

— Полки выбрали комитеты, прислали делегатов в Совет рабочих депутатов, рабочее влияние на солдат оказалось сильнее влияния Родзянко. Оружие мы взяли под контроль комитетов и приказали выполнять только те приказы, которые подтвердит Совет. Теперь мы по крайней мере спокойны, что Родзянко и Милюков нас не перехватают и не посадят нам нового царя, — ответил Соколов.

Все это было мне понятно. Нового царя, хотя бы и чуть получше Николая, я тоже не хотел.

Соколов продолжал:

— Этот приказ мы сформулировали так, чтобы иметь возможность сохранить армию. Там сказано, что в строю и при исполнении службы должна быть строжайшая дисциплина... Впрочем, через несколько дней мы отменили его и приказом № 2 вернули офицерам власть. Гучков заявил, — пояснил Соколов, — что иначе он подаст в отставку.

— Если вы хотите продолжать войну, то без генералитета, без Корнилова и Колчака сделать это нельзя... Ну а как же будет с землей, с фабриками?

— Об этом будет судить Учредительное собрание.

Соколов встал — его ждали на заседании Исполкома. За мною тоже пришли — началось заседание солдатской секции Совета, и мне предоставили слово в начале заседания.

С большим волнением выходил я на трибуну Петроградского Совета. Я столько о нем слышал и плохого и хорошего, что не знал, чему верить, и не мог предвидеть, как будет принято мое выступление.

Меня представили Совету как товарища председателя Севастопольского Совета. Это расположило членов Совета в мою пользу.

Я начал с передачи привета севастопольской организации [222] Петроградскому Совету — вождю новой России, вышедшей из революции. Это вступление понравилось. Затем я перешел к своей главной теме — о введении во всей армии комитетов солдат и офицеров, для того чтобы воссоздать боеспособность армии в защите родины от вражьего нашествия. Нужно было восстановить на новых началах отношения офицера и солдата, но при этом изгнать тех офицеров, которые не хотят идти с солдатами, идти с революцией.

...Я остановился, не зная, можно ли громко говорить о дисциплине, — а вдруг в Петрограде это будет встречено взрывом негодования... И все-таки решился.

— Надо восстановить дисциплину. Я приехал в высший орган революции для того, чтобы призвать к спасению родины, которое зависит теперь не от кого иного, как от самого освободившегося от царского строя народа.

Речь моя была закончена. Раздались продолжительные аплодисменты.

Я был счастлив. Мне казалось, что солдатская масса в Питере так же хорошо настроена, как и в Севастополе.

Измученный переживаниями дня, я направился к выходу. По дороге меня поймал Сухотин:

— Александр Иванович, твое выступление было очень удачным! Я думаю, что ты сумеешь принести много пользы при создании новой России. Военный министр Гучков собирает сегодня вечером офицеров Генерального штаба, участников революции, поужинать вместе в ресторане Кюба. Приходи и ты, будем очень рады!

Впечатление, вынесенное мною от посещения Таврического дворца, было огромное. Во-первых, я увидел, что имею дело не с врагами. В Петроградском Совете, так же как в Совете Севастополя, в большинстве были люди, готовые защищать родину от немцев, защищать капиталистический строй от пролетарской революции, за которой, как я считал, шло ничтожное меньшинство народа.

Это было хорошо. Это была «бескровная» революция. Мало того. Руководители Совета намечали именно тот путь борьбы с пролетарской революцией, который произвел такое большое впечатление на меня в талантливых [223] корреспонденциях Дионео из Англии, печатавшихся в «Русском богатстве» — журнале Короленко.

Дионео писал о «революции с открытыми клапанами», которую проводила английская буржуазия под руководством Ллойд-Джорджа. Возмущение масс социальной несправедливостью грозило разорвать «паровой котел» государственной машины. Но Ллойд-Джордж открыл клапаны! Были введены пенсии престарелым, страховые премии больным, сокращен рабочий день, повышено внимание безопасности производства. Буржуазия решила отказаться от части своих прибылей, но сохранила главное: власть, руководство государством... и вернула себе потерянное сторицей!

Именно это по существу говорил и предлагали сделать Гвоздев, Церетели, Соколов. Именно это и казалось мне правильным. Господствующим классам надо было «поделиться», дать массам «место под солнцем», но зато сохранить руководство в своих руках.

Я решил, что мне по дороге с большинством Петроградского Совета, и принял этот план борьбы с пролетарской революцией, гарантировавший, как мне казалось, и защиту родины от немцев и наименьшие потрясения внутри государства.

* * *

...Вечером того же дня большой темно-зеленый «Паккард» подвез Александра Ивановича Гучкова, крупного московского промышленника, очень беспокойного человека, а теперь военного и морского министра, к подъезду ресторана Кюба.

На улицах Петрограда было тихо и сумрачно. Сырость ранней весны пронизывала насквозь. У булочных и пекарен стояли длинные очереди в ожидании хлеба. Здесь революция ничего не изменила: были очереди при царе, остались они и при Временном правительстве.

Рабочие, беднота стояли ночи напролет, ожидая куска хлеба.

В то время как автомобиль с Гучковым подъезжал к подъезду Кюба, к этому же подъезду, но с другой стороны, подходил я.

Раздевшись внизу, я поднялся на второй этаж, где [224] находился кабинет, заказанный для ужина Гучковым. В коридоре я наткнулся на знакомую фигуру, напомнившую мне далекие времена, — это был уланский ротмистр Апухтин.

Я вспомнил тяжелую сцену в стенах Пажеского корпуса двенадцать лет назад. Товарищи пригласили меня в курилку. Весь старший класс собрался там. Когда я вошел, навстречу мне поднялся камер-паж Апухтин, высокий, немного полный юноша, сорви-голова, лихач, бабник, любимец товарищей. Впоследствии он стал знаменит тем, что, возвращаясь с кем-то из друзей с попойкн в собрании уланского полка, верхом перескочил через баллюстраду верхней дороги у дворца в Петергофе, скатился на крупе коня вниз к фонтану «Самсон» и легким галопом выехал из бассейна на аллеи парка.

На войну он пошел с гвардейским уланским полком, и я встретил его уже ротмистром и командиром эскадрона. Но в 1905 году он был лишь камер-пажем и говорил со мной от имени класса:

— Ты своими взглядами позоришь корпус! Из тебя растет второй Кропоткин, который ведь тоже был фельдфебелем и камер-пажем государя. Если мы промолчим о твоих взглядах на введение в России конституции, то ты, несомненно, выкинешь что-нибудь неладное!

— Учреждение представительного строя, — возражал я, — необходимо в России, без этого государь не в состоянии знать, чего хочет народ. Земские соборы уже были в истории России...

— Об этом не может быть и речи. Ведь ты, кроме того, еще возмущался расстрелом рабочих перед Зимним дворцом 9 января.

— Конечно.

— Товарищи постановили узнать, отказываешься ты от своих взглядов или нет?

— Нет.

— Ну так нам с тобой не по пути!

Теперь все это встало в далекой дымке между мною и Апухтиным.

Апухтин подошел и протянул мне руку.

— Что ж, ты был тогда прав! — сказал он. — Если бы тогда не расстреливали народ на Дворцовой площади, а дали честно и искренне конституцию на манер английской, то не было бы того, что делается теперь. [225]

Апухтин был не один, с ним был наш общий знакомый — граф Буксгевден.

— А вы знаете, что по этому поводу сказал министр двора барон Фредерикс? — вмешался он в разговор.

Апухтин этого не знал.

— Фредерикс считает, что царь ошибался лишь в одном: он проводил свою политику слишком мягко. Надо было посылать на виселицу не десятки, а десятки тысяч людей, физически истреблять всякую оппозицию. И в первую голову надо было повесить таких предателей и негодяев, как Гучков и Родзянко, которые являются настоящими зачинщиками революции.

— Бодливой корове бог рог не дает! — возразил я и прошел в кабинет, где собирались офицеры, приглашенные этим самым «зачинщиком» революции, о котором с таким негодованием говорил бывший министр двора.

Войдя в уютный кабинет, отведенный для ужи я нашел всех приглашенных в сборе. Был Якубович, массивный и круглый, украинец лицом, с длинными свисающими усами. Он стоял спиной к горевшему камину и говорил собравшимся о последних назначениях.

— Лучшее передовое и прогрессивное офицерство теперь выдвигается на высшие должности, не говоря уже о том, что главнокомандующим назначен генерал Алексеев, один из самых честных и мужественных людей в старшем командовании. К нему начальником штаба назначен Деникин — лучший командир корпуса мировой войны и человек, ясно высказывающий свои либеральные взгляды. Генерал Новицкий сделан товарищем министра. Свечин — начальником штаба. Наконец генерал Корнилов — рыцарь без страха и упрека, бежавший из австрийского плена, как молодой корнет, назначен главнокомандующим Петроградского округа.

Полковник князь Туманов, стройный грузин, изысканный, с тонкими красивыми чертами аристократического лица, сидел у камина в кресле, глубоко откинувшись, и смотрел на огонь. Балабин, Половцев, Туган-Барановский тоже были здесь, делились новостями. Они дружески приветствовали меня.

Наконец дверь открылась, и в комнату вошел Гучков, сопровождаемый Сухотиным.

Гучков тепло поздоровался с присутствующими и просил всех закусить «по старому московскому обычаю». [226]

Он был в длинном сюртуке, держался прямо, был нетороплив, выдержан.

«Так вот какое Временное правительство», — подумал я, глядя с интересом на министра, выдвинутого революцией, о котором так много писали в газетах.

Гучков держал себя с присутствующими просто, радушным хозяином.

На отдельном столике у стены была сервирована закуска. Чего только там не было! В ряд стояли сначала холодные блюда. Непременная селедка в нескольких видах; балыки разных сортов; семга розовая, лоснящаяся от жира; грибочки соленые в сметане, маринованные; в центре, во льду, стоял бочоночек свежей икры, и вкусно, соблазнительно смотрела икра паюсная.

Но это был только «авангард». На флангах и в тылу высились горячие закуски всех видов: какие-то малюсенькие биточки в сметане, рыба, приготовленная на разные лады.

После целого дня беготни, когда даже не было времени подумать о пище, глаза невольно разбежались, тем более что и спиртное не было забыто. Стояла замороженная водка — простая и рябиновка; водки всех видов и качеств; перцовка и зубровка.

Не верилось, что в голодном Питере может быть такое изобилие пищи.

Гучков — широкая купеческая натура — решил показать себя перед «своими» офицерами. Нужно было отблагодарить офицеров, помогавших поддерживать порядок в дни переворота, офицеров, очень нужных для будущих битв внутри страны с подымавшим голову рабочим движением.

После закуски перешли к столу. Хозяин сел посредине. Напротив — Сухотин, рядом с ним Якубович и Туманов, первыми пришедшие в военную комиссию Государственной думы, потом инженер Паршин, правая рука Сухотина, затем без чинов все остальные.

Обед был веселый, не такой, какими были собрания офицеров Севастополя. Это было собрание людей, считавших, что и их лепта есть в том, что такое важное событие в жизни России произошло без большой крови и что власть была сохранена в руках «культурного» общества. Естественно, разговор вертелся около того, [227] что делать дальше, на что рассчитывать, к чему стремиться.

Туманов с глубоким убеждением говорил:

— Царь вел Россию к гибели. С этим все согласны. Теперь все возможности раскрыты перед нами. Но теперь нам угрожает примитивная проповедь классовой ненависти, которой полны все улицы. Это может кончиться катастрофой, резней!

— При этом заметьте, — поддержал его Сухотин, — что эта проповедь старается изобразить буржуа эксплуататором и только. Но ведь есть капитал и капиталист. Возьмите таких капиталистов, как Коновалов или Вахрушин. — Он не назвал, конечно, Гучкова, но все поняли, что эта характеристика относится и к Гучкову. — Вокруг них жизнь цветет, создаются новые предприятия там, где рос только бурьян; строятся больницы, дается поле для широкой инициативы. Великолепно выражена эта мысль у французского писателя Золя, требующего для процветания государства союза труда рабочего, таланта инженера и культурного творческого капиталиста.

Сухотин был европейцем и любил литературу. Тема о сотрудничестве труда и капитала была модной в данный момент, когда со всей резкостью встал вопрос о перерастании буржуазной революции в социалистическую. Ленин еще не приехал, и чеканные слова его Апрельских тезисов не были сказаны, но массы инстинктивно тянулись от первого этапа революции ко второму.

Разговор не умолкал. Вспоминали войну, революцию, друзей в разных уголках страны.

После жаркого с бокалом в руке поднялся Гучков.

— Господа! — сказал он. — Я очень рад, что могу приветствовать вас здесь, в обстановке дружеской беседы. Вы знаете положение страны до революции и постепенное ослабление всех ее сил. Была надежда, что мирным путем удастся реформировать государственный строй и сделать его обороноспособным. Надежда не осуществилась. Война предъявила правительству широкие требования, которые оно не могло удовлетворить. Правительство по-прежнему боролось с обществом и не верило самым лояльным попыткам помочь делу обороны. Положение становилось нетерпимым; мощь государства катилась по наклонной плоскости, мы увязли в глубокой тине. Надвигалась революция, и она грянула. Между [228] прочим... по моей вине. Я хочу, чтобы вы об этом знали.

Все присутствующие переглянулись, не понимая, к чему клонит министр.

— Революция — тяжелое бедствие для государства, — продолжал он. — Она срывает жизнь с ее привычных рельсов, массы выходят на улицу. Теперь мы должны снова загнать толпу на место, но это не легкая задача. Я мечтал осуществить переворот, не вызывая массы на борьбу. На 1 марта был назначен внутренний дворцовый переворот. Группа твердых людей («Во главе с Крымовым, Гучковым и Терещенко», — прошептал мне на ухо мой сосед) должна была собраться в Питере и на перегоне между Царским Селом и столицей проникнуть в царский поезд, арестовать царя и выслать его немедленно за границу. Согласие некоторых иностранных правительств было получено. Они знали, что царь собирался заключить с Германией сепаратный мир. К сожалению, революция предупредила нас... Нужно признать, что тому положению, которое создалось теперь, когда власть все-таки в руках благомыслящих людей, мы обязаны, между прочим, тем, что нашлась группа офицеров Генерального штаба, которая взяла на себя ответственность в трудную минуту и организовала отпор правительственным войскам, надвигавшимся на Питер, — она-то и помогла Государственной думе овладеть положением...

Гучков поднял бокал за своих военных помощников.

— ...Но, господа, перед нами стоит еще более важная, еще более ответственная задача. Нужно восстановить в стране порядок, нужно спасти от разложения армию. Для этого мы должны собрать достаточные вооруженные силы и в первый благоприятный момент нанести удар. Наша задача сейчас — обеспечить Временному правительству возможность довести Россию до почетного мира, до Учредительного собрания, которое определит на дальнейшее наш государственный строй. Я предлагаю тост за великое будущее нашей великой страны!

С ответным словом выступил полковник Половцев, один из офицеров «дикой» дивизии. В кавказском чекмене, с серебряными газырями, стройный, веселый, он всех заражал своим видимым добродушием. Он предлагал вспомнить и тех товарищей, которых не было на собрании, [229] но которые серьезно помогли обороне революционного Петрограда. Он говорил об офицерах Генерального штаба в Ставке. С фронтов были выделены части, всем своим прошлым подготовленные к тому, чтобы немедленно перейти на сторону революции. И хотя эти офицеры не смогли сорвать посылку карательной экспедиции с генералом Ивановым (этот старик сохранил свою верность императору до конца), но дали ему в начальники штаба подполковника Капустина, стоявшего на стороне переворота. Замечательно, между прочим, то, говорил Половцев, что во всей десятимиллионной армии нашлось всего три человека — генерал Иванов, «Иудушка», командир 3-го конного корпуса генерал граф Келлер и генерал Хан-Нахичеванский, пославшие императору телеграммы о готовности выйти к нему на помощь со своими частями {45}.

— А где сейчас Келлер? — спросил я своего соседа.

— Он уехал неизвестно куда. Теперь его корпусом командует генерал Крымов.

Тем временем Половцев продолжал:

— Я вполне согласен с нашим гостеприимным хозяином, что нам придется вести борьбу с большевиками с оружием в руках. Но только вокруг нашей «фирмы» мы не соберем никого, даже офицеров! У нас не будет сил для борьбы с толпой, когда она выйдет на улицы, а на улицы она рано или поздно снова выйдет. Я считаю, что вооруженную силу можно сформировать под крылом революционной демократии, например, прикрываясь «дымовой завесой» блестящих речей Александра Федоровича Керенского; он ненавидит «улицу» так же, как и мы, но умеет с ней разговаривать о свободе и всем прочем, что ей нравится. Один старый военный писатель говорил, что внезапность — мрачная птица победы — имеет два крыла: скрытность и быстроту. Керенский даст нам скрытность, о быстроте мы позаботимся сами. Так же, как Александр Иванович{*6}, я поднимаю бокал за нашу великую освобожденную родину.

Весь вечер я больше слушал, чем говорил, стараясь понять все то огромное, что развертывалось у меня перед глазами в Петрограде, но сотоварищи мои по веселому ужину хотели знать, что думаю я. [230]

Я поднялся, чтобы высказать свое понимание дела, расходившееся с тем, что я слышал до сих пор.

— Революция в Севастополе прошла так, что все устроилось само собой, почти без борьбы, — говорил я. — Но впереди нас ждут тяжелые дни. Нужно строить новое государство в обстановке войны. Малейшая наша ошибка поведет к развалу фронта и капитуляции перед германским империализмом. Поэтому требования обороны должны лежать в основе всех наших действий. Но оборона возможна лишь в том случае, если мы будем с народом.

— Правильно! — поддержал Туманов.

— Мы должны идти с народом, — продолжал я, — таким, какой он есть. Он как будто не совсем тот «народ богоносец», каким нам его рисовали наши любимые писатели. Что же, поговорка гласит: полюбите нас черненькими, беленькими-то нас каждый полюбит! Я верю в государственный разум нашего народа. Первое, что он сказал после революции устами Петроградского Совета, было предложение всем народам немедленно кончить войну. Народ хочет мира, мы должны ему помочь завоевать честный мир. Народ хочет получить землю, о которой он мечтал со времени освобождения крестьян. Народ стремится к свободе. Мы должны быть с ним в этой борьбе. Если мы пойдем по этой дороге, то большинство народа будет на нашей стороне и нам не понадобится прибегать к оружию. Быть может, только надо будет разоружить отдельные группы крайних правых или крайних левых, которые не захотят добровольно подчиниться решению большинства. Но их будет немного. Я думаю, что мы поймем позицию представителя левой фракции в Совете {46}. С Временным правительством и с народом, представленным в Советах, мы построим в нашей стране новую жизнь, о которой мечтали!

Слушая мою речь, Гучков сочувственно кивал головой.

Ужин закончился, были поданы кофе и ликеры — даже это нашлось на четвертом году войны!

Гучков отозвал меня в сторону и долго расспрашивал о моих взглядах на положение дел и о том, как произошел переворот в Севастополе. Он одобрил мое желание ехать в Ставку и доказать генералу Алексееву [231] необходимость введения комитетов приказом сверху и в форме, принятой уже в Черноморском флоте.

— Поезжайте, — сказал он, — уломайте старика. А потом вернетесь в Севастополь и примете один из полков нашей дивизии.

— Но ведь у нас все полки заняты только что назначенными командирами, — возразил я.

— Ничего. Мы для вас повысим одного из командиров полков в бригадиры, — отвечал Гучков.

— Бригадир у нас тоже есть — весьма достойный генерал Николаев.

— Его мы переведем в резерв, а вы, проведя некоторое время в должности командира полка, кончите войну командиром дивизии.

Это был прямой подкуп. Я решительно отказался от такого повышения.

— Ну ничего. Так или иначе, мы не выпустим вас из поля нашего зрения, — сказал, прощаясь, Гучков. — Поезжайте в Ставку, потом видно будет.

На следующий день с благословения военного министра и Петроградского Совета я поехал в Ставку.

Алексеев не оказал сопротивления, и положение о комитетах было проведено приказом по армии {47}. Но старик низко склонил голову, подписывая этот документ, и слеза затуманила его взор. Ему казалось, что он приложил руку к гибели армии. Я же считал, что он делает большое и нужное дело для ее спасения.

Если бы будущее открылось нам обоим, то я с горечью должен был бы отвернуться от своего дела, а Алексеев мог бы злорадно улыбнуться

* * *

3 апреля 1917 года было закончено стратегическое развертывание сил, которым предстояло столкнуться на втором этапе Великой революции пролетариата. Широко и открыто перед всем миром развернул знамя пролетарской революции Ленин. Стыдливо прячась от света, разрабатывали свои планы вожди буржуазии: первый план насилия, отхода от всяких уступок — план Рябушинского и Колчака, Гучкова и Корнилова. Они знали, куда шли, и как хотели бы они остановить надвигавшийся ураган Октября простым, грубым военным нападением! В основе второго плана — Керенского и Половцева — лежали [232] методы либерализма. Эти люди тоже готовили военное нападение, но прикрывали его «дымовой завесой» революционной фразы. Наконец третий план — соглашателей Церетели, Гвоздева, Соколова и... мой. Мы рассчитывали широким маневром уступок привлечь на свою сторону массы мелкой буржуазии, кулачества и среднего крестьянства. Опираясь на это большинство населения старой России, мы хотели сделать революцию пролетариата невозможной. Методы английской лисицы Ллойд-Джорджа неожиданно нашли последователей в лице мелкобуржуазного большинства Советов февраля. Оно заверяло массы, что Гучков и Рябушинский превратились из волков в кротких баранов, и, увлеченное идеей оборончества и соглашения с «хорошей» буржуазией, твердило: «Революция не мстит, а прощает!» [233]

Дальше