Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
Б. Н. Кудрин

1. В отряде особого назначения

В. И. Ленин в связи с выработкой мер борьбы с конным корпусом белогвардейского генерала Мамонтова, прорвавшимся летом 1919 года в тыл войск Южного фронта Красной Армии, указал на возможность использования самолетов против конницы. Для этой цели по приказу Реввоенсовета Республики была сформирована авиационная группа особого назначения, в которую входили 41-й и 51-й разведывательные и 8-й истребительный отряды, отряд воздушных кораблей «Илья Муромец» и отряд особого назначения из инструкторов Московской школы военных летчиков.

В одну из августовских ночей 1919 года мы, инструкторы Московской школы военных летчиков, жившие в одном из особняков Петровского парка, были подняты начальником школы Ю. А. Братолюбовым. Он сообщил нам, что его вызывали в Главвоздухофлот и приказали сформировать боевой авиационный отряд особого назначения для борьбы с прорвавшейся в тыл наших войск конницей генерала Мамонтова.

В связи с тем, что отряду ставилась задача особой важности, связанная с чрезвычайно опасными боевыми полетами, Братолюбову были даны неограниченные полномочия в выборе личного состава и материальной части.

— По старой боевой традиции для выполнения особо опасных заданий, — сказал Братолюбов, — всегда вызываются добровольцы. Поэтому если кто-нибудь из вас чувствует себя не вполне здоровым или недостаточно сильным и уверенным в том, что без малейшего колебания [62] сможет отдать свою жизнь за революцию, если кто-либо из вас не уверен не только в себе, но и в ком-нибудь из своих товарищей, то об этом прямо и честно заявите сейчас.

Не берусь описывать охвативший нас тогда энтузиазм. Маленькое чувство обиды, возникшее от промелькнувшей в словах начальника возможности сомневаться в ком-либо из нас, потонуло в чувстве благодарности и радости от доверия и чести, оказанных нам.

Трудно преувеличить те любовь и уважение, которые мы, летчики, питали к нашему начальнику школы. Он был старше, опытнее и умнее каждого из нас. Бывший офицер царской армии, Братолюбов прославился уже в империалистическую войну, летая тогда еще только летчиком-наблюдателем одного из авиационных соединений. Остроумный и веселый, неподражаемый рассказчик, он, несомненно, обладал природным артистическим дарованием. В нашем школьном клубе «Крылья Коммуны», где часто выступали известные музыканты, певцы и артисты московских театров, Братолюбов пользовался не меньшим успехом, выступая в ролях комических чеховских персонажей. Но самое главное — он был смелым, отважным летчиком, в совершенстве владевшим искусством высшего пилотажа. На празднике авиации в 1918 году он перед всей Москвой продемонстрировал изумительное летное мастерство. Его авторотируемое «падение листом», штопор и спираль вверх колесами поразили всех и вошли в золотой фонд советского пилотажного искусства. Ю. А. Братолюбов написал фактически первое советское руководство по высшему пилотажу: «Как я проделываю приемы высшего пилотажа». Позже от одного из летчиков нам стало известно, что однажды в воздушном бою двухместный самолет, на котором [63] Братолюбов летал наблюдателем, был атакован немецким истребителем. Обладая значительно большей скоростью и маневренностью, немец после продолжительного боя, в ходе которого Братолюбовым был израсходован весь запас патронов, «сел на хвост» самолета Братолюбова, то есть занял выгодное положение для стрельбы, и начал расстреливать ставшую теперь беззащитной машину. Тогда Братолюбов, сидевший позади летчика, встал и, обняв его за плечи, прикрыл своим телом. Подбитому самолету все же удалось сесть на своей территории. Летчик и Братолюбов остались живы.

Я познакомился с Братолюбовым в 1918 году в 14-м авиаотряде истребителей, куда мы оба были назначены почти одновременно. Приняв новые машины и опробовав их на высшем пилотаже, мы поделились своими впечатлениями. Он сказал мне:

— Петли подряд вы выполняете хорошо, но, Борис Николаевич, они здорово выиграют, если вы их будете делать пониже.

Меня это сильно удивило. Мне казалось, что я выполняю их очень низко (в этом была опасность и, следовательно, своего рода летный «шик»). В ответ на мои слова, что при выходе из пике у меня земля под самым носом, он спокойно заметил:

— Это вам так кажется. У вас верных сто пятьдесят метров в запасе.

Признаться, я ему не поверил. Но, увидев на другой день, что он пилотирует на еще меньшей высоте, чем советовал мне, я проникся к нему величайшим уважением.

Скоро Братолюбов был назначен начальником Московской школы военных летчиков. Он предложил и мне перейти в школу на должность начальника отделения истребителей — старшим инструктором высшего пилотажа. И вот однажды после одного из пилотажных полетов, когда кто-то из моих учеников спросил Братолюбова, как он не боится делать фигуры на такой малой высоте, мы услышали такой ответ:

— А кто вам сказал, что я не боюсь? Я боюсь. Но я заставляю себя не бояться. Имейте в виду, что трус в оправдание своей трусости приведет сколько угодно самых неопровержимых доводов и доказательств. Настоящий же человек, если он чего-нибудь и боится, должен [64] переломить себя и обязательно это проделать. Сначала будет страшновато, а потом — ничего, привыкнешь. Если же ты хоть один раз дашь своей трусости уговорить себя не делать того, что ты можешь сделать, но побаиваешься, то ты конченый человек. Ты уже никогда не будешь настоящим летчиком.

Не следует, однако, думать, что Братолюбов в силу какого-то озорства подталкивал нас к лихачеству и безрассудству. Отнюдь нет. Он очень тонко и всесторонне оценивал возможности каждого летчика и предъявлял к нему требования в соответствии с его способностями.

Таков был Братолюбов, и наша любовь и уважение к нему были безграничны. За Братолюбовым или по его приказанию каждый из нас был готов броситься куда угодно и выполнить любое, казалось бы, самое невыполнимое задание. Братолюбов понимал это и необыкновенно умно и тонко пользовался властью командира. Он мог, не повышая голоса, несколькими словами уничтожить человека и, наоборот, самой скупой похвалой заставить сердце летчика выпрыгнуть из груди от радости и гордости. Лично на себе я испытал это несколько раз. Однажды после одного из моих показательных полетов на выполнение фигур высшего пилотажа Братолюбов пришел ко мне в отделение и перед всеми курсантами моей группы, пожимая мне руку, сказал:

— Я не знаю, поблагодарили ли вас за полет ваши ученики, но я делаю это от всего сердца. Очень хорошо, Борис Николаевич!

То, что эти слова замечательный летчик произнес перед большой группой курсантов, делало его похвалу полной глубокого смысла и значения. Я воспринял ее как великую награду.

Получив наше согласие вступить в отряд особого назначения, Братолюбов сказал нам, что продвижение конницы Мамонтова на север создает огромную опасность для революции, что мы должны понять это, почувствовать и не допускать ни одной минуты промедления. Он предложил каждому летчику подобрать себе самолет и техсостав (механика и моториста), затем распределил между летчиками обязанности по формированию отдельных подразделений отряда. На меня были возложены еще и функции коменданта эшелона. [65]

Работа закипела. Не останавливаясь на подробностях формирования, скажу только, что авиационный отряд из восьми самолетов с самостоятельным хозяйством и техснабжением был сформирован и отбыл на фронт в течение двух суток. С этого момента нашей основной «базой на колесах» стал железнодорожный эшелон.

Не успели мы отправиться из Москвы, как Братолюбов вызвал меня и предупредил:

— Во время следования эшелона встретится много препятствий, мешающих быстрому продвижению. Ты должен любыми средствами обеспечить скорость движения. Не давай эшелону стоять на станциях.

Он предупредил меня, что будет следить за моей работой и оценит ее как выполнение первого боевого задания.

С отправлением эшелона из Москвы для всех наступил вполне заслуженный отдых, так как предыдущие две ночи мы почти не спали. Для меня же — коменданта эшелона, это оказалось еще более напряженной работой. Вряд ли кто-нибудь из людей молодого поколения может представить себе железнодорожное движение первых лет после революции. Транспорт был разрушен: не хватало паровозов, вагонов, топлива, горели буксы, механизмы паровозов портились. Поезда ходили нерегулярно, без расписаний, часто останавливались, и неизвестно было, когда поезд отправится дальше. Поэтому не приходится удивляться, что на пути движения нашего эшелона, словно в кинематографе, одно препятствие возникало за другим. Несмотря на все мои усилия, продвигались мы очень медленно, и только к исходу второй ночи эшелон подошел к месту назначения, к станции Жданка.

Начинался рассвет. Я доложил Братолюбову о прибытии и получил приказание поднять по тревоге отряд. Началась разгрузка самолетов, а через несколько часов мы уже летели на полевой аэродром.

С этого момента наши самолеты стали работать с передовых аэродромов или посадочных площадок, вдали от своей «базы на колесах», несмотря на опасность быть захваченными отдельными мамонтовскими казачьими разъездами. Эта необходимость и риск вызывались летно-техническими свойствами самолетов, на которых мы летали. [66]

После того как мы перелетели на аэродром Политово и подготовили самолеты к предстоящей работе, командир собрал нас и объяснил обстановку, которую мы нанесли на свои карты. Он поставил нам общую задачу: найти главные силы корпуса Мамонтова, определить их численность, состав и направление движения и не упускать их из виду ни на одну минуту, непрерывно атакуя на марше в стоянках.

На рассвете следующего дня наши самолеты поднялись в воздух, но ничего существенного ее обнаружили.

Был сентябрь. Стояла пасмурная погода с низкой облачностью, дождями и плохой видимостью. К тому же радиус действия наших самолетов был крайне мал — 1 час 20 минут полета при скорости 150–160 километров в час. Отдельные разъезды и мелкие конные отряды противника нам стали попадаться при последующих полетах. Это, хоть и не решало главной задачи, все-таки дало нам очень многое.

На первый отряд силой около 100 сабель «натолкнулся» я, идя на высоте 200–300 метров при видимости приблизительно в 3 километра. Увидев самолет, конники вскачь понеслись прочь от дороги по направлению к видневшемуся невдалеке перелеску. Чтобы не потерять их при такой ограниченной видимости, я круто, на большой скорости заложил влево вираж и, снижаясь, дал длинную очередь. Положение для стрельбы при таком маневре оказалось очень неудобное. Не думаю, чтобы своим огнем я причинил конникам большой урон, но когда, продолжая стрелять, я приблизился к отряду на расстояние десятка метров, перед моими глазами предстала невероятная картина: обезумевшие лошади взвивались на дыбы, падали, сбрасывая и подминая всадников. Вот когда мне пригодился высший пилотаж! Видя, каким ужасом охвачены и люди и кони, я стал делать крутые виражи над самой землей, почти касаясь голов всадников. Стрелять приходилось лишь изредка, но и без того от конного отряда не осталось и следа. Когда горючее было на исходе, я прекратил «охоту».

Какой вывод я сделал из этого полета? На личном опыте я убедился в абсолютной правильности вывода, что конница при низком полете аэроплана бессильна. Со [67] стороны казачьего отряда по мне не было сделано ни одного выстрела. Мне осталось только прибавить, что приблизительно то же самое получилось и у Братолюбова и у Герасимова.

Через некоторое время мы перебазировались в Ефремово, ипподром которого можно было использовать как аэродром. Отдельные отряды конницы противника мы стали встречать чаще и большего состава и начали бомбить их со всех истребителей.

Смысл моих воспоминаний заключается в том, чтобы рассказать нашей молодежи, нашим молодым летчикам, летающим сейчас на великолепных самолетах, как самоотверженно, рискуя жизнью, сражались летчики времен гражданской войны, движимые только одной мыслью, что это нужно делу революции.

Прежде всего — о бомбах, которые мы тогда применяли. Они были фугасные, весом в десять фунтов, и одноместный истребитель мог взять максимум две такие бомбы. Чтобы сбросить бомбу, надо было вынуть ее из [68] мешка, положить себе на колени и «расконтрить», то есть с помощью отвертки или плоскогубцев отогнуть вильчатую контровую пластинку, фиксирующую ветрянку ударника. Сбрасывать бомбу надо было с расконтренной, но невывернутой ветрянкой, иначе взрыв бомбы мог бы произойти на коленях у летчика. Все операции по сбросу бомбы через борт истребителя летчик мог выполнять только одной рукой, так как другая его рука была занята управлением, которое из-за неустойчивости самолетов того времени нельзя было оставить ни на секунду. Однако не один раз, покрывшись холодным потом, все же приходилось бросать управление, чтобы другой рукой схватить упущенную при всех этих манипуляциях и с бешеной скоростью выкручивающуюся ветрянку. А сбросив бомбы и вернувшись из боевого полета живым, начинаешь гадать, сколько витков ветрянки отделяло тебя сегодня от смерти.

Сброс бомбы вручную с одноместного истребителя был почти подвигом для летчика, но какой урон она могла причинить врагу? Убить десятифунтовой фугаской несколько скачущих в разных направлениях всадников?! Мы это сознавали. Однако психологическое и моральное впечатление от низко летящих и сбрасывающих бомбы самолетов было огромным и даже более сильным, чем самая жестокая бомбежка с больших высот. Недаром же в некоторых местах применялось сбрасывание с самолетов вместо бомб банок, бидонов с дырками, специально просверленными. Свистом и визгом они сеяли панику среди врагов.

И вот теперь мы горько пожалели, что оказались на истребителях. Нас прислали на фронт не для того, чтобы гоняться за отдельными отрядами. Надо было найти главные силы Мамонтова и разгромить их. Авиации у противника не было, и драться в воздухе было не с кем. Нам нужны были самолеты для длительной разведки и такие, которые могли бы взять на борт значительный запас бомб для бомбежки.

Это было вполне осуществимо, и Братолюбов быстро принял решение. Сообщив в Москву, чтобы нам приготовили двухместные самолеты-разведчики «Сопвич», он послал меня за приемкой первой машины.

Уже на другой день я был снова в Ефремове, но не на «ньюпоре», а на «сопвиче». Наблюдателем ко мне [69] был назначен коммунист ученик-летчик нашей школы Карп. Вслед за мной такую же операцию выполнил и Герасимов, к которому наблюдателем назначили коммуниста ученика-летчика Горелова.

Один из полетов, которые мы совершали из Ефремова, мне очень запомнился, так как в этом полете я сделал первые посадки на местность, по сведениям разведки, занятую противником. У вылетевшего в разведку командира истребительного авиаотряда нашей группы Андреева в полете отказал мотор. Он совершил вынужденную посадку и, оставив самолет, пробрался к своим, не попав в руки казаков. На следующий день я с наблюдателем Мининым и летчик Трусков с наблюдателем Блохиным, вылетая на выполнение очередного задания, получили от Братолюбова дополнительный приказ: найти с воздуха самолет Андреева, определить, занят ли этот район казаками, а также занят ли ими Елец, неподалеку от которого все это происходило.

Идя в паре, мы с Трусковым нашли самолет, тщательно осмотрели вокруг всю местность, но белых не обнаружили. Однако мне захотелось удостовериться в этом абсолютно точно, и я решил сесть неподалеку от села, к которому был подтащен самолет Андреева. Трусков, не зная моего намерения, решил, что я пошел на вынужденную посадку, и стал садиться мне на выручку. Выскочивший из машины Минин расспросил сначала мальчишек, а затем пришедших из села крестьян. Оказалось, что отряды казаков здесь были, но дня три — четыре как ушли.

Точно таким же образом, сев еще раз около Ельца, я узнал, что он уже два дня оставлен белоказаками. По возвращении мы доложили Братолюбову обстановку. Он тут же отправил из Ефремова вооруженную пулеметами группу под командованием военлета А. А. Левина, которая и доставила самолет Андреева к нам на аэродром.

Теперь началось быстрое продвижение наших войск вперед. Мы перелетели в Елец, куда на третьем «сопвиче», полученном также в Москве, прибыл и Братолюбов. Едва мы снова соединились с нашей «базой на колесах», как надо было перелетать еще дальше на юг, в местечко Курбатово, находящееся на участке железной дороги Воронеж — Курск. Перед вылетом Братолюбов [70] созвал всех в вагон и сказал, что надо изменить метод поиска. Он предложил вести разведку с посадками на неприятельской территории и с опросом местных жителей. Так как это было очень опасное задание, то он считал целесообразным поручить его пока одному самолету, а кому именно из летчиков — решит жребий. Мы, включая и Братолюбова, стали тянуть жребий. Он достался Герасимову. Я позавидовал ему.

Обратив наше внимание на то, что с перелетом в Курбатово мы вплотную приближаемся к линии Южного фронта, и вынув из планшета карту, Братолюбов потребовал, чтобы мы перенесли с нее на свои карты расположение наших частей и противника. Когда это было сделано, Братолюбов сказал:

— А теперь, товарищи, я хотел бы узнать ваше мнение вот по какому вопросу. Наступает решительный момент. Атаковывать обнаруженные колонны противника мы будем вместе, всеми самолетами. Если при этом один из самолетов будет подбит и совершит вынужденную посадку, то я считаю, что два других самолета должны сесть к нему и забрать к себе на борт экипаж подбитого самолета. Садиться самолеты обязаны при любых условиях, не останавливаясь ни перед каким риском. Лично я независимо от вашего ответа всегда буду садиться к сбитому самолету, так как не могу допустить, чтобы враг на моих глазах захватил кого-нибудь из вас.

Опасность этого предложения для каждого из нас была очевидна. Посадку придется делать не на аэродром, а на совершенно случайную площадку, которую летчик с воздуха даже не успеет осмотреть. К тому же мы летали на устаревших английских самолетах начала империалистической войны. Случаев остановки моторов при посадке было в нашей летной практике очень много, поэтому опасность поломать самолет при посадке на незнакомую площадку может усугубиться еще простой остановкой мотора. Однако, безгранично веря своему командиру, мы безоговорочно приняли его предложение и дали друг другу торжественное слово садиться на выручку при любых условиях.

— А как же поступать, если полетят не три, а два самолета? — спросил Герасимов. — Как было, например, у Кудрина и Трускова? Ведь садящийся на выручку самолет может взять на борт только одного человека. [71]

Кого же из двух — летчика или летнаба он должен взять?

И вот здесь произошло то, о чем я не могу вспомнить без волнения даже сейчас. Поднялся комиссар отряда Сергей Курников и сказал, что ни о каком выборе здесь не может идти речи, а должно быть твердое, принятое коммунистами решение. Он сказал, что летчики отряда, ставшие на сторону Советской власти и защищающие ее с оружием в руках, опытные и искусные, способные обучить в будущем сотни молодых коммунистов-летчиков, представляют в настоящее время для государства огромную ценность. Поэтому никаких сомнений, никакого выбора быть не должно. Севший на помощь самолет должен брать на борт летчика.

— Я сам с вами буду летать наблюдателем, — продолжал комиссар, — и если несчастье произойдет со мной, то я живым в руки казакам не дамся.

То же самое сказали Горелов и Минин, наблюдатель Братолюбова и мой наблюдатель Карп.

Растроганный Братолюбов обнял и расцеловал каждого из нас.

Мы перелетели в Курбатово, и здесь так сложились обстоятельства, что на разведку пошли на одном из самолетов я и Герасимов в качестве наблюдателя. Произошло это вот почему.

Самолет Герасимова вышел из строя. Братолюбов тоже не мог вылететь, так как его по прямому проводу вызвали в штаб авиагруппы особого назначения, находившийся в Кшени. Вылететь немедленно мог только я. Перед вылетом я спросил Братолюбова:

— Если Герасимов не может лететь, можно мне вместо него сделать агентурную разведку?

Братолюбов не запретил мне этого категорически, он только сказал:

— Нет. Это было бы нечестно по отношению к Герасимову.

Но меня выручил сам Герасимов. Страдая от того, что он не может вылететь, и, может быть, чувствуя, что я хочу выполнить его опасное и почетное задание, он подошел ко мне и сказал:

— Борис, можно я полечу с тобой наблюдателем? [72]

— Конечно! Но ведь Братолюбов не позволит: два летчика на одном самолете...

— Ничего, я упрошу его!

Через несколько минут он, сияющий, подбежал ко мне, когда я с Карпом уже садился в самолет, и протянул письменное распоряжение Братолюбова.

— А садиться он нам разрешил? — задал я вопрос.

— Я не спрашивал, да и спрашивать нечего, ведь делать посадки должен я, вот и давай выполним, это вдвоем!

— А ты мотор запускаешь хорошо? Имей в виду, у нас на посадке может заглохнуть мотор!

— Кручу, как бог!

— Ну-ка запускай! Контакт!

— Есть контакт, — и Герасимов артистически запустил мотор.

Мы вылетели.

Было безветренно. Видимость хорошая. Для лучшего обзора мы набрали высоту 600 метров, держа направление на юг. Пролетев минут тридцать и ничего не обнаружив, я заметил место для посадки. На ровном поле паслось стадо овец, около которого мы увидели двух пастухов. Кругом никого не было. Осмотрев площадку рядом со стадом, я показал рукой Герасимову, что сажусь. Он, улыбаясь, одобрительно закивал мне головой. Едва самолет остановился, как Герасимов выскочил, схватил самолет за крыло, помог мне развернуть его в обратную сторону, чтобы мы могли, если это понадобится, немедленно взлететь по своему следу. Затем, вынув из самолета карабин, он направился к пастухам, а я остался в машине, поддерживая и регулируя работу мотора на малых оборотах. [73]

Я видел, как Герасимов, держа карабин в руках, подошел к пастухам. После непродолжительного разговора они стали ему что-то показывать, а он рассматривал свою карту. Скоро Герасимов прибежал и, став на колесо самолета, сообщил мне, что два дня назад здесь проходило очень много войск с пушками и броневиками.

Мы взлетели и взяли курс в направлении, которое указал Герасимов. Прошло еще минут двадцать. Мы ничего не нашли. Снова решили сесть. Несколько женщин с ребятишками, шедших к видневшейся невдалеке деревне, показали нам, куда двигались войска. Мы полетели еще дальше на юго-восток. Теперь нам повсюду попадались разъезды и довольно крупные конные отряды. И снова пришлось садиться, но на этот раз в очень опасной обстановке. Вокруг были казаки, и мы садились почти на виду у них. Мы снова сели к стаду. Я подрулил к пастухам, чтобы Герасимову не пришлось отходить далеко от самолета. На этот раз он, не сказав ни слова, вскочил в самолет и показал рукой направление.

Не прошло и десяти минут после взлета, как мы увидели растянувшуюся на 5–6 километров колонну неприятельских обозов, а впереди по дороге двигалась целая дивизия в несколько тысяч сабель. Это были белогвардейские казачьи части.

«Задание выполнено: крупные силы Мамонтова обнаружены, можно возвращаться», — решили мы.

Выслушав наш доклад и задав несколько вопросов, уточняющих местонахождение противника, Братолюбов приказал Герасимову с наблюдателем Гореловым еще раз вылететь и проследить за движением вражеских колонн. Вернувшись с разведки, Герасимов и Горелов привезли еще более ценные сведения: километрах в пятнадцати западнее того места, где мы оставили противника, они обнаружили еще более значительное скопление вражеских войск. Не оставалось никакого сомнения, что в этом районе концентрировался корпус Мамонтова.

На этот раз бомбить врага вылетели три «сопвича» и один «ньюпор». Перед вылетом Братолюбов собрал всех летчиков и наблюдателей.

— Будем бомбить обнаруженные войска с высоты восемьсот — девятьсот метров, — сказал он. Это было, [74] конечно, правильно. Ружейно-пулеметный огонь с земли на такой высоте был малоэффективным, и мы безопасно могли сбрасывать бомбы на колонны, способные вести мощную залповую стрельбу.

Примерно через час мы приблизились к цели. Как было условлено, мы перестроились в кильватер: Братолюбов вышел вперед, мы встали за ним. Пошли над самой серединой колонны, и я увидел, как с самолета Братолюбова наблюдатель Минин сбросил первую бомбу. Вслед за ней посыпались и наши. Братолюбов сделал вираж и лег на обратный курс. Я последовал за ним. Развернувшись, увидел результаты нашей атаки: все бомбы точно накрыли цель. Это был настоящий бомбовый удар по скоплению вражеских войск.

При возвращении на аэродром в Курбатова самолет Трускова вышел из строя. Оказалось, что во время бомбежки вражеской пулей был перебит трос управления рулем высоты, но Трусков все же благополучно долетел до аэродрома. Однако здесь, над самым аэродромом, у него сломалась стойка коромысла клапанов мотора и срезало капот. Посадку он произвел благополучно, но самолет полностью оказался непригодным для дальнейших полетов. Я тоже едва дотянул до Курбатово свой самолет с неисправным мотором и подтекавшим масляным баком.

Когда все четыре «сопвича» приземлились на аэродроме, Братолюбов сообщил, что в районе Курбатово снова появились казачьи отряды и нам необходимо перебраться в Елец. Тем не менее вылет для очередной бомбежки на рассвете был назначен еще из Курбатово, и только после бомбежки все три «сопвича» должны были лететь прямо в Елец. Но все вышло не так. Механики моего самолета работали без отдыха всю ночь, однако подготовить его к утру все же не смогли. Несмотря на мои просьбы подождать, Братолюбов принял решение идти вдвоем с Герасимовым, а мне приказал вылететь немедленно, как только будет готов самолет, и отбомбиться в одиночку. Было решено, что после полета Братолюбов и Герасимов сделают посадку в Курбатово и подождут меня, а затем уже все вместе перелетим в Елец.

Прошло два часа. Вылетевшим самолетам пора уже было, по моим расчетам, вернуться, но они не появлялись. [75] Наконец мой самолет приготовили, и я поднялся в воздух. Приблизившись к противнику, мы с Карпом обратили внимание на то, что враг продвинулся значительно дальше на запад и рассредоточился. Теперь он двигался уже не сплошной колонной по дороге, а отдельными отрядами и степью. Карп навел меня на самое крупное скопление неприятельских войск, и мы с высоты 900 метров удачно сбросили бомбы.

Я спешил вернуться. Мне хотелось поскорее присоединиться к Братолюбову и Герасимову. До Курбатово оставалось совсем недалеко, когда я вдруг почувствовал удар по самолету, после которого мотор стал давать перебои. Явно бездействовал один из цилиндров. Работа мотора с каждой минутой становилась все хуже и хуже, а тряска усиливалась, становясь угрожающей. Я решил продолжать полет, но до аэродрома все-таки не дотянул какую-нибудь сотню метров. С прямой, без единого разворота я «плюхнулся» у самой границы аэродрома, на площадке, непригодной для посадки, и повредил шасси. Самолет вышел из строя. Прибыв в Курбатово, я увидел, что Братолюбов и Герасимов еще не возвратились. Они не появились и к наступлению темноты.

Я очень встревожился. Это чувство еще более усилили севшие на аэродром один за другим два самолета. Один из них был из Кшени. Летчик Сапожников по распоряжению начавиагруппы сел в Курбатово для установления с нами связи и передачи оперативных документов Братолюбову. Кроме того, он передал распоряжение начальника группы немедленно оставить Курбатово. Другим был летчик 41-го отряда Земблевич. Возвращаясь из разведки и увидев мой самолет на аэродроме, он решил сесть, чтобы узнать, в чем дело, и предупредить меня о создавшейся вокруг Курбатово угрожающей обстановке. От него я узнал, что севернее Курбатово он обнаружил вражеские разъезды, что противник теснит наши части в районе Касторная — Мармыжи и что, видимо, железная дорога на этом участке будет перерезана, а следовательно, и всякая связь между Курбатово и Кшенью прервана.

Для меня это было новым ударом: я не мог вывезти свой самолет по железной дороге в Воронеж, так как мост у станции Латная был взорван и движения поездов не [76] было. Выход же противника в район Касторная — Мармыжи лишал меня последней возможности переправить самолет в Кшень.

Связь с авиагруппой в Кшени и нашей базой в Ельце еще была, и я послал в оба адреса по железнодорожному телеграфу соответствующие донесения.

* * *

Возвращаясь со станции на аэродром, я принял решение: чтобы не подвергать опасности всех, останусь у самолета один, а наблюдателю и механику прикажу пробираться к своим в Елец. Логика моего решения была в общем проста: если путь по железной дороге действительно отрезан, то они мне больше не нужны. Если нужно будет сжечь самолет, я с успехом могу это сделать один. Я решил дождаться ответа из штаба авиагруппы.

Часа через два наблюдатель Карп и механики, погрузив на подводу пулемет и остатки имущества, ушли. Я остался один. Но не прошло и четверти часа, как я увидел возвращающегося Карпа.

— Ты чего вернулся?

— А я и не собирался уходить. Просто проводил товарищей.

— Ты что же, не исполняешь боевое приказание?

— Да, не исполняю.

— Последний раз приказываю тебе и как солдату революции, и как коммунисту: уходи!

— Как коммунисту ты не имеешь права мне приказывать — ты не коммунист, а как солдату... Ты сам-то остался? [77]

— Я остался, чтобы уничтожить свой самолет!

— Это не только твой, но и мой самолет. Вот и давай уничтожим его вместе. Вместе летали, вместе и до конца будем.

Теперь нас стало двое, и в душе я был этому рад, хоть и пришлось отказаться от надежды, что меня заберет какой-нибудь самолет из Кшени.

День прошел, если так можно сказать, спокойно. Мы на всякий случай приготовили все для мгновенного поджога самолета. Наступила ночь, которую мы провели без сна: один из нас дежурил у самолета, другой — на станции у телеграфного аппарата.

На рассвете стала слышна перестрелка. Связь с Кшенью прекратилась, и мы с Карпом, не получив ниоткуда ответа, оставили Курбатово. Мы решили не уничтожать самолет. Он был небоеспособен, и ни использовать его, ни увезти с собой рейдирующие конные части противника не могли.

Как стало известно позднее, получив мою телеграмму и донесения летчиков, командование авиагруппы особого назначения немедленно же отправило для выручки моего самолета команду верхом на лошадях во главе с комиссаром группы. Однако доставить машину в Кшень им не удалось, так как железная дорога Курбатово — Кшень в районе Касторная — Мармыжи была перерезана противником и команда сама оказалась отрезанной от Кшени. Вернувшись обратно, они запросили из Воронежа паровоз, крытый вагон для лошадей и платформу для самолета к взорванному мосту у станции Латная. При помощи рабочих, занятых восстановлением моста, им удалось перетащить разобранный самолет через глубокий овраг и погрузить на платформу. Так он был отправлен через Воронеж — Грязи в Москву на ремонт. Сами же красноармейцы кружным путем через Воронеж — Задонск — Елец с боями пробились к своим.

Мы добрались до Ельца вовремя. Опоздай еще хоть на один день, мы не застали бы свою базу, так как вспыхнувшие в Елецком уезде кулацкие восстания потребовали отвода ее на север, в Тулу.

Никаких известий о Братолюбове и Герасимове не было и здесь.

Перед выездом из Ельца мы решили реализовать на продукты имевшиеся у нас запасы спичек, соли и керосина. [78] Погрузив все это в отрядный легковой «паккард», я с шофером Деллос и поваром Зайцевым выехал из Ельца по шоссе на Задонск. Километрах в 10–12 от Ельца нашу машину обстреляли, а когда, развернувшись на шоссе, мы бросились обратно, нас встретил огнем большой вооруженный отряд. Мы оказались окруженными со всех сторон.

В первую же минуту озверелая толпа кулаков начала нас избивать. Не убили только потому, что их главари решили передать нас живыми в руки мамонтовцев, чтобы «вытянуть из нас очень нужные сведения».

Нас повели в штаб... Я пропустил одну подробность. Когда нас схватили, первый вопрос ко мне был, кто я такой. Мне пришлось полезть в карман за документами, и... меня охватил ужас: в кармане были документы, которые я получил у Сапожникова для Братолюбова. И что хуже всего — среди них находился мандат Землянского ревкома с правом реквизиции подвод и фуража. Этот документ был таким, за который кулаки немедленно оторвали бы мне голову. Но случилось неожиданное. Схватившие меня вполне удовлетворились моим удостоверением летчика отряда особого назначения, которое я вынул из груды других документов. Мало того, они даже вернули мне это удостоверение, и я снова положил его в карман.

Штаб, куда нас вели, был в другом селе. Шофера кулацкие главари сейчас же вернули обратно, так как решили использовать машину, и я, таким образом, остался вдвоем с поваром. Охрана, которая нас сопровождала, состояла человек из двенадцати, вооруженных обрезами и винтовками.

Первое время я, избитый и полуоглушенный, плохо сознавал, что происходит вокруг меня. Но когда мы прошли километра два, я понемногу пришел в себя, стал разбираться в обстановке. Прежде всего, куда нас ведут? В штаб. Это хорошо. Там меня по крайней мере расстреляют, а не будут ломать мне ребра, топтать, выбивать глаза. Потом я стал думать, как бы мне избавиться от моих документов. Выбросить их я не мог, так как шел впереди, а сзади меня, шагах в десяти — пятнадцати, шла охрана, и, если бы я что-нибудь бросил, это было бы сейчас же замечено. [79]

Через некоторое время я услышал, что между моими конвойными началась какая-то ссора. Что было ее причиной, я не понял, но скоро ссора стала такой ожесточенной, что некоторые конвойные схватились за оружие. Я увидел, что конвойные перестали обращать на меня внимание. Да и в самом деле — чего им было беспокоиться: кругом голые поля, я, избитый, еле-еле плелся, у них ружья... Я решил использовать момент. Осторожно наблюдая за конвойными, я полез в карман, нашел на ощупь мандат ревкома, оторвал от него половину, затем, скатав оторванное в шарик, незаметно вынул его, положил в рот и проглотил. То же самое я проделал и со второй половиной.

Успех с мандатом окрылил меня, и я приступил к другим документам. Но, к сожалению, легко проглотить можно было только первый документ. С последующими дело пошло значительно хуже, и, наконец, наступил момент, когда я ничего больше проглотить физически не мог. У меня еще кое-что осталось, а впереди уже виднелось село, куда нас вели. В это время мой спутник, старик повар Зайцев, попросил у кого-то из конвойных, отобравших у него табак, закурить. Надо сказать, что отношение к Зайцеву было иным, чем ко мне. Я был в кожаной куртке и кожаных брюках. Меня считали комиссаром, а он был повар, старик... Поэтому не следует удивляться, что кто-то из конвоиров дал ему щепоть табаку. Когда Зайцев начал свертывать «козью ножку», я попросил у него закурить. Он дал мне часть табаку, и никто из конвойных этому также не воспротивился. Тогда я смело полез в карман, достал документ и, разрывая его, начал сворачивать большую «козью ножку», бросая кусочки бумага на землю. И снова никто из конвойных, видя, что я закуриваю, не обратил на это внимания. В общем, когда мы входили в село, в котором, по моим предположениям, расположился штаб, в моем кармане находились два сознательно оставленных мной документа: старое удостоверение 1917 года о том, что военному летчику прапорщику Кудрину разрешается проживать на вольнонаемных квартирах, и удостоверение Московского университета от 1918 года, что я состою в числе студентов медицинского факультета.

Вот и село. Никакого штаба здесь не оказалось. Скоро на площадь, куда нас привели, сбежалось кулачье. Нас [80] поставили к стене какого-то строения, и я решил, что сейчас нас расстреляют. Но этого не произошло. Бандиты снова набросились с вопросами, кто мы такие.

Когда мы подходили к селу, у меня созрел в голове план рассказа о том, кто мы такие, и сейчас я с некоторыми подробностями рассказал им свою выдумку. Я бывший летчик старой армии (удостоверение). После демобилизации поступил в Московский университет и стал учиться «на доктора» (удостоверение), но был мобилизован в Красную Армию; так как самолет мне не могли доверить, то назначили заведующим хозяйством в авиационный отряд. Вот я и приехал к ним открыто, без оружия, чтобы поменять на еду соль и керосин.

Рассказ Зайцева был гораздо проще. Он сказал, что работал поваром в общежитии учеников-летчиков Московской школы; когда сформировался отряд, его заставили поехать с этим отрядом.

Не знаю, поверил ли нам кто-нибудь, но единственным результатом было то, что кулачье снова набросилось на нас, несмотря на сопротивление конвоя, с криками: «Бей их! Комиссары!» И озверевшие бандиты, возбуждаемые криками, бросились нас избивать: «Убить их! Выпустить им кишки! Утопить их, как котят!» Нас связали и потащили к пруду...

Очнулся я ночью в каком-то темном помещении, которое, как увидел позднее, оказалось тем самым амбаром, около которого нас избивали. Рядом со мной были Зайцев и еще два человека. Я был раздет догола, и на мне лежали какие-то лохмотья. Холод пронизывал до костей. Сколько прошло времени, я не знал. Преодолевая боль, тошноту, встал, надел на себя лохмотья и стал приводить в чувство лежавшего без сознания Зайцева.

Перед рассветом я услышал стрельбу. Сейчас же охрана выволокла меня и Зайцева из амбара и куда-то повела. Всю дорогу мне пришлось идти босиком по стерне скошенных хлебов. Когда нас вели через какое-то село, почти с абсолютной точностью повторилось то же самое, что и накануне, с той только разницей, что здесь нас не избивали. По-видимому, вид еле живых, окровавленных людей в лохмотьях не возбуждал уже в толпе такой ярости, как вид человека в кожаной одежде. Два раза я падал, и меня поднимали, но, кроме этого, в памяти не сохранилось ничего. [81]

Наконец мы добрались. Это было Понарино, небольшое село недалеко от Задонска. Ощущение действительности, как и в первый раз, вернулось ко мне ночью от чувства непереносимого холода. За дверью помещения, в котором мы оказались, слышались шаги и голоса постовых, охранявших дверь, светилось единственное маленькое, узкое окошко, вернее отверстие над дверью. Иногда откуда-то издалека доносились звуки выстрелов.

Ночь мы провели ужасно. Из рассказов и книг я знал, как замерзают люди, и мне кажется, что все эти ощущения я испытал сам. Пока у меня хватало сил, я вставал, двигался, тормошил Зайцева. К концу ночи изнемог и впал в забытье...

На рассвете третьих суток дверь амбара открылась, и нам приказали выходить. По решительному и возбужденному виду вошедших я понял, что настал наш конец. Я вышел первым, и, так как Зайцев идти не мог, охранники вошли в амбар, чтобы его вытащить. Снаружи остался только один конвойный.

Все последующее произошло почти мгновенно, не знаю даже, как об этом рассказать. Когда я выходил, по селу понеслись звуки набата. Все пришло в движение. Выйдя наружу, я прямо остолбенел: повсюду в разных направлениях бежали люди, гнали коров, лошадей, овец. За селом слышалась ружейная стрельба. Оглянувшись вокруг, я увидел, что конвойный не обращает на меня никакого внимания: с воплем и криком к нему бежала какая-то растрепанная баба, и он сделал несколько шагов ей навстречу. Блеснула давно вынашиваемая мысль: «Вот этот момент! Теперь или никогда!» Я был около угла амбара. В одно мгновение прыгнул за угол, пробежал вдоль боковой стены амбара и снова повернул за угол. Теперь я был уже за задней стеной амбара, которая выходила в парк. Первой моей мыслью было бежать в глубь парка, но оттуда доносились какие-то голоса. Здесь мой взгляд упал на большое дерево, которое росло за амбаром. Его широко раскинувшиеся ветви тянулись над самой крышей и хорошо прикрывали ее. Не прошло и нескольких секунд, как я был на дереве, оттуда перебрался на крышу и лег. Тотчас же я услышал ругань и крики во дворе, потом голоса конвойных раздались в парке, вскоре они слились с криками двигавшейся через парк большой группы бандитов, [82] и все это растворилось во все усиливающейся всеобщей панике.

Когда перестрелка в селе прекратилась и бой продвинулся дальше к Дону, я оставил свое убежище, с величайшей осторожностью пробрался обратно к амбару и увидел группу бойцов, возглавляемую матросом с пулеметной лентой через плечо и с маузером на боку. Замелькали родные красные звезды на фуражках и бескозырках... Матрос этот был комендант Ельца, которого я знал.

Мое появление было столь неожиданным, что напугало их; кто-то схватился за оружие.

— Свой! Свой! — закричал я. — Львов, неужели не узнаешь?! Я летчик Кудрин!

Но даже и после этого он не сразу признал меня. Однако его слова поразили меня не меньше, чем его самого:

— Кудрин, неужели это ты? А ведь мы тебя в Ельце похоронили!

Вот что рассказал Львов. Почти одновременно с моей машиной и в том же самом месте кулацкие банды захватили грузовую автомашину, шедшую из Задонска в Елец. На ней ехала группа летчиков и механиков с двумя пулеметами. Когда их окружили, они оказали отчаянное сопротивление, но были схвачены, убиты и зверски обезображены. Очевидно, в одном из убитых кто-то признал меня. Об этом сообщили в отряд и в Москву, в Главвоздухофлот.

Крикнув Львову, что здесь находится мой товарищ, я бросился в амбар. Зайцев был едва живой, но в сознании. Не в силах подняться с земли, он обнимал ноги окруживших его бойцов. Его взяли на руки и вынесли из амбара.

В тот же день меня и Зайцева отвезли в Елец, но отряда своего мы там уже не застали.

«30 сентября особый Московский выехал из Ельца в Тулу», — гласит один из архивных документов. Здесь же мы находим и другой текст донесения начальника авиагруппы:

«Московский отряд работал хорошо, но понес большие потери. Герасимов и Братолюбов с Мининым и Гореловым не вернулись с разведки. Тов. Кудрин расстрелян вблизи Ельца. С ним же расстреляны 5 мотористов [83] 1-го отряда и военные летчики Сатунин и Гуртынь. Московский отряд направлен в Москву...»

В Туле на одном из путей забитого составами железнодорожного узла я нашел свой эшелон.

В тот же день по прямому проводу начальник группы передал Авиадарму:

«Военный летчик Кудрин Московского отряда с фуражиром Зайцевым вернулись живыми, но здорово избитые».

День 4 октября 1919 года остался в памяти как один из счастливейших в моей жизни. Однако я не знал, что этот день был последним для Братолюбова и Герасимова. После моего возвращения у многих появилась надежда, что так же, как и я, вернутся и они. Но они не вернулись. Они погибли. Гибель их, по словам Минина и Горелова, произошла при следующих обстоятельствах.

Во время бомбежки конницы какая-то шальная пуля достала самолет Братолюбова и перебила одну из клапанных тяг мотора. Эта сорванная и болтавшаяся тяга ударила по капоту и разрезала его; винт разлетелся в мелкие щепки. Однако самолет еще держался в воздухе, и Братолюбов не потерял управления. Все, что он мог сделать в таком положении, это постараться спланировать под наивыгоднейшим углом возможно дальше от войск, которые он только что бомбил. Он так и сделал. А Герасимов, верный данному нами друг другу слову, не дрогнул, не поколебался ни на одно мгновение. Он не оставил своего товарища и командира, не отстал от него ни на шаг и вместе с ним стал снижаться. К этим двум идущим на снижение самолетам со всех сторон на полном карьере неслись казаки. Братолюбов благополучно сел. Почти одновременно с ним, не выбирая посадочной площадки, так как вопрос жизни решался считанными секундами, приземлился Герасимов. Его самолет уже останавливался рядом с самолетом Братолюбова, как в самый последний момент одно из колес наскочило на небольшую рытвину. Это был конец. Колесо подвернулось, сломалось, самолет остановился. Взлететь он уже не мог.

Все четверо были захвачены казаками, заключены в Харьковскую каторжную тюрьму, а 4 октября Братолюбов и Герасимов были расстреляны.

Так погиб один из славных военлетов, замечательный [84] человек, верный делу революции, неустрашимый Ю. А. Братолюбов.

Советской Армии исполнилось сорок лет. Хочется в этой связи вспомнить события и людей периода становления Советской власти, тех, кто претворял идеи Ленина в жизнь и отдал во имя этого жизнь. Мы знаем, что они погибли не напрасно, память о них живет в наших сердцах.

Дальше