Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Тетрадь третья.

За Басман-горой

1

Бахчисарай — городок древний, бывшая столица татарского ханства. Он втиснут в ущелье, как противень в духовку. Улицы узкие, дома-мазанки с глухими стенами наружу, черепица на крышах замшелая. И вообще здесь многое кажется замшелым: и бывший ханский дворец с обшарпанными минаретами, полутемной посольской, гаремом, и серые двухэтажные дома с высокими венецианскими окнами, и сизые подпорные стены, с которых сочится вода.

Оживлена одна улочка — центральная. По ней два раза в день прогромыхает автобус с открытым кузовом — рейсовый нз Симферополя, проскочат две-три машины из Ялты — экскурсанты во дворец; бывает, пройдет пролетка с местным начальством. Дымят шашлычные, пахнет перекисшим вином и катыком — кислым козьим молоком.

В воскресные дни толпится народ — разноязыкий, шумливый, охочий до шашлыков, караимских пирожков и, конечно, до белого вина, которое здесь дешевле газированной воды с сиропом.

Много стариков. Они на виду зимой и летом. В шапках, с сухими спинами, подпирают каменные заборы, щелками глаз следя за прохожими. Молодежь их почитает, но сторонится. Вообще горожане смотрят на старцев, как на отжившие век деревья в саду.

Городок — районный центр, но главная жизнь не здесь, а в знаменитых долинах: Качинской, Альминской, Бельбекской. Там сады роскошные, виноградники, на горных делянках — душистый дюбек, там работящий люд.

И в городке и в селах население почти не меняется. Разве молодежь отбудет на службу, на учебу, но и она непременно вернется в родные долины.

Каждый новый жилец — на виду. [299]

В начале тридцатых годов в Бахчисарае появился бухгалтер — плотный крепыш с жилистой шеей и добродушно-хитроватой улыбкой.

Звали его Михаилом, фамилия была громкой — Македонский!

Приветливый, вежливый, улыбающийся, с почтением уступающий дорогу старшим.

В провинциальных городках любят о человеке знать все. Появился — выкладывай подноготную!

Македонский о себе не особенно распространялся. Поговорить о том о сем, выпить стакан вина, побаловаться шашлычком — пожалуйста.

Не скуп, заразительно смеется: закинет голову назад и хохочет. А что касается душеизлияний — не умеем и не желаем.

Было ему десять годков, когда в холодный осенний рассвет поднял его с постели отец:

— Иди, сынок!

Мальчишка пришел к богачу немцу Янсону. Тот поглядел на крепыша, сказал:

— Путешь, как фсе! Ити рапотай!

Парень был смышлен: скидки на малолетство не жди!

В голодный двадцатый год в один месяц похоронил отца, мать и старшего брата. Шестнадцать неполных годков, и на руках восьмеро ребят мал мала меньше.

В 1942 году, в студеный февральский вечер, в партизанской землянке Михаил Андреевич признавался нам:

— Чуть не надорвался. Приду с поля, гляну на братишек, сестренок — волком выть хочу. Мне казалось, что с пятипудовым мешком иду по узенькой улочке, а по сторонам — дубы-гиганты! И все они под корень подпилены. Дунет ветер — бац! — и от меня мокрого места не останется. Вот так и тащил своих желторотых!

Заработка едва хватало на еду, ребятня бегала в чужих обносках.

Пропала бы вся семья и сгинул бы и сам Михаил, да тут вовремя сельхозартель подоспела. Взяли туда парня со всей ребятней.

Дотянул до призыва; уходил в солдаты с душевным покоем: подросли младшие, да и артельный народ сказал:

— Служи, в обиде твои не будут!

Три года в эскадроне червонных казаков. Научился не только скакать на коне, лозу рубить, из карабина стрелять, но и вынес со службы точное понятие: где свои, а где чужие. А чтобы все и всем было ясно, подал заявление в партию большевиков.

В родную степь вернулся в горячее, беспокойное время.

Македонского — молодого коммуниста — избрали председателем сельского Совета. [300]

Бывший батрак хорошо знал земляков, знал, как они любят сообща лепить мазанку, молотить пшеницу. Его не удивляло их стремление объединить не только земельные наделы, но и труд. Раздражало другое: неумеренная ретивость некоторых наезжавших в село уполномоченных. Один из них и подступился к Македонскому:

— Почему не вывез хлеб?

— Нет его, дорогой товарищ!

— А в амбаре?

— Там семена.

— Гони вчистую, а придет сев — потряси мужичков.

— Голову снимешь, а семена не дам!

— И сниму!

Человек этот был зол на Михаила и воспользовался случаем, чтобы отомстить за старую обиду. Сумел доказать в районе, что Македонский умышленно утаивает от государства зерно.

Македонского вгорячах сняли с работы и исключили из партии. В тридцатых годах вновь получил Михаил партийный билет.

К тому времени братья и сестра вышли на свою жизненную дорогу. Михаил ходил по Крыму: в одном месте обрезал деревья, в другом поднимал плантаж, в третьем таскал мешки с зерном. Но годы шли, и надо было как-то определяться в жизни. Отец мечтал хоть одного сынка вывести в люди. Предел его мечтаний — воспитать в роду своем счетовода. Может, это и было толчком, а может, вспомнились минуты, когда он, двенадцатилетний парень, стоял у конторского окошка янсоновского имения и следил за старичком в толстовке, усердно щелкающим костяшками счетов. Он, батрачонок, старику тогда здорово завидовал. Во всяком случае, поступив на бухгалтерские курсы, учился усердно и кончил с отличием.

Сестра жила в Бахчисарае, хвалила городок, его покой и тишину.

Вот и напросился туда, нашел службу, женился. Но всегда чувствовал в себе избыток сил; казалось, что походит на машину, энергию которой искусственно сдерживают. Дай простор — любая работа не страшна!

В Бахчисарайском райкоме партии приглядывались к бухгалтеру строительного участка. Заинтересовался им молодой секретарь Василий Ильич Черный. Он бывал на партийных собраниях строителей, слушал два раза Македонского. Весомо человек говорил, да так, что сам начальник участка казался на три головы ниже его.

Вызвали Македонского в райком партии.

— Работой доволен?

— Не жалуюсь.

— А все-таки? — Черный заглядывал в глаза. [301]

Молодой секретарь нравился Македонскому и своей откровенностью, и веселостью. Михаил часто видел его среди молодежи и .поющего, и танцующего, и серьезного: выступал не краснобаем, а всегда говорил слова нужные...

— Не знаю! Чего-то мне не хватает, — признался честно.

— Давай вдвоем подумаем, а?

Но подумать не успели — война!

2

Нежданная, как пропасть, которая разверзлась вдруг под ногами.

На долины надвинулась давящая тишина. А косогоры, как нарочно, выстилались урожаями, на кустах искрились гроздья сладких-пресладких мускатов. Душно было у душистого дюбека и далматской ромашки, так и не убранной с долин.

Затих городок, с главной улицы исчез дым шашлычных, позакрывались винные погребки, только старцы по-прежнему терли сухие спины о каменные стены.

Райвоенком принес к секретарю список коммунистов, подлежащих немедленной отправке на фронт. Василий Черный внимательно изучил его и перед некоторыми фамилиями ставил маленькие отметинки-птички. Такая птичка появилась и перед фамилией Македонского.

— Пока этих не трогайте, товарищ военком.

Рапорты, заявления, личные просьбы... На фронт, на фронт; Трудно сказать, кого было больше в приемных военкомата: тех, кого вызывали по повесткам, или тех, кто пришел по личной воле...

Я не так давно обнаружил в архиве заявление нашего совхозного секретаря партийного бюро Дмитрия Ивановича Кузнецова. Он был ходячая смерть, на наших глазах чахотка сжигала его. И вот строки из его просьбы: «Я знаю: больше года не протяну, чахотка спалит. Но я хочу умереть с оружием в руках. Умоляю: дайте мне такую возможность!»

Дмитрий Иванович добился своего: защищая Севастополь, был смертельно ранен и умер солдатом.

Пять рапортов Македонского лежали на столе секретаря райкома. Литые строки: я хочу на фронт, я обязан быть там!

— И ты считаешь, что в райкоме не знают, где сейчас место каждого коммуниста? — спросил Черный.

— В данном случае — нет, не знают. — Македонский был категоричен.

— Объясни!

— Бухгалтер не нужен — строительство заморожено. Я здоров, стреляю, умею и с саблей, и за пулеметом лежал!.. Немцы под Перекопом! Так где же мое место, товарищ секретарь? [302]

Василий Ильич молчит, думает. Он вчера был на бюро обкома партии, и там предложили срочно сформировать партизанский отряд, найти командира.

Но... согласятся ли с такой кандидатурой члены бюро? Черный помнит, как кто-то уже бросал фразу: «Этого Македонского из партии исключали, не забывайте!»

Черный спросил:

— А если райком поручит тебе эвакуацию скота?

Македонский почуял: секретарь райкома имеет в виду другое. Он ответил так, как отвечает человек, которому выбора не дано:

— Прикажут — погоню и скот.

Черный улыбнулся:

— С тобой не соскучишься. Сядь поближе. — Черный подал список. — Прицелься к каждому и скажи: подходящий народ для партизанства или нет?

Быстро, но придирчиво оглядел список, сразу же увидел и свою фамилию, и самого Черного, и многих, многих, которых знал лично... Не то что глазами, а вроде руками каждого прощупывал...

Два секретаря райкома партии — Черный и Андрей Бережной, все заведующие отделами райкома и райисполкома, цвет партийного актива: агрономы, механизаторы, учителя, председатели колхозов и сельских Советов... Девяносто коммунистов района! Вот так костяк отряда!

Македонского определили в заместители командира. Отряд дали Константину Николаевичу Сизову. Он командовал местным истребительным батальоном, был ловок, быстр, не робел в любом деле. Не признавал невозможного.

Отряд сразу как бы поделился на две части. Кто пошел в лес из истребительного батальона — держался поближе к Сизову, кто держал власть в прифронтовом районе, угонял скот, спасал добро, эвакуировал семьи — к Македонскому.

И даже стояли группы в разных местах, а связывал их только комиссар — Василий Черный.

Сизов спешил, хотел сразу же взять фашистов на абордаж. Его партизаны на кургузых лошадках врывались в села, через которые уже прошли передовые немецкие части, но куда не дошли оккупационные власти. Под руку попадались обозники, тыловики, они бежали от первого выстрела, и Сизову казалось, что он на коне. В села заходил как хозяин, поднимал над сельским Советом красный флаг и говорил:

— Советская власть жива!

Македонский начинал с мелочей: учил партизан наматывать портянки, натягивать на них сыромятные постолы, вспоминал, как в летних лагерях на войсковом учении быстро строили шалаши, показывал, каким манером разжечь бездымный костер, как ходить по тропам... [303]

Народ у него был равнинный, горы видал только издали Все было интересно и нужно.

Македонский с оглядкой приближался к шоссе Бахчисарай — Бешуй, по которому двигались немецкие обозы — правда, не густо, но с охраной. Присматривался. Разобьет отряд на пятерки, скажет старшему:

— Посиди над дорогой, погляди. Хорошо гляди, а потом все расскажешь.

— Швырнуть гранату дозволяешь?

— Делай, как велел!

Правая рука Македонского — его шурин Михаил Самойленко. Ну и выдержанный человек! Черты лица мягкие, голос глуховатый, но зато умеет ближе всех подобраться к шоссе, да так разглядит немцев, что будто книгу открытую читает. И в лесу свой человек: глаза завяжи, а точно возьмет нужную тропу. Их, таких, при Македонском много. Взять, к примеру, Михаила Горского. Пройдет по каменной круче — песчинка не шелохнется.

А Сидельников — председатель Бия-Салынского Совета? Село за горой и за бором — и дыма с того места, где стоит сейчас отряд, не увидишь, — а он знает все, что там приключается. Треух на затылок и слушает: «Трехтонка ихняя с мертвым грузом!» Или так: «Пехтура идет, усталая». Не слух, а звукоулавливающий аппарат.

Сизов пошумел в предгорье, но только пошумел. Навалилась оккупационная машина и сразу же бросила Константина в горы.

Так жили две половинки рядом. Рядом, но врозь. Сизовцы кинулись было «пошуровать» в Качинской долине, но Македонский решительно воспротивился:

— Рано! Надо бить, а не пугать!

С Сизовым пришел армейский капитан из окруженцев — Андрей Семенов. Вояка, дважды раненный, с орденом. Поглядел он на Македонского и раскричался:

— Отсиживаетесь, даром хлеб жрете! А Севастополь в огне, в крови... мать вашу...

Михаила Андреевича не так-то легко сбить. Он спокойно выслушал капитана, а потом спросил:

— Чего ты хочешь?

— Разреши выйти в Альминскую долину! Я там кое-кому зубы покромсаю.

— Пожалуйста, дорога не заказана!

Комиссар с удивлением посмотрел на Македонского: почему так легко соглашаешься?

Македонский дал капитану опытного проводника, пожелал доброго пути.

Комиссар сказал:

— Слишком горяч. [304]

— Но не из тех, кто с пустыми руками приходит, -заметил Македонский.

Через два дня Семенов вернулся, троих в отряд не довел — убили каратели.

Но Семенов не успокоился, стал подбивать Сизова походом идти под самый Бахчисарай. И Константин Николаевич пошел бы, да кое-что помешало.

3

Задождило. И льет, и льет — сухого места не найдешь. Плащ-палатки повздувались, шуршат.

У костра, бездымного, но жаркого — граб палят, — сбилось с десяток бахчисарайцев. Ближе к огню распаренный Иван Иванович Суполкин — дорожный мастер, друг Македонского.

Рассказывает с захлебом:

— Топаем, значит, а он как даст разрывными. Амба — думаю! Шурую, а селезенка... Весь стал деревянный, негожий. Мамочка моя!

Сидельников — пожилой, морщинистый, сонноглазый, — кротко улыбаясь, перематывает бинт.

— Вон глянь, как шибануло осколком из разрывной... Сидельник, покажь, покажь...

Сидельников улыбается: трави, Иван, время есть!

Ничего особенного не происходило: облазили долину, понаблюдали, а потом немцы их погоняли. Руку поранил, когда сигал с обрыва, — пришлось.

С мест повскакивали от неожиданной стрельбы за горой. Сиoдельников навострил свой «звукоулавливающий», встревоженно сказал:

— Никак в Бия-Сала! Точно!

Прибежал Македонский:

— Суполкин и Сидельников! Выяснить!

Отряд по-боевому собрался, готовый на марш, на бой — на что прикажут.

Стрельба продолжалась, но отходила в сторону яйлы и понемногу затихала.

Возвратился Суполкин. Возбужденно докладывает:

— Кавардачок получился — пальчики оближешь! То морячки дали жару!

Обычная история тех дней: взвод матросов выходил из окружения, наголодался и по пути в Севастополь решил заглянуть в деревню Бия-Сала. А там стояли немцы, вот и схлестнулись.

Врага поколошматили, прихватили овец — и в горы...

— Где Сидельников? — забеспокоился Македонский.

— Морячков в долину выводит. [305]

Сидельников вернулся попозже и отвел Македонского в сторону. Что там он говорил Михаилу Андреевичу — неизвестно, но Македонский прямо-таки зажегся от его слов, подошел к комиссару и, энергично размахивая руками, стал доказывать: так, мол, и так...

Накатывался вечер, дождь пошел на убыль, в речушках и буераках рвалась вниз мутная вода, унося палую листву.

Появились в лагере Сизов и Семенов. И они были в необычно собранном состоянии.

— Миша! — на ходу крикнул Сизов. — С полсотни ребят мне подбери!

— На Бия-Сала, да? — ахнул Македонский, по-видимому подумав о том, как порой все сходится в одну точку.

— Что мне твоя Бия-Сала! Нас в Ауджикое ждут! Вон у капитана спроси!

Оказывается, командир отряда и капитан наблюдали за селом, что лежит поближе к Бахчисараю, почти в центре Качинской долины. Туда сходится немало дорог. Так вот, в Ауджикое два эскадрона румынской кавалерии. Охрана тяп-ляп; когда в Бия-Сала поднялась стрельба, то драгуны Антонеску заметались по кривым улочкам и долго не могли собраться под руку своих командиров.

Капитан Семенов лаконично подтвердил:

— Войду, расколошмачу, и дело с концом. Там растяпы!

Македонский молчал.

Семенов очень настойчиво:

— Да вы что: в куклы играть пришли?! Под Севастополем кровь, а в-вы-ы!

Капитан как бы с огнем в сердце жил: сгорал на глазах, высыхал, как щепка на солнцепеке.

Сизов покосился на комиссара:

— А ты?

Черный надеялся главным образом на Македонского. Правда, тот ничего выдающегося еще не совершил, но комиссару он нравился.

Комиссар ждал последнего слова Македонского, — собственно, он знал его: доклад Сидельникова был ему известен.

Македонский категорически не согласился с планом Сизова. Он знал упорство командира, но решил взять логикой. Доказывал: в Ауджикой войти войдем, но не выйдем. Уже через полчаса нас окружат. Отряд еще ни одного партизанского боя не провел, зачем жить по правилам «первый блин комом»?

Другое дело удар по Бия-Сала! Немцы уже побиты моряками, но главная суть не в этом, а в том, что проводник есть замечательный, Сидельников, сам бия-сальский предсовета. Он проведет ударную группу через сад прямехонько на фруктовую базу, а там и немцы. [306]

— Надо первый удар выиграть во что бы то ни стало! Дозвольте мне, и я его выиграю.

Капитан Семенов был неудержим, но солдатский нюх его выручал. И сейчас он заставил себя вслушиваться в убедительные доводы Македонского, хотя и относился к его военному мастерству недоверчиво: ведь бухгалтер! Но тут прикинул: «А что, налет на Бия-Сала может получиться!»

— Дело говорит! — крикнул он. — Давай добро, Константин Николаевич!

...Полночь, небо беззвездное. На вершине горы Петушиной — Сизов, Черный, Македонский.

Внизу, где ревмя ревет бурная Кача, лениво постреливают.

Зябко жмется к скале Сизов, комиссар поглядывает на фосфоресцирующие стрелки часов: уже пора, пора!

Тяжелые взрывы — их было несколько — словно рашпилем продрали ночь. И огненные столбы! Один, другой, третий...

Македонский по-мальчишески подскочил:

— Дает капитан!

Нетерпеливо-встревоженно проснулась долина. Глухая ночь замережилась трассами светящихся пуль, заплясали сигнальные ракеты аж до самого Бахчисарая.

Быстротечен партизанский налет. Догорал его очаг, а люди по глухим буеракам спешили в горы, в свой Большой лес.

Разведчик Иван Иванович с птичьей легкостью выскочил на гору и положил у ног Сизова два трофейных автомата и флягу с ромом:

— От благодарных воспитанников!

Сизов довольный:

— Рассказывай, черт!

Иван Иванович только настроился поэффектнее преподнести случившееся, но появился сам капитан. Отрапортовал по всей форме:

— Ночная операция завершена, убито двенадцать солдат противника, сожжено семь грузовых машин, взяты трофеи: автоматы, ранцы, карабины. Отлично действовал проводник товарищ Сидельников, прошу объявить перед строем благодарность.

Первый блин! Но не комом, не комом...

4

В штабе нашего соединения — Четвертого района — думали, гадали: что с бахчисарайцами? Никаких вестей.

А тут страшная беда: побег партизана из коушанского колхоза. Знает, гад, все наши базы, особенно бахчисарайские. Командир соединения Иван Максимович места себе не находит. Всем не сладко. [307]

Четыре года я прожил на Южном берегу, видел удивительно спокойные осенние дни, когда в тишине и море и небо и дальние горы с потускневшими вершинами. И никак нельзя было предположить, что почти рядом, за вершинами, осень другая — холодная, сырая, постылая.

И вот судьба бросила меня, рядового совхозного механика, молодого коммуниста, — только за месяц до начала войны вступил в партию, — увлекавшегося чтением книг о героике гражданской войны, за перевал, в холодные горы, в неизвестность.

Иван Максимович — наш командир, я — начальник штаба соединения, беспокойно смотрим в просвет сосен. Там — тропа, тянется она с реки прямо к нам.

Командир ждет связных от Сизова. И я жду.

Спрашиваю у него:

— А они знают, где нас искать?

— Знают!

Командирская тревога едва ли не все заслоняла — он не сходил со своего места, стоял согнувшись, уперев взгляд в тропу.

Дождался: пришли бахчисарайцы. Лучше бы не приходили.

Андрей Бережной — старший связной, бывший секретарь райкома — без всяких вводных оглушил:

— Базы разграблены! Командир отряда Сизов убит!

Мы дали время Бережному на отдых. Он поспал, подкрепился олениной и подробно рассказал о том, что произошло в Бахчисарайском отряде.

И вот что мы узнали.

* * *

Семеновский ночной удар круто изменил обстановку в Качинской долине: строгая патрульная служба, никакого движения населения, вокруг сел окопы, комендантский контроль...

А через два дня неожиданный и ошеломляющий удар по главной партизанской базе. Нападал батальон, а вместе с ним явились и коушанские полицаи с тремя десятками подвод. Базу не искали — знали; начали с вина: выбили днище бочки, приложились как следует, и начался пьяный разгул. Пылали костры, жарилась каурма, звякали об деревья бутылки.

Сизова сдерживали вдвоем: Македонский и Черный. Он хотел бросить на грабителей отряд в полном составе, но разведчики Иван Иванович и Сидельников точно выследили: фашистам это и нужно. У них в резерве два батальона пехоты, ждут только момента, чтобы захлопнуть в капкан отряд целиком.

Кто-то из местных полицаев пьяно орал:

— Эй, Си...зо...ов!! Выходи! Ага, штаны мокрые, анасен-бабасен...

Грабеж, шумный, разухабистый, продолжался до поздней ночи. [308]

Македонский увел отряд к лесничеству Марта.

Небо хмурилось, с деревьев слетали последние листья, только дубы, оставаясь одетыми, еще пуще потемнели.

Все черным-черно, черно и на душе.

Хозяйственный мужик и в самую тяжкую беду, когда смерть косит напропалую, не выйдет со двора, не закрыв за собой калитку.

Нечто подобное делал и Македонский. Положение отряда было гибельным, но Михаил Андреевич разведывал всю местность вокруг, на ходу подобрал под Мангушем скот, одну базу, о которой знали только он и Сидельников, к полуночи перепрятали в более надежное место.

Ему нужно было знать самое главное: завтра нападут фашисты на отряд или еще помешкают денек-другой?

В три часа ночи стало ясно: нападут! Уже в урочище Славич две роты, с Мангуша спустился в долину батальон, на Коушанском хребте — минометы.

Уйти или принять бой?

Комиссар осторожничает, предлагает перемахнуть шоссе Коуш — Бешуй и быть поближе к штабу района, то есть к нам.

Семенов, как всегда, рвется в бой. Он предлагает уже к рассвету захватить немецкие минометы, а потом шарахнуть по Славичу.

Сизов помалкивает и ждет, что предложит Македонский.

А Македонский не отрывал глаза от карты-километровки. Комиссар не сомневался: он отряд под удар не подставит.

И вдруг Македонский заявляет:

— Легко каратели войдут в лес в первый раз — легко войдут в десятый. Надо драться!

Все разом обернулись к Михаилу Андреевичу — от него таких слов не ждали.

— Объясни! — не стерпел комиссар.

Македонский объяснил. При этом я не был и точных слов его не знаю. Но, наверное, именно в эти минуты и начала определяться та самая тактика лесной войны, о которой после войны Михаил Андреевич писал: «Дай врагу по зубам, да так, чтобы он даже не понял — кто, что, откуда, а тебя уж след простыл, ты уже в другом месте подстерегаешь его».

Решение приняли такое: капитан Семенов с группой боевиков остается на месте, — значит, на Марте, усиленные группы под командованием Глушко и Горского прячутся на флангах. Они заявят о себе только после того, как Семенов отойдет.

Македонский держит резерв и использует его по обстановке. За комиссаром тыл.

Сизов не сопротивлялся, как бы добровольно отошел на второй план. Потеря главной базы ему дорого стоила.

Быстренько перегруппировались, поели всухомятку, бесшумно заняли боевые точки. [309]

Утро началось с тумана, но он был жидковат и недолговечен: сбоку потек ветер и выдул мглу. Ветер холодел, и вскоре кроны охватило голубоватой сединкой — первой изморозью.

Снаряды выскочили из-за гор внезапно и с нахлестом врезались в серую теснину. Покатило эхо — туда-обратно, воздух зажелезнел.

Семенов и его бойцы прижались за каменным уступом, легшим поперек поляны. Впереди краснела черепица лесного домика. Опытный глаз капитана точно предугадал путь карателей: появятся на поляне с двух сторон, а потом кинутся на домик.

Так оно и получилось: немцы одновременно показались справа и слева, стали, постреливая, сходиться у центра поляны.

Капитан ждал. До двух взводов карателей спиной к нему.

— Огонь! — Семенов поднялся и прилип к толстому дубу. — Бей!

Упало несколько солдат, а другие в момент исчезли.

Над головой Семенова прошипела низко ракета — сигнал Сизова: уходи!

Семенов не ушел. Участник этой засады рассказывал:

— Увидали сигнал, было поднялись, а капитан как крикнет: «Лежать!»

После небольшой паузы стал нарастать шум, вроде приближался сильный ветер...

Это мина, еще и еще! Они густо нависали над поляной, падали на пожухлую отаву, смачно жвакаясь. Едкий дым стал забивать низины.

Минометный огонь расчетливо наступал на семеновцев. Еще одна сизовская ракета перечеркнула небо, а потом фонтаном вскинулись две красные: предупреждением флангам — показать себя!

Все это совпало с появлением немцев на поляне.

Семенов истошно закричал:

— Огонь!!!

Забушевало на флангах, самый момент Семенову уходить, но он не ушел.

Сразу же сноп мин взорвался точно там, где лежали Семеновцы.

Одна на куски разорвала капитана, а другие еще пятерых убили.

Македонский с резервом бежал на минометные позиции и лоб в лоб столкнулся с цепью карателей.

Так сблизились, перепутались, что и стрелять стало невозможно. Иван Иванович, сам Македонский, Бережной — у всех саженные плечи, железной крепости руки-клещи — схватились с карателями врукопашную.

Иван Иванович поднял немца и бросил в пропасть, другому размозжил прикладом карабина голову. [310]

Смяли цепь, смешали с грязью, на ходу хватали немецкие автоматы, стреляли в упор и выскочили на Коушанский, хребет. Тут увидели комиссара и трех партизан.

— Где тыл? — спросил Македонский.

— В Камышлах.

Сноп автоматного огня. А каменные осколки со свистом носятся, скошенные пулями. Македонский увидел немца, выстрелил.

— Миша, вправо! — кричит комиссар.

Пуля, обжигая щеку, пролетает мимо.

Сбоку хлестнули короткой пулеметной очередью. Иван Иванович сиганул вниз, а за ним Бережной. Они задушили расчет.

Сизовские фланги начали приближаться: по стрельбе заметно.

Неожиданно немцы исчезли. Нет их, и все!

Сидельников прибежал с тропы:

— Идет драп, Михаил Петрович!

Каратели покидают Большой лес, воют моторы на дорогах.

Эх, Семенов, Семенов! Отчаянная твоя голова. Прощаются всем отрядом. Братская могила.

Первый лесной бой, первый урок, дорогой урок: десять партизан убито.

5

Была причина для радости — как-никак, а бой в лесу выиграли. Но порадоваться не пришлось. Утром новость — как удар: сбежал помначштаба отряда!

Он почти всегда находился под рукой Сизова, во время боя был рядом и вот будто испарился.

Ничем не примечательная личность, только и знал: «Так точно!»

Может, ранили человека или еще что-нибудь приключилось с ним? Да нет же, еще перед рассветом видел его Иван Иванович.

Обыскали на версту вокруг — никакого следа.

Македонский спросил у комиссара:

— Что думаешь, а?

— Может, струсил?

— Это полбеды.

— Нам оставаться здесь нельзя!

Сизов категорически против того, чтобы напрасно подозревать человека.

— Я с ним четверть века рядом жил. Порядочный человек!

Как-то незаметно, но верно вся разведывательная служба отряда сосредоточивалась в руках Михаила Самойленко. Его спокойствие в бою и беспокойство перед боем и определяло положение в отряде. Только лагерем стали, а Самойленко сейчас [311] же руководству: того послать туда, другого сюда, взять под наблюдение то-то и то-то. И что главное: целился точно.

И вот сейчас Михаил Федорович шепчет Македонскому (вообще Самойленко любит говорить тихо):

— На Мулгу советую.

— А что там?

— Там нас не ждут.

Десять километров марша, но необычного, тайного. Пройти так, чтобы и кустик какой не шевельнулся.

Раздали продукты, патроны, гранаты, предупредили: шагать на цыпочках, дышать так, чтобы и самому не слыхать собственного дыхания.

Тяжелы за яйлой ноябрьские ветры — влажные, знобящие. Крупный дождь косо сечет тропы.

Шли всю ночь. Впереди маячила лесистая Мулга — заветная точка. Отсюда, правда, рукой подать в долину, где сёла с гарнизонами, но расчет: затихнуть и переждать опасность.

Рассвет застал у подножья. Здесь место полуоткрытое, и земля схвачена первым морозцем.

Приткнулись спина к спине и затихли в чащобе, обставленной высокими соснами.

Первым это принес Сидельников. Он приближался к Македонскому, и по его глазам можно было понять: беду несет!

— Немцы! — сказал сдержанно, а будто в упор бабахнул.

Македонский раздвинул ветки: на просеке, что пересекала ущелье, отделявшее отряд от Мулги, промелькнули солдаты.

Через полчаса стало ясно: каратели ждут отряд!

Вспомнили: вчера ночью в штабе была высказана мысль, что можно пересидеть опасное время на Мулге, а потом снова вернуться в Большой лес. И еще вспомнили: Досмамбетов догадывался о разведке Самойленко.

Безбожное невезение: многие убиты, не меньше раненых, потеряны базы. И самое страшное — предательство.

В командире отряда Константине Николаевиче Сизове вдруг проявилась та решительность, которой не было в прошлые дни, словно сейчас только по-настоящему понял, что именно он, а никто другой, командует отрядом.

— Самойленко! Ко мне! — Голос у Сизова твердый, будто только прорезался. — Обшарь правый фланг! Даю двадцать минут.

Иван Иванович летел на левый, Сидельников и Бережной пересекли ущелье и выползли на скат горы.

Сизовскую волю вдруг почувствовали все. Он только глаза поднял, а Македонский тут как тут.

— Решаю так: ты, Миша, идешь на правый фланг и. ждешь до той поры, пока фрицы бок под твои автоматы подставят! Я за час обойду Мулгу с тыла и нанесу первый удар, подгоню немца под пулеметы Коваленко и Глушко... [312]

После войны я был на том месте, откуда Сизов смотрел на Мулгу, где выложил свой план молниеносного боя. Надо сказать — план отличный! Бюро Бахчисарайского райкома партии, видать, хорошо знало, кому доверить отряд. Жаль, что Константин Николаевич Сизов не успел развернуть свой талант.

Немцы укрепляли на уступе Мулги минометы, громко стучали топорами, кто-то играл на кларнете, но далеко-далеко. Видно по всему: они не догадывались о том, что отряд, которого ждут, у них под ногами в буквальном смысле слова.

Сизов отобрал сорок партизан и налегке — даже без вещевых мешков — двинул в обход. Он простился с Черным, Македонским.

Они обнялись, здоровые, плечистые — Сизов и Македонский.

— Смотри, Миша! — последние сизовские слова.

За станковыми пулеметами два командира Красной Армии: капитан Коваленко и лейтенант Глушко. Они из Семеновской группы, упрямые хлопцы. Такую позицию выберут, как на ученье, и с нее не уйдут, пока не прикажут.

Чуть поодаль рассыпался в шахматном порядке взвод под началом Андрея Бережного.

Бережной — молчун. Интересно, какой из него секретарь райкома? Говорить же с народом надо. Черный рассказывал: «Сидит Андрюша на бюро, глаза на красное сукно, руки меж коленками и вроде спит. Первый спрашивает: «Дремлешь, товарищ Бережной?» Молча глаза подымет, руки потрет — вроде на перекур собирается. Сонный, а слышит все и впросак не попадет. Вон у Македонского, на стройке. Появится Бережной и пошел пехом по всему участку, один — без начальников. Вопроса не задаст, но уж потом начальник участка дает дражемент: не дай бог вызовет!»

Кажется, прошла вечность с той минуты, как Сизов скрылся за кустарником. Пора, пора бы и начинать!

Холодно, зуб на зуб не попадает. Скорее бы, только не лежать на этой насквозь промокшей земле...

Мулга еще молчит.

Македонский на фланге, шапку то на затылок, то на лоб: где же Костя?

Началось с ракет: они вылетали из-за Мулги. Немцы обозначили себя, но никакого движения не произошло.

И тут за Мулгой загремели противотанковые гранаты.

И пошло.

Стрельба фронтально падала с Мулги — быстро, дружно. На линии коваленковского пулемета промелькнули первые немцы, но капитан еще не строчил, а только покрепче сжал рукоятки.

Первым ударил Глушко, сыпанул свинцом, как водой из шланга под бешеным давлением. [313]

Заголосил и коваленковский пулемет. Он бил низом и ни одного немца к обрыву не подпустил.

Тогда немцы двинулись в лощину, а с нее туда, где ждал их Македонский.

Там наперебой затрещали автоматы вперемешку с частыми хлопками из полуавтоматов.

Ракеты: белая, зеленая и снова белая!

Фашисты уходят. Быстро они это делают.

Македонский рванулся на Мулгу к Сизову.

И вдруг надрывный женский крик:

— Костю... уби... ли... иии!

Это Дуся из тыловой службы.

Откуда-то появился комиссар. Лицо у него восковое, он без шапки.

Македонский присел — сердце зашлось.

— Командира убили! — закричал Иван Иванович и закрыл лицо руками.

Сизов лежал на палых листьях, лицо у него успокоенное и будто помолодевшее. Грудь прикрыта зеленой телогрейкой. Македонский нагнулся, приподнял полу: темное пятно над Костиным сердцем.

Убит... убит... убит...

6

Иван Максимович Бортников был бахчисарайцем и близко к сердцу принял все, что рассказывал Бережной. Он предложил мне:

— Собирайся в их отряд, посмотри на все своими глазами, Вернешься — и обо всем решим.

* * *

В отряде встретили меня тихо, обыденно. Остановил часовой. Повели на возвышенность. Под сухими соснами довольно странный шалаш из плащ-палаток, пахнет сырым дымком.

Из шалаша вышел человек с усиками и большими белками глаз, уставился на меня.

— От Бортникова! — сказал сопровождающий. — Начштаба!

— Черный, — протянул мне руку комиссар, приоткрыл конец палатки. — Миша! Гость!

— Ась?! — зевнул плотный бровастый мужчина, уставился на меня и протянул теплую ладонь. — Македонский.

Он был какой-то домашний.

— Дуся! Побалуй чайком!

Вошла краснощекая девушка, протянула полную кружку кипятку, заваренного душистыми травами.

Я чувствую: Македонский изучающе наблюдает за мной, но старается делать это вежливо. [314]

Михаил Андреевич мне понравился с первого взгляда.

Кажется, англичане говорят: кто прав, тот не спешит. Не спешил и Македонский. Попили чайку, покурили, Михаил Андреевич заинтересовался моим регланом.

— Летный?.. Красивый.

Трое суток я жил рядом с Македонским и Черным. И с каждым часом мое настроение изменялось к лучшему. Мы — наш штаб — сидели где-то под Кемаль-Эгереком, думали и гадали, что с бахчисарайцами. Чувствовали себя неуверенно и робко нащупывали связь с отрядами, которыми должны командовать, Но все это было там, в отрыве от чего-то главного.

Там мне, например, казалось, что ничего не выйдет с партизанской борьбой в этих непартизанских условиях, когда кругом враги, в селах полно карателей. Бахчисарайцы думают иначе.

Отряд живет в трех километрах от Коуша — там большой гарнизон врага; слышны не только выстрелы, но даже команды. Это не беспокоит бахчисарайцев. Знают: в Коуше ничего нового не происходит.

И во всем домовитость, простота. Здесь не принято становиться по команде «смирно» или называть официально «товарищ командир отряда», «товарищ комиссар»... Величают друг друга: Михаил Андреевич, Василий Ильич, а то и просто по именам — Ваня, Коля, Миша. Здесь упор не на внешнюю сторону дисциплины, а на ее, как говорит Македонский, «золотую сердцевину — товарищескую спайку», на партизанское братство.

Перед Македонским разведчик Иван Иванович. Голос ядреный, глаза блестят, щеки — маков цвет.

Командир слушает, но лукавинки так и бегают в его выразительных глазах.

— Ваня, этого не было.

Суполкин поперхнулся:

— Так почти было, пусть бог меня покарает!

Три километра от врага, а спят уютно: раздевшись и разувшись.

Черт возьми, но это же опасно!

Македонский успокаивает:

— Случайного ничего быть не может!

Трудно этому поверить, но факт остается фактом: противник никогда бахчисарайцев врасплох не заставал. Отряд хоть за час, но точно знал: сколько фашистов шло на его стоянку, с каких сторон, и даже знал, кто из предателей вел врага.

Мне повезло: в начале своей партизанской жизни я повидал бахчисарайцев, понял, что группа вооруженных людей в великой самодисциплине может совершить очень многое. Это я помнил всю войну, помню и сейчас.

Но возможно это при непременном условии: когда тебе в твоем доме помогают и собственные стены. [315]

Будто полностью блокированы окружающие села, отбиты от партизан — уж постарались оккупанты!

Но это только так кажется. Не проходит дня, чтобы бахчисарайцы с кем-нибудь не встречались или кто-нибудь из них не побывал там, где, по мысли врага, партизанам быть невозможно.

Деревня Шуры прорезана дорогой, тут немцы, немцы. А все же ночами в окошко сельской учительницы кто-то осторожно постукивает — Иван Иванович явился на очередную связь. Ни одна собака на него не залает, ни один полицай не перережет его тропу. Он знает такие ходы и выходы, что пройдет сквозь игольное ушко, а не только через немецкую охрану.

Председатель Бия-Сальского Совета гость в родной деревне довольно частый. Видать, достойно представлял Советскую власть: все село знало о его партизанстве и не менее полсела о том, что Сидельников появляется под родной крышей. Знали, но не выдавали, берегли, даже некоторые полицаи берегли — на всякий случай.

Николай Спаи — высокий черноусый партизан — пробил дорогу в Лаки — родное село.

Вся эта связь питала отряд, как кровеносные сосуды питают человеческое тело до кончиков пальцев.

Потрясающая новость! Принес ее Иван Суполкин.

В Шурах появились немцы, битые под Севастополем. Усталые солдаты, разозленные офицеры, разбитые машины, орудия. Хотят отдохнуть, раны зализать, пополниться, а потом снова на Севастополь.

Македонский дотошно расспрашивает разведчика, сколько немцев, где они точно расположены, как с охраной...

Командир как спринтер на старте — сжатая пружина.

Я начинаю догадываться... Но возможно ли это?

Македонский бабахнул кулаком по импровизированному столику из пустых канистр:

— Баста! Ночью ворвемся!

Он горячо и уверенно доказывал, почему можно смело идти на ночной удар.

Командир убеждать умел. И не только меня, но и комиссара, который в успех удара верил, но боялся за его последствия. И я боялся.

Македонский отобрал добровольцев — тридцать партизан.

Мы — я и Черный — поднялись на Коушанский хребет и ждали. Время, казалось, остановилось, куда легче было бы шагать в цепи Македонского, чем пережидать эти тревожные минуты. Я позже убедился: в строю и в бою легче, нет времени на размышления, исчезает оно, как ненужный довесок.

Легко вел ударную группу Михаил Македонский. Без шума, благополучно миновали засады и секреты, вышли огородами на школьный двор, где чернели остовы машин. [316]

Без передышки бросились на ничего не подозревавших немцев.

Страшен внезапный удар. Фашисты ошалело метались по улицам, падали под автоматными очередями. Горели машины.

Как появились, так и ушли — молниеносно. Потеряв двух партизан убитыми и унося двух раненых, никем не преследуемый отряд утром был с нами рядом.

Македонский поднял лагерь и за час перебросил его подальше от лесничества «Славич». Вовремя сделал: на рассвете танки ворвались в лес и секли пулеметами дороги и тропы.

Михаил Андреевич начал кочующую жизнь: окружив себя разведкой, быстро менял позиции и ни разу не подставил партизан под пули карателей.

Это была и моя первая школа маневра. Я еще одно понял: нет безвыходных положений.

Неделю Большой лес глотал свинец, но потом каратели поняли: воду в решете не удержишь.

Отряд живет, только в партизанском котле не густо. Конина прочно входит в быт.

Уходил я в сложном состоянии. Я своими глазами видел партизанскую тактику, в то же время думал: как же овладеть ею и мне, и всем нам?

7

Битва на дорогах и в лесных урочищах продолжалась. Она давала опыт обеим сторонам: мы учились бить фашистов, а они — нас преследовать.

Какие бы силы ни противоборствовали, стрелка компаса все же склоняется к магнитному полюсу Земли.

Мы голодны и холодны, а крыша над нами — звездное морозное небо.

И все-таки мы диктовали правила движения на крымских дорогах: заставляли держать для их охраны войска, двигаться по ним не круглые сутки, как этого хотелось врагу, а только днем, солдат — писать слезливые письма в Германию, офицеров — заполнять дневники записями: «Снова партизаны! И снова нет покойного тыла, и снова отсутствие уверенности. Грустная жизнь...»

Если из нашего штабного шалашика смотреть прямо на север — взгляд упрется в каменную спину Басман-горы.

Гола и крута эта спина, почти безжизненна. Разве нетребовательная сосенка зацепится за иной уступчик, да и то с оглядкой.

Зато за Басман-горой жизнь щедро стелется по лощинам, вымахивает к небу двадцатисаженными соснами, шуршит в травах чаиров. Там Большой лес, окруженный селами, изрезанный дорогами. [317]

И там Бахчисарайский отряд.

Белка и в колесе за сутки проскакивает десятки километроц. Сколько пройдено дорог бахчисарайцами в этом Большом лесу! Не измеришь!

Ни один отряд не принес врагу столько тревог, беспокойства, наконец, жертв...

И что только не предпринято, чтобы и духу этого отряда не осталось!..

Все было: и экспедиции, и посулы, и террор...

Но за Басман-горой живет и живет отряд, и никто не в силах остановить эту жизнь. И снова злобный террор.

Идет в горы черная весть, несет ее партизанка Дуся — повариха и разведчица. Это такой груз, что может придавить намертво.

Убита, зверски уничтожена вся многочисленная семья и вся родня комиссара Василия Черного.

Их всех собрали в кузов серого немецкого грузовика с вонючим мотором, повезли в лес, в наш Большой лес.

На первом перекрестке вывели из машины жену комиссара — молодую, черноглазую.

— Где твой муж — комиссар Черный?

— Мама! Мамочка, прости меня за все!

— Стой!

Палач ударил ее прикладом и снова втолкнул в машину.

Еще перекресток. Теперь волокут седую мать с остановившимися глазами, ставят ее лицом к югу.

— Где твой сын — комиссар Черный?

— Дети мои...

Выстрел в затылок, и маленькое тело крестьянки уткнулось в дорожный кювет.

— Мама!

Их все возят и возят на большой машине, и на каждом перекрестке остается труп.

Шумят крыльями черные грифы.

И последней выводят уже не черноглазую и красивую жену, а старуху с сожжённым сердцем.

— Где твой муж — комиссар Черный?

Выстрел!

...Медленно плывут над горами сбитые в черноту тучи. Над Большим лесом устрашающая тишина.

Плащ, вздувшийся от горного ливня, что шел день, ночь и снова день.

И из глубины капюшона смотрят неживые глаза. И ходит человек с утра до вечера и с вечера до утра по тропе, начисто разбитой его ногами.

Страшно смотреть в его глаза — куда страшнее, чем лежать в десяти метрах от дороги, по которой шагает взвод палачей. [318]

Василий Черный, наш Василий Ильич. Сердце свое одень в панцирь...

Живет и страдает, борется и побеждает за Басман-горой партизанский отряд Македонского и Черного.

Отряд без предателей, дезертиров...

Скрр... иип! Скрр... иип!

Ну и морозище!

Двухсотлетний дуб треснул на глазах, и кора его ощерилась от кроны до земли.

Ударишь топором по сухому грабу — полено на шесть частей.

Морозище!

На спине Басман-горы ледяные навесы.

Я и Семенов, связной, долбим лунку на ледяной Донге. Мороз на лету хватанул бегущую горную реку, скрутил ее в жгут и уложил на днище.

Градусов под тридцать — не меньше!

Небо и то взлохматилось.

У Семенова в глазах голодная тоска. Уже о девочках своих ни слова — а то не было дня, чтобы фотографии в нос не совал, — одни лишь по-волчьи голодные глаза.

Семенов! Разбитной алупкииский шофер...

Вчера у нас неладно с тобой вышло. Но сам виноват, сам...

И я человек, а ты придешь в штаб, станешь у порога и смотришь мне в глаза. И во взгляде твоем такая тоска, что мне в горло кусок не лезет. И я отдаю его... тебе.

Раз отдал, другой, третий... А сам... Ты же знаешь, что лишнего не беру. Или не знаешь, а?

И вчера отдал ему последний кусок конины.

Но накричал:

— Ты на меня так больше не смотри...

Ушел ты в комендантский шалаш, а мне от жалости муторно стало.

Двигай же руками, Петро! Смотри, как хорошо колется граб! Мороз — он и помощник.

Тяп! Тяп!.. Эх ты...

Почему я не мерзну?

Семенов смотрит на мои трофейные ботинки на номер меньше и наконец решается поднять на меня глаза:

— Могу мехом обшить, а? У меня трофейная сумка...

— Обойдемся, Петро!

Полено граба сразу на шесть частей...

— Эй, товарищ начальник! Идут!

Их трое, нет... И четвертый, но этого четвертого ведут на веревке...

Кто бы это мог быть? Никак бахчисарайцы? Точно! Македонский, Иван Иванович, Горский, а за ним... кто-то высокий в немецкой шинели, руки связаны. [319]

— Михаил Андреевич! Кого ведешь?

— Фашиста! Шут его знает, не то офицер, не то начальник какой.

Подойдя, Македонский улыбнулся и крепко пожал мне руку.

Давненько я не видал Михаила Андреевича. Он почти не изменился — коренастый, смуглый. Шапка сдвинута набок, на груди автомат. Большая пухлая рука привычно лежит на цевье автомата. Быстро слился с партизанской жизнью бухгалтер Македонский!

Я подумал: да, сама природа создала его не для сидения за столом.

— Рассказывай, как дела и куда ты спешишь с этим трофеем? — кивнул я на немца, который с настороженностью смотрел на меня.

Допрашиваем пленного.

Смутил меня этот допрос. Вроде немец на все наши вопросы отвечает, но так, что его правда, которой он служит, оказывается над твоей.

Уверен, сволочь, на редкость уверен.

И Севастополь возьмут — дай время, и войну выиграют, и сталинских комиссаров на тот свет спровадят.

Он говорил с циничной откровенностью и нас не боялся.

Я приказал увести нахала, но на душе было тягостно. Македонский посматривает на меня, и в его взгляде вопрос: что скажешь, начальник?

— Плохо мы знаем врага! — сказал я.

Македонский к врагу ближе всех, насмотрелся. Вот рассказывает: три дня тому назад напал на машину, совсем внезапно, автоматами прошил ее, гранатами забросал... «И что ж? «Ты думаешь, драпанули, а? Черта лысого! Очухались в момент, раненых сразу вынесли и давай по нас палить. Действовали — позавидуешь».

Есть среди партизан люди, даже бывшие руководители отрядов, что признают за Македонским только дерзость.

Нет! Дерзость дерзостью, но только после точного расчета.

Вот дело, которое неожиданно привело Македонского в наш штаб.

Большой лес в железном кольце, оборваны многие пути связи с селами, есть опасность, что фашисты наконец получат себе верного помощника — повальный голод. Они не дураки, и цель у них сейчас разъединственная: полностью отрезать отряд от сел, не пропустить к Македонскому ни килограмма мяса, ни ломтя хлеба, ни щепотки соли.

Есть один выход. Он дерзкий, трудно с ним так сразу согласиться.

Вот наш тогдашний диалог.

Македонский неожиданно:

— Надо покинуть Большой лес! [320]

Я ахнул:

— Отдать фашистам все, что за Басман-горой?

— Нет!

— Так куда же, в воздух поднимешься?

— В прилесок под Лаки пустишь? Весь отряд, а?

Это было так неожиданно, что я не нашелся что и ответить, а он в спешке развернул передо мной карту-километровку и ткнул пальцем в малюсенький кружочек:

— Лаки и рядом лесок... Вот туда и махну!

— Это же немыслимо...

— Можно! Там наши люди, на смерть пойдут, а не выдадут!

Лаки ближе к Севастополю, к дорогам, к селам, к фашистам. Там леса нет, а одни прилески... Полицаи... коменданты.

И Македонский хочет держать в таком окружении целый партизанский отряд!

Он доказал мне: под Лаки продержит отряд сколько нужно.

Македонский ушел, широкая спина бахчисарайского командира долго мелькала между деревьями.

8

Маленькая горная деревушка Лаки приютилась между двумя грядами невысоких гор. Приветливая, чистенькая, она славилась древностями. На высоком холме до сих пор сохранились развалины церкви, построенной лет шестьсот тому назад.

Гордый народ здесь жил — потомки листригонов. Он умел работать, веселиться, погулять, дружить с соседями, щедро принимать гостей, одаривать их подарками.

Табак лакский славился: известный табачный король Месак-суди когда-то платил за дюбек золотом.

И колхоз был работящий, зажиточный. Было в нем и добра «выше крыши», и счастья полный кошель.

Деревня стояла вдали от больших дорог, и первые немцы появились со стороны деревушки Керменчик как-то неожиданно. Пробыли несколько часов, настреляли кур, выпили вина и ушли.

Но однажды в промозглое зимнее утро серая машина остановилась у дома председателя колхоза Владимира Лели.

— Деревня... партизан иесть? — сердито спросил толстый, с добродушным лицом фельдфебель.

— Партизан нет, — ответил председатель.

— Колхоз гут, и... ниет партизан?

— Колхоз хороший, а партизан нет.

Немец в сопровождении керменчикского полицая обошел постройки, заглянул в дома колхозников, потом в школу, в клуб, парники и даже в спящий сад, Он смотрел по-хозяйски, приговаривая: [321]

— Корошо, гут, корошо... — Вдруг повернулся к Лели: — Ты есть кто?

— Местный я, колхозник.

— Председательствует тут, — разъяснил полицай.

Немец уставился на Лели:

— Глаз умный, хозяин гут. Да?

— Мы все хозяева...

— Нет!

Лели помолчал.

— Ты будешь староста. Понимаешь? Бургомистр.

— Я человек больной, куда уж мне в начальниках ходить.

— Ты есть назначенный немецким командованием староста. Саботаж — фьют! — щелкнул пальцами перед носом Лели фельдфебель и, указывая на дальние высотки, покрытые мелким кустарником, спросил: — Там партизан иесть?

— Партизан вон там, — услужливый полицай указал рукой на наши горы.

...Бухгалтер колхоза Григорий Александрович, в потертой куртке, бледнолицый, с маленькой реденькой бородкой, в последние дни не покидал правления колхоза. Он что-то усердно считал, пересчитывал, ворочал толстые конторские книги.

После отъезда фельдфебеля, за каждым шагом которого он следил через маленькое окошко, подхватил под мышку счеты, постучался в дом председателя.

Лели встретил бухгалтера суховато, он не особенно доверял ему и терялся в догадках: «Что-то он появился, а?»

Сели за стол, выпили по стакану сухого вина, поговорили о том о сем. Председатель почувствовал некоторую робость гостя, сам задал вопрос:

— С чем это вы? Теперь так запросто в гости не ходят, не то время.

— Добра у нас осталось многовато.

— И что же...

— Фашисты все вчистую подберут, — бухгалтер поставил перед председателем счеты и с профессиональной привычкой кривым узловатым пальцем начал пощелкивать косточками... Табак, овцы, вино, зерно. Все точно, как на эталонных весах. Да, только кое-что успели эвакуировать, остальное в закромах, сараях, винных подвалах. — Вот так, товарищ председатель, для фашистов у нас продовольственный склад... Да что я, хозяин, что ли? — спохватился бухгалтер и сдвинул очки на самый лоб.

— Да что же вы-то предлагаете? — уже с волнением спросил председатель.

— Тут умишком прикинуть надо. — Старик хитровато прищурился, посмотрел в окно: вдали темнели крутые обрывы Басман-горы. — Говорят, наш Николка Спаи там, а? [322]

Лели пристально посмотрел на Григория Александровича: неужели это тот самый бухгалтер, что в мирное время вел себя замкнуто, не проявлял никакого интереса к общественным делам и только тогда показывал характер, когда нарушали заведенный им бухгалтерский порядок?

«Может, хитрит, чью-то волю исполняет?» — подумал председатель.

— Где Николка — не знаю, а за совет спасибо. Покумекаем.

Григорий Александрович наершился:

— Это ты напрасно! Я старый человек и в кошки-мышки играть не умею. — Сказано было с большим достоинством.

Председателю стало неловко.

— Вы правы: Спаи наш у Македонского. Только вот беда — перестал появляться.

— Может, появится, а?

Лели протянул руку:

— Большое вам спасибо.

— Как с добром решать будешь?

— Посоветуюсь с членами правления... Сегодня и соберемся, у меня... И вас прошу прибыть...

— Непременно буду.

* * *

В эту же ночь в просторной квартире председателя собрались три члена правления и Григорий Александрович. Пока Лели обходил село — он это делал ежедневно, выставляя колхозников на неприметную охрану, — в комнате шел разговор о приезде фельдфебеля, о боях под Севастополем: голос фронта хорошо доходил сюда, в ясный день пулеметное татаканье даже слышно. Здесь же поругивали друг друга за то, что не успели вовремя эвакуировать все добро.

Бухгалтер сидел в сторонке, в разговоре не участвовал.

Пришел Лели и дал первое слово бухгалтеру. Он сказал, что вина в подвалах до тысячи сорокаведерных бочек, много ценного табака в шнурах, есть еще полтысячи овец, до ста коров, есть и зерно... Все это лежит рядом, фашисту остается лишь руку протянуть. И бери, сколь душе угодно.

Судили, рядили и решили так: табак затюковать и спрятать в сухой пещере, туда же переправить и вино. А скот, зерно — партизанам.

Только где они сейчас? Жив ли отряд, в нем ли Николай Спаи, односельчанин? Почему перестал бывать? Ведь до этого частенько наведывался, через него в лес кое-что было отправлено...

Лели подробно рассказал о встречах с Николаем Спаи.

Не было во всем Бахчисарайском отряде человека сильнее Николая Спаи. Перед ним пасовал и сам Иван Суполкин, хотя и мог двумя руками разогнуть подкову. [323]

Николай Спиридонович лихо носил серую каракулевую шапку — зависть партизан.

— Положишь меня на обе лопатки — шапка твоя!

Смельчаков было много, но шапка оставалась на голове хозяина.

Забегу вперед: за два года партизанства так никто и не смог положить его, кстати самого пожилого партизана в отряде, на обе лопатки. Убили Николая Спиридоновича в 1943 году, и его знаменитая шапка была с ним вместе и похоронена.

Я много раз встречался с Николаем Спаи, и трудно было отвести взгляд от его красивого мужественного лица, светлых живых глаз, черных как уголь усов. Никто его не называл ни по фамилии, ни по имени и отчеству. Для всех он был дядя Коля.

Отряд остался без продуктов, но не голодал. И этим частично обязан Николаю Спиридоновичу Спаи. «Дядя Коле — конокраду», — шутили партизаны.

Да, что касается немецких короткохвостых лошадей, — выкрадывал он их классически.

Спаи был росл, грузен, но ни у кого в отряде не было такой вкрадчивой походки. Он проходил мимо немецких часовых бесшумно, словно скользил по полу, намазанному глицерином.

«Кони по мне с ума сходят!» — шутил дядя Коля, но в этой шутке была истина. Я помню картину: в отряд привели двух артиллерийских лошадей; седоки оставили их под деревьями; не успели оглянуться — след простыл.

Дядя Коля как-то по-чудному присвистнул, издал еще какой-то призывный звук, и «живой трофей» самолично прибыл к нашему чудо-конокраду.

Дядя Коля воевал лихо. Помню случай один. Македонский послал его в разведку: считай, сколько подвод за день пройдет, машин, пушек, — и тут же назад!

Сидел в кустах с молоденьким партизаном Пашкой Кучеренко, добросовестно считал, что приказано считать. Наступил вечер, животы подвело, а тут, как назло, идут под носом фрицы и жадно глотают куриные лапки.

Такие спазмы в желудке — волком вой. Особенно страдал Пашка. Вдруг он сжался, высунул карабин. Дядя Коля его в охапку и отшвырнул от себя прочь под куст можжевельника.

Парень от ярости заплакал, а чтобы не выдать себя, кусал рукав.

До ужаса жаль стало хлопца. Дядя Коля прикинул умишком, а потом с величайшей осторожностью пополз на самую обочину дороги.

Идет одинокий немец, за плечами тугой вещевой мешок, сам что-то жует.

Немец прошел мимо, а дядя Коля легко выпрыгнул на дорогу и неслышными шагами двинулся за немцем. [324]

Огромным кулачищем ударил немца по голове, и тот свалился на асфальт.

А дяди Коли на дороге будто и не было, он стоял над Павлушкой и совал ему мешок:

— Давай рубай!

— Очнется фриц, шум будет, — испугался Пашка.

— Получил на совесть, рубай спокойно.

Дядя Коля выкидывал такие номера частенько, но это был очень серьезный и вдумчивый человек. Одна лишь биография чего стоит...

Родился он в Лаки в бедной безлошадной семье, рано осиротел. Одним словом, судьба его была похожа на судьбу самого Македонского.

Удивителен душевный мир таких, как Николай Спаи. Уж в Лаках не было красавицы, чтобы откровенно не заглядывалась на черноусого, рослого и сильного хлопца, каким был он. Жених в любой дом!

А судьбу связал со скромной молодой вдовушкой, потерявшей неожиданно мужа и уже отчаявшейся. Двое детей, слабые руки — кому нужна...

Началось от жгучей жалости к женщине, такой беспомощной, а потом родилась и большая любовь. Да, большая! У таких, как Спаи, все в жизни большое, крупное. Сам и погиб малограмотным крестьянином, а приемные дети получили образование: дочь Анастасия стала врачом, сын Иван — механиком. Десять шкур с себя спускал, но образование детям высекал с упорством, с каким высекают огонь из кресала.

Партизанская дорога Николая Спиридоновича — продолжение той, по которой шел он всю жизнь.

Дядя Коля плакал в отряде, а может и во всей своей пятидесятилетней жизни, один раз — это когда немцы грабили базу. От беспомощности плакал. Его сдерживали, как и командира — Константина Сизова.

Спаи можно было понять: своими руками готовил продовольствие для боевых товарищей, готовил с такой любовью, даже с сюрпризами: новогодние подарки каждому и то не забыл. Но это одна сторона дела, другая пострашнее будет. Вот еще тогда не особенно верил коушанскому заготовителю партизанской базы, всеми фибрами души не верил, а доказать — почему? — не смог.

Почти за месяц до выхода в лес пошел на прием к председателю райисполкома — он-то и был ответственным лицом за подготовку материальной базы отряда, — сказал:

— Требую: отстраните Ягью от нашего дела.

— Причина?

— Не верю я ему, и все!

— Но почему не веришь?

— Сердце не верит. [325]

— Иди делай, что приказано, и панику не разводи!

И ушел на свою голову, даже в райком партии не заглянул, хоти и собирался.

Характера не хватало доказать то, что сердце-вещун чувствовало.

Простить такое себе не легко.

Дядя Коля не только с лица спал, а что-то внутри у него сгорело, и не было прежнего весельчака, что смешил товарищей при каждом удобном случае; рассказывал, как мог на ходу остановить пароконную упряжку или поднять на второй этаж два мешка по пять пудов каждый. И все это не выдумка.

Ожил малость только после того, когда заявил Македонскому с присущей ему категоричностью:

— Снабжение отряда беру на себя.

Македонский понимал его:

— К своим, да?

— Если позволишь.

— Обдумать надо.

Обдумали сообща: комиссар, командир, разведчик Самойленко, дядя Коля. И решили: если Магомет не идет к горе, то гора пойдет к Магомету. Всем отрядом туда, поближе к селам.

* * *

Зима заглянула и в Лаки. Ранним утром серой массой с гор сползали туманы и окутывали деревню.

Колхозный вестовой с первыми зорями оповещал людей о выходе на работу.

Сопротивлялись:

— Вы что — ошалели? На кого работать?

— На Родину, на детей наших, — отвечал пожилой вестовой.

К вечеру в контору заглядывал Лели. Проделав немалую дорогу пешком по бригадам, он садился рядом с бухгалтером и, покуривая цигарку, делал подсчеты.

Вино перелили и спрятали в надежном месте. И годы не испортится, а, наоборот, выдержку пройдет. И табак перетюковали, спрятали в сухую пещеру.

Забегу вперед: в 1944 году части Красной Армии получили дорогой дар лакских колхозников: вино, табак. Правда, открыли им это добро не те, кто зимой 1942 года прятал его. Тех в живых уже не было.

Вскоре прибыл от немецкого коменданта приказ: направить на ремонт качинской дороги пятнадцать крестьян. Приказ привезли фашисты с одним погоном на черных шинелях — эсэсовцы.

Первая официальная бумага фашистов!

Она забеспокоила.

На западе под Севастополем шел тяжелый бой, вокруг в горах постреливали немецкие патрули, а здесь решали свою судьбу: как же нам быть, жить дальше? [326]

Одни предлагали сжечь деревню и всем податься в лес. А куда денешь женщин, малышей, стариков? В лесу голод.

Другие советовали не предпринимать ничего, ждать, что будет дальше. Тут же возражали: ну и жди, пока на шее веревку не затянут!

И решили так: хитрить с немцем, водить его за нос, а пока суд да дело, связаться с Македонским, с Советской властью. Пусть она и скажет: как нам жить?

Послушали и бухгалтера, слова его многих поразили: никак не подозревали в старичке в потертой куртке человека, способного сказать:

— Товарищи, я Македонского лично знаю. Он у меня на бухгалтерских курсах учился. Доверите — я поищу его!

И ему доверили.

...Фельдфебель с добродушным лицом вскоре опять побывал в Лаках. На этот раз с ним было отделение солдат из полевой жандармерии и несколько полицаев из Керменчика.

Войдя в председательский дом, немец по-хозяйски уселся за стол и усадил своих солдат.

Подали закуску, вино, холодную баранину. Лели — председатель — достал даже пахучий розмарин.

— Гут... молодец, староста! — потирая руки, смеялся фельдфебель, внимательно следя, однако, за лицом Лели.

Долго и аппетитно ели фашисты. Фельдфебель старательно наливал вино в кружку, пил, закусывая янтарным яблоком. Он поднял кружку, посмотрел на председателя: «Зер гут!»

Лели ждал, что же будет дальше.

— Севастополь капут! — дожевывая, сказал немец. — Солдат много... кушать много... Немецкий командований частной собственность никс... брать не желает. Колхоз Лака богатый... Много общественный фонд?

— Было много, но все эвакуировали, часть взяла Красная Армия. Так что, господин офицер, ничего нет.

— Как — нет? — Добродушие как ветром сдуло. — Нам все знать... Коров, барашка, шнапс, дюбек... Есть, да! — выкрикнул немец.

— Было, все было... А сейчас нет, — спокойно, почти умиротворенно ответил Лели.

Фашист поднялся, медленно надвинулся на председателя.

Они долго смотрели друг другу в глаза. Солдаты перестали жевать, полицаи побледнели...

— Ты коммунист... партизан... тебя — фьют!

Фельдфебель гаркнул что-то солдатам, те бросились к оружию и выбежали прочь. Один с автоматом стал у дверей.

Солдаты возвращались попарно и докладывали фельдфебелю одно и то же:

— Ничего нет, пусто! [327]

Фельдфебель глаз не спускал с молчаливого председателя, дождавшись возвращения последнего солдата, он перед глазами Лели разжал два толстых пальца:

— Два суток, два день, два вечер — двадцать пять коров, двести барашка, сто декалитров шнапс приготовить, а нет... — фельдфебель начертил в воздухе нечто похожее на петлю, указывая вверх.

— Я все понимаю, господин офицер. Но нет ничего, откуда я возьму...

— Молчать! — Фашист ударил Лели по лицу.

Председатель шатнулся, в глазах его блеснула такая жгучая ненависть, что фельдфебель машинально отступил от него и руку положил на кобуру парабеллума.

Но Лели быстро справился с собой и низко склонил голову:

— Я готов сделать все, господин офицер, но откуда взять столько?

* * *

Старая лесная дорога. По обочинам мелкий кустарник. Оттепель. На желто-буром снегу — ни единого следа. Тихо. Журчит талая вода.

Оглядываясь по сторонам, устало плетется путник: маленький, сгорбленный, с палочкой в руках, едва передвигает ноги.

Часовой, притаившись в густых зарослях, внимательно следит за ним, еще не решаясь остановить этого странного, неожиданно появившегося в Большом лесу прохожего.

Дорогу перерезает тропа. Свежие следы! Старик нагнулся, присматривается.

— Стой! Руки вверх! Руки вверх, папаша! — Парень в стеганке навел автомат.

— Убери-ка свою штуку. Скажи лучше, сынок, ты партизан? — устало спросил старик, с надеждой глядя пареньку прямо в глаза.

Задержанного привели в лагерь к штабному шалашу.

— Товарищ командир! — крикнул паренек с автоматом.

Из землянки вышел Македонский. Он зыркнул на старика и ахнул:

— Постой... постой... Неужели?! Григорий Александрович! Вы ли это, господи?!

— Я, я... Видишь, я, — бухгалтер обнял командира.

Михаил Андреевич поил чайком бывшего своего учителя.

Старик пил и, наверное, не ощущал вкуса кизилового настоя. Он во все глаза глядел на смуглое, дышавшее лесной силой лицо командира.

— Ты совсем не такой, а? Помнишь курсы? Я же говорил: «Не выйдет из тебя настоящего бухгалтера!»

— Работал же, Григорий Александрович, — улыбался Македонский. [328]

— Да ты из тех, кто дело делает, но душа твоя не в конторе сидела. Признайся, Михаил Андреевич? Помнишь, в тысяча девятьсот тридцать девятом году я проверку тебе делал? За дело я тебя ругал, а?

— Ругали правильно. Только это прошлое. А вот неожиданность — встретить вас здесь, в лесу. Вы по городу боялись ходить, Григорий Александрович!

— Ох и боялся... Да меня можно щелчком свалить, куда уж!.. И сейчас боюсь. А за пять дней такого труса дал, что под конец перестал понимать, где страх, а где нет. Следов-то ваших не найдешь. Шел и шел. Решил найти или ноги протянуть. Без вас нам нельзя. Слушай, Миша... Важное дело к тебе привело.

...Темной ночью отряд в полном составе поднялся с Большого леса и тихо-тихо перешел через дорогу Бахчисарай — Бешуй и на рассвете залег в густом прилеске, в двух километрах от Лак.

В окошко председательского дома настойчиво постучались.

— Кто там? — встревоженно спросил Лели.

— Это я, Григорий Александрович.

— Господи, вернулся! Сейчас, одну минуту — оденусь.

— Принимай гостей, — бухгалтер пропустил вперед закутанного в плащ-палатку широкоплечего человека.

— Здоров, председатель!

— Македонский! Ай да молодец... — У Лели кровь прилила к лицу от радости.

Они знали друг друга мало, иногда виделись только на районном партийном активе, но вряд ли кто чувствовал в жизни такую близость, какую они ощутили сейчас.

Большие дела немногословны.

Решили так: перегнать отряду сейчас же сто овец, муку, картошку, табак.

Фельдфебелю замазать глаза: на первый случай собрать несколько яловых коровенок, вина, готового вот-вот стать уксусом, пару десятков шелудивых баранов.

Немного увлеклись, но комиссар остудил:

— Надо подумать и о завтрашнем дне! Женщины, дети... О них подумать.

Положение, конечно, было очень сложным — Македонский понимал, но слишком большая осторожность комиссара не очень была ему по душе.

— Не будем предугадывать события, — сказал он.

— Нет! Будем! И я предлагаю так: начать эвакуацию Лак. Стариков, детей, женщин — в степные районы.

— Правильно! — первым поддержал комиссара бухгалтер.

Как ни хотелось сохранить в деревне то положение, которое было до сих пор, но с трезвой логикой Черного нельзя было не считаться. [329]

Уже через день по пропускам, привезенным председателем из Керменчика — тут он полностью пользовался правом бургомистра, — многие семьи стали покидать родные места. Делалось это осторожно, без шума, чтобы не встревожить оккупационные власти.

Дальнейшие события развернулись следующим образом.

Фельдфебель снова появился в Лаках. С ним были офицер, бледный, моложавый, с хлыстом, и толстенький напудренный румын в огромной четырехугольной фуражке. Они внимательно осматривали деревню. Рядом шел Лели и семенил Григорий Александрович с инвентарными книгами, потребованными моложавым офицером.

— Где хозяйство? — отрывисто спросил офицер на чистом русском языке.

— Вот в деревне все и хозяйство. Скот угнали, так что ничего не осталось. Да не так уж много и было. Колхоз маленький, всего шестьдесят дворов.

Офицер круто повернулся к Лели, подошел ближе и уставился на председателя глазами.

— Вот что, дорогой бургомистр. Что такое ваш колхоз — знаю. Сам был агрономом в Фрайдорфе. Слыхал, наверное, про такую колонию в Крыму? Мне нужна правда! — раздельно сказал немец.

— Я приготовил, что мог, господин офицер, — Лели показал на скотный двор, где стояло несколько тощих коров.

Офицер из Фрайдорфа никакого внимания на коров не обратил, остановился у правления.

— Деревня вполне обеспечит всем необходимым вашу часть, господин капитан, — обратился он к улыбающемуся румыну. Тот поддакивал, но, видно, ничему не верил. — Староста! — подчеркнуто сказал офицер. — Деревня будет кормить румынскую часть. Мясо, вино, хлеб и все остальное...

— Но, господин офицер!

— Молчать! Я знаю, что ты коммунист, но также знаю, что ты расчетливый хозяин. — Немного подумав, немец добавил: — И не болван. Если не хочешь болтаться на веревке — будешь делать. Да знай: нам известно, что большевики отсюда ничего не вывезли. Ясно?

Немцы уехали.

Основная часть Лак была тайно эвакуирована. Македонский и Черный привели отряд в Лаки, теперь уже, скорее, в то место, где при случае не так уж опасно принять и бой.

Для бахчисарайцев это была первая за несколько месяцев ночевка под крышей.

Партизаны мылись, стирали белье, брились.

Днем же отряд снова отсиживался в прилесках, откуда летучие боевые группы в составе трех или четырех самых отважных [330] партизан уходили за Бахчисарай на магистраль Симферополь — Севастополь.

Они молниеносно налетали на одиночные фашистские машины и заставляли фашистов держать на этом участке сверхусиленную охрану.

А через несколько дней в Лаки пришла первая небольшая румынская команда во главе с унтер-квартирьером. Румыны, грязные, усталые после штурма Севастополя, плакали, ругали фашистов и своего Антонеску, напропалую пьянствовали и не замечали вооруженных людей, посещавших деревню.

Правда, значительно позже мы узнали: замечали, но делали вид, что кругом полный порядок.

Вскоре в деревню пришла румынская рота приезжавшего ранее румынского напудренного капитана. Начались повальные обыски, — разумеется, безрезультатные. Время врагом было упущено: все, что было, попало в партизанские руки и спрятано в надежном месте. Капитан ругался, бил солдат, особенно унтера, которого трезвым так никогда никто и не видел.

Уже с утра тревожно было на улицах деревни. Лели и Николай Спаи побежали в дома колхозников, которые еще задержались в Лаках.

— Уходите скорее!

Кое-кто не успел.

На трех машинах нагрянули каратели. Командовал ими бледнолицый агроном из Фрайдорфа.

Небольшую группу колхозников согнали в клуб. Начался допрос:

— Где скот? Почему пустые сараи? Где, наконец, народ?

Лели был внешне спокоен, он знал, на что шел и что его ожидает.

— Народа нет, господин офицер. Разве его кто удержит?

Офицер стоял перед Лели, смотрел в глаза председателю.

Он только сейчас понял, что из себя представляет «бургомистр».

— Арестовать! — ударил хлыстом председателя.

Подошел к черноусому Спаи, смерил его взглядом.

— Взять!

Автоматчики окружили Лели, Спаи, Григория Александровича и еще двух колхозников и погнали по лесной дороге в Керменчик.

Маленький бухгалтер шел между Лели и Спаи — рослых, плечистых. За утесом скрылись родные Лаки, дорога круто повернула на Керменчик, где комендатура, каратели и полицаи. Уже вдали виднелся серый минарет с ярким серебристым серпом.

— Непременно бежать вам надо, ребята! — прошептал бухгалтер. — Я отвлеку фашистов, а вы потихонечку отставайте от меня. [331]

... — А вы, Григорий Александрович? — Лели пожал руку старому человеку.

— Делайте, что надо, прошу! — умолял Григорий Александрович.

Высота осталась позади, дорога начала скользить в ущелье.

Григорий Александрович рванулся вперед, упал и закричал дико, страшно. Конвойные остановились, оторопев.

— А... а... аа! Не убивайте... не убивайте! Я жить хочу, я старый челов... ее., кк!

Солдаты начали пинать старика ногами.

Возле Спаи остался один, да и тот смотрел, как на земле бьется старикашка.

Спаи ударил гитлеровца в живот. Лели — другого, что бросился на помощь. Оба прыгнули в ущелье. Первая пуля догнала председателя колхоза Владимира Лели. Вторая прожгла Спаи руку, но он все-таки ушел и добрался до горы Татар-Ялга, где стоял пост бахчисарайцев.

Македонский бежал навстречу:

— Николай! Что за стрельба, что с тобой?

— Беда, командир! Сожгли деревню... убили Лели, а нашего бухгалтера с собой увели... — чуть ли не плакал Спаи.

Спаи рассказал, как нагрянули каратели, какой подвиг совершил старый бухгалтер, спасая жизнь другим.

— Выручать надо, командир! — умолял Спаи, стягивая жгутом руку выше предплечья.

Партизанка-повариха Дуся тоже слушала Спаи. Она смотрела в глаза командиру, но тот не замечал ее. После гибели семьи комиссара она стала неистовой. Бывало, пошлют ее на разведку, прикажут идти без оружия, Дуся все сделает, как было приказано, но, возвращаясь в лагерь, непременно подкараулит где-нибудь фашиста, швырнет гранату и наделает ненужного переполоху.

— Только на кухню! — рассердился комиссар.

Но с хозяйством у Дуси не ладилось: то каша пригорит, то от всей неприхотливой партизанской пищи такая горечь, что и на голодуху трудно ее прожевать.

Иван Иванович Суполкин жалел ее, пытался смягчить комиссара.

— Василий Ильич, карантин затянулся, а?

— Нет! — Черный несговорчив.

— Распроклятая у меня судьба, Ванечка! — ахала Дуся. Перебила несколько тарелок, которыми пользовалось командование, и долго плакала.

И вот стоит сейчас Дуся перед командиром, и в глазах у нее такая мольба...

— Что тебе? — Македонский повернул к ней голову.

— Пошли меня в Керменчик, старика жалко. [332]

— Ты шуму наделаешь!

— Нет, командир! Нешто я не понимаю — нельзя!

— Тебя там знают?

— Ни одна гадина, на иконы помолюсь!

— Ну, смотри мне! Только узнай, что к чему, поняла?

Немцы сожгли в Лаках все постройки. Сгорели дома, ферма, клуб, сгорел сад. Все сожрало пламя.

Совсем недалеко от пылающей деревни, на скале, без шапки, с забинтованной рукой стоял Николай Спиридонович Спаи — потомственный житель деревни, которую на его глазах стерли с лица земли.

Спаи с гранатой бросился вниз.

— Стой! Назад! — Македонский всей тяжестью мощного тела навалился на партизана.

— Пусти, Миша! Я за старика дюжину в землю вколочу.

— Ты — партизан, забыл? — тяжело переводя дыхание, крикнул Македонский. — Только по приказу можешь действовать и... когда пошлют!

* * *

Деревня Керменчик вместилась в седловину гор между Качинской и Бельбекской долинами. От нее во все стороны расходятся узкие лесные дороги.

У полуразвалившихся стен древнего укрепления, откуда открывается незабываемый вид на Чатыр-Даг, со связанными руками стояли три лакских колхозника. Григорий Александрович, старенький бухгалтер, и два его товарища, по годам почти равные ему, вели себя мужественно, готовясь к своему последнему часу. Фашисты не узнали ничего о Лаках, о том, что рядом с деревней пребывал партизанский отряд.

Прозвучала команда. Белесый туман рассеялся. Трое пожилых людей смотрели на неоглядные дали. Голубело Черное море, на западе жил, дышал, боролся Севастополь.

Раздался залп...

Дуся, добравшись до Керменчика, узнала, что арестованных повели к развалинам крепости.

Дуся побежала: успеть, успеть...

Не успела: мимо нее прошли убийцы.

Вот и развалины, черная стена. Полицай-часовой с белой повязкой на рукаве.

На земле трупы колхозников.

Часовой насторожился, посмотрел по сторонам. Тихо. Полицай скрутил цигарку, чиркнул спичкой о коробок и... мешком свалился на землю.

Дуся отняла винтовку и прикладом прикончила немецкого прислужника. Два трупа она завалила камнями, а тело Григория Александровича, взвалив на плечи, понесла в лес. [333]

На Лысой горе, откуда далеко видны степные просторы бахчисарайцы схоронили старого бухгалтера, которого знали как самого тихого человека на весь район.

Отряд Македонского вернулся в Большой лес. Два месяца отряд питался продуктами лакских колхозников. Двенадцать боевых операций возможно было совершить только потому, что в самую критическую минуту жизни отряда народ протянул руку помощи.

Спаи возглавил боевую группу лакских колхозников. Они остались партизанить в родных местах, с ними и неистовая Дуся.

В звонкий морозный вечер партизаны залегли у дороги, недалеко от мелового ущелья. Воспаленные глаза командира Спаи внимательно наблюдали за дорогой, которая вилась под ногами.

— Ты не ошиблась? — переспросил командир у Дуси.

— У верных людей узнала. Так и сказали: «Один длинный, хорошо говорит по-русски, а другой толстый, пузатый, с добренькой мордой». Они в Фоти-Сала вчера дорожного мастера пристрелили, гады!

Ждали больше часа.

Вдали показалась машина.

— Тихо! — Спаи предупреждающе поднял руку.

Машина приближалась на большой скорости, но поворот сделать не успела: ее догнала граната. Взрывом машину отбросило в кювет. Из нее раздалась автоматная очередь.

— А... аа!! Сволочи! Ложись, ребята! — Дуся с ходу метнула гранату.

Все! Собрали документы. Это были эсэсовцы, военные преступники — фельдфебель Ферстер, немецкий офицер — агроном из Фрайдорфа.

Все эти героические и трагические события происходили под носом у Бахчисарая — центра второго эшелона манштейновской армии, штурмовавшей Севастополь, забитого штабами, карателями, батальоном полевых жандармов; Бахчисарая, где еще существовал пресловутый «Священный мусульманский комитет» — через год его разогнали за явным провалом демагогических приемов геббельсовских выучеников, — где по кривым переулкам несли свои белые бороды и белые чалмы выжившие из ума старцы, доставленные в Крым немецким обозом, где проститутки и торгаши гонялись за медными грошами скупых немецких лейтенантов, с педантичной аккуратностью считавших свои грязные полушки.

Дерзость Македонского, комиссара Черного, не побоявшихся держать целый отряд под Лаками — практически под самым Бахчисараем, — говорит об удивительной выдержке и потрясающей дисциплине огромной партизанской массы.

Это уже начиналась зрелость. [334]

9

Тайные санитарные землянки!

В 1967 году шагаю я по урочищам Крымского заповедника и ищу то, что от них осталось.

Мягко шагается по палой листве, от пряного аромата кружится голова. Жужжат пчелы, первый гриб моргнул коричневой головкой. Ни дорог, ни троп. Девственная тишина. Никаких следов былых дней.

Да, природа и время — великие очистители. Вот буран подсек трехсотлетний дуб, свалил его на горный скат. И начинается! Работяги — ветер, солнце, дождь, даже сам воздух — дружно накидываются на мертвое дерево. Иссушат его, испепелят, а останки смоют, и никакого следа от гиганта не останется.

Партизанская могила.

Мы хоронили наспех, а через четверть века останки находим на больших глубинах. Кто накидал столько земли на могилу?

Дождь потрудился, потоками нес землю с самой яйлы и доделывал то, что мы сделать не могли.

Для живых — живое!

Цепка человеческая память, особенно память сердца.

По одним лишь тебе известным приметам ты найдешь место, где была санитарная землянка, присядешь рядом на старый пень, и пойдут перед тобой лица, вспомнятся тебе имена...

Но не лица тех, кто лежал в полусумрачной землянке, страдая от ран, голода. Лица живых, кто дрался за каждого бойца до самозабвения. Кто отдавал другим все, что было у него.

Я вижу, как Аня Наумова поднимается от реки по крутой тропе с ведрами с водой; острые лопатки ее исхудалых плеч выпирают из-под вязаной кофты, аккуратно заштопанной на локтях. Глаза ее провалились, на губах синева, но в зрачках живой и упорный огонек.

Седая учительница Анна Василькова, подстриженная под делегатку конца двадцатых годов, подпоясанная широким мужским ремнем, худоногая, тащит, обливаясь потом, конину.

Партизанка нашего штаба Анна Куренкова, в кокетливой шапке из черного меха, глазастая, белолицая, сидит на корточках у реки, в ледяной воде полощет окровавленные бинты. От голода у нее кружится голова, и она частенько припадает к дереву, чтобы отдышаться.

Наши женщины!

Никто из вас из леса не сбежал, в беде товарища не бросил, в бою не струсил.

Никто из вас никого не выдал даже под мучительными пытками.

С рассвета дотемна вы копошились в лагере: разводили костры, грели воду, настаивали корни кизила, собирали шиповник [335] и поили нас вяжущим настоем, готовили еду, обстирывали, встречали и провожали боевые группы, стояли на постах, плакали от усталости, но рук не опускали. И самое трудное, что вы делали в крымских лесах, — выхаживали нас, голодных, больных, покалеченных, а порой и отчаявшихся.

Мы ценили вас, уважали, но кое-кто из нас думал так: вот я разбил фашистскую машину или там взорвал мост, меня гоняли каратели, я сбил ноги на острых яйлинских тропах, теперь я в лагере и заслужил покой. «Эй, Валюша! Тащи кипяток!», «А кто мне руку перевяжет?», «Скорее!»

И Валюша, и Маша, и Верочка, и подруги их хлопотали вокруг нас до полного изнеможения, не имея времени подумать о себе.

Меня потрясает до сих пор один факт: никто из вас не умер с голода!

А вот мы, мужчины, умирали. Помните, как лежали мы под вашей опекой в сумрачных санитарных землянках? Нас сваливал голод. Мы были слабы, под глазами — стекловидные отеки, томительный полуобморочный сон перекашивал наши лица.

Для многих это был конец. Для тех, кто терял веру в собственные силы, неверно, трагически неверно решал: я слаб, потому я должен лежать и лежать — только так сохраню себя.

Как воевали вы за тех, кто впадал в такое безысходное состояние!

И многие вам обязаны жизнью.

У нас не было для вас дополнительных порций конины, сухарей, мы давали вам столько, сколько брали себе, и ни капельки больше, но вы держались на ногах. Держались все поголовно. Это было чудо!

Чудо имеет объяснение: вам некогда было умирать.

Как вы часто просились в бой! Я, ваш командир, признаюсь сейчас, посылал вас в партизанские засады неохотно. Вы нужнее были в лагере, нужны, чтобы не погас огонь в глазах отпаявшегося, чтобы не застыло еще одно сердце.

* * *

Я хорошо ее помню: высокую, худую, с немного удивленным взглядом карих глаз, с маленьким личиком. Руки — плети, длинная шея. «Девка костяшками гремит», — говорили отрядные остряки.

Встречу ее и пожалею: «Как это угораздило ее оказаться среди нас? Согнется в два счета!»

Штурмовали мы распроклятый коушанский гарнизон — который уж раз! — попали в беду: заперли фрицы нам выходы в горы и жмут к пропасти. Кто-то запаниковал. И я, командир, вынужден был поднять на паникера пистолет. И в этот самый момент прикоснулась ко мне женская рука: «Не надо, товарищ командир!» Это был голос Наташи Коваленко. [336]

Мы бежали вдоль берега, был тяжело ранен командир взвода Красноармейского отряда лейтенант Мощенко. Он на всем ходу упал, а так как это случилось на крутом берегу горной речки, то упал в ледяную воду.

Наташа замыкала нашу колонну и все видела. Она бросилась за лейтенантом, не успев предупредить нас.

Добрались мы до лагеря — ни Наташи, ни лейтенанта. Начали искать. Разведчики чуть ли не в самый Коуш заглядывали, но никаких следов пропавших... Наташе и лейтенанту Мощенко отвели строки рапорта, в которых говорилось о мертвых или пропавших без вести.

...Наташа успела оттащить раненого в густой кизильник. Когда тревога улеглась, она осмотрела раны, обнаружила открытый перелом предплечья, сквозной пулевой прострел, кровоизлияние в брюшную полость. Перевязала и подтащила лейтенанта к воде, окунула головой, но сознание к нему не возвращалось, хотя сердце билось гулко.

Лейтенант был грузным, и все-таки Наташа взвалила его на спину и начала продвигаться со своей ношей вдоль самой воды на четвереньках.

До отряда одиннадцать километров, два перевала, поперек троп лежит подгнивший бурелом.

Наташа ползла. Ни помощников, ни еды, одна лишь слабая надежда встретить наших.

Нет свидетелей ее мук, отчаяния, мужества... Трудно, невозможно представить, как эта худенькая девушка, шатавшаяся от горного ветра, волокла на себе человека в полтора раза тяжелее ее.

Но она волокла, может быть давно потеряв счет времени.

Часовой вздрогнул: что-то непонятное карабкалось к его посту: изодранное, в лохмотьях... Он дал сигнал тревоги.

Пулей вылетел к посту дежурный взвод. Партизаны подняли человека-скелета с огромными глазами и седыми косами...

— Это же Наташа! — ахнул часовой.

Глаза ее долго и безжизненно смотрели на партизан, а потом наполнились слезами:

— Ребята... Он живой... — Она вытянула руку, ободранную до костей. — Я... я, кажется, умираю...

Через час ее не стало.

Мощенко из санитарной землянки вернулся спустя два месяца и стал в строй. Ему было двадцать два года, но и он поседел.

* * *

Старожилы Алушты помнят ее до сих пор.

Лена Коровина — прыгунья, волейболистка, плясунья.

Она сама напросилась в отряд и стала начальником санитарной службы. [337]

Бог знает, каким манером она ставила людей на ноги, но из ее санитарных землянок мало кого уносили хоронить.

Ни один каратель не мог обнаружить хозяйство Лены Коровиной, а уж как старались.

У нее была храбрая и безотказная помощница — Галина Гаврош, девушка с мужскими плечами, крепкими мускулистыми ногами. Она взваливала на плечи рослого мужика и несла его через крутой перевал.

Август 1942 года всем памятен и тягостен. Севастополь пал, Крым остался в глубоком тылу, война стучалась в Закавказье.

Впереди зима — пострашнее, чем прошлая. О ней надо думать сейчас. Надежда на лес: на дикие яблоки, груши, орех-фундук. Питание...

С утра до ночи идет партизанская заготовка. Вот Лена напала на орешник: плодов густо-густо. Скорее набрать побольше... Для раненых, истощенных...

Плетенка полным-полна, можно спрятать. Лена нашла удобную щель, выгребла из нее сухой лист и надежно припрятала орех-фундук, как прячет его на зиму хлопотливая белка.

Шорох какой-то!

Она осторожно раздвинула ветки: немцы! Их много: рослые, сытые. Подкрадываются к отряду!

Что же делать? Даже сигнал-выстрел дать нечем! Кричать — не услышат: отряд в ложбине. Лена рванула с себя платок, выскочила на поляну и побежала в сторону отряда... на виду у немцев.

Автоматные очереди перекрестились на ее худой спине.

Выстрелы подняли отряд и спасли его.

Вечером хоронили Лену: она была изрешечена пулями.

Трехкратный партизанский залп проводил ее в последний путь.

* * *

Самой знаменитой среди женщин была Полина Васильевна Михайленко.

...Тропа упала в безлюдный лагерь.

Налившиеся весенними соками деревья смиренно ожидали первого солнечного луча.

Я смертельно устал, болел каждый суставчик. Лечь и забыться — мечта.

Серый гибельный ветер охолодил насквозь. Терпение, долг — только они пригнали меня к бахчисарайцам из дальней дали. Я давно не видел своего лица, но знал: глаза мои ввалились, подбородок еще больше заострился.

У Македонского напоили меня кипятком.

Михаил Андреевич жалостливыми глазами смотрел на меня; обеспокоившись, спросил:

— Худо? [338]

— Лучшего никто не даст. Говори: послал разведчиков на магистраль?

— Они уже там, командир... Побриться бы тебе, а?

Я пожал плечами: где, чем?

— У нашего румына эккеровская бритва. За милую душу обкорнает.

Тома — шустренький, дьяволистый грек-румын, я о нем еще скажу — будто тугими бинтами затягивал мое сморщенное от голода лицо, и все же мне было приятно.

Пальцы его со смолистым душком ловко массировали кожу, плясали на щеках, как палочки на барабанной шкуре.

Он брил без мыла, но боли я не ощущал и под треск стального лезвия медленно засыпал.

И вдруг слышу требовательный голос:

— Что ты, чертова кукла, заразу тут разводишь? Вытяни руки! Господи, еще румынская грязь под ногтями... Варвары...

Картина: румын Тома стоит перед женщиной в черной кубанке и парадно щелкает каблуками подкованных ботинок, а женщина — в галифе, сапогах, в руках длинная палка, какую обычно носят горные чабаны. Глаза у нее строгие, но не злые, где-то в них прячется смешинка.

— Невежа! Марш отсюда!

Тома умен — эта женщина зла ему не сделает, потому он с особенным шиком демонстрирует свою готовность быть наказанным, обруганным. И даже огорчается, когда женщина всем корпусом повернулась к нам:

— Начальство называется. Нет бы встретить усталую, голодную... От вас дождешься.

— Дорогая Полина Васильевна! — Македонский взял ее под руку и галантно повел в командирский шалаш.

— Шут ты гороховый. По-серьезному предупреждаю: не позволяй своему брадобрею по лицам елозить... Заразу разведешь.

Она устало села, кубанку долой — рассыпались черные волосы с шелковистым блеском от чистоты. И вся наша гостья была опрятна, пахла чем-то обаятельно домашним.

Я сразу догадался, кто она: Полина Васильевна Михайленко — главный врач крымского леса. О ней много говорили связные на перекрестках партизанских троп.

Она вытянула ноги:

— Эх, Мишенька, как мне надоели эти тропы. Вот клянусь: останусь жива — и не взгляну на них.

— Еще как потянет сюда, — улыбнулся Михаил Андреевич, нацеживая из котелка кизиловый настой.

Полина Васильевна, обжигаясь, выпила настой, сладко потянулась:

— Часик отдохну, а потом снова ать-два. — Она поднялась, одернула гимнастерку и села напротив меня, Я чувствовал [339] давно: она краешком глаз наблюдала за мной. Сейчас взгляд у нее был прямой, цепкий. — Командир Четвертого района?

— Так точно, Полина Васильевна.

— Как же вас угораздило: в штабе вшей развели?

— Были вши...

— А теперь?

— А теперь их нет!

— Раздевайтесь!

Я недоумевал.

— Побыстрее!

Категоричность потрясающая.

— Может, в другой раз, доктор?

Лицо ее посуровело, надбровные дуги круто изогнулись.

— Я сегодня прошла двадцать верст, мне сорок лет, и у меня ноги распухли, — сказала она с женской расслабленностью.

Не медля ни единой секунды, я стал снимать с себя гимнастерку...

Она внимательно осмотрела каждую складку на моей одежде, не пропустила ни единого шва.

Мне вообще на сей раз повезло: только вчера мы устраивали у себя баню. Куренкова выжарила всем нам белье, Оно было не ахти каким чистым, но опрятным.

Полина Васильевна искренне сказала:

— Большое вам спасибо.

— За что же?

— За жалость к моим ногам. Ведь я к вам топала, а вот теперь высплюсь. Миша, позволишь?

— Хоть трое суток!

— А что? И не проснулась бы. Мы, бабы, любим поспать!

Спала она ровно три часа и пошла в Алуштинский отряд.

Ждал ее там раненый партизан.

Ходила она из отряда в отряд, и все дороги дальние, то вверх взлетают, то с разгона падают в глубокие ущелья, — дальние и опасные.

Кто-то подсчитал, что доктор Михайленко за год партизанства прошагала путь, равный одной шестой длины экватора, на нее пять раз нападали фашисты. Но она словно была заворожена, и пули не задели ее.

Наш партизанский главный врач!

Вот один из ее госпиталей осени сорок первого года: комнатенка в три окна, посередине что-то похожее на лежанку, покрытое ковром.

Раненые. У одного пуля прошла под лопаткой и вышла ниже ключицы. В наших условиях — рана смертельная, но и парень и Полина Васильевна держатся уверенно, хотя у доктора, кроме рук своих, практически никакого хирургического инструмента, у парня в лице ни кровиночки. [340]

У его соседа слепое ранение бедра, рядом тихо стонет другой с раздробленными фалангами пальцев, в углу мучается человек от водянки.

Оперировать надо на виду у раненых — другой крыши нет, ассистентов нет, анестезирующих средств тоже, инструмент примитивный...

Вот Полина Васильевна входит в комнатенку в белоснежном халате — чистая, доброглазая, уверенная:

— Что, ребята! Рискнем, а?

— Начинай с меня, доктор!

Два дюжих партизана подхватывают раненого и кладут на лежанку — это и есть хирургический стол.

Полина Васильевна ко всем:

— Отвернуться и не мешать!

Команда выполняется беспрекословно.

— Спирт!

Раненому вливают в горло почти насильно двести граммов чистейшего ректификата — вот и весь наркоз.

Полина Васильевна обыкновенным перочинным ножом рассекает раневой канал, удаляет гематому, перевязывает сосуды.

Тихо в комнатенке.

Нам, немедикам, трудновато понять, какой в настоящее время совершается подвиг. Но он совершался, и цена его — человеческая жизнь!

— Следующего!

С заставы принесли на руках партизана Баранова, уложили прямо на старую кухонную скамью.

Темнеет. Освещение — пламя коптилок.

Быстрый осмотр свежей раны: перелом обеих костей правого предплечья, разрыв тканей — дыра сантиметров на десять. Состояние партизана шоковое.

И снова команда:

— Спирт!

Операция идет в зыбкой тишине, ломаемой скрежетом зубов.

И дни друг за другом сползают с кручи Бурлак-Коша в пропасть, над которой присел госпиталек...

В наше время и следа его не найдешь. Где-то рядом вытянулась туристская тропа, на поляне Международного молодежного лагеря раздаются разноязыкие речи. Бывают тут и немцы — восточные и западные. Никто не знает, какие страдания претерпевал наш человек тут, над срезанной кручей, которая маячит у всех перед глазами. Живые свидетели — лишь белоголовые сипы, что гнездятся на уступах Большой Чучели.

Я побывал недавно на Бурлак-Коше; развалившись на альпийском лугу, смотрел на сипа. И сип ответил взглядом: две огненные точки скрестились на моем лице, как лучи лазера. Может, сип узнал меня? Может, мы весной 1942 года видели друг друга? Жаль, что гордые птицы гласа не имут... [341]

Госпитальные дни Полины Васильевны перебиваются дальними и ближними дорогами. Идет по ним немолодая женщина в черной кубанке, с длинной палкой в руке. А где-то на завороте Донги сидят партизаны у костра и складывают легенды о главном враче крымского леса.

Вот одна из них, услышанная в Бахчисарайском отряде.

— Знаешь, она, брат, больше гипнозом берет. Рана, понимаешь, в кулак — во! Глянет на нее, а потом в глаза, снова на рану, и кожа почнет сживаться. Точно. Это докторша главный столбовой нерв заворожила, а он другие нервишки к себе тянет. И мышцы за нервами тянутся. Точно! Глянь на мою рану! Вишь, в кучу собралась, — парень задирает штаны.

Слушатели верят каждому слову. Один добавляет:

— И самогипноз! Чо, не бывает? А как докторша по сто верст махнет за день, а сама как огурчик, а? Она сама себя гипнозует...

Я однажды встретил Полину Васильевну на яйле. Проваливаясь по пояс в тающем снегу, мокрая с ног до головы, смертельно усталая, она буквально ползла к ялтинцам, чтобы спасти раненого партизана.

Полина Васильевна всегда хотела спать, ибо, как теперь стало известно, за год партизанской жизни в среднем в сутки спала всего четыре часа. Был такой случай: мы поднимались на крутогорье, и с нами шла наша докторша. Поднялись — а ее нет!

Нашли ее метрах в двухстах на тропе. Она мертвецки спала. Будили так и этак — никакого результата. Влили спирт — молниеносно открыла глаза:

— Задохнусь, черти!

Наш главный врач живет сейчас в Симферополе, и нет среди нас человека, который не отдаст ей земной поклон.

10

Румын Тома Апостол, или, как он сам себя называл, «туариш Тома», попал в Бахчисарайский отряд сложным путем.

Зимой 1942 года румынские дивизии дрались против нас в полную силу, многие солдаты еще верили немцам, в газетах писали о какой-то Трансднестрии с центром в Одессе, которую «союзники»-немцы «навечно отдали» под власть «великого вождя Антонеску». Прозрение пришло после Сталинградской битвы.

А пока румынские полки штурмовали Севастополь, их карательные батальоны ходили в горы и настойчиво преследовали партизанские отряды.

И все же отдельно взятый солдат-румын представлял для нас опасность вдесятеро меньшую, чем солдат-немец. Да и положение [342] у него было второсортное. Румын занимал самую неудобную боевую позицию, отдыхал в домиках, которыми пренебрегали немцы, из награбленного получал крохи, — одним словом, по всем статьям находился на положении пасынка.

И конечно, солдат не знал, во имя чего он обязан класть свои косточки на чужой земле.

Румынские офицеры пьянствовали и были старательны только в одном: в грабеже.

Солдат вынужден был думать о себе, о своем животе, как-то приспосабливаться, самодельничать, действовать по своему разумению.

Ефрейтор Тома Апостол всю жизнь брил чужие бороды, любил, как большинство парикмахеров мира, всласть поболтать, был склонен даже к некоему философствованию.

Война была не по нем, и он делал все, чтобы ни разу не выстрелить из карабина, который таскал с полным пренебрежением.

В Лаки он попал квартирьером, но начал со знакомства с сухим каберне. Налакался с первого часа и продолжал пить до той поры, пока напудренный капитан на глазах всего села не отлупил сержанта — начальника Томы.

Тома по виду присмирел, постарался быть подальше от глаз капитана. По какой-то случайности Апостола поселили в доме председателя колхоза Владимира Лели.

Лели был наблюдателен и сразу же разобрался в тихом ефрейторе, понял: такой зла никому не причинит, разве обстоятельства заставят. Он пригрел Тому, накормил, напоил.

А тут еще открытие: Тома знал греческий язык. Лели — грек. За ночь было выпито ведро сухого вина, и Тома говорил столько, что можно было буквально утонуть в его краснобайстве. Но Лели был доволен: ефрейтор, оказывается, бывал во многих городах Крыма: Симферополе, Ялте, Феодосии, Бахчисарае, у него отличная память. Все это может пригодиться партизанскому штабу.

Мы готовили очередную информацию для Севастополя, нам нужен был «язык»-румын: надо было узнать о многом, что касалось румынского корпуса, его тылов, жандармских формирований.

Македонский держал со штабом района постоянную связь; в очередном донесении он подробно написал о некоем румыне-греке Томе Апостоле, преданном председателю колхоза.

Мы приказали доставить румынского ефрейтора в лес.

Румына решили взять подальше от Лак, чтобы к деревне не привлечь излишнего внимания. Исполнители — Самойленко и Спаи.

Лели уговорил Тому сопровождать его до Керменчика.

Шагали налегке. Тома забегал то справа, то слева и все говорил, говорил... [343]

Навстречу шел высокий черноусый дядько... Тома где-то его видел, да и глаза у встречного веселые, ничего неожиданного не предвещают.

Черноусый поздоровался с Лели, сказал по-гречески:

— А хорошее сегодня утро!

— Отличное! — согласился Лели.

— Крим — во! — Тома показал большой палец.

Спаи вытащил из кармана кисет:

— Закурим, солдат!

Тома отдал карабин Лели и с охотой крутил большую цигарку.

Только прикурил, как из-за куста вылез вооруженный Михаил Самойленко.

Тома побелел, но выучка сказалась: сразу же кинулся к карабину.

Но Лели оружие прижал к себе:

— Тебе это не нужно, солдат.

Тома стоял как пригвожденный, у него тряслись руки. Он глухо спросил:

— Пп... аар... ти... заан?

— Спокойно. — Самойленко обшарил его карманы: нет ли личного оружия, взял из рук Лели карабин, простился с председателем. — Спасибо, надо спешить, путь далекий.

Тому необходимо срочно доставить в штаб района. Сорок километров трудной зимней дороги.

Самойленко оценивающе смотрел на щуплую фигуру румынского ефрейтора, пришибленного неожиданным поворотом своей судьбы.

Тома от испуга потерял дар речи.

Спаи постарался успокоить: ничего с тобой не случится, друг. Но Тома перестал даже понимать по-гречески и только со страхом смотрел на Самойленко.

Михаил Федорович — холодный и расчетливый человек по внешнему виду — имел доброе, жалеющее сердце, хотя об этом трудновато было догадаться. Он редко улыбался, близко расставленные глаза будто смотрели в одну точку.

Не ахти какой ходок был Тома, уже через несколько километров он стал задыхаться, но боялся признаться и безропотно шагал за широкой спиной «домнуле», — он принимал Самойленко за важного офицера.

Вскарабкались на кручу, Самойленко снял с плеча карабин.

— Подзаправимся, Николай Спиридонович!

Спаи ловко развел очаг, в котелке разогрел баранину, разломал полбуханки хлеба на три части.

— Садись! — Самойленко позвал румына.

Тома вобрал в плечи голову.

— Ну! [344]

— Домнуле... офицер... Тома сольдат...

— Я не офицер, а товарищ командир! Садись, раз приглашают.

Тома почувствовал в голосе Самойленко доброжелательные нотки, чуток взял себя в руки.

— Туариш... Тома-туариш...

— Ишь, товарищ нашелся, — хмыкнул Самойленко, подал ложку, коротко приказал: — Ешь!

Тропа сужалась, а ледяной ветер косо бил по усталым путникам.

Короткая желтая куртка и беретик не грели Тому. Он посинел, мелко стучал зубами.

— «Язык» может дуба дать! — забеспокоился дядя Коля. Ему было жаль солдата.

Самойленко снял с себя плащ-палатку и подал Томе:

— Укутайся!

Ошеломленный румын испуганно уставился на «домнуле», который остался в одной лишь стеганой курточке.

Тропа оборвалась перед бурной Качей. Летом река тихая, мелкая, как говорят, воробью по колено. Зато сейчас... Шумит, бурлит, прет с такой силищей, что и на ногах удержаться можно только очень опытному ходоку.

Никаких переправ, и Тома глядел с ужасом на воду. Особенно потрясали его действия «домнуле», который на ледяном холоде в один момент сбросил с себя одежду и остался нагим.

— Раздеться! — крикнул он и румыну.

Тома уже ничего не понимал и действовал автоматически.

Вода обожгла его, конвульсивно сжалось маленькое тело. Дядя Коля с силой волочил его за собой и вынес на тот берег.

Самойленко быстро и ловко начал растирать всего себя от кончиков пальцев до мочек ушей и требовал этого же от Томы.

Сильное тело Михаила Федоровича раскраснелось, загорячилось. Он ловко оделся и подбежал к Томе, который уже на все, в том числе и на собственную жизнь, махнул рукой. И если он еще шевелился, то только из страха: не вызвать бы гнев грозного «домнуле».

Михаил сгреб его в охапку, брякнул на сухой плащ и самолично стал приводить в чувство.

Его цепкие руки проворно растирали дрожавшее тело, и Тома ощущал, как блаженное тепло обволакивает его со всех сторон.

Он увидел глаза «домнуле», в которых ничего страшного не было.

И что-то новое, никогда не испытанное наваливалось на маленького парикмахера.

Собрав запас русских слов, которые каким-то манером отпечатались в его памяти, крикнул: [345]

— Гитлер сволош... Я туариш Тома.

Румын оказался человеком наблюдательным: в этом убедился партизанский штаб, когда допрашивал его о румынских войсках в Крыму.

Как быть с ним дальше?

Лагерей для пленных у нас не было, да и в плен нам брать, собственно, некого было: дело имели с карателями, военными преступниками, и счет у нас с ними был короткий.

Можно ли до конца доверять Томе?

Вопрос нелегкий, и на него может ответить лишь сама жизнь. Пока что Тома остался при Бахчисарайском отряде под негласным надзором дяди Коли, который лично ему доверял. Один случай убедил партизана: на маленького парикмахера можно вполне положиться.

Охотники убили оленя и просили дать им двух человек на помощь, чтобы перенести мясо в отряд.

Пошел пожилой Шмелев, а с ним снарядили и Тому. Получилось так, что их пути разошлись. Тома, взвалив на плечи оленью ногу, пошел по прямой тропе, а Шмелев двинулся в обход. Так и потерялись.

Прошло несколько часов, а о Томе никакого слуха. Неужели сбежал?

— Дьявол его знает! — сомневался Михаил Самойленко, который был во всех случаях человеком осторожным.

Комиссар отряда Черный верил румыну.

— Куда он денется! Может быть, он впервые человеком себя почувствовал.

А дядя Коля нервничал, прислушивался к каждому шороху. К вечеру глаза его живо блеснули:

— Идет!

Не шел, а полз Тома Апостол. Он заблудился, а тяжелый груз окончательно доконал его. На четвереньках карабкался в отряд, и когда докарабкался, то умоляюще произнес:

— Туариш Тома удирать не делал...

А ориентировался Тома действительно из рук вон плохо. Вот он моет партизанский котел — аккуратно, старательно. Вымыл, песочком почистил, идет в отряд...

Но отряда нет. Туда — нет, сюда — нет... Спрятал котел в кустах, отчаянно забегал вокруг, но троп много, и по какой в отряд — шут его знает.

Спустился к речке и загрустил.

Мимо шли партизаны Евпаторийского отряда, увидели румына...

Щелкнули под самым носом затворы, Тома поднял глаза и обмер: черные отверстия автоматов уставились в грудь...

— Туариш... Ма... ке... дон... ский!!! — дико заорал Тома.

Только это его и спасло.

Уже весной 1942 года, в дни нашего самого отчаянного голода, [346] среди румын в Крыму появились кое-какие признаки разложения.

В горных селах, например, можно было обнаружить бродячие «команды» румын. Они под всякими предлогами требовали у старост продовольствие, ночевку, вино.

Вначале их принимали за представителей румынских частей, но потом немцы издали специальный приказ о таких «командах», и их начали повсеместно преследовать.

Начальник разведки Михаил Самойленко, возвращаясь с очередной операции, заметил на партизанской тропе румынских солдат без оружия.

— Или рехнулись, или в царство небесное хотят до срока попасть!

Партизаны окружили румын, выскочили к ним:

— Руки вверх!

На всякий случай Самойленко отрезал у всех румын, охотно подчинившихся его команде, пуговицы с брюк, аккуратно вручив их владельцам:

— Понадобится — пришьете!

Тома Апостол, конечно, пришел в восторг, когда увидел своих, прыгал, как мальчишка, в момент побрил своих соотечественников, беспрерывно лопоча что-то на родном языке.

Румыны, оказывается, искали партизан. Случай этот здорово нас подбодрил в те тяжкие дни.

...Мы простились с нашим главным врачом — Полиной Васильевной.

Македонский долго смотрел на тропу, по которой уходила наша докторша.

— Хороший человек шагает по земле! — сказал Михаил Андреевич.

Мы вернулись в шалаш.

Голодная блокада леса сказывалась и здесь. Связь с селами на время прекратилась. Отряду жилось все труднее и труднее. К моему приходу у бахчисарайцев уже два дня не было в котле ничего, кроме липовых почек и молодой крапивы.

Глаза у всех запали, скулы заострились, но той безнадежной отечности, что сводила многих прямо в могилу, здесь ни у кого не было.

Сам по себе факт по тем временам потрясающий: Македонский и Черный победили голод. Во всех отрядах умирали партизаны, а здесь, в Большом лесу, летальных исходов, как выражаются врачи, не было.

Упорство Михаила Македонского, умеющего бороться с самым страшным голодом — детство научило, — не только восхищает, но и требует анализа: как он этого добивался?

Движение, движение, еще раз движение... Никому не давал он и часа покоя. Того в разведку, другого на подвижную охрану, третьего за мороженой картошкой в предгорье пошлет, четвертого [347] ловить соек, пятого глушить форель в горных проемах, шестому боевое задание: искать на чаирах горный лук, чеснок...

И вот сейчас я вижу в лагере движение; каждый что-то делает.

Поел и я супа из липовых почек. Не знаю, чем его заправляли, но что-то мучнисто-клейкое чувствовалось. Голода не утолил, но желудок набит!

Я все время ощущал: Македонский готовит меня к неожиданности. Это было видно по тому, как он расспрашивал о положении в других отрядах района, выяснял и уточнял: сколько же можно поднять под ружье людей?

— Уж не собрался ли ты штурмовать сам Бахчисарай?

Македонский отрицательно качал головой, но мысль его непрерывно пульсировала. Особенно оживился командир, когда увидел своего прославленного разведчика и старого друга Ивана Ивановича.

— Что, Ваня? — торопливо спросил он.

— Да все на месте! Только солдат поднаперли еще!

— Много?

— С батальон насчитал.

— А фрицы?

— В двух километрах, в Ауджикое. Рота — не меньше.

— С машинами?

— Пока без.

— Отдыхай, Ваня.

Определенно готовится что-то. Я решил быть поофициальнее:

— Докладывай, что надумал!

Первый раз я встретился с нежеланием Михаила Андреевича так сразу выложить свои планы. На него это не похоже.

Он помолчал, а потом не очень уверенно сказал:

— Одну штучку надумали...

— Какую? — тороплю его.

— С переодеванием...

— Что? — Я не верил своим ушам. Мы в те времена были так далеки от романтических атрибутов с использованием против врага его формы, неожиданного появления в немецких питейных заведениях, проникновения чуть ли не в спальни командующих и прочих приемов, которыми заполнены детективные романы.

Македонский настойчиво:

— А это очень серьезно!

Дело связано с румынами. И партизан, одетых в румынскую форму, у нас немало...

Деревня Шуры, шурынская мельница — большая, с мукой, пшеницей. Мелет румынам. Но в тех же Шурах штаб и батальон пехоты. Круговая оборона, пулеметы. Штурмом не взять!

План такой: создать «румынскую роту», войти с ней в Шуры, [348] дошагать до самой мельницы — это главное. Дальше все зависит от решительности нашей.

Я думаю, прикидываю: не одна ли тут романтика?

Но предлагает Македонский! Разве был случай, чтобы он пустопорожними делами занимался?

Я потребовал: еще раз разведать Шуры!

Пошла Дуся — причепурилась, принарядилась. Самойленко дал ей легенду: выдавай себя за обменщицу барахла, ялтинку.

Дуся пришла через день, все подтвердила: мука есть, румыны на своих не обращают никакого внимания, приходят и уходят в Шуры солдаты, и никто даже документов не проверяет.

Что ж? Пусть будет так, как хочет Македонский, а вернее, как нужно. Мука! Это же провал лесной блокады, ожившие землянки, это новые походы по севастопольским тылам!

Готовили операцию тщательно, тайно и срочно. Я подтянул из других отрядов до двухсот партизан, подбросил нам людей и Северский — командир соседнего района.

«Румынское подразделение»! Тут главным консультантом был «туариш Тома», ходивший за Михаилом Андреевичем как тень.

Тревожило нас это «подразделение»: партизаны мало напоминали действовавших под Севастополем в основном сытых румын.

Командовать будет «румынами» Тома, а Иван Иванович, переодетый в форму рядового пехотинца — в желтой куртке и папахе, — фактически несет ответственность за каждый шаг и настоящих румын, и поддельных. Он правофланговый, за ним последнее слово.

Македонский и Черный поведут главную партизанскую массу в обход к сосновому бору, что темнеет напротив мельницы и отделен от нее бурной горной рекой Кача.

Итак, ни пуха ни пера!

Иван Иванович, отличный знаток местности, удачно подвел «румын» к шоссе Бешуй — Бахчисарай, выждал момент и тихо через партизана-грека дал команду Апостолу: «Веди!»

Впереди маршевого строя шел «фельдфебель» маленького роста с юркими глазами. Это и был Тома Апостол, на которого возложили главную роль в опасном эпизоде. Иван Иванович, шагая в строю, зорко наблюдал за всем и всеми, что окружали его, осторожно передавая команды Апостолу.

Партизаны шли, их обгоняли машины, полные солдат.

Из одной встречной, затормозившей перед идущей колонной, высунулся румынский офицер. Тома с выдержкой остановил «своих солдат», четко шагнул к офицеру.

Обстановка была необычная. Тома толково отвечал офицеру.

— Куда шагаете?

— В Шуры, господин капитан! [349]

— Какой черт вас туда направил?

— Начштаба полка, господин капитан!

— Болван! — Капитан посмотрел на часы. — Ночуйте в Шурах, утром пришлю связного.

— Так точно, господин капитан!

Солнце пряталось за развалинами древнего городка Чуфут-Кале. С гор струился сырой воздух, пахнувший талым снегом.

Наступал партизанский «день». В вечерних сумерках отряд Томы пошагал смелее. Бешеный лай собак встретил партизан на околице. Патрули молча пропускали запоздавших «румын». Тома сердито и требовательно отдавал команды, всем видом показывая, как ему все осточертело.

Дорога свернула к бушующей реке, заглушавшей все звуки вокруг.

Впереди замерцали огоньки. Мельница!

Вдруг пристал патруль. Высокий румын что-то спрашивал у Томы, тот отвечал, упорно продолжая движение. Уже доносилось хлопанье лопастей гигантского водяного колеса и...

И неожиданно высокий румын застыл, а потом что-то крикнул напарнику. Тот испуганно побежал. Тома, вскинув в момент винтовку, крикнул:

— Лупи!!!

Выстрелы — и румыны упали.

— Сигнал! На мельницу бегом! — Иван Иванович дал очередь из автомата.

Суматоха, стрельба, крики...

Македонский бросился форсировать буйную от талых вод речку. Он первым вошел в воду, за ним — остальные.

Ноги скользили, партизаны бултыхались в воду, захлебывались, но неудержимое движение по реке продолжалось. Девяносто партизан оказались на том берегу.

Стрельба на мельнице вмиг оборвалась, там уже хозяйничал Иван Иванович с «румынами». На покрытом мучной пылью полу лежали трупы и наших и врагов.

Мельник, муж Дусиной знакомой, семеня рядом с Иваном Ивановичем, говорил:

— Я русский, свой... Значится, Петр Иванович... Ну, до чего напужали... Ведь чуть не ухлопали своего человека...

— Свой, а якшаешься с кем? Работаешь на кого? — огрызнулся Иван Иванович.

— Работаешь, работаешь... Жрать захочешь, так будешь работать, мил человек, — обиженно пробормотал Петр Иванович и отошел в сторонку: появился комиссар отряда.

— Как, Ваня?

— Отлично! Ребята на обороне, а мучица есть... Вот двоих потерял...

С исключительной быстротой мешки с мукой передавались по живой цепи на ту сторону реки. В воде, поддерживая друг [350] друга, плотной стеной стояли самые сильные партизаны. Через некоторое время сто мешков муки было на том берегу.

Из-за поворота показалась машина, за ней другая. Осветив мельницу, фашисты открыли сильный пулеметный огонь.

— Ванюша! — Македонский обнял товарища. — Теперь все в твоих руках... Бери фрицев на себя... Давай к повороту и продержись минут двадцать, понял?

— Продержусь!

Черный собирал людей и быстро направлял их через речку в лес.

Вдруг кто-то схватил его за рукав:

— Товарищ секретарь райкома! А мне что, пропадать? Ведь фрицы убьют! — Это был мельник.

— Что же с тобой делать?

— Бери в лес!

— Давай, живо!

Туго пришлось Ивану Ивановичу. Отбиваясь, он отходил в сторону Бахчисарая, вступая порой буквально врукопашную. Убили троих румын — друзей Томы, потом еще двоих партизан — коренных бахчисарайцев.

Оторвались только к рассвету. В горы несли раненых.

Македонский, нервно поглядывая на дорогу, по которой с трудом отходил Иван Иванович, уводил в горы партизан, нагруженных до отказа ценнейшим грузом — мешками муки.

Мучной след вел в лес. Утром по нему отправились фашисты. Напрасны были их попытки, — разветвляясь по тропинкам, след удваивался, утраивался, удесятерялся... Трофейная мука расходилась по всем партизанским отрядам, неся живительную силу для новой борьбы с заклятым врагом.

Долго вспоминали в лесу о «мучной операции», а участники нескоро отделались от ее следов: вся одежда их пропиталась мучной пылью.

А вскоре начался апрель. Через горы шла весна. Она долго бушевала в садах Южного побережья, захлестнула зеленью предгорные леса и, перешагнув через продутую злыми ветрами яйлу, зашагала в Большой лес, а потом и в таврические степи.

Прошли первые весенние дожди — короткие и стремительные. На северных склонах гор сходил снег. Легкие туманы поднимались из ущелий и где-то высоко над зубцами гор таяли в небе.

Стали к нам регулярно летать самолеты из Севастополя, с Большой земли. Родина взяла нас на довольствие.

Перед нами стали новые проблемы, и уже не было необходимости нашему Македонскому ломать голову: а как перехитрить самого черта и добыть конину? [351]

11

Приятно лежать на шелковистой траве и ждать, когда в теплом бархатистом небе мелькнут долгожданные огоньки и ровный рокот авиационных моторов зальется по всем ущельям трехречья.

Как ни темна ночь, но мы чувствуем полет белого купола парашюта то ли по шуршащему звуку, то ли по отсветам, которые замечаем даже в непроглядную темень.

Мы почему-то знаем, куда приземлится наш груз, и летучие группки партизан порой оказываются точно на нужном месте и даже не дают торпеде с парашютом коснуться земли — груз хватают на лету.

Нас радует не только сам факт, что мы можем дать каждому партизану на завтрак по два сухаря, по полконцентрата и даже по кусочку маргарина, что мы можем по всем правилам забинтовать рану, ночь провести под шелковистым шелестом купола, заменившего шалаш. Мы потрясены другим: нас помнит Большая земля, нас знают, о нас думают!

Весна 1942 года. Грозная предвестница керченской трагедии, облегчившей фашистам путь на Кавказ и к волжским водам.

Мы предчувствовали: все еще впереди — и страдания, и муки, и радость освобождения родной земли.

Но в теплые апрельские дни сердца наши колотятся сильнее, чем когда-либо. Мы живем ощущением наступившего дня, тем, что кроны зеленеют гуще и гуще, что на чаирах раскрываются венчики ярко-красных полевых тюльпанов, что где-то над нами поют птицы.

Нам хочется жить, любить...

Но больше всего мы одержимы другим — тем главным, во имя чего мы покинули родную кровлю, свои семьи, за что отдали жизнь наши товарищи, за что мы страдали на мучительных яйлинских дорогах.

Это главное — Севастополь!

И мосты рвем, и дороги поднимаем на воздух, и машины валим в кюветы, и солдат с офицерами убиваем, и с немецкими холуями рассчитываемся по самому крупному счету... Но все ли это, что нужно Севастополю?

Неужто мы не можем сделать что-то большое, каким-то выдающимся подвигом ответить на то, что к нам чуть ли не каждую ночь прилетают самолеты, наш радист Дмитриев принимает короткие шифрограммы, в каждом слове которых забота и тревога о нас?!

Кричат паровозы, стучат колеса... Стальной путь лежит от Симферополя через Бахчисарай на Севастополь... Вот там, на железной дороге, немцы полные хозяева. Только дня побаиваются, пристально следят за воздухом. [352]

А что им день, когда ночь в их руках: от сумерек до рассвета.

Стучат колеса, на стыках путей подпрыгивают платформы с танками, пушками... Храпит пушечное мясо в серых вагонах.

Дорога идет по равнинам: ни кустика вокруг. Чтобы добраться до нее, надо километров десять пройти по местности, открытой, ровной — хоть шаром кати, мышь прошмыгнет — увидишь.

Железная дорога! До нее мы добраться обязаны.

Я и комиссар района Амелинов перебираем сотни возможных вариантов, но все они лопаются как мыльные пузыри.

За Басман-горой бахчисарайцы. Македонский! Перебирай не перебирай, а все дорожки сходятся к нему, к его мастерам партизанской тактики.

Я снова жму крепкую ладонь Михаила Андреевича. Он с лукавинкой спрашивает:

— А не перекочевать ли тебе к нам со всем штабом, а?

— Не возьмешь?

— Испытание выдержишь — возьму.

Смеемся.

В лагере удобная чистота и легкость какая-то. Дай команду сняться с места, ей-богу, через пять минут и следа не останется. Так уйдут, что и не разберешь, в какую сторону ушли.

За простотой обращения друг к другу, за домовитостью, за демократизмом чувствуется такая организация, которая способна горы из вулканического диорита расплавить.

Почерк Македонского! Я еще тогда подумал: а разверни-ка этого гиганта по-настоящему, дай-ка ему полную волю, да он способен из безжизненной пустыни сделать роскошный уголок. После войны этим-то он и занялся. И весьма успешно.

Перекусили чем... не бог, а Севастополь послал. Македонский вынул карту и решительно показал на черную и жирную линию Симферополь — Бахчисарай:

— За этим явился?

— Догадался.

— Штука не хитрая. Как это сделать с одного захода?

— Небось прикинул, Михаил Андреевич?

— Конечно, дело трудное! — повернулся ко мне Македонский. Лицо его, освещенное красноватым отблеском потухающего костра, показалось мне усталым. — Но божий свет не без добрых помощников!

— А как мельник? — спросил я, догадываясь, куда гнет Михаил.

Комиссар Черный мельника знал давно как хорошего специалиста, но человека нелюдимого. И во время коллективизации мельник не очень-то восторгался тем, что люди скопом шли в артели, да и позже всякие там займы и прочие кампании встречал без восторга. Вел себя тихохонько, смирнехонько, но на [353] людей смотрел исподлобья. Впрочем, работал в МТС механиком, трактористом, были им довольны и старались даже задобрить. Побывает машина в руках «дяди Пети» — можешь спокойно сезон «отжарить».

В этом отряде командование особых секретов от партизан не имело. Дезертиры смылись еще в ноябре, предателей разоблачили. Народ остался верный. И только потому отряд и мог жить за Басман-горой. Он для противника всегда был загадкой. Каратели, бывало, окружат лес, заблокируют горы, а где искать Македонского — не знают.

Шли и на такие провокации: выставят на заметном месте двух-трех горлопанов, и те орут истошно:

— Македонский!!! Выходи, пиндос трусливый!

— Ма-ке-дон-ски-ий!!! Холуй жидовский! Давай один на один!!

Партизаны только посмеивались, а сам Македонский радовался как ребенок:

— Вот дешевка, дает так дает!

Появился новый человек в отряде — мельник Петр Иванович. Пока держат его особняком. Он хорошо понял указанное ему место и любопытства ни к чему не проявляет.

Один интересный факт: старший брательник мельника — будочник на дороге, служит немцам. И живет прямо у переезда. Вот так!

Мы с Македонским во все глаза глядим на комиссара: что же он скажет окончательно? А Василий Ильич будто испытывает наше терпение — молчит!

— Да ты забудь прошлое! — уже горячится Михаил Андреевич: ему хочется получить немедленное «добро» и сейчас же закрутить дело, чтобы пыль столбом пошла.

Черный по привычке поджал губы и стал чем-то похож на обиженного ребенка.

— Он же мог убежать! Ан нет, помогал нам мучку нагружать... — подсказывает Македонский.

— А что ему оставалось делать?

Македонский с отчаянием ко мне:

— Что прикажешь?

Хитер бес, ведь он в душе уже решил положиться на мельника, а сейчас ищет только официального согласия комиссара. Тут он принципиален, да и очень верит Василию Ильичу. Его «добро» ему необходимо, как глоток вина после тяжелого труда.

— Я за мельника! — отвечаю ему.

— Видал?! — Македонский снова к Черному.

— Что ж, давай мельника, — наконец соглашается комиссар.

Появляются Иван Иванович и мельник в рабочей одежде, низенького роста, на вид лет тридцати пяти и, видать, болезненный — лицо желтое. [354]

— Давно был у брата? — спросил Македонский.

— За два дня до леса.

— Где он работает?

— Будочник, на железке.

— Как он с оккупантами?

— Дружит, — коротко ответил мельник.

— А ты?

— А на кой ляд я пришел к вам?

— Привел случай.

— А я давно ждал его — вот что я вам скажу! Дуся моей жене все выложила, а та мне. И держал муку на мельнице, и румынам брехал: машина поломалась. Вот и весь мой «случай».

Михаил Андреевич нервно потер подбородок — первый признак признания вины — и излишне бодро сказал:

— Петр Иванович! Ты нас строго не суди, время такое... Надо к брату идти. Как?

— Приятности мало. И толк выйдет ли?

...На третьи сутки Петр Иванович вернулся в отряд. Он побывал у брата, не выдавая себя; разузнал: немцы дорогу охраняют, но не особенно шибко. Подобраться к ней трудно — надо переходить шоссе Симферополь — Бахчисарай. Солдатни там туча тучей. Мельник сам чуть не попался в лапы жандармов, выручило только сохранившееся удостоверение, выданное румынским штабом.

Сведения были свежие и нужные. Но сам вопрос о диверсии остался открытым. Как же нам быть?

Иван Иванович наипростейшим образом разрубил этот сложный узел.

Он — выбритый, с белым подворотничком, аккуратный такой, что не всегда за ним наблюдалось, — неожиданно предстал перед нами.

— На парад, Иван? — подначил Македонский.

— На железную дорогу!

— Так-таки и туда?

— А что, командиры? Мы знаем дорогу, охрану, знаем, что фрицы через пятое на десятое патрулируют ветку, наконец — там брат нашего партизана! Хватит! А эшелон на воздух!

Очень убедительно говорит Иван Суполкин.

Македонский шапку назад:

— Под лежачий камень вода не бежит! Давай группу, Ваня! Ты, мельник да еще двоих.

Они шли на перегон Бахчисарай — Альма (теперь ст. Почтовая), день отлежались под кустами, а когда стемнело — пошли к дороге. Но темнота была жуткая, будто в погреб попали. Искали, искали дорогу — нет ее, и все! Утром опять в кусты, посоветовались и решили Петра Ивановича к брату послать. [355]

Рассвело, и будка стала видна — бродили-то рядом, оказывается.

Рискованно было, конечно, Петра Ивановича посылать, но, кроме всего, уж очень животы подвело, особенно у Ивана Ивановича, любителя «подзаправиться».

Но Петр Иванович вернулся, даже буханку хлеба принес, зеленого луку — в палисаднике надергал. В общем, стало веселее...

Уж если что втемяшилось в голову Ивана Ивановича — колом не вышибешь. А втемяшилось: взять да с Петром и ввалиться в гости к будочнику, а там черт не выдаст — свинья не съест!

Увидел Иван Иванович дядю и чуть тягу не дал: здоровенный, лохматый, ручищи — во!

Этот дядя накинулся на мельника, брата своего:

— Чего ты шляешься, шибздик?! Сказал тебе, уходи!

Иван Иванович на него:

— Ты вот что, милый гражданин, к тебе пришла Советская власть, и не бузи... Ребята, — это к партизанам, — будем здесь базироваться! А ты, браток, никуда не смей и носа сунуть!

Будочник только руками развел: такого нахальства он не ждал.

— Вы кто же такие будете?

— Партизаны, и твой брат Петр — партизан. А ты кто?

— Российский человек! А что Петя партизан, это чудно. Оа же Советскую власть на всех перекрестках...

— Сука ты! — Петр Иванович взъерепенился. — Не Советскую, а дураков, что вокруг нее вились. И чудно тебе, коль сам у немца служишь и водку его глушишь...

Будочник встал да с размаху кулаком Петра... Тот и отлетел в самый угол.

Иван Иванович на него автомат.

— Не имеешь права, гад! Немецкий служака, холуй! — вскипел Суполкин. — Пристрелю, сволочь!

Будочник замер, даже попятился, глаза налились кровью.

— Служака, говоришь?! Такой паскуде служить, да? Ты думаешь, немца я не бил? Идем! И ты иди! — гаркнул на брата.

Забежал в сарайчик, зажег фонарь, всунул его в руки Петра, взял лопату и начал расшвыривать землю. Стало вырисовываться что-то похожее на труп.

— Смотри, партизан, смотри, Петя, на господина офицера.

— Это ты его, Гаврюша?! — ахнул Петр Иванович.

— Ударил по лицу, сволочь... А другой — под скирдой лежит. Немец-техник... Все выкаблучивался, душу теребил, паскудина... Но тот маленький, того с одного маха...

— Гаврила Иванович! Так ты сам партизан?! Давай взорвем эшелончик и — в лес! А? — предложил Иван Иванович. [356]

— Нет! Не люблю людей. Могу и начальство перебить, если не по душе. А эшелончик — дело стоящее... Я сам хотел, чего уж тут! Меня немцы на прицел взяли — чую!

Быстро и без помех подготовили полотно к взрыву, подложили взрывчатку, а Гаврила Иванович стоял на охране.

На рассвете эшелон подорвался: десять вагонов со снарядами — в сплошную труху. Снаряды рвались долго.

Гаврила Иванович сразу же ушел, даже не попрощался, а партизаны благополучно добрались в отряд.

Македонский обнял мельника:

— Видишь, и брата ты зря ругал.

— Куда-то он теперь ушел? — с беспокойством спросил Петр Иванович.

— Таких не скоро возьмешь! Будет диверсант-одиночка. Счастливого тебе пути, «российский человек»!

12

Заработала гигантская карательная машина: три пехотных полка облепили с обеих сторон железнодорожную линию как назойливые мухи.

Мы пытались найти лазейку, но немцы были бдительными. Они бесчинствовали, смели с лица земли домик Гаврилы Ивановича, а когда обнаружили труп фашистского техника, подвезли к тому месту заложников и расстреляли их.

И в эти-то летние дни 1942 года, когда мы отбивались от карателей, пришла беда. Нужно было собрать все мужество, чтобы не растеряться, не упасть духом от этой скорбной вести: наши войска, на которые мы надеялись, войска, чьего удара ждали весь Крым и вся страна, — эти войска, занимавшие Керченский плацдарм, потерпели поражение. Немцы заняли Керчь...

Это был удар и по Севастополю. Отрезанные Керченским проливом дивизии, попавшие в катастрофу, не смогли эвакуироваться. Как говорится в «Истории Великой Отечественной войны», «противник захватил почти всю нашу боевую технику и тяжелое вооружение и позже использовал их в борьбе против защитников Севастополя...».

Сломив сопротивление наших войск на восточной окраине полуострова, фашисты все силы бросили на морскую крепость.

И вот уже днем и ночью гудят жаркие дороги под гусеницами танков и сапогами солдат: на Севастополь! На Севастополь!

На западе, под Севастополем, пока тихо, но мы знали: часы этой тишины сочтены.

За нами оставались ненависть и борьба. [357]

Все на помощь Севастополю!

Лагеря без людей; разве кто больной, да и тот, приткнувшись к дереву, несет охранную службу.

Боевая группа — все поджарые, до черноты загорелые, с глазами в красных прожилках от переутомления и недосыпания, вернулась в лагерь.

Краткий рапорт, выкладка трофеев — особенно документов, которые уже ночью будут лежать на столах командующих Октябрьского и Петрова, — получение пайков, умывание, горячая похлебка из тертых сухарей и сон, глухой как вечность.

Десять часов подряд над скрытой от глаз теснинкой раздается храп, а потом, как по команде, обрывается.

Уже через час по крутой тропе ползет змейка — снова на дорогу! Выше и выше, только на пике Демир-Капу она останавливается для передышки, а потом опять на звонкую яйлинскую тропу.

Если бы была возможность запечатлеть хотя бы один июльский день в крымском лесу, то получилась бы прелюбопытная картина.

Мы увидели бы дорогу, изжаренную солнцем, тающий асфальт с глубокими вмятинами от шин и гусениц, шагающих потных немецких патрульных, с трудом отрывающих толстые подошвы от липкого асфальта; увидели бы бронемашины с вращающимися башнями, откуда пулеметы изрыгают временами лавину свинца. Шагает немецкая пехота, а за кюветом тянется рядом с ней цепь полевых жандармов, обстреливающих кусты. Или движется колонна машин: впереди — броневики, а позади — легкие танки. Над дорогой с треском проносятся самолеты, утюжащие огнем подступы с гор. Потом немецкие секреты, а еще выше новый кордон от партизан — завалы и проволочные заграждения.

Это часть обороны врага, его запутанной и сложной системы передвижения по Крыму, которая требовала полки и полки только на охранную службу.

Но нас эти преграды остановить не могут: тридцать, а то и сорок партизанских пятерок, четверок и троек просачиваются сквозь все хитроумные засады и секреты, как вода сквозь едва заметные щели.

И летят мосты, и от снайперских ударов по водителям, убиваемым на критической точке поворота, на опасном перекрестке, падают в пропасти никем не управляемые семитонки.

Война на дорогах!

Таким манером шли через горы на Севастополь манштейновские резервы, купаясь в собственной крови, сгорая в пламени собственного бензина.

Война на дорогах!

Севастопольский отряд! [358]

Корпус Рихтгофена двинулся на третий — последний штурм Севастополя.

Армада горбатых «юнкерсов» — полки за полками — летит на запад и черными волнами накатывается на севастопольское небо. И за каждой волной вздымается земля, окутываясь смрадным дымом и пламенем.

А на яйле маленькая, очень маленькая кучка вооруженных людей. Это пять партизан-севастопольцев во главе со своим командиром Митрофаном Зинченко.

Какую опасность могут представить они для трехсоттысячной армии Манштейна?

Давайте-ка повнимательнее проследим за этой группой.

Каратели обнаружили ее на Гурзуфской седловине. Сигнал! И со всех видимых и невидимых точек двинулись жандармы на ничтожную кучечку партизан.

Зинченко осмотрелся, молниеносно принял решение:

— В кошару!

Разваленный сарай со следами сыроварни. Стены из дикого камня, вокруг площадка, изрезанная радиальными линиями мелкого кустарника.

Только прилегли, отдышались — фашисты.

Стрельба, стрельба. Отвечали редко, но точно. Три солдата остались на поляне.

Зинченко знал одно нехитрое правило: в беде не спеши.

Идут фашисты, сперва робко, а потом наглее.

— Ждать! — еще раз требует Митрофан Зинченко.

Сто метров, восемьдесят... рукой подать...

Точность партизанского огня потрясающая. Он скосил половину штурмующей группы. Бегут фашисты на исходный рубеж, Зинченко использует миг растерянности врага:

— Бегом!

Пулей выскакивают из кошары, вдоль кустов, пригнув головы, с молниеносной быстротой вбегают в буковый лес. Пули запоздало свистят за их спинами.

Шуму на десять верст вокруг. Надо хитрить. Приходится шагать там, где и зверю не пройти. Трудна дорога поперек гор, особенно трудна из-за проклятого зноя, когда солнце буквально буравит голову, спину. Трудна и длинна. Это нечеловеческая дорога. Сейчас, в мирное время, отлично экипированные молодые люди с запасом калорийной пищи проходят ее за день и зарабатывают значок «Турист СССР».

Зинченко, проводник дед Кравченко, которому далеко за пятьдесят (только совсем недавно он пришел в себя после тяжелой контузии, худой — одна лишь тень осталась от него, борода стала острее и даже сгладила постоянную хитроватость на лице), железнодорожник-севастополец Александр Гамота, бывший паровозный машинист Николай Братчиков и еще два севастопольца — фамилии их утеряны — прошли эту дорогу за [359] шесть часов и ночь встретили в Голубой долине — в той самой где властвовал майор Генберг, давно ждавший нас с повинной!

Сколько сил он потратил, сколько жизней немецких он отдал, чтобы обезопасить второй эшелон Манштейна.

А Зинченко переспал в лесу, на рассвете же уничтожил охрану моста, который уже взрывался шесть раз и теперь был взорван в седьмой.

Снова партизан преследовали, но они ловко провели карателей. Те искали их повсюду, а партизаны просидели рядом с Юсуповским дворцом и видели немцев, спокойно пребывающих в зданиях.

Ночью Зинченко взял тропу на «Триножку». Вершина, вокруг пропасть, и одна лишь тропка сюда и отсюда. По ней ходили еще древние тавры.

Оборона — лучше не придумаешь. Одним пулеметом можно роты косить.

Устали. На пост снарядили Гамоту — охраняй, потом сменим.

Митрофан Никитович волновался: не заснет ли?

Дважды проверял: парень на месте, бодрствует.

— Не беспокойся, командир. Вздремни малость, — говорит дед.

Коварны предрассветные минуты. Они сломили Александра Гамоту.

Зинченко проснулся как от толчка в сердце, посмотрел на часы: дремал сорок минут.

— Дядя Федор, смени Сашу, — торопливо приказал Даниловичу.

Тот, покряхтывая, ушел, а минут через пять его страшный крик разбудил всех.

Александра Гамоту нашли привязанным к корявой сосне. Он был без головы.

...Голова партизана была насажена на кол и выставлена перед Юсуповским дворцом.

В горячке бросились было во дворец, но командирская воля взяла верх:

— Стой!

...Самолеты все летели и летели на запад. Полыхало небо, вздрагивали горы.

Развилка дорог: одна — на Бахчисарай, другая — в горы к Биюк-Узень-Башу. Столетняя шелковица, за ней живой забор из колючей ожины. В ее гуще — партизаны, колючки до крови ободрали их лица.

Гудит тяжелая машина, в кузове полным-полно солдат.

Митрофан Зинченко спокойно, как на мирную работу, вышел из засады, прилип всем телом к стволу шелковицы. До развилки пять метров... Машина на ней. Точный бросок противотанковой гранаты! Грузовик буквально стал на дыбы, перевернулся, как игрушечный, взорвался. [360]

Солдаты, сбивая с себя огонь, бежали куда только глаза их глядели, а Зинченко не шелохнувшись стоял за деревом.

— Пишлы, командир, — дед теребил его, застывшего.

— На место! — крикнул Зинченко так, как никогда еще не кричал. Дед юркнул в ожину.

Садами пробрались в Фоти-Сала, там спрятались в заброшенном домике с глинобитными стенами, совсем рядом дорога на тот же Бахчисарай.

Спокойствие командира было устрашающим, дед Кравченко тайно крестился, а всегда безропотный Николай Братчиков все что-то хотел предложить, да не осмеливался.

По дороге мчится легковая машина. Одна. Зинченко взял гранату, прыгнул в кювет.

Машина шла прямо на него, и, когда до нее было рукой подать, Митрофан Никитович метнул под переднюю ось гранату.

Машину разворотило, словно вывалили наружу ее нутро. У водителя было снесено полтуловища, а рядом с ним приткнулся высокий немецкий офицер, с развороченным плечом.

Это был главный каратель Голубой долины майор Генберг. Он нашел конец на земле, к которой проявлял излишний интерес и слишком рано повел себя на ней как хозяин.

* * *

Артем Филиппович Ткачев, бывший начальник Ялтинской пограничной заставы, хорошо командовал отрядом. Балаклавцы как бы заново ожили и старались нагнать упущенное за зиму. Их подхлестывал упорный слух: фашисты в деревне Скеля повесили комиссара отряда Александра Терлецкого. Они мстили и за него.

Я очень хорошо помню Артема Филипповича. Он из тех, кто в любой одежде кажется кадровым профессиональным воином.

Он никогда и ни на кого не обижался. Но это не от равнодушия, а от редчайшей выдержки, помноженной на воспитанность кадрового пограничника.

Ткачев незаменим в минуты внезапности. Его нельзя ошеломить.

Помню случай. Сидим мы с ним у речки на бревне, над нами грохочет сухое небо, сверкают молнии.

Сыпанул ливень.

Сыро, скользко. Тишина. Никакой опасности не предвидится, настроение мирное. На западе погромыхивает малость, а так — никаких посторонних звуков. Ткачев о чем-то говорит.

Вдруг он обрывает на полуслове, смотрит на гору, круто сбегающую к нам.

— Спокойно, товарищ командир, фашисты рядом, — как-то по-обычному предупреждает он меня и резко тянет к себе. [361]

Я готов был накричать на него, но... увидел немцев, прямо на задницах скользящих на нас.

Ткачев выставил автомат и хладнокровно очередью сверху вниз срезал всю цепь. Это была настолько точная снайперская работа, что она буквально ошеломила меня.

Через полчаса в лагере был порядок, Артем Ткачев дал нагоняй начальнику охраны.

— Так они, гады, под гром присобачились! — оправдывался тот.

— Еще такой случай — в трибунал! — сказал Ткачев и отпустил.

В противоположность Митрофану Зинченко, он никогда не шел на отчаянный риск. Но уж если выходил на операцию, то возвращался не с пустыми руками.

Хочу привести лишь одну страницу из боевого дневника Ткачева, сохранившегося в архиве. Вот он весь, лаконичный старший лейтенант Артем Ткачев:

«Группа бойцов отряда, будучи на операции с 2 по 19.6.42 г. в районе Байдарской долины, произвела:

а) 6.6.42 г. На шоссейной дороге в районе Байдары — Байдарские ворота разбита и подожжена одна семитонная автомашина, а находившиеся в ней 70 чел. немцев уничтожены гранатами.

В операции хорошо действовали Тамакчи, Гросс.

б) В районе Байдарских ворот полностью перерезан кабель связи до двух килом.

в) 10.6.42 г. на шоссейной дороге в районе Байдары — Байдарские ворота разбита одна трехтонная машина, а находившиеся в ней 10 человек немцев уничтожены полностью.

г) 16.6.42 г. Был бой на яйле с карателями...

д) 18.6.42 г. на шоссе Коккозы — Ялта перерезан полевой кабель до 1 км».

Вот и все! И ни слова о том, что рейдом группы командовал сам Ткачев, что семнадцать суток группа ходила по тылам, преследуемая карателями, имея на брата по три килограмма сухарей, по пять пачек концентратов, по щепотке соли.

«Разбита и подожжена одна семитонная машина, а находившиеся в ней 70 чел. немцев уничтожены гранатами».

Как просто!

А на деле так. Партизан Тамакчи, коренной балаклавец, под видом старого и немощного татарина вышел на шоссе, помолился аллаху и его пророку Магомету у горного источника, приткнувшегося за спиной самих Байдарских ворот (и сейчас разгоряченные автопассажиры поголовно останавливаются у этого источника, освежая себя после крутой и жаркой горной дороги).

Человек молился, а немецкие солдаты проносились мимо и молча смотрели на пожилого человека, — так искренне играл наш Тамакчи, хотя ему было тогда не более тридцати пяти лет. [362]

Помолился всласть и медленно заковылял в сторону большого селения Байдары.

Где же залечь нам? Вот о чем думал Тамакчи, зорко всматриваясь в голое тело горы, сползавшее на асфальтовую магистраль. И он выбрал это место, на первый взгляд самое непривлекательное для партизанской засады.

Только в книгах партизаны ждут врага в густых зарослях, а в жизни приходится поджидать врага в самых неожиданных местах. Здесь почти голый скат, правда обсыпанный седыми громадинами валунов, плюс ужасный солнцепек: лучи падают вертикально.

У Тамакчи верный глаз. Другая сторона дороги — крутой обрыв, а сама дорога берет резкий поворот вправо. Бабахнуть по шоферу — машина по инерции пойдет в обрыв, а с валунов чесануть из автоматов.

Два часа пеклись на солнце, у самого Ткачева был обморок, но заметил его только Тамакчи, для которого жара не жара — привык.

Молодой партизан Гросс был выдвинут ближе всех к шоссе. На нем самая ответственная задача: дождаться семитонки, крытой брезентом, — в ней пехота, едущая на Севастополь, — и расстрелять шофера.

Шел разный транспорт, а нужного не было. Поглядывали на Ткачева, окончательно распаренного солнцем, но тот молчал и всем видом говорил: ждать, что приказано!

Дождались.

Гросс отлично справился с задачей, в упор застрелил водителя на самой критической точке поворота, машина тараном пробила подпорную стену и ахнула вниз.

Партизаны выскочили на шоссе и забросали гранатами горящую семитонку, пока на ней не взорвались баки с горючим.

Семнадцать дней рейда!

13

Совсем обезлюдел Большой лес. За Басман-горой идиллия, хоть пикники устраивай.

Македонский еще раз проучил карателей. Они, не без помощи коушанских полицаев, выследили временную стоянку бахчисарайцев и, как говорят, — с ходу хотели нанести короткий, но жестокий удар.

Все было достойно удивления: и как по тревоге почти батальон немцев выскочил из Коуша, и как он без шума и очень торопливо вышел на тропу, стал охватывать отряд с двух сторон.

Все было сделано немцами, не учтено лишь одно: система наблюдения, которую держал Македонский в Большом лесу. [363]

Не только батальон, но даже одинокий солдат не мог покинуть Коуш без того, чтоб об этом не стало известно Македонскому ровно через полчаса, а то и гораздо раньше.

Сопоставляя данные наблюдателей, Михаил Андреевич убедился: каратели с излишней самоуверенностью рассчитывают на внезапность.

Вот и хорошо, пусть идут?

Отряд, кроме боевой пятерки во главе с Самойленко, вывел с великой осторожностью. Пятерке и надо изобразить панический бег, но такой, чтобы основные силы немцев оказались на лесной дороге по хребту, соединяющей два Аппалаха — Верхний и Нижний.

Там-то и занял Михаил Андреевич отличную боевую позицию.

Говорят, Михаил Андреевич родился в рубашке — в лесу ему везло.

Да и мне казалось, что Михаил Андреевич везучий человек. Однако жизнь меня убедила, правда уже после войны: и на старуху бывает проруха. Бывало время, когда жизнь и Македонскому щедро отпускала тумаков...

...Каратели унесли с Аппалахской дороги много трупов. Кровавый след тянулся по дороге до самого Коуша. Ни одно поражение фашисты так не переживали, как это: вся Качинская долина погрузилась в траур.

Тут дело не только в манере Македонского, но и в настроении партизанской массы. Поражение под Керчью — рубцы и на наших сердцах. А то, что немцы за Дуванкоем устанавливают пушки, взятые под Семью Колодезями, и палят нашими снарядами по Севастополю, вызывало такую дикую ярость, что люди могли совершить невозможное.

Я у Македонского. Брови у него стали гуще, взгляд острее, а та подкупающая улыбка, которая всегда и всех тянула к нему, пряталась за резкими чертами лица, в котором было сейчас куда больше решительности, чем привычного для Македонского добродушия.

Он по-деловому поздоровался и тут же вынул из планшета донесение:

— Вот какая хреновина получается, командир. Дожили!

Да, действительно дожили: фашисты нагнали на станцию Бахчисарай несколько эшелонов с нашим вооружением, взятым под Керчью.

Я знал Македонского: ни одного разговора не начнет только для разговора. И, помимо всего, он торопится, Что же хочет от меня бахчисарайский командир?

Прямо спрашиваю:

— Что надо сделать?

Македонский уставился на меня. [364]

— Надо достать эти эшелоны. И не только их, а все склады, пакгаузы и прочую ерундицию. Но тут нужно вот так, — Македонский раскинул сильные руки и сблизил их.

Догадываюсь: сложная операция, взаимодействие партизан, авиации, Севастополя, Большой земли.

— Добейтесь толкового радиста, а остальное за нами, бахчисарайцами.

Идея, конечно, сверхотличная, да и не на пустом месте она. Есть уже некоторый опыт. Днями партизаны Евпаторийского отряда под командованием талантливого человека — Даниила Ермакова, узнав о продвижении в районе Ново-Бодрак большой вражеской автоколонны, сообщили данные по радио фронту. В этот же день договорились о совместных действиях.

Боевая группа партизан залегла у дороги в ожидании самолетов. Выстроенные в три ряда, накрытые брезентами, автомашины противника готовились к движению на Севастополь.

По команде водители нажали на стартеры, и земля заходила ходуном — до того мощно сотрясала ее почти сотня дизельмоторов.

И никто из немцев даже не подумал посмотреть на небо, прислушаться к тому ровному гулу, что шел со стороны Чатыр-Дага.

Наши летчики легко обнаружили колонну, и — пошло! Самолеты делали заход за заходом, а партизаны под бешеный шум моторов ползком подбирались к самой магистрали.

Не успели самолеты отбомбиться, а уцелевшие машины рассредоточиться, как по напуганным фашистам ударили партизанские автоматы.

Колонну сожгли, разгромили.

Это была хорошая работа, севастопольская!

...Заместитель командующего партизанским движением Крыма Георгий Леонидович Северский не только с волнением принял идею Македонского, но без промедления стал связываться со штабом Северо-Кавказского фронта.

И было получено: добро!

...Чердачное перекрытие. Пахнет пылью, мышами, прелым зерном. В середине, под сушильной трубой, лежит молоденький радист, прикрыв ватником аппаратуру. В углу, сдавленном железной крышей, вытянулся Иван Иванович Суполкин. Он всматривается в маленькие светлячки сигнализации, которые беспорядочно разбросаны между путями. За станцией в мглистой дымке чувствуется затемненный городок, недалеко — силуэт водокачки.

У выходной лестницы с чердака сидит Дуся.

Внизу, в огромной заброшенной пустоши, поют сверчки, и под легким сквозняком дрожит вырванный из крыши железный [365] лист. А за стенами пакгауза идет своя, тревожная жизнь прифронтовой станции.

Кричит маневровый паровозик, сигналят водители машин кое-где копошатся солдаты, под командой разгружая что-то тяжелое, а на западе стеной стоит полыхающее зарево и слышны мощные вздохи кипящего в огне фронта.

Чьи-то шаги приближались к зданию. Дуся насторожилась, согнулась всем корпусом, стараясь всмотреться в темноту.

— Тома? — тихо спросила она.

— Я, я. — Запыхавшийся румын поднимался по ветхой лестнице.

Общими усилиями довольно подробно разобрались в том, что видел за несколько часов Тома. А видел он многое... На станции были эшелоны с пушками, снарядами, продовольствием. Здесь основной пункт разгрузки врага, действовавшего на Севастопольском направлении. Конечно, есть и зенитные установки, но не так уж густо, да и стоят они на заметном месте...

Четко работал молодой радист. Ровно в десять часов пятнадцать минут вечера он передал фронту разведданные, а в двенадцать ночи его связали с советским авиационным командованием.

Партизаны молча ждали решающего часа.

Дуся приблизилась к Ивану, вложила застывшие от напряжения пальцы в широкую ладонь друга и замерла...

— Самолеты над горами! — крикнул радист.

С востока нарастал неумолимый гул. Нервно захлопали зенитки, тревожно и коротко загудел паровозик. Рев моторов заполнил безбрежную темноту.

От горячих взрывов здание задвигалось и село.

— Иван! Я боюсь! — крикнула Дуся.

— Дура! — Иван матюкнулся и прижал к себе женщину, которая была храброй — уж это он знал, — но впервые испытывала бомбежку.

С крыши что-то падало, дрожали железные листы.

В нескольких метрах от пакгауза сразу вспыхнул огонь, стало видно как днем.

Горели эшелоны, рвануло склад со снарядами, угол пакгауза отвалился.

В дыму дождались рассвета.

В четыре часа связались с фронтом; оттуда потребовали: выяснить результат бомбоналета.

Партизанам все хорошо было видно. Еще горели склады, станция казалась полностью вымершей. Водокачка свалена набок. На путях — груды горелых вагонов. Поперек депо лежит паровозик, загораживая выезд.

Все вокруг изрыто воронками, сам вокзал превращен в груду камня. [366]

Истошно воя сиренами, к станции подскочили санитарные машины. Поглядывая на небо, санитары извлекали из развалин раненых и трупы.

По щербатым, с вывернутыми камнями платформам в паническом ужасе бегало железнодорожное начальство.

Волна за волной шли к станции автомашины. На развороченной, пахнущей дымом и гарью земле появились немецкие и румынские саперы. Под крик офицеров начались срочные восстановительные работы. До вечера противник расшвыривал с путей горелые вагоны, — приводил в порядок линии.

По путям прошел первый маневровый паровоз. Немцы с бешеной торопливостью приводили в порядок разрушенное.

Вторая ночь на крыше проходила в тревоге. Фронт дал приказ: дожидаться следующего вечера.

Перед самым рассветом Тома снова ушел в разведку.

Целый день стучали кирки, шипели электросварочные аппараты. Откуда-то подвезли огромный подъемный кран и подняли лежащий поперек рельсов паровозик.

Прошел день, но Тома не возвращался. Стали беспокоиться.

— Пойду поищу, — сказала Дуся.

— Только будь осторожна, — Иван задержал руку. — Может, сам придет?

— Иван, ты понимаешь: и его надо найти, и узнать, как это все они устроили. Там, — она кивнула на радиста, — там ждут.

Иван понимал, что надо непременно кому-то посмотреть на все собственными глазами.

— Иди, Дуся.

И она ушла. Проходило время. Иван беспокойно вслушивался в каждый шорох. Потом, уже после войны, сказал как-то: «Эх, напрасно отпустил. Ведь знал: беда может случиться».

В темноте раздались шаги...

— Дуся?

— Тома пришел.

— Что? Где был? А Дусю, Дусю видел?

— Ой, Ивани... Зачем пустил? Сольдат один, сольдат два, много...

Оказалось, что Тому задержал патруль, привел его в комендатуру, начали допрашивать: кто да откуда, почему от подразделения отбился? Румынские стражники отпустили, приказали скорее к своим добираться и не болтаться по путям.

Время шло, уже передали радиограмму: Тома все точно разведал. Немцы уже гнали сюда новые эшелоны. Два стоят за бывшей водокачкой.

Дуся не возвращалась.

Фронт дал приказ: покинуть крышу, уйти в лес.

Молча стоял Иван Иванович. [367]

— Надо же идти, — торопил радист. Он сделал свое дело и теперь не чаял минуты покинуть этот опасный пункт. Его трясло, он еще раз к Ивану Ивановичу: — Что, всех погубить хочешь...

— Да заткнись ты! — крикнул сгоряча Иван Иванович, Тома спокойно потянул его за руку:

— Ивани... Македонский ждет...

Суполкин медленно стал спускаться с чердака.

— Эх, Дуся, Дуся...

А в два часа тридцать минут самолеты снова бомбили станцию.

14

Севастополь пал.

Тихо на западе. Мы каким-то новым, тревожным взглядом смотрим на маленький радиоприемничек, который приносил нам до этого обнадеживающие слова. А теперь? Немецкие танки катятся к Ростову, бои у Цимлянской переправы. Фашистские войска устремились на юг, на юг... Где же их остановят?

Я, как принято говорить, воевал на полную катушку. Разное пережил, были дни невыносимо трудные, такие, как, например, под Балатоном в 1945 году. Местенге, Шашгат... За день отбили три танковые атаки, 26 пикировщиков бомбили командный пункт, который находился в церкви с древними, замшелыми стенами... Пять прямых попаданий...

Трое суток без сна, потерян счет часам... От предельного напряжения со мной случилось невероятное: я заснул у телефонного аппарата, прижав к щеке трубку. В телефонной трубке клокотал голос генерала, которому я был нужен. Мой заместитель не мог отнять из моей руки трубку и вынужден был разжимать пальцы кончиком штыка. Я ничего не слышал — сон оказался сильнее боли.

И все-таки под Балатоном было легче, чем в июльские дни после падения Севастополя.

Мое сердце такого удара не выдержало, и я слег. Главный врач крымского леса — Полина Васильевна Михайленко — чуть ли не силой заставила сдать отряды и уложила в санитарную землянку.

Триста партизан — остатки бывшего Четвертого и Пятого районов — перешли в полное подчинение Георгия Леонидовича Северского.

Теперь под его началом восемьсот лесных солдат... Переформированные отряды раскинулись у истока полуиссохшей речушки Пескура.

Я у Македонского. Он внимателен, тактичен и внешне ничуть не изменился: могуч, мускулист, у него ровный и спокойный голос; он вроде никем и не командует, но жизнь в отряде [368] как чувство единого ритма в сыгранном оркестре. Дирижер только бровью поведет — и вступает с математической точностью нужный инструмент.

Конечно, Михаил Андреевич подавлен, как и все. Увидел его как-то одиноко сидящим на бревне и во все глаза глядящим на запад, где почти девять месяцев не стихал бой, а теперь лишь кричат одни кукушки, годы кому-то насчитывая. И столько в глазах его было ожидания, что казалось: вот-вот снова заговорит фронт, и Михаил Андреевич крикнет на весь лес: жив Севастополь!

Тихо в крымских лесах, тихо в крымских селах. И в поверженном Севастополе — тишина. Лишь догорает то, что не догорело в дни штурма.

И сами фашисты оглушены этой тишиной, как рыба подводным взрывом. Они рвались в город двести пятьдесят дней, под его стенами положили трехсоттысячную отборную армию. Бывают победы страшнее иного поражения.

Одна треть манштейновской армии превратилась в похоронную команду. Армада самолетов доставляет цинковые гробы, что выстроились на крымских взлетных полях.

А что же дальше? Как с нами?

Мы понимали: немецкие дивизии в Крыму не задержатся, уйдут на другие фронты; может, начнут форсировать Керченский пролив и рваться на Тамань. Но мы не знали, как скоро они уйдут отсюда. Сразу же или только после того, как тотально — от края и до края — прочешут крымские леса, сделают еще одну попытку ликвидировать партизанское движение в Крыму?

Надо это выяснить точно.

Логика подсказывала: Манштейн из Крыма так просто не уйдет. Он попытается взять реванш и за декабрьское поражение, и за всю зимнюю кампанию против партизан, в которой победа в конечном счете оказалась не на его стороне.

Вообще немецкий командарм был лично задет тем, что ему не удалось создать в Крыму более или менее спокойного тыла. На Нюрнбергском процессе он во всеуслышание заявил: «Все время, что я был в Крыму, мы не могли справиться с опасностью со стороны партизан!»

Логика логикой, но Северскому и всему движению в лесах заповедника надо было точно знать: пойдут немецкие дивизии на лес или нет? А если пойдут, то когда, с какой силой и с какими оперативными планами?

И тут нельзя не вспомнить тех, кто работал на партизан, живя двойной жизнью. Прежде всего я обязан назвать имя выдающегося разведчика, ныне преподавателя Государственного института театрального искусства, кандидата искусствоведческих наук Николая Осиповича Эльяшева, недавно получившего правительственную награду. Должен заметить: это имя называю [369] вопреки желанию самого Эльяшева. Он сказал: «Что было — то прошло; важно, что есть». Однако героическое — не частная собственность, а достояние всех. Так что извините Николай Осипович, но я все-таки скажу несколько слов о вас, а позже, когда закончу сбор материала, постараюсь показать изумительные страницы жизни вашей и ваших товарищей, которых вычеркнуть из истории никак невозможно. Скажу о прошлом, и о настоящем, и о том, что заставляет вас, мужественного человека, зачеркивать те дни, в которые вы проявили себя патриотом и незаурядной личностью.

Николай Осипович — молодой врач — был оставлен для работы в тылу врага. Он блестяще знал немецкий язык, а потом овладел и румынским.

Он хороший музыкант, у него приличный голос, обаятельная улыбка. Он умеет общаться с людьми.

Все это стало отличным оружием в достижении той цели, во имя которой под постоянной смертельной опасностью прожил Эльяшев девятьсот с лишним дней в оккупированном Симферополе, прожил, проклинаемый знакомыми, близкими, всеми, кто знал его до войны как рабочего парня из Керчи, которому Советская власть дала высшее образование.

Эльяшев добился у оккупантов безграничного доверия как отличный хирург, как знаток края, как человек с так называемой европейской культурой и русской душой (уж споет в офицерской компании — артиста за пояс заткнет!). Он и добытчик русских сувениров, он и главный консультант главного начальника всей санитарной службы румынских соединений, находящихся в Крыму, он и начальник лаборатории ведущего румынского госпиталя.

И никогда ни один гестаповец, ни один контрразведчик румынской сигуранцы даже тени подозрения не допускал насчет блистательного доктора, в руках у которого была великолепно организованная разведывательная сеть, работавшая на лес, на Советскую власть.

Эльяшев творил чудеса.

Советские летчики, бомбившие главный фашистский аэродром в Крыму — Сарабуз! Ваши бомбы ложились на цель только благодаря тому, что командиры, которые посылали вас на боевое задание, знали точно, где находятся зенитные пушки фашистов, где припрятаны их самолеты, где притаилась база с горючим. Это — информация Эльяшева и его помощников.

Бывшие партизаны и партизанки! Сотни ваших жизней сохранены только потому, что Николай Эльяшев с удивительной точностью предупреждал: когда, в каком составе, с какого направления пойдут против вас каратели.

Работой Эльяшева из леса руководил чекист школы Дзержинского Федор Афанасьевич Якустиди. Я не буду о нем много распространяться, но, чтобы понять, какая это личность, достаточно [370] привести некоторые факты из биографии Федора Афанасьевича. В начале двадцатых годов, имея за плечами всего двадцать два года жизни, он был настолько выдающимся чекистом, что по поручению Центра выполнял особо ответственные задания за рубежом, вошел в доверие белой эмиграции, помог выманить из-за границы ряд палачей рабочего класса и доставил некоторых из них в Крым, на суд Революции.

Все эти романтические и героические штрихи из биографии Федора Афанасьевича мне стали известны совсем недавно, хотя мы знакомы с .сорок второго года. Я часто бывал в штабе Северского, помощником по разведке которого и был Якустиди. Этот худощавый человек с ввалившимися сухими щеками и с черными глазами был очень внимателен и добр к людям. Скромность его потрясала. Никто, в том числе и я, не догадывался, какую сложную игру он вел с фашистами, одурачивая их дезинформацией и тем, что умел подставлять в нужные места замечательных разведчиков, которым фашисты доверяли, как верным своим сотрудникам.

Связь между Эльяшевым и Федором Якустиди шла через Нину Михайловну Усову и ее помощницу Екатерину Федченко.

Нина Михайловна работала в Центральном райкоме партии города Симферополя. Ее многие знали. Она бросалась всем в глаза своей яркой, подчеркнуто русской красотой. И вот представьте ее на улицах оккупированного Симферополя наманикюренной, яркогубой, из брюнетки ставшей блондинкой, одетой броско, со смелым и даже наглым взором, легко заговаривающей с солдатами, а более всего с офицерами. («Я страшно трусила, — признавалась она товарищам. — И люто ненавидела гадов, но знала: роль надо играть!»)

И никому не понять, как эта «модница военных времен» ночами шагала со своей спутницей Катей Федченко, отмеривая по сорок километров; как она пробиралась сквозь сложную сеть засад и патрулей в штаб Северского.

Нина Михайловна много раз ходила из леса в Симферополь и обратно, трижды ее задерживали немецкие и румынские каратели, один раз находилась под расстрелом... Но трагичнее всего было то, что в самом городе она подвергалась постоянной опасности быть уничтоженной... нашими молодыми и горячими патриотами, которые преследовали «фашистскую суку» — такой они ее считали, — тайно и явно предупреждали: «За все тебе отомстится...» Но все подробности об Эльяшеве, Нине Усовой, Кате Федченко. Федоре Якустиди, об их помощниках — в свое время.

А сейчас вот о чем: данные Эльяшева плюс многостороннее наблюдение самих партизан за поведением дивизий Манштейна безошибочно сказали: большой «прочес» начнется 16 июля. Против восьмисот партизан выступят в полном составе 18-я [371] пехотная дивизия, 1-я горнострелковая румынская дивизия, полицейские формирования.

Как же противостоять этой многотысячной силе?

Что же делать? Этот вопрос навис над всем заповедником. Решать Георгию Северскому, комиссару Василию Никанорову, командирам отрядов: Македонскому, Зинченко, Макарову, Чусси...

Еще одна информация от Эльяшева. Теперь известны и подробности: наступление намечается стремительное. Цель: замкнуть отряды Северского в кольцо, штурмующими полками вытеснить из главного леса, подпереть к Хейроланскому хребту и расстрелять всей огневой мощью.

Что, что придумать в ответ?

Полянка над Пескурой, вокруг высокие кроны чашевидных сосен. Душно, как в предбаннике.

Командиры и комиссары отрядов рассыпались на выгоревшем пятачке, курят, посматривают на Северского и Македонского, что стоят чуть в стороне и молча глядят друг на друга. Чувствуется: решение еще не принято.

Георгий Леонидович Северский — командир Третьего партизанского района, кадровый пограничник. Знаком я с ним с 1932 года, встречались в Дагестане. Я тогда проходил курс младшего командира в горнострелковом полку, а он отбывал сверхсрочную в дивизионе пограничников — нашем соседе. Свела нас сцена полкового клуба. Оба в актеры записались, репетировали.

В перерывах Северский бегал в полковой буфет — он всегда был при деньгах, а я слюнки поглатывал.

Однажды он толкнул меня в плечо:

— Ешь!

Французская булка и чайная колбаса. Деликатес, о котором я только мечтал, — кормежка в полку была довольно ерундовая, сидели больше на сушеной каспийской рыбе, от которой меня мутит даже сейчас.

Свел нас лес.

Давно слышу: командир Третьего района Северский! Фамилия мне ничего не говорила, привлекала масштабность действий подчиненных ему отрядов. А она была огромной. Симферопольские партизаны, например, чуть не добрались до штаба самого Манштейна, который размещался тайно в саду опытной станции. Только случайность помогла Манштейну уйти от возмездия.

Первая встреча с командиром района... У меня неплохая зрительная память, я без промедления узнал старшину из Буйнакска:

— За булки спасибо!

— Господи! Не может быть! — ахнул Северский.

Потом я пригляделся к Георгию Леонидовичу. [372]

Его всегда привлекал Македонский. Как это он мог двести пятьдесят дней держать колоссальный отряд за Басман-горой?

Только умение классически маневрировать да сочетать этот маневр с идеальной дисциплиной — вот что позволило Михаилу Андреевичу, человеку, по существу, без военного образования, обскакать фашистов по всем статьям.

Около часа Северский и Македонский говорили друг с другом, прикидывая то одно, то другое. Около часа Северский выяснял у Македонского самые незначительные подробности из его необыкновенно смелых маршей под носом у карателей.

Потом Георгий Леонидович оставил полянку, где ждали его окончательного решения командиры, а сам умостился на трухлявом бревне, одним концом свисающем над речушкой. Он бросал в воду камушки, молчал.

А кругом тишина, только редкий шелест столетних крон нарушал ее.

— Вихмана ко мне! — приказал Северский.

Морской лейтенант с кокетливыми усиками, плотноватый, лихо козырнул:

— Есть Вихман!

— Где фашистский спецбатальон?

— Уже на Верхнем Аппалахе!

Было точно известно: первая волна карателей насквозь прочесала севастопольские леса, по складочкам ощупала все земные морщины, танками проутюжила яйлинские вершины. Батальон к батальону, интервал между ротами — олень не проскочит!

Шли фашистские батальоны от яйлы до автотрассы Бахчисарай — Симферополь, шли, заглядывая в каждую расщелину, взрывая выходы из пещер. За первой линией карателей, в двух километрах от нее, шла вторая, а за ней и третья.

И где-то между ними подкрадывался засекреченный батальон. Он должен взять в плен штаб Северского, радистов, начальников всех служб.

Северский призывно махнул рукой — командиры двинулись к нему. Подождав, приказал:

— Я принял решение! Начать немедленный марш на Хейроланский хребет!

Комиссар района удивился:

— Но там нас ждут немцы!

— Знаю. Мы туда не дойдем, чуть-чуть не дойдем. Мы станем тенью фашистов! Первым шагает отряд Македонского! Все! По отрядам, через пять минут марш! Вихман остается!

Северский доверял лейтенанту Вихману. А сейчас это доверие было решающим; может, потому командир позабыл об официальности обстановки, сказал негромко:

— Леня! Оставляю тебя здесь. Будешь встречать спецбатальон. Тут должна быть точка. [373]

— Ясно, товарищ командующий.

— Рискуй на полную катушку. Разрешаю. Вот так, браток! — Северский обнял лейтенанта и поцеловал в губы. — Надеюсь, Леня!

...В полной тишине шагают восемьсот партизан. Парашютными лоскутами обмотана обувь, обмотаны и котелки, и все, что может звякать, стучать, греметь.

Знойно. Идут, идут партизаны, пот застилает глаза.

Идут, а по бокам главной колонны — дозорные, самые отчаянные, самые опытные, у кого стальные нервы, кто смеет последний патрон истратить на себя.

Тропа спускается к Аспорту — поляне с горелыми развалинами бывшей турбазы. Дорога рассекает ее на две половины, за поляной — лес, а за ним — Хейроланский хребет. Там тайная огневая линия фашистов. Она ждет партизан.

Северский поднял руку — все остановились.

Стерильная тишина!

В нее медленно вплетаются далекие шорохи. Они исподволь приближаются, обрастая все новыми и новыми звуками. Это надвигается первая цепь карателей.

Тиканье часов сливается со стуком сердца.

Надо без промедления проскочить аспортовскую поляну — одним рывком.

Самый решительный миг: сумеем ли?

Северский взял автомат в руки и твердым шагом сошел на поляну. Рядом с ним стал комиссар Никаноров, потом подошел Македонский.

Их спокойная уверенность подбодрила.

Взмах Северского — и вся партизанская масса бесшумно пересекла опасное место и оказалась в противоположном лесу.

Ровно через пять минут после партизан на поляне появилась немецкая разведка. Разведчики огляделись и дали сигнал.

Огромная солдатская масса заполнила поляну. Немцы окончательно распарились. Пилотки долой! А кое-кто и гимнастерки поснимал, разулся.

Немцы окружили себя пулеметами, глядящими на леса, и начался большой привал.

Легко было разгромить этих изможденных крутогорьем и солнцепеком карателей, но делать этого ни в коем случае было нельзя. Тогда заработает вся карательная машина в составе десятков тысяч солдат и офицеров, и ни одному партизану несдобровать.

Два часа отдыхали каратели первой колонны, два часа почти в стык с ними лежали партизанские отряды, не выдавая себя ни единым вздохом. Выдержка партизанская оказалась потрясающей.

Неожиданный огневой шквал вспыхнул на Пескуре. Это Вихман! [374]

Сухие гранатные взрывы чередовались с треском автоматов, а минут через пять глухо что-то охнуло, еще раз, еще...

— Рвутся наши мины? — Комиссар посмотрел на Северского.

— Молодец, Леня! — Северский взглянул в сторону Пескуры.

Немцы срочно покинули поляну и зашагали... за отрядами.

Партизаны выше, каратели за ними... Еще два километра — и Хейроланский хребет. Немцы, идущие за партизанами, перекидываются ракетами с теми, кто там, на Хейролане.

Впереди партизан древняя оборонительная линия в виде остатка развалин из бутового камня. Она довольно четко легла поперек хребта, концы ее загибались к Хейролану. Не то скифы, не то тавры века назад, наверное, сдерживали тех, кто пытался через хребет прорваться в Альминскую долину, синеющую за Хейроланом.

Стоп! Дальше дорога заказана!

Залегли за потемневшими камнями. Каждый выбирал рубеж поудобнее, углублял его голыми руками.

Может, это и есть последняя линия жизни?!

Немецкие разведчики в трехстах метрах, они рассматривают тропы. На иссохшей земле следов не оставишь, но все же...

Пока все поведение врага говорит о том, что он не знает, где же отряды. Он только предполагает, что они должны быть впереди. Но не может же быть того, что почти тысячная масса вооруженных людей ничем себя не обнаружила...

Снова взрывы на Пескуре — глухие и мощные, а за ними дождь автоматов!

Вдруг взлет ракет, и вся группа карателей за миг скатывается на аспортовскую поляну.

Непонятно!

Только позже выяснили: каратели решили, что отряды наши они прохлопали, и все партизаны снова оказались на Пескуре.

Солнце коснулось Аппалахского хребта и быстро скатывалось за него. Лес мгновенно стал менять краски — темнел и окутывался в сумеречную пелену.

Наступила южная ночь — крупнозвездная, чернильной темноты в ущельях и с отсветами на косогорах. Лес вспыхнул огнями — это запылали костры, а над ними запрыгали ракеты самых различных цветов. Их швыряли немцы беспрестанно, боясь даже мгновений паузы. Где-то за Чучелем расплывался багровый огненный столб — горели дальние леса.

Надо было немедленно прощупать лазейку, которая позволит выйти в тыл первой цепи.

Македонский идет к дяде Диме — Дмитрию Дмитриевичу Кособродову, патриарху большущей династии потомственных крымчан, выдающемуся знатоку крымских лесов. [375]

Дмитрий Дмитриевич высок, поджар, длиннонос с маленьким, но четким подбородком. Он все понимает с полуслова Михаил Андреевич ждет.

— Можно проползти, но обнаружим себя — считай, сами себя в могилу положили.

— Где? Сперва рискнем вдвоем! — предлагает Македонский.

— Пошли!

Ущелье узкое-узкое, забитое буреломом и сырое, как могила.

У Дмитрия Дмитриевича кошачий взгляд — он видит ночью. Надо быть волшебником, чтобы пройти по дну теснины и не выдать себя врагу, который стоял наверху и палил костры.

В 1966 году Дмитрий Дмитриевич, которому недавно перевалило за семьдесят, водил меня по тем памятным местам. При ясном солнечном дне я с трудом одолел тот путь, по которому он и Македонский прошли туда, обратно и снова туда во главе многосотенной партизанской массы.

Отряды проползли по дну теснины и вышли на «Конек» — так называли один из крутых уступов горной гряды. Это уже был тыл первой карательной колонны.

Спали с настороженным слухом. Улавливали цокот копыт в районе Аспорта.

Но чудо уже совершилось: первая и самая сильная волна карателей прошла через партизан, так и не задев их.

Впереди вторая волна. Она уже накатывается со стороны Пескуры. Партизаны уже слышат ее шум.

Вчера были впереди идущей тенью вражеской колонны. А сумеем ли сегодня?

И опять отряды спускаются на Аспорт. Ни на секунду не ослабевает внимание, партизаны видят лучше, чем видит лесной зверь, слышат тоньше, чем горная косуля. Вот слух снова уловил цоканье копыт.

Замерли, а через минуту два эскадрона румынской кавалерии проскакали по аспортовской дороге. Где-то рядом загудели моторы... Северский с ошеломляющей быстротой перебросил колонну снова в сторону Хейролана. Не успели войти в лес, как фашистские машины заполнили поляну Аспорт. Северский втянул хвост партизанской колонны под густой кустарник и остановился опять-таки на рубеже древней оборонительной стены.

Вторая волна карателей накатывалась ощутимее.

Когда солнце поднялось уже над Чатыр-Дагом, к Северскому приполз Леонид Вихман. В руках полевая сумка.

— Важные документы! — тяжело переводя дыхание, сказал моряк и тут же уснул.

— Видать, досталось, — сказал Северский и стал извлекать содержимое сумки. [376]

В ней, в числе других ценных бумаг, была обнаружена карта генерального «прочеса» заповедника. С немецкой пунктуальностью были расписаны пути всех батальонов, назначено время их появления в том или ином пункте.

План с удивительной точностью выполнялся.

«16.00. Четыреста шестнадцатый батальон, остановка Аспорт, привал два часа».

Точно! Так вчера было.

«Контроль дороги Аспорт — Бешуй... Кавалерия и танковая группа Тупешты».

Да, сейчас на Аспорте есть и танки.

А вот данные о силе первой наступательной волны:

«В первой колонне участвует 23-й батальон горных стрелков, 3-й батальон горных стрелков, 14-й пулеметный батальон, резервная группа и 2-й батальон горных стрелков. Каждый батальон проводит операцию по прилагаемой схеме, места, не охватываемые основным движением батальонов, прочесываются отдельными группами. В каждом батальоне иметь 35 пулеметчиков, приданных из пулеметного батальона. Указанные пулеметчики группами двигаются параллельно движению, охватывая весь прочесываемый район...»

Я хочу обратить внимание на то, что это состав только первой колонны. И выделены такие силы в разгар летнего наступления Германии на юге нашей страны — в июле 1942 года.

Трофейная сумка принесла и радость. Там нашлось приложение к основному приказу, которое разъясняло: вторая колонна не должна пересекать Аспорт.

Так в плане, а что будет на деле?

Северский собрал молниеносный командирский совет, познакомил его с документами, а потом спросил:

— Вторая колонна пересечет Аспорт или нет?

Опыт девятимесячной борьбы говорил, что нет.

Комиссар Никаноров уверенно сказал:

— Немцы педантичны, от плана не отойдут!

— Будем стоять на месте! — окончательно решил Северский.

Двое мучительных суток провели на скате Хейролана. Ночью истязал невыносимый холод, а днем нещадно жгли прямые лучи. Испепеляла жажда — не было и капли воды.

Но трофейные документы не подвели. Вторая колонна карателей не пересекла Аспорт, а первая, наверно удивленная, что в раскинутые ею на десятки километров сети не попалась ни одна рыбешка, торчала на своем рубеже, не зная, что предпринимать дальше, ибо по плану все, что положено было совершить, совершено.

Но вдруг обнаружилась третья волна! Она — вроде чистильщика и состояла из местных полицейских батальонов и полков румын. [377]

Колонна стремительно шла к Аспорту и вот-вот могла оказаться с глазу на глаз с донельзя измотанными отрядами жаждущими немедленного отдыха.

Настал критический момент, он был не учтен и потому страшен.

Решать надо было моментально.

А где немцы?

Суполкин и Тома кинулись в разведку.

— Фрицы покидают леса! — Первое облегчение принес Иван Иванович.

— Они уже в Саблах! — уточнил командир Симферопольского отряда Христофор Чусси.

Но третья колонна уже пересекает Аспорт.

Выход один: стремительный прорыв.

Македонский в авангарде.

Около ста партизан с гранатами и автоматами, слегка развернувшись по фронту, идут на Аспорт. Рядом с Македонским комиссар Василий Ильич Черный — у него лицо белее полотна; Тома, Иван Иванович, Андрей Бережной, наш старик Иван Максимович Бортников, после падения Севастополя оставивший штаб района...

За Македонским идут ялтинцы во главе с Кривоштой и Кучером.

До Аспорта триста метров.

Партизаны неожиданно оказались лицом к лицу с ротой румын. Появление вооруженных людей настолько ошеломило солдат, что они застыли, как внезапно замороженные.

Македонский торопливо шепнул Томе: «Поздоровайся!»

Моложавый офицер сделал шаг вперед.

Тома ему:

— Командир предлагает разойтись!

Офицер:

— Мы благодарим за великодушие.

Румыны прижались к деревьям и ошеломленно смотрели, как отлично вооруженная партизанская масса шагала и шагала мимо них.

Тома крикнул офицеру:

— Десять минут не двигаться с места!

Офицер в свою очередь:

— Прошу умолчать об этом факте.

Тома, после того как перевел Македонскому просьбу офицера и выслушал его ответ:

— Командир дал обещание.

Так и разошлись, каждый по своей тропе.

Девятнадцатого июля еще один «генеральный прочес» заповедника закончился полным провалом Манштейна. [378]

15

Самолетом меня доставили на Большую землю. Я лег в госпиталь, мучительно думая о тех, кто остался за Басман-горой.

В своих тетрадях я подробно и много говорю о событиях, участником которых был сам, о людях, что находились рядом, вместе с которыми сражался. Правда, есть исключения: порой повествую о том, что стало известно мне от других, и все равно стараюсь писать о тех людях, с которыми связан живой нитью.

Партизанских отрядов в Крыму было много, действовали от Аджимушкая до стен Инкермана. Существовали Первый, Второй партизанские районы, в них совершались подвиги, которые сейчас воспринимаются как легенды.

В госпитале мне рассказали о действиях отрядов в карасубазарских, зуйских, судакских лесах, а главное — я сам увидел героев, имена которых долетали и до наших южных краев.

Уже после войны меня просили: расскажи о подвигах на Замане и Бурульче, о классических маневрах комбрига Федоренко, командира отряда Городовикова, о Феодосийском отряде, о лихих налетах зуян на магистраль Симферополь — Феодосия, о многом незабываемом из героики тех суровых дней.

Но чтобы рассказать обо всем и обо всех, надо не только знать факты, но и лично пережить их. Сухое перечисление боевых эпизодов дозволительно разве что в оперативных сводках...

Но об одном человеке, о котором так много слышал еще в те страдные дни битвы за Севастополь, кто мне очень дорог, душевно близок, хочется все же кое-что сказать.

Я лежал на госпитальной койке и просыпался на рассвете: будил шум в дальнем коридоре — это прибывали раненые из восточных лесов, которых доставляли на самолетах.

Их прибывало не много — по два-три человека, но они появлялись в одно и то же время — в три часа утра.

Я сбрасывал легкое одеяло и шел им навстречу, за мной шли и другие. Много нам не надо было, мы задавали единственный вопрос: «Как там?»

Нам отвечали в основном одинаково: «Держимся!», или: «Даем жару!»

Но часто говорили и так: «Чубовцы крепко чесанули фрицев!» Или: «Чуб дал прикурить!»

Еще в ноябре сорок первого года, на пункте связи Центрального штаба, я впервые услышал имя Михаила Ильича Чуба. И вот с тех пор почти постоянно слышу о нем. В моем воображении родилась классическая фигура партизанского вожака.

Чем-то она была сродни образу Македонского. [379]

В 1948 году я познакомился с замечательным героем партизанской борьбы на Украине писателем Петром Петровичем Вершигорой.

Мы до удивления быстро сблизились. Наверное, такое возможно только с единомышленником, с человеком судьбы, так похожей на собственную.

Близость нашу оборвала только скоропостижная смерть талантливого писателя и большого человека.

Петр Петрович преклонялся перед крымскими партизанами, его живо интересовали судьбы героев, события, факты. В первом же письме ко мне запросил: «О каком-то Чубе ходят легенды. Скажи, был ли такой человек в действительности? А может, это лишь фантазия писательской братии?!»

«Чуб был, есть и будет!» — так, кажется, я ответил тогда Петру Петровичу. Он попросил устроить встречу с Михаилом Ильичом, что я с удовольствием и сделал.

Они никак не могли расстаться. Потом Петр Петрович с восхищением восклицал:

— Лихой человечище! Я о нем непременно напишу!

Он собирал материал, рылся в областном партийном архиве. Думал о Чубе, но увлекся всей партизанской борьбой на полуострове, вынашивал мысль о книге. Его потрясла необычайная драматичность борьбы, он увидел крупные характеры народных героев.

Петр Петрович восторженно говорил:

— Какая целина! Шекспировские факты, ей-богу! Нельзя молчать!

Михаил Ильич встретил войну зрелым человеком — ему было под сорок. Он из волжан, родился в бедной крестьянской семье, батрачил, был одним из первых комсомольцев Заволжья, боевое крещение получил, еще гоняясь за бандами.

Лошади — его слабость. Любит их до самозабвения.

Как-то я оказался на областной опытной станции, которой и сейчас руководит Михаил Ильич. Четырехлетний жеребец рванул поводья, сбил с ног молодого конюха и понесся на дорогу. А там няни переводили детишек из яслей с одной стороны дороги на другую. От испуга — на детей мчался жеребец! — женщины остолбенели...

Я бросился наперерез жеребцу, но в это время услыхал зычный голос:

— Стой! Подлюга!!!

Жеребец аж на задние ноги присел, и тут же я увидел: Михаил Ильич ловким прыжком достал рукой холку и вцепился в нее. Усмиренного жеребца отвел в конюшню.

Увидев меня, крикнул:

— Здоров, дружище!

— Секрет какой знаешь, Миша? — спросил я.

Он улыбнулся: [380]

— Наипростейший: конную академию прошел в Заволжье, при табунах. Десять годков, брат!

Михаил Ильич жил и живет, не забывая мудрого правила: умный учится, а дурак поучает.

Начал он с зоотехника заволжского совхоза, а поднялся до поста начальника главка союзного наркомата. Но должность была не по его характеру.

Пришел к наркому с рапортом: «Я вырос в степи, люблю сеять, собирать урожай, гонять табуны, пропадать на фермах. Доверьте совхоз — не подведу!» Так или по-иному писал — Михаил Ильич не помнит, но чувствовал так.

Доверили не совхоз, а техникум в Крыму.

Крым — не родное Заволжье, а все же небо над головой. И степи вокруг пахнут травами, и ночное небо диковинно звездно.

И снова появилось галифе, усы стали гуще, а шапка — круче набекрень.

У него завелись друзья, в горах — чабаны, в лесах — объездчики. Научился Чуб варить овечий сыр, его тузлук из молодого барашка обрел районную славу.

Война принята им была с готовностью, всю жизнь считал себя на военной службе. Сдал техникум заместителю, сел на коня — и в райком партии. Но там ему сказали: «Работать там, где и работал, и ждать партийного решения».

Партизанство Чуб начал с полной уверенностью в том, что жизнь готовила его именно к этому.

О Михаиле Чубе лес узнал сразу.

Немецкий батальон держал марш на Судак, но сбился с пути и попал в лес. Недалеко находился Ичкинский партизанский отряд под командованием Михаила Чуба. Появление немцев для Чуба было совершенно неожиданным, по логике вещей он должен пропустить врага. И батальон не был обстрелян.

Но Чуб молниеносно смекнул: враг идет на ощупь, растерян, его пугает лесная тишина.

Михаил Ильич поднял отряд; не медля ни минуты, повел его на так называемую «подкову» — дорога там делает глубокий загиб, — разбил на три части, занял боевые позиции: в центре «подковы» и на ее концах.

Разгром был потрясающим, а собственные потери исчислялись единицами: одних автоматов с десятка три взяли, а пулеметов...

За «подковой» прогремела операция по выручке советского десанта полковника Селихова, высадившегося под Судаком. Селихов взял город, но дальше начались неудачи. Десант прижали к берегу, помощи не было — штормовое море исключало ее. Чуб пробился к десанту и вывел его в горы.

Много выдающихся операций совершил наш друг Чуб. Он умел, как и Македонский, не только держать большой отряд [381] в отчаянно опасном месте, но и лихо воевать. Он из тех, кто живет и действует за своей «Басман-горой». (Кстати, слово «басман», «басма» переводится так: «басма» — «не наступи», в смысле она, гора, недоступна.)

...Я, кажется, начал с того, что лежу в госпитале и чуть свет просыпаюсь, чтобы встретить раненых из восточных лесов Крыма, и что часто слышу: «Чуб дал прикурить!»

Девятнадцатого июля закончился «генеральный прочес» заповедника. Но Манштейн дивизии из гор не убрал. Он направил их в феодосийские и судакские леса.

В то время Михаил Чуб был в должности командира Первого партизанского района. Он недавно простился с родным отрядом, сдал его под начало капитана Юрьева.

Когда Михаил Ильич принял Первый партизанский район, отряды были сильно потрепаны в предыдущих боях, дисциплина ослабла. Особенно неблагополучно было в отряде Исаева, скомплектованном из остатков Судакского десанта. Пережита трудная зима, в основном на подножных харчах. Люди надеялись на Керченскую группировку наших войск. Пока гремел на востоке фронт, солдаты держались.

Пала Керчь, надежда на снабжение с воздуха слабела с каждым часом. Фашисты катились по равнинам Кубани и Ставрополыцины, их танки нацеливались на Грозный, на Главный Кавказский хребет.

Исаевский отряд устал, как устал весь партизанский район, что действовал в судакских лесах. Он был ближе к гуще немецких войск, на него сыпались удар за ударом.

Чуб прибыл в район с собственным комендантским взводом. Восемнадцать партизан. Но каких! Тех, кто в буквальном смысле слова с Орлиной скалы налетал на Ени-Сала, кто мог и лихо сплясать «яблочко», и ужом проползти степь до самого железнодорожного полотна Джанкой — Керчь, бабахнуть в воздух эшелон, в Грушевке — по пути — выкрасть коменданта, а прибыв в партизанский лагерь, «травить» до утра...

Колоритные фигуры!

Октябрь Козин. Рассказать анекдот, подковырнуть кого — хлебом не корми. В бою хитер, весел и безотказен. Октябрь Козин закончил свое партизанство с партийным билетом в кармане. Он командовал боевым отрядом, и о нем знают крымские мальчишки. Правда, не знают, что Октябрь уже в тринадцать лет имел больное сердце и много-много дней провел на больничной койке.

Или Эмма Грабовецкий. Художник, человек интеллигентный. На выставке, где он демонстрировал свои полотна, волновался, как первоклассник, и никто не догадывался, что на груди этого человека, бывшего комиссара партизанского отряда, горит боевой орден Красного Знамени.

А Виктор Воронин, а инженер Малкин! [382]

Чубовцы, одним словом!

...Сразу же заработала разведка. Чубу скоро стало ясно: и здесь каратели остаются верными своей тактике — ставка на десятикратное превосходство сил. Наметился точный день фашистской операции — 1 августа.

Михаил Ильич присмотрелся к отрядам и понял: они не выдержат натиска карателей. Но увести партизан в безопасное место он не имел права. Ибо получится: пришел Чуб, организовал хорошую разведку — молодец! — и показал спину. Что дальше?

Уйдут те, кто не сможет выдержать чубовского режима боя, Но отряд Исаева, например, имеет отличную боевую закалку, он и люди этого отряда показали себя и за Таракташем, и в зимних боях. Надо вернуть ему боевой дух. А это возможно только на позиции.

Тридцать первого июля партизанские отряды района, были переброшены в зуйские леса, где «прочес» был закончен.

Август — жаркий, изнурительный, безводный; не сладко и немцам с горной выкладкой шагать по этим чертовым тропам.

Где будет им труднее всего, где им захочется убавить шаг, сделать парочку глотков рома или рейнвейна из фляги? Вот это сейчас важно.

Чуб наблюдает, прикидывает. Вон впереди гора с очень крутым наклоном, похожая на утюг. И называют ее «Утюжком».

Пойдут по ней каратели? Наверняка. Дорога, вернее — тропа с «Утюжка» идет в штаб района. Возможно, и главные силы двинутся туда. Было бы хорошо!

Отряд Исаева вызван на «Утюжок».

— Тихо! — Чуб по былой привычке собрал партизан не в строй, а вокруг себя. — Кто видел фашиста в глаза?

— Приходилось.

— Под чьей мушкой стоял фашист в десяти шагах, признавайся.

— В сорока шагах бывало.

— Далековато. Вы поняли? Завтра он будет стоять в десяти метрах от меня и комендантского взвода, в сорока от вашего отряда. У кого кишка тонка? Ну, напрямую!

— Ты, командир, балясы не точи, а уводи нас в зуйские леса, — пробасил кто-то.

— Не слышу. Подойди ближе!

К Чубу устало приплелся красноармеец с бесцветными, сонными глазами.

— Повтори.

— Могу, мне все одно. Не хрена тут нам делать, смысла нет игру тянуть. Немец за Краснодар пошел.

Лицо Чуба покрылось желтизной, но он еще сдерживал себя. [383]

— Он и под Москвой побывал.

— Теперь будет и в самой Москве.

— Выбирай: расстрел сейчас или трибунал потом?

— Шлепай!

Страшная тишина наступила в лесу.

Выстрел — и паникер упал, но стрелял не Чуб, а инженер Малкин.

— Это наше партизанское решение. Всем ясно?

— Капитан Исаев! — сказал Чуб. — Боевой рубеж — перекрестная кромка «Утюжка». Стрелять только по фашисту, которого видишь собственными глазами. Повторяю: собственными глазами!

Чуб увел комендантский взвод чуть ниже.

Пока партизаны отдыхали, Чуб, верный своему методу, пошел на личную разведку.

Как важно знать командиру каждую складочку местности, учесть, как на ней будет вести себя противник!

Да, вот на этом пахнущем полынью пятачке он будет непременно отдыхать. Ему от пятачка нельзя будет продвигаться цепью; желает он того или нет, надо будет скучиваться. Он придет с дальних низин — чертовски усталый, ошпаренный прямыми августовскими лучами.

И что примечательно над пятачком — камни с густым мелким кустарником. Всего в двадцати метрах. Это очень важно. За камнями поперечный вал, а за ним исаевцы.

Михаил Ильич поднялся к комендантскому взводу, лег, передохнул, взял в рот сухой стебелек.

— Батя маракует, — подмигнул Октябрь Козин, Чуб поднял руку, выплюнул стебелек.

— Засада здесь. — Он повел партизан к камням, что в двадцати метрах от пятачка, где, по его расчету, должны отдыхать немцы. Показал каждому боевую позицию, указал место, где будет находиться сам. — Смотреть на меня, на мои глаза, на руки. Каждый будет меня видеть. Стрелять по сигналу! Отдыхай!

С полудня четкие звуки из долин долетели к чубовцам. Ясно: там началось большое движение.

Чуб знал свое место. Умелому везет. Расщеленная глыба, обволоченная кустарником. Если стоишь за ним, то тебя видят все партизаны и не будет видеть враг. Кроме того, под твоим наблюдением и тропа, что начинается от поляны. Отличное место!

Рядом, чуть правее и уступом назад, замаскировался с пулеметом Эмма Грабовецкий, по соседству с ним — Козин, дальше — Малкин.

Восемнадцать партизан комендантского взвода. Что ты, что они! Один дух, одно понятие, будто восемнадцать душ с девятнадцатой, командирской, стали одной душой. [384]

Припекает. Снизу голоса. Постреливают, даже шалят — кто-то перекликается очередями автоматов.

В далеком просвете леса мелькают в три погибели согнутые солдатские фигуры.

Чуб оглянулся — и все взгляды на него. Каждому посмотрел в глаза, подбодрил, потребовал выдержки.

У Эммы Грабовецкого горят глаза, на щеки лег нервный румянец.

Слышен цокот кованых сапог, лошадиный храп. Ближе и ближе. Группа карателей вышла на поляну, остановилась, сбросила ношу. Многие вытирают потные лбы.

Грабовецкий побелел. Чуб больше смотрит на своих, чем на вражеских солдат.

«Выдержка, выдержка, выдержка!» — говорят его глаза.

На поляне все больше и больше немецких солдат.

Офицер подошел ближе, пристально посмотрел на скалы, снял пилотку с цветком эдельвейса и уселся на сухую, выжженную траву.

Больше ста солдат накопилось на поляне, а сзади шли и шли.

Чуб резко повернулся к своим, показал: еще рано!

Солдаты выстроились — один за одним, и Чуб резко взмахнул кулаком. И тотчас же раздалась пулеметная очередь Грабовецкого.

Ударили так, что через полминуты на поляне была сплошная каша. Сзади напирали, но по ним почти в упор ударили исаевцы — им было виднее, они находились повыше.

Всего пять минут — и вся лавина откатилась назад, да с такой прытью, что пулями не догонишь.

Партизаны добили карателей, и Чуб двинул в прорыв исаевский отряд.

— Жмите в зуйские леса — к нашим, и скорее, а мы малость подзадержимся.

Исаевцы ушли, комендантский взвод поднялся выше. Недосчитались Малкина. Его нашли на боевой позиции. Он был мертв, но ни единой раны не обнаружили, установили разрыв сердца. По всему — инженер не выдержал сверхчеловеческого предбоевого напряжения.

Чуб бросил партизан далеко назад. Он знал, что два батальона румын должны двигаться навстречу немцам. Решил ударить немедленно и по ним.

Быстро заняли рубеж, правда не очень выгодный, но румыны уже подходили.

Партизаны подпустили их метров на сто и огневым шквалом положили первую цепь, а сами не стали задерживаться, взяли влево, подошли к ущелью, вскарабкались по обрывистой скале на вершину и замерли. [385]

Румыны открыли очень сильный огонь. Тут и пулеметы, и минометы, и горные пушки.

Вдруг им ответили с противоположной стороны, с той самой, где была поляна.

Кто же там? Неужели исаевцы? Быть не может!

Но это были немцы. Они с таким остервенением набросились на место предполагаемой партизанской засады, что совсем потеряли голову, открыли страшной силы огонь. По румынам...

— Концерт идет! — крикнул Октябрь.

Он бросил автомат.

— Засекай время.

— Галерка, аплодируй! — чуть ли не плясал Эмма.

— Полный аншлаг, — смеялись партизаны и, дождавшись конца перестрелки румын с немцами, преспокойно ушли к своим отрядам.

Еще два дня каратели по плану «обрабатывали» судакские леса, а 4 августа ушли на Керчь.

В западной литературе, в частности в книге престарелого фельдмаршала Эриха фон Манштейна, немало страниц отведено июльским боям 1942 года в крымских лесах.

Манштейн до сих пор не понимает, какая сила спасла партизанские отряды. Ведь целый корпус действовал против трех тысяч партизан, немцы понесли большие потери, а разве они обезопасили свой тыл? Нет, уже в первой половине августа все крымские коммуникации были под отчаянным партизанским ударом.

Так позорно провалилось июльско-августовское наступление частей 11-й армии на горы и леса Крыма.

16

Пришла осень 1942 года — сухая, жаркая. Только ночи стали пронизывающе холодны.

Крым — далекий тыл.

Рация каждое утро принимает сводки Информбюро. Бои севернее Туапсе, у Кизляра, на Волге...

Поостыло движение на горных дорогах.

В лесах заповедника чуть более трехсот партизан. Фронт недосягаем — на подступах к Главному Кавказскому хребту. Лишь изредка над горами раздается гул нашего транспортного самолета с продуктами для личного состава. Снова и катастрофически надвигался голод. В начале октября 1942 года даже самые сильные, те, кто почти год воевал за Басман-горой, шатались на лесных тропах. Идет человек, вдруг сел — и все... Выроют наспех могилу, похоронят боевого товарища. И все молча. Боевой залп исключался. [386]

Люди, как перекаленная сталь: р-раз и вдребезги...

Это произошло в трагические дни, когда рубеж возможного был перейден.

Перестали смеяться. Только смотрели в глаза своим командирам — Северскому, Македонскому, Зинченко, Кривоште... Ждали.

Партизанская рация посылала в эфир тревожные сигналы. Надежд было мало. «До нас ли, когда бои идут под самым Туапсе?» — думали лесные солдаты.

Весть! От часового к часовому, от землянки к землянке. О нас помнят, к нам идут на помощь! Неужели это возможно? Больных, раненых, пожилых, женщин сосредоточить в Лименской бухте за Симеизом. Ждать там военных катеров.

Правда! Правда!

Молниеносный командирский совет: кто поведет сто ослабевших партизан через всю яйлу, пройдет через все кордоны, спустится на самый берег и там дождется черноморцев?

Северский поочередно смотрит на выдающихся партизанских вожаков: Македонского, Кривошту, Чусси.., Кто же из них?

Большой лес за Басман-горой должен жить!

Значит, Македонский отпадает.

Должен жить и Симферопольский отряд, тесно связанный с родным городом, с Эльяшевым, с подпольем.

Значит, Христофор Чусси тоже отпадает.

— Николай Петрович!

Вздрогнули широкие брови бывшего командира боевого Ялтинского отряда Николая Кривошты.

— Я доведу, товарищ командующий, — ответил политрук пограничных войск.

За двое суток пройти по Главной Крымской гряде, спуститься за три часа на Южный берег, туда, где немцев столько, сколько на ином участке фронта не бывает?

Шли растянувшись более чем на километр... В куцых, обрезанных солдатских шинелях, обгоревших ватниках, в брюках гражданских фасонов, солдатских — немецких, румынских — фуражках, шапках, пилотках, шлемах...

Шли с запавшими глазами, водянистыми щеками, рыхлые и изможденные, с рубцами незаживающих ран, с морщинами на лицах, которые стирали разницу между молодыми и пожилыми.

Ритм марша диктовал Николай Кривошта. Он иссох от летней жары, напряжения.

Красивый украинский парубок стал зрелым мужчиной, с лицом, покрытым ранними морщинами.

На плечах Николай нес тяжелый пулемет; при нем же автомат и дюжина гранат. Никто не сомневался: командир до последнего вздоха будет защищать колонну. [387]

Ночевали в урочищах, костров не разводили, от ночного холода спасались, прижавшись друг к другу.

Весь поход сопровождался автоматными и пулеметными очередями, что неслись с подножий гор, подпиравших яйлу. Но это были дежурные очереди оккупантов.

Ночевка была короткой. Опасные часы просиживали в карстовых норах.

Проводники во главе с «академиком» крымского леса неистовым балагуром Федором Даниловичем Кравченко с математической точностью привели колонну к началу тропы, падающей на берег. Крутая она была, каменистая, сбивала до крови ноги, обрывала одежду в клочья.

— Скорее! Скорее! — подбадривал и торопил Кривошта. Он подхватывал ослабевшего под мышки. — К морю, к морю!

Алексей Черников, как и прежде молчаливый, замыкал колонну и только знал, что подбирал вещевые мешки тех, кто уже не мог нести на плечах никакого груза. Он не терял присутствия духа и по-прежнему глухо басил:

— Врешь! А все-таки вертится!

Идут, скатываются в пропасти, карабкаются и снова идут.

Чу, шумит волна. Море!

Но почему такой гул?

Белые барашки... Они один за другим катятся к скалистым берегам.

Море ближе, шумнее.

Неужели шторм?

Полночь. До боли в глазах вглядываются в просторы буйного моря. Ни единого огонька, а ветер сильнее...

Море тяжело дышит. Кому-то мерещится шум мощного дизеля.

— Катер! — кричит на всю темноту.

Кидаются с одного места на другое, ложатся на каменистый берег, слушают землю.

Но только стонет море.

Надо уходить! Надо уходить!

Еще, еще полчаса! А вдруг придут?!

Но катера не пришли.

Где, где взять силы?

Командиры не из робких, но и они замолчали. Да что скажешь, какие слова найдешь?

Надо уходить, надо уходить — скоро рассвет.

Кривошта молчит.

— Решай же! — не выдержал самый выдержанный — Алексей Черников.

— Остаемся на сутки! — решил Кривошта. — Выбрать самое удобное место!

— Пересидим повыше, Николай! — сказал Черников, Рассвет был внезапен. [388]

Пулеметы, автоматы, гранаты — все наготове. Кривошта предупредил:

— Голов не поднимать, не стонать, дышать в рукав.

— Дешево не достанемся. Ясно! — отозвался Алексей Черников.

Солнце палит по-августовски, все больше накаляются камки, начинает подкрадываться жажда.

День тянется бесконечно.

Немцы пока ни о чем не догадываются, пуляют себе на дорогах для успокоения совести. В лиманах, Кикенеизе ржут лошади, шумят машины.

На противоположных мысах залива — огневые точки, прожекторы. Опасное соседство. Поневоле думается: катера, положим, придут, но их же могут взять под перекрестный огонь; Что же будет?

Никто об этом вслух не говорит.

Даже Черников, потеряв железное спокойствие, то и дело посматривает на бунтующее море.

Страшно подумать, что не прекратится шторм.

Кривошта подполз к Черникову.

— Как, Леша?

— Не придут.

— Да, море не позволит.

— А завтра? — Черников уставился на командира: — Уйдем или еще сутки просидим?

Кривошта молча отполз на свое место.

К вечеру ветер завыл сильнее.

Вдоль трассы, которую наверняка придется снова переходить, но в противоположную сторону, — стрельба, ракеты.

Внизу стонет море. Нет никакой надежды.

Катера снова не пришли.

Они не придут и завтра — так чует душа каждого.

Самые страшные минуты — оказались перед пропастью.

Раздался одинокий выстрел. Покончил с собой больной пожилой партизан.

— Я не дойду и вам помешаю, — сказал он перед выстрелом.

— А мы дойдем, клянусь, доведу! — горячо заявил Николай Кривошта. — Мы прожили трудный год, повидали всякое, но выдержали. Так неужели позволим не только уничтожить себя, но и зачеркнуть самое дорогое, что у нас есть, — нашу борьбу! Слабых мы понесем, но дойдем!

Это первая речь Николая Петровича Кривошты за всю его лесную жизнь.

И начался марш — обратный.

Ах, как трудна дорога!

Подъем, подъем...

Кто-то обессиленный падает. [389]

— Идем, дружище! — подхватывает его Черников, и на этот раз замыкающий колонну.

Дорога! Скорее, скорее!

Бесшумными тенями скользят молчаливые партизаны.

Теперь на яйлу!

...Слишком беден мой язык, чтобы передать пережитое товарищами, чтобы рассказать, как они, по всем законам жизни уже трижды мертвые, поднялись на вершину Ай-Петринского плато.

...Рассвет они встречали уже на самой яйле, сбившись под кроны крученных ветром сосен.

Яйла на этот раз показалась куда угрюмее, чем двое суток назад, когда, кажется, сам ветер помогал партизанам — подгонял в спину.

И что-то патрулей многовато.

Неужели пронюхали?

День отсиделись — без слов, с тяжелыми думами.

Марш по хребту был труден, но пересекли дорогу Ялта — Бахчисарай благополучно и стали чувствовать себя посвободнее.

Но все оказалось обманчивым — рассвет это доказал. Сама яйла была свободной от фашистов, но выходы из нее на берег, на северные склоны были заняты: то в одном месте, то в другом появлялись немцы.

Кривошта всеми силами старался к рассвету добраться до Демир-Капу и срочно спуститься в заповедник.

Сорок километров марша по каменистой и распроклятой яйле. Сколько принято здесь партизанами мук! Не перескажешь.

Трое умерло на этом форсированном ночном марше. Среди них комиссар Красноармейского отряда Иван Сухиненко, бывший крымский журналист, сотрудник газеты «Красный Крым».

На привале он приткнулся к голому камню, сказал:

— Я умираю! Привет от меня живым!

Вершина Демир-Капу быстро надвигалась, но рассвет шагал быстрее.

Тропа круто поползла к лесу. Тихо пока, но почему взметнулись сойки над старой кошарой?

— Леша! Я поведу разведку, а ты в случае чего бери резко вправо и дуй на Кемаль-Эгерек, — сказал Кривошта своему заместителю Алексею Черникову.

Два пограничника обнялись.

Кривошта побежал, за ним группа партизан. Рядом с командиром бежала семнадцатилетняя сестричка Нора Давыдова, которая никак не хотела остаться с отрядом.

Пулеметы ударили в упор, Кривошта на секунду застыл, а потом начал медленно падать.

— Товарищ командир! — Нора к нему. [390]

Николай Петрович поднялся и еще нашел силы дать сигнал Черникову: мол, веди, куда приказывал! Сам же, шатаясь, добрался до опушки, обнял толстый ствол бука и стал медленно оседать на землю.

Нора Давыдова с трудом вспоминает эти часы. Невозможно объяснить, как это худенькая семнадцатилетняя девчонка перетащила смертельно раненного командира через перевал и остановилась только на скате Басман-горы.

Наконец Николай Петрович пришел в себя, встретился со взглядом Норы, улыбнулся:

— Устала?

— Николай Петрович!..

— Ты подыми мне голову.

Она подняла, подставила колени.

— Вот и хорошо. Как наши?

— Алеша увел всех!

Она промолчала о четырех убитых, что лежали на опушке леса.

Губы Николая побелели.

— Хватит. Все!

Он умер.

А за Басман-горой борьба не стихала. Каратели снова окружили Большой лес, и снова их сети оказались прорванными.

Македонский чаще и чаще хоронил боевых товарищей. Комиссар отряда Черный категорически заявил Северскому:

— Нельзя больше губить людей. Теряем золотой народ!

Снова летят в эфир точки и тире, точки и тире.

Македонский вызван в штаб района — срочно.

Заколотилось сердце в предчувствии чего-то необычного.

И оно не ошиблось.

Северский почти торжественно преподнес ему расшифрованную радиограмму:

«Через трое суток подводная лодка ждет у мыса Кикенеиза сто партизан».

— Ты должен довести! — заявил Северский.

— Доведу! — решительно ответил Македонский.

И довел.

17

В Алма-Ате из госпиталя меня направили на медицинское освидетельствование. Знал: ничего приятного там не скажут. Так оно и получилось. Приговор был таким: от военной службы освободить навсегда.

— На тыловую службу пошлите! — умолял я.

— Нет. Ты будешь иметь белый билет.

Белый билет! Второй раз в жизни мне суют его. И это [391] осенью 1942 года, когда фашисты под Сталинградом... на Кавказе...

Что ж, с медиками спор бесполезен. Я простился с теми, кто меня — с легочным обострением — более или менее поставил на ноги, взял проездные документы и покинул город с арыками и тополиными аллеями — Алма-Ату.

Меня впустили в пустой санитарный поезд, на всех парах мчавшийся за очередной партией раненых в Красноводск.

По пути к Ташкенту я ухаживал за молоденькой сестрой, пользовался благами чистенькой поездной кухни, но на душе у меня было чертовски скверно: а что дальше?

Ташкент ошеломил жарой, толкотней, четкими приветствиями юнцов офицеров, косящихся на мой новенький орден Красного Знамени, крикливым базаром — ярким и недоступно дорогим.

В планшете лежали документы, и среди них такой, который лишал меня чего-то главного, перечеркивал все, что вошло в меня там, в Крымских горах. Заключение медицинской комиссии. Его-то я и должен предъявить в отдел кадров Средне-Азиатского военного округа, а потом ждать приказа о демобилизации. Двое суток я был в полной нерешительности, не смея показаться в штабе округа.

Ночевал на ташкентском вокзале, аттестат «отоваривал» на продпункте. Здесь познакомился с капитаном-танкистом с обожженным лицом, красными рубцами поперек высокого лба, страшно изуродованной нижней челюстью. Он горел в танке, шесть месяцев боролись за его жизнь, как-то сшили человека, а потом, как и меня, выписали вчистую.

У капитана были добрые глаза. Он угостил меня паштетом, нашлось и по глоточку спирта.

Капитан выслушал мою историю и неожиданно сказал:

— Да наплевать на комиссии и перекомиссии! Ты майор... при ордене... Дуй на Кавказ, поближе к своим. Тебя же должны там знать, а?

Да, меня должны были помнить: генерал Петров, начальник политотдела бригадный комиссар Бочаров, комбриг Копалкин... С ними я хорошо знаком, правда заочно, по радиограммам, которые подписывались ими и летели в наш лес.

И я поступил так: в клочья разорвал медицинское свидетельство, подтянулся, почистился и явился к коменданту станции Ташкент, имея при себе удостоверение личности и временный документ на орден.

Капитан-танкист оказался прав. Вокзальные коменданты были снисходительны ко мне, и уже на пятые сутки я прибыл в Тбилиси, где был принят отделом кадров штаба Закавказского фронта.

И получилось так, что буквально через день я оказался в штабе фронта в роли старшего офицера разведки. [392]

Интересная служба: посылаю в тыл врага разведчиков и подрывников, вечно на колесах — то на правом фланге фронта на Ачхой-Мартане, то на левом — в Черноморской группе войск генерала Петрова. Бываю под Туапсе, под горой Индюк, порой через линию фронта переправляю опытных диверсантов, а потом беспокойно жду результатов их отчаянного похода.

При самой малой возможности не миную Сочи. Там Крымский штаб партизанского движения, госпиталь, мои друзья — лесные солдаты.

При штабе создана оперативная группа — отряд специального назначения. Командует Македонский!

Многие бывшие партизаны, вроде меня, после госпиталей ушли на военную службу, но часть осталась при Сочинском штабе. Это те, кто в ближайшее время снова вернется в лес на решающие схватки с фашистами.

Они учатся подрывному делу, приемам самозащиты, тактике и самоохране, немецкому языку и умению ориентироваться в сложных крымских условиях...

И это — в Сочи! Хоть и война идет, а тут пляжи, ласковое море, солнце...

Бывает так: человек выдержит с честью экзамен на мужество в самых невероятных условиях. Выдержит и не дрогнет. А потом в тишине, в безопасности вдруг сдаст, расслабится.

Нечто подобное произошло с некоторыми партизанами, оказавшимися после трудных горных сражений на сочинском берегу. Но не будем сейчас говорить об этом: Македонского и его друзей ждали еще немалые испытания. В июне 1943 года они вернулись в Крым, за Басман-гору...

Ночной партизанский аэродром принял Спаи, Апазова, Самойленко, Чусси и многих других героев Большого леса 1941-1942 годов.

Но он же принял и тех, кто за всю войну еще не нюхал пороха, кто от самого Сталинградского сражения почти до Курской дуги жил в Сочи, проходя, скажем прямо, довольно затянувшуюся военную подготовку.

А встретили их лесные солдаты, не покидавшие боевых позиций с самого ноября 1941 года. Они прожили труднейший год, эти люди! Месяцами над ними не появлялись наши самолеты. Немцы устраивали пожары, пытались выкурить их из леса. Их косил голод, донимали болезни. Но они не просто держались, а воевали, не давая покоя противнику. Из Большого леса, как и раньше, диверсанты пробирались на дорогу Симферополь — Севастополь, в воздух взлетали немецкие эшелоны; разведчики-наблюдатели не спускали глаз с магистралей, и штаб Северо-Кавказского фронта регулярно получал донесения. Наведенная партизанами авиация бомбила немецкие тылы. [393]

Эта лесная эпопея — год жизни крымских партизан — еще ждет своего летописца...

Но вернемся к дням, когда группа Македонского встретилась с теми, кто перезимовал в лесу. Надо честно сказать, кое-кто из «сочинцев» попросту не понял еще, с какими удивительными людьми свела их партизанская судьба, в какой сложной обстановке они очутились. Излишняя самоуверенность новичков, их беспечность (осторожность партизан-ветеранов «сочинцы» принимали чуть ли не за трусость) — все это, как ни странно, коснулось и тех, кто уже имел боевой опыт, и в частности командиров. И это едва не обернулось бедой...

К моменту возвращения Македонского в лес в Коуше стоял карательный отряд. Командовал им бывший местный агроном, фашистский майор Раимов. Это была фигура зловещая. За спиной — фашистская школа диверсантов, на мундире — два железных креста. Сам Гиммлер принимал Раимова: предатель был ценен для фашистов тем, что великолепно знал крымские леса.

О появлении в лесу Македонского Раимов узнал тотчас же. К счастью, он, видимо, не знал, что в отряде ведут себя довольно беспечно. Раимов готовил удар. Карательные роты обошли отряд Македонского и окружили его на маленьком лесном участке.

Пришлось занимать круговую оборону. Начался бой, перешедший врукопашную. Трудный бой. Только храбрость опытных партизан не дала возможности Раимову истребить отряд. Выручило и то, что сам командир Михаил Македонский, как только начался бой, стал по-прежнему волевым, находчивым, появилось у него железное командирское спокойствие, куда девалась беспечность...

— Македонский! Кончай ночевать! Сдавайся! — кричат раимовцы.

— Жора! — Македонский обращается к отчаянному моряку-партизану Грузинову. — Умри, но выйди им в тыл. Двадцать минут жду.

— Выйду, командир!

Македонский сколотил на ходу ударную группу: Апазов, Спаи, Николай Дементьев, Гвоздев и многие другие ветераны партизанских битв.

Глаза Македонского на минутной стрелке: успей, успей, Жора Грузинов!

И Грузинов «успел» — на левом фланге заработали его автоматы.

— Вперед! — Македонский начал атаку.

Завязалась рукопашная. Тонконогий Мемет Апазов бросился на тучного солдата. Оба упали и покатились по скату горы. Мемет выхватил нож и всадил его в фашиста.

Но показался немецкий автоматчик и в упор расстрелял Мемета. [394]

Вскрикнул Апазов и, раскинув руки, навзничь упал на устланную прелой листвой землю.

Спаи с ходу прыгнул вниз, спрятался за дерево и полоснул автоматной очередью.

Справа шли четверо фашистов.

Спаи мгновенно повернулся, выпустил в них длинную очередь и уложил всех четверых.

— Выходить, товарищи! — крикнул Спаи.

Он снял шапку, вытащил из кармана носовой платок, но тут раздалась очередь, и... партизан стал медленно оседать.

Николай Спаи получил десять пулевых ран. Стреляли по нему в упор. Он еще раз приподнялся и ткнулся лицом в шуршащую листву, перевернулся на спину...

К нему подбежал Македонский:

— Николай!

Спаи был мертв.

18

Комиссар Селимов отличался умом и тактом. Человек образованный, смышленый, он не мешал Македонскому разобраться во всем, что произошло. Всю энергию нацеливал на то, что еще предстоит сделать. Кончался июль 1943 года, под Курском догорали «тигры» и «пантеры».

То, что катастрофа фашистских армий близка, чувствовали все. В селах, окружающих Большой лес, начиналось брожение даже среди верных прислужников фашизма, тех, кто в июле 1942 года, после падения Севастополя, ничем не брезговал и самолично расстреливал пленных партизан.

Тактика Селимова, одобренная обкомом партии, сводилась к одному: внести разлад между фашистами и их прислужниками из местных националистов, добиться того, чтобы так называемые добровольческие формирования повернули оружие против главного врага советского народа — фашизма.

И Мустафа Селимов, который имел широкие связи в татарских селах, начал большую и нужную работу. Селимовских ходоков охотно принимали даже в домах отъявленных жандармов-бандитов. Было похоже на то, что утопающие хватаются за соломинку.

Стильская тропа. На ее басмановском перекрестке, на видном месте, — вешка с запиской: «Мы, группа вооруженных бывших обманутых полицаев, желаем верой и правдой служить Советской власти. Просим принять нас с оружием и собственными харчами. Назначьте условия явки в лес...»

В те дни Македонский часто ходил на могилу Апазова, Спаи, Евдокимова, Чернова, Рогозы и других товарищей, погибших в бою с жандармами Раимова, и подолгу стоял, низко склонив голову.

Вот они с ветераном леса Михаилом Самойленко стоят рядом, [395] смотрят на яйлу, выгоревшую за лето. Под ними лес, слегка тронутый первым дыханием осени.

Македонский без шапки, горный ветер шевелит седеющие волосы.

Они молчат, оглядываются вокруг, как бы по-новому озирая свой Большой лес.

— Много гостей у нас будет, Мишка! — деловым голосом заявил Македонский.

— Очень много!

— И Большой лес будет тесен!

Ходоки, ходоки... Их стало особенно много после битв под Сталинградом, на Курской дуге, прорыва Голубой линии на Тамани, после кавалерийского рейда генерала Плиева за Савур-могилу.

Спешили в лес те, кто вырвался из-за колючей проволоки.

Искали дорогу в партизаны солдаты словацкой дивизии, не пожелавшие служить фашистам.

Нащупывали партизанские тропы симферопольцы и ялтинцы, что до поры до времени тайно били фашистов при любой возможности. Они жаждали открытого боя.

Кто-то у Мекензиевых гор обстрелял фашистский эшелон. Через день поближе к Бахчисараю расколошматили немецкий обоз. Какие-то бойцы в немецкой форме врываются в села, уничтожают всех фашистов и лихо празднуют свою победу. Говорят, ребята эти рослые, красавцы, некоторые из них разговаривают по-русски с акцентом.

Деревенский дед Андрей Бирюков пришел в лес.

— Дед! Стой! — остановил его человек с автоматом.

— Кацо, не бойся!

Повели деда по тропке в шалашик. Навстречу крепкий мужик — черноглазый, черноусый и с окладистой красивой бородой. Он с места:

— Знаешь, где Македонский?

— Откуда мне-то знать?

Петр Гвалия — это был командир загадочной группы — не стал мешкать, а быстренько написал записку и отдал деду:

— Передать Македонскому.

— Да ты что! Я мирный человек.

— Хорошо. Можешь уважить? Придет в село партизан — вручи. Не придет — сожги!

Через день записка — у Македонского.

Оказалось, что эти бойцы были завербованы немцами в концлагере. Согласились только для того, чтобы при первом же случае податься в лес. Так и поступили.

Вот это и доказывал Гвалия, бывший майор Красной Армии, Македонскому.

— Убеди, что так! — коротко заявил Михаил Андреевич.

— Приказывай! [396]

Рейд майора Гвалия по тылам — нож в фашистскую спину.

Идет рота как рота — в немецкой форме и при оружии. И вдруг она бьет «по своим».

Гвалия и его партизаны очистили многие предгорные села от оккупантов.

Жили весело — с музыкой, пляской.

Славный был отряд. Сам майор Гвалия погиб в решающих боях за Крым.

Когда наши войска плотно обложили Крым с суши, высадили под Керчью десант, в лес двинулись селами стар и млад. Отряды вырастали, как боровики после теплого предосеннего дождя.

Сперва в заповедных лесах сформировалась бригада под командованием Македонского, но через месяц бригад было уже три. Так родилось знаменитое Южное соединение с тысячами партизан и пятитысячным тылом гражданского населения.

Снова, блеснул талант Михаила Андреевича. Он понял: главная слабость соединения — его гражданский тыл. Фашисты нацелятся именно на него: почти каждый второй партизан имел в тылу семью.

Македонский выделил тылу наиспособнейших организаторов: Бережного, Шмелева, Рябошапку, Минько...

Не было дня, чтобы лично не проверил: а как тыл? Думал о тыле — укрепляя все соединение.

В решающих боях все то сказалось и на пользу леса.

Бывший рядовой бухгалтер стал не только воином, но и политиком — как требовала обстановка.

Разве не дальновидная политика — случай с карательным отрядом Раимова?

А случай вот какой.

Раимов — палач. Но Раимов — трус. Чувствуя, что его хозяева близки к гибели, он мечется в поисках выхода из положения. Он готов предать не только своих подчиненных, но даже и отца родного, только бы уцелеть самому.

Однажды Селимов отвел Македонского в сторону.

— Важный разговор, командир. Братья Раимовы просятся в лес!

Македонский ошеломленно посмотрел на комиссара.

— К нам просится весь Коушанский гарнизон с оружием. Братья в Коуше.

Коуш! Мы с Михаилом Андреевичем штурмовали его, жгли... Наш ночной бой, наши убитые...

— Принять коушанцев в лес? Да против этого восстает все, все...

— Но не спеши, не спеши... Они хотят искупить вину перед Советской властью, перед партизанами? Они готовы заплатить кровью? Так пусть платят, черт возьми!

Люто ненавидимый партизанами коушанский гарнизон полицаев [397] был принят в состав соединения в качестве самостоятельного отряда. Ему было сказано: докажите, что на деле хотите смыть с себя позор.

И коушанцы старались... Да, да, старались... Рослые, сытые, в немецкой форме, отлично вооруженные, шли на дороги под Бахчисарай и громили автоколонны фашистов.

Братья Раимовы несли обыкновенную партизанскую службу, никого из них ни в чем не упрекали, хотя заслуживали не только упрека... Но цену им знали: руки их обагрены кровью советских людей.

Выдержка, выдержка, она не менее важна в политике, чем в засаде.

...Древняя седловина Басман-горы.

Македонский и Раимов-старший.

Два майора — советский и фашистский, два врага. Сильные, здоровые, умеющие повелевать.

Один из них — бывший бухгалтер, а другой — бывший агроном.

Оба потомственные крымчане. Но один с народом, другой с фашистами.

— На что могу надеяться? — спрашивает Раимов.

— На самого себя. Прояви себя в бою — народ, подумает.

— Он не простит меня.

— Он все взвесит.

— Почему тебе везло, Македонский?

— Сам подумай.

Раимов срывает с френча немецкие награды, погоны:

. — Возьми!

— Они не стоят и пуговицы от моих штанов!

— Когда ты меня расстреляешь?

— Никогда!

— Что же ты со мной сделаешь?

— Одного я тебя в лес не возьму. Приведешь батальон — разговор продолжим.

— Это смягчит мою судьбу?

— Еще не знаю.

— Хорошо. Батальон завтра будет здесь! — Раимов удалился.

И отборный карательный батальон, надежда немцев, — в нем не меньше десяти — двенадцати палачей, которых надо было расстрелять без промедления, — явился в распоряжение Македонского в полном составе.

Раимов — фашистская птица высокого полета, его необходимо сохранить для военного трибунала.

Раимову дали возможность «выслужиться»... И он старался. Раимовские головорезы в эсэсовской форме выкатывались из леса на автомашинах и били, били чистокровных немцев на многих крымских дорогах. [398]

Одно только было странным — круговая порука раимовцев, Они готовы были выполнить любой приказ, но зажали рты, будто языка лишились.

Наши контрразведчики пытались точно выяснить, кто и что делал при фашистах, в какой степени виновен перед народом. Но тут как непробиваемая стена — круговая порука. И даже попытка доказать, что сам Раимов там-то спас партизана — сохранил ему жизнь.

И еще одна опасность: партизаны косо смотрели на Раимова. Свободно мог найтись человек, который в упор расстреляет важного государственного преступника.

Македонский и Селимов выработали план...

Раимов и его личная охрана были вызваны в штаб Южного соединения. (Надо здесь подчеркнуть, что охрана Раимова состояла из бывших фашистских офицеров и, как выяснили, военных преступников. Но Раимов о них говорил как об антифашистах.)

— Товарищ командир соединения! По вашему приказу командир партизанского отряда Раимов прибыл! — четко отрапортовал бывший палач.

— Садись, перекусим.

— Спасибо. — Раимов молодцевато присел.

Выпили, закусили.

— Как дела в отряде?

— Успешно дерутся... Не из-под палки!

— Это хорошо. Но ты жаловался комбригу Чусси...

— Точно! Мне нужны противотанковые средства: ружья, гранаты...

— За тем я тебя и вызвал. На Бурульче каждую ночь приземляются самолеты — оружие доставляют. Я завтра посылаю человек сорок туда... Вот ты и своих давай, — очень просто и по-деловому заявил Михаил Андреевич.

— А сколько можно командировать?

— Отделения хватит, как думаешь?

— Вполне! — Раимов подумал, а потом вдруг спросил: — . А если я сам своих поведу?

— Это зачем еще? — удивился Македонский.

— Хочу видеть партизанский аэродром, советского летчика! И вообще люблю испытывать судьбу.

— Тут испытание невелико. Только языком не болтай, что ты Раимов. Имя твое плохая броня для тебя. Можешь идти!

Расчет Селимова и Македонского оказался точным. Было им известно, что Раимов давно собирается поглядеть на весь партизанский лес. Для чего? Трудно и сейчас сказать...

Раимовская охрана! И тут ясно — он отобрал самых верных друзей, сплошное фашистское офицерье. Именно тех, кого и ждут на Большой земле.

Сорок настоящих партизан и раимовская охрана прибыли [399] вовремя на далекий и тайный партизанский аэродром. На поле стоял многоместный самолет. Раимов — он был старшим — доложил о прибытии. Рапорт принимал командир Северного соединения Ямпольский.

Он спокойно выслушал его, прошелся вдоль строя партизан, поздоровался:

— Приветствую отважных южан!

Ямпольский подошел еще ближе, а потом резко крикнул, как бичом ударил по строю:

— Положить оружие!

Сорок партизан Македонского с волнением ждали этой команды — они заранее знали о ней и немедленно исполнили приказ. Раимовцы почти автоматически последовали их примеру. Только Раимов все понял, молниеносно выхватил из кобуры парабеллум, но кто-то с силой ударил его по руке, и оружие отлетело прочь.

Предателей погрузили в самолет, доставили прямехонько в Москву.

19

Мы, партизаны 1942 года, отвлекали войска, заставляли дни и ночи охранять дороги, мосты, вынуждали фашистов держать в тылу громоздкую карательную машину. И все же мы ограничивались тем, что разбивали один-другой грузовик, взрывали там мост, там переезд.

Южное соединение Македонского делало то же самое, но масштабно, одновременно охватывая ударами огромные территории от Симферополя до Севастополя, от Симферополя до Ялты — Байдары. Бывали дни, когда уничтожалось в самых различных местах по нескольку машин одновременно, пускались под откос эшелоны, захватывалась одна из железнодорожных станций и полностью нарушалось движение на несколько дней.

Партизанский фронт был активным, требовал не меньше сил, чем, например, Керченское направление.

Приближалась весна 1944 года, трезвый расчет говорил немецким генералам: Крым не удержать.

Но как можно больше советских дивизий отвлечь и задержать здесь необходимо.

А для этого надобно иметь свободный тыл, свободу маневра на крымских дорогах. Ликвидировать партизанский фронт, усилить позиции на Перекопе, под Керчью. Вот оперативная цель врага.

Поэтому в январе — апреле 1944 года одними только самолетами было переброшено в Крым 69 батальонов пехоты из самой Германии. Немецкий командарм лично возглавил операцию против партизан, в которой принимали участие все роды войск: пехота, танки, артиллерия, авиация... [400]

Удар готовился открытый, о нем говорили и писали. Началось с тактики выжженных сел. Вокруг гор все было сметено с лица земли. Потом второй этап — планомерная авиационная подготовка. Днем и ночью леса «обрабатывали» группами самолетов.

Главный удар нацелен был на тылы.

Прорваться в лесные глубины и уничтожить гражданское население!

Тыл сковывал партизанский маневр.

Но тыл давал и другое — чувство, похожее на то, что глубокой осенью 1941 года испытывали защитники советской столицы. «За нами Москва — отступать некуда!»

«За нами наши матери, жены, дети — отступать некуда!»

Перед началом решительных схваток контрразведка во главе с Иваном Витенко разоблачила группу диверсантов, проникших в Большой лес с единственной целью: отравить Македонского и весь его штаб.

Не так-то трудно было в те дни фашистам засылать в лес агентуру. В партизаны шли селами, коллективами из оккупационных учреждений.

Зрелость партизанской разведки и контрразведки позволяла разгадывать замыслы врагов, происки его пятой колонны. Тридцать месяцев жесточайшей битвы научили командиров очень многому, главное — классовому чутью, интуитивному ощущению, где свой, а где чужой.

Вот явился из Симферополя бывший полицай с группой бывших шуцманов. Было из-за чего являться в лес: жену немцы убили еще в 1941 году, сын пропал без вести, дочь угнана в Германию.

Все обычно, но только необычна речь бывшего полицая. Говорит, что старый учитель, человек интеллигентный, а вот язык больше смахивает на извозчичий.

Иван Витенко на это и обратил внимание.

И еще: этот самый учитель носит в кармане листочек с похабнейшими стишками — проверили тайно.

Школьный наставник — и эти стихи... Странно.

Витенко, чтобы не упустить из поля зрения подозреваемого, сделал его личным ездовым.

Однажды к Витенко подошел старый партизан — житель деревни Саблы.

— Откуда он у тебя, командир?

— А что? — спросил Иван Илларионович.

— Кого-то он мне напоминает. А вот кого?

— Может, по голосу узнаешь, а? — горячо спросил Иван.

— Попытка — не пытка.

— Эй, ездовой! — крикнул Витенко, предварительно спрятав саблынца.

— Есть, товарищ начальник! [401]

— Седлай лошадей!

— Одним мигом!

Ездовой ушел, а Витенко к саблынцу:

— Ну?

— Наш лавочник. В тридцатом году деру дал и как сквозь землю провалился. Вот какая штука.

— Спасибо! Никому ни слова!

Вечером того же дня «учителя» разоблачили и приперли к стенке.

Витенко был краток:

— Выбирайте: трибунал или полное признание, с каким заданием явились в лес! Три минуты на размышление...

Уже через минуту шпион взмолился:

— Расскажу все, все! Сохраните жизнь?

— Обещаю: до суда.

— Я никого не убивал!

— Только полное признание!

И признание было. «Учитель» — начальное звено цепи, пробный камень. Похабные стишки — пароль для встречи с очередным агентом. Цель — отравить пищу, которую подадут на стол штабу.

Через пять дней были взяты агент «246» и главный исполнитель агент «500». Все они яро ненавидели партизан, верой и правдой служили фашистам. Агент «500» вел себя дерзко и развязно.

— Не советую шутить, — сказал ему Витенко.

— А если шутится! — крикнул шпион, ударил часового, стоящего с ним рядом, и рванулся к обрыву. Но далеко не убежал.

Это все — только начало.

«Музыка» грянула в светлый январский день, когда все заставы сообщили: «Идут батальоны!»

Маневр врага был необычно прост. Расчет на одно: хотят того партизаны или нет, но им придется принять бой. Расчет, надо сказать, абсолютно точный. На него и вся ставка. Пушки, подтянутые к Бейшуйским высотам, настойчиво обрабатывают хребты вокруг отрядов, линии партизанских окопов.

С утра до вечера висит над лесом «рама». С самолета-видно все, что делается в лесу. Можно различить линии партизанских окопов, лагеря, тылы и скопление в них гражданского населения.

Все шло по писаному, и никто не знал действительного плана Македонского, конечно кроме посвященных в него.

Командир 4-й партизанской бригады Христофор Чусси — ветеран леса, в прошлую зиму отважный командир Первого Симферопольского отряда.

Чусси во многом подражает Македонскому — в походке, в одежде, но в критическую минуту совершенно самостоятелен и умеет принимать ответственные решения. И сейчас у командира [402] Южного соединения вся ставка на самостоятельность Христофора.

Македонский даже свой штаб отвел подальше от Чусси и перестал появляться в расположении бригады.

— Ты совсем на нас ноль внимания! — упрекает Чусси Македонского.

— А что, вам скорая помощь нужна?

— Почти дивизия идет. Македонский!

— Что ты хочешь?

— Не нравится твой план, командир.

— Что предлагаешь?

Но потом идею Македонского Чусси принимает полностью. Идея такая: фашисты вызывают на оборонительный бой — пожалуйста; фашисты рассчитывают превосходящими силами прорвать партизанские линии, выйти в тыл — прорывайте. Подеремся часиков пяток и допустим прорыв: ворота в лес открыты! Самое главное — втянуть основные силы врага по руслу Сухой Альмы к хребту Абдуга. И... нанести решительный контрудар, удар на полное уничтожение прорвавшихся сил. Сделать партизанский Сталинград!

Очень дерзкая идея, под силу только тем, кто в совершенстве владеет средствами маневра, кто абсолютно уверен в каждом бойце-партизане. Чусси ничего против не имеет, но не согласен с тем, что фашисты так запросто войдут в долину, — они тоже думают!

— А как они пойдут? — спрашивает Македонский.

— По склонам хребта.

— Значит, засаду главную надо поднять повыше?

— Да! Надо заставить немцев маневрировать. Но все маневры должны кончиться лобовым столкновением с нами. Фашистов вынудим наступать по долине.

Македонский принял план Чусси, на прощание сказал:

— Держу в резерве бригаду Самойленко.

Чусси возразил:

— Справимся сами. Единственная просьба: дать нам отряд Грузинова.

— Дам! Но зачем?

— Пусть выйдет в тыл артиллерийских позиций. Начну контратаку, дам сигнал. И тогда Грузинов должен взять немецкие орудия.

— Возьмет и обезопасит дорогу: задержит всякое подкрепление врагу.

...Следующее утро началось с артиллерийского огня. Немецкие пушки били с горы Белой, что за Бешуем, не подозревая, что один из самых боевых отрядов Южного соединения — отряд Грузинова — вышел им в тыл.

В 14.00 началась атака. Силами до полка немцы начали наступать на правом фланге на отряд Николая Дементьева. [403]

Драка была кровавой. Атаки за атаками, но партизаны отбивали каждую из них и молниеносно совершали перегруппировки. В горячке боя Дементьев сумел разделить силы противника на две части, а потом и на четыре. В отдельных узлах происходили короткие рукопашные схватки.

Чусси был прав: общее направление врага в лес не по долине, а по скатам хребта. Но отчаянная оборона партизан заставила немцев спускаться все ниже и ниже.

Такой же тактики придерживались и на левом фланге, где упорно держались Второй и Третий отряды.

Седьмой отряд Матвея Гвоздева находился в центре, в самой долине.

Фашисты, не добившись успеха на флангах, стали стягивать таран к центру и ударили по отряду Гвоздева.

Македонский на поле боя не присутствовал, но держал с Чусси постоянную связь.

Он был доволен.

— Академики! — сказал комиссару и шапку надвинул на лоб.

Чусси вел тяжелый бой в самой долине и скрытно группировал ударные силы на флангах.

Бешено работали немецкие пушки. Гвоздеву и его комиссару черноморцу Алексею Палажченко приходилось труднее всего. Но они знали, чего ждут от отряда и что будет, если не выполнит он своего долга. А будет вот что: немцы действительно прорвутся в тыл, а там несдобровать никому: ни детям, ни женам, ни старикам.

Гвоздев и Палажченко, как и было заранее приказано, медленно, очень медленно отступали в глубину леса.

Немцы чувствовали: вот-вот они прорвутся в Большой лес. Налетели самолеты и ударили по лесным просекам вдоль Сухой Альмы. Атака усилилась, отдельные группы автоматчиков прорвались в сад, где действовал комиссар Палажченко. Началась рукопашная, комиссар был ранен. Но человек огромной физической силы, он держался до тех пор, пока прорвавшаяся группа автоматчиков не была полностью уничтожена. Потом потерял сознание.

Чусси смотрел на часы. Никогда еще не стучало так сильно и тревожно командирское сердце. Вот-вот ракетами он подаст сигнал на контрудар!

Но все ли на месте? Вышел ли в тыл орудиям Грузинов?

Комбриг вытер вспотевший лоб, посмотрел на своего начальника штаба, глухо спросил:

— Как думаешь, Леня?

— Все будет на сто богов!

Комбриг вскинул ракетницу:

— Ах, зачем только меня мама родила! — и нажал на гашетку.

Получилось как бы автоматически: щелкнуло в одном месте [404] — и началось сложное, но согласованное движение. Отряды ударили с четырех сторон. Немедленно умолкла немецкая артиллерия.

Фашисты вызывали помощь, но их тыл не отвечал, пушки молчали. А потом оттуда стал доноситься шум непредвиденного боя.

Окружение!

Паника!

Удирали как только могли, просачивались мелкими группами, как рыба сквозь прорванную сеть.

Никогда враг в лесу еще не оставлял столько трупов, никогда! В долине Бешуя лежало 480 трупов! Двадцать семь пленных. Пулеметы, автоматы, машины, радиостанции, лошади, разбитые пушки.

Партизанские потери: 18 убитых и 35 раненых.

Бешуйский бой морально подавил карателей. Около недели не могли прийти в себя и только делали вид, что продолжают выполнять приказ своего командующего по ликвидации партизанского фронта.

Но вскоре снова начались большие бои. Шестая партизанская бригада под командованием Михаила Самойленко стойко держала район Коуш — Мулга — Марта. Около месяца шли бои с немецкой пехотной дивизией, но ни одному фашистскому солдату не удалось прорваться в Большой лес.

Наш Басман и все трехречье были в руках Седьмой партизанской бригады под командованием Леонида Вихмана. Сколько раз фашисты пытались прорваться через седловину Басмана на Донгу, Писару — столько раз приходилось уходить им битыми, унося сотни трупов.

...Апрель 1944 года. Забелели долины от цветущих слив и черешен, в горах ранее обычного сходил снег.

В тылу партизан рождались дети, водяные мельницы на Каче мололи партизанскую муку.

Свобода начала свой шаг с Перекопа, с Керчи и с Большого леса.

Одновременно ударили три фронта: 4-й Украинский, Керченский — Приморская армия и партизанский.

Южное соединение получило приказ спуститься с гор.

Даешь Бахчисарай!

Отряды Четвертой и Шестой бригад рванулись из Качинской долины на предгорья и на семь часов раньше Красной Армии заняли Бахчисарай. Вихмановская бригада нацелилась на Ялту, на Южный берег Крыма.

Спасти дворцы: Ливадийский, Воронцовский, Массандровский, Юсуповский, знаменитые подвалы Массандры, спасти санатории и дома отдыха!..

От Алушты до Байдарских ворот партизанские группы наносили удары по отступающим фашистам. [405]

Немцы бросали машины, пушки, раненых. В Севастополь, в Севастополь!

Факельщики забывали про свои факелы, подрывники про тол, заложенный во все крупные здания побережья.

«Партизан! Партизан!» — страх шел впереди немецких солдат.

Ялтинский отряд вошел в родной город совместно с пехотинцами и артиллеристами генерала Преображенского, с танкистами генерала Привалова.

Южный берег был в цвету!

* * *

Годы как падающая вода: вспять не идут.

В восточном Крыму, едва ли не на самом романтическом месте Крыма, лежат земли совхоза «Коктебель».

Здесь виноград сплошным зеленым ковром покрывает долину — от горного перевала до остроконечных пиков Кара-Дага. Он взбирается на взгорья, сползает в ложбины, лепится между скалами: виноград всюду, где настойчивые руки человека отвоевали у гор хотя бы узкую полоску земли.

Я часто бываю на той стороне полуострова, вижу долину, а главное — ее людей, умеющих ловить солнце в бокалы.

И куда бы я ни смотрел — на улицы поселка, дома, на цветники, сады и поляны, — повсюду я чувствовал почерк одного человека, будто он собственноручно подписывается под каждым добрым делом.

Это почерк боевого, сильного и мужественного хозяина земли — почерк Михаила Македонского, директора первого на Украине хозяйства коммунистического труда, совхоза «Коктебель», почерк человека, удостоенного за подвиг на мирной земле звания Героя Социалистического Труда.

* * *

Несколько лет тому назад, за неделю до майских праздников, я получил приглашение, которого ждал очень долго.

Меня звали на всекрымскую встречу партизан! Неужели будет: соберемся на зеленой лужайке заповедника, посмотрим на наши горы — молчаливых свидетелей славной, трудной, задорной, полной драматизма боевой жизни, а главное — взглянем друг другу в глаза, спросим: отсырел ли порох в твоей пороховнице или по-прежнему сухой, пламенистый?

И вот оно — утро мая! Вдоль Салгира под ветром шумят седые тополя. Город спит, только по улице Шмидта у турбазы необычный шум, смех, взволнованные восклицания, слезы. Со всех сторон сходятся люди — немолодые люди, и глаза у них ищущие, лица бледноватые от волнения. [406]

— Иван... Иван, чтоб ты сгорел!

— Пидожды... пидожды!.. Нэвже Грыцько? Ей-богу, вин, живэсэнькый та повнэсэнькый!

Обнимаются, хлопают друг друга по широким спинам, плачут, смеются, как могут смеяться дети и люди с чистыми душами. Тут нет ни начальников, ни подчиненных — собрались равные братья по оружию.

Я смотрю на лица моих братьев, и сердце мое бьется от счастья, волнения, оттого, что время не выветрило из нас боевого духа. Нет, я не хочу сказать, что мои друзья — люди особого сорта, но, черт возьми, в них все же есть что-то необыкновенное!

Кто может еще так молодцевато носить головные уборы — то ли кепку-монеточку, то ли шляпу из модного сукна — чуть набекрень, этаким наклончиком к виску? Кто с такой юношеской непосредственностью может выражать свой восторг, как выражает мой сосед своему другу — тучному директору крупного совхоза Македонскому: что, мол, ты, Мишка, здорово шагнул, Герой Труда, а такой, со смешиночкой, собака тебя задави!..

А вот и наш Чуб... Ему уже шесть десятков, а глаза... глаза!.. Блестят ярко, задористо. С прытью, размашисто прилаживает красное знамя к вездеходу, который пойдет в голове колонны... Чтоб от самого легкого ветерка трепыхалось полотнище. Приладил, выпрямил сильное, широкоплечее, мускулистое тело и с прежней командирской властностью крикнул:

— По машинам, хлопцы!

И необычная колонна тронулась в путь... Она промчалась через город, выскочила на весенний простор.

...Мы посмотрели на себя, на свои прожитые послевоенные годы глазами тех, кто в трудную минуту испытаний был рядом, локоть в локоть, всегда готовый на самый высокий подвиг.

Зеленая поляна в знаменитой партизанской балке, теплое майское солнце, импровизированная трибуна — кузов машины, на ней плотная фигура партизанского командира. Молодой весенний ветер обдувает его виски, седую шевелюру. Вокруг — мы. Седые головы. Море седых голов, но как еще энергично горят наши глаза, как глубоко сердца воспринимают страстные слова оратора!

Встречи эти стали нашей традицией. Где бы ты ни был в День Победы — лети в Крым. Там в заповедных лесах ждут тебя твои однополчане, там у главного знамени — легендарный Чуб.

Ялта
 — Москва
1963-1967
Примечания