Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

V. Русская армия в предвоенное время

(Эта глава написана 22-23 июля 1936 г.)

С какою же армиею вышла Россия на войну с Германией?

Протопресвитер военного и морского духовенства имел полную возможность составить самостоятельное мнение об армии, духовенством которой он управлял. Одною из его главных обязанностей было возможно частое посещение воинских и морских частей, не только для наблюдения на месте за деятельностью военного и морского духовенства, но и для общения с этими частями и для ознакомления с их состоянием и духовными нуждами.

Военные власти всячески облегчали протопресвитеру исполнение этой обязанности: на разъезды ему отпускался ежегодно кредит в размере 5 тысяч рублей, при поездках по железной дороге ему предоставлялось отдельное купе I кл., или целый вагон, в какую бы часть он ни прибыл, везде он был желанным гостем.

Посещениям частей я отдавал очень много времени, пользуясь для этого преимущественно летнею порой, когда обычно Государь жил в Крыму, и я был свободен от царских парадов. С июня 1911 года по май 1914 года я посетил большинство воинских частей всех военных округов и много военных кораблей Балтийского, Черноморского и Тихоокеанского флотов. Опыт Русско-японской войны, на которой я провел два года, и моя восьмилетняя служба при Академии Генерального Штаба дали мне возможность заметить и положительные и отрицательные качества боевого состава.

Если сравнивать состав нижних воинских чинов перед Русско-японской войной и таковой же перед Великой, преимущество окажется на стороне последнего. Солдат [94] 1914 года не утратил прежних исконных качеств русского воина: мужества, самоотвержения, верности долгу, необыкновенной выносливости. Но в солдатской массе теперь стало гораздо больше грамотных, следовательно, более толковых, сметливых, способных разумнее выполнить нужный приказ или поручение. У русского солдата еще недоставало инициативы, самодеятельности, (за это армия заплатила дорогой ценой, очень скоро потеряв массу кадровых офицеров), но это объяснялось и тем, что при тогдашней системе воинского воспитания недостаточно заботились о развитии таких качеств.

Русский офицер был существом особого рода. От него требовалось очень много: он должен был быть одетым по форме, вращаться в обществе, нести значительные расходы по офицерскому собранию при устройстве разных приемов, обедов, балов, всегда и во всем быть рыцарем, служить верой и правдой и каждую минуту быть готовым пожертвовать своею жизнью. А давалось ему очень мало.

Офицер был изгоем царской казны. Нельзя указать класса старой России, хуже обеспеченного, чем офицерство. Офицер получал нищенское содержание, не покрывавшее всех его неотложных расходов. И если у него не было собственных средств, то он, в особенности, если был семейным,  — влачил нищенское существование, не доедая, путаясь в долгах, отказывая себе в самом необходимом.

Несмотря на это, русский офицер последнего времени не утратил прежних героических качеств своего звания. Рыцарство оставалось его характерною особенностью. Оно проявлялось самым разным образом. Сам нуждающийся, он никогда не уклонялся от помощи другому. Нередки были трогательные случаи, когда офицеры воинской части в течение 1-2 лет содержали осиротевшую семью своего полкового священника, или когда последней копейкой делились с действительно нуждающимся человеком. Русский офицер считал своим долгом вступиться за оскорбленную честь даже малоизвестного ему человека; при разводе [95] русский офицер всегда брал на себя вину, хотя бы кругом была виновата его жена, и т. д.

В храбрости тоже нельзя было отказать русскому офицеру: он шел всегда впереди, умирая спокойно. Более того: он считал своим долгом беспрерывно проявлять храбрость, часто подвергая свою жизнь риску, без нужды и пользы, иногда погибая без толку. Его девизом было: умру за царя и Родину. Тут заключался серьезный дефект настроения и идеологии нашего офицерства, которого оно не замечало.

Припоминаю такой случай. В июле 1911 года я посетил воинские части в г. Либаве. Моряки чествовали меня обедом в своем морском собрании. Зал был полон приглашенных. По обычаю произносились речи. Особенно яркой была речь председателя морского суда, полк. Юрковского (кажется, в фамилии не ошибаюсь). Он говорил о высоком настроении гарнизона и закончил свою речь: «Передайте его величеству, что мы все готовы сложить головы свои за царя и Отечество». Я ответил речью, содержание которой сводилось к следующему:

«Ваша готовность пожертвовать собою весьма почтенна и достойна того звания, которое вы носите. Но всё же задача вашего бытия и вашей службы  — не умирать, а побеждать. Если вы все вернетесь невредимыми, но с победой, царь и Родина радостно увенчают вас лаврами; если же все вы доблестно умрете, но не достигнете победы, Родина погрузится в сугубый траур. Итак: не умирайте, а побеждайте!».

Как сейчас помню, эти простые слова буквально ошеломили всех. На лицах читалось недоумение, удивление: какую это ересь проповедует протопресвитер!?

Усвоенная огромной частью нашего офицерства, такая идеология была не только не верна по существу, но и в известном отношении опасна.

Ее ошибочность заключалась в том, что «геройству» тут приписывалось самодовлеющее значение. Государства же тратят колоссальные суммы на содержание [96] армий не для того, чтобы любоваться эффектами подвигов своих воинов, а для реальных целей  — защиты и победы.

Было время, когда личный подвиг в военном деле значил всё, когда столкновение двух армий разрешалось единоборством двух человек, когда пафос и геройство определяли исход боя.

В настоящее время личный подвиг является лишь одним из многих элементов победы, к каким относятся: наука, искусство, техника,  — вообще, степень подготовки воинов и самого серьезного и спокойного отношения их ко всем деталям боя. Воину теперь мало быть храбрым и самоотверженным,  — надо быть ему еще научно подготовленным, опытным и во всем предусмотрительным, надо хорошо знать и тонко понимать военное дело. Между тем, часто приходилось наблюдать, что в воине, уверенном, что он достиг высшей воинской доблести  — готовности во всякую минуту сложить свою голову, развивались своего рода беспечность и небрежное отношение к реальной обстановке боя, к военному опыту и науке. Его захватывал своего рода психоз геройства. Идеал геройского подвига вплоть до геройской смерти заслонял у него идеал победы. Это уже было опасно для дела.

С указанной идеологией в значительной степени гармонировала и подготовка наших войск в мирное время. Парадной стороне в этой подготовке уделялось очень много внимания. По ней обычно определяли и доблесть войск и достоинство начальников. Такой способ не всегда оправдывал себя. Нередко ловкачи и очковтиратели выплывали наверх, а талантливые, но скромные оставались в тени.

Генералы Пржевальский, Корнилов, Деникин и др. прославившиеся на войне, в мирное время не обращали на себя внимания. И, наоборот, не мало генералов,  — nomina sunt odiosa, гремевших в мирное время, на войне оказалось ничтожествами.

Выдвижению талантов не мало препятствовала и существовавшая в нашей армии система назначения на командные должности, по которой треть должностей [97] командиров армейских полков предоставлялась офицерам Генерального Штаба, вторая треть  — гвардейцам и третья  — армейцам. Из армейцев,  — а среди них разве не было талантов?  — на командные должности попадали, таким образом, единицы, далеко не всегда достойнейшие, большинство же заканчивало свою карьеру в капитанском чине.

В Русско-японскую войну и в последнюю Великую наблюдалось такого рода явление. Среди рядового офицерства, до командира полка, процент офицеров, совершенно отвечающих своему назначению, был достаточно велик. Далее же он всё более и более понижался: процент отличных полковых командиров был уже значительно меньше, начальников дивизий и командиров корпусов  — еще меньше и т. д.

Объяснение этого печального факта надо искать в постановке службы и отношении к военной науке русского офицера.

Русский офицер в школе получал отличную подготовку. Но потом, поступив на службу, он,  — это было не абсолютно общим, но весьма обычным явлением,  — засыпал. За наукой военной он не следил или интересовался поверхностно. Проверочным испытаниям при повышениях не подвергался. В массе офицерства царил взгляд, что суть военного дела в храбрости, удальстве, готовности доблестно умереть, а всё остальное  — не столь важно.

Еще менее интереса проявляли к науке лица командного состава, от командира полка и выше. Там уже обычно, царило убеждение, что они всё знают, и им нечему учиться.

Тут нельзя не вспомнить об одной строевой должности, которая, кажется, только для того и существовала, чтобы отучать военных людей от военного дела,  — это о командирах бригад.

В каждой дивизии имелось два бригадных командира. Никакого самостоятельного дела им не давалось. [98] Они находились в распоряжении начальника дивизии. У деятельного начальника дивизии им делать было нечего. И они, обычно, занимались чем-либо случайным: председательствованием в разных комиссиях  — хозяйственных, по постройке казарм и церквей и иных, имеющих слишком ничтожное отношение к чисто военному делу, а еще чаще,  — просто, проводили время в безделье. И в таком положении эти будущие начальники дивизий и корпусов и т. д. проводили по 6 -7, а то и более лет, успевая в некоторых случаях за это время совсем разучиться и забыть и то, что они раньше знали.

Поэтому-то в нашей армии были возможны такие факты, что в 1905-1906 гг. командующий Приамурским военным округом, ген. Н. Линевич, увидев гаубицу, с удивлением спрашивал: что это за орудие? Командующий армией не мог, как следует, читать карты (Ген. Куропаткин обвинял в этом ген. Гриппенберга.), а главнокомандующий, тот же ген. Линевич не понимал, что это такое  — движение поездов по графикам.

А среди командиров полков и бригад иногда встречались полные невежды в военном деле. Военная наука не пользовалась любовью наших военных. В этом со скорбью надо сознаться.

Наше офицерство до самого последнего времени многие обвиняли в пьянстве, дебошах и распутстве. Такие обвинения были до крайности преувеличены. В прежнее время, вплоть до Русско-японской войны, пьянство, со всеми сопровождающими его явлениями, действительно, процветало, в особенности в воинских частях, заброшенных в медвежьи углы, например, в Дальневосточных, Туркестанских, Кавказских и других частях, стоявших в глухих, далеких от центров городишках, селах и местечках. Там свою оторванность от культурной жизни, скуку и безделье офицеры заглушали хмельным питием и разными, иногда самыми дикими проказами.

Но после Русско-японской войны лик армии в этом отношении [99] совершенно изменился: армия стала трезвенной и благонравной. Поклонники лихого удальства готовы были усматривать в этом нечто угрожающее доблести армии, считая, что офицер  — «красная девица»,  — не может быть настоящим воином, в чем они, конечно, ошибались.

Не могу скрыть одного недостатка нашей армии, который не мог не отзываться печально на ее действиях и успехах. В Русско-японскую войну этот недостаток обозвали «кое-какством». Состоял он в том, что не только наш солдат, но и офицер,  — включая и высших начальников,  — не были приучены к абсолютной точности исполнения приказов и распоряжений, как и к абсолютной точности донесений. В Русско-японскую войну был такой случай: во время Мукденского боя Главнокомандующий армией послал состоявшего при нем капитана Генерального Штаба, в свое время первым окончившего академию, с экстренным приказанием командиру корпуса.

Отъехав несколько километров, офицер улегся спать и на другой день, не вручив приказания, вернулся к Главнокомандующему. Этот страшный проступок остался безнаказанным. В 1916 году, однажды, ген. М. В. Алексеев изливал передо мной свою скорбь:

 — Ну, как тут воевать? Когда Гинденбург отдает приказание, он знает, что его приказание будет точно исполнено, не только командиром, но и каждым унтером. Я же никогда не уверен, что даже командующие армиями исполнят мои приказания. Что делается на фронте,  — я никогда точно не знаю, ибо все успехи преувеличены, а неудачи либо уменьшены, либо совсем скрыты.

Исправить этот недостаток могло лишь настойчивое воспитание и долгое время.

Самым больным местом вышедшей в 1914 году на бранное поле русской армии была ее материальная сторона  — недостаток вооружения и боевых припасов. Вся вина за это была взвалена на военного министра, В. А. Сухомлинова, печальным образом закончившего свою блестящую карьеру. [100] Протопресвитер военного и морского духовенства по службе был подчинен военному министру, являясь в известном роде его помощником по духовной части. При разрешении многих вопросов своего ведомства протопресвитер не мог обойтись без согласия, одобрения или разрешения военного министра. В течение трех лет своей службы до начала войны мне, поэтому, приходилось довольно часто видеться, беседовать с ген. Сухомлиновым, пользоваться его советами и помощью.

Должен сознаться, что лучшего военного министра для себя и для своего ведомства я не мог желать. Всегда приветливый, любезный, внимательный  — он за все три года не отклонил ни одной моей просьбы, не отказал ни в одном моем требовании. При его неизменной поддержке все мои представления проходили быстро и беспрепятственно. Мне было предоставлено право лично присутствовать в Военном Совете и защищать свои проекты,  — этим правом мои предшественники не пользовались.

Военный министр проявлял чрезвычайную предупредительность даже в тех случаях, когда я обращался к нему с частными просьбами. Упомяну о двух случаях.

Осенью 1911 года я был приглашен освятить первую в армии читальню-клуб для нижних чинов, устроенную командиром 1-го драгунского Московского имени Имп. Петра 1-го полка (в г. Твери), князем Енгалычевым. Перед торжественным, после освящения, обедом князь Енгалычев попросил меня уделить несколько минут одному из офицеров полка, желающему обратиться ко мне с чрезвычайно важной для него, секретной просьбой. Я, конечно, согласился выслушать офицера. Офицер тотчас явился, и князь Енгалычев, отрекомендовав его, оставил нас двоих. Лишь только удалился князь Енгалычев, офицер бросился на колени и со слезами стал умолять меня спасти его. Дело его заключалось в следующем.

Год тому назад он сочетался браком с своей [101] двоюродной сестрой. Сейчас они ожидают ребенка. Какой-то «доброжелатель» донес властям об этом незаконном браке. Сейчас дело в Св. Синоде. Неминуем развод, с насильственным разлучением супругов. «Я безумно люблю свою жену, я не переживу этого скандала... Спасите!»,  — умолял меня офицер.

Что мне было делать? Просить Синод?

Синод не мог нарушить свои же законы. И я мог нарваться на резкий отказ. Я вспомнил про отзывчивого ген. Сухомлинова, еще переживавшего весьма тягостный, нашумевший на всю Россию, не совсем чистый развод его тогдашней жены Е. А. Бутович. Вернувшись в Петербург, я тотчас поехал к нему. Ген. Сухомлинов с большим вниманием выслушал мой рассказ о переживаниях несчастного офицера и выразил полную готовность помочь ему.

 — Но что же я могу сделать с вашим Синодом?  — с отчаянием спросил он.  — Есть только один способ спасти этих бедных супругов: просить Государя, чтобы он, в порядке милости, повелел прекратить дело.

 — Попросите его об этом,  — сказал я. Ген. Сухомлинов с радостью согласился сделать это на следующий день. И действительно, на следующий день он с нескрываемой радостью по телефону известил меня:

 — Только что вернулся с высочайшего доклада. Государь повелел прекратить дело. Порадуйте супругов!

Другой случай был иного рода.

В 1913 году я однажды утром был вызван к телефону моим близким знакомым, директором канцелярии обер-прокурора Св. Синода, тайным советником Виктором Ивановичем Яцкевичем.

 — Я говорю с Вами по поручению обер-прокурора Св. Синода (Саблера), обратился ко мне Яцкевич. Владимир Карлович хотел бы повысить вас. Согласились бы вы занять более почетное место. Понимаете, о чем я говорю? [102] Понять было не трудно. Придворный престарелый протопресвитер Благовещенский дошел до невменяемого состояния, и попечительный Владимир Карлович решил продвинуть меня на его место, чтобы освободить пост военного протопресвитера для своего любимца еп. Владимира (Путяты). Придворное протопресвитерство, хоть оно и явилось бы для меня повышением, ни в каком отношении не соблазняло меня: придворная служба меня не привлекала, работы там не было, а я рвался к кипучей деятельности.

Я попросил Яцкевича поблагодарить его патрона за заботу обо мне, но от предложения категорически отказался.

«А что, если Саблер, не обращая внимания на мой отказ, осуществит свой план?»  — явилась у меня мысль. Я в тот же день поехал к ген. Сухомлинову и высказал ему свой взгляд на предложение Саблера, при чем просил откровенно сказать мне: не с его ли и с Государя ведома сделано мне предложение, и не желают ли меня, как неподходящего, сплавить с должности протопресвитера?

 — Абсолютно нет. Государь и я весьма ценим вашу работу, дорожим вами и ни о какой смене вас не может быть и речи. А интригану Саблеру, путающемуся не в свое дело, я дам нужный ответ. Будьте совершенно спокойны!  — ответил ген. Сухомлинов. Этим дело и кончилось.

Еще до войны в обществе стали циркулировать настойчивые слухи о нечистых сделках ген. Сухомлинова с поставщиками для армии и даже о будто бы получаемых им огромных суммах от иностранных шпионов. Об этих обвинениях речь будет дальше.

Мне известно, что в 1911-13 гг. ген. Сухомлинов испытывал большие финансовые затруднения. Когда-то он жаловался мне:  — Не можете представить, как мне трудно жить.

Я получаю 18 тысяч рублей в год.

Прислуга же и мелкие расходы поглощают у меня до 10.000 р. в год. Что я могу сделать с [103] остальными 8 тысячами руб., когда их должно хватить и на стол, и на одежду, и на приемы и на поездки жены для лечения заграницу. Вот и сейчас она живет в Каире. Я теряюсь, что дальше делать?

Жена его, действительно, тратила массу денег на поездки. Вероятно, Сухомлинов и Государю жаловался на свою нужду. И Государь повелел отпускать из его личных средств Сухомлинову по

60 т.р. в год в дополнение к казенному жалованью. Это уже совершенно обеспечило ген. Сухомлинова.

Несомненная же вина ген. Сухомлинова, как военного министра, была в другом. Из него не вышел деловой министр, какой, в особенности, требовался в то время. Он был способен, даже талантлив, в обращении с людьми очарователен, но ему недоставало трудолюбия и усидчивости, и делу весьма вредили крайний оптимизм и беспечность, с которыми он относился к тревожному настоящему и к чреватому последствиями будущему, в нем убийственно было легкомысленное отношение к самым серьезным вещам.

Он, конечно, был виновен в том, что, готовясь к великой войне, далеко не использовал всех возможностей, чтобы подготовить должным образом армию к этой войне, как и в том, что до самого последнего времени он не соответствовавшими истине уверениями успокаивал и Государя, и общество, и Государственную Думу.

Что армия вышла на войну недостаточно вооруженной, с малым количеством боевых снарядов, с неподобранным как следует командным составом,  — в этом он в значительной степени виновен. За свое легкомыслие и непредусмотрительность он понес страшное наказание, закончив свою блестящую карьеру заключением в Петропавловскую крепость и последующим судом, который не смог оправдать его ни перед обществом, ни перед Родиной.

С морским ведомством у протопресвитера было гораздо меньше сношений потому, что морских священников было гораздо меньше, чем военных. Мои [104] предшественники,  — можно было подумать,  — совсем не интересовались флотом, ибо никогда не посещали военных кораблей. Я первый начал посещать их и налаживать работу судового священника.

Флот наш, как известно, в Русско-японскую войну потерпел полную катастрофу. Пришлось воссоздавать его. И ко времени Великой войны он был воссоздан. Совершилось, можно сказать, чудо.

Главная часть нашего флота  — Балтийский  — своим возрождением обязан был замечательному моряку, огромных талантов и величайшей скромности человеку, редкому труженику и администратору, адмиралу Николаю Оттовичу фон-Эссену. Он сумел вдохнуть в моряков веру в себя, развить в них доблесть и воспитать целый ряд блестящих работников  — Непенина, Колчака и многих других. Руководимый им, а после его преждевременной смерти (летом 1915 г.) его преемниками, флот блестяще выдержал борьбу с весьма превосходившим его силами германским флотом.

Н. О. Эссен придавал огромное значение работе судового священника и в моих реформах оказывал мне. самую энергичную поддержку. Общение с этим кристально чистым человеком было для меня великим наслаждением.

Изредка мне приходилось иметь деловые сношения и с морским министром, адмиралом И. К. Григоровичем. Кажется, между ним и адмиралом Эссеном отношения не отличались большою сердечностью. Это меня искренно огорчало, так как адм. И. К. Григорович был весьма ценный человек для флота, много способствовавший его возрождению. Он умер в эмиграции. Память его я поминаю с глубокою благодарностью за его неизменно теплую и всегда решительную и быструю поддержку всех моих начинаний.

Детальнее говорить о флоте мне трудно: я сравнительно мало наблюдал внутреннюю жизнь флота, меньше был знаком с его личным составом и с его распорядками и укладом всей его жизни. [105] При моих сравнительно не частых соприкосновениях с флотом у меня получалось впечатление, что в отношениях между офицерами и матросами есть какая-то трещина. Мне тогда казалось, что установить добросердечные отношения между офицерским составом и нижними чинами во флоте гораздо труднее, чем в армии. Это зависело и от состава нижних чинов и от условий жизни во флоте. Армейские нижние чины были проще, доверчивее, менее требовательны, чем такие же чины флота. И разлагающей пропаганде они подвергались несравненно меньше, чем матросы, бродившие по разным странам и портам. Совместная жизнь матросов с офицерами бок о бок на кораблях, при совершенно различных условиях в отношении и помещения, и пищи, и разных удовольствий, и даже труда  — больше разделяла, чем объединяла тех и других.

До революции флот наш блестяще выполнял свою задачу. Но матросская масса представляла котел с горючим веществом, куда стоило попасть мятежной искре, чтобы последовал страшный взрыв. И этот взрыв в самом начале революции последовал и унес он множество жертв. [109]

VI. Ставка

Местом для Ставки Верховного Главнокомандующего было избрано местечко Барановичи Минской губ., как пункт центральный, спокойный и весьма удобный для сообщения и с фронтом, и с тылом. Через Барановичи проходили три дороги: Москва-Брест, Вильно-Сарны и Барановичи-Белосток. О месте пребывания Ставки полагалось говорить по секрету, а писать и совсем запрещалось: оно должно было оставаться неизвестным и для неприятеля, и для своих же. А между тем, в местечке Барановичах было 35 тысяч населения, преимущественно еврейского. Кто придумал указанные предосторожности,  — не знаю. Но они были, по меньшей мере, до крайности наивны. Всё это приводило, как увидим дальше, к большим курьезам.

Прямой путь из Петербурга на Барановичи шел через Двинск и Вильну. Но в виду загромождения этого пути воинскими поездами, поезд Верховного Главнокомандующего пошел кружным путем: по Николаевской железной дороге, через Бологое, Осташкове, Торопец, Великие-Луки, Невель, Плоцк и Лиду. Последний город я впервые видел: красивое местоположение и бедный городишко,  — только и бросалось в глаза возвышавшееся над маленькими, серенькими домишками, окружавшими его, одно большое, высокое белое здание.

 — Как вы думаете: что это за здание?  — спросил я ген. Крупенского, с которым мы стояли у окна,

 — Не знаю,  — ответит тот.

 — А я думаю: либо монополька, либо тюрьма,  — сказал я.

Крупенский рассмеялся:

 — Полноте шутить!

Но когда мы ближе подъехали, сомнения рассеялись: действительно, это была тюрьма.

Барановичи  — большой железнодорожный узел с двумя станциями. Тут же, между станциями, по обеим сторонам железной дороги, больше по левой, тянется большое еврейское местечко. На южной окраине [110] местечка, у самой станции  — «железнодорожный городок». Здесь в мирное время была стоянка трех железнодорожных баталионов. Посреди этого городка, на углу небольшой площади, стояла железнодорожная церковь.

Сохранить в тайне от неприятеля местопребывание Ставки в таком бойком месте, конечно, было нельзя. Но свои, действительно, иногда никак не могли узнать эту «тайну». В Ставке много смеялись по поводу одного случая, когда какой-то генерал, желавший побывать в Ставке, никак не мог узнать в петербургских штабах, где же именно Ставка, и, пустившись разыскивать, исколесил весь юго-запад России, побывав и в Вильне, и в Киеве, пока, наконец, кто-то не направил его в Барановичи. Этот случай не был единственным.

Чины штаба Верховного Главнокомандующего размещались в двух поездах. В первом поезде помещались: сам Верховный Главнокомандующий с состоящими при нем генералами и офицерами, начальник штаба, генерал-квартирмейстер, я и военные агенты иностранных держав. Во втором  — все прочие.

Верховный Главнокомандующий, начальник штаба и генерал-квартирмейстер имели особые вагоны; прочие пользовались отдельными купе, исключая ген. Ронжина и Кондзеровского, которые вдвоем занимали вагон во втором поезде, и полк. Балинского казначея двора великого князя с инженером Сардаровым, начальником поезда великого князя, которые также вдвоем жили в отдельном вагоне первого поезда. Канцелярии разместились в железнодорожных домиках; генерал-квартирмейстерская часть  — в домике против вагона Главнокомандующего. Поезд великого князя стоял на западной окраине железнодорожного городка, почти в лесу. Пили чай, завтракали, обедали в вагонах-столовых.

Перехожу к личному составу чинов штаба. При Верховном Главнокомандующем состояли: его родной брат великий князь Петр Николаевич и светл. князь генерал-адъютант Дмитрий Борисович Голицын. [111] Оба  — кристально чистые люди: высоко благородные, честные, доброжелательные и добродушные  — праведники в миру. Они были интимными и верными друзьями Верховного Главнокомандующего, не могшими вредить никому. К сожалению, как отставшие от военного дела, они не могли быть советниками в военных вопросах. Великий князь Петр Николаевич когда-то занимался военно-инженерным делом, но в последние годы весь свой досуг он отдавал живописи и церковному зодчеству: по его проектам выстроено несколько церквей, в том числе  — Мукденская. Князь Голицын перед войной заведывал царской охотой.

Затем, в качестве генерала для поручений, при Главнокомандующем состоял генерал-майор Борис Михайлович Петрово-Соловово, чрезвычайно богатый помещик Рязанской и Тамбовской губ., бывший командиром лейб-гвардии Гусарского полка, потом командиром гвардейской кавалерийской бригады, а в последнее время предводитель дворянства Рязанской губ., честный, добрый и прямой, бесконечно преданный великому князю человек. Когда великий князь был командиром лейб-гвардии Гусарского полка, Петрово-Соловово был полковым адъютантом в этом полку.

У Верховного Главнокомандующего было пять адъютантов: полковники  — князь Павел Борисович Щербатов (лейб-гусар), князь Мих. Мих. Кантакузен (кавалергард), Александр Павл. Коцебу (улан ее величества), гр. Георгий Георгиевич Менгден (кавалергард), ротмистр Христиан Иванович Дерфельден (Конная Гвардия) и поручик князь В. Э. Голицын (кавалергард). Все они были люди добрые.

Своим умом и деловитостью обращал на себя внимание князь Кантакузен. Обязанности адъютантов сводились к минимуму: каждый дежурил свои очередные сутки, ложась спать и вставая в обычное время, ибо великого князя по ночам никогда не беспокоили. Дежурство состояло в том, что адъютант должен был быть в часы, когда великий князь [112] бодрствовал, наготове, чтобы доложить если кому-либо понадобилось его видеть, или явиться к великому князю по его зову. После завтрака, когда великий князь обязательно отдыхал, мог отдохнуть и дежурный адъютант. Командировки адъютантов были сравнительно редки. Поэтому, об их службе можно сказать, что она состояла главным образом в ничегонеделании. Некоторые из них своеобразно заполняли свой досуг: гр. Менгден завел большую голубятню и ежедневно, почти под окном вагона великого князя, «муштровал» своих голубей, сгоняя их, когда они садились, камнями и палками с генерал-квартирмейстерского домика, чем доводил до бешенства не выносившего шума во время работы ген. Данилова. Тут же, рядом с голубятней, у гр. Менгдена был устроен зверинец, и он ежедневно с большим успехом дрессировал барсука и лисицу. Некоторые из чинов Штаба находили это занятие неподходящим и для лица, и для времени, и места, но великий князь снисходительно-добродушно относился к забаве своего адъютанта, может быть, рассуждая: чем бы дитя ни тешилось, лишь бы не плакало.

Кроме того, при великом князе состояли: заведующий двором, ген. Матвей Егорович Крупенский, очень толковый, ровный и добрый старик гофмаршал, ротмистр барон Ф. Ф. Вольф, удивительно прямой, честный, серьезный и добрый человек, совершенно обрусевший немец, бесконечно преданный России; казначей двора великого князя, полк. И. И. Балинский, большой острослов, весельчак и ухажер, человек умный и честный; заведующий поездом инженер путей сообщения Сардаров  — армянин. «Гвоздем» же Свиты великого князя был доктор, в 1915 г. пожалованный в лейб-медики, Борис Захарович Малама, удивительной души человек, но большой чудак, оригинал, беззастенчивый резонер, не щадивший, когда того требовала правда, никого и ничего.

Вскоре в Свиту великого князя вошел его двоюродный брат Принц Петр Александрович Ольденбургский, муж великой княгини Ольги Александровны, человек [113] добрый, но непригодный решительно ни для какого серьезного дела.

Нельзя сказать, таким образом, что свита нашего Верховного Главнокомандующего была малочисленна. Для войны, для дела, конечно, вся эта компания, кроме двух-трех адъютантов, доктора и гофмаршала, пожалуй, и не требовалась. Между тем, эти, здесь лишние люди, были офицеры. В своих полках они несли бы настоящую службу; тут же они были просто «дачниками», в безделье проводившими время и, тем не менее, думавшими, что и они воюют, да еще как: окружая самого Верховного! К чести их всех надо, однако, заметить, что, при полном безделье большинства чинов свиты,  — ни интриг, ни сплетен поезд великого князя не знал.

Свита составляла, так сказать, декоративную часть штаба Верховного Главнокомандующего. Перейдем к деловым частям Штаба.

Во главе штаба Верховного Главнокомандующего стоял Начальник Штаба генерал-адъютант Янушкевич, в начале 1915 года произведенный в генералы от инфантерии. Прежняя его служба такова. Долго служил в канцелярии военного министерства и дослужился до должности помощника начальника канцелярии. Одновременно, в течение нескольких лет, состоял профессором Академии Генерального Штаба по администрации. В 1913 году был назначен начальником Академии{2}, после генерала Д. Г. Щербачева, начавшего, было, проводить реформы в Академии, не понравившиеся военному министру. «Левый» Щербачев был заменен «правым» Янушкевичем, получившим определенную директиву: аннулировать новые течения, поддерживавшиеся группою профессоров (полк. H. H. Головиным, генерал-лейтенантом Юнаковым, полк. А. А. Незнамовым и др.). Вступление H. H. Янушкевича в должность начальника Академии сопровождалось, поэтому, удалением из Академии [114] наиболее энергичных сторонников нового течения: проф. Головин был назначен командиром 20 драгунского Финляндского полка, генерал Юнаков  — командир 1 бригады 37 пехотной дивизии.

В мае 1914 года Янушкевич был назначен на должность начальника Генерального Штаба. Назначение это вызвало тогда много разговоров, явившись для всех большой неожиданностью в военном мире, ибо все знали, что ген. Янушкевич, по прежней своей службе, где он всё время вращался в области хозяйственных и распорядительных, а отнюдь не стратегических или тактических вопросов, был совершенно не подготовлен к должности начальника Генерального Штаба. Еще большей неожиданностью, хоть уже совершенно естественной в порядке службы, было назначение его на должность начальника Штаба Верховного Главнокомандующего. При догадках о возможных кандидатах на эту должность во всех военных кругах называлось одно имя: генерал Алексеев, перед войной командовавший 13 армейским корпусом, а раньше, в течение нескольких лет занимавший должность начальника штаба Киевского военного округа. Знания и боевой опыт, необыкновенная трудоспособность, военный талант, всеми признававшиеся, были на его стороне. Но он теперь был назначен начальником штаба Юго-западного фронта, а младший его, без опыта и подготовки Янушкевич стал начальником штаба Верховного Главнокомандующего.

Я имею достаточно оснований утверждать, что H. H. Янушкевич, как честный и умный человек, сознавал свое несоответствие посту, на который его ставили, пытался отказаться от назначения, но по настойчивому требованию свыше принял назначение со страхом и проходил новую службу с трепетом и немалыми страданиями.

Как совершенно неподготовленный к стратегической работе, составлявшей главную сторону, так сказать, душу обязанностей начальника штаба Верховного Главнокомандующего, он отстранился от нее, передав ее [115] всецело в руки «мастера» этого дела, генерала Данилова, который, таким образом, фактически оказался полным распорядителем судеб великой русской армии.

Генерал Данилов (Или, как его называли в армии, «Данилов черный», в отличие от «Данилова рыжего», ген. Данилова, талантливого, но ленивого профессора Академии Генерального Штаба, бывшего до войны начальником канцелярии военного министерства, а во время войны  — начальником снабжения Западного фронта.) до войны был генерал-квартирмейстером Генерального Штаба. Честный, усидчивый, чрезвычайно трудолюбивый, он, однако,  — думается мне,  — был лишен того «огонька», который знаменует печать особого Божьего избрания. Это был весьма серьезный работник, но могущий быть полезным и, может быть, даже трудно заменимым на вторых ролях, где требуется собирание подготовленного материала, разработка уже готовой, данной идеи. Но вести огромную армию он не мог, идти за ним всей армии было не безопасно.

Я любил ген. Данилова за многие хорошие качества его души, но он всегда представлялся мне тяжкодумом, без «орлиного» полета мысли, в известном отношении  — узким, иногда наивным. В январе 1915 г., недалеко от Варшавы, Верховный Главнокомандующий производил смотр только что прибывшему на войну 4-му Сибирскому корпусу. Когда, по окончании парада, великий князь обратился с речью к столпившимся около него офицерам и унтер-офицерам, вдруг поднялся аэроплан и, кружась над нами, совершенно заглушил своим треском слова великого князя.

 — А ну его!  — сказал я, взглянув на аэроплан.

 — Что вы, что вы!  — испуганно вскрикнул стоявший рядом со мной ген. Данилов  — Разве можно так об аэроплане?

Данилов испугался, что мои слова могут повлиять на судьбу аэроплана.

Большое упрямство, большая, чем нужно, [116] уверенность в себе, при недостаточной общительности с людьми и неуменье выбрать и использовать талантливых помощников, дополняли уже отмеченные особенности духовного склада ген. Данилова.

Ближайшим помощником ген. Данилова, его правой рукой, единственным сотрудником, которому он безгранично верил, был полковник Генерального Штаба Ив. Ив. Щелоков, известный среди офицеров Генерального Штаба под именем «Ваньки-Каина». Граничащая с ненавистью нелюбовь всех чинов Штаба, в особенности, офицеров Генерального Штаба, к этому полковнику не знала пределов.

Наличный состав офицеров Генерального Штаба, служивших в генерал-квартирмейстерской части Ставки, вообще, по моему мнению, не слишком был богат большими талантами. Безусловно выделялись большими дарованиями полковники Свечин и Юзефович, скоро ставший командиром полка. Щелоков же был наиболее бесталанным и самым несимпатичным среди офицеров Генерального Штаба. Своей тупостью, с одной стороны, надменностью и грубостью в обращении, даже с равными, с другой, и, как уверяли его сослуживцы, своей нечистоплотностью Щелоков достиг того, что его сторонились, его ненавидели и презирали решительно все: и старшие, и младшие. За глаза его ругали; в глаза вышучивали и почти издевались над ним. Щелоков относился ко всему этому свысока. А ген. Данилову это не помешало не чаять души в своем любимце, с которым он и решал все вопросы генерал-квартирмейстерской части, оставляя прочим офицерам Генерального Штаба почти одни писарские обязанности. Отношения между ген. Янушкевичем и Даниловым всё время были натянутыми. Попросту сказать  — они, особенно в последнее время, не терпели друг друга. Как сумею, объясню их отношения.

Янушкевич был умнее, способнее, талантливее Данилова; ум Янушкевича мягче, подвижнее даниловского ума. Янушкевич всё схватывал налету и быстро решал. [117] Данилов иногда не сразу улавливал мысль, топтался на месте, ища решения, иногда мыслил и решал однобоко. Зато, решив, упрямо стоял на своем. Янушкевич видел упрямство Данилова, чувствовал недостаточную подвижность и нередко односторонность его мысли и, вне всякого сомнения, не прочь был освободиться от него. Но полная неподготовленность к стратегической работе заставляла его не только терпеть ген. Данилова, но и покорно идти на поводу у него: благо ген. Данилов не лез в другую  — административно-распорядительную область и не мог затмить его перед великим князем. Ген. Данилов, в свою очередь, считая себя великим мастером военного дела, свысока смотрел на «профана» ген. Янушкевича, учитывая для себя все выгоды неподготовленности последнего, и в то же время считал, что ген. Янушкевич держится его трудами и знаниями, и что он должен был теперь сидеть на месте ген. Янушкевича.

Если бы ген. Янушкевич не обладал особою мягкостью, деликатностью, уступчивостью и уменьем владеть собой, то отношения между ним и ген. Даниловым в первые же месяцы их совместной службы в Ставке стали бы невозможными. А так они как-то уживались. Посторонние даже могли считать их друзьями.

Во главе других отделов стояли следующие лица.

Дежурный генерал, Генерального Штаба генерал-майор П. К. Кондзеровский, честный, добрый и работящий человек, сумевший сплотить всех своих подчиненных в тесную, дружную семью, с редким уважением и любовью относившуюся к своему начальнику. На первых порах мы были далеки друг от друга; был даже момент, что отношения между нами обострились. Случилось это так. По положению о полевом управлении войск штабной священник (таким в Ставке был священник, потом протоиерей Рыбаков, образованный, весьма достойный человек) подчиняется дежурному генералу, которому чрез это самое открывается некоторая возможность вмешиваться в богослужебные дела штабной церкви. Упустив [118] из виду, что я не штабной священник, а начальник ведомства, состоящий при Верховном Главнокомандующем и только Верховному Главнокомандующему подчиненный, ген. Кондзеревский однажды, выходя из церкви, обратился к ктитору:

 — Передайте отцу протопресвитеру, что мне не нравится херувимская, которую сегодня пели.

Ктитор передал мне.

 — А вы скажите генералу Кондзерскому, что мне совершенно безразлично, нравится или не нравится ему эта херувимская,  — приказал я ктитору.

Мои слова, несомненно, были переданы по адресу. Больше у нас никогда не было никаких недоразумений. И я с особым удовольствием вспоминаю свое знакомство с этим честным, благородным человеком, идеальным в наше время семьянином.

Начальник военных сообщений, Генерального Штаба генерал-майор С. А. Ронжин  — добрый и способный, но ленивый и малодеятельный, тип помещика-сибарита. В Ставке он очень старательно увеличивал свою коллекцию этикеток от сигар. Тут в его коллекции образовался новый отдел «великокняжеских», так как великий князь Николай Николаевич, узнав об этом занятии генерала Ронжина, бережно сохранял и затем передавал Ронжину все этикетки от выкуриваемых им сигар.

Чины управления военных сообщений не особенно высоко ставили своего начальника. Дело же там велось двумя очень способными и энергичными помощниками Ронжина: полк. Генерального Штаба Н. В. Раттелем и инженером путей сообщения Э. П. Шуберским.

Начальник морской части контр-адмирал Ненюков; начальник дипломатической части князь Н. А. Кудашев; начальник гражданской части князь Н. Л. Оболенский.

Последний пользовался особым вниманием и доверием генерала Янушкевича, считавшего его за чрезвычайно опытного и талантливого работника. Меньшими симпатиями начальства пользовалась Морская часть с ее [119] вялым и замкнутым начальником. Помню, однажды, за завтраком Верховный Главнокомандующий, указывая в сторону Ненюкова, сидевшего за соседним столом, говорит Янушкевичу:

 — Сегодня адмирал Ненюков, конечно, доклада не делал, потому что в агентских телеграммах, которые ежедневно рассылались всем старшим чинам Штаба, ничего о моряках не говорится.

 — Так точно,  — ответил, улыбаясь, Янушкевич.

При Ставке, как я уже упомянул, безотлучно находились представители всех союзных держав. Таковыми были: француз, генерал-майор маркиз Ля-Гиш, очень жизнерадостный, умный и тонкий; англичанин  — генерал-майор Вильямс, скромный, серьезный, воспитанный и добрый; бельгиец  — добродушный, но всегда неопрятный толстяк, генерал-майор барон Риккель.

В штабе к Риккелю относились с особым вниманием, так как было известно, что его голос имел решающее значение на Бельгийском военном совете при обсуждении вопроса: пропустить ли германские войска без боя или оказать им решительный отпор. На Риккеля у нас смотрели, как на героя. Теперь же этот герой отравлял существование жившим в одном с ним вагоне, своим элегантным коллегам Ля-Гишу и Вильямсу дешевыми, издававшими отвратительный запах сигарами, которые он истреблял в невероятном количестве.

Сербию представлял полковник Генерального Штаба, питомец нашей академии, Лонткевич  — большой патриот, скромный и сердечный человек, а Черногорию  — ген. Мартианович. В Ставке много острили по поводу одного ответа ген. Мартиановича. Когда его спросили, однажды, за чаем в столовой Главнокомандующего: «Кто лучший генерал в Черногории»,  — он, не задумываясь, с серьезным видом, ответил: «Я». В конце 1914 г. он уехал, не оставив заместителя. С присоединением Италии к нашей коалиции в Ставке появились и итальянские представители. Их сменилось несколько. [120] День в поезде Верховного Главнокомандующего проходил таким образом.

Великий князь вставал около 9 часов утра и, умывшись, молился Богу, после чего к нему являлся доктор Малама наведаться о здоровье, а после доктора дежурный адъютант нес полученные за ночь письма и телеграммы. Затем великий князь у себя в вагоне пил чай. Смотря по экстренности, начальник Штаба до или после чая являлся к нему. В 9 часов в вагоне-столовой подавали чай для чинов свиты.

В 10 часов утра великий князь отправлялся в управление генерал-Квартирмейстера, где в присутствии Начальника Штаба выслушивал доклад генерал-квартирмейстера и, сообща с обоими, решал все вопросы, требовавшие принятия тех или иных мер. В 12 часов дня  — завтрак.

Кроме свиты великого князя, ежедневно завтракали и обедали у великого князя: начальник Штаба со своим адъютантом (калмыцким князем Тундутовым), генерал-квартирмейстер, я и иностранные агенты. Прочие чины штаба  — генералы и офицеры  — приглашались по очереди. Кроме своих «ставочных» гостей, за столом великого князя всегда можно было видеть посторонних, приезжавших в Ставку с фронта или из тыла: кого только не пришлось повидать тут за время службы с великим князем в Ставке!

В столовой сидели за маленькими столиками, по четыре человека за столом. Верховный всегда сидел за первым справа столом при входе в столовую из его вагона, а против него всегда  — начальник Штаба и я. При приездах высоких особ, как принц Ольденбургский, великие князья  — в генеральских чинах, министры, Варшавский генерал-губернатор, главнокомандующие,  — великий князь сажал их рядом с собою. Впрочем, из министров этой чести удостаивались только любимые. «Нелюбимых», как Сухомлинова, Саблера, сажали за другим столом. [121] За первым столиком слева сидели великий князь Петр Николаевич с иностранными агентами: французским, английским и бельгийским. Остальные располагались по старшинству.

Стол не отличался излишеством: завтрак из двух блюд, обед из трех (без закусок), но всегда был сытный и вкусный. Особенность стола  — очень большая пряность. Водка и вино всегда подавались.

Великий князь выпивал одну рюмку водки и один-два бокала вина.

В 4 часа подавался чай. Великий князь очень часто выходил к чаю в столовую и в совершенно непринужденной беседе с присутствующими проводил некоторое время.

Перед чаем великий князь немного отдыхал, а затем катался на автомобиле или, что бывало реже, ездил верхом на лошади. Пешком гулять великий князь не любил, как и не переносил быстрой езды на автомобиле. Часов в шесть, почти ежедневно, можно было видеть великого князя сидящим за письменным столом у окна. В это время он писал пространные письма своей, жившей в Киеве, жене, сообщая ей решительно всё, касающееся его жизни в Ставке. Если не погибли эти письма, то они явятся драгоценным материалом для историка.

В 7.30 был обед, а в 9.30 вечерний чай, за которым великий князь любил побеседовать.

Начальник Штаба и генерал-квартирмейстер никогда не приходили к вечернему чаю.

Режим в Ставке сразу установился строгий. Начну с церковной стороны.

Как уже сказано, в центре железнодорожного городка стояла бригадная церковь. Верховный, да и многие из нас были удивлены совпадением: церковь эта оказалась посвященной имени Св. Николая (Кочана) Христа ради Юродивого, Новгородского Чудотворца, небесного покровителя великого князя (память  — 27 июля). На Руси множество Николаевских храмов, но все они посвящены имени Св. Николая, Архиепископа Мирликийского Чудотворца (память  — 9 мая и 6 дек.), церковь [122] в честь Св. Николая Юродивого я встретил впервые. На мистически настроенного великого князя это обстоятельство,  — что церковь в Ставке оказалась посвященною его патрону,  — произвело большое впечатление.

С первого же дня нашего пребывания в Барановичах установились ежедневные, утром и вечером, церковные службы. Сразу же сорганизовался прекрасный хор. Пело на первых порах, правда, всего десять человек, но зато это были отборные певцы придворной капеллы и Петроградских хоров:  — митрополичьего и Казанского собора. Церковь сразу завоевала симпатии чинов штаба. Великие князья неопустительно бывали на воскресных и праздничных литургиях, а иногда и на всенощных. Верховный, как и брат его, великий князь Петр Николаевич, страдал слабостью ног. Поэтому для них на левом клиросе были устроены два кресла с высокими небольшими сиденьями, чтобы на них, незаметно для публики, можно было присаживаться. За каждой службой обязательно производился денежный сбор, при котором блюдо прежде всего подносилось к великому князю Николаю Николаевичу, и он всякий раз клал на него двадцатипятирублевую бумажку.

Район расположения поезда Верховного был недоступен для женщин. До июня 1915 года, кажется, был единственный случай, что женщина вошла в поезд. Это было 15 сентября 1914 года, когда я, вернувшись с завтрака, застал в своем купе мою дочь и кузину, бывших сестрами милосердия на фронте. Воспользовавшись уходом всех чинов на завтрак, они кем-то из недостаточно знакомых с порядками были проведены в наш поезд, а затем в мое купе. Как ни рад я был встрече с ними, но должен был тотчас выпроводить их.

Ни пьянства, ни бесчинств не было в Ставке.

Скоро штаб наш слился в дружную семью и зажил общею жизнью. В 1916 году, когда Штаб очень разросся, был переведен в Могилев и как-то распылился в городе, мы часто вспоминали о барановичевской поре. [125]

Дальше