Глава XII
Кончившееся в июле 1916 года второе двухлетие великой войны совпало с концом моего управления министерством иностранных дел.
С появлением на председательском кресле совета министров Горемыкина, а затем Штюрмера, т. е. с момента, когда высшая правительственная власть в империи стала на наклонную плоскость, по которой она должна была скатиться в пропасть, положение правительства делалось с каждым днем все более неустойчивым и разъединенным в своем составе. Я характеризовал первого из этих гробовщиков русского государства к несчастью, их затем явилось целое множество, как человека, пережившего самого себя и утратившего понимание государственных дел. Как ни была очевидна его несостоятельность, он находил поддержку не только при дворе, где друзья Распутина успели расположить в его пользу императрицу Александру Феодоровну, но и в самом составе правительства, где у него оставались от прежних лет старые служебные связи. Число его единомышленников в совете министров было не велико, и не все из них остались ему верны до конца. Министр земледелия, А. В. Кривошеин, которому Горемыкин был обязан своим назначением председателем совета, отошел от него, когда раскрылась его непригодность для этой роли. Отношения правительства к Государственной Думе достигли опасной степени напряжения благодаря нежеланию и неумению Горемыкина наладить с ней правильное сотрудничество. Распустив в 1906 году 1-ю Думу, не отвечавшую по своей политической незрелости и революционному темпераменту [315] требованиям критической минуты, когда она была призвана Государем в качестве первого в России представительного учреждения парламентского типа, Горемыкин перенес свою старую антипатию и недоверчивость и на 3-ю Думу, хотя она их совершенно не заслуживала. Как по своему составу, так и по умеренному направлению большинства своих членов 3-я Государственная Дума отвечала требованиям, которые разумная государственная власть могла ставить народным представителям в пору первых шагов России на пути политической свободы после неудачной войны и серьезной политической смуты. Избирательная реформа Столыпина, сменившего у власти Горемыкина после роспуска 1-й Думы и вслед за тем и 2-й, оказавшейся не лучше первой, явилась актом, вынужденным событиями, и была проведена неконституционно. Россия, потрясенная дальневосточной катастрофой и революционной вспышкой, подавленной не без труда, настоятельно нуждалась в умиротворении и спокойной законодательной работе, которая одна могла вывести ее на путь давно назревших политических и экономических реформ. Опыт первых двух Дум не подавал на это надежды. Дума, избранная по старому избирательному закону, не могла освободиться от революционного хмеля и вместо последовательной практической работы направила все свои усилия на борьбу с правительственной властью. К счастью для России, эта власть находилась в твердых руках человека, не имевшего иной заботы, кроме интересов родины, и не искавшего ничего, кроме ее благополучия. Молодой, самоотверженный и бесстрашный, он, не колеблясь, пренебрег буквой закона, чтобы спасти его дух. Создав без участия представительных учреждений избирательный закон, который закрывал разрушительным элементам доступ в Государственную Думу, он сделал возможным ее дальнейшее существование и плодотворное участие в политическом переустройстве России на началах народного представительства. Идя нормальным законодательным путем, он не достиг бы этой цели. Государственная Дума никогда не согласилась бы наложить сама на себя руки ради осуществления того, что представлялось ее крайним партиям торжеством ненавистного гражданского порядка и тем [316] отделяло возможность социальной революции, на которую они возлагали все свои надежды. Эти партии были авангардом надвигавшегося на Россию большевизма, задержанного введением избирательного закона Столыпина и дальнейшими государственными мерами, из которых главной была его земельная реформа. Последняя залечивала старую язву социальной жизни России и широко открывала двери русскому крестьянству для удовлетворения его насущных экономических и культурных потребностей. Вместе с этим пресекалась агитация социалистов в среде многомиллионного русского крестьянства на почве давно ожидавшегося им земельного переустройства на началах частной собственности.
Независимо от всего задуманного и сделанного Столыпиным, было достаточно одной этой реформы, чтобы поставить его в ряд величайших государственных людей России. Революция по-своему оценила его громадные заслуги: правильнее, чем люди порядка, в числе которых до сих пор еще есть такие, которые отказываются признать их, и убила его. Русская история не знает более безошибочно задуманного злодеяния. Принято думать, что не бывает незаменимых людей. Может быть, это и верно при правильном течении государственной жизни. В моменты острых политических пароксизмов это, безусловно, не так. В России Столыпин был единственным человеком, способным удачно бороться с революцией и победить ее. Когда он был сметен ею, другого не оказалось, и революция, благодаря беспомощной растерянности одних и попустительству других, сделала свое безумное и кровавое дело, вырвав вместе с плевелами великолепный урожай пшеницы.
Удаление графа Коковцова, заменившего Столыпина на месте председателя совета министров, имело весьма неблагоприятные последствия. У Коковцова была масса врагов из-за его малоуживчивого нрава, отсутствия гибкости и вкорененной долгой бюрократической службой привычки поступать по своим убеждениям, не принимая во внимание мнений своих противников. Названные недочеты этого незаурядного государственного человека не замедлили отозваться на его отношениях с Государственной Думой. Как [317] учреждение молодое, она грешила преувеличенным самолюбием, которого Коковцов не умел щадить. При дворе у него не было поддержки, хотя Государь отдавал должное его качествам. Его резко отрицательное отношение к Распутину возбудило против него неудовольствие императрицы, привыкшей в последние годы дореволюционного периода оказывать свою благосклонность только лицам, расположенным к Распутину и его клике. При этих данных старания одного или двух влиятельных членов совета министров, настроенных неприязненно против Коковцова, привели к тому, что его дальнейшее пребывание во главе правительства стало невозможно. В начале 1914 года он был отстранен от должности и заменен Горемыкиным. В кресло, которое занимал отлично осведомленный в вопросах внутреннего управления и обладающий редкою работоспособностью Коковцов, опустился дряхлый и полуживой старик. Назначение его не было сделано при прямом участии императрицы, но оно было ей угодно ввиду симпатий к нему Распутина, и за все двухлетнее нахождение его у власти он неизменно пользовался расположением и поддержкой Ее Величества. Оно было делом рук, как я сказал, министра земледелия Кривошеина, давнишнего противника Коковцова, у которого, однако, не хватило мужества самому занять в тяжелую минуту самый ответственный пост в империи, несмотря на выраженное ему желание Государя.
Я не буду подробно останавливаться на истории управления И. Л. Горемыкина. Я коснусь его лишь, поскольку оно повлияло на судьбу совета министров и мою собственную.
Появление Горемыкина у власти дало себя почувствовать осязательным образом в совете министров и вне его. В министерской среде произошел раскол, который затормозил правильный ход государственной работы. Образовалось две группы или, вернее, два лагеря: один его сторонников, другой его противников. Первый, как это нередко бывает по человеческой слабости, был многочисленнее второго, по крайней мере, в первое время, пока несостоятельность Горемыкина не сделалась очевидной для всей страны. Первая группа состояла из правых элементов совета. Во главе ее был министр юстиции Щегловитов, умный [318] человек и ученый юрист, пылавший рвением новообращенного консерватора, вышедшего из рядов оппозиции. Единомышленники Горемыкина были, в более или менее скрытой форме, противниками Столыпина, и если они допускали необходимость реформ, то таких только, которые не касались важных частей государственной машины, обветшавших от долголетнего употребления. С существованием Государственной Думы им не менее, чем самому Горемыкину, было особенно трудно примириться и тем более установить с ней необходимый modus vivendi. Если я прибавлю, что некоторые из них были тайными распутинцами, то, вероятно, не ошибусь.
Упомянутая мной вторая группа министров, получившая совершенно незаслуженно название радикалов, состояла из таких же убежденных монархистов, как их более правые товарищи, с той только разницей, что они понимали, что не может быть учреждения, как бы разумно ни было его основание, которое могло бы претендовать на неизменность. Научное положение, одно, кажется, из немногих, никогда и никем не опровергнутых, гласящее, что только то, что способно видоизменяться, может рассчитывать на продолжительное существование, составляло сущность их государственной мудрости. К тому же эти люди верили еще, что все, что здорово и жизнеспособно в политической и гражданской жизни каждой страны, должно быть тщательно оберегаемо, и что никакая вызванная требованием времени реформа не должна приводить к внезапному разрыву между прошлым и настоящим, а должна быть произведена постепенно, чтобы стать понятной народу и не носить характера опасного эксперимента. Для англосаксонских народов это стало неоспоримой истиной, установленной опытом веков, народы же политически более молодые редко считаются с этим фактом. В России пренебрежение им имело последствия, которые не только поставили ее на край гибели, но и внесли в жизнь многих других народов тяжелые потрясения, грозящие им большими опасностями.
Вот те взгляды и убеждения, которые подали повод русским реакционным кругам обвинить своих противников в радикализме. Это обвинение всегда казалось мне бессмысленным. [319] Теперь же, после ужасных потрясений, разразившихся над Россией оно представляется просто невероятным.
Приглядываясь к ходу событий и к отношению к ним совета министров как высшего правительственного учреждения в империи, мои единомышленники и я скоро пришли к убеждению, что если не будет положено преграды косности правительства, то пройдет не много времени до окончательного его крушения.
Все живые силы страны уходили на бесплодную борьбу с революционным движением, ободренным отсутствием у власти после убийства Столыпина государственного человека, который был бы в силах его остановить. Как ни была законна и справедлива эта борьба, правительство вело ее не так, чтобы общественное мнение страны всегда было на их стороне. На каждом шагу совершались промахи, тактические ошибки, которые ставились ему в счет ввиду его непопулярности, даже умеренными элементами русского общества, не говоря уже о тех, весьма многочисленных, которые не преследовали иной цели, кроме дискредитирования власти. Между Государственной Думой и правительством не существовало живой связи. Ее старались создать своим примирительным образом действий отдельные министры, которым Дума вследствие этого оказывала доверие. По личному опыту мне известно, что было совсем не трудно достигнуть необходимого сотрудничества Думы последних созывов. Она была в общем патриотично настроена, и левые элементы были в ней сведены к второстепенной роли. Сговориться с ней для совместной работы на пользу страны было вполне возможно. Стоило только кое-что забыть и кое-чему научиться, что было тем легче, что она требовала немногого, будучи умудрена горьким опытом своих предшественниц, хотевших не только законодательствовать, но и править. Третья Дума научилась правильно понимать свои задачи и производить свою работу в рамках, отведенных ей законом. Стало возможно надеяться на наступление внутреннего мира. Но для достижения его требовалось соответствующее настроение в правительстве. Пока во главе его стоял Горемыкин и в совете находились его единомышленники, [320] на которых он в своей беспомощности опирался, предоставляя им всю работу по управлению страной, всякая надежда на улучшение положения была напрасна. Оно могло бы наступить, только если бы Горемыкин был лишен этих подпорок и, оставшись один среди людей, правильно понимавших задачи правительства, отдался бы их влиянию или добровольно удалился бы от дел. Но то и другое было одинаково сомнительно.
Вот те заключения, к которым я пришел вскоре после назначения Горемыкина председателем совета министров. С каждым днем его нахождения у власти мне представлялась все яснее настоятельная необходимость вывести правительственную власть из реакционного оцепенения, в которое привел ее отказ Горемыкина и его единомышленников продолжать вести страну указанным Столыпиным путем, который являлся путем ее спасения. У меня не выходило из головы стихотворение Гете о «тянущихся, как застарелая болезнь, законе и правах»{73}, так верно характеризующее внутреннее положение России в эту пору. Это положение казалось мне тем более ужасным, что я был тогда и остаюсь еще и теперь, несмотря на все случившееся, глубоко убежденным, что было вполне возможно предотвратить надвигавшуюся катастрофу. Правительство имело в руках все нужные для этого средства: незараженную еще революционной проказой военную силу, оставленные в блестящем виде Коковцовым финансы, административный аппарат, доказавший свою пригодность для борьбы с революцией и в большинстве своих членов патриотически настроенную Государственную Думу. Все данные для спасения находились налицо. Если прибавить к этому еще то обстоятельство, значение которого нельзя достаточно оценить, что русский народ никогда не проявлял политического честолюбия, а только желал удовлетворительного земельного устройства, вроде намеченного Столыпинской реформой, и освобождения от пут особой и давно устаревшей административной опеки, то получится картина, подтверждающая высказанное мной убеждение, что время, предшествовавшее мировой войне, [321] было еще благоприятно для того, чтобы Россия стала на правильный путь мирного развития духовных сил своего народа и правильного использования своих естественных богатств. Я не сомневаюсь, что достижимому еще в ту пору благополучию России мешала центральная правительственная власть, находившаяся в руках группы людей, служивших отжившим идеалам и не умевших читать знамений времени.
Всем, что здесь сказано, определяется положение, которое я занял как в совете министров, так и вне его вскоре после возвращения Горемыкина на политическую сцену. Мое особое положение в качестве министра иностранных дел, не призванного к непосредственному участию в разработке правительственных мероприятий, касавшихся внутреннего управления страной, не давало мне возможности иметь какое-нибудь влияние на то или иное направление, которое получали распоряжения административной власти. Они становились мне известными в более или менее готовом виде, после согласования их заинтересованными ведомствами, т. е. когда я только имел возможность остаться при особом мнении. При этом я обыкновенно имел против себя большинство голосов моих сотоварищей по совету. Прибегать часто к этому платоническому протесту не имело смысла. Поэтому я приберегал свои возражения на те случаи, когда дело касалось вопросов, могущих отозваться, прямо или косвенно, на внешнем положении империи, или же когда решения, принятые большинством, казались мне принципиально недопустимыми.
Горемыкин и сочувствовавшие ему министры не замедлили увидеть во мне врага, и против меня началась кампания, которая привела в июле 1916 года к моему падению. Со своей стороны я не оставался праздным. С каждым днем во мне крепло убеждение, что пока не будут удалены от дел Горемыкин и поддерживавшие его столпы реакции, между которыми я считал министра юстиции Щегловитова наиболее опасным ввиду его дарований, правительство не приобретет в стране доверия, без которого оно не могло успешно выполнять своих задач. Мне было ясно, что я не мог единоличными силами добиться этого результата. Поэтому [322] я решился выразить со всей откровенностью одинаково мыслившим со мной министрам мой взгляд на национальную опасность, которую я видел в полной отчужденности, существовавшей между правительством и народным представительством, в лице разумной и маловзыскательной Государственной Думы, а под ее влиянием и всей благонамеренной Россией, а затем раскрыть картину этой опасности перед Государем и достигнуть ее устранения.
Первый из моих сотоварищей, с которым я начал обмен мнениями, был ближайший мой сосед, министр финансов П. Л. Барк, живший со мной под одной крышей. В этом вопросе мы оказались полностью единодушны. Ввиду его близких отношений с министром земледелия Кривошеиным я просил его передать ему о нашем разговоре и заручиться его содействием. Со своей стороны я виделся с государственным контролером П. А. Харитоновым, одним из наиболее выдающихся членов совета, и заручился его сочувствием. Таким образом, через несколько дней после первых моих шагов было достигнуто соглашение между членами группы министров, которая находилась в оппозиции политике своего председателя. С общего согласия оказались намеченными кудалению от власти следующие лица: министр юстиции Щегловитов, обер-прокурор Св. Синода Саблер, министр внутренних дел Маклаков и военный министр генерал Сухомлинов. Первые три были представителями крайнего реакционного направления и пользовались заслуженным нерасположением Государственной Думы и широких слоев русского общества. Последний не менее их непопулярный, но не за свои политические убеждения, которых у него не было, а вследствие его необычайного легкомыслия и полного отсутствия качеств, нужных военному министру в пору опасных внешних осложнений.
Что касалось главы правительства, то мои сотоварищи и я пришли к заключению, что просить Государя об его удалении одновременно с названными министрами представляло многие неудобства и могло повредить успеху нашего плана. Я уже говорил, что у Горемыкина была могущественная покровительница в лице императрицы Александры Феодоровны, и добиться при этих условиях его отставки [323] было трудно. Помимо этого мы рассчитывали, что без Щегловитова, который был душой и мозгом реакции, и без других своих пособников роль Горемыкина в правительстве будет ничтожна.
Между нами было решено, что каждый из нас воспользуется первым случаем, чтобы довести до сведения Государя об истинном положении вещей в империи, о растущей в думских и общественных кругах непопулярности правительства и об опасности, которая была связана с недоверием к власти в критическое время, когда России приходилось переживать, вместе с тяжелой войной, плохо замиренную внутреннюю смуту.
Я не могу умолчать здесь, говоря о шаге, на который мы решились, чтобы предотвратить неизбежные последствия затянувшегося отсутствия бдительной правительственной власти, об усилиях, которые я начал употреблять с этой целью еще ранее того, как нами было предпринято какое-либо согласованное действие. Я считал своим долгом довести до Государя мою тревогу за ближайшее будущее России и русской монархии, которые всегда представлялись мне, а теперь, после опыта пролетарской республики, более чем когда-либо, не иначе, как слитно и нераздельно. Я упоминаю о моих попытках неохотно, не желая подать кому-либо повода подумать, что я придаю им значение, которого они на самом деле не имели вследствие их полной неудачи. Настояния мои были истолкованы императрицей или, вернее, теми, в чьих руках она, того не подозревая, была послушным орудием, как желание захватить управление внутренней политикой империи. Как ни странно может показаться подобное подозрение, оно, может быть, оставило след в уме Государя. Я стал замечать в нем некоторую сдержанность, которая мешала и мне высказываться перед ним с той полной откровенностью, которую я с первого дня моей министерской деятельности положил, с его согласия, в основание моих отношений к нему. В течение первых пяти лет моей службы Государь давал мне постоянные доказательства своего полного доверия. За это время я привык смотреть на это доверие, как на нечто принадлежавшее мне по праву, и испытывал лишь опасение лишиться его по моей [324] собственной вине. Возможность утратить его по чужой вине меня мало беспокоила даже в то время, когда прежнее благоволение императрицы ко мне начало переходить в открытое нерасположение из-за моей враждебности к распутинской клике.
Когда я поднял вопрос об очищении совета министров от засорявших его реакционных элементов, недоверие ко мне Государя еще ни в чем не проявлялось, и я мог высказаться перед ним так же свободно, как и раньше. Мне приходилось во время моих докладов постоянно касаться, в связи с вопросами внешней политики, внутреннего положения России, все более обострявшегося под влиянием революционной пропаганды. Как всегда бывает в критическую пору жизни государств, внешние и внутренние вопросы, действуя взаимно друг на друга, сплетались так тесно, что разделять их было невозможно. Первые, как ни многочисленны и трудны они были, причиняли мне меньше тревоги, чем последние. Военные действия, хотя они развивались не всегда быстро и удачно для России, все же не представляли серьезной угрозы. Отношения с нашими союзниками были вполне удовлетворительны, и ничто не указывало на возможность их ухудшения. Зато внутреннее положение империи привлекало к себе тревожное внимание всякого, кто обладал способностью видеть и понимать, что вокруг него происходило. Таких людей было множество, и опасения, высказывавшиеся во всех слоях страны без всякого стеснения, приняли вскоре угрожающий характер, военное ведомство с каждым днем приобретало новых противников, требовавших применения решительных мер против его недочетов.
Плохая организация наших тыловых частей болезненно ощущалась всей страной. Военный министр, никогда не пользовавшийся общественным доверием, скоро сделался предметом тяжких обвинений, доходивших до подозрения в государственной измене. Успев близко познакомиться с характером генерала Сухомлинова, я был убежден, что эти подозрения были неосновательны, как это и было впоследствии установлено судебным порядком. Тем не менее еще до начала войны я уже не мог сомневаться [325] в его полной непригодности для роли военного министра. Несмотря на свой почтенный возраст, Сухомлинов отличался юношеской беспечностью и жаждой удовольствий. Он наслаждался жизнью и тяготился трудом, который обязанности военного министра возлагали на него. Его пребывание во главе военного ведомства было сущим бедствием и дискредитировало государственную власть злоупотреблениями, совершавшимися если не им самим, то близко стоявшими к нему людьми. Заставить его работать было очень трудно, а добиться правды почти невозможно.
В начале 1915 года я довольно подробно изложил Государю мое мнение о вредной бездеятельности генерала Сухомлинова. Я надеялся, что откровенно сказанное слово лицом, далеко стоявшим от военного ведомства и не имевшим с Сухомлиновым никаких личных счетов, побудит Его Величество относиться менее доверчиво к недобросовестному оптимизму, которым были пропитаны доклады министра, основанные нередко на ложных данных. Хотя моя первая попытка и не имела успеха и произвела на Государя скорее неблагоприятное для меня впечатление, я возобновил ее при первом удобном случае под впечатлением сведений, полученных от членов Государственной Думы, передавших мне о растущем негодовании думских комиссий против Сухомлинова. На этот раз Государь, любивший в Сухомлинове его жизнерадостное настроение, ответил мне, что ему давно известно, что у генерала много врагов и в особенности в главной квартире, но что на все их обвинения он будет смотреть, как на голословные, пока не увидит «черным по белому» доказательства их справедливости. Я выразил Государю сожаление, что не мог представить ему таких доказательств, и прибавил, что они мне кажутся ненужными, так как было легко получить их, и притом не менее достоверные, в ином виде, стоило только этого пожелать. Я уехал озабоченным из Царского Села и некоторое время не возвращался в разговорах с Государем к этому щекотливому предмету, искренно желая, чтобы случай доставил мне неоспоримое доказательство справедливости моего мнения о Сухомлинове. Этой надежде [326] суждено было осуществиться раньше, чем я ожидал. Вскоре после начала войны французами посол затронул в разговоре со мной вопрос о вооружении наших войск. Ему было известно, что он стоял у нас очень остро и что им интересовались не одни думские комиссии, но и само правительство, относившееся скептически к военному министру. Со своей стороны французское правительство живо интересовалось состоянием нашего вооружения, подозревая, что оно оставляло желать лучшего. Говоря со мной о своих опасениях на этот счет, г-н Палеолог сообщил мне, что он, по просьбе французского военного министерства, писал генералу Сухомлинову, уведомляя его о желании Франции прийти нам на помощь для пополнения недостававшего нам военного материала. На это предложение Сухомлинов ответил послу письмом, в котором заявлял, что Россия ни в чем не нуждается и снабжена всем в изобилии на долгий срок. Ответ военного министра Палеолог привез с собой и показал мне в подтверждение своих слов. Читая это письмо, я вспомнил о желании Государя увидеть «черным по белому» доказательства недобросовестности Сухомлинова и попросил согласия посла на представление Его Величеству этого документа, обещая вернуть его по минованию надобности. Получив письмо от Палеолога, я приложил его к бумагам, с которыми поехал в Царское Село в ближайший мой доклад. Покончив с очередными делами, я напомнил Государю сказанные им мне слова и, вручив ему письмо Сухомлинова, выразил надежду, что он признает его достаточно убедительным. По лицу Государя, когда он читал его, я увидел, что оно произвело на него неожиданное и неприятное впечатление. Прочитав его, он сказал мне, что пока оставит письмо у себя, а затем пришлет его мне обратно, и не прибавил больше ни слова. Видя, насколько Государь был изумлен и огорчен, и будучи уверен, что письмо произведет на него ожидаемое действие, я больше не возвращался к вопросу о Сухомлинове и выжидал дальнейшего его развития. Через несколько дней я получил письмо обратно без всякой пометки. Вскоре за тем последовало увольнение Сухомлинова и замена его генералом Поливановым. [327]
Уход Сухомлинова и назначение Поливанова были одинаково хорошо приняты общественным мнением и думскими кругами, среди которых Поливанов пользовался большими симпатиями. Совет министров также принял его дружелюбно в свою среду.
Новый военный министр был человек весьма умный и работник неутомимый. Служебная зависимость от такого начальника, как Сухомлинов, его очень тяготила. Знающий себе цену и честолюбивый, он с нетерпением ожидал благоприятной минуты, чтобы выдвинуться на первый план и занять подобавшее ему место. По убеждениям своим он примыкал к либеральным партиям. Будучи слишком умен, чтобы увлекаться мечтами о введении в России республиканского строя или парламентаризма, и оставаясь монархистом, он, благодаря прирожденной ему иронической оценке людей и событий, нажил себе много врагов, которые в отместку за пренебрежительное отношение к себе создавали ему репутацию беззастенчивого карьериста и республиканца. Эта репутация, подкрепленная фактом его дружеских отношений к некоторым лицам, пользовавшимся плохой славой с точки зрения своей благонамеренности, быстро долетела до Царского Села, где к нему стали относиться с преувеличенной подозрительностью, что, в свою очередь, вызывало в нем чувство раздражения и горечи. В момент своего назначения военным министром Поливанов сознавал, что оно было вынуждено обстоятельствами и не являлось последствием личного доверия Государя, но не сумел изменить создавшегося положения в свою пользу. Для этого у него не хватало такта и выдержки.
Чувствуя к нему расположение за его несомненные качества и будучи уверен, что он мог оказать большие услуги на своем новом посту в минуту, когда в них ощущалась особенная нужда, я обратил его внимание на необходимость принести в жертву свое самолюбие и сделать должные усилия, чтобы рассеять предубеждение Государя и создать атмосферу доверия, нужную для успешной работы. Он ясно сознавал основательность моих увещаний, но у него не хватало сил или умения ни создать новую почву для своих отношений к Государю, ни порвать с компрометировавшими [328] его друзьями. Все оставалось по-старому, и вместо необходимого сближения получалось все большее расхождение, которое через год привело к удалению Поливанова от активной службы и замене его более уживчивым, но менее даровитым преемником. Это служебное крушение привело болезненно самолюбивого Поливанова к гибели, лишив его окончательно душевного равновесия и доведя его до забвения гражданского долга, а затем и до бесславной смерти.
Удалением Сухомлинова не могла ограничиться необходимая чистка высшего правительственного учреждения империи. Поставленные войной ребром новые требования обнажили полную несостоятельность военного министра и сделали его уход неизбежным. В одинаковой мере, хотя и не с той же коловшей глаза очевидностью, было необходимо удаление других министров, навлекших на себя крайнюю непопулярность. Наши старания в этом направлении довольно быстро увенчались успехом. Возвращаясь постоянно на моих докладах Государю к неизбежности замены Саблера и Маклакова лицами, более способными привлечь доверие, я убедился, что Его Величество расстанется с ними без неудовольствия. Когда затем я коснулся чрезвычайно опасной роли, которую играл в высшей администрации министр юстиции Щегловитов как наиболее, чтобы не сказать единственный, даровитый член крайне правого крыла совета министров, я заметил, что Государь был удивлен тем, что я приписывал Щегловитову большое влияние на ход государственных дел, и спросил, откуда у меня явилось такое убеждение. Я ответил ему, что было достаточно присутствовать на одном заседании совета министров, чтобы не сохранить на этот счет никакого сомнения. Щегловитов говорил осторожно и мало, но благодаря своему уму и научной подготовке занимал среди своих товарищей по партии, не обладавших этими преимуществами, положение настоящего вождя, которому подчинялись его единомышленники как в совете министров, так и в Высшей палате еще раньше назначения ее председателем.
Среди наших правых государственных людей был один только человек, который мог быть поставлен рядом со Щегловитовым [329] по своим дарованиям и по авторитету, которым он пользовался в своей партии. Это был бывший министр внутренних дел П. Н. Дурново, сломивший себе шею в результате инцидента романического характера, где голос страсти заглушил у него разум. По природным дарованиям Дурново должен был быть поставлен выше Щегловитова. Он был, в полном смысле слова, блестящим самородком. Обладая научным багажом штурманского офицера и лишенный общей культуры, Дурново проложил себе путь к высшим государственным должностям своим трезвым умом и сильной волей. Достигнув высших степеней, он тем не менее никогда не мог отделаться от свойственного ему полицейского мировоззрения. Сравнение его с графом Витте напрашивается само собой. В отношении отсутствия воспитания и культуры они оба стояли на одном приблизительно уровне. Что касается твердости воли и практического смысла, я думаю, что Дурново заслуживал пальму первенства. Обоим пришлось иметь дело с революцией. Дурново смело с ней сцепился и боролся удачно. Витте, как человек с двоящимися мыслями, сложил перед ней оружие. На счастье России явился Столыпин и дал ей десять лет передышки. Эти льготные годы не были, однако, использованы его преемниками для закрепления достигнутых им успехов.
Государь пожертвовал вместе с Саблером и Маклаковым также и Щегловитовым, несмотря на его сильную поддержку правыми и на симпатии Распутина. Эти перемены в составе правительства совпали с поездкой членов совета министров в главную квартиру Великого Князя Николая Николаевича, где в это время находился Государь. Когда мы приехали в Барановичи, то узнали, что Великий Князь принял деятельное участие в состоявшемся решении Государя удалить четырех нежелательных министров. Мы были ему искренне благодарны за поддержку.
С нами вместе прибыли их заместители: Хвостов, князь Щербатов, генерал Поливанов и Самарин, которым мы оказали самую дружественную встречу. Во главе правительства оставался по-прежнему Горемыкин, ослабленный потерей своих наиболее близких сотрудников, но все еще опасный своей безнадежной леностью и циничным безразличием. [330]
На борьбу с ним ушли следовавшие затем месяцы, пока наконец Государь, уступая очевидной необходимости, решился удалить его вопреки энергичным протестам императрицы, взявшей Горемыкина под свое покровительство. Темные силы все теснее окружали ее, и она все более подпадала под их себялюбивое влияние. Удаление Горемыкина, состоявшееся вопреки ее воле, вызвало в ней раздражение против тех министров, которых она считала виновными в нем, в том числе и против меня. С тех пор, хотя и совершенно против моей воли, мне пришлось причинить ей немало неудовольствий, на которые она отвечала мне все возраставшим нерасположением.
Лишившись поддержки своих друзей, Горемыкин тем не менее продолжал вести упорную борьбу со старыми и новыми товарищами по совету, настроенными более прогрессивно. В этой борьбе, где ему приходилось более или менее считаться со всеми министрами, за исключением А. А. Хвостова, назначенного министром юстиции, с которым его связывала старая личная дружба, он проявил необыкновенное для человека его лет упорство, делавшее производительную работу правительства невозможной. Атмосфера в совете министров сделалась скоро невыносимой. Только всеобщее сознание опасности взрыва в ответственную пору, которую переживала Россия, помешала ему произойти. Тем не менее раздоры в среде правительства не могли укрыться от общественного мнения, и обаяние власти стало стремительно падать. Государственная Дума и даже Государственный Совет, твердыня нашего консерватизма, начали проявлять недоверие правительству и раздражение по поводу его бездеятельности и растерянности. Общественные организации, приобретшие во время войны самостоятельность и развитие, которых никогда раньше не имели, а за ними печать, заняли положение, несовместимое с разумной и справедливой критикой и принимавшее нередко революционный характер. Большинство этих организаций существовало за счет государственного казначейства, само не располагая никакими средствами, и забывало свое назначение помогать деятельности правительства. Что касается до печати, то не одни левые органы ее занимались травлей [331] власти. Некоторые газеты охранительного направления не отставали от них в этом отношении. При раздробленности власти, распыленной в руках многочисленных военных и гражданских управлений, некому было положить конец анархии, которая беспрепятственно продолжала свое разрушительное дело, возбуждая умы и расшатывая самый принцип правительственной власти.
Ближайшим поводом яркой вспышки общественной тревоги было решение, принятое Государем неожиданно для всех, отстранить Великого Князя Николая Николаевича от верховного командования и самому стать во главе действующей армии.
Уже в самом начале войны Государь объявил совету министров о своем намерении лично стать во главе русских войск, и нам с величайшим трудом удалось упросить его отказаться от этой мысли и назначить Верховным Главнокомандующим Великого Князя, который из всех членов царствующей семьи стоял ближе всего к армии и пользовался в ней большой популярностью, отчасти унаследованной от его отца, бывшего главнокомандующим в балканскую войну 1876–1877 годов.
Желание императора Николая вести самому в бой русскую армию было благородным порывом. По основным законам он был верховным вождем всех вооруженных сил империи. Его желание дать этому отвлеченно звучащему названию реальное обоснование было мне довольно понятно. Я слышал от него неоднократно, что место русского царя там, где решаются судьбы России. Если это было несомненной истиной во времена Петра Великого, то в XIX столетии и тем более в XX, при превращении армий в вооруженный народ и совершенно новых способах ведения войны, понятие верховного вождя утрачивало свое первоначальное значение и превращалось скорее в понятие правовое, указывавшее на одну из прерогатив верховной власти, в силу которой вся организация военных сил империи ставилась в непосредственную зависимость от воли императора.
Когда после неудач летней кампании 1915 года вопрос о верховном командовании снова всплыл на поверхность и Государь заявил о своем непреклонном решении взять в [332] свои руки командование армией, совет министров, разделявший всеобщую тревогу за последствия этого решения, употребил все усилия, чтобы раскрыть глаза Его Величеству на опасные стороны для государства и для него лично такого шага. В заседании, бывшем 20 августа 1915 года под председательством Государя, все мы поочередно выразили по этому поводу свои мнения, противоположные его желанию. К чести всех моих товарищей по совету, я должен сказать, что среди них не нашлось ни одного, который покривил бы душой. Одни с большей, другие с меньшей живостью, но все с одинаковой свободой раскрыли перед Государем отрицательные стороны задуманного им плана. Даже Горемыкин выразил ему свои опасения по поводу риска, связанного с его появлением на фронте в активной роли главнокомандующего. Когда очередь дошла до меня, я высказал мысль, что функции верховного вождя всех вооруженных сил империи гораздо шире, чем обязанности главнокомандующего, так как они охватывают не только фронт, но и глубокий тыл армии, куда глаз главнокомандующего не в силах проникнуть, уже не говоря о том, что они распространяются на всю систему обороны страны, не исключая ее морских сил. Я прибавил, что совмещение этих двух функций в одном лице рисковало развить значение одной из них в ущерб другой и что мне казалось, что следовало стремиться не к ослаблению той или другой, а к их сотрудничеству, что было достижимо только при условии их разделения. Я полагал при этом, что верховный вождь военных сил империи должен был, по означенным соображениям, пребывать в центре государственного управления, не покидая его в такую ответственную минуту.
В разговорах с Государем, происходивших с глазу на глаз во время моих личных докладов, я неоднократно старался убедить его, насколько отъезд его из столицы был бы опасен при тогдашних обстоятельствах и как он послужил бы усилению общественной тревоги и развитию внутренней смуты. Я просил его не терять из виду, что место его не могло остаться пустым и что оно было бы неизбежно занято лицами, непризванными к этому, а это должно было увеличить сложность и неясность внутреннего положения и дать [333] повод ко многим злоупотреблениям, совершаемым под прикрытием его имени. Я не ставил точек над «i» и не назвал ничьего имени. Да с Государем этого и не было нужно. Он легко схватывал смысл недоговоренной речи, и я увидел, насколько неприятны были ему мои слова. Мне самому было тяжело касаться опасной роли, которую императрица начала играть с тех пор, как Распутин овладел ее разумом и волей. Государь ничего не возразил мне, но я почувствовал, что по мере того, как я говорил, он как будто отходил от меня куда-то вдаль и что между им и мной ложилась глубокая пропасть. Я понял в этот день, что я утратил его расположение, коснувшись той запретной области его внутренней жизни, куда доступ чужому человеку был навсегда закрыт. Как я только что сказал, Государь обладал способностью угадывать смысл недомолвленных слов, но он совершенно не владел даром читать в сердцах людей и оценивать степень искренности их побуждений.
Совет министров, за исключением своего председателя, привыкшего относиться ко всему, как к пустякам, не заслуживающим внимания, ясно сознавал, куда должен был привести все увеличивавшийся развал власти, и настойчиво требовал от Горемыкина доведения до сведения Государя всей правды и принятия быстрых мер для успокоения тревоги, охватившей страну. Совет пришел к заключению, что первой мерой в этом направлении должно было быть призвание к власти правительства, которое пользовалось бы доверием народного представительства и могло бы осуществить необходимое сближение между собой и Государственной Думой, о котором Горемыкин так мало заботился. Мы полагали, что для этого нужно было коллективное обращение совета к Его Величеству, которое выражало бы мнение кабинета, а не отдельных его членов. Мы изверились в пользе единоличных представлений, с которыми большинство из нас обращались к Государю и которые оставались безуспешными благодаря противодействию Горемыкина и его сообщников.
В секретных заседаниях совета мы и я, может быть, чаще и откровеннее других моих сотоварищей, за исключением обер-прокурора Св. Синода А. Д. Самарина, горячего [334] патриота и убежденного монархиста, возвращались к вопросу о передаче власти «правительству общественного доверия», давая понять Горемыкину, что в таком правительстве ему не могло быть места. Глубокий эгоист, но по природе умный, он давно уже понимал, что он являлся в наших глазах главной помехой для вступления правительства на новый путь, которого требовали интересы России и настоятельность которого предстала с особенной силой перед всеми в момент мирового кризиса 1914 года. В ответ на наши настояния Горемыкин говорил нам: «Попросите Государя уволить меня. Вы окажете мне этим большую услугу», но категорически отказывался передать ему наше заявление о необходимости смены правительства под предлогом, что избрание министров прерогатива верховной власти и не должно совершаться под давлением извне. Такое повиновение букве закона в смутное время, которое переживала Россия, борясь одновременно с внешним врагом и с поднимавшей голову революцией, угрожало самому ее существованию. Отчаявшись добиться толку законным путем, совет министров заявил Горемыкину, что вручит, помимо него, Государю коллективное обращение.
За это время мои отношения с Горемыкиным обострились настолько, что почти ни одно заседание совета не обходилось без столкновений между нами, о которых я до сих пор сохраняю тяжелое воспоминание. В смысле охлаждения разгоряченной температуры совета наше решение не осталось без последствий.
21 августа у меня собрались все министры, за исключением военного и морского, которым мундир не дозволял принимать участие в подобных шагах, но которые вместе с тем выразили свое сочувствие нашему почину. По общему желанию обер-прокурор Синода Самарин взял на себя составление письма Государю, излагавшего нашу просьбу. Вот текст этого документа, наделавшего в свое время много шума, хотя он не был оглашен и появился только недавно в посмертных воспоминаниях генерала Поливанова: «Всемилостивейший Государь, не поставьте нам в вину наше смелое и откровенное обращение к Вам. Поступить так нас обязывает верноподданнический долг, любовь к Вам и к Родине [335] и тревожное сознание грозного значения совершающихся ныне событий. Вчера на заседании совета министров под личным Вашим председательством мы повергли перед Вами единодушную просьбу о том, чтобы Великий Князь Николай Николаевич не был отстранен от участия в верховном командовании армией. Но мы опасаемся, что Вашему Величеству не угодно было склониться на мольбу нашу и, смеем думать, всей верной Вам, России. Государь, еще раз осмеливаемся высказать Вам что принятие такого решения грозит, по нашему крайнему разумению, России, Вам и Династии Вашей тяжелыми последствиями. На том же заседании воочию сказалось коренное разногласие между председателем совета министров и нами в оценке происходящих внутри России событий и в установлении образа действий правительства. Такое положение во всякое время недопустимо, а в настоящие дни гибельно. Находясь в таких условиях, мы теряем веру в возможность с сознанием пользы служить Вам и Родине. П. Харитонов, А. Кривошеий, С. Сазонов, П. Барк, кн. Н. Щербатов, А. Самарин, гр. П. Игнатьев, кн. Вс. Шаховской».
После подписания этого письма министры, уходя от меня, увидели у подъезда полицейского офицера, который на вопрос почему он там, ответил, что прибыл на пост по случаю заседания совета министров. Было ясно, что за моим домом внимательно следили и что появление у меня семи министров было тотчас же доведено до сведения полиции.
Наше собрание не осталось в тайне, и на другой день газеты «Речь» и «Колокол», совершенно различных направлений, поместили статьи, упоминавшие о ходивших в городе слухах о трех кандидатах на пост председателя совета министров: Кривошеина, Поливанова и меня. Не знаю, подвергались ли обсуждению первые две кандидатуры. Что касается до моей, то о ней никто не говорил и возможность ее мне никогда не приходила в голову. Тем не менее в Царскосельском дворце на этот слух было обращено внимание, и мои фонды в покоях императрицы соответственно упали.
На следующий день после подписания коллективной отставки совета министров я воспользовался заседанием в Зимнем дворце Особого Совещания по обороне под председательством [336] Государя и с участием всех членов правительства, Государственного Совета и Государственной Думы, чтобы вручить наше письмо обер-гофмаршалу гр. Бенкендорфу для передачи Его Величеству. Оно было передано в тот же вечер по назначению. Вместе с этим была решена судьба министров, подписавших его, за исключением двух из них, не питавших к Распутину непримиримых чувств. Остальные шесть, в том числе и я, были смещены с известной постепенностью в течение следующего года, а другие два уцелели вплоть до падения монархии.
Наше коллективное обращение к Государю кончилось, таким образом, тем же неуспехом, который имели наши единоличные попытки склонить его к нашему взгляду. Государь остался весьма недоволен нашим шагом, который он сравнил с забастовкой. Горемыкину было поручено выразить нам его неудовольствие, причем наша просьба об отставке не была принята Его Величеством и нам было повелено оставаться всем на своих местах. Если мы исполнили долг совести, то послужить Родине и Государю в критическую минуту нам не удалось.
Настаивая на отстранении Великого Князя Николая Николаевича и назначая его наместником Кавказа и главнокомандующим кавказской армией, Государь не удовлетворял никакому личному чувству раздражения против Великого Князя, а действовал, незаметно для самого себя, под давлением императрицы, приписывавшей, по внушению распутинцев, Великому Князю совершенно ему чуждые честолюбивые замыслы, доходившие будто бы до посягательства на Царский венец. Тяжелые неудачи нашей армии вследствие плохого состояния нашего вооружения и неспособности начальника главного штаба генерала Янушкевича ставились Великому Князю в вину. При этом в Царском Селе выражалась мистическая уверенность, что одно появление Государя во главе войск должно было изменить положение дел на фронте. Роль пророчицы играла тут А. А. Вырубова, женщина весьма ограниченная, но честолюбивая, примешавшая к полной покорности воле Распутина экстатическое увлечение Государем, не находившее в нем ни малейшего отклика. [337]
Для меня нет сомнения, что императрица искренно верила в основательность тяжелых обвинений, подсказанных приближенными к ней невропатами и интриганами, хотя эти обвинения были обращены к наиболее преданному Государю члену императорской семьи. Находились люди, которые объясняли настойчивость, проявляемую императрицей в связи с отъездом Государя на фронт, ее честолюбивой надеждой сыграть роль правительницы во время его нахождения в армии. Я лично склонен думать, что эта настойчивость объяснялась ее болезненной психикой и что она и в данном случае служила только орудием скрывавшихся за ней беззастенчивых людей. Что касается этих последних, то я не сомневаюсь, что они увидели в этой интриге прежде всего широкую возможность использовать новое положение в целях собственного благополучия. С отсутствием Государя в столице, где центральной фигурой становилась императрица, для них наступала счастливая пора бесконечных происков, интриг и домогательств, находивших в Царском Селе благоприятную почву. В Могилев посыпался дождь всевозможных ходатайств, проходивших большей частью через руки императрицы и получавших обыкновенно быстрое удовлетворение. Императору Николаю, подпавшему с начала войны все более под влияние своей супруги, стало с тех пор, как он взял на себя бремя командования армией, еще труднее отказывать ей в исполнении ее желаний. Он жил в военной среде, поглощенный заботами ответственной задачи, и вне тех влияний, в которых он находил иногда опору против притязаний императрицы. Разбираться в столичных дрязгах, которых он никогда не любил, делалось для него при этих условиях почти невозможным.
С переездом Государя в Могилев совпала печальная пора нашего правительственного разложения и тех невероятных назначений на высшие государственные посты, которые приводили страну в отчаяние, дискредитировали монархическое начало в глазах русского народа и привели к падению династии, которой Россия была обязана своим величием и славой.
Удаление от дел Горемыкина могло бы быть радостным днем для России, если бы, как я надеялся, им обозначился [338] переворот в направлении внутренней политики страны. Но этого не случилось, и Горемыкина сменил Штюрмер, ставленник Распутина. Россия, очевидно, ничего не выиграла от этой перемены.