Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Жучок

С базового аэродрома мы вылетели налегке. Упакованные в фанерные ящики медикаменты весили всего триста килограммов, поэтому нам предстояло еще сесть на прифронтовом аэродроме и догрузиться какими-то специальными минами с часовым механизмом, детонаторами, [437] патронами — словом, всем тем, в чем особенно нуждались партизаны.

Выпавший за ночь обильный снег тщательно прикрыл израненную землю, припудрил макушки сосен, нагромоздил сугробы. Кругом стало чисто, опрятно, словно не было здесь боев, не полыхали пожары, не лилась человеческая кровь. Только вдоль дороги, напоминая о недавних битвах, чернели кузова опрокинутых машин, походных кухонь, да торчали, уставившись в небо, стволы разбитых орудий.

Мы с трудом разыскали аэродром, оказавшийся обычной деревенской улицей. Вдоль одной стороны ее, тесно прижавшись друг к другу, стояло несколько чудом уцелевших бревенчатых хат, а вдоль другой — самолеты — истребители и штурмовики. Сзади них тускло желтел песчаным откосом высокий берег речки, обильно занесенной снегом. За речкой начинался бор, из-за которого валили густые столбы черного дыма. Там была линия фронта.

Подрулив к прикрытой, брезентом груде уложенных ящиков, я выключил моторы.

Начальник штаба, щуплый носатый капитан с мефистофельским профилем, щурясь от дыма трубки, старательно накладывал сургучные печати на пакет. Увидев меня, он кивнул и, продолжая работать, сказал:

— Ну, вот, хорошо. Прилетели, значит? Одну минутку, я сейчас.

Я положил перед ним документы.

Смолистый запах раскаленного сургуча и висящие в воздухе сизые струйки табачного дыма придавали комнате, заваленной папками и рулонами карт, такой домашний вид, что я, прислонившись к горячей печке, блаженно зажмурил глаза: «А может, и нет войны? Может, это только сон? И этот капитан в накинутой на плечи шинели, и этот отдаленный гул артиллерийской перестрелки?..»

— У нас очень важный груз, но полторы тонны, — сказал капитан, рассматривая грузовые документы. — Не много ли будет?

Я прикинул. Вообще-то многовато, но... ведь к партизанам летим!

— Нет, ничего. Грузите, — сказал я и вышел на улицу.

Самолет уже грузили. Три бойца, сняв телогрейки, подтаскивали к трапу тяжелые ящики с минами. [438]

Тут же вертелись мальчишки, кричали звонко:

— Товарищ техник-лейтенант, а это можно тащить?

— Можно, — отвечал из самолета борттехник. — Тащите!

Кряхтя и высовывая от усердия языки, ребята таскали груз, который полегче. Одеты мальчишки были кто во что горазд: кто в старую, не по росту телогрейку» кто в немецкий мундир до пят, кто в женскую кофту. На ногах у кого были валенки с дырявыми пятками, у кого старые опорки. Только один был одет во все новое: защитного цвета телогрейка, гимнастерка, синие суконные штаны-галифе, аккуратно подшитые валенки. Все было по росту и впору, лишь великовата шапка. Она беспрестанно съезжала на лоб, и мальчик быстрым привычным движением то и дело поправлял ее. Старался он изо всех сил. Подняв ящик и взвалив его на спину, он, согнувшись до самой земли, торопливо побежал с ним к трапу.

Бортрадист Бедросов, худощавый сержант с широкими черными бровями, подхватив груз, сказал:

— А ты крепкий, Жучок, молодец! — и, увидев меня, предупреждающе шепнул: — Майор!

Мальчик оглянулся, поправил шапку и, лихо взяв под козырек, поздоровался со мной:

— Здравствуйте, товарищ гвардии майор!

— Здравствуй, — сказал я. — Это ты Жучок?

— Я! — глядя на меня живыми серыми глазами, с готовностью ответил мальчик.

— Что-то имя странное у тебя. Или это прозвище? Не похоже. Жучок должен быть черным, а ты... светишься весь.

Мальчик снисходительно улыбнулся:

— А это не имя. Фамилия у меня такая — Жучок. А звать Иваном. Иван Жучок.

— А сколько тебе лет?

— Четырнадцать.

Я посмотрел на него с недоверием:

— Будто?

Жучок смутился, поправил шапку и принялся носком валенка ковырять в снегу ямку.

— Ну, не четырнадцать, конечно, а одиннадцать, — признался он. — Это я так, прибавляю, чтобы в бой меня взяли — фашистов бить. Да вот все говорят — мал. А я из пулемета могу стрелять, гранаты бросать. [439]

Внезапно он обернулся, посмотрел укоризненно на своих застывших от любопытства товарищей:

— Ну, чего встали?! Уж и поговорить не дадут. «Мстители». Грузить надо, помогать фронту. Как уговорились?.. — И ко мне: Разрешите продолжать погрузку, товарищ гвардии майор?

— Грузите, — ответил я и отошел от самолета.

Темнело. Сосновый бор наливался чернотой. И только там, где дымились пожары, розовели слегка макушки сосен да грязноватым заревом отсвечивали облака. Изредка глухо, раскатисто ухало. Мерцая в морозном воздухе, взлетали ракеты.

Вылетать было рано, и я стоял, глядя на сверкающие вдали орудийные сполохи. Кто-то, поскрипывая снегом, подошел ко мне сзади, вздохнул и помолчал, видимо, не решаясь заговорить. Я обернулся. Это был Жучок.

— Ты ко мне?

— К вам! — обрадовался мальчик. — Я хочу попросить... Товарищ командир, возьмите меня с собой к партизанам! Там мое родное село.

— Ах, вон оно что! А ты разве не здешний?

— Нет, не здешний.

И он назвал местечко, куда лежал наш путь. Я подозрительно покосился на мальчика. Знал ли он наш маршрут, или это случайное совпадение?

— Нет, Ваня, мы летим совсем не туда, — проверяя его, соврал я. — Мы... правее. Значительно правее.

— Ну и что же? — просто ответил он. — Ведь на запад же? За линию фронта? — И добавил мечтательно: — Мне бы лишь к партизанам попасть, а уж там я доберусь. Моего батьку каждый знает. Он у меня боевой, хороший!..

И в голосе его послышались такие теплые, горделивые нотки, что сердце мое дрогнуло, и я едва не сказал: «Ну, ладно, давай!» И сказал бы, если бы вдруг кто-то не крикнул сердито:

— Ты опять здесь, дрянной мальчишка?!

Это был начальник штаба.

— Все готово, — сказал он, обращаясь ко мне. — Можно вылетать. Погода в Куреновской хорошая...

Стоявший поодаль Жучок вскрикнул сдавленно:

— К батьке?!

Капитан сердито фыркнул:

— Вот чертенок! Сладу с ним нет — И, как бы извиняясь, пояснил: — Это воспитанник наш. Сын полка. [440] Рвется на фронт, к партизанам, фашистов бить. Отряд организовал «мстителей». Видали сорванцов у самолета? Трижды на передовые бегал. Мне за него влетало не раз — командир в нем души не чает. Говорит: «Отвечаешь головой».

Начальник штаба протянул мне журнал и пакет, подсветил фонариком:

— Вот, распишитесь. Пакет вручите командиру.

На горизонте за лесом один за другим неслышно вспыхнули взрывы. Выхваченные из темноты самолеты окрасились на миг в бордово-красный цвет, блеснули стеклами кабин и вновь потерялись в ночи.

Расстегнув шинель, капитан прикрылся от ветра полой, закурил. Огонек его трубки затлел, засветился, озарив кончик сухого хрящеватого носа.

— Ну, майор, ни пуха вам, ни пера!.. Пошли, Жучок.

Но Жучка не было.

— Удрал, — добродушно проворчал капитан. — Обиделся.

...В иссиня-черном бархатном небе горят, переливаются звезды. С высоты двух километров они кажутся ярче и холодней. Внизу, под самолетом, темнеют леса с извилистыми лентами заснеженных рек, с прямыми тонкими ниточками шоссейных и железных дорог. Села и хутора угрюмо спят, настороженные, непокорные. Здесь, в этих лесах, враг не был хозяином.

Положив на колени планшет, штурман склонился над картой. Тусклый свет лампочки освещает штурвал, кисть руки и, мягко отражаясь от приборов, вырисовывает широкоскулый профиль с упрямо сжатыми губами. Губы шевельнулись, что сказал штурман, я не расслышал. Что-то грохнуло, затрещало, и перед глазами запрыгали голубые молнии. Удары, тяжелые и частые, потрясли самолет. В наушниках крики радиста: «Истребитель!» И снова: «Тук-тук-тук!» — стрельба из бортового пулемета.

Потом все кончилось так же резко и неожиданно. В наушниках тяжелое дыхание радиста и хриплый голос:

— Товарищ командир! Атака отбита. Фашист подожжен...

Я силюсь унять дрожь в коленках. В горле пересохло, и, так же как радист, хриплым голосом отвечаю:

— Молодец, Бедросов!.. [441]

В кабине густо пахнет пороховыми газами. Светятся циферблаты приборов, мерцают звезды на небе. Они кажутся ярче, даже видно крыло, поблескивающее металлом. Штурман возится в своем кресле, вытягивает шею, смотрит за борт.

— Правый мотор горит, — угрюмо, без волнения докладывает он.

— Что-о?! Правый мотор?.. — Я приподнимаюсь на сиденье: — А, ч-черт!..

Из-под капота по крылу, словно уголки пионерского галстука, трепещут красные язычки.

«Пожар!» — страшное слово для летчиков. Это означает: «Секунд через тридцать-сорок взорвутся баки. Надо прыгать с парашютами!»

Охваченный страхом, я бессознательным движением руки перекрываю бензокран, увеличиваю до отказа обороты горящему мотору: так скорее выработается бензин из карбюратора.

Борттехник, согнувшись в проходе, срывает пломбу с огнетушителя. В кабине поблескивают оранжевые зайчики. Мне видно напряженное лицо борттехника — смертельно бледное, с расширенными глазами. Смотрит на меня, ждет команды.

Пламя трепещет, но, кажется, меньше. В кабине светло. Удушливый дым забивается в легкие. Машина резко дергается — остановился мотор. Так, хорошо! Киваю головой: «Давай!»

Борттехник дергает рычаг. Пламя трепещет. Секунды бегут: вот-вот взорвутся баки. Болит охваченное страхом сердце. Скорее!.. Прыгать!..

Громко кричу:

— Надеть парашюты! Прыгать будем!

Борттехник исчезает. За ним, путаясь в привязных ремнях, выбегает штурман. Я остался один. Левый мотор ревет с предельной нагрузкой. Сквозь дым успеваю заметить — высота теряется. Слишком сильно нагружен самолет. Пламя не унимается. Ждать больше нельзя. Пора!

Тяжело, как свинцовую, поднимаю руку, чтобы нажать кнопку — сигнал для прыжка. Там, в фюзеляже, зажжется красная лампочка, и я останусь один. Совсем один. Тогда я заглушу мотор, введу машину в планирование, вылезу из тесного сиденья, побегу в фюзеляж, сниму с крючка парашют, пристегну к карабинам и только потом прыгну.

Сзади возня, какой-то шум, крик. В проеме между [442] кресел показывается борттехник. На лице его растерянность. Правой рукой он тащит кого-то за шиворот.

— Вот, видали?! В чехлах сидел!..

Передо мной стоит Жучок, растрепанный, без шапки. Лицо в черных масляных пятнах, в глазах восторг и восхищение.

Рука моя безвольно падает на штурвал. «Пять человек и... четыре парашюта!»

Противоречивые чувства — радости и гнева, страха и надежды охватывают меня. Некоторое время сижу в замешательстве, не знаю, что предпринять, и вдруг замечаю — в кабине темно. Голос штурмана, спокойный и какой-то безразличный, доходит до меня словно издали:

— Пожар прекратился. Мотор горел пятьдесят восемь секунд...

Я откидываюсь в кресле, облегченно вздыхаю. Волна радости сладкой истомой разливается в груди. В темноте нащупываю прижавшегося в проходе Жучка, ласково глажу коротко остриженную голову, потом мягко выталкиваю из кабины. Борьба еще не кончилась, опасность еще не миновала.

Штурман сидит в кресле, сверяет карту с местностью. В проходе настороженно замер техник. По-прежнему ярко горят звезды, чернеет лес внизу. Гулко, с надрывом рокочет мотор, и стрелка высотомера, с которого я не свожу глаз, ползет по шкале все ниже и ниже.

Нет, опасность еще не миновала. Она впереди, в неизвестном. Партизаны ждут нас, чтобы решить задачу, важную для фронта, и я отгоняю соблазнительную мысль — сбросить груз и налегке вернуться домой. Нет, мы должны долететь! Даже ценой самолета! Даже...

Я поворачиваюсь к штурману:

— Сколько километров до Куреновской?

— Сто.

— Это много, не дотянем. — И к борттехнику. Груз сохранить, остальное — все за борт!

Техник вздрагивает, умоляюще смотрит на меня. В глазах страдание. Я понимаю его: самолет новый, инструмент, домкраты — все новое.

— Все, все за борт! Живо! Даже пулеметы!

В наушниках восклицание радиста:

— Товарищ командир!..

— Отставить! Выполняйте приказание!

Техник исчез. Штурман неловко выбирается из своего [443] сиденья, молча жмет мне руку, лежащую на штурвале.

Мотор тянул из последних сил, звенел, переливался на высоких нотах и все же самолет снижался. Уже вдали были видны костры на партизанском аэродроме — три пары огоньков. Но нет, не дотянуть до них.

Не отрывая взгляда от костров, спрашиваю техника:

— Все лишнее сбросили?

— Все, товарищ командир! — торопливо ответил он. — Даже сиденья отвинтили.

Костры замерцали и потухли, скрывшись за макушками сосен. Самолет снижался. Внизу, под нами, зловеще чернел лес, рядом, близко. И ни одной полянки, ни одного просвета!

Самолет подбрасывало слегка, словно он уже задевал крыльями за деревья. Он еще жил. Еще билось его сердце, и пульс штурвала, вздрагивая, отсчитывал последние минуты. Металлические пряжки меховых перчаток отражали звезды. В темноте кабины отчетливо белели лица с плотно сжатыми губами. И одна и та же мысль в расширенных глазах: «Вот сейчас... самолет врежется в лес. А сзади смертоносный груз. Удар! Взрыв... Столб огня, и... все будет кончено».

— Где чехлы? — не обращаясь ни к кому в частности, хрипло спрашиваю я.

— Что? — наклоняясь ко мне, переспросил техник.

— Чехлы! — заорал я. — Где чехлы?! Теплые моторные чехлы?!

Техник виновато втянул голову в плечи.

— Здесь, не выбросил. А что?

— Обернуть коробки с детонаторами!..

И снова чернота внизу, густая, непроглядная. Лес внезапно оборвался, и перед нами снежной белизной возникла длинная прогалина. Кто-то хрипло сказал:

— Охх!..

Может быть, это был общий вздох надежды и облегчения?

Я резко приглушил мотор, включил фары. Два ослепительно ярких луча уперлись в снег, бугристый, неровный. Навстречу нам, отбрасывая тени, неслись торчащие стволы обломанных деревьев и черные сплетенья корневищ.

Заученным движением я медленно тянул штурвал на себя — сажал машину. В полуоткрытую форточку с [444] унылым свистом врывался ветер. Свист, постепенно меняя тон, переходил на басовые ноты. Самолет терял скорость. Это было его последнее дыхание. Сиял, искрился снег.

Техник вбежал в кабину:

— Товарищ командир, детонаторы обернуты!..

В тот же миг самолет зашуршал брюхом по снегу. Вцепившись обеими руками в штурвал, я инстинктивно откинулся назад. Жесткий толчок, треск, звон металла. Самолет подпрыгнул, встал на дыбы, повалился вниз. Опять толчок, грохот ящиков в фюзеляже, скрежет, металлический звон. Вслед за тем — тишина.

В кабине, оседая, кружилась снежная пыль. Снаружи в ярких лучах фар кивал ветвями потревоженный ствол осинки, а по нетронутой белизне моталась зигзагами тень длинноухого зайца.

Звонкий детский смех прозвучал неожиданно:

— Вот напугали зайчишку!.. Улю-лю, косой!..

Я вздрогнул, приходя в себя, отпустил штурвал и выключил фары.

Часа через два томительного ожидания мы услышали скрип лыж по снегу. Я приказал сидеть тихо: это могли быть и немцы. Рядом, прижавшись ко мне, стоял Жучок.

Шаги ближе. Треснула ветка, и кто-то громко сказал:

— И где их искать? Словно сквозь землю провалились!

Жучок встрепенулся:

— Батя!!

Через два дня за нами прилетел самолет. На этом и закончились мои полеты к партизанам.

Поворот судьбы

Февраль. Март. Апрель. Май. Полеты, полеты, полеты. Потери. Сбили такого-то. Не вернулся такой-то. Новый самолет. Новый экипаж. Полеты. Потери. Все воспринималось как должное. Война. Никто не считал себя лучше других. Перед вылетом каждый из нас вкладывал в ствол своего пистолета девятый патрон, «для себя». При возвращении тут же, в кабине, патрон вынимался. Все очень просто: собьют — что ж. Не собьют — совсем хорошо!

Июнь. Ночь короче воробьиного клюва. Чуть задержался над целью, и уже рассвет застает тебя над территорией, [445] занятой врагом, и вездесущий «Мессершмитт», подкараулив на маршруте, начинает клевать тебя с дальней дистанции из пушек. И ты крутишься на сиденье, как флюгер: летишь вперед, а смотришь назад. И все видишь: и всплески пламени в носу истребителя, и как летят тебе вдогонку снаряды — красные, желтые, голубые шарики. Смотришь, не отрываясь, и ногой-ногой потихоньку отворачиваешь. И снаряды пролетают мимо. А когда застучит, затарахтит ответным огнем твой радист из башни, «Мессершмитт» торопится уйти. Но все равно война есть война, и наша боевая страда продолжалась.

А для меня она неожиданно прервалась.

Звонок. Беру трубку и слышу взволнованный голос начальника штаба:

— Срочно! Одна нога там, другая тут — беги ко мне!

— Есть! А что такое?

— Потом скажу.

Пожимаю плечами: что за спешка? Однако сердце затрепетало от каких-то неясных, но добрых предчувствий.

Подполковник Леонидов, худощавый, с большими добрыми глазами, раскуривая трубку «Мефистофель» сказал:

— Сдавай эскадрилью.

Я недоверчиво хмыкнул:

— Что за шутки! Леонидов пыхнул трубкой.

— Нет, серьезно, — указание свыше: «Направить в распоряжение начальника штаба АДД».

— И все?

— Все.

— Не густо.

— Какое-то задание, — так я думаю.

Я фыркнул:

— Ну, подумаешь — свет клином сошелся!

Леонидов нахмурился и сказал, не вынимая трубки изо рта:

— Ладно, не кокетничай и не напрашивайся на комплименты. Иди — прощайся с эскадрильей. Через час с четвертью отъезжает машина.

Открытие нового, познание неизвестного! Кому не знакомо это непередаваемо волнующее чувство?

Война есть война, со своими рисками, со своими опасностями и, если это действительно какое-то серьезное задание, значит, оно должно быть сопряжено с еще большим риском, с еще большими опасностями! И странное [446] дело: все-таки любому нормальному человеку свойственно чувство самосохранения и, казалось бы, в такие минуты следовало задуматься над тем, чем все это может кончиться? Но мне в эти дни исполняется тридцать, и поэтому беспокоиться о чем-то... просто было некогда.

И уже у меня что-то отключилось. Я был весь там, в Неизвестном. И все то, с чем я сжился, к кому и к чему привык, все было сейчас в Прошлом, помыслы же мои — в заманчивом Будущем.

Сегодня эскадрилья полетит без меня. В мой самолет сядет другой командир. И штурман Евсеев, и радист Заяц, и стрелок Китнюк будут слетываться с новым комэском, а это в боевой обстановке сложно и опасно: другие повадки, другие привычки, другая... судьба...

...В Москве, в просторной приемной командующего АДД оказалось довольно много людей; все аэрофлотские, и потому почти все друг другу знакомы: борттехники, летчики, радисты. Восклицания, удивления:

— Гриша, — ты? Вот здорово!

— Сережа?! Ты куда?

— Не знаю. Вызвали вот.

— И я не знаю.

Никто не знал. А в воздухе витала загадочная фраза! «Специальное задание». И все!

Мне кто-то, обняв сзади, прикрыл ладонями глаза.

— Догадайся, кто? — голос радостный и очень знакомый.

Я догадался сразу:

— Романов Иван, вот кто!

— Ты смотри-ка, угадал!

Ваня из худенького мальчика превратился в крепкого мужчину. По отцу он был русский, по матери — цыган. Раньше как-то не замечалась эта его цыганская особенность, а сейчас — самый настоящий цыган: кучерявый, черноглазый, живой.

Мы обнялись и, выбрав себе место возле высокого сводчатого окна с тяжелыми портьерами из белого парашютного шелка, сели на свободные стулья.

— Комнатную ракету помнишь? — спросил я Ивана.

— Еще бы не помнить! Как его звали-то, этого иранца, помнишь? Гасан? Хасан?

— Ахмет, — сказал я. — Дядя Ахмет. «Дэньга нэт — вси равна нэ купышъ»...

— Да-да! — рассмеялся Иван. — «Папа с мамой радоваться будут, иды!» Здорово он нас тогда надул, а! [447]

В приемной появился адъютант командующего, расторопный веселый подполковник. Его тотчас же окружили, засыпали вопросами.

Подполковник отвечал сдержанно. Для чего собрали? Для подготовки к выполнению специального задания Правительства. Что будете делать сейчас? Летать. Как можно больше. В сложных метеоусловиях. Можете не сомневаться, работа будет.

И работа нашлась, только совсем не такая, какую я ожидал. А где же риск? А где же опасности? Ташкент — разве это опасность? Меня вместе с другими экипажами отправили в Ташкент!

Вообще-то, конечно, это было здорово! У меня даже дух захватило от такого сообщения. Ташкент — моя вторая родина. Детство, юношество, становление — все связано с этим любимым мною городом.

Задание было прозаическое: там, в бывших Ташкентских мастерских, куда эвакуировался из Москвы авиазавод, выпускавший пассажирские самолеты типа «Дуглас» — ПС-84, теперь клепали транспортные Ли-2 — тот же ПС-84, только без пассажирского комфорта. Сейчас по особому заданию завод выпустил несколько машин пассажирского варианта. Самолеты надо было придирчиво осмотреть, испытать в полете и перегнать в Москву. Вот и все! Проще простого!

Мы подлетели к Ташкенту. Я волновался, я трепетал, глядя сверху на знакомые мне пригородные кишлаки и колхозные поля. Я не был здесь сто лет! Ну, может, не сто, а целых... восемнадцать месяцев! Мало? Нет, много! Нам на войне день шел за три дня, и это справедливо: жизнь там крутится бешено. И я думал, что увижу Ташкент таким же, каким покинул его, когда ушел на фронт. Но я ошибся. Ташкент был не тот. Совсем не тот. Здесь тоже, видимо, день шел за три дня, если не больше. Ритм теперешнего города не уживался с тем, что закрепилось в моей памяти. Нет больше тихих улиц, нет поливальщиков на них, которые из ведра по вечерам, разгоняя дневную жару, ловко обрызгивали дорожную пыль. И уже за грохотом машин не слышно больше мелодичного журчания арыков. Город был в напряжении: «Все для фронта! Все для победы над врагом!»

На заводе нас встретили сдержанно. Небывалая практика, чтобы продукцию принимали «чужие» летчики. Все-таки «свой» испытатель вернее. Он уже сжился и зря придираться не будет. А тут еще поставлены условия — [448] если машина будет плохо брать высоту — браковать беспощадно! Чужим-то летчикам что — закапризничал и все тут, а как же план?!

Мы пришли на завод рано утром, чтобы облетать машины до жары. Даши самолеты стояли отдельно: зеленые, со звездами, под новыми чехлами. Экипажи разошлись по машинам. Иван Романов, назначенный мне в экипаж на перегонку самолета, подбежал к машине, хлопнул ладонью по фюзеляжу, крикнул на цыганский манер:

— Ай, маладой, карасивый, неженатый-холостой! А ну, стоять! Не лягаться! — и дернул завязки чехлов.

Расчехлили, отперли дверь, и когда распахнули ее — ахнули. Ряды мягких пассажирских кресел, салон с просторными диванами, овальный столик, красная ковровая дорожка, шелковые занавески на окнах.

Романов восхищенно щелкнул пальцами.

— Шелковая машина! — сказал он. — Кто же, интересно, полетит на ней и куда?

Копались долго. Иван придирчиво осматривал машину: узлы, ролики, тросы управления. Чуть ли не обнюхал каждую деталь. Но все было сделано на совесть. Лишь радист, высокий молчаливый парень по фамилии Бурун, хмуро копался в рации. Где-то завалилась какая-то колодка, и он не мог ее достать.

Наконец, все готово: моторы опробованы, рация в порядке, барограф включен. Выруливаем к старту. Взлетаем.

В мою задачу, кроме всего прочего, входило: за единицу времени набрать побольше высоты. Стрелка самописца прочертит на барограмме наш путь по вертикали и по времени. Это и будет документ качеств самолета.

Идем по кругу. Высота берется легко. Тысяча метров. Две. Три. С волнением смотрю на горы, сверкающие снежными вершинами. Вон там за ними — Ферганская долина, а там вон, за грядой высоких отрогов, — Фрунзе, Алма-Ата. Все летано и перелетано.

Романов, сидящий на правом сиденье, как-то обеспокоено взглянул на меня, потом на вариометр, стрелка которого показывала скорость набора высоты — два метра в секунду.

— Может, хватит, командир?

— Чего хватит? — не понял я.

— Высоту набирать.

— Как это «хватит»? Ты что?! [449]

Борттехник смущенно отвернулся и промолчал. Набрав еще метров триста, я посмотрел на Романова. Странно, он явно задыхался. Сказывалась привычка к полетам на малой высоте.

— Иван, ты что?

Борттехник обиженно повел глазами:

— Кислорода не хватает.

Я удивлен до крайности. Вот уж поистине «сытый голодного не разумеет»! Три тысячи четыреста. Да разве это высота? Мы сидим тут, в самолете, не двигаясь и не тратя энергии, а как же наши бойцы там, на Эльбрусе, на Кавказском фронте, ползают по снегу на высоте четырех километров?! Да еще с винтовками, да с минометами и пулеметами?!

— Ничего, — сказал я. — Потерпи. Вот доберем до четырех и будем снижаться.

Романов испуганно вытаращил глаза.

— Не выдержу! — простонал он. — Снижайся!

Я разозлился. Сколько лет летал здесь на почтовых самолетах и всегда запросто, набрав пять тысяч метров, перемахивал через горы. Мне и в голову тогда не приходило, что на этой высоте кислорода меньше, чем на земле. Наоборот, я наслаждался свежестью воздуха и крепким морозцем, обжигавшим щеки. А там, на фронте... Да что и говорить! Нежности какие. Распустят слюни...

— Сиди! — жестко сказал я. — Ничего с тобой не случится. Будем набирать до четырех.

В проходе неожиданно появился радист. Рот открыт, глаза выпучены, грудь вздымается и опускается, как после марафона.

— Здрассте! — приветствую его. — Явление второе. Что случилось?

Бурун судорожно вцепился руками в подлокотник моего кресла:

— Командир... не могу... Задыхаюсь...

Я вскипел:

— Час от часу не легче! Да вы что — обалдели?! Да как вам не стыдно! Еще нет и четырех, а вы уже нюни распустили! Идите оба в пассажирский салон да посмотрите, что показывает барограф.

Радист, одарив меня укоряющим взглядом, вышел в салон, вслед за ним, еле волоча ноги, поплелся борттехник. И почти тут же, чуть не сбив Романова с ног, появился Бурун. Глаза его горели победным огнем. [450]

— Товарищ командир!.. На барографе четыре тысячи шестьсот! Вот! — и сел на пол.

Я посмотрел на высотомер: три тысячи семьсот. Странно. А может быть, кто-то врет? Либо мой высотомер, либо барограф, либо Бурун?.. Однако ладно. Жалко ребят.

— Что ж, будем снижаться.

На земле разобрались: был неправильно установлен высотомер в пилотской кабине, и мы набрали тогда высоту с разными там инструментальными и прочими поправками — пять тысяч пятьдесят метров, что и было торжественно запротоколировано дирекцией завода.

Совершенно секретно!

Мы пригнали в Москву таинственные «шелковые» самолеты и поставили их на прикол. Зачехлили, запломбировали. До какой-то поры, до какого-то времени.

Меня посадили на ПС-84, и стал я возить молодых штурманов на радионавигационные учебные полеты.

Экипаж у меня теперь другой. Борттехник, он же радионавигатор, Глушаев Тимофей, невысокого росточка, круглый, как колобок, глаза — щелочками. В движениях нетороплив и даже важен. И как-то у него получалось: подойдет к самолету, коснется рукой, и сразу кажется, будто это и не самолет вовсе, а добрый-добрый красавец-конь. Вот-вот заржет он, потянется мордой и тронет мягкими губами ласковую руку хозяина. И Глушаев-хозяин смотрел на свой самолет как на создание вполне одушевленное.

Бортрадист Николай Белоус был полной противоположностью капитана Глушаева. Высокий, стремительный. Дело свое тоже знал отлично и ключом владел виртуозно.

Летали мы днем и ночью и в любую погоду. По пять, по семь часов без посадки. В пассажирском салоне человек двадцать штурманов. У передних кресел — два столика с компасами и радиоаппаратурой. Практиканты, сменяя друг друга, по очереди «колдовали» над картой. Если были облака — шли по сложному маршруту в облаках, и ребята, ориентируясь по радио, прокладывали путь. Это было здорово! И это было совсем не похоже на то, как вел ориентировку мой Евсеев: «Недалече!»

Иногда мы прилетали домой в тумане. Тогда Глушаев сам становился к прибору и быстро-быстро, один за другим, давал мне пеленги. Потом мы выпускали шасси, [451] на расчетной высоте выходили точно на приводную, выпускали посадочные щитки, убирали обороты моторам и шли на посадку, не видя земли, но точно зная, что сейчас вот, через несколько секунд, перед нами появится посадочная полоса. И она появлялась! Восхитительные это были полеты! И нас за них другие летчики называли «смертниками».

В ноябре все побелело. Леса, поля — в синеватом снеге. Светит морозное солнце в морозном чистом небе, и с высоты четырехсот метров уже видно хорошо, как мышкуют лисы. Встанет огненная чертовка, вытянет хвост, ушки торчком — вся внимание! Потом вдруг кинется, и пошла работа. Летит снег фонтаном из-под задних ног. Затем носом — тык! И уже видно — поймала! Сидит, жмурится — жует. Вкусно!

Но в такую погоду летать скучно: нет напряжения и нечем похвастать перед самим собой — вот мы какие! А сердце все чего-то ждет, ждет...

И вдруг в середине ноября команда: «Явиться в штаб на прием к командующему АДД маршалу авиации Голованову...»

Та же приемная, где мы уже были пять месяцев назад. Те же знакомые лица, человек двадцать, тридцать. С удовольствием здороваюсь с Романовым и Буруном. В назначенный час все робко входим в просторный кабинет Голованова, которого мы обожаем и которым гордимся. Это наш человек — аэрофлотский, неисчерпаемая энергия которого и острый ум создали воздушную армию — Авиацию Дальнего Действия.

Голованов сидит прямо, сухопарый, высокий. Удлиненное лицо, высокий лоб и какие-то особенные, проницательные и в то же время добрые умные глаза.

— Проходите, рассаживайтесь, — сказал он и, взяв со стола ярко вышитый кисет, принялся закручивать длинными пальцами махорочную самокрутку.

Мы сели на стулья, расставленные вдоль стен, и тихо, как дети, положив руки на колени, замерли.

Голованов чиркнул спичкой, прикурил, затянулся и, выпустив струйку сизого дыма, сказал:

— Я собрал вас, чтобы сообщить — будем готовиться к полету... в Вашингтон. — Сказал и окинул нас всех пытливым взглядом.

А мы замерли, соображая, что к чему. Все мы летчики были опытные. Быстрая прикидка в уме, расчеты, подсчеты. Нет, не получалось! Лететь зимой, через всю [452] страну, через горы, через сопки, через тайгу и тундру на Аляску, а потом в Америку. Конечно, будут пассажиры (ведь повезем же мы кого-нибудь!). Дальность полета наших ПС-84 с полной загрузкой вообще-то никудышная. Придется часто заправляться, а это значит, часто лететь на предельном запасе горючего. А вдруг в это время испортится погода, что тогда? Странное какое-то задание!

Не дав нам опомниться, маршал добавил:

— Надеюсь, здесь сейчас сидят передо мной серьезные взрослые люди, которые понимают, что говорить об этом...

Общий вздох, общее движение. У всех были такие лица и такие убедительные жесты, что было ясно — ну, никто! Абсолютно никто никому ничего не скажет. Даже своей жене. Могила!

Убедившись в том, что государственная тайна будет соблюдена, Голованов спросил, у кого будут какие вопросы и предложения по поводу полета. Обладая феноменальной памятью, он называл при этом каждого из нас не только по фамилии, но и по имени. Зная, что он не любит, когда его величают по званию, мы называли его Александром Евгеньевичем, и обстановка от этого сразу же стала какой-то домашней, будто мы собрались в мирное время в аэропорту, чтобы обсудить обыкновенный рейс.

И предложения посыпались, как из рога изобилия. Кто предлагал обязательно включить в снаряжение экипажа, на случай вынужденной посадки, охотничьи ружья с запасом патронов, кто лыжи, кто утепленные палатки и даже деревянные лопаты для разгребания снега. Более практичные предложили спирт. А вдруг обледенение!

Александр Евгеньевич с серьезным видом все это записывал. Потом, когда набрался длинный перечень наименований, кому-то пришла в голову мысль, что самолет с таким грузом не взлетит, даже если не будет ни одного пассажира. Подсчитали — да, действительно, не взлетит. И все рассмеялись.

Тогда стали список сокращать. Исключали все подряд, лишь на спирте произошла заминка. Все-таки — обледенение!

— Спирт нужен, — твердо заявил Романов и красноречиво облизнулся.

Все рассмеялись, но спирт оставили. Мало ли зачем будет нужен: в шасси залить или еще куда... [453]

Через несколько дней нас собрали снова, уже к ночи, посадили в грузовой автомобиль, крытый брезентом, и повезли. Ночная темь, звезды, скрипучий снег под колесами. И ветерок с морозцем. Куда нас везут?

Наконец, привезли. Вылезли, встали на одеревеневшие ноги. Какая-то набережная. Какие-то высокие дома с темными глазницами окон. Визжит под каблуками снег. Ну и морозище!

Скрипнула дверь, и нас обдало теплом и запахом складского помещения. Ослепленные светом, мы не сразу сообразили, куда попали. Мимо торопливо прошмыгнул человек в штатском, через плечо у него свисал портняжный сантиметр. Вслед за ним прошли еще несколько человек и тоже с сантиметрами. Кто-то сказал вполне отчетливо, но не совсем понятно:

— Заходите, товарищи, выбирайте, кому какая понравится...

Чего выбирать? Кого выбирать? Еще не пришедшие в себя от мороза, мы прошли в другое помещение, где на специальных вешалках висело множество полускроенных и полусметанных генеральских шинелей из самых лучших сортов драпа.

— Эх, вот это да-а-а! — воскликнул кто-то, и мы опомниться не успели, как этот кто-то, оказавшийся мотористом, кинулся в самую гущу шинелей выбирать себе по вкусу.

— Эй-эй! — крикнул Романов. — Тебе не положено по уставу!

— Ничего, ничего, — вмешался портной. — На это есть особое распоряжение. Выбирайте, и мы сейчас же на вас все и подгоним.

— Ну, раз особое указание...

Я выбрал себе шинель. Портной, хлопоча возле меня и намечая мелком, где урезать, где подшить, сказал:

— Вот, товарищ майор, вчера я Иосифу Виссарионовичу шинельку справил, а сегодня делаю вам.

— Иосифу Виссарионовичу?!

И я с трепетным чувством посмотрел на его ловкие пальцы, порхающие у моей груди и словно благословляющие меня на что-то, пока мне неизвестное.

Через два часа мы были одеты с головы до ног во все новенькое. Даже носовые платки и великолепные кожаные перчатки на нежнейшем меху лежали в карманах наших шинелей.

— Вот это па-а-рень! — восхитился Белоус, разглядывая [454] себя в зеркале, и поправляя на голове шапку-ушанку из светло-серого каракуля.

Что и говорить, все мы были писаные красавцы, только вот мотористы в шинелях из генеральского драпа выглядели странно.

— Разжалованные генералы! — сострил Белоус и загоготал. Он любил острую шутку.

Куда мы летим?

Утро 23 ноября 1943 года выдалось морозное и туманное. Мы вышли к самолету еще как следует не проснувшиеся и не пришедшие в себя от вчерашнего сказочного переодевания. Нас подняли рассыльные:

— Срочно! Перелетать на Центральный аэродром!

«Начинается!» — подумали мы, На душе волнение перед неизвестным. Такой полет! Такой громаднейший маршрут! Все ли долетим до места назначения?

Застоявшийся самолет принял нас холодком. Но заработали моторы, запульсировали стрелки заиндевевших приборов, и машина согрелась, ожила. Все готово, все в порядке! Выруливаем, взлетаем. Ставлю курс на Москву. Но где же Москва и где Центральный аэродром? Как найти его в этой густой смеси тумана и дыма, висящего над столицей?

Однако нашли. Заход, посадка. Подруливаем к указанной стоянке и выключаем двигатели. На аэродроме тихо, и уже стоят другие наши самолеты. Однако до чего же неприятная, промозглая погода!

Выбираюсь из сиденья, чтобы еще раз проверить пассажирский салон — все ли в порядке. Ряды мягких кресел ослепляют белизной чехлов. Ноги мягко тонут в ярко-красной ковровой дорожке. Глушаев, пока мы летели, уже успел наладить отопление салона, и в самолете тепло и уютно.

Нас никто не встречает. Пассажиров нет. Странно. Ждем минут двадцать. Наконец появляется автобус, и из него как-то вяло и с каким-то, как мне показалось, недовольством вылезают офицеры с планшетами в руках. Они расходятся по самолетам. Это кто же? Наши пассажиры? Что-то очень мало — по одному на экипаж.

Вглядываюсь в приближающегося к нам офицера и узнаю в нем штурмана Сергея Куликова.

Куликов поднимается по лесенке. Здороваемся. Сергей явно не в духе. Говорит ворчливо: [455]

— Штурманом я у тебя. Пошли.

— Как пошли?

— Пошли. Запускай моторы и пошли.

— Ничего не понимаю! А пассажиры?

Куликов досадливо махнул рукой:

— Не будут. Пошли, потом расскажу.

Я пожал плечами:

— Ну, пошли так пошли.

Запустили моторы. Надо выруливать, а мне все не верится: пассажирский салон пустой. Неужели так и полетим? Куда? Зачем?

С недоумением смотрю за борт. Стоит Голованов и с ним флаг-штурман полковник Петухов. Он машет мне рукой:

— Выруливай! Взлетай!

Отвечаю жестом: «Понял!»

Взлетаем. Легкий, как пробка, самолет тотчас же отрывается от земли и устремляется вверх. Непривычно как-то и несолидно.

На компасе курс 145. Сейчас мы наберем высоту и возьмем курс на восток — 90. Ведь нам лететь в... Америку!

Куликов сидит на правом сиденье. Вид у него кислый и какой-то загадочный.

— Курс? — говорю я, обращаясь к нему.

Сергей кивает головой:

— Так и держи!

Я обалдело хлопаю глазами.

— Это что за новость?! Куда мы летим?

Между кресел появляется Глушаев:

— Почему не ложимся на курс?

Отвечаю сухо:

— Мы на курсе! — И к штурману: — Показывай!

Куликов разворачивает карту. На ней маршрутная линия: Москва — Сталинград. Курс 145. Расстояние 900 километров. И все!

У Глушаева глазки-щелочки превращаются в кругляшки.

— Ничего не понимаю! Что это значит?

— Не знаю, — растерянно говорит штурман. — Этот маршрут мы получили... только вчера. Поздно вечером и... ночевать нас оставили в штабе АДД. А сегодня утром вот — тепленьких прямо сюда...

— Ладно. Раз не знаешь, значит, не знаешь, — обиженно говорю я и отворачиваюсь. [456]

Глушаев уходит.

Летим молча. Высота две тысячи метров. Под нами разорванные облака, и земля просматривается плохо: снежный покров смывает очертания рельефа. А мне плевать. Не в первый раз. И вообще я зол на штурмана: подумаешь — секреты!

Куликов совсем раскис. Он ворочается в кресле, то и дело посматривая на меня. Наконец не выдержал:

— Ну, чего ты надулся? Думаешь, я от тебя что-то скрываю?

— А то нет?

— Ну, честное слово, ну!..

Заглядываю ему в глаза. Да, действительно, он ничего не знает! Вот так штука!

— Ладно, Сережа, извини.

Появляется Белоус, сует мне в руку бланк радиограммы. Земля запрашивает:

«Сообщите ваше местонахождение».

Передаю радиограмму штурману: это по его части.

Куликов бросает взгляд на часы, потом на карту, что-то подсчитывает по линейке и, перевернув листок, пишет на его обороте ответ. Беру у него радиограмму. Только после моей визы радист подаст ее в эфир.

Читаю: «Пролетели Ковров» — и подпись: «Куликов».

Вот это здорово! Ковров — ведь это на восток, а мы летим на юг!

Быстро подсчитываю: мы в воздухе 1 час 15 минут. Значит, прошли что-то около трехсот километров, и под нами должен быть... Да вот он — Ряжск.

Я готов возмутиться. Только что клялся, что ничего не знает...

— Слушай, Сергей!..

Куликов растерянно улыбается, пожимает плечами:

— Ничего, давай. Так надо, чтобы не знали, куда мы летим.

Ладно, понял. Раз надо, значит надо, и штурман здесь ни при чем. Визирую радиограмму и передаю ее Белоусу.

Белоус исчезает. Снова молчим. Летим в прослойке между облаками. Земли не видно совсем. Скучно.

Мы в полете уже три часа. Скоро Сталинград, и надо пробиваться книзу. В проходе появляется радист. Подает радиограмму с тем же самым: «Сообщите ваше местонахождение». Передаю бланк штурману, достаю карту, линейку, подсчитываю. По расчету времени, мы сейчас [457] должны быть примерно в районе Борисоглебск-Поворино, а Куликов наверняка даст... Чебоксары.

Куликов улыбается, возвращает мне бланк. Так и есть: «Пролетаем Чебоксары».

Радист уходит и скоро возвращается:

— Товарищ командир! В Сталинграде плохая погода. Нас догоняет маршал. Он предлагает вам пристроиться к нему и вместе идти на посадку.

Куликов заглядывает в форточку.

— Да вот он — справа, сзади.

Голованов возглавляет нашу группу. Он сам ведет машину. У него настоящий «Дуглас» с моторами «Райт-Циклон», и скорость его несколько больше, чем у нас.

— Хорошо. Передай: «Вас понял, спасибо — пристроюсь!»

Я немного польщен и немного обижен: «Что это он меня опекает, как маленького!»

Пропускаю вперед «Дуглас» и, нырнув под него, пристраиваюсь справа.

Идем рядом, метрах в восьми друг от друга. С правого сиденья мне улыбается через форточку полковник Петухов и рукой показывает: «Сейчас будем садиться!» Ясно, мы готовы!

В облака ныряем вместе. Снижаемся. Валит густой снег. Хлопья его влетают через щель полуоткрытой форточки и тают на щеках. Не отрываю глаз от самолета Голованова. Теперь мы — целое. Повторяю все его движения. Высота сто метров. Пятьдесят! Голованов уверенно снижается. Он в этих местах когда-то летал, и здесь все ему знакомо. Каждый кустик, каждый овражек.

На приборе нуль! Ага, кажется, пробились! Но видимость скверная: белый покров сливается с падающим снегом. Горизонта не видать, только под нами что-то мелькает, кажется, овраги.

Голованов убавил скорость. Ясно — сейчас он выпустит шасси! Выпустил! Выпускаем и мы. Выпускает закрылки. И мы — закрылки! Идем на посадку, но куда — не имею понятия. Хватился только тогда, когда машина мягко коснулась колесами невидимого снежного покрова. Ну и молодец же Голованов! Вот летчик так летчик! И как он разыскал в такой погоде аэродром?!

На пробеге, отвернув чуть-чуть вправо, стараюсь не терять из виду «Дуглас». А Голованов, как дома: убрал щитки и уже рулит куда-то на приличной скорости. Я восхищен — вот это летчик! [458]

Впереди замаячили темные пятна. Приглядываюсь — самолеты! Стоят, выстроившись в ряд, зачехленные истребители, и рядом громоздятся сугробы.

«Дуглас» затормозил и, подрулив к снежной стене, развернулся. Чихнув синим дымом, выключились моторы. Все — прилетели!

Я поставил свою машину слева от «Дугласа», дверь которого выходила в нашу сторону. В наступившей тишине слышно, как потрескивают остывающие двигатели и гудят вращающиеся роторы пилотажных приборов. Близкие сердцу, родные и знакомые звуки!

Посидели с минутку, приходя в себя. Все-таки полет — это наслаждение. Это музыка. Это радость. А сегодня — особенно. В груди скакали солнечные зайчики. Все было так необычно! Куда мы летим? Зачем летим? Неизвестно. А что может быть заманчивей и интересней неизвестности?!

Неожиданно за бортом послышались крики. Штурман открыл форточку:

— Ого!

Я и сам понял, что «ого!». Кто-то отчаянно ругался, вспоминая всех святых. Куликов фыркнул:

— Вот заворачивает! Вот заворачивает! Ничего себе — встречают. Посмотри-ка, посмотри-ка, — генерал!

Я выглянул в форточку. Да, действительно, генерал в папахе. Низенький, толстый, в фетровых бурках, в новеньком, настежь распахнутом кожаном пальто-реглане на меховой подстежке. Он только что выбрался из подъехавшей «эмки» и, разъяренно размахивая кулаками, кинулся к «Дугласу», из двери которого с нарочито-важным видом, неторопливо спускался по лесенке флаг-радист капитан Топорков.

— Какого черта вы тут объявились?! — кричал генерал. — Кто вас сюда приглашал? Убирайтесь отсюда сейчас же! Чтоб духу вашего не было!

Топорков с невозмутимым лицом выслушал гневную тираду генерала и, когда тот сделал паузу, чтобы набрать в легкие новую порцию воздуха, кончиком пальцев тронул его за плечо:

— Товарищ генерал, доложите, пожалуйста, маршалу...

Генерала словно водой облили. Он вздрогнул, обернулся и обомлел: в проеме двери в накинутой на плечи шинели стоял маршал авиации Голованов. [459]

— Генерал, встречайте гостей! — сказал Голованов, прикрывая рукой улыбку. — Непрошеных. Сейчас прилетят еще четыре самолета. Распорядитесь привлечь их цветными ракетами.

Дальше