Содержание
«Военная Литература»
Мемуары
Г. С. Фиш

На земле соседей

Родился в 1903 году в семье инженера-строителя. В 1925 году окончил Ленинградский государственный университет. С 1925 по 1926 год — в армии. Был красноармейцем, младшим командиром.
В 1941 году вступил в ряды КПСС. Всю Великую Отечественную войну был в составе войск Карельского, а затем 1-го Дальневосточного фронтов в качестве военного корреспондента. Награжден четырьмя орденами и пятью медалями. Подполковник запаса.
Член Союза советских писателей.

Заполярная тундра здесь похожа на внезапно окаменевшее море. Гигантской волной взметнулась вверх каменная гряда, а за ней, внизу, болото или озеро. Потом снова каменная гряда, и опять болото... И так от Мурманска до Атлантики.

Мы стоим на высокой горе. Холодный вечерний ветер бьет в лицо. Внизу — рудники, заводы и поселок Никель. Там постепенно угасает бой. Немецкий гарнизон уничтожен. Лишь изредка разрываются невдалеке снаряды тяжелых орудий. Вражеская артиллерия бьет уже из-за границы. Из Норвегии.

С горы хорошо видно, как пылает подожженный немцами поселок Салмиярви, а дальше — в темно-синей норвежской дали горят хутора, корчатся в огне разбросанные на побережье легкие домики рыбаков.

За нашей спиной — до двухсот километров пройденной с тяжкими боями заполярной пустыни. Ни одного целого дома, ни одного живого человека во всей Печенгской области мы не встретили. Все постройки порушены, все живое уничтожено.

Рассматривая захваченные в тундре трофеи, бойцы удивлялись:

— Соль шведская, вино французское, камнедробилки [199] чехословацкие, табак болгарский, шпроты норвежские... Что же тут немецкого?

— Трупы!

Позавчера вечером, прильнув в танках к радиоприемникам, мы затаив дыхание слушали, как гремят в Москве залпы салюта в честь войск Карельского фронта и героев-североморцев, участвовавших в освобождении Печенги. В боях за этот город я, писатель фронтовой газеты, был среди пехотинцев на броне атакующих танков той самой бригады, с которой три года назад довелось мне участвовать в знаменитой Тихвинской операции.

Еще совсем недавно считалось, что танки не могут использоваться в суровых условиях Заполярья. И в самом деле, тем танкам, которые действовали в снегах под Тихвином, здешние условия были бы очень неподходящими. Но за три года советские стальные крепости стали совсем другими. Да и сама бригада превратилась в 7-ю гвардейскую.

И вот наши бойцы стоят сейчас на вершине горы у Никеля и ждут приказа.

Мы вступаем на норвежскую землю...

* * *

Пролетели годы. Я снова в знакомых местах у наших северных соседей — норвежцев.

Море спокойно. Ни пенистых гребешков, ни волн. Глубокое дыхание мерно колышет его соленую толщу. Мы прилетели сюда из Тромсе на маленьком шестиместном почтовом гидроплане, который покачивается сейчас посреди голубоватого аквадрома в Варангер-фиорде.

Отсюда на север уже нет земли. Там океан, льды, полюс...

Бросаю прощальный взгляд на подрагивающие поплавки, короткие растопыренные крылья самолета. Еще выгружаются брезентовые мешки почты, а мы уже мчимся по дороге, пробитой вдоль подножия горы, на склоне которой выросли огромные цехи железорудной обогатительной фабрики.

Так второй раз в жизни передо мной возникает Киркенес. Первый раз я пришел сюда в дни войны по суше с востока...

За рулем Хельвольд, председатель организации киркенесских коммунистов, — один из старейших деятелен Коммунистической партии Норвегии. [200]

Он встретил нас на пристани.

Вместе с ним в машине — добродушный молодой человек в пенсне и фетровой шляпе. Это каменщик из Вадсе, приехавший наниматься на строительство гидростанции вблизи Киркенеса. Через несколько часов ему нужно отправиться обратно, за семьей, но он тоже поехал встретить нас.

Как тихо и безветренно сейчас в Финнмарке, где обычны такие свирепые вихри, от которых трудно устоять на ногах, а иногда и дома срываются с фундаментов!

Нет, здешняя пословица о том, что в Финнмарке в году девять месяцев зима, а три месяца нельзя ходить на лыжах, как и положено пословице, преувеличивает. Бывает здесь и лето, пусть робкое, пусть быстрое, но бывает — такое, как сейчас. И оно не только в обилии вечернего света, но и в зеленеющих перед уютными двухэтажными домами палисадничках, в горделиво выпрямившихся стрельчатых цветах иван-чая. Каменистые склоны гор кажутся облитыми кровью и молоком — от алых и белых цветов устилающего их вереска.

— Завтра с утра Курт Мортенсен из «Скалы Севера» поведет тебя на железные рудники — самые северные в мире! — и на обогатительную фабрику. А вечером в Рабочем доме ты встретишься с активом нашего Общества дружбы с Советским Союзом, — говорит Хельвольд. — Кого бы ты еще хотел встретить здесь?

У меня много адресов, но прежде всего я хочу повидать Дагни. Когда немцы захватили Финнмарк, она бежала на мотоботе в Советский Союз, а после того как Гитлер начал войну с нами, ее сбросили с парашютом в тыл фашистов с боевым заданием. После войны, когда здесь стали выяснять, откуда — из Англии или из Советского Союза — сброшена в Норвегию первая парашютистка, было точно установлено, что из СССР. Это и была Дагни Сиблунд.

— Сейчас с Дагни встретиться невозможно, — огорчает меня Хельвольд.

— Что же стряслось в мирное время с ней, вынесшей такие испытания войны?

— О нет! Ничего плохого. Только она уже не Сиблунд. Переменила фамилию — вышла замуж. И вместе с мужем находится в Швеции.

— Тогда я хотел бы побывать у шофера, который прятал нашего летчика. [201]

— А-а... Таксист Сигурд Ларсен... Хорошо, ты будешь у него...

— Ну а девочку Ваню можно видеть?

— Тоже нет... Во-первых, она уже не девочка, годы идут... Во-вторых, она до осени в Нарвике.

— А может, она вернулась, — с надеждой спрашивает другой мой спутник, — и ты еще не знаешь об этом?..

— Кому же знать, как не мне. Это моя дочка, — смеясь, отвечает Хельвольд... — Правда, она теперь не единственная Ваня. Ее необычное имя так понравилось нашим женщинам, что уже в трех городах есть по девочке Ване... Это те, что я знаю. А может быть, их и больше. Но первая-то Ваня — моя!..

Не знаю, кто в Скандинавии первым дал своей дочери имя Соня. Но это случилось в те дни, когда Софья Ковалевская стала профессором Стокгольмского университета. И сам факт этот был необычен, а история ее жизни так романтична, что с тех пор именем Ковалевской — не Софья, а уменьшительным Соня — в Скандинавии стали нарекать девочек. Но Соня все же женское. А как же такое ярко выраженное мужское русское имя — Ваня превратилось здесь в девичье?..

Незадолго до прихода немцев жена Хельвольда родила дочку. Мужа в это время в городе не было. Разделяя симпатии Хельвольда к советскому народу и желая сделать приятное ему, но не зная русского языка, она окрестила дочку Ваней — единственным известным ей русским именем. Когда Хельвольд вернулся, все было уже оформлено. Имя это ему тоже понравилось. Оно звучало как вызов!

Гитлеровские егеря в те дни захватили Финнмарк, и ночью на рыбацком мотоботе семья Хельвольда вместе с несколькими другими семьями бежала в Мурманск. Путь этот был изведан — так большевики доставляли в царскую Россию транспорты нелегальной литературы, так в годы блокады Советской России норвежские рыбаки переправляли делегатов на конгрессы Коминтерна. Так пробирались в Москву Галахер и Тельман...

Хельвольд останавливает машину посреди Киркенеса, около высокого, гладко обтесанного гранитного камня. На нем высечены имена киркенесцев, расстрелянных немцами.

И среди других фамилий — Иенсен. [202]

— Это он. За то, что переправил меня с семьей на мотоботе в Россию... Когда Иенсен вернулся домой, гестаповцы уже ждали его.

На открытой площадке, где высится монумент, еще один памятник — здание городской библиотеки. История его весьма примечательна.

В Норвегии было четырнадцать тысяч школьных учителей. Двенадцать тысяч из них в годы оккупации подписали декларацию о том, что отказываются вести преподавание по новым квислинговским программам, противоречащим их убеждениям, гуманным принципам воспитания детей...

Получив такую пощечину, квислинговцы арестовали каждого десятого учителя. Семьсот из них — половину арестованных — погрузили на открытые платформы для перевозки скота (дело было в феврале) и отправили в Тронхейм. Там перегрузили в трюмы двух старых пароходов каботажного плавания и отправили вокруг Нордкапа (без еды, медикаментов, в тесноте такой, что нельзя было прилечь) в Киркенес, где заставили разгружать суда с боеприпасами и грузить их железной рудой.

Поселили учителей в концлагере, вместе с советскими военнопленными. Только помощь, которую украдкой оказывали им жители округа, помогла выжить многим из этих людей, так же как и тысячам наших пленных.

После войны, желая отблагодарить киркенесцев, томившиеся здесь учителя и построили новую городскую библиотеку. Старая была сожжена немцами при отходе.

Вблизи библиотеки на широкой гранитной площадке — боец в знакомой гимнастерке, в знакомой пилотке, со знакомым автоматом. Это — напоминание о советских воинах — освободителях Киркенеса.

В первоначальном своем виде наш солдат, отлитый в бронзу, попирал ногой германского геральдического орла. Потом орел исчез.

— Почему?

— Вероятно, потому, что и его включили в НАТО, — горько усмехнулся Хельвольд.

Чего только не делают пропагандисты НАТО, чтобы внушить народам страх перед Советским Союзом, который будто бы силой собирается захватить Норвегию и другие страны Европы. Чем дальше от границ Советского Союза, тем больше небылиц. Один американский студент [203] — турист, побывав в Киркенесе, с удивлением рассказывал, что, когда он уезжал из Нью-Йорка, там буквально была паника в связи с «угрозой советского нападения». В Лондоне, по его словам, побаивались этого, но уже значительно меньше, чем в США. В Осло только немногие говорили о такой проблематической возможности. А в Финнмарке, рядом с Советским Союзом, над этими баснями искренне смеялись. Здесь знали советских людей не понаслышке.

Хельвольд нарушает мои раздумья вопросом:

— Как нравится тебе Киркенес сейчас?

«Эта груда камней, что когда-то звалась Киркенесом», — вспоминаю я строки стихотворения, написанного сразу после освобождения города фронтовым поэтом Борисом Лихаревым.

«Груда камней» превратилась сейчас в благоустроенный рабочий центр.

Хельвольд был первым мэром Киркенеса после изгнания оккупантов. Вместо ответа на его вопрос я от души пожал ему руку...

Часы на новой церкви показывают половину двенадцатого, но то, что это не полдень, а полночь, понимаешь лишь по безлюдью улиц.

— В гости сейчас поздно, — говорит Хельвольд. — Однако разве можно сразу ложиться спать?

— Никак нельзя, — соглашаюсь я.

И мы выезжаем из Киркенеса на восток, к такой близкой отсюда советской границе, самой северной в Европе и, пожалуй, единственной в мире, которая за все свое тысячелетнее существование не была омрачена ни одним военным конфликтом между соседями. Строящаяся сейчас здесь для Советского Союза руками норвежцев и по их чертежам гидроэлектростанция не только обновляет это ставшее традицией добрососедство, по, закрепляя его в бетоне, подымает на новую ступень.

* * *

Светло-зеленое пламя молоденькой, еще клейкой июньской листвы. Между белыми стволами озаренная полуночным солнцем изумрудная гладь фиорда. Березки высокие, тонкие, как подростки, вытянувшиеся не по летам. Самые северные березы на свете. Березовая роща, словно оробевшая от своей смелости. Ишь куда забралась! [204]

Эльвенес.

Через несколько километров — граница.

— Вот за этой рощицей, за поворотом, был дом, — говорю я Хельвольду. — А рядом в сорок четвертом году стоял наш медсанбат...

Еще тогда, когда, пройдя с боями по каменистой и болотистой пустыне Заполярья, наши части пересекли границу Норвегии, удивили меня эти встретившие нас березки. Я тогда не знал, что как сосна для Суоми, вишня для Японии, береза для Норвегии — дерево-символ. Цепко ухватилась она своими корнями за каменистые кручи. Широко раскинула крепкие жилистые ветви, зеленой грудью встречает напор неистовых морских ветров. Здесь береза — олицетворение силы и неприхотливости, храбрости и красоты.

Но в этой роще под Киркенесом березы были, как в наших песнях: какие-то слишком уж нежные и стройные. Остановившись тогда возле одной из них, я наблюдал, как у взорванного моста, там, где Патсойоки, пенясь, впадает в фиорд, саперы наводили переправу. А неподалеку от берега на якоре покачивались два чудом уцелевших рыбацких мотобота.

Немцы яростно дрались за каждый метр дороги, закрывая подступы к Киркенесу. Чтобы обойти их с фланга, необходимо было форсировать залив шириной почти в два километра. И тут во тьме осенней ночи появились два норвежских мотобота. Они подошли к пирсу, и рыбаки зазвали на борт наших бойцов. Те не знали норвежского языка, рыбаки не говорили по-русски, но думали они об одном и том же.

На маленьком мотоботе, тезке нансеновского «Фрама», шкипером был старик Мортен Хансен. На мотоботе побольше, «Фиск», шкипер Турольф Пало — еще совсем молодой парень. Но и старые и молодые, голубоглазые и сероглазые рыбаки — Пер Нильсон, Колобьер Марфьелер, Хельмар Баренг, Рагнер Павери, Арне Вульф и Мусти — работали, не отдыхая, всю ночь и весь день на ветру.

Утром из-за мыса выскочил еще один мотобот, и шкипер его без слов тоже приступил к делу.

Рядом рвались снаряды, мины. С горы по заливу немцы строчили из станковых пулеметов, но невозмутимые норвежцы продолжали перевозить солдат. [205]

Наконец подошли «амфибии» и занялись переправой пехоты. Тогда только рыбаки смогли отдохнуть.

В два часа пополудни, поднявшись на палубу «Фрама», я спросил у Мортена Хансена, не нужно ли им чего-нибудь.

— Нужен петролеум... керосин для мотора, чтобы перевозить русских. Наш на исходе, — ответил старик.

Длинные волосы его развевал ветер. В зубах курилась, как и положено, трубка, но традиционной зюйдвестки не было. Он, как почти и все норвежцы, даже поздней осенью ходил с непокрытой головой.

— Рыбаки целиком переправили наш полк, — сказал мне на берегу старый знакомый капитан Артемьев, показывая на «Фрам» и «Фиск».

Встретил я его уже тогда, когда немцы, взорвав мост, отошли от реки и бой продолжался лишь у последней перед Киркенесом переправы. Краткий этот разговор мне хорошо запомнился потому, что то был как раз тот полк, в котором служил разведчиком и был ранен мой сын.

Норвежские рыбаки, отдыхая после трудов праведных, раз за разом, почти не снимая с патефона, проигрывали в нашу честь одну и ту же пластинку — о Стеньке Разине. Над зеленым водным простором величаво плыла эта песня о волжской вольнице. А над головами то и дело свистя пролетали раскаленные металлические болванки: наши артиллеристы посылали их вдогонку гитлеровцам.

В полусумерках осеннего дня удивительно зеленела трава на склоне, и по ней норвежская крестьянка длинной хворостиной гнала вниз, в поселок, комолую корову. Когда были немцы, она прятала свою кормилицу в горах, а теперь бояться нечего — внизу русские.

У обочины, прижимая к груди автомат, стоял боец в серой ушанке, с гвардейским значком на полушубке и неотрывно глядел на эту норвежскую крестьянку, на важно шагающую корову. На глазах его сверкали слезы:

— За три года первую штатскую бабу вижу... И живую корову тож...

Это был солдат из бывшей ополченческой дивизии...

На другой день, возвращаясь из Киркенеса, превращенного гитлеровцами в груду развалин, я опять проезжал мимо этой самой северной в мире березовой рощи. [206]

За нею, у двухэтажного деревянного дома, перед которым на высоком флагштоке уже трепетал на ветру норвежский национальный флаг, были разбиты палатки медсанбата. Под холодным сеющимся дождем наш боец и молодой норвежец с повязкой Красного Креста на рукаве выносили из санитарной машины носилки. На них, прижимая к груди слабо попискивающий сверток, лежала женщина. Молодой военврач с русой косой, уложенной вокруг головы, хлопотала у носилок. Узнав меня, она сообщила:

— В бомбоубежище, в штольне, где прятались норвеги{2}, родились дети. Мы сейчас перевозим сюда и рожениц и новорожденных. Вам обязательно надо написать об этом.

К сожалению, тогда я не мог выполнить эту просьбу. Не имел возможности задержаться здесь хотя бы на четверть часа. Осенние дни в Заполярье короче воробьиного носа, а надо было засветло на самолете добраться до телеграфа, чтобы передать в Москву корреспонденцию об освобождении Киркенеса.

Где она ныне, та женщина и те двое хлопотавших около нее парней — русский и норвежец? Где рожденные в штольнях детишки?..

Дорога петляет вдоль берега быстрой Пасвик-эльв, которая усердно бежит по гранитному ложу, усыпанному черными, облизанными водой камнями. Начиная свой бег в финском озере Инари, через девять озер стремит она воды к Баренцеву морю, прыгает по пути с пятнадцати трамплинов, отделяя Норвегию от Советской страны. И только на одном пятачке, в том месте, где в давние времена была возведена каменная церковь Бориса и Глеба, перескакивает границу. У этого-то пятачка и будут строить норвежцы по нашему заказу гидроэлектростанцию. Ток оттуда пойдет в Мурманскую область.

— Послезавтра по этим местам мы проедем с Кольгерном Гульвогом — председателем нашей финнмаркской организации. Он служит в конторе строительства, — говорит Хельвольд.

Мы останавливаемся около сруба лютеранской церкви [207] с высокой, сшитой из сосновых досок колокольней, напоминающей вышку пожарного депо.

— Чем она примечательна? — недоумеваю я.

— Она построена моим отцом, когда он был мэром округа, — поясняет Хельвольд. — Сам отец не верил в бога, состоял в норвежской рабочей партии. Но людям далеко было ходить к обедне в Киркенес. И вот он, как говорят теперь, возглавил это строительство... Оппортунизм, скажешь? — улыбается Хельвольд.

— Нет, почему же.

— То-то... Отец был прекрасным человеком. А когда пришли немцы, он закопал в саду бюст Маркса, стоявший на моем столе, и барельеф Ленина. Я завтра покажу тебе их...

Я спросил Хельвольда, не знает ли он о судьбе тех, кто родился осенью сорок четвертого года в пещере под Киркенесом.

— Не знаю, но узнать, конечно, можно, — пообещал он. — Нужна только путеводная ниточка.

У меня записана фамилия районной акушерки, которая была тогда в том убежище. Ее называли Иохансен.

— Эта ниточка потеряна, — ответил Хельвольд. — Фамилия нашей теперешней акушерки — Лунд.

Меня несколько удивило, что он при этом весело улыбался.

— А впрочем, позвони Лунд, она наверняка чем-нибудь да поможет...

* * *

Созвонившись на другой день с фру Лунд, после обеда я пришел к ней домой. Меня встретила плотная голубоглазая женщина лет сорока. На низком диване, за продолговатым столиком, уставленным кофейными чашечками и рюмочками, сидел празднично одетый мужчина.

— Мой муж господин Лунд, — отрекомендовала его хозяйка. — А в девичестве я действительно была фрекен Иохансен.

Вот, значит, почему так хитро улыбался Хельвольд.

— Господин Лунд тоже был в убежище. Поженились мы позже. Тогда он был женат не на мне. Но это долгая история...

Не окончив фразы, фру Лунд встала и исчезла в соседней комнате. [208]

— Я двадцать два года районная акушерка, — продолжала она, вернувшись через минуту. — Но пройдет еще двадцать два года, а те недели в пещере я буду помнить день за днем, час за часом. Там скопилось несколько сот киркенесцев. Старики и дети, мужчины и женщины. Мы пришли в тот тоннель четырнадцатого октября, и в тот же день родился первый ребенок. Девочка. А ровно через час появился на свет мальчик... Десять детей я приняла в те дни. И все живы-здоровы.

Советские войска наступали, киркенесцы ждали их со дня на день. Слышали грохот бомбежек, разрывы снарядов. В отместку за то, что жители не покинули Киркенес, нацисты со всех концов подожгли город. Люди голодали. Не хватало медикаментов, но все боялись худшего — что немцы угонят их отсюда.

Однажды фру Лунд (тогда еще фрекен Иохансен) вышла из сарая и увидела, как немцы расстреливали цистерны с бензином, поджигали их. К темному осеннему небу поднимались языки пламени.

— Ясно было — уходят.

В сарае, где лежали роженицы, тускло светились керосиновые коптилки...

— Я велела потушить их. И встала в дверях, чтобы преградить путь немцам, если вздумают зайти. Ночью, в половине третьего, к нам постучали. Было темно и очень страшно...

Акушерка приказала роженицам натянуть на лица простыни и открыла дверь. В сарай вошел мэр Киркенеса — Хауген.

— Сейчас я обменялся первым рукопожатием с русскими, — сказал он.

И, словно по команде, женщины открыли лица. Акушерка опять зажгла лампу... Только успела это сделать, как в дверях появился русский офицер с двумя солдатами. Спросил, нет ли в убежище немцев, засветил фонариком, и навстречу ему вдруг грянула песня — норвежцы пели «Интернационал».

— Да, мы все запели, — подтвердил господин Лунд. Так пришло освобождение...

* * *

Я видел этих людей в тоннеле. Видел, как они вышли наружу и двигались по дороге с детьми, со скарбом. [209]

Я видел их горе, слезы над пепелищем.

Во всем городе чудом уцелело всего двадцать восемь домиков. Накануне суровой полярной зимы немцы лишили население крова, сожгли всю одежду, пробили днища у рыбацких лодок. Но население не ушло отсюда. Оно осталось. Только четыре семьи потянулись за гитлеровцами.

Запомнилась встреча в комендатуре с долговязым лысым человеком в форме, напоминающей английскую морскую.

— Гарольд Вольберг, — представился он. — Брандмейстер города.

Передо мной стоял человек пожилой, бывалый. В 1939 году он в составе рабочей делегации гостил в Москве и Ленинграде.

— Почему же вы, брандмейстер, не тушили пожаров? — спросил я.

— Мы пытались тушить. Но специальные команды нацистских поджигателей подымали на нас оружие. Мой собственный дом тоже горел, и, когда я хотел вынести одежду, немецкий солдат отнял ее у меня и бросил обратно в огонь.

Тогда же в комендатуру зашли две женщины в косынках. Они говорили по-русски. Одна назвалась Прасковьей Мининой из Ленинграда. В 1941 году она ехала на дачу Ушаки за своими детьми, и там ее захватили немцы. Вторая — Зоя Саулина из Тосно. После долгих и трудных скитаний по Литве, где она работала на немецких помещиков, ее с многими другими завезли сюда, в Норвегию, строить аэродромы и дороги.

В Киркенесе и его окрестностях оказалось до пятисот ленинградских женщин с детьми.

— Когда нас привезли сюда, мы были изможденные, оборванные, — рассказывала одна из них.

— Но теперь-то вы одеты довольно прилично, — заметил комендант. — Откуда же это у вас?

— Норвеги дали. Они очень хорошие люди!

Освобожденные рассказали нам, как немцы запрещали норвежцам помогать русским и даже угрожали расстрелом. Тогда рабочие консервного завода стали выбрасывать на свалку под видом брака банки консервов, а другие тащили туда же разную одежду. Русским ребятишкам, [210] которым разрешалось выходить из лагеря, они говорили:

— Бегите на свалку, там кое-что есть...

Но вернемся к нашей фру Лунд.

— Утром я увидела первую советскую женщину, — продолжала она. — Высокая, с русыми косами вокруг головы, офицер. Сначала, не поняв, кто это, я не пустила ее в сарай. Она назвалась доктором. С ней был норвежский переводчик... Вошла, огляделась и поняла все. «Надо срочно подыскать другое место...» И нашли. У доктора Хальстрема в березовой роще за Эльвенесом была лечебница. Рядом с ней и расположилась ваша санитарная часть. К вечеру туда отвезли всех матерей с новорожденными. Я, конечно, была с ними. С тех пор каждый год в день освобождения Киркенеса мы, десять матерей с детьми и я, собираемся — пьем кофе, фотографируемся и вспоминаем то время... А сейчас у меня приготовлен для вас сюрприз.

Фру Лунд встала и торжественно распахнула дверь в соседнюю комнату:

— Входите!..

В гостиную вошли две беленькие тоненькие девушки и двое парнишек. Девушки присели в книксене, парнишки расшаркались.

Пожимая мне руку, они называют свои имена. Все четверо, оказывается, родились в тоннеле.

Глядя на них, я думаю о том, что памятник советскому воину-освободителю в центре Киркенеса для этих девушек и юношей не просто символ, а постоянное вещественное напоминание о самых первых днях жизни...

* * *

От фру Лунд я спешу в новый Рабочий дом. Там уже собрались и друзья Дагни Сиблунд, и родители Эббы Сеттер, и шофер Сигурд Ларсен, который спас в годы войны и прятал у себя нашего летчика Павла Кочегина, и плотник Мартин Юхансен, с которым я познакомился сегодня утром на строительстве бассейна для плавания. Пришли люди с обогатительной фабрики и железного рудника. И Курт Мортенсен — председатель их боевого профсоюза, гордо именуемого «Скала Севера». Мортенсен совсем еще молодой человек. Когда наши части освободили Финнмарк, он был моложе тех парнишек, с которыми я познакомился у фру Лунд. [211]

На эту встречу — собрание Киркенесского общества дружбы с Советским Союзом — пришла и Сольвейг Вике, родная сестра Иенсена, рыбака, расстрелянного за то, что на мотоботе переправлял антифашистов на восток. Был там и младший брат Хельвольда, ведающий сейчас отделом труда в муниципалитете. А на вечер меня пригласил в гости Хельвольд-старший и его жена, назвавшая свою дочку Ваней.

Перед встречей с фру Лунд и ее «детьми» я успел побывать в местечке Торнет, километрах в двадцати от Киркенеса.

За рулем машины на этот раз сидел Хельвольд-сын — высокий, краснощекий, круглолицый, красивый парень в кожанке, словно сошедший с рекламного плаката. Он совсем недавно кончил школу и теперь переживал медовый месяц своей независимой жизни — муниципального шофера-механика. Брат девочки Вани немного говорил по-русски, и ему понятно было, как, впрочем, и другим киркенесским друзьям, мое желание повидать дом, в котором я нашел свой первый ночлег в Норвегии.

Сидя рядом с молодым Хельвольдом, глядя на развертывающиеся перед нами кольца дороги в ослепляющем свете июньского солнца, я восстанавливал в памяти шаг за шагом тот короткий облачный октябрьский день сорок четвертого года, когда впервые вступил на норвежскую землю.

Поначалу все вокруг ничем не отличалось от военных пейзажей Кольского полуострова заполярной тундры. Если снять пограничный столб, то вряд ли кто заметил бы границу между Мурманской областью и Норвегией. Но вдруг за одним из поворотов — словно в волшебный фонарь вставили новую пластинку — поголубели горы, зазеленела вода и на склонах гор появились робкие рощицы. Ветер сразу стал не таким резким, потеплел. Сказывалось дыхание Гольфстрима...

Наши войска вырвались к Яр-фиорду. На склонах прибрежных гор запестрели разноцветные домики. Трудно было не заглядеться на их отражение в прозрачной воде залива! Первый норвежский поселок — Торнет.

На берегу в березовой роще у костров расположился отряд морской пехоты, которую по кратчайшим путям провел сюда норвежский рыбак Муст. Пламя костров, [212] колеблясь, тоже отражалось в воде. Высоко в небе переливалось северное сияние.

Переводчик Андрей Эрштрем разложил на коленях карту. Несколько норвежцев показывали по ней, где поставлены немцами мины. И когда говорил один, другие поддакивали ему или вступали в ожесточенный спор. Перебивали, подсказывали, и видно было, что каждый хочет, чтобы и его доля была в этом объяснении, в помощи Красной Армии.

А по дороге шли и шли войска. Дорога не вмещала этого нескончаемого потока пехоты, автомобилей, орудий, повозок. За кюветом грохотали гусеницы танков 7-й гвардейской Новгородской орденоносной бригады, и я искал среди них машину младшего лейтенанта Боярчикова. Вчера вечером ему довелось вести совсем необычный бой: он вступил в огневой поединок с тремя немецкими катерами. Боярчикову удалось потопить два катера, а третий успел выскочить из залива в Баренцево море...

С экипажем Боярчикова я беседовал на очередном привале.

— Да, они сразу поняли, что попались, — сказал башенный стрелок, снимая шлем. Голова его была перевязана задымленным бинтом.

— Расхвастался, — недружелюбно оборвал его водитель. Он все еще сердился и на себя и на товарищей за то, что был упущен третий катер. — Надо было вести огонь сначала по дальнему катеру, а потом уж по ближним.

— Но ведь нас долбали из ближнего катера, — возразил ему башенный. — И скажи ты мне, в каком уставе записано про бой танка с морским флотом?

— А в каком уставе сказано, что пехота может пройти по дну моря? А вот коротковцы прошли! — вмешался командир танка и, раскрыв фронтовую газету «В бой за Родину», ткнул пальцем в мою корреспонденцию о том, как бойцы генерала Короткова в часы отлива прошли по вязкому дну Печенгской губы и внезапно обрушились на фланг немецкой обороны.

Действительно, трудно уставу предусмотреть все, что может быть на войне...

— Вот и Торнет, — сказал молодой Хельвольд, притормаживая машину. [213]

Неужели тот самый дом, где располагался штаб Короткова?! Да, это он. Узнаю. Вот и угловое окно той комнаты на втором этаже, которая показалась мне самым уютным на свете местом в ту промозглую осеннюю ночь.

В других уцелевших тогда домиках жили норвежцы...

8 февраля 1945 года лондонское радио сообщало: «Наибольшее впечатление на норвежцев произвело то, что русские оставляли их полностью в покое. Немногие уцелевшие дома, сохранившиеся после военных действий, предоставили населению, а сами спали прямо на снегу...

Было удивительно видеть это, так как у русских не имелось ни палаток, ни спальных мешков. Они ложились обычно вокруг костра и не замерзали. В особенно холодные ночи, когда полярное сияние светило на небе, можно было слышать звучащее на чужом языке, за душу хватающее хоровое пение, прокатывающееся через долину. Это русские плясали и пели вокруг костра, чтобы согреться».

От себя добавлю: в первые дни наступления мы даже и костров не разжигали. Светомаскировка соблюдалась строжайшим образом. Особенно у Короткова.

Кто из нас, фронтовых журналистов Севера, не знал этого боевого генерала, командира дивизии, которая, приняв на себя удар фашистских горноегерских частей, прикрыла Мурманск и три года держала оборону на голых сопках скалистой тундры. Теперь Коротков командовал корпусом. Во внешности его не было ничего героического. Роста невысокого, сухонький, даже без «гвардейских» усов. Но ни в обороне, ни тем более в наступлении он, казалось, не знал усталости.

Встретил он меня по-свойски. Сразу забросал вопросами:

— Откуда? Как дела? Чай пить будешь? — И тут же без всякого перехода сообщил: — Потерял Покрамовича! Не знаю, где он сейчас, черт бы его побрал...

Десятки заметок посвятила наша фронтовая печать невероятной отваге и еще более невероятной удаче разведчиков Покрамовича. Имя командира этой разведроты стало просто легендарным. И вот на тебе — пропал.

Пользуясь гостеприимством Короткова, я заснул у него в комнате на столе среди зуммерящих телефонных аппаратов, под мерное жужжание работающего у дверей [214] дома походного движка. Проснулся, когда за окном уже брезжил поздний осенний рассвет.

Бумажные шторы сорваны. Телефонов на столе нет. Санитары устанавливали на полу носилки с ранеными.

Три часа назад штаб снялся. Бои идут уже западнее Киркенеса.

Я поспешил вдогонку и на дороге встретил А. Кондратовича — сотрудника нашей фронтовой газеты «В бой за Родину». В его полевой сумке оказался «самый свежий материал» о разведчиках старшего лейтенанта Покрамовича. Пропавший отыскался...

— А ну-ка, Хельвольд, разверни машину, может быть, мы сумеем разыскать и ту бухточку Варангер-фиорда, где еще раз прославили себя разведчики из дивизии Короткова.

* * *

Сто с лишним лет назад Виктор Гюго писал, что берега Норвегии изобилуют узкими бухтами, заливами, лагунами, небольшими мысами, настолько многочисленными, что они утомляют память путешественника и терпение топографа. За это время число мысов и бухт не уменьшилось. И, испытав на своей шкуре, что такое берега Норвегии, наши разведчики высказывались о них по-русски куда хлестче французского писателя.

Скала, на которую взобрался дозор, высланный Покрамовичем, возвышалась над косматым туманом, будто плавая в нем.

Вокруг было так тихо, что разведчики слышали стук собственных сердец. И вдруг снизу донесся лязг железной цепи.

Кондратьев и Баландин — я сейчас не помню, как они выглядели, не помню их имен, в записной книжке сохранились лишь фамилии — подползли к самому краю скалы. С трудом они разглядели расплывчатые очертания корабля, бросившего якорь прямо под отвесной скалой. Так в те времена прятались от авиации немецкие корабли.

Уже больше суток минуло с тех пор, как Покрамович и его люди пересекли линию фронта. Горящий Киркенес стал для них «глубоким тылом». Четырнадцать человек передвигались по суше, шестеро плыли. [215]

— Привал! — объявил Покрамович. — Следующий будет, когда возьмем «языка».

Вытащили на камни лодки. Вскрыли банки с тушенкой, ели ее, запивая зуболомной водой из бившего из-под скал родника. Тут и появились с сообщением о своей «находке» дозорные Баландин и Кондратьев.

— Немецкий корабль! — обрадовался Покрамович. — Тоже красиво! Придется брать «языка» на море, если на суше не нашли. Спасибо туману.

Спустили лодки на воду. В каждой по пять человек. Весла обмотали портянками. Оставшиеся на берегу бойцы проводили взглядом быстро растаявший в серой мути «десант» и пешком направились к скале, у серой громады которой скрывались немцы.

Рыбачьи лодки медленно резали бутылочно-зеленую воду фиорда. Разведчики напряженно всматривались в туман. Из него наконец возникли расплывчатые очертания вражеского корабля.

Лодки разошлись. Они должны были начать стрельбу, а затем идти на абордаж с разных сторон, создавая у противника видимость окружения.

Автоматные очереди загремели неожиданно и так многозвучно, что если бы Покрамович не знал, сколько у него бойцов, то сам бы подумал, что их раз в десять больше.

Били с трех лодок и с берега.

У противника возникла паника. А разведчики тем временем приблизились вплотную и увидали перед собой танкер, наполненный нефтью. На палубу полетели и стали рваться ручные гранаты. С танкера закричали сначала по-немецки, а затем на ломаном русском:

— Не стреляйт! Сдаемся! Не стреляйт!..

По спущенному трапу бойцы быстро взобрались на палубу и, прежде чем гитлеровцы разобрались, что и как, разоружили их.

Кирзовые сапоги, одолевшие сотни верст болотного бездорожья, звонко топали по надраенной палубе.

— Тут вы все? — растерянно спросил капитан.

— Там еще много, — показал на берег Покрамович.

Он отрядил половину бойцов конвоировать пленных в Киркенес, а остальных оставил при себе на танкере. Медленно текли часы ожидания. Молоко тумана превращалось в чернила. Над фиордом опустилась густая, [216] непроглядная, хоть глаз выколи, ночь. В самый глухой час вдали послышалось тарахтение мотора, В бухту входил катер. Огни были погашены.

Чтобы показать, что на танкере идет обычная жизнь, один из солдат погромыхал цепью. Катер притерся к танкеру. Командир его что-то крикнул по-немецки.

В ответ полетели гранаты, потом на катер посыпались разведчики. В темноте завязалась короткая рукопашная. Ее исход решили внезапность и стремительность наших бойцов. Но убитый у аппарата радист, видимо, успел что-то передать в эфир.

Разведчики затопили катер и опять вернулись на танкер.

Прошло еще несколько часов. На черном небе разыгралось северное сияние. Многоцветные языки его вспыхивали, перебегали, трепетали... При этом неровном свете Покрамович увидел у входа в бухту военный корабль...

«Похоже, канонерская лодка, — решил он. — Теперь немцы сами сделают все, что нужно».

Разведчики на шлюпке бесшумно переправились на берег, залегли среди скал и стали ждать.

Канонерка застопорила ход метрах в четырехстах от танкера и открыла огонь. Несколько снарядов попало в трюмы. Судно вспыхнуло.

Уходя на восток, наши бойцы долго видели зарево.

* * *

Теперь об этом здесь никто не знал. Было известно только, что после жаркого боя в фиорде затонул гитлеровский корабль. Остановив машину, молодой Хельволъд вытащил записную книжку.

— Повторите, как фамилия командира разведчиков, — попросил он.

Я удовлетворил его просьбу и заодно сообщил, что через месяц после этого боя, когда дивизия генерала Короткова мчалась по Мурманской железной дороге на Прибалтийский фронт, был опубликован Указ о присвоении старшему лейтенанту Дмитрию Покрамовичу звания Героя Советского Союза.

Тогда я даже предположить не мог, что после освобождения Северной Норвегии этой боевой дивизии историей предназначено освободить остров Борнхольм. И никто, конечно, не мог представить себе, что не пройдет и [217] года, как на экранах Скандинавии будет демонстрироваться датский документальный фильм «Генерал Коротков».

Перед моей теперешней поездкой в Норвегию я снова повстречался с ним. Он давно уже демобилизовался и, приняв приглашение островитян прибыть на празднование пятнадцатилетнего юбилея освобождения от оккупации, готовился к поездке на Борнхольм.

— Федор Федорович, — спросил я, — а что сталось с Покрамовичем?

Коротков помрачнел:

— Не дошел до Борнхольма. Схоронили под Ростоком.

И об этом я тоже рассказал норвежским друзьям. А когда, вернувшись в Киркенес, снова подошел к памятнику советскому воину, мне показалось, что сквозь высеченные из камня черты проступает живая улыбка веселого, отважного разведчика в серой потертой ушанке со светлым следом от красной звездочки. Звездочку эту попросила на память первая норвежская девушка, встреченная разведчиками в Торнете.

* * *

На голубоватом аквадроме Киркенеса подрагивают поплавки летающей лодки, которая унесет меня на юг, в Тромсе. А слева у пирса большое грузовое судно с грохотом наполняет трюмы киркенесской рудой, текущей сюда по транспортерам с горы — от железорудной обогатительной фабрики. Флаг Федеративной Республики Германии напомнил, что руда эта будет переплавлена в чугун и сталь в доменных и мартеновских печах на металлургических заводах крупповского концерна.

И мне невольно вспоминается бронированный колпак взорванного здесь много лет назад немецкого дзота. У руин этого зловещего сооружения собралась тогда большая толпа. Ко мне шагнул старик в высокой меховой шапке. Перед ним расступились все. Это был местный старожил Турольф Мэрк.

— Мои господа, мои товарищи, — начал старик при общем одобрении. — Мы любим русских, благодарим...

— И мы любим свободолюбивых норвежцев, народ Фритьофа Нансена, Руаля Амундсена, Эдварда Грига, Генрика Ибсена, — ответил я. [218]

При каждом называемом мною имени люди довольно переглядываются, одобрительно улыбаются. И тогда снова держит слово старик.

— Лев Толстой! — говорит он, и все приветствуют его одобрительными возгласами.

— Фиодор Достоевский!

И опять это имя вызывает общее одобрение.

Затем Мэрк на мгновение останавливается, как бы задумавшись, и тут кто-то из толпы подсказывает ему:

— Максим Горький!

— Да, Максим Горький, — подхватывает одобрительно старик и тут же наставительно добавляет: — Только его настоящая фамилия — Пешков.

Он и это знал!

И тут же из толпы выскочил паренек со взъерошенными льняными волосами — Ярл Петерсен. Он называет еще одну русскую фамилию:

— Мельников!

Неужели, думаю я, здесь, в этом северном норвежском городке, читали книги Мельникова-Печерского? Но Ярл Петерсен так наглядно изображает движения конькобежца, что я сразу понимаю: речь идет о чемпионе по конькам. Впрочем, норвежцы поняли это, по-видимому, раньше меня. Из толпы кто-то выкрикнул:

— Ипполитов!

На прощание Ярл Петерсен стал расспрашивать меня:

— Можно ли пойти добровольцем в русский флот, чтобы драться с немцами?..

* * *

Сейчас, перелистывая записи тех далеких уже лет, я вспоминаю и совсем недавнюю свою встречу в Осло с писателем Сигурдом Эвенсму. Он работал тогда над сценарием о великом норвежце — путешественнике, ученом, борце за мир — Фритьофе Нансене.

— Вы это знаете? — спросил он меня и положил на стол фотокопию послания гражданину Фритьофу Нансену, единогласно принятого в 1921 году девятым Всероссийским съездом Советов и подписанного М. И. Калининым. Съезд Советов выражал свою глубочайшую признательность Нансену за его благородные усилия по спасению голодающих крестьян Поволжья.

Да, я знал это послание. Мне было известно и то, [219] что за него голосовал Ленин. Он был делегатом и основным докладчиком на съезде.

— Может быть, этим закончить фильм? — неуверенно спросил мой собеседник.

— Нет, — возразил я и предложил свой вариант концовки.

В Финмарк с боями, освобождая север Норвегии от нацистов, входят наши войска. Отступая, немцы все предали огню. Продовольственные склады уничтожены. На пути военных машин — кусок неправдоподобно белой, липкой дороги у самого въезда в Киркенес. Из разбитого хранилища растеклось по шоссе сгущенное молоко. Шины автомобилей вязнут, оставляя следы. Детишки ложечками стараются собрать в тарелки и кувшинчики сладкую жижу.

А потом на экране появляется другая автоколонна. Военные грузовики идут ночью с притушенными фарами среди сопок Заполярья без отдыха от самого Мурманска. Но не снаряды везут они, а муку, консервы, продовольствие для норвежского населения.

Я не придумывал этой концовки. Я только вспоминал. Все это так и было. [220]

Дальше