Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Часть четвертая.

Поклон вам низкий

1. Майор Кравцов, биолог

Ботанику мы, откровенно говоря, не любили. У нас был хороший училищный участок земли, свой сад, огороды и все рядом. Мы с увлечением копались в земле, сажали деревья, копались на грядках, выращивали свои овощи. И все под руководством нашего старого, подслеповатого преподавателя ботаники майора Кравцова по кличке «Пестик». Мы его по-своему уважали и бессовестно обманывали, пользуясь его слепотой. Что творилось на его уроках! В кабинете абсолютная тишина, одни сладко подремывали, другие взапой читали книги отнюдь не ботанического содержания, кто-то играл в шахматы. В общем, каждый занимался кто чем хотел, а наш ботаник, вдохновенно размахивая руками, что-то вещал у ботанического экспоната: «Пыльца на рыльце, пестики, тычинки и пр.» Как-то он поймал меня, увлеченного какой-то очередной интересной книгой и потерявшего бдительность, поднял с места и спросил, что я читаю. Я торжественно (под ухмылки товарищей) ответил: Чарлз Дарвин, «Происхождение видов», товарищ майор!» И в подтверждение показал обложку старого фолианта, в которую искусно была вмонтирована книга. «Пестик» удовлетворенно хмыкнул, погладил меня по плечу и, ничего не сказав, посадил на место. [105]

Излагал он нам и идей «народного академика» Лысенко Трофима Денисовича. А куда было деться нашему старому ботанику, если в программе курса обширное место занимали идеи яровизации, критика менделизма-вейсманизма и прочее. Но Кравцов, сын потомственных хлеборобов, посвятивший свою жизнь педагогическому поприщу, все идеи предпочитал проверять практикой, ибо только практика, учил он нас, является проверкой всех идей, и только она является критерием истины. Как мы ни бились с яровизацией на наших делянках, ничего путного у нас не получилось. Отсюда и наш, и нашего преподавателя скепсис к этой идее.

Как-то раз, рассказывая о ветвистой пшенице (дело было на нашей опытной делянке), Кравцов заговорился: «Пшеница ... м-м, ну как ее .....» — «Рогатая», — подсказал из толпы присутствующих наш острослов Толя Бородаенко. «Бородаенко, не подсказывайте, сам знаю», — рассеянно произнес Кравцов. «Так вот, пшеница рогатая...» Веселый смех, Толик опять продолжает гнуть свое: «А что, вот выведем мы такую пшеничку с рогами, и будет она, как во-он та яблоня, а на ней готовые калачи и булки с маком...» «Ничего смешного не вижу», — поняв, что попал впросак, улыбаясь проделал необидчивый старик. «Растет же в Африке хлебное дерево...».

С зоологией у нас тоже дело не шло. Нам нравилось возиться со степными зверюшками — сурками, хомячками, которых мы по неопытности и любви к живому существу кормили так, что они подыхали от обжорства. Сколько галчат, скворцов и другой пернатой живности было выхожено нами и отпущено на волю. Ежи жили у нас не только в кабинете зоологии, но и в спальне, чем очень возмущался наш ротный. А изящных, некусачих ужей мы вообще использовали по хулиганскому назначению, пугая ими наших молоденьких преподавательниц иностранного языка, «англичанку» Веру Николаевну Токареву и «немку» Марию Романовну Фридрих.

2. Педагог Павлов

Предмет «Основы дарвинизма» мы уважали, особенно, когда к нам пришел педагог Павлов Василий Яковлевич, который вел у нас биологию. Ранее этот ладно скроенный и крепко сбитый симпатичный молодой человек, чуть ниже [106] среднего роста, был офицером-воспитателем Орловского СВУ. В 1947 году училище было переведено в Куйбышев, а Павлова, по его просьбе направили в Новочеркасск, где проживали его родители и где он должен был работать в Новочеркасском СВУ преподавателем. Накануне его отъезда в Новочеркасск к нему подошел один из питомцев его извода суворовец Попов Игорь и вручил ему стихотворное послание. Мальчик полночи просидел, сочиняя его, а утром нашел своего офицера-воспитателя и вручил ему свои стихи, которые более сорока лет хранятся в семье Павлова. Вот они:

ПОСВЯЩАЮ ПАВЛОВУ ВАСИЛИЮ ЯКОВЛЕВИЧУ

Лейтенанту сей стих посвящаю
И потомкам хранить завещаю
Чистую память о том,
Кто зажег меня этим огнем.
О том, кто сделал меня солдатом,
О том, кто сделал меня богатым
Не золотом и серебром,
А зрелостью и умом.

А Павлов действительно толково читал свой предмет! Именно читал, как читают лекции студентам биологических факультетов. Читал без конспектов и шпаргалок своей быстрой скороговоркой, обрушивая на наши стриженые головы такой водопад новых сведений об эволюции мира, единстве и противоречиях живой и неживой природы, единстве той же зоологии и ботаники, которые мы по легкомыслию игнорировали. Павлов не довольствовался тощим объемом учебника, а толковал предмет гораздо шире и глубже, старался вместить в наши головы весь тот курс знаний, который он приобрел в университете. Часов на это отводилось мало, поэтому Василий Яковлевич спешил, стараясь больше рассказывать, спрашивал мало, как на семинаре, подводя лишь итоги того или иного раздела. Рассказывал он великолепно. Интересный, доходчивый рассказ пересыпал массой примеров, сравнений и наблюдений из нашей повседневной жизни, из природы нашего края, который был нам хорошо знаком. Поэтому слушали мы его лекции со вниманием, понимая, что объем учебника, по которому мы готовились, несравним с тем, что давал нам он. Это вызывало уважение к Василию Яковлевичу. [107]

Выставляя нам итоговые оценки, Павлов спокойном голосом читал наши фамилии и оценки. Когда же он доходил до фамилии, против которой стоял высший бал, он делал короткую паузу и громким ликующим голосом восклицал: «Пять!», вызывая веселое оживление в классе. И таких возгласов было много.

Я хорошо помню, что именно в лекциях Павлова, в его примерах часто упоминалась мушка Дрозофила. Не я ни от кого из наших преподавателей, в том числе и от Павлова, не слышал погромных речей в адрес «мухолюбов», «дрозофильщиков», которые часто прорабатывались в прессе. Эти погромы нашими учителями на уроках не выпячивались. Много лет спустя я узнал, чего стоило для многих ученых, педагогов Советской России лишь публичное упоминание об этой махонькой мушке с огромными изумрудными глазами на маленькой головке... Наши педагоги, просвещенные, образованнейшие люди своего времени, не вешали ярлыков «врагов народа» ученым советской науки, как это делали сторонники Лысенко и К. Все наши наставники от старшины до начальника училища знали нашу ребячью жизнь, наши обычаи и порядки. Знали, что в нашей среде самым тяжким грехом считалось доносительство. Беда была тому, на кого ложилась только лишь тень подозрения в сексотстве. С такими людишками мы были жестоки и беспощадны. Можно было быть тупее сибирского валенка в науках, дохляком в физическом развитии, но нельзя было жить в нашем коллективе доносителем!

Офицеры-воспитатели даже не делали какой-либо попытки склонить кого-нибудь из нас к доносительству. Такой офицер неминуемо был бы отторгнут ребячьим коллективом, несмотря на свои офицерские погоны, заслуги и даже ордена.

Подличать мы не умели, нас этому не учили. Исключительная порядочность педагогического коллектива училища обусловливала и порядочность их питомцев.

Мне кажется, что мы учили друг друга обоюдно. Наши педагоги учили нас разным наукам, этике, культуре, а у нас учились непосредственности восприятия жизни, нашему коллективизму, духу суворовского братства.

Вспоминая свое детство и юность, я не могу припомнить ни одного поступка своих учителей, который бы порочил [108] их честь и достоинство. Они были для нас примером порядочности и нравственности. Льщу себя мыслью о том, что в годы всеобщей подозрительности, в годы репрессии ни один наш педагог не был изгнан из училища или репрессирован, и они долгие годы творчески работали бок о бок с нами в обстановке доверия, понимания и взаимного уважения... Наши наставники были в высшей степени нравственными людьми.

... Совсем недавно я совершенно случайно узнал некоторые подробности из жизни нашего учителя Василия Яковлевича Павлова, поразившие меня своей жертвенностью и величием. Семнадцать долгих лет отдал этот человек своей парализованной матери, отказавшись от такого земного, блага, как семейная жизнь. И на склоне своих лет, больной, жил и боролся со своим недугом совсем один. И, может быть, единственной радостью и отрадой нашего учителя являлись сведения о жизни и успехах его многочисленных учеников, которых он терпеливо ждал и с радостью на них отвечал своими подробными, теплыми письмами.

В апреле 1992 года Василий Яковлевич ушел из жизни

3. Милая Гамалеиха

Антонина Алексеевна Гамалеева преподавала нам русский язык и литературу с 1944 года и почти до нашего выпуска. Долгие годы учила нас уму-разуму эта маленькая, миниатюрная и прелестная женщина с высоким благородным лбом. Это ей мы обязаны любовью многих из нас к русской классической литературе и поэзии. Это она раскрыла перед нами волшебную тайну слова, красоту русской речи. Не могу представить себе нашу Гамалеиху, как мы ее называли, грубой, раздраженной, злой. Всегда ровного характера, доброжелательна и очень деликатна. В редких случаях она выходила из себя, исключительно скупо ставила низкие оценки, всегда тактично давая понять, что ты хоть что-то да знаешь, и стоит тебе еще поработать над материалом и все будет хорошо! Свой предмет, особенно литературу, любила самозабвенно. Красиво и ярко рассказывала, голое ее был негромким, выразительным. Особенно она любила Лермонтова. Мы часто просили ее прочитать что-нибудь из Лермонтова и она делала это, почти не заглядывая в томик поэта. Обучая грамматике, синтаксису, она терпеливо учила нас обращать свое внимание не только на правописание слов, но и на такую «премудрость» как пунктуация. В этой [109] области терпение ее не знало границ. Очень часто она приходила на нашу самоподготовку и опять бралась за свое дело. Именно от нее мы впервые узнали, что маленькая запятая может стоить человеку жизни. Вспомните расхожее выражение; «Казнить нельзя, помиловать!» Стоит небрежно переставить запятую на одно слово левее, и человек станет на голову короче. Кто сейчас помнит выражение «святая ложь»? Кто помнит забытую балладу Жуковского, учителя и наставника великого Пушкина, балладу о матери, которая внушила своему сыну перед казнью мысль о том, что как только палач подымет топор над его головой, король его помилует, даруя жизнь. Мать потеряла сына, но «святой ложью» спасла честь своего рода, своей страны.

Мы уважали свою учительницу, старались поменьше огорчать ее. Но огорчения были. Однажды она задала нам очередную тему для домашнего сочинения об Обломове. Через несколько дней мы выполнили задание и сдали его для проверки. Еще через несколько дней приходит наша Гамалеиха, сама не своя от наших сочинений. Особенно досталось за злоупотребление иностранными словами Витюше Остапенко. Запомнилось, с каким сарказмом прочитала учительница Витино выражение: «Мосье под микитки взял досье». О, нет! Такого вульгарного отношения к великому, могучему русскому языку она простить не могла и влепила Вите Остапенко единицу. Это единственный кол, поставленный Гамалеихой, который я помню.

Антонина Алексеевна горячо поощряла наших первых «пиитов», развивая у них дар стихосложения, и многие из нас втайне кропали свои вирши. Они хорошо получались у Левы Козина, у Юры Бирюкова. У нашего Юрика еще с семилетнего возраста на лбу было незримо начертано: «Будущий литератор, поэт» и прочее. Неплохо писал стихи и Витя Гузеев, вечный балагур и весельчак: с ними Виктор часто и с успехом выступал на сцене. А Лева Козин на госэкзаменах по литературе экзаменационное сочинение написал стихами и получил высший балл.

А вот стихотворение нашего Юры Бирюкова, написанное в честь восьмой годовщины училища, когда автору было четырнадцать лет.

Как нашу радость выразить сильней?
Как наши чувства выразить словами?
Ведь мы сегодня отмечаем с Вами
Училища родного юбилей! [110]
Мы восемь лет одной семьей живем,
Единой, крепкой и счастливой.
Традиции родного коллектива
Мы с честью и достойно бережем.
За эти годы мы, как отчий дом,
Училище родное полюбили.
О нем всегда и где бы мы ни были
Мы вспомним, как о самом дорогом.
И представляю я: пройдут года,
Мы станем офицерами ..., но только
Мы первым долгом все зайдем сюда,
Где получили в нашу жизнь путевку.
В Новочеркасск приедем и зайдем,
Зайдем, волнуясь в этот двор, тот самый,
Что мы благоустраивали сами,
И сколько здесь знакомого найдем.
Нас поразят своею высотой
Деревья, что когда-то были малы,
Они, шурша густой листвой,
Пробудят в нас поток воспоминаний.
Здесь нашей жизни лучшая пора!
Как реки, брали здесь свои истоки,
Чтоб вырваться затем на путь широкий,
Все наши будущие славные дела.
А сколько их! Ведь впереди вся жизнь
Раскинулась в необозримой шири ...
Нам предстоит впервые в мире
В стране своей построить коммунизм!
И гордо, смело смотрим мы вперед:
Нам в будущее все пути открыты,
Нам это счастье Октябрем добыто,
Нас к счастью партия уверенно ведет!

Антонина Алексеевна гордилась нашими успехами. Если бы она знала, что ее питомцы и в зрелые годы, убеленные сединой, с благодарностью будут вспоминать ее и посвящать свои стихи родному училищу, своим педагогам... [111]

Николай Иванович Шапошников (6-й выпуск)—полковник запаса, врач:

Дерзай, Николка, друг ты мой!
Пока нам рано на покой!
И детство помнить будем мы
Те дни суровые зимы,
Когда поставили нас в строй,
Похож он был на детский рой.
Как пролетели десять лет!
Ведь педагогов наших пламя
Мы превратили в наше знамя.
Пусть только снится нам покой,
Дерзай, Николка, друг ты мой!

4. Командир капитан Хованский

Большим авторитетом и уважением пользовался у нас командир второго взвода капитан Хованский Георгий Федорович, прибывший к нам в училище с фронта в 1944 году. Был он человеком атлетического телосложения, красивый, с сочным рыкающим басом. Его трудно было поймать на какой-то оплошности, подшутить над ним. Он несомненно обладал хорошими актерскими способностями, участвовал в работе нашего училищного драмкружка и был великолепным рассказчиком. Все же, мы предпочитали его рассказам про древнюю Элладу, о 12 подвигах Геракла наши таинственные чердаки и подвалы.

Однажды со мной произошел каверзный случай. Где-то замешкавшись, я опоздал на один из рассказов Хованского. Запыхавшись, влетаю в класс, где все уже собрались и слушают очередной подвиг древнего героя: И только было открыл рот, чтобы попросить разрешения присутствовать, как слышу грозный, гневный рык Георгия Федоровича, обращенный ко мне: «Вон отсюда, негодяй!» Глаза его сверкали настоящим неподдельным гневом, он, казалось, готов был убить меня! Меня словно ветром сдуло из класса. Забившись в какой-то угол коридора, я перебирал в своей памяти, чем это я мог прогневить нашего Хованского, который относился ко мне в общем-то положительно. А в это время в классе творилось что-то невероятное! Все хохотали до слез, до коликов в животе! Оказывается, я ненароком подскочил к тому месту в рассказе Хованского, где Геракл гневно закричал на лжеца: «Вон отсюда, негодяй!…» [112]

5. Старшина Занин

Другим необыкновенным рассказчиком в нашей роте был старшина Занин, по кличке «Свистало». Мы откровенно его не любили, даже ненавидели за его жестокость к нам, всячески ему досаждали, а при случае и мстили. В тот период он учился на заочном юридическом факультете и знал множество криминальных историй. И чтобы как-то угомонить нас, Занин рассказывал нам страшные истории про бандитов. Негромко рассказывал своим гнусавым голосом, а это в ночной тишине еще больше интриговало. Здесь были и беспощадные, но хитрые бандиты и следователи, стрельба и погони, и, конечно же, блатной жаргон. В огромной спальне стояла абсолютная тишина. И если в других спальнях, в других ротах были шум, мяуканье, ошалелые дежурные старшины носились из спальни в спальню, пытаясь навести порядок и тишину, то у нас стояли тишина и покой. Впрочем, это было только в дежурство Занина, при других старшинах мы тоже мяукали, кукарекали, устраивали бои подушками. Занину мы многое прощали за его захватывающие, необыкновенные истории ...

6. Изюмский, наш историк и летописец

Мы перешли в третий класс, где начиналось изучение Истории древнего мира, когда к нам пришел преподаватель истории Борис Васильевич Изюмский. Мы давно знали этого офицера, преподававшего историю и логику в старших классах, его строгость, бескомпромиссную требовательность. О великолепном знании им своего предмета ходили легенды. Это был необыкновенный преподаватель. У нас было много хороших, талантливых педагогов, но Борис Васильевич стоял особо. О нем с уважением говорили взрослые, с восхищением и примесью страха старшие ребята, кому он ставил колы. У Бори (так называли его все ребята) почти не было двоек. Были пятерки, четверку он ставил как бы с некоторым сомнением, тройку — кривясь, будто давил в журнале клопа. После тройки почти всегда шла единица, которую он ставил решительно, твердо выводя в журнале красивый, крупный кол. И при этом любил говорить свое любимое изречение из Маркса: «Нельзя так серо знать мать-историю!» Обо всем этом мы были наслышаны от старших ребят и заранее с интересом и любопытством ждали прихода нового преподавателя. [113]

В класс вошел высокий шатен, с красивым лбом с залысинами, строгого рисунка носом, в пенсне. Тонкие губы, серые глаза из-под пенсне глядели строго и требовательно. Фигура сухощавая, хрупкая. Он был отнюдь не силачом, как Хованский, и невольно подумалось: «Почему все его боятся?» Звучным, красивым баритоном он поздоровался с нами и велел сесть. Затем провел посписочную проверку класса. Все вставали, называя свою фамилию, имя. Изюмский своим пронизывающим взглядом окидывал встававшего, несколько мгновений разглядывая его. Дошел до середины списка и вдруг четким пронзительным голосом, похожим на крик, скомандовал: «Суворовец Васильев! Встать! Вы почему полезли пальцем в нос? Что вы там откопали, покажите всему классу!». Ошарашенный Васильев стоял столбом, ловя ртом воздух. Поражены были и мы. Как можно было так быстро запомнить свыше двух десятков человек, хотя он знал нас всего несколько минут! В классе стояла гнетущая тишина, невольно подумалось: «Это тебе не добрейший «Пестик», у которого на уроке ботаники можно было заниматься всем, чем угодно. Этот снимет с нас три шкуры!» А Изюмский тем временем делал разнос следующему нарушителю, сидевшему не прямо, положив руки на крышку парты, а подперев подбородок рукою. У Изюмского полагалось сидеть только прямо, на парте не должно быть ничего. Нужно было сидеть и внимательно слушать урок.

Распушив в пух и прах нарушителей, Боря без задержки стал излагать то, что мы будем изучать и что такое история, как наука. А мы, сидя почти по струнке, уныло внимали его речи, думая свои невеселые думы: «Вот так история!» И вдруг Изюмский ни с того ни с сего спросил нас: «Товарищи, может кто из вас читал что-нибудь историческое? Попробуйте рассказать своими словами о прочитанном!» В классе было тихо. А Боря подбадривал: «Ну-ну, смелее, ребята, кто решится на рассказ?». Смелых не находилось. Боря разочарованно улыбаясь, продолжал: «Да-а, значит смелых нет? Что ж, очень жаль!».

И все же один смельчак нашелся. Им был я! Очевидно, сказался мой сценический опыт с юмористическими стихотворениями, когда выходишь на сцену и перед тобой темный зал, в котором сотни устремленных на тебя глаз и настороженная тишина. А у тебя сердце в пятках, в груди противный холодок, и нужно решиться прыгнуть в эту тишину, как [114] с высокой вышки в воду... И я решился, подумав: «Что я, слабак, что ли?» Мысль о том, что Борис Васильевич подумает, что все мы трусы и слабаки, возмущала меня еще больше. А ведь у нас в классе были такие славные, смелые пацаны, как Сашка Кулешов, Митя Стролькин, Мишка Сычев, Витек Судья! И я, закусив губу, решительно поднял руку. Я хотел рассказать все, что прочитал о мальчике каменного века, о его постоянном голоде, страданиях, заботах. Спешил, торопился, рассказывал захлебываясь, иногда возвращался к началу рассказа. Все у меня перепуталось, смешалось в кучу: А Боря внимательно слушал, не перебивая, слегка иронично улыбаясь. И когда я вдруг кончил свой путанный рассказ и остановился, словно споткнулся о что-то невидимое, Боря строго спросил меня: «У вас все?». Я пролепетал смущенно: «Так точно, товарищ капитан!»

— Так-ак, очень плохо, прямо-таки безобразно! Хаотичный рассказ, что за жаргон, что за словечки, откуда вы набрались этой дряни!? Кто вас гонит в шею, вы что, пулемет?

— Ну, все, — мрачно подумал я, — сейчас влепит коляру!

А Изюмский между тем начал анализ моего рассказа: как нужно было его излагать, на что обратить особое внимание, какие детали в рассказе лишние. Голос его был четкий, в словах железная логика, которую не опровергнешь.

И вдруг, я не поверил своим ушам, когда Боря, расчихвостив меня, произнес: «И все же, несмотря на скверное изложение рассказа, ставлю этому молодому человеку оценку «четыре», за смелость!» Я стоял ошарашенный и моргал глазами, а Боря уже выводил своим четким, крупным почерком цифру «4». В классе царило оживление, все шушукались, тихо разговаривали ... Так я в роте получил от грозного Изюмского свою первую хорошую оценку.

К урокам Бориса Васильевича мы тщательно готовились. Ждали мы его и с тревогой и с нетерпением, ибо каждый его урок был захватывающе интересным, как откровение. К тому же его уроки были настоящим экзаменом не только знания его предмета, но и нас, его учеников, нашего «Я», нашей памяти, эрудиции. Он не терпел верхоглядства, уважал смелость мысли, неординарность суждений. С ним можно было поспорить, поразмышлять, «А что, если бы...?» Можно было вызубрить весь раздел и получить «кол», а можно только за одну дату (не из учебника, конечно, а вычитанную [115] из другого источника), за какой-нибудь, на первый взгляд маленький, но очень значительный факт в истории, особенно, если этот факт решал судьбу войны и мира, судьбу народа, да еще был подкреплен четким, логичным выводом, то высший балл. И при этом Изюмский, довольный, потирал руки, серые глаза его из-под стекол пенсне блестели, он улыбался.

Не буду врать, что я был любимым учеником Бориса Васильевича, это было бы кощунством к памяти любимого учителя. Я так и не знаю, были ли у него любимые ученики, мне кажется, что все мы были у него на равных правах. У нас были круглые отличники, хорошо и даже отлично знавшие его предмет, но и отличникам он безжалостно ставил колы. Именно с отличников он больше всего требовал, спрашивая дотошно, как бы сомневаясь в их знаниях. К интересным людям он питал слабость. С ними он разговаривал по-другому, интонация его голоса менялась от резкого металлического тембра до теплых, уважительных тонов. Не знаю чем, но мне кажется, что я ему чем-то нравился. На уроках он иногда даже спрашивал: «А как вы думаете, суворовец Теренченко? Может быть, что-то добавите?» Наверное мой все возрастающий интерес и любовь к истории ему импонировали.

И я, конечно же, старался изо всех сил! Читал по той или иной теме все, что можно было прочитать в нашей библиотеке, все, что рекомендовал нам Борис Васильевич (а рекомендовал он нам очень многое!), и старался не зубрить, а внимательно читать текст учебника, любой книги или труда по истории, выискивая в- тексте самое главное, докапываясь до основного. И уж «бил» его на уроках точно, в яблочко, за что получал свои трудовые «5». Случались и у меня промашки. Иногда неправильно поняв тот или иной раздел, событие из прочитанной книги или мудреного исторического труда, я поднимал руку, но встав, порол такую ерунду, что наш Боря кривился, как от зубной боли, прерывал меня и, чеканя каждое слово, внушал: «Нельзя так поспешно толковать этот факт, сядьте, возьмите книгу, откуда вы черпали свои скоропалительные выводы, прочитайте еще раз! И хорошенько подумайте, пораскиньте мозгами!». Но почему-то кола не ставил (очевидно, щадил мое самолюбие), а ставил маленькую точку против моей фамилии. А это значило, что [116] я у него «на крючке», что я его должник, он не забудет этого и непременно спросит.

И не таким уж «кровожадным» был наш Боря, как мы его поначалу представляли. Против многих наших фамилий в журнале стояли только ему понятные значки, многие из нас были его «должниками». И все же Борис Васильевич вкатил мне единицу. В свой самый последний урок в нашем училище, в своем последнем классе и мне, не самому худшему его ученику! Мы уже учились в шестом классе. Я заболел малярией, страшной и противной болезнью. День тебя трясет, зуб на зуб не попадает, температура поднимается до 39 — 40 градусов, сутки в изнеможении «отдыхаешь», а потом все повторяется. Так я провалялся в госпитале дней двадцать и вышел оттуда похудевший (наверное, потерял до десяти килограммов), желтый от принятия хинина. Пока оформляли выписку, пока то да се, пришел я во взвод уже вечером на самоподготовку. Узнав от ребят расписание занятий на завтрашний день, сделал самые необходимые уроки. По истории, которую должен был проводить Изюмский, были заданы большие цитаты из трудов Сталина о войнах справедливых и несправедливых, захватнических и освободительных и т. д. Бегло прочитал цитаты и этим ограничился, не стал учить их наизусть, как было задано. Не помню, может быть я неправильно понял задание и думал, что их нужно было просто знать. А скорее всего понадеялся на русское «авось!» — авось Боря не вызовет. К тому же сказались слабость и усталость после перенесенной болезни.

На следующий день Борис Васильевич сообщил нам, что проводит у нас свое последнее занятие и что уходит с преподавательской работы и будет заниматься другим делом. Мы молча слушали его, уже зная, что за дело у него в будущем и чем он будет заниматься на гражданке.

В училище давно ходили слухи: Изюмский пишет книгу о жизни нашего училища. Мы ждали его книгу с интересом. Что напишет наш Боря про нас? Какими мы будем в его книге? Кто будет главным героем, кого он выберет за образец, за эталон? Все это нас очень интересовало.

— Прежде, чем начать тему своего последнего урока, — продолжал свою речь Борис Васильевич, — я хочу проверить, как вы выполнили предыдущее задание. Кто хочет мне ответить о войнах? Есть желающие? Нет! Тогда я сам [117] вызову к доске последнего ученика на моем педагогическим поприще.

В классе тишина, все ожидали, кого же Боря удостоит своим вниманием, кому поставит последнюю оценку?

С противным холодком в груди, в смятении я подумал: «Наверное меня. Какой ужас! Я же не знаю этих проклятых цитат! Какой позор, какой стыд, сейчас влепит мне последнему кол!» И мои ожидания оправдались. Изюмский между тем продолжал: «К доске пойдет ...» — долгая пауза. Чем она была заполнена? Может быть, в этот момент перед учителем прошли те несколько лет, когда он учил нас своему предмету, учил нас внимательно рассматривать время, спрессованное в истории нашего Отечества, мира, сквозь призму современности. А может быть, он вспомнил, как несколько лет назад, вот здесь же в этом классе, перед ним стоял пацан и, захлебываясь словами, торопился рассказать о мальчике из каменного века ...

— ... Пойдет суворовец Теренченко! — со значением, отчеканивая фамилию, произнес Изюмский.

Я едва встал на ставшие вдруг ватными ноги и тихо произнес: «Товарищ майор, я только что из госпиталя и этих цитат наизусть не знаю». И в ответ услышал гневное: «Ваша болезнь не дает вам права не учить заданного урока! Ставлю вам единицу, садитесь!» Мешком плюхнувшись на стул, я закрыл лицо руками. Уже ничего не слышал, ни о чем не думал, словно окаменел в своем отчаянии. «Надо же мне, как самому последнему, ... кол! Какая вопиющая несправедливость!». Не слышал, о чем говорил Борис Васильевич, не слышал, как прозвенел электрический звонок на перемену, как все вышли из класса. Очнулся от прикосновения чьей-то руки к моему плечу и поднял голову. Передо мной стоял наш Боря и с едва заметной улыбкой смотрел на меня. Потом произнес: «Ничего, Коля, не огорчайся, я не мог поступить иначе. Верю, что историю ты всю жизнь будешь любить и будешь знать ее хорошо!» Это были последние слова, которые я услышал от него и запомнил на всю жизнь.

Суровое, но справедливое наказание и в то же время — благословение на многолетний, пожизненный штурм знаний

У Изюмского было много классов, где он преподавал. Он был нарасхват. Он вел и большую общественную работу. На нем был наш прекрасный кабинет истории. Он вел [118] исторические кружки в разных классах. К тому же он, не афишируя, писал повесть, названную «Алые погоны», которая впоследствии стала хорошо известной советскому читателю.

Мы едва упросили его создать и у нас исторический кружок, и он согласился. Этот кружок был филиалом кружка старшего класса. Это был задиристый филиал, знающий себе цену, старавшийся не ударить лицом в грязь перед старшими ребятами. В первый день посещения этого кружка «старики» глядели на нас свысока и со снисхождением. Но когда мы, поощряемые Борей, утерли нос своим коллективным рефератом «старикам», те стали смотреть на нас с уважением. А потом были мы с ними на равных.

Как мы готовились к проводившемуся Борисом Васильевичем раз в месяц заседанию нашего кружка! Академик Греков, знаменитые Ключевский и Соловьев, историк-революционер Покровский, Ленин, Сталин. Весь рекомендованный нам Борисом Васильевичем материал (а был он очень большим, не меньшим, чем дается студентам исторических факультетов, Боря не делал скидки на наш юный возраст, он нам так и говорил: «Хотите знать больше, изучайте, вникайте в материал, как студенты!») нужно было перелопатить, взять самое главное, ибо на выступление отводилось не более пятнадцати-двадцати минут. И мы залезали в такие дебри исторических наук, что без помощи опытного, знающего педагога вылезти из них не могли и бежали за помощью к нашему Боре. Мы коллективно работали, спорили до хрипоты, отстаивая каждый свою точку зрения, ссылаясь на нужные места толстенных томов. Каждому казалось, что он прав, что он нашел самый интересный и главный материал к теме. И все же мы приходили к единственно правильному выводу. Наши коллеги по кружку, они же оппоненты и грозные критики, внимательно слушали нашего докладчика. Они ведь прекрасно знали данную нам тему и тоже готовились к ней. Потом был рой ехидных вопросов, беспощадная критика нашего реферата. Но мы тоже были не лыком шиты, отчаянно огрызались, нас трудно было поймать на чем-либо по данной теме. А если докладчик затруднялся ответить на какой-нибудь вопрос, на выручку коллеге приходила вся наша группа.

А Борис Васильевич умело вел свой семинар, вовремя утихомиривал страсти, иногда сам подбрасывал в разгоревшийся [119] костер спора охапку вопросов. И мы хором наскакивали на нашего руководителя, смело атакуя его. Он и сам порою так увлекался, что не замечал этого, вступая с нами в шумные дебаты. А какой это был замечательный рассказчик! Он нам рассказывал такое, что ни в одном учебнике не прочтешь. Однажды Борис Васильевич прочитал нам отрывок из своей работы, которую он начал писать еще до войны, — «Ханский ярлык», про Ивана Калиту. И мы, затаив дыхание, слушали, как вызванный в Орду московский князь Иван Данилович по прозвищу Калита, перешагнув порог ханского шатра, бухнулся на колени и ползет, ползет к ханскому трону, на котором грозный раскосый владыка мира пьет кумыс. Калита наконец добрался до ног хана и подобострастно стер с его парчевого халата капельки оброненного кумыса. Это татарину понравилось ...

В своих рассказах кружковцам или в изложении материала на уроках Изюмский давал нам такие знания, приводил такие факты, что мы поражались, откуда он берет все это, откуда черпает свои знания? Лишь многие годы спустя я понял, что знания, как крупицы алмазов, рассыпаны во многих трудах ученых, в сотнях, тысячах книг литераторов. И эти знания нужно добывать самому. Добывать настойчиво, старательно и скрупулезно, не жалея ни сил, ни времени. Только тогда, на мой взгляд, эти знания, добытые твоим трудом, переработанные твоим мозгом, будут прочно сидеть в памяти и верно служить и тебе и другим.

...— А как нас увлекал Борис Васильевич! — вспоминает Коля Шапошников. — Помню, на кружке он попросил нас написать рассказ о Спартаке. И чтобы не было предвзятости при оценке наших рассказов, мы подписались псевдонимами. И какова была моя радость, когда лучшим при общем мнении оказался рассказ под псевдонимом «Буратино». Это был я! А выиграл мой рассказ тем, что я его вел от участника спартаковского восстания.

7. Тонкий географ Зимовейский

Одним из интереснейших педагогов был преподаватель географии капитан Зимовейский Ермолай Степанович, внешность которого отнюдь не внушала нам любви к нему. Длинное лошадиное лицо, немигающие, как у совы, глаза, на пре-

красном [120] сократовском лбу темно-синий желвак, на тонком носу бородавка. Но какой это был тонкий, прекрасный рассказчик! Его рассказы — это красивые повести о диких племенах Африки, о ее прекрасной природе, животных. Будто бы он сам побывал там и видел всю эту красоту своими глазами. Рассказы доктора Гржимека о Серенгетском заповеднике в Кении, которые я прочитал многие годы спустя, бледнеют в сравнении с рассказами об Африке нашего Зимовейского! А какие прекрасные сравнения, сопоставления, какими эпитетами награждал наш географ героев своих рассказов, будь они животными или людьми. Это был человек, наделенный богатым воображением, талантливой фантазией.

Но в отличие от Изюмского Ермолай Степанович был добр и деликатен до щепетильности. У него даже лентяи краснели и испытывали неловкость, когда он вызывал их к доске. Они давали слово вызубрить всю тему и ответить ему в следующий раз. В ответ слышали: «Нет, голубчик, вы сегодня же, э-э-э, выучите-то, чего не знаете, а я вечерком, э-э, приду и мы с вами побеседуем на эту тему, хорошо? Вы не возражаете? Ну и прекрасно!». И «голубчик» должен был сидеть в свое свободное время, читая сухую, лишенную всякой романтики описательную географию, чтобы сегодня же ответить урок нашему деликатному. Зимовейскому. Точно в назначенное время дверь класса бесшумно открывалась, в нее робко просовывалась лошадиная голова географа и, отыскав глазами должника, останавливала на нем свой колючий, немигающий взгляд. Затем безмолвно подымалась рука и перстом манила к себе, мол, идите сюда, голубчик. Тот понуро поднимался и выходил из класса отдавать должок.

Через некоторое время должник, возвращался словно нашел червонец! Вы думаете, он отвечал вызубренный урок? Э, нет! Глубоко ошибаетесь, вы не знаете нашего Зимовейского! Задав несколько точных вопросов нашему лентяю и убедившись, что тему тот знает, Ермолай Степанович начинал вдохновенно рассказывать. Он не повторял того, что говорил на уроке, он рассказывал новое! Вот мы пробиваемся через дремучие, непроходимые пампасы Амазонки, умираем от жажды в песках Сахары, боремся с леденящим душу холодом вместе с экспедицией Пири к Северному полюсу. А потом открываем райские острова в Тихом океане вместе с Джеймсом Куком ... [121]

Я не оговорился, написав «мы». Именно мы, в том числе и я. Быстро смекнув, что лучше один раз услышать захватывающий рассказ Зимовейского, чем десять раз прочитать 2 — 3 листа из учебника, я прикинулся дурачком и ... попался на удочку к географу. За мной 3 — 4 моих товарища, такие же хитрецы, если не больше. И вечерком того же дня несколько «лентяев», картинно повесив головы, виновато шмыгали из вечернего класса..., чтобы, разинув рты и развесив уши, слушать рассказы нашего преподавателя географии.

8. Энциклопедический Костак

Ребята старших классов в превосходных степенях отзывались о старшем преподавателе истории Костаке Евгении Николаевиче. Его эрудиция, энциклопедические знания не только по истории, но и по литературе, подробности жизни великих людей и событий прошлого просто удивляли старших ребят, а среди них были неплохие эрудиты. Мы с интересом и любопытством глядели на этого скуластого, небрежно одетого человека, когда он рассеянно пробирался сквозь нашу ребячью толпу в классы старших рот. А мы ему вслед шептали: «Костак пошел, Костак! Вот бы его послушать!»

Как-то раз, сидя в читальном зале и увлекшись очередной интересной книгой, я не заметил, как читальный зал заполнили «старики» и офицеры старших рот. Это начинался семинар литературного кружка, который вел Костак. Бесцеремонно попросили и меня удалиться, я же стал просить разрешений присутствовать на этом семинаре. Евгений Николаевич снисходительно улыбнулся и сказал: «Пусть малец поприсутствует, пусть послушает наши дебаты».

Я забился в дальний угол и приготовился слушать, о чем будут говорить мои старшие товарищи. А они разбирали какую-то современную пьесу, я не помню ее названия, но по выступлениям ребят понял, что она им не понравилась. Но до чего же старшие ребята хорошо, со знанием дела и материала раздраконили ее! Причем, не было ни горячки, ни выкриков, свойственных нашим дебатам, когда дело доходило чуть ли не до рукопашной. Нет, здесь была вежливая, но хлесткая критика. Капитан Костак никого не перебивал, молча кивал головой. Но по его глазам, по вежливой полуулыбке было видно, что не по душе ему это критиканство. [122]

Затем он попросил слово у председательствующего, встал и начал говорить. Да-а! Это была речь знатока литературы, мастера слова. Я многого тогда не понял, слишком мал был и не дорос до понимания того, о чем говорили ребята и взрослые. Но речь Костака просто очаровала. Именно речь. Не помню смысла сказанного, но чем-то меня речь взволновала, и после семинара я долго был под впечатлением от Евгения Николаевича. Это был человек, умевший «глаголом жечь сердца людей».

9. Климентьевич, учитель и автор учебников

А вот нашего математика Василия Климентьевича Совайленко мы почему-то не боялись. Может быть, оттого, что он пришел к нам тогда, когда мы перешли в седьмой класс и были почти взрослыми. А, может быть, нам импонировало то уважение трех выпусков старшеклассников, учеников Василия Климентьевича, с каким они относились к своему строгому математику. В нашей суворовской среде ничего нельзя было скрыть: ни хорошее, ни плохое. К тому же весомость сказанного старшими ребятами, их оценки тех или иных педагогов или офицеров были для нас значительны и авторитетны.

—Учтите, хлопцы, — говорили старшие ребята, — если у вас математику будет Преподавать Совайленко, на его колы и двойки не обижайтесь. Он вас научит математике, он из вас дурь выбьет и сделает человеками.

Два из трех выпусков сделали ему своеобразный сувенир в виде единицы, великолепно вырезанной из дерева. Один из колов даже с ножками и физиономией, очень похожий на лицо Василия Климентьевича. А нос гордого патриция, принадлежавший нашему математику, был на сувенире точь-в-точь скопирован с оригинала.

Мы видели, как провожал своих питомцев-выпускников капитан Совайленко! Не скрывая своих слез от окружающих, обнимал их на прощанье и напутствовал в дальний жизненный путь...

А как он отзывался о своих бывших учениках! Они все у него были чуть ли не Ломоносовы, а худшие из них, по крайней мере, Лобачевские.

Это о молодом математике, старшем лейтенанте Совайленко упоминает в одной из глав книги «Суворовцы» Иван [123] Дмитриевич Василенко еще в 1944 году: «... Суворовец Т. отказался за систематические подсказки стать у двери в наказание. Молодой педагог привел провинившемуся слова Суворова: «Научись повиноваться, прежде, чем будешь повелевать другими!» и сказал в заключение: «Вы отказываетесь признать это правило нашего великого полководца, этим самым вы самовольно освобождаете меня от обязанностей в отношении вас. Раз это так — я не могу считать вас своим учеником».

С этого времени преподаватель Совайленко перестал вызывать Т. к доске, не проверял его тетрадей, не спрашивал его, когда тот поднимал руку ... Это смущало мальчика, да и товарищи укоряли его в неправоте. Однажды Т. сказал во время урока: «Товарищ старший лейтенант, не сердитесь на меня!». «Я не сержусь, — ласково ответил преподаватель, — я очень хочу, чтобы у меня с вами были такие же отношения, как и со всеми остальными воспитанниками!». Тогда Т. сказал: «Товарищ старший лейтенант, разрешите выполнить ваше приказание». И, выйдя из-за стола, стал у двери...».

Особенно трудно пришлось мне, грешному, когда у нас стал преподавать Совайленко. За год до его прихода к нам я часто болел малярией, потом гриппом, давшим осложнение на уши, долго лежал в госпитале. Это сказалось на моей успеваемости, я отстал в учебе, особенно по математике, с трудом перешел в седьмой класс. А тут к нам пожаловал Совайленко, как показало время, на мое счастье. Это он, в основном, сделал меня тружеником, научил настойчивости, логическому мышлению, приучил меня систематически работать над материалом.

Как же трудно приходилось мне в первое время! Сплошные двойки, поставленные твердой рукой нашего железного Совайленко против моей фамилии. За первую четверть по алгебре — «2», по геометрии — «3», по тригонометрии — «4». За вторую четверть — то же самое! Я просто не успевал «переваривать» новый материал, слабо зная старый.

«Вот что, парень, — сказал мне после первого полугодия Василий Климентьевич, — не возьмешься, как следует, за алгебру, в восьмой класс не перейдешь! Нужна моя помощь — непременно помогу тебе, справишься со своей «немощью» сам — тем лучше для тебя».

«Сам справлюсь! » — ответил я, закусив губу. [124]

Я отлично знал, что осенние переэкзаменовки мало кто выдерживал, а на второй год в те времена уже больше никого не оставляли и отсев из училища был большой. Обратиться за помощью к товарищам было стыдно, еще скажут: «Да ты что, таких простых вещей не знаешь!?» Пришлось брать в руки учебник математики и начинать все сначала, с «азов», позабыв о любимых книгах, о музыке, спорте.

Все-таки в третьей четверти мне удалось ликвидировать свое отставание в математике. Но вот интересно, геометрия у меня шла хорошо, тригонометрия еще лучше. Ради собственного интереса я решал тригонометрических примеров вдвое, втрое больше, чем было задано. Увлекшись решением этих примеров, я не заметил, как перешел на раздел, который мы еще не проходили, освоил его самостоятельно и стал решать примеры «про запас». Один пример попался очень заковыристый, и я долго над ним бился, так и не решив. Тогда я со своими сомнениями обратился к Совайленко. Он отчитал меня за то, что я «лез поперек батьки в пекло», т. е. в новый материально все-таки милостливо согласился проверить этот пример, заставив решать его на доске, а сам наблюдал за моими действиями. Полностью решив пример, я вывел ответ и вопросительно посмотрел на Василия Климентьевича.

— «Что и требовалось доказать, — сказал тот будничным, скучным голосом, — все правильно, а в ответе ошибка. Математики, даже самые великие, тоже могут ошибаться!».

Так Совайленко преподал мне урок уверенности в своих действиях и поступках, если они основаны на прочных знаниях. Не знаю, может этот случай, а может то, что по другим предметам у меня были почти все хорошие и отличные оценки, но Совайленко заметно изменил свое отношение ко мне и перестал глядеть на меня, как на одноклеточную амебу. Я заметил это отношение сразу! Как-то, проанализировав несколько своих контрольных работ по алгебре, обнаружил, что все оценки по ним, на мой взгляд, завышены. Я просто не успевал до конца сделать контрольную, особенно задачи. Все как будто шло правильно, но времени завершить решение задач не хватало. Поняв, что Василий Климентьевич щадит меня, и мои шансы не так уж ничтожны, я воспрял духом и с еще большим усердием приналег на математику. [125]

Как я уже упоминал, Совайленко вел у нас в роте математический кружок. Какое-то время посещал его и я. Даже сделал одно наглядное пособие из проволоки — пирамиду, вмонтировав в нее шар. Все это требовало навыков в паянии и в обращении с металлом. Все же наглядное пособие я сделал и выкрасил в разные цвета. Василию Климентьевичу понравилось мое изделие, и оно было выставлено в математическом кабинете, где пробыло до самого моего выпуска и, льщу себя мыслью, еще долго послужило следующим поколениям в качестве наглядного пособия. Но я недолго посещал кружок. В течение нескольких занятий я с тихим ужасом наблюдал, какими формулами и понятиями оперируют мои друзья. В их речах то и дело слышались термины в виде различных «паралаксов», «постулатов», и я мысленно сказал себе: «Никола, ты сел не в ту арбу!» и незаметно, по-английски, покинул кружок наших математиков.

Вот как вспоминает о работе этого кружка Коля Шапошников.

«Да, действительно, Совайленко увлек нас своей любовью к математике. Помню, он сказал мне: «Попробуй разделить графически, с помощью линейки и циркуля, угол на три равных части, и ты на пути к открытию!» Уж как мне хотелось совершить открытие! Почти все свободное время я только и чертил углы (порой даже на стенах, так как не хватало бумаги) и делил их на три равных части ... Но, увы! Так и не сделал открытия. Кроме того, мы много читали литературы по математике. И не только читали, но и писали рефераты, содержание которых потом докладывали на заседании кружка. Помню, я много времени уделял изучению творчества нашего соотечественника — известного математика Чебышева Пафнутия Львовича и до сих пор помню отдельные штрихи из его математического наследия.

Вообще-то Совайленко был демократичен, с ним запросто можно было поговорить, поспорить, а то и пошутить. Но на уроках был строг и требователен до пунктуальности.

Помню, как однажды на одном из первых уроков, объясняя очередную теорему с большим куском мела в руке, Василий Климентьевич был очень недоволен. К концу урока он строго приказал, чтобы к следующему его уроку на полочке у доски лежали мелки разной величины, «вплоть до молекулы!». [126] К следующему уроку Отарик Гегешидзе расстарался: на всю длину полочки лежали куски мела величиной со спичечную головку и почти до килограмма весом. Совайленко, увидев эту выставку, довольно улыбнулся. С такой скрупулезностью работал он сам, так он учил работать и нас.

Все формулы по геометрии мы были обязаны зубрить буквально, как было написано в учебнике. Отсебятина не допускалась. Немного не в том порядке докажешь теорему, оценка снижалась. По мнению некоторых педагогов так и нужно было учить геометрию, развивая логику мышления. Где, как не в учебнике написано лучше, точнее и логичнее всего? Так полагали некоторые.

Однажды, сидевший рядом со мною Артур Штаба, правдивый, прямой, но вспыльчивый парень, не выдержав, громко и возмущенно сказал: «Почему мы, как попки, должны зазубривать бесчисленное количество этих теорем? Я могу доказать эту теорему гораздо проще и короче, чем в учебнике! Хотите?»

«Хочу, — осаживая парня спокойствием своего голоса сказал Совайленко, — иди и докажи!»

Артур выскочил к доске, нервно схватил мел и действительно доказал теорему гораздо проще и короче, чем в учебнике.

«Садись, Артур! — после долгой паузы сказал Василий Климентьевич. — И все же я рекомендую и тебе, и всем доказывать теоремы так, как трактует ее автор, не отступая от текста».

Нам показалось, что наш математик говорит это с усилием, как бы принуждая себя сказать это ...

Как-то Витя Остапенко изобрел прибор под названием «Носомер»! Смысл его изобретения заключался в том, что, приставив к носу этот прибор, можно было при помощи маленькой стрелки, приделанной к школьному транспортиру, определить точное расстояние до предметов, находящихся на значительном удалении от носа. Совайленко заинтересовался конструкцией прибора, но у него ничего не получалось с определением расстояния, слишком велика была ошибка. Он раскритиковал Витино изобретение, однако, справедливо заметил, что Витин «Носомер», возможно, подходит для среднестатистического носа, но только не для его, патрицианского. Однако, зауважал Остапенко, узнав, что дотошный Витек еще в четвертом классе утер нос известному математику, [127] издавшему книжку под названием «Занимательная математика». Витя Остапенко подверг решительному сомнению заявление этого математика о том, что, начав считать до миллиона с девятилетнего возраста, счет нужно будет вести до девяноста лет! Нашему Виктору удалось проделать этот счет за ... три месяца! Воспользовавшись тем, что автор «Занимательной математики» не оговорил условий счета, Витя рассчитал все свободное время (прихватив, конечно же, и некоторые уроки), составил свои таблицы счета, куда заносил свои тысячи, десятки тысяч и ... считал, считал, пока не добился своего. Таких ребят Василий Климентьевич уважал. Не любил он только лентяев и шпаргальщиков, с которыми вел беспощадную войну.

Четыре года незримо стоял над моей душой Василий Климентьевич, заставляя меня все время быть начеку и не запускать материал. На выпускном экзамене по математике письменную работу я написал на «четыре», сделав к своей великой досаде, несколько грамматических ошибок. Устный экзамен сдал на «пять». Ставя эту оценку в экзаменационный лист, Совайленко буднично произнес себе под нос: «Ну вот, что и требовалось доказать».

Жаль, что мало сейчас таких одержимых педагогов, как Василий Климентьевич Совайленко и его коллеги по Новочеркасскому СВУ!

Полвека своей жизни отдал Василий Климентьевич делу обучения и воспитания детей и молодежи. Он и сейчас трудится в меру своих сил на ниве просвещения. Ныне Василий Климентьевич делится своим огромным, поистине бесценным опытом на страницах областной и центральной прессы. Его книги, учебники по математике для средней школы, прошедшие двойную экспериментальную проверку в школах Академии Педагогических Наук и в школах г. Новочеркасска, рекомендованы к изданию.

Благодаря его энергии и энтузиазму, многие годы суворовцы-новочеркассцы встречаются в юбилей своего училища, съезжаясь со всех концов страны. Поистине из железа сделан этот человек и нет ему износа!

Говорят, что сейчас в наших школах мужчины — «вымирающий вид» учителей и по этой причине их нужно занести в «Красную Книгу» ...

Должен сказать, что в нашем Новочеркасском СВУ было много педагогов, подобных Изюмскому, Совайленко, Павлову [128] или Гамалеевой. Порой удивляюсь, как могло случиться, что в одном учебном заведении подобрался такой большой, поистине талантливый коллектив единомышленников. Целая плеяда великолепных педагогов, высокоэрудированных, увлеченных своим делом, талантов с искрой Божьей! И эти искры в нас, юных, воспламеняли, заставляя гореть ярким пламенем неутолимой жажды познания жизни ...

10. Историк училища Мохнаткин

Ребята всех выпусков с большой любовью и теплотой вспоминают преподавателя литературы Дмитрия Александровича Мохнаткина. Дмитрий Александрович долгие годы собирал материал по истории нашего училища. В 1968 году, чувствуя, что слабеют его силы и нет здоровья, он послал все материалы, объемом около 200 листов, своему ученику, выпускнику 1951 года, Борису Асееву с такими словами: «Дорогой Борис! Высылаю тебе краткий очерк по истории Новочеркасского СВУ ... Тебе, по-моему, эти очерки будут интересны. Сохрани их. Вот когда ты будешь генералом (а я в этом уверен), то ты с удовольствием и сам прочтешь, и другим покажешь ...».

Дмитрий Александрович не ошибся в своем ученике. Борис Евгеньевич Асеев действительно стал генералом, но генералом от науки, став доктором наук, профессором. А рукопись нашего учителя имеют многие суворовцы-новочеркассцы, читают ее своим сыновьям, внукам и друзьям.

В фотоальбоме полковника запаса Аксенова Игоря Владимировича (8-й выпуск 1955 года), кандидата технических наук, мастера спорта, хранится удивительное стихотворение, полное лиризма, щемящей грусти, написанное его учителем, Дмитрием Александровичем Мохнаткиным:

МОИМ ВЫПУСКНИКАМ, ДРУЗЬЯМ-СУВОРОВЦАМ

Вот и конец ... наш путь окончен с вами.
Экзамен сдан, мне поднесли цветы;
И расстаемся с вами мы друзьями,
Храня в душе огонь взаимной теплоты.
Пожмем же с вами руки на прощанье
Вы в жизнь идете вдаль с поднятой головой.
Мне доживать теперь, вам—новые дерзанья,
Пред вами вновь другие испытанья,
Пред вами славный путь, почетный и
большой. [129]
Идите вдаль, идите бодро, смело
На вас с надеждою глядит страна:
Пред вами ширь, пред вами много дела.
Дерзайте! Вам от нас путевка вручена.
Потом, когда и вы состаритесь с годами,
То, может быть припомните и тех,
Кто вас учил, кто занимался с вами,
Кто радовался так за каждый ваш успех.
Друзья! Час близится разлуки,
Счастливого пути. Жму крепко ваши руки.

11. Ротный И. И. Пасечный

... Вместе с такими, как Совайленко, последнюю дурь из нас выбивал и наш ротный — подполковник Иван Иванович Пасечный, назначенный к нам в роту за два года до нашего выпуска. Это был настоящий службист, в хорошем смысле этого слова. Если хотите узнать его облик, откройте «Строевой Устав Советской Армии» любого издания. На многих картинках этого устава вы увидите стройных, подтянутых особ мужского пола. Они стоят, шагают, делают различные движения. Не ищите там ни бород, ни усов, ни улыбающихся физиономий. Носы там не какой-нибудь кавказской лепки или рязанского покроя, а строго уставные, прически — тоже. Вот вам и облик нашего ротного. И в то же время Иван Иванович не был солдафоном. Кому придет в голову считать Александра Васильевича Суворова солдафоном, а ведь его стихотворное поклонение уставу стало известным афоризмом:

О воин, службою живущий!
Читай устав на сон грядущий,
А утром, ото сна восстав,
Читай усиленно устав.

Иван Иванович не совал своего носа в педагогический процесс, ибо знал, какие педагогические асы учат уму разуму его беспокойных подчиненных. Он очень часто посещал наши учебные занятия, брал стул, садился в стороне, чтобы видеть всех и чтобы его было видно всем и слушал преподавателя. При изложении педагогами любого материала, на его лице не проявлялось никаких эмоций, лишь небольшие глазки стального цвета выражали глубокое почтение, как у истового христианина на проповеди. А когда педагог вел [130] опрос, его глазки с интересом перебегали от спрашиваемого к педагогу и обратно.

Скрупулезно точный в соблюдении уставных норм и правил, Пасечный требовал этого и от своих подчиненных. И тут-то он не признавал никаких оговорок, никаких оправданий. К этому времени было отремонтировано небольшое здание, где жили и уже несли настоящую военную службу выпускники и предвыпускники училища. Там было все строго по уставу и жили мы согласно ему, неся суточные наряды. Там правили дух и буква уставных требований и наш ротный. Все было логично, закономерно. Мы уже были взрослыми и ясно сознавали, к чему нас готовят.

Утром на подъем почти всегда приходил ротный и ждал времени побудки. Точно в назначенное время Иван Иванович негромко отдавал дежурному по роте команду: «Делайте подъем!». Лишь по этой команде дежурный зычным голосом командовал: «Рота, подъем!». Вначале нам не очень нравился педантизм нашего ротного. В самый первый раз на подъеме дежурный по роте суворовец Судья Виктор соизволил без ведома Пасечного подать команду: «Подъем!»

«Отставить подъем! — услышали мы резкий голос нашего ротного. — Дежурный, здесь я — высший суд и высшая власть! В моем присутствии вы можете подавать команды в том случае, если я разрешу. Запомните это раз и навсегда!».

Конечно же, мы это запомнили. Ну и жучил же нас первое время Иван Иванович! Например, после команды «Подъем!» он зажигал спичку, и вся рота до окончания горения спички должна была стоять в строю одетой. Если был хоть один опоздавший в строй, следовала команда: «Рота, отбой!» И все повторялось сначала. Это вызывало у нас ропот и протесты, но Пасечный был неумолим. В то же время он не придерживался устава «яко слепой стены», очень ценил разумную инициативу и самостоятельность. При построении, на утреннюю физзарядку разрешал заниматься по индивидуальным программам своими видами упражнений, бега и других видов спорта. Разрешал вставать за час до подъема и заниматься спортом или догонять учебную программу отстающим в учебе. И вообще делал послабления, если видел серьезное отношение к учебе или спорту, питал слабость к отличным ученикам, спортсменам и работягам. Он редко когда снисходил до нравоучительных интонаций, считая, что [131] взрослым людям они ни к чему. А провинившихся, если таковые имелись, подзывал к себе и, молча, показывал один или два пальца, в зависимости от тяжести проступка, и при этом спрашивал: «Вам ясно?».

При его кажущейся немногословности и педантичности речь Пасечного была грамотной, образной и не без юмора. Суровый на вид офицер, уставник, мог такое сказать стоявшей перед ним роте, что рота ляжет вповалку от смеха, а у него на лице ни один мускул не дрогнет. Единственный раз мы были свидетелями веселого хохота нашего сурового ротного, когда за минуту до подъема дневальный по роте суворовец Колесников Евгений скомандовал: «Рота, приготовиться к подъему!» И тогда Иван Иванович, не выдержав, расхохотался.

В своей речи он никогда не прибегал к сальным словечкам, мы не слышали от него матерных выражений. Редко он срывался на крик, а если когда и гневался, то говорил негромким, свистящим голосом, почти не разжимая губ.

В лагерях, в летних дальних походах наш ротный был впереди ротной колонны, шагая вместе с нами по раскаленной зноем степи, со скаткою через плечо, в таких же кирзовых сапогах, какие были надеты и на наши ноги. Полевые занятия были его родной стихией. В степи он буквально преображался, становился веселей, общительней. К нашему удивлению, знал малейшие приметы к непогоде или зною, мог подражать клекоту степного орла, свисту суслика. Мог заправски сварить походную кашу, а в дождь разжечь из скудной степной растительности костерок. В зной, когда даже наши лучшие спортсмены скисали от жары, Иван Иванович был олицетворением бодрости и силы.

Сказать, что мы обожали или любили нашего ротного, было бы враньем. Но по прошествии нескольких лет, будучи курсантом военного училища, а потом и офицером, испытывая порой колоссальные физические, а то и психологические нагрузки в нелегких боевых учениях и в повседневных буднях, я с благодарностью вспоминал нашего ротного, его суровую школу ратной воинской жизни.

Однажды Иван Иванович сказал примерно следующее:

— «Суворовцы, в вашей жизни вам предстоит пройти много наук и учебных дисциплин. Запомните, самая тяжкая из наук, — это наука подчинения воинской дисциплине, уставным требованиям, подчинения своим командирам, какими [132] бы они ни были, умными или, на ваш взгляд, дураками. Освойте эту науку, и вам будет легко в жизни, будь вы в будущем полководцами или учеными, инженерами или врачами».

И многие, очень многие из питомцев подполковника Пасечного успешно усвоили эту трудную науку — подчинение духу и букве устава, воле вышестоящего командира. И отнюдь не стали ни «дубами», ни «держимордами», а — полководцами, докторами наук, артистами или педагогами, а то и просто хорошими, честными и порядочными людьми.

12. Весь в орденах Драгин

Одно время командовал нашим третьим взводом интереснейший человек — подполковник Драгин Иван Исаевич.

Появление Драгина в училище вызвало настоящий фурор и даже шок и у нас, мальчишек, и у офицеров тоже. Появился он в польской военной форме в чине подполковника, а на груди полный иконостас советских и польских орденов и медалей! Почему фурор? Ну, во-первых, суворовскими взводами в то время командовали, как правило, офицеры в звании старшего лейтенанта или капитана, а тут командир взвода — подполковник! Во-вторых, ордена! Батюшки, каких у него только не было!

Кроме советских четырех орденов и одиннадцати медалей, на его груди теснились еще шесть польских орденов: орден Грюнвальда, орден Возрождения Польши, орден Боевого Креста, два ордена Золотого Креста и орден Серебряного Креста.

Иван Исаевич, оказалось, после войны был послан в ПНР на службу в качестве боевого офицера и назначен командующим войск Госбезопасности 5-го военного округа. Службу нес на южной границе с Чехословакией и Германией. Здесь фашисты, уходя из Польши, оставили много своих банд, гнездившихся в Нижних и Верхних Татрах.

За безупречную службу и умелое руководство войсками во время боевых операций по разгрому фашистских банд польское правительство щедро наградило подполковника Драгина И. И.. Четыре ранения сильно подкосили здоровье Ивана Исаевича.

Драгин был скрупулезно точным человеком. Некоторые из нас, и я в том числе, отдавали на хранение Ивану Исаевичу наши скромные финансы, присланные нам родителями.

Так вот он в любой момент, в любое время мог отдать нам эти деньги или какую-то их часть по нашей просьбе. И все сходилось точно. Не отмахивался, ссылаясь на занятость или неимение при себе денег, а вынимал и отдавал просившему столько, сколько было нужно. Это импонировало нам и вызывало уважение к этому человеку. А сколько раз многим из нас приходилось обращаться к нему, прося взаймы несколько рублей, и он не отказывал никому.

А главное, Драгин, несмотря на довольно-таки высокий чин подполковника, никогда не кичился этим, был всегда прост, доступен и удивительно симпатичен. Он пользовался уважением и авторитетом не только драгинцев, но и ребят других взводов, и наших офицеров.

... В декабре 1988 года, торопясь к бывшему зданию Новочеркасского СВУ, нашего родного дома, я увидел, как двое полковников богатырского роста и телосложения вели под руки пожилого человека. Это Василий Иванович Сердюк и Валентин Иванович Коваленко сопровождали своего престарелого взводного, подполковника Драгина на торжественное открытие мемориальной доски на бывшем здании Новочеркасского СВУ ...

В своих записках-воспоминаниях я не ставил перед собой цели описать все то, что происходило в стенах родного Новочеркасского СВУ. Сквозь толщу времени я постарался вспомнить самое главное, что, на мой взгляд, решало дело воспитания и становления мальчика, юноши, мужчины. Вспомнить всех дорогих моему сердцу педагогов, офицеров-воспитателей, всех хороших людей, коим обязан всю свою жизнь всем тем, чему они научили меня, что воспитали во мне ...

По-моему, хватит и того, о чем я здесь написал, чтобы иметь представление о том, КАК нас учили в то трудное для Родины время, и ЧТО впитывали наши юные души, ЧЕМ наполнялись стриженые головы, готовясь к тому, что было предназначено каждому из нас судьбой.

Меня могут упрекнуть в том, что написано все радужными красками, что не так, мол, все идеально, как я «нарисовал» в своих воспоминаниях. На этот справедливый упрек могу ответить лишь одним оправданием. Когда и в какие времена, в каком обществе и в каком учебном заведении бывало в жизни все идеально? Такого никогда не было и не будет. [134] Жизнь — есть жизнь, она имеет свои светлые и темные стороны. В зависимости от того, сколько в ней светлой синевы и черноты, и определяется человек, общность людей, их сущность. Жизнь одного моего поколения показала ту общность людей, которая называется суворовцами.

Нет таких профессий, которые не освоили бы питомцы суворовских училищ. В стране есть суворовцы-космонавты, суворовцы-писатели, профессора и артисты, музыканты, врачи и выдающиеся спортсмены, не говоря уже о чисто военных профессиях. Новочеркасское СВУ дало Родине сотни прекрасных полководцев, военачальников в больших званиях. Более двадцати генералов, сорок ученых — докторов и кандидатов наук. Среди воинов-интернационалистов — участников кубинских и афганских событий — есть питомцы Новочеркасского СВУ, награжденные орденами Родины.

В первые часы чернобыльской катастрофы первым комендантом Чернобыльской АЭС стал полковник Долгополов Виталий Семенович, специалист высокого класса в этой области. Это он наделен был высокими полномочиями советским правительством, это он и его команда в самых тяжелых экстремальных условиях давали правительственной комиссии самые точные данные о положении дел в опасной зоне. Это и по его рекомендациям отдавались правительственные распоряжения, касающиеся защиты людей и окружающей среды.

До восьмого мая бывший суворовед-новочеркасец полковник Долгополов руководил опаснейшими работами непосредственно около четвертого блока. Работал, не жалея себя, не ради наград и почестей, пока не свалился в беспамятстве и не вынесли его на носилках из опасной зоны.

В этом примере вся сущность людей, которые с гордостью называют себя суворовцами.

Если я кого не упомянул в своем сбивчивом рассказе, пусть не поминают меня лихом. Если же кто пожелает дополнить мои воспоминания и сделает это наилучшим образом, я буду только искренне рад. А, может быть, кто-то захочет помочь мне дополнить повесть важными и интересными эпизодами из жизни питомцев Новочеркасского СВУ, то я готов с благодарностью воспользоваться вашими предложениями при доработке книги.

Заранее всех благодарю за возможную помощь!

Автор

Содержание