Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

4. ДОМ ЖИВЫХ ТРУПОВ

Прощай, Лефортово:

На этот раз 'черный ворон' выехал из Москвы и покатил по дороге, ведущей в лес. После нескольких часов мы остановились, перед спрятанным за деревьями зданием, вид которого вообще ничем не напоминал тюрьму. Об этом весьма особом заведении я уже слышал, заключенные называли его между собой 'дачей', но и по сей день его настоящее название мне неизвестно. Ко мне подходит надзиратель и шепчет на ухо:

- У нас разговаривают только шепотом!

Во избежание каких бы то ни было шумов здесь обращено внимание даже на самые, казалось бы, незначительные мелочи. Двери не скрипят, тихо проворачиваются ключи в замках, в коридорах полная тишина:

Меня не стали обыскивать, а прямо провели в камеру. Удивительная камера: три шага в длину, два в ширину; койка откинута кверху, к стене. Меблировку довершает узкая дощечка и табурет. Стены обиты звукопоглощающим материалом. Высоко вверху - маленький люк, сквозь него в помещение проникает немного воздуха. Какая тишина! Я ее слышу, эту тишину! Абсолютная, глубокая, гнетущая, прямо-таки мучительная тишина. Я прибыл посреди ночи. В других тюрьмах шум не прекращается с вечера до утра. А здесь наоборот - царство тишины. Ослепленный светом, горящим всю ночь напролет, я пытаюсь уснуть и тщетно пытаюсь уловить хоть какие-нибудь звуки или шумы, способные хоть слегка возмутить этот океан спокойствия.

Просыпаюсь в испуге. Кто-то что-то шепчет мне на ухо. Надзиратель требует, чтобы я встал. А я и не слышал, как он вошел. Это понятно: он обут в войлочные тапочки, а дверь отворилась совершенно бесшумно.

Уже утро. Время тут проходит незаметно, тогда как в других тюрьмах почти непрерывно раздающиеся звуки и шумы придают времени какой-то особенный, своеобразный ритм.

Дни, недели проплывают в мертвой тишине. Уж и не знаю - день теперь или ночь. Ощущение времени утрачено. Никто не требует меня, никто со мной не говорит. Через кормушку мне протягивают еду - без единого слова, бесшумно. Моя камера подобна могиле, и постепенно я начинаю думать, что погребен заживо. Порой какой-то нечеловеческий, отчаянный рев разрывает тишину, проникает через звуконепроницаемые стены и заставляет меня вздрагивать от испуга. Где-то рядом, в нескольких метрах от тебя, какой-то заключенный уже дошел до ручки, рехнулся. Он кричит, как безумный, ибо чует смерть, крадущуюся вокруг 'места его захоронения', он кричит, чтобы по крайней мере услышать звук какого-то голоса, пусть даже собственного. Как же сопротивляться этому удушающему нас страху? С утра до вечера нам нечем заняться, разве что ходить от стенки к стенке, три шага туда, три обратно. И требуется прямо-таки чудовищное стремление выжить, чтобы избавиться от этого смертельного невроза. И все же после года, проведенного в Лефортово, этот, я бы сказал, тотальный покой странным образом представляется мне чем-то целительным. Спать! Можно спать сколько угодно, спать, не опасаясь внезапных побудок или неожиданных допросов. Я понемногу привыкаю жить со своими мыслями, не имея никаких собеседников, кроме моих вопросов, моих опасений и моего разума. Эти постоянно присутствующие при мне партнеры успокаивают меня, я выстою. И вдруг, вопреки всем ожиданиям, меня забирают и отводят в комнату, где находятся следователь и двое гражданских. Это специалисты, коим поручают исследовать состояние живого трупа.

Офицер обращается ко мне:

- Скажите, как вы себя чувствуете?

- Благодарю, очень хорошо, я очень доволен.

Мой ответ, кажется, озадачил их:

- Вы очень довольны? Но что вы делаете весь день в полном одиночестве, никого не видя, ничего не читая?

- Вы про чтение? А я пишу книгу. Они многозначительно переглядываются. 'Обработка', видимо, все-таки дает свои результаты:

- Книгу?.. Но как же вы можете писать книгу?

- Я пишу ее в голове.

- Можно ли узнать тему?

- Конечно: она о вас. И о вам подобных. Такова тема моей книги.

- Значит, вы не требуете перевода в нормальную тюрьму?

- Это мне совершенно безразлично; я могу остаться и здесь. Меня отводят обратно в мой склеп. И вновь я погружаюсь в тишину, время от времени прерываемую звериными криками заключенных, доведенных до умопомешательства. И мне кажется: достаточно какой-то мелочи, чтобы этот рев стал заразительным, как у волков. И я ощущаю неодолимую потребность открыть рот, закричать: Проходит еще какое-то время, но я ни разу не позволяю себе поддаться этому искушению. Тогда меня снова приводят к тем же лицам.

- Итак, как вы чувствуете себя после двухмесячного пребывания здесь?

Два месяца? Значит, я здесь уже целых два месяца! Два месяца они пытаются довести меня до точки! Надеются, что я паду пред ними ниц, стану их просить, умолять выпустить меня. Ожидают, что я капитулирую. С уверенностью, издевательски посмеиваясь, думают, будто время работает на них, что от монотонной смены дней и ночей помутится мой разум, а я сам превращусь в жалкого червя, который будет ползать перед ними в пыли. Таков, мол, логический результат подобного обращения, неизбежный исход такой строгой изоляции. Ну так нет же! Я должен поколебать их оптимизм. Пока что они еще не 'сделали' меня, и я громко заявляю им:

- Если вы хотите, чтобы я тут подох, то это будет нескоро, очень нескоро: я все еще чувствую себя отлично!

Они ничего не отвечают. Только поглядывают на дурня, который вносит путаницу в их систему. По представлениям бюрократа из НКВД, человек, заключенный в тюрьму, рассчитанную на сведение с ума, обязан сойти с ума. Логично, неоспоримо! Но доконать можно лишь тех, у кого нет больше сил или воли бороться. А покуда я чувствую в себе эту волю, я буду бороться.

Через несколько дней меня опять доставили обратно на Лубянку, и мне показалось, что самое трудное уже позади. Допросы прекратились, меня оставили в покое. Лишь однажды мне вновь оказали честь быть 'приглашенным' в наркомат. В длинном коридоре, по которому я шел, висел плакат, который в этой обстановке показался мне не лишенным юмора: он извещал, что в офицерском клубе состоится вечер отдыха с участием ленинградского артиста Райкина. Девиз вечера гласил: 'Приходите на дружеское собеседование'.

Когда я вошел в кабинет генерала Абакумова, который после нашей последней встречи стал министром государственной безопасности, я все еще смеялся по поводу этого приглашения на вечер отдыха.

Абакумов, которого и на сей раз украшал великолепнейший галстук, спросил меня:

- Почему вы так довольны?

- Заключенному в некоторой степени смешно, когда он видит плакат, приглашающий на 'дружеское собеседование'! Вы приучили заключенных к дискуссиям совершенно иного характера.

На это мое замечание он не ответил, но задал новый вопрос:

- Скажите, почему в вашей разведывательной сети так много евреев?

- В ней, товарищ генерал, находились борцы, представляющие тринадцать национальностей; для евреев не требовалось особое разрешение, и они не были ограничены процентной нормой. Единственным мерилом при отборе людей была их решимость бороться с нацизмом до последнего. Бельгийцы, французы, русские, украинцы, немцы, евреи, испанцы, голландцы, швейцарцы, скандинавы по-братски работали сообща. У меня было полное доверие к моим еврейским друзьям, которые мне были знакомы давным-давно. Я знал - они никогда не станут предателями. Евреи, товарищ генерал, ведут двойную борьбу: против нацизма, а также против истребления своего народа. Даже предательство не могло стать для них выходом из положения, каким оно стало для какого-нибудь Ефремова или Сукулова, которые ценой измены пытались спасти свою жизнь.

Абакумов уклонился от этой темы, но снова заговорил о том, чего коснулся еще во время нашей первой встречи:

- Есть, знаете ли, только две возможности отблагодарить агента-разведчика: либо увешать его грудь орденами, либо сделать его на голову короче:

В голосе Абакумова послышалось некоторое сожаление, когда он продолжил:

- Если бы вы не сотрудничали с этой контрреволюционной кликой Тухачевского - Берзина, то были бы сегодня высокоуважаемым человеком, но вы повели себя так, что сегодня годны только для тюремной камеры: Знаете ли вы, что в данный момент вас разыскивают американская и канадская секретные службы? Одна из наших разведывательных сетей в Канаде накрылась. В нескольких североамериканских газетах напечатаны статьи экспертов, которые увидели в действиях этой сети почерк Большого Шефа. Развеселясь и восхищаясь своей шуткой, Абакумов цинично добавил:

- Понимаете ли вы, какой опасности вы подвергались бы, будучи на свободе? Здесь же можете ни о чем не беспокоиться, здесь вы в безопасности!

Прежде чем ответить, я постарался придать своему лицу серьезное выражение озабоченного функционера НКВД:

- Я благодарю вас, господин министр, за вашу заботу о моей безопасности.

- Не за что, не за что: Ах, я знаю, что дисциплина, которой вы должны подчиняться, быть может, не идеальна: К сожалению, мы не располагаем возможностями короля Англии, который лично принимает тайных агентов, возводит их в сан лордов и дарит им роскошные поместья; мы бедны: Но что у нас есть, так это тюрьмы. Эта тюрьма не так уж плоха, вы не находите?

Движением руки он отпускает меня.

Я вернулся в свою камеру. Теперь я понял все: дело было отнюдь не в моей деятельности в 'Красном оркестре'. Нет, они не могли мне простить, что Берзин выбрал именно меня. Следователь, которому достало мужества отказаться от ведения моего дела, сказал мне чистую правду: уже с 1938 года меня считали подозрительным.

Дальше