Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

«Суперфортресс» по-русски

Теперь «туда» мы дотянем. — Рокировка. — Пока не поздно

Невообразимая радость охватила меня, когда узнал о назначении заместителем командира полка к Василию Ивановичу Морозову, полк которого одним из первых готовился перейти на новенькие «Ту-4».

Василия Ивановича я знал еще во время войны. В братском полку одной с ним дивизии он был не только прекрасным, всеобще и глубоко уважаемым комиссаром, но и безотказным и решительным боевым летчиком. Побывал он и в комиссарах дивизии, но в середине войны, как и было ему поручено, сформировал новый полк и стал его командиром. Прекрасно знали мы друг друга и после войны, нередко встречаясь как командиры полков на различного рода совещаниях и сборах то в корпусе, то в воздушной армии.

Хороший, крепкий был полк у Василия Ивановича. И воевал лихо, украсив свое боевое знамя всеми возможными знаками доблести, и после войны выглядел броско. Но странное дело, это, кажется, был единственный полк с такими высокими достоинствами, где не оказалось ни одного Героя Советского Союза в отличие от всех других подобных, «родивших» их кто пять, кто десять и даже куда более. А между тем не вызывала никаких сомнений геройская доблесть, достойная золотых звезд, по крайней мере летчиков Николая Гетьмана. [384] Александра Антонова, Володи Киселева, Ливенцова, штурмана Водопьянова, да и не только их. Скуп, что ли, был на награды Василий Иванович, а злые языки говорили, будто хотел он сперва себя звездой украсить, но и его обошли, хотя достоин был всеми статьями.

Встретил меня Морозов с нескрываемой настороженностью. Из первой же беседы я понял, хотя не все было произнесено, суть его беспокойства. Он предпочел бы видеть своим заместителем скорее выдвинутого с повышением командира эскадрильи, чем сниженного в должности командира полка, поскольку, как показывал его немалый комиссарский и командирский опыт, последние, чувствуя себя уязвленными, несправедливо обиженными, как правило, раскисали в нытье, в поисках сочувствия впадали в безделье, а то и в загулы, иные же в неуемной жажде реабилитации пытались сковырнуть своего патрона. Но ни одна из этих химер Василию Ивановичу не угрожала, в этом я его, кажется, убедил сразу, а в общей работе он очень скоро поверил мне окончательно.

Перед тем как сесть на «Ту-4», к моей радости, удалось полетать на американских, оставшихся от войны, двухмоторных «Митчелах» «Б-25» и четырехмоторных «Либерейторах» «Б-24». Обе машины были с трехколесными шасси и тем сближались, хотя и не очень, по манере посадки с «Ту-4», из-за чего, собственно, и затеяны были эти полеты, но независимо от прагматических целей пилотировать «американцев» было очень приятно. Я впервые испытал, управляя этими машинами, помимо вообще приятного состояния полета, доселе незнакомое мне чувство комфорта. [385]

Знакомство с «Ту-4» произошло позже, на Волге, где проходило переучивание в учебном полку полковника Абрамова. Почти две наши эскадрильи на исходе зимы успел допустить он к самостоятельным полетам, а для остальных не хватило погоды и твердого грунта — бурно вмешалась весна. Пришлось Абрамову, чтоб завершить программу, перелететь со своими инструкторами на наш базовый аэродром, где весна уже выглядела совсем по-иному: сверкало солнце, разливалась теплынь и выползала травка, к тому же в отличие от волжского наш аэродром от края до края пересекала новая, широкая и длинная роскошная бетонная полоса.

Абрамов торопился, был недоволен непредвиденной командировкой и программу давал по минимуму — ни одного лишнего провозного полетика. Трех хороших летчиков на глазах у всех «зарезал»: к самостоятельным не допустил и вкатал в их летные книжки такие изуверские выводы, что с ними к тяжелым самолетам уже не подступишься.

Это нас возмутило, но мы помалкивали — бал правил Абрамов. Он еще и капризничал. Для начала потребовал установки вокруг самолетов особого ограждения и особой же, не стыкующейся с уставной, организации охраны (хотя ничего подобного на своем родном аэродроме он не затевал), вынудил отдать ему, оголив дивизию, почти весь колесный транспорт и выставил «для реализации» программу вечернего досуга, которую наши политотдельцы, безропотно воплощая, ублажали «дорогих гостей» вечерними кино, прогулками, экскурсиями по городу и его окрестностям. [386]

По вечерам Абрамов позванивал из гостиницы нашему командиру дивизии Николаю Ивановичу Сажину, бесцеремонно требуя (именно требуя, а не прося) то выселить всех из приглянувшихся ему помещений и передать их в его распоряжение, то выделить в столовой отдельные комнаты для его экипажей, то обновить им не по срокам подношенное обмундирование. При скудности нашего бытия такие жертвы были весьма чувствительны. Но Николай Иванович, на удивление, был податлив, шел на все, только было заметно, как, с трудом сохраняя внешнюю невозмутимость, он кипел, во всем уступая рыжеусому строптивцу. Может, это было связано с тем, что Сажин и сам переучивался в это время в нашей группе летчиков, но, скорее всего, не хотел давать Абрамову ни малейшего повода, которым мог он легко воспользоваться, чтоб сорвать переучивание, взвалив всю вину на комдива.

Развязка отношений наступила неожиданно и внезапно на исходе абрамовской миссии.

Строго говоря, Абрамов задачу выполнил плохо, отстранив от полетов трех хороших летчиков и скомкав подготовку инструкторов. Но сам он, несмотря на всю очевидность провала программы, пребывал в эйфории триумфатора, в связи с чем накануне отъезда потребовал организовать прощальный митинг, а затем и торжественный обед.

Вдоль самолетных стоянок замер в строю абрамовский полк. Лицом к лицу — наш. Василий Иванович был в отъезде, и его командирское место на правом фланге занимал я. Николай Иванович, наблюдая за церемонией, стоял поодаль. Первым, выйдя вперед и набрав в голосе силу, отметил собственные заслуги (хотя и с местоимением «мы») в деле подготовки нового отряда боевых экипажей стратегических бомбардировщиков сам Абрамов. За ним, примерно в том же ключе, произнесли речи еще два или три оратора. [387]

Я лихорадочно монтировал в голове приличествующие такому событию слова и фразы, чтобы ответить на поздравления и поблагодарить за, так сказать, большой вклад и т. д. В нашем строю стояли и другие офицеры в готовности выступить вслед за мною.

Но когда последний абрамовец закончил речь, раздался голос командира дивизии:

— Полковник Абрамов, у вас все?

— Да, все, — неуверенно ответил Абрамов.

— Подполковник Решетников, ведите полк в гарнизон.

Волосы шевельнулись у меня под фуражкой от такой неожиданности. Вот это да! Абрамову — прямо в нос!

Я вышел вперед, проорал во всю глотку, чтоб слышали на левом фланге, все по порядку команды, и с последней «шагом марш» полк рубанул «ножкой» и зашагал в гарнизон. На стоянке остался строй наших инструкторов, а впереди, опустив плечи и свесив усы, стоял Абрамов.

Жаль было инструкторов, которые, в сущности, ни в чем не были виноваты, но оказались невольной жертвой столкновения двух командиров. Да и Николай Иванович, человек деликатный, высокой командирской культуры, на этот раз воспользовался не лучшим случаем для сведения накопившихся счетов, но, видимо, другого не предвиделось.

Обед, разумеется, тоже был обыкновенным, по дежурному меню, без тостов, но вечером я собрал наших командиров кораблей, и не с пустыми руками мы всей гурьбой нагрянули к инструкторам, поблагодарили за новые «путевки в небо» и за веселым ужином вконец развеяли их удрученность. Неожиданно, не разрушая атмосферы нашего общения, заглянул в гостиницу, как оказалось, на несколько минут, полковник Сажин. [388] Сказал волжанам добрые слова, внес новое, не без юмора, свойственного Николаю Ивановичу, оживление и окончательно снял с души горьковатые наплывы от митингового сюжета. Мы же с инструкторами засиделись допоздна и расстались по-братски. Был среди них и мой инструктор — замечательный летчик, умница, скромный и добрый человек, капитан Иван Андреевич Щадных, успевший дать мне допуск не только с командирского, но, что было для меня самым важным, и инструкторского кресла.

Казалось бы, тот допуск не бог весть каких высоких достоинств — всего лишь разрешение на полеты днем в простых метеоусловиях по кругу в районе аэродрома. Но большего мы и не жаждали. Ко всему остальному, самому сложному, теперь пробьемся сами.

Учебный полк перед отлетом оставил нам несколько машин, хотя и не первой молодости. На них мы и начали свою самостоятельную жизнь. Потом пригнали пару новеньких с завода. Стало легче.

Тех трех наших летчиков, которых отстранил от полетов Абрамов, подписав вердикт о непригодности к работе на стратегических кораблях, мы не бросили, а сразу же вопреки его предписаниям принялись обучать сами. Через пару летных дней один за другим все трое вылетели самостоятельно и многие годы летали в полку наравне со всеми в любых условиях, не обойдя в последующем и реактивные самолеты. Но как легко и просто, случайно напоровшись на вздорный характер, могла сломаться и без того хрупкая конструкция сразу трех летных и человеческих судеб! [389]

Ту-4 некоторым летчикам, действительно, поддавался не сразу. Особенно на посадке. Без привычного пилотского фонаря тут нужно было «щупать» землю через сферическое остекление кабины штурмана-бомбардира, сидящего впереди пилотов в носовой части корабля. Но когда все входило в привычку, этой сложности никто уже не замечал.

Крепким орешком для штурманов оказался радиолокационный прицел. Главной чертой его характера была поразительная способность отказывать в самой важной точке полета по бесчисленным, почти неповторяющимся причинам. Штурманы летали не иначе как с полными карманами отверток, ключей, предохранителей и запасных частей, а иногда приглашали на борт наземных инженеров. Американскую электронику в русском исполнении могли заставить работать только русские штурманы. Эти чертовы ящики и панели им все-таки удалось укротить, и особых «номеров» они уже не выкидывали.

Аэродром гудел не переставая. Такой захватывающей работы я в своей жизни не припомню. С Василием Ивановичем расписали места. Он командир полка — ему и руководить полетами. Я же, пребывая в радостном состоянии духа, еще с двумя или тремя инструкторами бесконечно пересаживался из самолета в самолет, прокручивая с экипажами очередные летные задачи.

К лету мы изрядно подвинулись — прилично бомбили, ходили по дальним и сложным маршрутам, стреляли по воздушным и наземным целям (было из чего: на каждом корабле — 10 пушек). Приступили к ночной работе. [390]

Другие полки армии поспевали за нами, но до нашего уровня пока еще не дотягивали. А заводы каждый день выкатывали из цехов по машине, порой обгоняя темпы подготовки экипажей. Новенькие корабли не успевали передавать в строй, и они до предела заполняли заводские стоянки в ожидании своих владельцев.

Тогда и поручили нам с группой самых крепких экипажей перегонку машин с заводов не только для своего полка, но и в другие части. Иногда во главе перегоночной группы, если гнали к себе, шел Василий Иванович, но чаще эта роль доставалась мне. Случалось, что к нашему прилету заводские машины, уже давно покинувшие цеха, еще не были готовы для сдачи, поскольку летчики-испытатели, работая буквально на износ, через силу, не успевали их облетывать. Директор Куйбышевского авиазавода Александр Александрович Белянский, чтоб ускорить дело, не раз подключал в состав заводских экипажей и наших летчиков, а меня уговаривал вообще перейти к нему на испытательную работу.

— Что ты там хорошего в строю нашел? Ты только скажи «да». Остальное я тебе гарантирую.

Я знал, Александр Александрович, директор завода еще военного времени, крупный промышленник, генерал, пользовался у руководства страны огромным авторитетом, и мой перевод в другую «епархию» — для него всего лишь дело одного звонка. Очень заманчиво звучало это предложение, но я, чуть заколебавшись, решил не менять своего привычного «амплуа» строевого летчика и инструктора, тем более сейчас, когда летная работа поглощала меня с головой, а дела в полку шли хорошо. [391]

Перегонка новых самолетов — тоже приятное и интересное занятие, хотя для боевой подготовки и малополезное, вносившее в наши планы изрядный разлад. Уйму времени, прежде чем взлететь, поглощала томительная процедура преодоления разного рода управленческих и диспетчерских формальностей, переросшая однажды прямо-таки в авантюрную историю, в которой мне пришлось, спасая свою командирскую репутацию (чем я никак не хотел поступаться), прибегнуть к неправедным, но единственно спасительным средствам.

Все началось с того, что, надеясь на скорое возвращение, большую перегоночную группу в начале декабря возглавил сам Василий Иванович, но глухие, мокрые туманы, тяжелые, как из бетона, намертво заклинили казанский заводской аэродром и только спустя две недели чуть-чуть приоткрыли его всего на несколько часов. Уйти, однако, не удалось. Директор не дал ни одной подогревательной печки, да и сам в тот самый короткий день успел облетать только небольшую часть заводских самолетов. Василий Иванович, не надеясь до Нового года дождаться перемены погоды к лучшему, вызвал на завод меня, и где-то в пути, на встречных поездах, мы с ним и разминулись.

На мою команду жалко было смотреть: ребята нервничают, уговаривают тоже погрузиться на поезд, а вернуться сюда в начале января, когда упростится погода. Но машины приняты, и от них — ни на шаг. [392]

На аэродромных стоянках, рядом с нашими, готовыми к перелету кораблями, запруживались последние клочки заводского двора новенькой, еще не нюхавшей воздуха, очередной продукцией. Заводское начальство в панике: если до Нового года ее не удастся поднять, в годовой план (таковы министерские правила) она засчитана не будет, и это обернется для завода немалыми материальными потерями.

Но наши печали катились в стороне от заводских треволнений. Куда драматичнее в глазах экипажей виделась перспектива встречи Нового года здесь, в заводском общежитии.

И вдруг 30 декабря — неожиданная новость: завтра, в последний день года, синоптики дают кратковременное рассеивание тумана, но к вечеру — снова наплыв, и надолго.

Ребята с тревогой смотрят на меня, а я уже знаю — директор не дает ни одной печки. Я снова бегу к нему и не отлипаю, прошу и почти умоляю выделить для нас хотя бы половину комплекта печей, но он об этом и слышать не хочет: наши машины его не беспокоят, поскольку сданы и за заводом не числятся. Предлагаю новый вариант — подогрев с ночи. Правда, это сопряжено с дополнительной оплатой аэродромных рабочих, но ведь случай тут особый, не грех и раскошелиться. Бесполезно! Директор — мрачноватый человек, уже немолодой полковник — свирепеет, рычит и старается вытолкать меня из кабинета, переполненного по случаю предстоящего летного дня заводским руководящим народом. Перехожу на резкости, но сдвинуть его не удается. От злости у меня рождается коварный план. Вечером в гостиничной комнате собираю командиров кораблей и бортинженеров. Объясняю ситуацию. На лицах — неутешная скорбь. И я понимаю, сейчас они ждут не объяснений, а поступка. В сравнении с ним всякие там авторитеты званий и должностей — ничто. [393]

— Но есть, — говорю, — последний шанс. — (Замечаю оживление. Делаю паузу.) — Бортинженерам сейчас же, пока открыты стоянки, слить с самолетов по бутылке спирта и договориться с аэродромными рабочими, чтоб к утру все печи стояли под нашими самолетами.

В ту же ночь мои верные друзья с КП Дальней авиации выдали мне векселя фактически на свободу решений.

Еще до рассвета, как мы и условились, по всей трассе полета был дан «зеленый свет». Туман пока лежал, но метеорологи от прогнозов не отказывались. Подогревательные печи гремели под нашими моторами. Кто-то в темноте орал и отчаянно ругался, требуя перетащить подогреватели к заводским самолетам, но рабочие как оглохли.

Сценарий не имел проколов. Сумел ли директор облетать свою продукцию, я так и не знаю, но на первом, еще неверном просвете вся моя команда плотной цепочкой поднялась в воздух, благополучно домчала домой, пронеслась вслед за мною над самыми крышами городка и друг за другом пошла на посадку.

Что за дивный праздник был в нашем полку в ту новогоднюю ночь!

Вполне осознаю, да и тогда не раз окунался в сомнение насчет порядочности той, в сущности, купеческой выходки, но она лежала в рамках бытовой морали, и каких-либо душевных терзаний мне испытать не довелось. [394]

Еще была зима, когда в дивизию вдруг прилетел командующий Дальней авиацией маршал П. Ф. Жигарев, сменивший На этом посту А. Е. Голованова. Сопровождаемый крупной свитой не столько московских, сколько армейских, корпусных и дивизионных начальников, маршал заглянул на аэродром, поколесил по гарнизону и назначил сбор руководящего состава с готовностью к докладам о положении дел. Что касается нашего полка, то эта миссия ложилась на Василия Ивановича, но неожиданно на совещание был вызван и я. При всех сучках и задоринах, за которые нетрудно было зацепиться, маршал слушал доклад Морозова молча. Все-таки были у нас и крупные козыри; полк не только всем составом пребывал в боеготовном состоянии для любых условий погоды и суток, но имел более высокую, чем у других, боевую выучку и летал без летных происшествий, что котировалось во все времена по наивысшим баллам. Однако ухо нужно было держать востро. Иной раз удачно доложить бывает куда важнее, чем обладать высокими успехами. И если удастся избежать накачки, а то и разноса, которыми по тогдашним правилам непременно заканчивали свои разборы уважающие себя начальники, считай, что тебе крупно повезло.

Василий Иванович, несмотря на свое комиссарское происхрждение, был счастливо неспособен на многословие, и его доклад, простой, лаконичный и совершенно понятный, не вызвал у маршала желания искать в нем какие-либо погрешности. [395]

Но неожиданно Жигарев поднял меня. Он подошел ко мне и задал два или три вопроса, в том числе и о прежней службе, из которых можно было понять, что обо мне ему кое-что известно. Никогда раньше мне не приходилось видеться с ним, хотя однажды довелось говорить по телефону. Дело было в начале лета, когда комдив Николай Иванович, отправляя меня во главе трех или четырех экипажей в первую командировку за новыми машинами на Куйбышевский завод, вкатал в полетные листы, оберегая нас, а более всего себя, от малейших летных неприятностей, такие несусветно перестраховочные ограничения условий полета, что сразу стало ясно — с ними мы не сможем даже проситься в воздух. Полет был рассчитан почти на безоблачную погоду от взлета до посадки. Уговорить Николая Ивановича хоть немного ужесточить летные условия мне не удалось. С тем я и улетел на завод, понадеясь на снисходительность, а более всего на слабую бдительность заводского начальства. Но обвести никого не удалось. Уже на принятых машинах нас с завода не выпускали. Стыдно было показывать полетный лист директору Белянскому, обнажая себя, согласно документу, слабым и ненадежным летчиком, но он меня понял, тут же вызвал по телефону «ВЧ» маршала Жигарева и, объяснив ему ситуацию, передал трубку мне. Командующий выслушал мой доклад и, на время остановив разговор, вызвал кого-то к себе, стал наводить справки. В конце заключил в трубку:

— Решение принимай сам. Прилетишь — доложишь. — И снова попросил Белянского.

— Вот это другой разговор! — широко улыбаясь и с подъемом в голосе, произнес Александр Александрович, когда связь была окончена. — Вот ты теперь и решай. Давай полетный лист!

Сославшись на имя командующего Дальней авиацией, Александр Александрович под мою диктовку выправил, да покруче, сажинские предписания и разрешил вылет. [396]

Вряд ли маршал Жигарев помнил этот эпизод, но, видно, в памяти его что-то отложилось. Когда я закончил доклад, ответив на поставленные вопросы, он вдруг повернулся в сторону командующего воздушной армией Аладинского и, делая ударение на последнем слове, резко спросил: — За что ты его снял?

Аладинский растерялся, долго собирался с мыслями и начал было издалека, но Жигарев в той же жесткой интонации повторил свой вопрос. До существа Аладинский так и не добрался. Сцена была гнетущей, и все, а тем более я, почувствовали себя неловко, но на этом диалог оборвался, и Жигарев перешел к другим делам.

Спустя недели две, а может, месяц Николай Иванович Сажин, Василий Иванович Морозов и я, по очереди, с интервалами, были вызваны в Москву. Сажина назначили командиром корпуса, Василий Иванович принял его дивизию, а я — этот же полк. Позже случилась перемена и в воздушной армии — туда пришел новый командующий.

Работать стало труднее. От летных забот я не отошел, а взвалив на себя все остальное, почувствовал, как коротки были сутки. К тому же произошли передвижки и в управлении полка. Смена «караула» на некоторых ключевых постах оказалась неудачной, общей «тяги» поубавилось, и мы потихоньку поползли вниз. Для начала полк пару раз провалился на крупных министерских учениях — лихо промазал во время бомбометания по радиолокационной цели на «чужом» полигоне. И хотя мы были не в одиночестве, нас это слабо утешало. Резонанс вышел гулкий — аж на все ВВС. Остряки не упустили случая тот провал (поскольку полигон лежал в сталинградских степях) окрестить горькой шуткой: «Закат полка под Сталинградом». [397]

Загадок не было. Рановато поверили штурмана, будто они уже приручили тот чертов «кобальт», и потому слишком самонадеянно обошлись с незнакомым полигоном, а там и цели как-то странно светили, и подозрительные засветки, сбивая с толку, ползали по экранам, да и ветры на боевом пути вели себя совсем не так, как на нашем, привычном.

Пришлось перетряхивать штурманские группы в каждом экипаже, докапываться на разборах до малейших просчетов, даже если они вели к хорошему результату, но не дотягивали до пятерочных. На публичных анализах собственных ошибок, в спорах друг с другом обнажались немалые методические промахи, о которых мы не подозревали. Конечно, стали почаще наведываться в «чужие» веси — побомбить, поприцеливаться.

Что-то уже шевельнулось, мы снова начали «набирать высоту». Окреп средний балл качества боевого применения, и не дай бог кому-то потянуть его вниз: сам же, дрожа от нетерпения, будет ждать следующего залета на полигон, чтоб реабилитироваться перед всем полковым миром и своей совестью. Завязалась молчаливая, но острая борьба без всяких там «повышенных обязательств» за самую лучшую серию бомб. Отличных, по нормативам, полк с полигонов привозил немало, но среди них всегда выделялась та, что накрывала самый центр цели или ложилась ближе всех к нему. На разборе «чемпион» возвеличивался и презентовался хрустальным кубком или вазой — изделиями в те годы вполне доступными, на которые в полковой казне всегда хватало наградного бюджета. Был в этом, скорее всего, некий спортивный заряд, если не сказать, азарт, в котором любой, даже самый молодой, штурман имел возможность публично «обштопать» всех именитых бомбардиров, ну а уж те старались не оплошать. [398]

Полковая шкала оценок боевого применения поднялась довольно высоко, по крайней мере выше, чем у других, и держалась устойчиво, но по инерции сталинградских впечатлений нас все еще не хотели замечать. Да мы на глаза начальству и не лезли.

К тому времени удалось укрепить управление полка, обрели хороший запас прочности и все другие звенья полковой структуры. Пришли к нам два замечательных Андрея: начальник штаба Иришин и замполит Никишин. Один внес четкий ритм в работу штаба и полковых служб, другой, избавив нас в меру своих возможностей от казенных формальностей, к которым и сам относился с иронией и скепсисом, плотно и продуктивно работал вместе с полком и, в отличие от его предшественника Егорова, норовившего вогнать даже летное время в тотальные политзанятия, знал цену времени и конкретному делу. Однажды, незадолго до появления Никишина, когда после нескольких дней ненастья вдруг проглянула долгожданная летная погода и я, сдвинув плановые часы политучебы на другое время, дал команду готовить полк к полетам, Егоров вознегодовал, обвинил меня в политическом недомыслии и, не сумев «образумить», бросился к телефону с жалобами начальнику политотдела дивизии Тарасенко. Тот не замедлил вызвать нечестивца на ковер и, учинив бурную выволочку, приказал немедленно закрыть полеты и приступить к политучебе, был еще один крепкий урок по части «единоначалия на партийной основе». Уже в двери, вдогонку, Тарасенко мне резко бросил: [399]

— Я выбью из тебя эту тихоновщину!

Вот оно что! За мною следовала тень Василия Гавриловича. Видно, крепко был он не в чести у политработников, коль «покатилась дурная слава» в чужой политотдел, заодно прихватив и мое имя.

Но что за глупое заблуждение! Да, был Тихонов строг и крут с ленивцами и нахалами, к какому бы «клану» — командирскому ли, штабному или техническому — они ни принадлежали, а попадись на безделье политработник — и его не жаловал. Но ревнители их корпоративной чести всегда в том видели нечто большее, чем армейскую строгость — чуть ли не покушение на сами «основы», а того не замечали, что среди его близких друзей бывали и политработники. Толковые, конечно, не зацикленные.

Егоров, слава богу, пошел с повышением, а с Андреем Семеновичем мы работали очень дружно. Он, по-моему, знал самое важное — не мешать главному делу, а на ритуальные мероприятия он всегда умел находить время.

Нам удалось отстоять у командира дивизии нижний этаж новой казармы, чтобы оборудовать в нем офицерский клуб. Полк без клуба — не полк. Там же родилось знаменитое на всю воздушную армию детище Никишина — офицерская художественная самодеятельность, которую на различного рода смотрах и конкурсах долгое время никто не мог обойти.

В общем, нас все-таки заметили и возвели на самые высокие ступени армейского «пьедестала почета». Теперь нужно было держаться. [400]

В конце года, как всегда, наступила пора учений. Поднимаемся всем полком и на исходе радиуса полета выходим бомбить радиолокационную цель на чужом, доселе ни разу не посещенном полигоне. Со знакомым трепетом в душе, но с чувством уверенности (была бы цель как цель!) ложимся на боевой курс. Мои штурмана не ропщут: цель «светит» ярко, ветерок не вихляет, связь чистая — без перебоев. Бомбы моего корабля открывают «парад». Все идет по графику времени. Я вслушиваюсь в доклады: бомбят без пропусков, один за другим, никто не «прохолостил». Наконец — замыкающий. Полк вытягивается на последнюю прямую и тянет к дому.

К прилету на аэродром уже известно — одна «четверка», у остальных — «пятерки». Такого при бомбежке по «уголкам» еще ни у кого не случалось. Штурманский отдел дивизии заподозрил нас чуть ли не в плутовстве, предположив, будто рядом с радиолокационной целью нам выставили костер, по которому, мол, и корректировались прицельные данные через оптические прицелы. А иначе откуда такие невиданные результаты? Наша честь не на шутку была задета. Пришлось идти на повторный удар. Дивизионные штурманы отправились на полигон заранее — контролировать лично. Им не пришлось гасить огни — полигон был затянут плотным слоем облаков, исключавшим саму возможность «подсматривания», но цель «светила», как и прежде.

На этот раз маршрут был упрощен и посадка окончилась в середине ночи. Результатов бомбометания полигон нам не дал, и я отправил всех по домам — спать. Сон ко мне не шел, не терпелось поскорее взглянуть на сводку засечек. [401] Ее с полигона должны были доставить самолетом к утру. Провалявшись два или три часа, я оделся и направился к штабу. Как же я был удивлен, когда у его подъезда увидел почти всех командиров и штурманов кораблей в ожидании той же сводки.

— Вы почему не спите? — с напускной строгостью спросил я их. Тон вопроса они почувствовали сразу и осыпали меня шутливыми ответами. Отсутствием чувства юмора, слава богу, наш полк не страдал, и остроумцев в нем было предостаточно. Я очень ценил эти качества и не отгораживался от шуток, а то и сочиненных на ходу анекдотов, порою попадая в их «действующие лица».

Пожалуй, в это утро я наиболее остро почувствовал, как крепко сплочено наше офицерское братство, как дорог для него полк, его честь и достоинство.

На этот раз полигонная инспекция привезла в своих протоколах одни «пятерки». Вот так. Конфликт был исчерпан.

Шло время, и я чувствовал, как предо мною, еще полным молодых сил и здоровья, стала постепенно туманиться летная судьба. Молоденькие «петушки» — недавние выпускники авиашкол, еще не преуспевшие в летных делах, но сохранившие свежие знания десятилеток, после схлынувшей первой и второй волны фронтовиков, заполнивших академии, со всех частей устремились туда же. И полковые командиры, не предвидя скорой встречи, расставались с ними с легким сердцем, притормаживая и не отпуская от себя тех, кто в полках был почти незаменим — самых крепких и опытных летчиков и особенно инструкторов. [402] Но спустя три или четыре года те самые «петушки», но с академическими дипломами, стали появляться в полках, иногда в своих прежних, и, уверенно, с чувством принадлежащего им права, вытесняя зрелых командиров эскадрилий, уже посматривали в сторону командиров полков. Знаний у «академиков» поприбавилось, но организовать полеты, провести их разбор или хотя бы проверить технику пилотирования пока им было не дано. При этом защищенные дипломами, как охранными грамотами, они ничем не рисковали, тем более что возложенные на них служебные дела тащили на своих плечах все те же коренные «неученые» летные командиры. Их-то, по совести, и нужно было учить, направляя в академию прямо в приказном, аттестационном порядке. Но мы не умели заглядывать в завтрашний день, а сталкиваясь с ним, запоздало корили себя во вчерашних ошибках. Нужно было что-то предпринимать. Вспомнил я моего доброго генерала Воробьева, но он успел разбиться. Пишу письмо Евгению Федоровичу Логинову, в то время начальнику командного факультета академии ВВС, и подаю рапорт новому командиру дивизии генералу В. Ф. Дрянину. Евгений Федорович ответил сразу: «Приезжай, будешь учиться». Комдив молчит. Но однажды при встрече напоминаю ему о рапорте.

— Ты что? — нахмурился Виталий Филиппович. — А работать кто за тебя будет?

На том дело и оборвалось. А годы предо мною достраивали последнюю стенку.

Но тут в полку появился очередной командующий Дальней авиацией (после Голованова они менялись с невероятной частотой) Александр Александрович Новиков. Он совсем недавно был выпущен из тюрьмы и после смерти Сталина, одновременно с возвращением ему звания Главного маршала авиации и двух Золотых.Звезд, получил это первое армейское назначение. [403]

Года за два или за три до своей кончины Александр Александрович, лежа в красногорском госпитале, рассказывал мне, как по истечении 5 лет заключения, когда никто и не думал его освобождать, старый добрый друг, в то время предсовмина Н. А. Булганин осторожно напомнил товарищу Сталину, что назначенный им для Новикова срок отсидки уже прошел и не последует ли освобождение? На что тот, немного подумав, произнес:

— Пусть посидит еще. Я скажу, когда ему выходить.

Новикову этот разговор через службу Берии был передан так:

— Товарищ Сталин хочет, чтобы вы еще посидели.

За что такая немилость? Допросы на Лубянке почти не касались предъявленных Новикову обвинений, зато через неделю после ареста тюремные палачи выбили из него, уже обессиленного, подпись под заготовленным текстом доклада товарищу Сталина с идиотским по содержанию и грамматике наговором на Г. К. Жукова, попавшего к тому времени в жесткую сталинскую опалу. Не свободно подписал — под пытками, невольно обманув тем самым ожидания вождя.

Деспоты такое не прощают.

Новиков вышел только в феврале 1952 года, просидев сверх назначенного срока без малого год. Но и свобода встретила его неласково. Армия для него, беспартийного, уволенного, лишенного наград и званий, была закрыта. Он все еще был в поле зрения «всевидящего ока», и старые друзья не бросились на помощь. [404]

В ВВС вежливо оттолкнули. Попросился на службу в Аэрофлот. Исполняющий обязанности начальника ГВФ Н. Захаров от встречи с таким необычным посетителем растерялся и счел за лучшее позвонить министру Вооруженных Сил, под началом которого в то время находилась и гражданская авиация. А. М. Василевский превосходно знал Александра Александровича, но, не выразив своего отношения к этой деликатной и еще чем-то опасной ситуации, попросил позвонить ему вторично через 3 дня.

В назначенный срок Захаров был на связи. Министр сообщил лаконично: «Принимайте на работу, не обращая внимания на прошлое», — и положил трубку.

Захаров впал в смятение: это как понимать — «не обращая внимания»... На какое прошлое? Лубянское или главкомовское? Пришлось еще раз набирать тот же номер. «Принимайте на работу, не обращая внимания на прошлое», — повторил уже знакомую фразу Василевский. Захаров еще и еще раз вопрошал об одном и том же, но ответы от предыдущих не имели ни малейших оттенков.

И тут осенило: да ведь эта фраза, несомненно, принадлежит Сталину, к которому обращался Василевский, и изменить в ней хотя бы звук или попытаться найти более точный смысл он уже не смел. Захаров рискнул, и Новиков получил назначение на должность начальника только что сформированного управления геолого-разведывательной авиации. [405]

Однако появление после длительного отъезда начальника ГУ ГВФ маршала С. Ф. Жаворонкова внесло новые тревоги. «Зачем ты взял, да еще на такую должность, этого арестанта?» — пушил Захарова разъяренный начальник. Свое раздражение появлением в его департаменте человека судимого и не освобожденного от обвинений он не скрыл и от Новикова — держался с ним начальственно, а увидев без знаков различия, отчитал, на что Александр Александрович заметил, что у него было очень высокое звание и надевать нашивки чиновника средней категории ему не хотелось бы.

И вдруг — перемены. Новый министр обороны Н. А. Булганин присылает Новикову машину для поездки на примерку военного мундира, важные чины из Госбезопасности возвращают награды с доставкой на дом. Возликовал и Жаворонков, но Новиков с ним был сух и на льстивые речи неподатлив.

Позже контакты вроде бы наладились, Александр Александрович прекрасно понимал природу этих подлых отношений, закрученных на страхе перед сталинским гневом, и был отходчив.

В день приезда командующего полк летал. Не помню уж почему, но на этот раз полетами я руководил со стартового командного пункта, а не с КДП, как было принято. Командующий попросил табуретку, поставил ее на свежую травку и как бы затих. После многих горестных лет отлучения от жизни он, кажется, первый раз попал на строевой аэродром и с видимым удовольствием, щурясь на ярком солнце, глубоко вдыхал чистый степной воздух, всматривался в синие очертания горизонта, в спокойный простор украинских далей и, так же молча, провожал взглядом череду взлетов и посадок, проходы кораблей над взлетно-посадочной полосой. Он не приглашал к разговору ни командующего армией, ни командира дивизии, не нарушая молчания сидевших рядом с ним. [406]

Когда самолеты зарулили на дозаправку, командующий приказал доложить ему о состоянии дел в полку. Но это была скорее беседа, чем доклад.

Вечером в штабе дивизии он очень коротко поставил командирам новые задачи и под конец спросил присутствующих: нет ли к нему вопросов? Обстановка была простой, ненатянутой, я почувствовал за грозным, в звездах, мундиром главного маршала доступность и человеческую доброту и спокойно сказал, что намерен просить его отпустить меня на учебу.

— Я обязательно вас поддержу, — ответил мне командующий.

Теперь комдив Виталий Филиппович поперек моих устремлений не станет! Новый рапорт пошел по команде.

Времени прошло немало, пора бы и вызывать, но вдруг от Новикова в штаб дивизии примчала телеграмма: «Запросите у Решетникова согласие учиться в Академии Генерального штаба». Вот это номер! Что за академия? Я о ней только и того, что слышал, а тут — «запросите согласие». Но вмиг разузнал и без малейших раздумий: «Согласен!»

Осенью 1954 года попрощался с полком, поцеловал жену и сына, которым здесь будет жить куда удобнее и легче, чем в московских времянках, и укатил. Семью не забывал, виделся, то встречая в Москве, то при малейшей возможности навещая их дома. И никогда не жалел, как и жена, что поступил именно так, а не иначе. [407]

Неординарность моего положения в академии состояла не столько в том, что на авиационном факультете я оказался единственным командиром полка среди тех, кто уже прошел эту ступеньку и возвышался на следующей, а то и двумя-тремя повыше, сколько в моей «некондиционности» по части образования, поскольку в отличие от всех остальных у меня не было академического диплома, без которого, по правилам, в эту академию попасть было трудно.

На этот раз Москва для меня почти не существовала. Разве что в иные воскресенья, когда академия была на запоре, находил душе утеху то на художественных выставках, то в театрах. С последним звонком, возвещавшим об окончании лекций, мои новые друзья по учебной группе, нетерпеливо полистав еще с полчаса, ну, может, с часик, свои записки и конспекты, готовясь к завтрашнему дню, опечатывали личные сейфы и отправлялись к семьям. В наступившей гулкой тишине я засиживался до самой ночи и, не отрываясь от учебников, справочников, схем и карт, подгонял все то, что остальным было давно знакомо. Зато не отставал и «средний балл» не портил, а дипломную работу сумел защитить на «отлично».

В то время я с удивлением узнал, что совсем недавно в этих стенах учился Александр Евгеньевич Голованов. После того как в мае 1948 года, без каких-либо серьезных обвинений, а лучше сказать, по той же прихоти «самой сильной руки», Александр Евгеньевич был снят с должности командующего Дальней авиацией, он исчез с горизонта настолько, что о нем долгое время никто ничего толком не знал. Но потом кое-что прояснилось. [408]

Хорошо понимая (хотя бы по недавнему печальному опыту А. А. Новикова), что вслед за отстранением от должности государственного или военного деятеля такой высокой категории, к которой принадлежал и Голованов, обычно следует арест, Александр Евгеньевич наглухо замкнулся на загородной даче и около года, почти забытый, нигде не появлялся. Формально он числился в распоряжении министра Вооруженных Сил, но к делам не привлекался и не напоминал о себе даже ради денежной получки. И еще, говорят, оброс до неузнаваемости. Но спустя почти год Сталин вдруг спросил А. М. Василевского:

— А где Голованов?

Почувствовав в вопросе «положительный заряд», министр нашелся и моментально доложил, что Голованов планируется на учебу в Академию Генерального штаба. Сталин отнесся к такому решению одобрительно.

Когда на дачу срочно был доставлен чуть ли не мешок денег причитающегося почти годового оклада, Голованов понял: обошлось!

В 1949 году он был зачислен в академию и предпочел не авиационный, а общевойсковой факультет. Учился блестяще, поражая бывалых сухопутных стратегов своей военной эрудицией и неординарностью мышления. И как ни странно, после окончания наук вернулся не в авиацию, а попросился на общевойсковую должность, желая, так сказать, практикой укрепить совершенство своих познаний и в этой области военного дела. Предложений было немного, пришлось согласиться на Псковский воздушно-десантный корпус. [409]

Все, что во взглядах и опыте обучения войск традиционно считалось незыблемым и было крепко заложено в уставы и директивы, новый комкор подверг пересмотру и решительно ввел в практику обучения частей и соединений совершенно иную, современную, с его точки зрения, освобожденную от рутинных элементов методику боевой подготовки. Командующий воздушно-десантными войсками генерал-полковник А. В. Горбатов, видя это своеволие, выходил из себя, но никак не мог «поставить на место» строптивого и неуправляемого Главного маршала авиации до тех пор, пока не умер Сталин. Тут уж Голованова мгновенно вызвали в Москву, уложили в госпиталь и списали по здоровью. На том и завершилась сверкнувшая, как пролетевшая комета, двенадцатилетняя военная служба этого незаурядного и самобытного военачальника. В академии еще долго вспоминали военные профессора своего талантливого выпускника, отзываясь о нем не иначе, как с восторгом, в самых превосходных степенях.

В те же «пенаты»?

Она еще молоденькая — ее учить надо. — Аргументы для Хрущева. — С кем тягаетесь?

Моя учеба шла к концу. Появившиеся перед выпуском кадровики внесли в наши «сплоченные ряды» тихий переполох. Особенно волновались москвичи, работавшие до академии в центральных управлениях: а вдруг, упаси бог, пошлют на периферию? У меня проблема предстоящего назначения вызывала только любопытство, поскольку готов был ехать в любое место. Но когда был назван тот гарнизон, в котором я был еще в недавнее время снят с должности командира полка, что-то противно дрогнуло во мне, жаркой волной плеснуло в голову, и, чтоб не выдать своего состояния, торопливо и резко произнес: «Согласен». Уж не знаю, были ли припасены для меня другие варианты, но этот, первый, я схватил как новый вызов судьбы. [410]

Уже давно в том гарнизоне исчез расформированным мой родной фронтовой полк, чуть подрос и изменил свой облик авиагородок, прорезалась и вышла к шоссейным магистралям мощеная дорога, но все так же вся округа утопала в чудовищной грязи, а к ночи дома и улицы погружались во мрак, из которого не в состоянии был вытащить их уже терявший последние силы все тот же старый дизелек.

Зато аэродром — как чудо: три с половиной километра стометровой ширины толстенного железобетона, рулежки, стоянки, аэродромные постройки, трехэтажный КДП. Суперпорт! Дивизией межконтинентальных турбовинтовых и дальних реактивных бомбардировщиков командовал Александр Игнатьевич Молодчий. Я знал его давно, еще в летной школе, которую мы вместе окончили, да и позже виделись, оказавшись в соседних полках одной бригады, но он меня не помнил. Видимо, разным был круг наших летных знакомств. Да и я, пожалуй, не задержал бы его в памяти, если б не гремела на всю страну стремительная слава этого отважного и прекрасного летчика, дважды Героя, протянувшаяся с военных лет на все последующие годы. Он собирался в Академию Генштаба но, слава богу, был еще здесь и помог мне с максимально возможной интенсивностью, не теряя времени, освоить во всех условиях погоды днем и ночью не только с командирских, но и с инструкторских кресел оба принципиально новых, до той поры незнакомых мне самолета. [411]

Да, может, и не это было главным.

В те переломные годы, что провел я за школьным столом, предаваясь наукам, многое изменилось не только в характере вооружения дальнебомбардировочной авиации, но и в содержании боевой готовности, в особенностях применения оружия да и в принципах летного обучения.

Та машина, что покрупнее, «Ту-95», хоть и всем была хороша, все-таки ей еще не мешало полетать, не отрываясь слишком далеко от своих аэродромов, но Александр Игнатьевич потянул ее, ведя за собой самых крепких спутников, на север, в высокие широты Арктики, на полюс и крайние восточные меридианы. В таких полетах лучше всего выявлялись выносливость и надежность всего организма машины, каждой ее клетки. Да и не экзотика полярных просторов торопила туда беспокойную командирскую душу — дивизия становилась на боевое дежурство, а главным ее оперативным направлением был север, путь через полюс.

Перед отъездом в академию, как и предписывал приказ, Молодчий сдал дивизию мне. Нужно было вести дело дальше. На таких кораблях это была пока единственная дивизия, и опыт тут накапливался с нуля. Ядро руководящего летного состава сколотилось крепким.

Предстояло подтянуть остальных и выходить на оперативную арену уже не одиночными экипажами, а в боевых порядках полков, и все туда же — на полюс, за полюс, вдоль побережий, окаймлявших материки обоих полушарий, отрабатывать маневры, взаимодействие с ПВО, морским флотом и боевое применение в удаленных районах. Все это закладывалось в планы боевой и оперативной подготовки, но было интересным, даже захватывающим и само по себе. [412]

С легким сердцем летать бы на этих прекрасных машинах, не знавших границ просторам своего полета, если бы не этот чертов быт, одна мысль о котором мраком обволакивала сознание и душу, как только шасси касались бетона. Очень трудную ношу вынес на своих плечах Молодчий, комплектуя дивизию в ходе стройки аэродрома, но и мне досталось лиха невпроворот. Среди всех задач и планов, что шли к нам сверху, «презренный» быт и сбоку притороченная к нему культура в больших делах всегда занимали последнее место. Приоритеты при строительстве аэродромов выдерживались все на тех же давно устоявшихся принципах: сначала — взлетно-посадочная полоса с ее минимальными атрибутами, затем — посадка полка, а то и дивизии, и доклад «наверх» о готовности к выполнению боевых задач. А уж там дома, дороги, магазины, школы, клубы — это все потом, врастяжку на многие изнуряющие годы. Мы этот «передовой опыт» навязывали даже «братьям по оружию» из европейских соцстран, но те, к нашему удивлению, никак не могли взять в толк его «достоинства» и все, «несмышленые», делали у себя дома наоборот: строили дороги, дома, подводили свет и воду и уж потом выкладывали аэродром и сажали самолеты.

Гора гарнизонных проблем, свалившихся на меня, казалась несокрушимой. Не справиться бы с нею, да были рядом крепкие и опытные в житейских делах люди, и нам кое-что удавалось продвигать. Вот потихоньку, один за другим, без разрывов, стали подрастать новые дома. Радоваться бы, а я ну никак не чувствовал облегчения, снижения проблем. [413] Убогие и ветхие, давно отжившие свой век, списанные с баланса деревянные бараки все еще служили «жилым фондом», а деревенские хаты по-прежнему переполнялись офицерскими семьями. Кажется, не было вечера, когда бы меня не атаковали несчастные женщины, умоляя хотя бы пообещать им квартиру в следующем, на выходе, доме. Начальник штаба Виктор Григорьевич Погорецкий дотянул, наконец, до завершения постройку нового здания для штаба, взамен той ужасной аэродромной развалюхи, что чудом сохранилась еще с довоенных времен и стала его первым пристанищем. Тянулся вверх и Дом офицеров. Окружные строители почти панически побаивались появления на стройке начальника политотдела Геннадия Георгиевича Соколова — человека настойчивого, с крепким характером. Каждый срыв рабочего графика дорого обходился прорабам. Несмотря на свою запрограммированную казенной догматикой профессию, Геннадий Георгиевич обладал в отличие от собратьев по ремеслу довольно свободным, если не сказать независимым, мышлением и отличался резкими суждениями по, казалось бы, общепринятым взглядам, чем страшно раздражал деятелей старших политорганов, искавших повод спихнуть его с должности, а не найдя — свалили просто так, списав в запас. Впрочем, причины были. Соколов явно превосходил, не маскируясь дурью, своих ближайших иерархов и умом, и эрудицией. Мне заступиться за него не удалось: слишком мощные, московского калибра силы были подключены в атаку на Соколова корпусными политотдельцами. Но это случилось позже. [414]

А Дом офицеров был, наконец, открыт. Чудный праздник пришел к нам в тот вечер! В свете люстр, в звуках оркестра наши офицеры и их подруги явились взору друг друга неотразимо прекрасными, нарядными и даже элегантными в манере держаться. По крайней мере я видел их именно такими. Куда слетела серость их одежд, унылость фигур, скорбная тусклость лиц! С той минуты этот дом, в свободные от полетов вечера, стал привычным местом офицерского отдыха и развлечений. Чуть ли не каждый день в уютном и вместительном зале шли новые кинофильмы и совсем нередко на сцене появлялись киевские, а то и московские концертные и даже театральные группы.

Да только тянул освещение нашего клуба все тот же изнемогавший под тяжестью лет и запредельных перегрузок дизельный движок, нет-нет да и прерывая кино или в разгар концерта погружая зал в темноту. Куда мы ни бросались с этой бедой, нам даже не обещали помочь. Но надежда была еще жива.

Первым секретарем Киевского обкома партии в то время был Петр Ефимович Шелест. Мне очень нравился этот дельный и умелый руководитель, человек с чуткой и доброй душой. Чувствовал, и он ко мне хорошо относится. Когда Шелест появлялся в районе, всегда просил заглянуть к нему. Не раз я его приглашал в гарнизон, и он охотно приезжал, бывал на аэродроме, забирался в кабины наших гигантов. Видимо, приятно было ему, авиационному инженеру по образованию, окунуться на время в среду, которую в юности хотел он избрать своей судьбою, но от которой отлучили его непредвиденные обстоятельства политической жизни. Встречался он в непринужденной беседе и с офицерами там же, на стоянках, а однажды и в нашем, тогда еще дощатом клубе. Беды наши Петр Ефимович знал хорошо и помогал чем мог, но в этот раз, к чему я давно прицеливался, а Соколов, пожалуй, и того раньше, удалось его подбить на капитальный расход — строительство электролинии от киевской магистральной сети. [415] Он подумал, стоя на сцене перед полным залом, поколебался (дело-то непростое — лишние ресурсы на поверхности не плавают) и все-таки дал твердое слово — ток будет, точно так же, как и мы пообещали ему, как он и просил, все опоры на тридцатикилометровой ветке врыть в землю нашими силами.

Никто не нарушил своих обязательств. И однажды, спустя лето, монтажники назвали мне день и час, когда городок навсегда будет включен в киевскую сеть.

В тот вечер в новом Доме офицеров шел эстрадный концерт. Я был в зале и тревожно посматривал на часы. Приближалась та вожделенная минута, черта во времени, когда должно произойти грандиозное, пусть всего лишь в масштабах гарнизона, многими годами выстраданное свершение.

Все шло по графику. В условленную минуту свет погас. И сразу же послышался знакомый ропот, зал загудел, по рядам прокатился шум недовольства, на полуслове-полуноте оборвались звуки концерта. Мой крепкий голос все знали хорошо, и, когда в кромешной тьме я громко произнес, преодолев клокотавший гул: «Товарищи!» — наступила тишина.

— Товарищи, — продолжал я, — в эту минуту наш городок подключается к постоянному электропитанию от киевской стационарной сети. Вот-вот во всем городке появится магистральный свет и больше никогда отключаться не будет. [416]

Зал разом выплеснул радостные возгласы, зарукоплескал и вдруг затих, как в преддверии чуда.

Прошло еще несколько томительных минут ожидания. И когда вдруг во всех включенных для этого случая бра и люстрах вспыхнул ровный ослепительный свет, неудержимый взрыв ликования заполнил все пространство концертного зала, обрушился на стены и, кажется, проник сквозь них, покатился за их пределами. Зал бушевал еще долго и, чтоб дослушать прерванный концерт, успокоился нескоро.

Городок все же преображался. Обрастал домами, хозяйственными постройками, зеленел. Появилась новая, современной постройки школа, профилакторий летного состава. Улицы городка осветились, покрылись асфальтом. Наладилось и автобусное сообщение с ближайшими городами, а деревенский базар, вплотную примыкавший к городку, подкупал и своим изобилием, и сравнительной доступностью цен. Из дивизии никто никуда не собирался удирать, как это было совсем недавно, хотя все еще не хватало жилья и вытащить всех из деревни в городок не удавалось, как не удалось это никому, кто командирствовал там после меня.

Полки держались на хорошем уровне, и все чаще инверсионные следы наших кораблей резали небо у полюса, над Чукоткой, над нейтральными водами Норвежского моря и Северной Атлантики. Иногда к самолетным бортам причаливали натовские истребители. Пройдутся рядом, пощелкают фотоаппаратами, заглянут под брюхо, повисят в стороне, пока керосина хватает, и отвалят. А иной на прощание «сделает ручкой» и улыбнется. [417]

Немало снимков и фильмов привозили и наши экипажи. Отдельные «официальные» лица весьма настороженно относились к натовским улыбкам и приветственным жестам, запечатленным на фото, не без основания полагая, что они не остались без такой же ответной реакции со стороны наших летчиков, в чем усматривалась утрата должного уровня бдительности и недостаточно воспитанная ненависть к мировому империализму. И было невдомек, что ненависть, над воспитанием которой так усердно работали «профессиональные патриоты», абстрактно, сама по себе, в душе нормального человека поселиться не может, ибо она рождается только из любви — любви к отечеству, к своему народу, к жизни, к семье, наконец. В душе патриота живут добро и любовь, а не зло и ненависть.

Иногда нам выпадали «особые» задания.

В дни работы крупных всеармейских конференций — то партийных, то комсомольских — один из полков запускался на Северный полюс, и именно оттуда, с полюса, в строго установленное по регламенту конференции время, но будто невзначай, летела приветственная радиограмма от летчиков Дальней авиации. Она с митинговым энтузиазмом возглашалась делегатам, те восторженно били в ладоши, а «режиссеры» этого спектакля сияли от произведенного эффекта.

Но, даже участвуя в этих политических шоу, мы летали не впустую. Отрезки наших маршрутов не только в средних широтах, но и за полярным кругом прокладывались через полигоны, где нам удавалось за один полет отбомбиться по нескольким радиолокационным целям. Позже, когда появились ракеты, их условные пуски в тех районах отрабатывались с еще большей интенсивностью. [418]

Арктика не была голой и безмолвной. На побережье и на островах работала сеть радиостанций, возникали новые аэродромы — одни с мощным бетонным покрытием, другие — на укатанном грунте, тундровые. Были и ледовые. Однажды, когда я оказался на арктическом аэродроме, командующий авиацией в Арктике генерал Леонид Денисович Рейно предложил мне осмотреть ледовое поле у прибрежья моря Лаптевых. Мы сели в транспортный самолет и вскоре были на месте.

Приводная радиостанция, стартовый командный пункт, разметка ВПП в черных полотнищах — все как на настоящих аэродромах. И бесконечная ледяная даль. Я прошелся вдоль разметок по посадочной полосе, присматриваясь ко льду и постукивая о него ногами, будто под ударами унтов могла пошевелиться эта многометровая броня, молча прикинул картину предстоящей посадки, а затем и взлета. Маячил в памяти и недавний неудачный взлет самолета «Ту-16» с ледовой площадки одной из станций СП (Северный полюс), уклонившегося на разбеге в сторону и сложившего свои «кости» в ледяных ропаках. А вдруг и моя заскользит? Не должна бы, «лапти» у нее крупные, в тележках, опираются на землю плотно.

— Ну как? — спрашивает меня командующий.

— Под ногами не гнется. Думаю, и под машиной не треснет, хотя весу в ней на посадке наберется поболее ста тонн.

— Ну что вы сомневаетесь? Этот лед несокрушим для любого веса. Но я вижу, вас беспокоит сцепление? Не бойтесь, — она никуда не уйдет.

Да, я чувствовал, генералу Рейно, пока я здесь, очень хотелось испытать это его создание под грузом самого тяжелого боевого корабля. Да и я должен был попробовать, как поведет себя четырех-двигательная махина с торможением реверсивной тягой на ледяной полосе, поскольку до этого на таких машинах никто на лед не садился, а в боевых условиях и этот опыт может оказаться не лишним. [419]

Раздумывать нечего. Видимость отличная, ветерок по полосе. В Арктике, прозевав выпавшую как подарок погоду, можно мгновенно ее утратить на многие дни, а то и недели.

Я вернулся на базовый аэродром и сначала ушел на островной тундровый в Карском море (эта задача была для меня главной), а уж взлетев оттуда, прямиком направился на ледовый.

Сел осторожно, прикоснулся ко льду мягенько, чувствовал, с чем дело имею: подскочит разок-другой на неудачной посадке — можно и не удержать, заскользит боком... Одна надежда на добрый случай. Но она пошла легко и прямо, пока на двух главных шасси. Переднее опустил не сразу и очень медленно. Чуть тронул тормоза и почувствовал, как она будто плечиками поводит, норовя броситься в сторону. Снял с упора внутренние винты. На мощном торможении обратной тяги она резко сократила скорость пробега, на миг заерзала, но тут же успокоилась. Можно снимать и крайние. Машина крепко сидела на ногах и была совершенно послушной.

Теперь предстоял взлет. Ветерок был слабым и особого влияния на длину разбега или его устойчивость оказать не мог, а раз так, то стоит ли возвращаться к началу полосы, руля без толку, вероятно, километра три или четыре. Развернул ее, присмиревшую, на обратный посадочный курс, подтянул закрылки к взлетному положению и прямо на разбеге — тормоза все равно не держат, — увеличивая до полного режим работы двигателей, взлетел и ушел на базовый аэродром. На этот лед пришел потом командир полка Леонид Иванович Агурин, а за ним и другие экипажи. Но широкого применения этот опыт не получил. [420]

Машина была молоденькой, еще не все испытавшей, и нужно было ее приучить ко многому. Но иногда крепкие орешки подкладывала нам сама обстановка. Так случилось с первой посадкой на тундровый аэродром. Неожиданно к вечеру — срочное задание «сверху», сразу выпавшее на командира полка Юрия Петровича Павлова: длительный ночной полет в северо-восточном направлении с посадкой на арктическом берегу. Аэродром в том поселке — тундровый. Другого нет. На таких наши корабли еще не садились. Чем все это кончится? Под ударами комьев мерзлого снега и тундры могут пострадать винты и, чего доброго, лопатки компрессоров. Но предстоял и взлет — дело более опасное: после взлета винты и лопатки не осмотришь. В общем, все обошлось. Это, однако, не означало, что удачная посадка, а затем и взлет Павлова с тундрового аэродрома дают нам право из этого обнаженного факта делать принципиальные обобщения. К тому времени произошло несколько спонтанных посадок на грунт и на бомбардировщиках «Ту-16». Интерес к этому был не праздный. Аэродромной сетью для тяжелых машин мы не были богаты, в защитные укрытия такие корабли не запрячешь, а рассредоточить полки на скрытых грунтовых гтлощадках было, пожалуй, единственным выходом из опасного положения, если не сказать, спасением от возможных крупных потерь при внезапном ударе противника по базовым аэродромам. [421]

Андрей Николаевич Туполев неистово ругался и выговаривал командующему Дальней авиацией маршалу В. А. Судцу, что, мол, на всякие ваши, там, грунты и тундры он машины не рассчитывал и совершенно снимает с себя всю ответственность за возможные последствия такого солдатского варварства, но Владимир Александрович был верен себе и убеждал генерального, как мог это делать только он, что машины оказались куда крепче конструкторских расчетов и что никаких симптомов к разрушительным нагрузкам пока не проявляют, а каждая посадка на грунт подвергается особому инженерному контролю.

Так оно, в сущности, и было, но все это не более чем опасная самодеятельность в неисследованных зонах летной эксплуатации самолетов. Мы действительно не представляли, как поведет себя самолетная конструкция в длительной растряске на степной полосе, на снежном накате, не станут ли сосать винты тяжелые частицы грунта, дробя ими свои же лопасти и лопатки компрессоров, выводя из строя и винты и двигатели. Все это предстояло изучить и проверить в специальных полетах.

В один из летних дней на подопытной машине я перелетел на приволжский аэродром, куда прикатила из Москвы целая исследовательская бригада — эксплуатационники, прочнисты, аэродинамики, даже фирменный туполевский летчик-испытатель.

Рядом с бетонной полосой лежал степной укатанный грунт — поле нашего эксперимента. У москвичей оказалась подготовленная по всем правилам летно-испытательного искусства, уже утвержденная довольно громоздкая программа: гонка двигателей на двух или трех режимах на месте, рулежка, пробежка на разных скоростях сначала без подъема, а потом и с подъемом передней стойки шасси, прекращение разбега и еще что-то, а уж потом — принятие решения на взлет. После каждой операции — выключение двигателей, осмотр самолета, заполнение протоколов. За день не управиться. [422]

Пользуясь правом старшего, я предложил летчику-испытателю правое сиденье, а сам занял командирское. Поскольку взлет предстоял нескоро, то парашюты мы не надевали, привязными ремнями не пристегивались и даже шлемофоны нашлепнули на головы кое-как. Все шло по программе, никаких опасных открытий пока не обнаруживалось. Когда очередь дошла до пробежки с поднятым передним колесом, никто не сообразил, что наша легонькая машина сейчас непременно должна преподнести нам неожиданный сюрприз. Только было набралась скорость для подъема переднего колеса и я чуть оторвал его от земли, как она тут же — пурх! — и оказалась в воздухе. Испытатель с правого сиденья сразу потянул было сектора газа назад, чтоб прекратить взлет, но я их со своего пульта уже крепко держал в руке и, преодолевая рев двигателей, заорал: «Не трогать, взлетаем!» Дожал сектора вперед и стал набирать высоту. В воздухе осмотрелись, связались с землей, привели себя в порядок, влезли в парашютные лямки, пристегнулись, вписались в круг аэродрома и сели на бетон. Хорошо, что не прекратили взлет после отрыва. Иначе — битая машина. Снова срулили на грунт, выключили двигатели. И когда, выйдя из кабины, я увидел недоуменные лица всех собравшихся, неудержимо расхохотался. Они все еще пытались понять причину неожиданного взлета и, полагая, что это всего лишь непозволительный фортель, не видели пока ничего смешного. Надо же, никто, в том числе, конечно, и я, шляпа, не додумался до простой вещи — ведь скорость подъема передней стойки шасси почти совпадает со скоростью отрыва самолета, и, значит, взлет был неминуем! [423]

Теперь что ж... Осталось сделать пару обыкновенных полетов с грунта и на этом завершить работу.

Машина вела себя великолепно, но все же сотрясения на неровностях грунта были весьма ощутимы и, вероятно, небезболезненно передавались всей конструкции. Это еще предстояло исследовать в туполевском КБ.

Естественно, нас больше всего интересовал взлет с полным полетным весом. Грунтовые аэродромы были нужны не только для того, чтобы уклониться от первой опасности, но и выйти на задание с полной боевой заправкой. Работу предстояло довести до конца.

Место для новой пробы избрали раздольное — вдали от аэродромов и жилья. Степь растекалась от горизонта до горизонта. Под крепким солнцем уже пожухла трава, а грунт изрядно окаменел.

На заправочной линии готовились к взлету два самолета — «Ту-16» и «Ту-95». Было заметно, как на моей девяносто пятой провисли крылья, осели стойки, приплюснулись пневматики. Полетный вес подошел к 160 тоннам, а заправщики все еще гнали и гнали керосин в бездонные баки: топлива она брала куда больше, чем весила сама сухая.

Под открытым шатром у штабной машины прохлаждались в ожидании взлета маршал В. А. Судец, командующий воздушной армией Г. Н. Тупиков и их многочисленное высокотитулованное окружение — воинское и цивильное. [424]

Первым на «Ту-16» взлетел командир соседней дивизии Михаил Андреевич Аркатов. Большая группа командного состава и промышленников вышла на уровень предполагаемой точки отрыва, и «Ту-16» именно там и отделился. Некоторое время обсуждался его взлет, измерялись следы разбега, пересчитывались веса.

Потом наступила моя очередь. На полной мощности двигателей машина еле тронулась с места и до старта ползла, казалось, выбиваясь из сил. Не лучше начался разбег. На первых сотнях метров правый летчик, не выдержав внутреннего психического напряжения, прострекотал взволнованной скороговоркой:

— Командир, она не разбегается! Она не взлетит!

Да, ощущение было такое, что, набрав небольшую скорость машина больше прибавить ничего не может, но я видел, как на приборе скорости стрелка медленно, но, не останавливаясь и даже чуть ускоряясь, продолжала свое движение. Значит, скорость росла! Пятьдесят тысяч «лошадей» ревели изо всех сил не зря, таща за собой отяжелевшую матушку. Вот она уже чуть разохотилась, взбодрилась и, все больше опираясь на подъемную силу крыльев, пошла, голубушка, как на хорошем бетоне.

Разбег обошелся во все четыре километра, если не больше, но важно было знать, что сухая, укатанная степная площадь может стать на какое-то трудное время запасным аэродромом. Мы и в самом деле настроили их на открытых грунтах немало — с казармами, столовыми, средствами управления. Завезли, конечно, топливо, боеприпасы. Так, на всякий случай. [425]

Тот взлет с полным весом я сработал с приятным чувством и по-пилотски им был доволен, но по-командирски — грунтовые аэродромы, на которые мы рассчитывали в своих оперативных планах, всегда вызывали у меня беспокойное и тоскливое чувство. Зимы редко бывали морозными, после весны почва сохла до середины лета, а там наплывала осень. Сколько же времени бывали в строю те аэродромы, на которые тратилось столько сил и средств? Выходит, от силы два-три месяца в году, если лето сухое. Однако война с погодой не считается. Ну, а если после посадки на грунт и заправки до полного веса брызнет летний грозовой дождик, что не раз случалось на учениях, куда деваться? Единственный выход — успеть до мокроты, да поскорее «унести ноги» и, проболтавшись несколько часов в воздухе, сожрав, а то и слив впустую из каждой машины по нескольку десятков тонн «лишнего» топлива, пока вес самолета не осядет до разрешенного посадочного, идти на бетонную полосу. На играх все сходило. Но в военное время последствия такого маневра страшно представить. Мы этими грунтовыми аэродромами себя и других больше утешали, чем на них надеялись. Раздражать начальство своим откровением было не принято, да и оно, мы чувствовали, прекрасно понимая проблему, предпочитало пребывать в заблуждении, поскольку альтернативы ему не находило. А она была. Была в государственном, а не в ведомственном подходе к строительству бетонных аэродромов, из-за чего из года в год плодилось их, мелких и слабых, как из яичной скорлупы, великое множество, среди которых — ни одного, способного принять тяжелый самолет.

Через много лет, получив мощную поддержку моих старших начальников, я доложил о превратностях аэродромного строительства на заседании коллегии Министерства обороны, но Д. Ф. Устинов, тогдашний министр, сразу прихлопнул эту тему: [426]

— Как строили, так и будем строить.

В общем, авиационные командиры манипулировали аэродромным маневром как умели, по возможности избегая посадок на грунт.

Наше вольнодумство приструнил и Андрей Николаевич Туполев, выдав жесткие ограничения по ресурсу приземления: одна посадка на грунт равна трем посадкам на бетон. Не разгуляешься! Не скоро, но эта вынужденная грунтовая концепция постепенно угасла, уступив место более рациональным решениям.

Ущемил нас Андрей Николаевич и по части полетов на малой высоте. Мы б к земле не прижимались, да наши бортовые средства радиопротиводействия были, мягко говоря, несколько слабоваты, чтоб эффективно противостоять станциям обнаружения и прицеливания ПВО противника. Куда надежнее могла прикрыть нас от преждевременной засечки на опасных участках полета малая высота, поскольку радиоизлучения локаторов почти не касались земной и морской поверхности. На тренировках с отечественной ПВО, если план полетов удавалось сохранить в тайне, наши корабли на малой высоте проходили незамеченными и нетронутыми через огромные пространства. Со своими — что с того? Но дело в том, что радиолокационные поля вероятного противника, общая картина которых нам была хорошо известна, мало чем отличалась от советских. И это нам давало немалый шанс. [427]

Полеты на высоте 100, 200, 300 метров мы затеяли, как водится, тоже «без спросу», не видя в том какой-либо крамолы, но, как оказалось, самолетная конструкция, особенно в летнее время, в турбулентном воздухе от земных испарений, претерпевает повышенные нагрузки. И Туполев присудил: один час на малой высоте — два часа самолетного ресурса. Накладно, конечно, и ресурсом разбрасываться не дело, но от этой, пожалуй, единственно надежной возможности проникнуть к целям более или менее незамеченными мы отказаться в то время не могли. Да и позже, когда появились новые, более сильные, но все еще слабые средства радиопротиводействия и даже дальнобойные противорадиолокационные ракеты, от малых высот мы не открещивались.

Неожиданная задача досталась экипажу замкомэска Андрея Дурновцева — взорвать над полигоном 50-мегатонную ядерную бомбу. Если учесть, что мощность сработавшей над Хиросимой атомной бомбы составляла всего лишь одну пятидесятую часть одной мегатонны, можно представить, какой зверь сидел в той, что подвесили Дурновцеву. «Кузькина мать», как нарекли ее на хрущевском жаргоне атомные спецы, в люки не лезла (это в нашу-то махину!), и для нее пришлось готовить специально доработанный самолет, под которым она только холкой пряталась в фюзеляже, а массивными бедрами красовалась снаружи.

Когда Дурновцев после сброса этой дуры сумел к моменту взрыва отойти от полигона (мотая на полном газу, пока она спускалась под парашютной системой) на удаление около ста километров, в чистом голубом арктическом небе его корабль догнали восемь зримо видимых, уплотненных до синевы воздушных волн. Под их мощными, сотрясающими ударами были сорваны стойки бортовых огней, смяты некоторые лючки и кое-где деформирована обшивка. Но самолетная конструкция устояла, и Дурновцев благополучно вернулся на свой аэродром. [428]

С трибуны проходившего в те дни XXII съезда партии (к чему, собственно, и был приурочен ядерный взрыв) Н. С. Хрущев с угрожающей запальчивостью оповестил весь мир о появлении новой советской бомбы невиданной разрушительной силы, даже уменьшив в своем сообщении ее действительный мегатоннаж почти на одну треть. Не из застенчивости, конечно: сила взрыва, как оказалось по позднейшим подсчетам, значительно превысила ожидаемую, в чем не ошиблись и все другие страны, зафиксировав то небывалое рукотворное сотрясение. Это «штучное изделие» серийным, естественно, стать не могло, но как не поиграть силенкой, отказать себе в удовольствии ощутить смятение в лагере вероятного противника!

Видя энтузиазм Хрущева, некоторые деятели стали навязывать ему подрыв и стомегатонки, но ученые-ядерщики сумели отговорить его от этой безумной затеи, и он отступил.

Дурновцев и его штурман Иван Клещ привинтили к мундирам по Золотой Звезде.

Весной пятьдесят девятого года не очень броско промелькнуло печатное сообщение о новом мировом рекорде дальности полета по замкнутой кривой, установленном американскими военными летчиками на самолете «Б-52». [429] Прямо в душу кольнул меня этот рекорд — 14 450 километров. Да ведь это для наших самолетов почти тренировочная дальность! А американцы, как стало известно из служебной информации, перед тем полетом подвесили в бомболюки еще и дополнительные топливные баки. Нет уж, их нужно как-то осадить! Я бросился к номограммам расчета дальности полета и понял, что этот рекорд можно не только крепко накрыть, но и значительно превзойти.

На другой день, пока я раздумывал с чего начинать, неожиданно раздался звонок маршала Судца:

— Ты иностранной информацией интересуешься?

На мой недоуменный, но утвердительный ответ он тут же с напором:

— Так чего ж ты сидишь? Американцы на весь мир расшумелись о своем рекорде, а ты их заткнуть не можешь? Я направил к тебе Таранова. Он уже в дороге. Готовься. Чтоб было 15 тысяч!

И положил трубку.

Генерала Виктора Тихоновича Таранова, главного штурмана Дальней авиации, я прекрасно знал и любил за его открытый и веселый нрав и был рад предстоящему с ним полету. Как только он в сопровождении еще двух штурманов, его помощников, появился со своим толстым штурманским портфелем, первым делом сообщил, что они в пути время попусту не тратили и подготовили расчеты не на 15, а на 16 тысяч.

— Пока вы считали в дороге, — парировал я его штурманский энтузиазм, — у меня получилась вполне достижимой дальность 17 тысяч. На нее и будем рассчитывать.

Прикинув еще раз — и обоюдно, и врозь — на том и сошлись. [430]

Лететь решили тремя кораблями. На двух — экипажи заместителей командиров полков, великолепных, высококлассных летчиков Николая Хромова и Евгения Мурнина, а на третьем — мой с Тарановым. Расписали полетные карты и бортжурналы, выждали подходящую погоду, чтоб не путаться в грозовых и мощно-кучевых облаках, и часа за два до рассвета пошли. Маршрут лежал вдоль Кавказа, через Среднюю Азию, вверх по Лене в Арктику, вокруг ее островов к Кольскому полуострову, в район Москвы, Куйбышева и к себе домой, на Украину.

Но вдруг, ненамного отойдя от аэродрома, на самолете Хромова зафлюгировались винты одного из двигателей. Пришлось Николаю Михайловичу вырабатывать топливо и возвращаться домой. Мы с Мурниным прошли по намеченному маршруту без отклонений, сбросили бомбы на попутном арктическом полигоне и, отмахав 17 150 километров за 21 час 15 минут, вернулись на свой аэродром. В моем экипаже перед посадкой бодрствовал Таранов, бортинженер Евтушенко и я, остальных намертво свалил полночный сон. В баках оставалось горючего еще на час полета, а может, и больше. На конечном этапе, когда машина, уже проглотив более ста тонн керосина, была максимально облегчена и вышла на высоту 13 тысяч метров, удельный расход топлива оказался ничтожно малым и гораздо меньше расчетного.

После посадки, предвкушая ту блаженную минуту, когда, еще по давней и твердо устоявшейся авиационной привычке, смогу зайти за хвостовое оперение и там освободиться от накопившейся «влаги», поскольку в полете туалетными приспособлениями ни разу не воспользовался, я вдруг с ужасом увидел, что на стоянках светят прожектора, сверкают трубы духового оркестра и толпится какая-то общественность. [431] Как оказалось, это начальник политотдела корпуса Роман Романович Ващенко организовал торжественную встречу нашим экипажам с музыкой, цветами и речами. Выдержал я и это испытание, перенеся самую важную для меня, уже нестерпимую в те минуты, «процедуру» еще на некоторое время.

Час был предутренний, но, несмотря на более чем суточное бодрствование, ко сну не тянуло. Расположившись в компании с Виктором Тихоновичем и самыми близкими мне товарищами за неторопливым ужином (или завтраком?), я попросил наших операторов доложить на КП Дальней авиации об окончании полета, но неожиданно раздался встречный звонок. На трубке, к моему удивлению, был сам командующий. Я коротко доложил маршалу о выполнении задания, и он поздравил всех нас с мировым рекордом. Оказывается, он в эту позднюю пору все еще был в штабе и следил за окончанием полета.

Рекорд, однако, вышел у нас хоть и крупный, но неофициальный, поскольку о спортивных комиссарах на нашем маршруте никто не побеспокоился. Несмотря на это, в военных газетах очень лаконично было сообщено, что два советских серийных самолета намного превысили официальный рекорд дальности полета, имея на посадке запас горючего еще на час пребывания в воздухе. Была названа и величина пройденного расстояния. Да и не спортивная стояла перед нами задача, а скорее, так сказать, военно-политическая: сделать американцам щелчок в нос — удовольствие в то время было немалое и приятное. Правда, мы тут же пожалели об упущенной возможности овладеть официальным мировым рекордом, и маршал Судец решил повторить полет, на этот раз с привлечением спортивных комиссаров. [432] Была сформирована новая команда во главе с заместителем командира дивизии Алексеем Александровичем Плоховым, но на огромной площади на много дней осели непроглядные осенние туманы и так заклинили аэродромы, что ни взлететь, ни, тем более, сесть. Спорткомиссары на контрольных пунктах, особенно арктических, через неделю все разом заскулили, и нам деваться было некуда, пришлось полет отбивать до лучших времен. Но они не настали. Постепенно наши самолеты под весом нового оборудования и вооружения стали отяжелевать, сдавать свои летные качества, снижая в том числе и радиус действия. Зато американцы, не ожидая старости своих «Б-52», обновили их, освежили, впрыснули, так сказать, эликсир второй молодости, заменили крылья, увеличили емкость топливных баков, поставили легкое, но более мощное вооружение и оснастили новыми экономичными двигателями. После этого еще раз сходили на рекорд дальности, уже недосягаемый для наших кораблей.

Корпус

Когда не все под рукой. — На грани заклания. — Океанские свидания. — Что водится в Норвежском море. — Красив черт, но страшен. — Под чужим флагом. — Над восставшей Прагой. — В огне полигонных сражений

Под Новый шестьдесят первый год в дивизию пришел приказ с моей фамилией: назначить заместителем командира корпуса. [433]

Корпус огромный — несколько дивизий трех-полкового состава да еще отдельные полки россыпью. Командир корпуса моим назначением был недоволен, искал другого. Видно, смущал более чем десятилетний диапазон в возрасте, показавшийся Николаю Сергеевичу угрожающим его командирской должности. А тут еще, накануне назначения, устроил было подлую интригу, столкнув меня с комкором, один из корпусных инспекторов, незадолго до того смещенный по моему настоянию с должности командира полка за профессиональную бездарность и непреодолимое пристрастие к спиртному. Но этот чуть продержавшийся нанос постепенно угас и в личных отношениях с Николаем Сергеевичем не имел каких-либо последствий. Человек он был по натуре суховатый, немногословный, без чувства юмора и с некоторыми общеизвестными, ставшими предметом доверительных острот странностями: терпеть не мог, агрессивно преследуя, курящих и обожал, вынуждая к тому всех его окружавших, упражнения с двухпудовыми гирями. В конце концов, это далеко не худшие пристрастия, но меня они не затрагивали. Курить я бросил в одно мгновение еще учась в академии, и с него этого было вполне достаточно, чтоб не возбуждать моего усердия в гиревом спорте. Но сам Николай Сергеевич был силен необыкновенно. Рассказывают, будто во время войны, когда в мерзкую погоду при заходе на посадку он задел фюзеляжем поросший кустарником пригорок, от чего его самолет развалился вдребезги, а сам Николай Сергеевич со страшной силой был выброшен далеко вперед, он остался жив и цел и, лежа в кустах, все еще сжимал в своих огромных кулачищах с мясом вырванный штурвал. [434]

Мои рабочие привычки командира полка и дивизии, когда все было под рукой и я очень многое делал сам, здесь, вдали от аэродромов, теряли опору, приобретали форму абстракции, расплывались, почти не проникая в ткань живого организма полков. Пришлось разлетывать, да почаще, по авиачастям. Но, работая в одном месте, почти ничего не знаешь, что делается в других. Разве что телефонная информация с КП корпуса. А полеты шли почти круглосуточно — одни их заканчивали, другие начинали. Конечно, везде работали командиры полков и дивизий, офицеры в летном деле опытные, ответственные и, в общем-то, надежные, но кого они выпускали в воздух, это мне, кроме формальных данных, знать было не дано. А может, и не нужно? Корпус — это иная, более высокая горизонталь командной структуры, с которой все должно быть видно широко, но не в деталях. А между тем, как я убеждался, кое-кто из полковых командиров, не говоря уже о дивизионных, предпочитал в таком тонком деле, как летная подготовка экипажей, больше командовать и распоряжаться, чем учить и обучать, поскольку и сами не очень владели методикой летного обучения. Это были прекрасные боевые летчики, но не всем дано стать инструкторами в профессиональном смысле слова, хотя с инструкторского сиденья они-то умели летать ничуть не хуже, чем с командирского. Вместе с тем строевой полк — это не только боевая тактическая единица, но вечная школа летной выучки и совершенствования. Его командир должен обладать скорее задатками педагога, чем манерами администратора.

В ту же зиму в корпусе дуплетом в двух полках произошло по авиакатастрофе, впервые в командирской жизни задевшие мой личный служебный долг. И там, и там в непосильных ночных погодных условиях в воздухе оказались молодые, слабо натренированные летчики. [435]

Разбирательство было тяжелым. Руководил им примчавший из Москвы маршал Судец, на завершении учинивший крутую расправу с теми, кто так легкомысленно выпустил тех летчиков в полет. Но это так, вдогонку. Жизнь двенадцати молодым и крепким парням не вернешь. Не было бы следующих...

Не от маршальских экзекуций, конечно, но летные происшествия длительное время не проявлялись. Со многим пришлось разбираться, поправлять и переделывать, прежде чем плановая работа вновь вошла в свои берега.

Николай Сергеевич работал спокойно, но предчувствия его не подвели. Уже катило лето, когда однажды он резким — по селектору — «Зайдите!» вызвал меня к себе. В кабинете был один, но на лице осела печать беспокойства — видно, только что закончил какой-то неприятный телефонный разговор. С него он и начал, сообщив, что ему предложили новую должность командующего авиацией в Арктике, а меня собираются назначить на его место. При громком звучании предложенная Николаю Сергеевичу должность была, мягко говоря, не выше той, которую он занимал сейчас, да и по другим, домашним, мотивам этому, уже немолодому человеку, я чувствовал, не хотелось разрушать привычный, хорошо настроенный на долгие, если не на конечные, годы уклад своей семейной жизни.

— А вы пришли сюда совсем недавно, — продолжал он, — опыта работы в корпусе еще нет, спешить некуда, а должность эта от вас никуда не уйдет. Вы должны отказаться от предложения. [436]

Все это выглядело крайне нелепо. Никто со мной не говорил о новой должности, а командир уже требовал от нее отказаться. Если бы мне предстояло, чтоб не стоять поперек судьбы Николая Сергеевича, сейчас же уехать в любое другое место, я, не задумываясь, тотчас исчез бы с его поля зрения, но ситуация складывалась иначе. Командир ждал моего ответа.

— Мне нечем возвратить вашим аргументам, касающимся оценки моей службы, как командир все решаете вы. Я не жду никаких назначений и не напрашиваюсь на новую должность — такие претензии унизительны и недостойны офицера. Но если станет об этом вопрос, я, как военный человек, отказываться от нового назначения не должен и потому не буду.

Тираду я произнес спокойно и твердо, ибо именно так понимал принципы служебных передвижек.

На другой день, оставив меня «на хозяйстве», Николай Сергеевич по вызову улетел в Москву, а к позднему вечеру на аэродроме бывшей «моей дивизии», приземлился заместитель командующего Дальней авиацией Г. А. Чучев, предварительно вызвав к себе и меня. Генерал-полковник авиации Григорий Алексеевич Чучев был по-армейски строг, подчеркнуто пунктуален, обладал железной логикой, здравомыслием и в самых, казалось, неразрешимых делах всегда находил простые и ясные решения. Семью годами раньше, будучи командующим нашей воздушной армией, именно он уговорил Главного маршала авиации А. А. Новикова направить меня в Академию Генерального штаба. Жесткий, порою излишне крутоват в отношениях с ближайшим окружением, Григорий Алексеевич всегда от — носился ко мне очень спокойно, с доброй душой, но на этот раз встретил хмуро, был неразговорчив и в штабе неожиданно и резко потребовал от меня доклада о положении дел в корпусе. [437] Слушал сосредоточенно, молча. Задал несколько, казалось бы, не имеющих к делу вопросов. Но и они не навели меня на догадки относительно цели его прилета. Неужто, замышляют объявить тревогу? Обычно московские начальники с этого и начинают — с разговоров, заслушиваний, а потом, в самый неподходящий момент раз — и сигнал.

Но уже совсем к ночи, в неторопливом пешем пути к гостинице, куда мы отправились вдвоем, он вдруг после долгого молчания заговорил укоризненным тоном:

— Что ж это вы, товарищ Решетников, дрогнули? Мы вас учили, надеялись на вас, а когда предложили более трудную и ответственную работу — отказались от нее.

Я аж задохнулся.

— Как это — отказался? Кто вам сказал такое?

— Ну, как же. Командир корпуса доложил командующему, что вы считаете себя неподготовленным, неопытным для такого дела, да еще здоровье будто бы неважное и потому отказываетесь.

Я был ошеломлен и растерян. Пришлось воспроизводить тот неприятный диалог, что состоялся у меня с Николаем Сергеевичем днем раньше. Чучев возмутился, с полдороги вернулся в штаб и, несмотря на полночный час, нашел по закрытому телефону командующего и передал ему всю суть вопроса. А утром, не приступая ни к каким делам, улетел в Москву. Видно, разговор со мною был единственной целью его прилета. [438]

С Николаем Сергеевичем мои отношения не испортились. По крайней мере внешне. Слишком велико, чтобы деликатничать при выборе средств противостояния намерениям командующего, было его желание остаться на месте. Но если бы он поступил по-командирски, доказав мою неподготовленность, все бы выглядело вполне пристойно. Приказ состоялся.

Время катило тяжелое. Конфронтация с Западом все больше обострялась. Мир ожесточался. Набирали силу ракетные войска. «Дорогой Никита Сергеевич», безоглядно уверовав в неотразимость и универсальность нового вида оружия, провозгласил закат боевой авиации и прошелся по ней разрушительным вихрем, подчинив своей слепой вере верхние эшелоны управления ВВС. Их эмиссары самого высокого ранга разлетались по авиачастям, неся в ошеломленные ряды летного и командного состава новые идеи ведения войны в ракетном варианте, где воздушным силам не оставалось места. В эти идеи руководство ВВС особенно крепко «поверило» после того, как выступивший в защиту авиации смельчак и умница, командующий ВВС Одесского военного округа Герой Советского Союза генерал-полковник авиации Борис Арсеньевич Сиднев был мгновенно снят с должности и уволен в запас.

— Он ничего не понял, — припечатал Хрущев свой вердикт, едва ему донесли о содержании речи Сиднева.

Все остальные «поняли» сразу.

Резались под корень, разгоняя летный и технический состав — кого куда, — полки и дивизии, закрывались авиационные школы, ремзаводы переда — вались в ракетные формирования, прекращалось строительство аэродромов. На разделочных базах сотнями уничтожались самолеты, даже новенькие, с заводов. О них мы будем еще крепко жалеть. [439]

Над Дальней авиацией нависла прямая угроза ее заклания. Но Владимир Александрович Судец — никому другому это не удалось бы, — пойдя на крупные организационные перестройки и жертвы управленческого аппарата, сумел сохранить ее боевой состав почти без урона. Значительная часть старшего и даже высшего командного состава была переключена на комплектование ракетных частей и соединений. Они первоначально создавались в недрах Дальней авиации, входили в ее состав и при первой же готовности становились на боевое дежурство. Так и шло бы их развитие, но, когда назрела пора создания новых и более крупных формирований, главнокомандующий ВВС перед перспективой одновременного управления авиацией и ракетными войсками, кои считал более артиллерийским, чем авиационным средством, на мгновение заколебался, чем немедленно воспользовались в Министерстве обороны: ракетные соединения из состава Дальней авиации были выведены, и на их базе возник новый вид вооруженных сил — ракетные войска стратегического назначения.

Но авиация была жива, превозмогала боль и потихоньку залечивала раны. Наделав бед и осознав заблуждение, верховное руководство постепенно возвращало ей подобающее место. Воспряли и недавние вероотступники. [440]

Спасением Дальней авиации явилось, пожалуй, и то обстоятельство, что к тому времени на выходе оказались тяжелые авиационные ракеты для обычных и ядерных зарядов с дальностью пуска по наземным и морским целям в несколько сот километров. Поспели и новые средства навигации, радиопротиводействия и разведки. В таком оснащении Дальняя авиация выглядела уже качественно иной, соответствующей новейшим концепциям ведения войны. Бомбардировщикам, чтобы стать носителями ракет, предстояла крупная и сложная модернизация, осилить которую могли, как это виделось, только заводы авиапромышленности. Но наши гиганты авиастроения, с их непостижимо колоссальной армией рабочего класса и ничтожной, по мировым меркам, производительностью труда, еле справлялись со своим чахлым планом, и наш заказ отвергли начисто. Пришлось эту задачу взваливать на свои плечи, поручив ее корпусным авиаремзаводам, предназначенным, строго говоря, для поддержания боеготовности авиачастей и уж никак не для промышленной переделки самолетов. К счастью, там оказалось немало специалистов высокой квалификации, и они не подвели.

Первый ракетоносец выкатывали из сборочного цеха с таким волнением, как первый путиловский трактор на заре социализма. И хотя завод работал с максимальным напряжением, программа растянулась на годы, в течение которых первые ракеты стали морально устаревать, а на смену им шли уже новые, с более мощными зарядами, повышенной дальностью пуска и хорошей сверхзвуковой скоростью. Ещё не закончив одну программу, пришлось затевать новые доработки.

В технику пилотирования подвешенные под крылья ракеты особых неожиданностей не принесли, а вот на пусках фордыбачили, особенно те, из первого пришествия. Иная сойдет с пилона и то теряет цель, уже идя в самостоятельном полете, то движок у нее заглохнет. [441] И начинает шарахаться эта дурочка, потерявшая «голову», из стороны в сторону, а утратив тягу, беспорядочно валится вниз. А там бывают люди, хоть и пустынные места выбираются для трасс. С земли, пока не поздно, идет к заряду ликвидации сигнал. Ракета взрывается и прахом оседает на землю. Туда на вертолетах спешит инженерная комиссия, собирает осколки и по ним пытается понять причину отказа. Начинаются разного рода «мероприятия», мелкие доработки, контрольные проверки боекомплектов. После нескольких удачных пусков всем кажется, что мы «схватили дьявола за бороду», но вдруг — опять срыв. Все начинается сначала. Патологические родовые болезни сопровождали жизнь этих лауреатских ракет до самого их списания.

Боевого заряда в ракете нет, но веса в ней — несколько тонн, да еще с агрессивными, взрывающимися при смешении компонентами топлива. До больших бед мы не дожили, но буровую вышку, поставленную геологоразведчиками вопреки категорическому запрету на небезопасном расстоянии от границ полигона и «светившую» массой своего металла, ярче, чем наши рядом стоящие мишени, одна ракетка на исходе полета все-таки схватила и разнесла вдрызг. Геологов в ту минуту там, к счастью, не было, но снялись они с того места мгновенно.

В другое время на Дальнем Востоке, где трасса пусков проходила над территориальными советскими водами, объявленными в этой полосе запретными для судоходства, такая же «блудница» при групповых пусках неожиданно соблазнилась японским рыболовным судном, жульнически вторгшимся куда не следует, и вмазала в надстройку его палубы. Погром учинила страшный, назревал крупный скандал. Но капитан «рыбака», истово извиняясь.чуть ли не на коленях просил наших полномочных представителей простить ему вторжение в чужие пределы и отпустить восвояси, поскольку посудина была еще на плаву. Пришлось «уступить». [442]

На Западе уже применялись ракеты нового класса с иной, более эффективной системой наведения, до которой мы сумели дотянуться нескоро, а наши «шедевры» мало того что были чересчур разборчивы и капризны в выборе цели и не на каждую шли с желанием, особенно наземную, но еще оказались сыроваты и по конструкции, и по технологии исполнения. Слишком безоглядно и торопливо проталкивали их в строй наши заказывающие структуры, смыкавшиеся в своих заботах больше с промышленниками, чем с интересами боеготовности, поскольку за принятием на вооружение новой боевой техники всегда следовали крупные награды и премии. Ни один пуск не гарантировал счастливого исхода и всегда сопровождался переживаниями не только экипажей, но и причастного к нему руководящего командного состава. В самом небольшом комплекте отобранных для тренировки ракет (и это по специализированным мишеням!) две-три непременно подведут. Но поди знай, какая!

И как же было досадно, когда та, порою единственная (пуск — удовольствие не из дешевых), что выделялась полку для применения на очередных учениях, следовавших в те годы, меняясь в масштабах, одно за другим, отказывала в полете или еще до отцепки. На длительный срок, до очередной реабилитации, полк, каким бы сильным он ни был, обрекался на неудовлетворительную оценку. Хорошо, если она исходила от ближайших старших командиров, они чаще других проводили разного рода «проверки и учения, а если от министра или его инспекции? [443] Кто посмеет изменить министерское заключение, да еще врубленное в приказ? Критерии тут предельно просты: поразил цель — отлично, не попал — двойка. Все остальное — от лукавого. Иные руководящие, но несведущие технику пуска представляли как пальбу на стрельбище, где результат зависит от умения прицелиться, «поймать на мушку» и сноровки стрелка.

Зато в условиях боевой обстановки нас эти технические погрешности в смущение не ввергли бы: на военных играх по каждому из намеченных для удара объектов мы планировали, компенсируя невысокую надежность, применение нескольких ракет. Даже единственная, достигшая цели, в сочетании с мощным зарядом гарантировала уверенное ее поражение, а что касается остальных, пущенных внакладку, то мы в подробности их разрушительных последствий не вникали, хотя достаточно было самого поверхностного воображения, чтобы представить, как под обоюдными ударами сотен и тысяч термоядерных зарядов будет гореть земля и гаснуть жизнь на ней. Под ними, прицельными ли, случайными, неминуемо окажутся сотни атомных электростанций, химических заводов, десятки плотин и дамб, охраняющих города и целые государства от напора морской стихии. Чернобыль покажется легким насморком рядом со всепожирающим апокалипсисом ядерной войны. Так ли уж далеко стояли мы от нее? Да нет. Бывало совсем рядом. И не раз. У ядерных «кнопок» сидели такие храбрецы, что они в «советах посторонних» не нуждались. [444]

Когда по хрущевскому сценарию Советский Союз ухитрился скрытно переправить на Кубу под нос Соединенным Штатам стратегические ракеты, накаленность военного противостояния подскочила до точки кипения. Мы стояли друг против друга, как стоят в обороне накануне сражения, ожидая первого неосторожного шага противника, чтоб тут же, боясь опоздать, ввязаться в губительную, воистину последнюю для мира бойню.

В один из дней, когда вот-вот кто-то должен был дрогнуть, к нашим стратегическим кораблям-носителям были поданы ядерные бомбы. Хотя экипажам их не передавали и на замки не ставили, момент был грозный. Спустя несколько часов по команде Москвы «изделия» снова вернули в свои подземелья. Это был их первый и единственный «выход в свет». Но достаточно и одного, в какой-то миг не холостого, чтоб не было следующего.

Не повезло ли нам в тот раз с Джоном Кеннеди — человеком сдержанным и здравомыслящим? А столкнись Никита Хрущев с натурой себе подобной?.. Как легко он тогда произнес: «Вы хотите ядерной войны? Вы ее получите!»

Зона напряжения была, однако, не только над Кубой.

Вдоль советских морских границ то рядом, то пересекая их, круглые сутки носились натовские воздушные разведчики. Их отгоняла ПВО, но длилось это непрерывно. На океанах, нацеленные на важнейшие советские объекты, несли боевое дежурство усиленные ядерные группировки американских подводных и авианосных сил. С них не спускали глаз корабельные и воздушные моряки, но было поручено и нам присматривать за вероятным морским противником на Атлантике, а более всего за средиземноморскими соединениями на переходе через океан. [445]

Полет первой пары оказался неудачным. Когда уже был пройден траверз Ирландии, на борту головной машины случился технический отказ, с которым в другом случае экипаж, глазом не моргнув, продолжал бы выполнять задание, но тут особая обстановка, и пара возвратилась на свой аэродром. Не дотянула до цели, встретив трудную, грозовую погоду и вторая пара. Сквозь вполне объективные и предметные причины возвратов невольно просвечивались и скрытые психологические. Спасая престиж дивизии третий выход возглавил сам командир — генерал Иван Васильевич Шиханов. Ему достались крайне тяжелые погодные условия, с которыми действительно не следовало бы связываться, но он одолел их, а обнаружив по локатору, где-то между Азорскими островами и Гибралтаром, американскую авианосную группу, пронзил облака, вышел под нижнюю кромку и на высоте метров 200–300 несколько раз прошелся над авианосцем, засняв его палубу, корабли боевого охранения, закатил над ними, рассматривая визуально, размашистый вираж и, войдя в облака, взял курс домой. Его ведомый ракетоносец оставался на большой высоте, ходил галсами и фотографировал изображение морской обстановки с экрана радиолокационного прицела. Тот прицел своей дальнозоркостью охватывал пространство раза в четыре превышающее то, что было доступно локатору ведущей машины. С огромных дальностей ведомый первым обнаруживал цели, наводил на них командира и, оставаясь на высоте, ждал его возвращения. За ними гонялись палубные истребители, брали в «клещи», не давая развернуться, проскакивали перед носом, подстраивались к пилотской кабине, грозя командирам кулаками, но помешать полету не сумели. [446]

Снимки были великолепны. Боевой порядок авианосной группы выглядел хрестоматийно классическим: в центре — морская громадина «Энтерпрайз», с палубой, обставленной самолетами, а вокруг, кольцом, — корабельная охрана.

С тех пор с авианосными соединениями у нас установились безмолвные и не очень дружеские, но регулярные контакты, которыми не на шутку была встревожена Америка. Тогдашнего министра обороны США Макнамару призвали на публичную пресс-конференцию и с пристрастием допросили, как это он допустил, чтобы советские бомбардировщики летали над американскими авианосцами, и что он намерен предпринять, чтобы унять этих русских?

Чем он мог оправдаться? Воды нейтральные, открывать огонь — все равно что затевать войну. А в Средиземном море американские и советские корабли вообще ходят рядом, и мало ли кто летает над ними? Макнамара заключил свое выступление в том духе, что придется привыкать и к этой новой реальности. В конце концов, и американские самолеты носятся над советскими кораблями.

Мир от наших бдений спокойнее не становился, но нам казалось, что именно мы и оберегаем его от тревог.

Как бы тихо и молча ни трогались в путь авианосные группы, незаметно пересечь океан никому не удавалось. Наши «глаза», видимо, были везде, а позже кое-какая информация стала поступать и со спутников. [447]

Но метаморфозы происходили удивительные. «То вдруг очередная пара, выйдя на авианосную группу, среди кораблей охранения не обнаруживает свою главную цель — авианосец, а он, сердешный, в предвидении встречи со своими преследователями, шасть, да и выскочил из «кольца». Но истребители-то вьются, значит, он где-то здесь! Так и есть: взбивая пенный след, он уходил все дальше и дальше к югу, но его и там настигли. К слову, боевые порядки кораблей охранения тоже стали утрачивать традиционные формы и из полета в полет представали в новом облике.

В другом случае во время поиска была запеленгована работа радиосредств авианосца под очень странным ракурсом, а радиолокационная отметка не оставляла сомнений в ее принадлежности крупному кораблю, но, как оказалось, то был «муляж» — кораблик среднего достоинства, но, видимо, плотно обставленный уголковыми отражателями, «светившими» на экранах яркой отметкой, а сам вожделенный предмет поиска шел со «свитой» в режиме полного радиомолчания своим проторенным путем, надеясь избежать очередного свидания с бомбардировщиками.

Для наших экипажей это была великолепная тренировка в поиске и выходе на подвижные цели в удаленных районах.

Немало любопытного обнаруживалось и в корабельных маневрах, в тактике действий палубной авиации.

Противовоздушная оборона авианосных групп и соединений — штука чрезвычайно серьезная, а лучше сказать, неподступная. В боевых условиях наши контакты могут осуществляться только с больших дистанций, держась на расстоянии дальности ракетного пуска. Но над мирными нейтральными водами не грех и повидаться. Это совсем не значит, что авианосцы вообще неуязвимы. Уязвимы, да еще как! Характер наших ракет был именно таков, что на морские цели они шли охотнее, чем на все другие. [448]

Думаю, наши непрошеные визиты были для американцев не только раздражающим фактором, что само собой, но тоже полезным средством для их собственных тренировок. Во всяком случае, на наши самолеты палубные истребители напускались целыми вереницами и в гораздо большем количестве, чем это было бы разумным в боевой обстановке. Только никто из них не подозревал, что при перехвате бомбардировщиков на дальних дистанциях истребители подтверждали правильность выхода на цель и задолго до визуального обнаружения гарантировали присутствие в составе корабельной группировки и самого «его величества» авианосца. Они фактически сами же и выводили на него.

Наиболее удобным районом для таких «свиданий» были воды, омывающие Азорские острова. Именно там проходили морские трассы от Норфолка до Гибралтара. Но путь бомбардировщиков к Азорам был непрост. Немало неожиданностей и грозных препятствий каждый раз воздвигала океанская погода, не говоря уже о том, что, оторвавшись от последнего краешка земли на Кольском полуострове, там в безысходную минуту запасного аэродрома не найдешь.

Правда, воздушный путь кое-где подстраховывался снизу кораблями спасательной службы советского Военно-Морского Флота, но, слава богу, прибегать к их услугам не доводилось. [449]

А обстановка в Атлантике постепенно накалялась. На траверзе Англии и Исландии наши самолеты почти регулярно стали перехватываться и сопровождаться натовскими истребителями. Беды в том нет, но чтоб избавиться от их встревоженного внимания, экипажи иногда преодолевали эту зону на малых высотах, под «лепестками» видимости береговых локаторов. Авианосцы же, пытаясь от нас отвязаться, а может, прощупать наши возможности, попробовали сманеврировать южнее Азор, стали прижиматься к островам Мадейра. Все это в сочетании с другими неожиданными демаршами вело к повышенной потребности горючего, и, хотя грех было жаловаться на емкость топливных баков, все же пришлось на рубеже береговой черты прибегнуть к попутной дозаправке в воздухе.

Еще затейливей складывалась разведка на Тихом океане. Там опорным районом, через который шли авианосные группы в зоны боевого дежурства, были Гавайские острова, иногда атолл Уэйк. Но это очень условно: «ловить» корабли приходилось и куда южнее. И тогда Александр Игнатьевич Молодчий, в ту пору командир корпуса на Дальнем Востоке, одной попутной дозаправкой не ограничивался, а, случалось, высылал и встречную. После затяжной разведки, чтоб дотянуть до береговых аэродромов, бомбардировщикам еще над океаном подавали заправочные шланги и подкачивали опустевшие баки.

Эти контакты с авианосцами продолжались многие годы. Не видя враждебных намерений, американцы постепенно стали к нам привыкать, перестали злиться и, судя по мимике и жестам летчиков-истребителей, обрели некую к нам доверчивость. Открытую агрессивность сохраняли немногие и, как ни странно, негры. Видимо, они были «патриотичнее» белых. Да и чего злиться? [450] Ракеты и бомбы мы не возили, а пушки держали в походном положении. Но правда и то, что ни одно дело без дураков не обходится. Однажды, пристроившись к корме, истребитель затеял вполне благодушный мимический «разговор» с кормовым стрелком. А тот — то ли его не поняв, но, скорей всего, сдуру — возьми да и разверни в его сторону пушки. Истребитель осерчал, вышел вперед, на уровень пилотской кабины и, постукивая себя по голове, тыча пальцем в сторону хвоста, пожаловался командиру на кормового и в довершение «разговора» приспустил лафет со своими стволами, как бы говоря, что он тоже не рыжий и у него тоже есть чем шарахнуть. Командир сразу смекнул, в чем дело, и без особых раздумий выдал в корму популярное народное словосочетание, чтоб мгновенно водворить там порядок, и извиняющимся жестом погасил конфликт с истребителем.

Наши штабы уже давно обладали подробнейшими фотодосье на всю авианосную рать. Не стоило сомневаться, что и наши бомбардировщики (хоть мы на них и меняли из полета в полет бортовые номера) оказались запечатленными во всех ракурсах на американских фото — и кинодокументах. Но полеты продолжались с прежней интенсивностью, поскольку дело заключалось не столько в сборе новой информации (мы и без того дефицитом разведданных не страдали), сколько в демонстрации противостояния или, по новейшей терминологии, «демонстрации присутствия». «Земля» в такие дни чувствовала себя настороженно. На командных пунктах, причастных к полету, не умолкая, потрескивали телефоны, бубнили селекторы. К оперативному расчету то и дело, не довольствуясь докладами по переговорной сети, спускались нетерпеливые начальники, склонялись над картами, перечитывали радиограммы, терзали синоптиков, «вымогая» у них более лучшую погоду, чем есть она на самом деле. [451]

Как ни казались эти рейды вполне привычным и обыкновенным для стратегического бомбардировщика делом, даже с дозаправкой топливом в воздухе, многочасовой абсолютный отрыв от каких бы то ни было аэродромов, встречи над океаном один на один с противоборствующими истребителями вероятного противника, так сказать, без свидетелей, путанице облаков, над океаном; пролеты на малой высоте над сонмом следящих и сопровождающих через прицелы корабельных стволов и пусковых установок — невольно привносили во все привычное особую психологическую атмосферу, в которой резко, до роковой, возрастала цена любой экипажной ошибки или непредвиденных осложнений со стороны, скажем, техники, погоды, воздушной обстановки. И все же в тех, порою дерзких, а то и на грани предельного риска налетах была своя драгоценная «изюминка». Одолевшие раз-другой такую задачу значились у командования и в штабах на особом счету, ценились по высшим меркам летного и боевого мастерства. Да и вкусившие острых впечатлений сами командиры кораблей и их экипажные команды как бы чуть-чуть преображались, обнаруживая в себе новые грани летного характера и воли.

Нет других, более «крепких» средств закалки души, чтоб наполнить ее отвагой и решительностью, чем те, что приближают боевого летчика к реальной опасности, рискованной ситуации, у роковых граней которых вся надежда на его твердую волю, хладнокровие и точный профессиональный расчет. [452]

Правда, в полках усердно работали и дипломированные «специалисты» по части выработки, как это называлось на их казенном языке, «высоких морально-боевых и политических качеств». Они читали длинные и занудные лекции насчет преданности и ненависти и заводили пилотскую братию для бесед в специально оборудованные классы «морально-психологической подготовки», где со всех стен на них глядели обвешанные оружием клыкастые дегенеративные рожи, долженствующие изображать американский империализм и генерировать непримиримую ненависть к нему. Этот жалкий примитив нужно было принимать как неизбежность, поскольку был он не полковым изобретением, а имел родовитое, из столичных пределов, директивное происхождение.

Много позже, на исходе «холодной войны», нечто подобное встретилось мне в Соединенных Штатах, только с адресами, перевернутыми в нашу сторону. Уровень убогости пропагандистской фантазии обеих сторон сохранял полнейший паритет.

Неожиданно пришла новая морская задача — предстояло вести разведку района боевого дежурства американских подводных лодок в Норвежском море.

Чудеса! Лодки, ничем себя не выдавая, сидят под водой, а если выползают «подышать», то только ночью — тихо, без огоньков. Да и днем, случись такое, они самолет обнаружат раньше, чем он их, и успеют скрыться незамеченными. По этой причине дежурные ПЛАРБы (аббревиатура: подводная лодка атомная, ракетная, баллистическая) никто никогда не видел. Не удавалось вцепиться им в хвост и под водой, поскольку наши подлодки шумели куда сильней, чем чужеземные. [453]

А нас все больше втягивали во флотские задачи. Вот уже и ПЛАРБы.

В принципе, в оперативных планах нам поручалась не разведка, а боевые действия против морских группировок вероятного противника, и то не в качестве самостоятельной силы, а в виде средства наращивания флотских ударных усилий. Но морской главком, навязывая разведку, хотел поплотнее притянуть нас к своим задачам и даже настаивал, подбивая на это министра обороны, на оборудовании стратегических самолетов поисково-разведывательной аппаратурой. От этой затеи удалось отбиться, но флотский крест мы несли честно. И все же главными целями для нас неизменно оставались наземные объекты — там, за морями-океанами.

Новая задача восторга у меня не вызвала. Безнадежную затею визуальной разведки подводных лодок, грозившую огромной и пустой тратой самолетного ресурса, нужно было закрыть прочно и поскорее. Лучше всего слетать самому, чтоб не ссылаться на доклады других экипажей. Да и пройтись над морем пониже — редкая радость, и жаль было ее упускать. Но высоту полета в тот день определяла, в сущности, погода. Нижняя кромка сплошных, кое-где дождивших облаков колебалась около двухсот-трехсот метров и только за траверзом Фарерских островов приподнялась примерно к восьмистам. Под нами вздымались крутые, в пенных гребнях мрачные волны. 454]

Море выглядело сурово и пустынно. Но когда подошли к Фарерам, ахнули от неожиданной смены простиравшейся впереди картины: все морское пространство было усеяно скоплением многих сотен рыболовных судов, среди которых возвышался гигантский, в пестрых разводах бортов и труб, океанский корабль, видимо, плавучий перерабатывающий завод. Прошли и к Ян-Майену, рассматривая все те же рыбачьи сейнеры, а подводных лодок и в помине не было. Но уже на обратном пути, когда море опять опустело, вдруг раздался возбужденный крик кормового стрелка:

— Лодка! Сзади! Ушла под воду!

Лодка? Не может быть. Вот тебе и «чудеса»!

С максимально возможным креном разворачиваюсь на сто восемьдесят. Пройдя прикидочное время, беру прежний курс. Море пустынно. Но снова раздается тот же возглас, и я повторяю маневр. Штурман фиксирует координаты, хотя на волнах нет никаких следов. Был и третий заход, пока, наконец, и нам, из передней кабины, удалось ухватить то мгновение, когда из морской пучины взошло в металлическом блеске округлое крупное тело и, перекатываясь, снова исчезло в волнах.

— Да это кит! — вскричали все разом. Других, более важных «открытий» наша разведка не принесла. А что, если бы мы тогда того кита не засекли в третьем заходе? Пришлось бы докладывать об обнаружении подводной лодки и продолжать бестолковую разведку. Но этого не случилось. Больше на поиск подлодок никто не ходил.

Самой важной «дисциплиной» боевой выучки была, конечно, спецподготовка. Размытый, ничего не выражающий термин скрывал от любопытных все, что связано с отработкой навыков применения ядерного оружия. [455]

По технике исполнения сброс бомбы со спецзарядом — далеко не то же самое, что бомбометание обычной фугаской. Одни меры защиты, если не сказать спасения, от факторов поражения собственной мегатонки чего стоят, не говоря уж о целой серии абсолютно точных и строго последовательных операций, которые нужно проделать на боевом пути, чтоб привести заряд в готовность к взрыву и, чтоб в нужный момент бомба сошла с замка.

Все экипажи-носители и их самолеты были на особом ежедневном учете не только в нашем штабе, но и в самых высоких московских. Ядерные заряды, под надзором особо обученных инженерных подразделений, хранились в тепле и холе в просторных светлых подземных залах и никогда, исключая карибский переполох, не поднимались на поверхность, а классные занятия и тренировочные полеты мы проводили с холостыми учебными спецбомбами.

Но однажды было получено право на выдачу одной настоящей. По плану государственного руководства готовился испытательный воздушный взрыв. И уж раз его доверили нам, нельзя было упустить этот редкий случай, чтоб не подключить к нему как можно больше летных экипажей. Пусть посмотрят, почувствуют, поймут, с чем дело имеют. Судя по предложенным условиям подрыва, эта совсем небольшая, в мягких обтекаемых формах, изящная бомбочка содержала в себе не менее двух с половиной мегатонн разрушительной силы.

Претендентов на ее сброс обозначилось немало, но выбор пал на Иону Баженова — заместителя командира полка по политической части. Не звонкая должность (а может, и она, выбор шел по многим каналам) сыграла тут свою роль. [456] Баженов был прекрасным замполитом, но славился прежде всего как высококлассный, отлично натренированный летчик, человеком с крепким характером и твердой волей, рассудительный и предельно собранный. Не случайно, кажется, в том же году он был назначен на командирскую должность.

Баженова решили сопровождать целым полком, расположив самолеты в боевом порядке так, чтоб на разных, но, конечно, минимально безопасных расстояниях и курсовых углах от эпицентра взрыва проверить «на ощупь» воздействие ударной волны на самолетную конструкцию, да и на экипаж, конечно. Разной была и высота: кто поближе, тот повыше, кто подальше — пониже. Я сел на правое сиденье рядом с молодым летчиком, избрав место в строю на правом фланге — «подальше, но пониже». Отсюда мне хорошо был виден и Баженов, и весь боевой порядок.

Над Новой Землей, под непорочно чистой голубизной арктического неба, ровным слоем, как снежная равнина, заливаемая слепящими лучами солнца, лежали белейшие, стерильной чистоты инверсионные облака. Их верхняя кромка была, пожалуй, тысячах на четырех, ну пяти, а мы занимали ступеньками от девяти до двенадцати.

В эфире тихо. Все слушают одного Баженова. Я вытягиваю шею, еще раз просматриваю ряды самолетов. Все на месте. Поправлять никого не надо. Баженов целится, конечно, по радиолокационной мишени. Хорошо ли видит он ее? Да, хорошо, и полигон дает «добро» «на работу». Короткие условные переговоры с КП полигона спокойны и четки. Чувствую, вот-вот прозвучит последняя команда. Наконец и она — парольный сигнал, обозначающий «сброс». Я опускаю очки с густо-черными светофильтрами на глаза, нажимая красную кнопку выключения автопилота, и обеими руками крепко берусь за штурвал. Мой молоденький летчик тоже опустил очки, но совершенно механически снова взял в правую руку рукоятку автопилота, еще не осознав, что он уже отключен. [457]

— Возьми штурвал, — тихо подсказал я ему.

Он быстро перенес руки на рога баранки, и мы оба застыли, ведя машину строго по курсу и посматривая в то место, где должно разразиться «то самое».

Светофильтры были настолько плотны, что сквозь них почти не просматривались кабинные приборы, а небо, как перед ночью, погрузилось в густые сумерки. Но вдруг в заоблачные пределы, озолотив облака, вырвалось ярчайшее свечение. Оно озарило ровным светом все окружавшее нас пространство, проникло в кабину, рассеяло тени и осветило приборы. Это длилось секунды. Свет так же тихо осел, как и появился, но спустя несколько мгновений, нас раз за разом тряхнуло так, как если бы мы, сидя в автомобиле и мчась на большой скорости, проскочили через разбитый многоколейный переезд железнодорожного полотна. Тупые удары пронизали весь каркас машины, прошли по нашим позвоночникам. Чуть закачались крылья, зарыскал нос, по циферблатам анероидных приборов загуляли стрелки.

Мы пошуровали рулями, успокаивая машину, и она снова поплыла вполне послушно. [458]

Теперь начиналось зрелище. Слева, из ровной глади облаков, стал вдруг вздыматься и стремительно расти огромный белый купол. Едва достигнув полушара, он прорвался сквозь облачный слой, таща за собой широкий дымный столб, быстро взбиравшийся на огромную высоту, уже превышавшую нашу. А на вершине того, лучше сказать, столпа, клубился, переливаясь на солнце нежнейшими тонами всех цветов радуги, колоссальный тюрбан. На какой высоте завис он, на двадцати, тридцати километрах?..

Весь полк: как по кругу почета, прошелся вокруг того «тюрбана», опасливо посматривая на него снизу и, выйдя на южное направление, взял курс на аэродром.

Куда поплывет этот пестрый монстр, разваливаясь по пути и рассеивая радиоактивную пыль? Над какими морями, городами, степями понесут его шальные ветры, оставляя за собой убийственный след? Тогда об этом, признаться, не думалось. Я радовался успешному сбросу бомбы, ее удачному взрыву, возвращению полка в полном составе без каких-либо потерь, а перед глазами все еще стоял завораживающий своим грозным величием роскошный тюрбан. Жаль, ни у кого не было фотоаппарата. Да в те поднадзорные годы и не могло быть. Но дома нашлись акварельные краски, и ту «экзотику» я все-таки изобразил.

Дозиметры, как шариковые ручки торчавшие из наших нагрудных карманов, ничего серьезного не показывали. Все машины были целы, никаких видимых повреждений не обнаружили и техники. Исключением был самолет Баженова. Как ни уходил он на полном газу подальше от точки взрыва, все же оказался от нее ближе всех. В местах, где под белой эмалевой краской не удалось до конца смыть потемневшие пятна металла, бурели следы подпалин. Они виднелись и на других, не закрашенных снизу деталях. Потускнело остекление кабины. Кое-где, в наиболее слабых местах дюралевого покрытия, обозначались трещинки. Мегатонки не шутка, даже на безопасных, по расчетам, удалениях от точки их взрыва. [459]

На земле баженовский самолет был продемонстрирован летному составу многих полков, но, от греха подальше, его тихо списали и перегнали как экспонат на учебную площадку Киевского высшего инженерного авиаучилища.

Это был, кажется, последний воздушный ядерный взрыв. Наступило прозрение, растянувшееся на многие годы. Испытания ушли под землю. И хотя человечество все еще оставалось заложником ядерной смерти, войны пока обходились обычным оружием. Где бы ни вспыхивали их новые очаги, они всегда и везде затрагивали наши государственные интересы. При классовом подходе к природе войн иначе и быть не могло. К близким по духу и классу мы всегда спешили на помощь — то с подачей боевой техники и всей военной атрибутики вплоть до продуктов питания, а то и с непосредственным военным вмешательством.

А за спиной другой воюющей стороны всегда стояли Соединенные Штаты со своими интересами. Так что встретиться двум самым мощным ядерным державам, скрестив оружие, было немудрено.

Нечто подобное назревало в 1967 году, когда Израиль вторгся на Синай, а Египет не смог его отстоять. Наши олигархи, израсходовав весь запас словесных аргументов, решили в ход пустить силовые. [460]

Получаю боевое распоряжение: подготовить полк ударных самолетов и нанести бомбовый удар по израильским военным объектам. Следует их перечень.

В один из гарнизонов летит сигнал боевой тревоги. Подвешиваются бомбы, заливаются баки. Летчики и штурманы всматриваются в карты, прокладывают линии пути к целям, Изучают противовоздушную оборону. Даже перед экзаменами, не особенно вникая в тонкости тактико-технических данных американских зенитно-ракетных комплексов «Хок», на этот раз, узнав, что именно они прикрывают своим огнем объекты предстоящего поражения, летный состав вдруг проявил к тем «Хокам» прямо-таки небывалый интерес, загнав в тупик даже офицеров разведки, требуя от них самых точных сведений о боевых характеристиках и координатах расположения батарей на огневых позициях.

А мои закрытые телефоны «ЗАС» и «ВЧ» не умолкают. Указания, противореча предыдущим, следуют одно за другим. Голоса раздраженные, взвинченные, нетерпеливые. Ничего удивительного. Они сами — и командующий Дальней авиацией Агальцов, и его штаб, — сидя под крепким генштабовским прессом, только успевают ретранслировать многоканальный поток грозных приказов и распоряжений, стекавшихся в конце концов в тот замордованный гарнизон.

Больше всего меня «умилило» строгое предупреждение насчет того, чтобы ни в коем случае, ни при каких обстоятельствах не допустить боевых потерь. Еще бы! Я прекрасно понимал, что речь идет не о «заботе о живом человеке», не о сохранении жизни экипажей, а о престиже нашего государства, который могут крепко скомпрометировать перед мировой общественностью красные звезды, если они вдруг обнаружатся на сбитом и не успевшем дотла сгореть самолете. [461] Но вскоре сообразив, что тут гарантий быть не может, в Москве кого-то осенила счастливая мысль, воплотившаяся в очередное распоряжение: документы у летного состава изъять, звезды на самолетах смыть, а на их место накрасить египетские опознавательные знаки. И чтоб немедленно!

Черт возьми! С документами ладно — в одно мгновение. А где найти смывку, набрать столько краски? Самолетные знаки только издали кажутся крошечными. Их же малевать нужно несколько дней! Кстати, как они выглядят эти египетские кружки и квадраты? Бросились искать. Нашли и обомлели — четыре цвета: красный, белый, черный и зеленый. Краска нужна особая, а не та, чем заборы красят, хотя и она пошла в дело. Кое-что обнаружили на заводах и все, что было, срочно перебросили транспортными самолетами в полк. Мажем наши несчастные кили, фюзеляжи и крылья кое-как. Спешим. Краске нужно подсохнуть хотя бы в течение суток. Но куда там! Накатал — и вылетать.

На исходный аэродром, где предстоит дозаправка, а затем и вылет на боевое задание, отправляем первую пару. Но именно в это время иностранные радиостанции по всему миру разнесли «маленький такой секрет» о намерении советской авиации нанести удар по израильским военным объектам. Интересно, где они его подцепили? Не у нас же, в провинции?

Оттого ли, а может, просто поостыв, но Москва потихоньку выпускает пар. Сначала звонок: вылет по особой команде. Но ее все нет и нет. Потом пришел «отбой». [462]

Все облегченно вздохнули — командиры, летный состав, насмерть перепуганные семьи. Вернувшихся с аэродрома дома встречали как уцелевших на войне. Политотдельцам в той заварухе так и не удалось обнаружить видимых признаков подъема боевого и интернационального духа. Бравурные ноты, нужно думать, звучали только в их политдонесениях.

Обрадовался отбою и я, но на душе было скверно. Невольно мутила вся эта унизительная попытка вмешаться в чужую войну по-воровски, исподтишка. А случись кому-то лежать в аравийских песках — открестились бы от них, глазом не моргнув.

Неловко было и перед моими ребятами, вовлеченными в эту несостоявшуюся авантюру и проглотившими преподанный им урок вероломства и непорядочности. Да и что мог сделать наш одиночный, пусть даже крепкий удар, если египетская армия, имея крупное превосходство в силах, панически покидала Синай под нахальным шествием израильтян?

Победа нас не ожидала. А мировой скандал, а то и новый пик конфронтации с Америкой был обеспечен.

Через год мы протягивали «братскую руку помощи» социалистической Чехословакии. Раз «внутренняя контрреволюция и мировой империализм» решили подавить «социалистические завоевания», которыми так «дорожил» народ Чехословакии, то нужно спешить ему на выручку. [463]

В операции сил Варшавского Договора советская авиация, главным образом транспортно-десантная, сыграла немалую роль. Скромное место тут нашлось и для полка нашего корпуса. Задача заключалась в том, чтобы в период ввода советских самолетов в воздушное пространство Чехословакии плотно подавить радиотехническими помехами локаторы всех других, не только чехословацких, аэродромов, откуда возможны взлеты и наблюдения за нашей авиацией.

Экипажи у полковника Кривоноса один в один, все отлично оттренированы, предельно собранны и любую задачу для самых сложных условий берут с полуслова.

Вторжение идет по графику, но кривоносовцы уже около часа сидят в самолетах, ожидая сигнала на взлет, а Москва молчит. Августовская ночь душная, еще не остывшая от дневного зноя. Так можно измотать летный состав еще до подъема в воздух. Уточняю на КП Дальней авиации ориентировочное время взлета. К моему удивлению, его сместили почти к утру. Прикидываю: часа три могут поспать. Часть головных экипажей размещается в аэродромных казармах недалеко от самолетов, другая — чуть подальше.

И вдруг, в середине ночи, задолго до обусловленного часа подъема — команда на немедленный взлет. Хватаю другую трубку, бужу Кривоноса (тот, как и я, подремывал у телефона): — Взлет! Немедленно!

Представляю, что с ним. У него нет времени даже выругаться.

С нетерпением жду доклада о первом взлете. Ждут его и в Москве. Для меня сейчас очень важно выпустить первый самолет. Любой! Им обозначится начало взлета полка. Как и ожидал, в считаные минуты пошел не головной, а самый шустрый. Молодец! На память и в благодарность часы получит. Путалась очередность еще некоторое время, но не беда — кривоносовцы настолько опытны и умелы, что, вписываясь в замкнутое кольцо вокруг Праги, все окажутся на своих местах. [464]

Кого и насколько они «забили», сказать трудно. Во всяком случае, никакого противодействия в воздухе советской авиации оказано не было. Да это и без наших стараний не предвиделось.

Отдежурив на кругу предписанные два часа, полк благополучно вернулся на свой аэродром.

Слава богу, ему не пришлось садиться на чешских. Уже тогда было известно, что тамошний народ своих «освободителей» встречает не с цветами.

Летная повседневность состояла из тысяч вопросов и загадок, над которыми, прежде чем затевать полеты, ломали голову командиры и штабы. Как на аптекарских весах взвешивались наши, мягко говоря, скромные материальные ресурсы, которыми, как библейской буханкой, нужно было «накормить» всех — и летчиков основного боевого состава, чтоб не утратили летных навыков, да еще кое-что «отщипнуть» от них и дать налетаться молодым экипажам, втащить их поскорее в строй.

Не только в Англии и Штатах, где есть авиация, аналогичная нашей, но и в других развитых странах летчики в год налетывают раза в два больше, чем мы. Таковы общепринятые, в том числе и в советской авиации, наукой и опытом подтвержденные нормы. Но... дело тут не только в срезанных лимитах топлива, больше которых наше государство просто не в состоянии было отпустить, а и в не менее ограниченных технических ресурсах самолетных систем, особенно двигателей. [465] Двойной годовой налет, если бы нас и одарили горючим «по потребности», непременно приковал бы вскоре немалую часть боевой авиации к аэродромным стоянкам. Так уж мы оказались рассчитанными — на пределе возможного. И выше приподняться нам было не дано. В сущности, такая экономия больше напоминала расточительность. Растягивался, захватывая целые годы, ввод в строй молодых экипажей, расходовавших на свое становление материальных средств, как нетрудно понять, куда больше, чем предусматривалось нормами; на «голодном пайке» держалась тренировка опытных летчиков, а малые ресурсы двигателей только увеличивали потребность в их количестве, вгоняя государство в жестокие расходы на новые поставки этих дорогостоящих «самолетных сердец». Снятые же движки шли на перечистку и снова возвращались к нам, да только всякий раз с еще более коротким ресурсом с неустранимыми следами подношенности. Но были у нас крепкие командиры и хорошие инструктора. Они умели умно работать и выходить из трудных положений. И я не скажу, что наш летный состав владел техникой пилотирования и мастерством боевого применения, хоть в чем-то уступая (без иностранной информации мы не сидели) выучке аналогичной авиации других видных держав. Планомерность летной работы перемежали крупные, московского калибра учения, порой увлекавшие в свою орбиту если не весь состав соединений, то их значительную часть. Министерские, носившие при Малиновском скоротечный, в жестком противоборстве высокодинамичный, но как бы ограниченный по задачам характер, с приходом Андрея Антоновича Гречко раздались в масштабах, приобрели тяжеловесность и некую грозную эйфорию несокрушимости силы нашего оружия, переросшую в более позднее, устиновское время в помпезные зрелищные демонстрации. [466] Поначалу шли долгие, до блеска, репетиции, потом — показ, который, собственно, и был учением, а под конец — парад; с речами, салютами и оркестрами. Случалось, учения завершались в Кремле раздачей полководческих орденов — Суворова, Кутузова... Без публикаций, конечно, так скромнее. Теми, особого статуса, драгоценными звездами в Великую Отечественную награждались советские полководцы и их соратники за выдающиеся победы над немецко-фашистскими захватчиками в кровавых битвах фронтовых и армейских операций. Новые популяции крупных военачальников, коим в те годы такие награды, по причине незначительности чинов, а то и малолетству, были недоступны, наверстывали вожделенное на учебных полях и полигонах. С Леонидом Ильичом по этому вопросу договориться было нетрудно.

Главкомовские же авиационные учения выглядели куда строже и серьезнее, отличались высоким напряжением, непредсказуемостью событий, остротой и сложностью динамики боевых действий и непременно втягивались в столкновение с войсками ПВО, где главной нападающей силой всегда выступали дальние бомбардировщики. Еще до подъема в воздух начиналась «тайная война». Пэвэошники стремились, во что бы то ни стало, проникнуть к нашим заявкам на предстоящие маршруты и овладеть планом налета. Мы же старались всеми силами не допустить раскрытия наших «коварных» замыслов и изобретали всякие отвлекающие маневры. Ликовал преуспевший. Все остальное почти не имело значения, игра была сделана, и выводы можно было писать заранее. [467]

Москва не верит ничему

Первые уроки коварства. — Собеседник Сталина. — Мятежный комкор. — На скользком поле ВПК. — Конкурс с назначенным победителем. — Он все-таки родился, этот самый мощный

Осенью 1968 года освобождалась должность первого заместителя командующего Дальней авиацией, и ее предложили мне. Раздумий не было. Как принято, вслед за этим последовал ряд вызовов в Москву для собеседования с высшими военными начальниками, руководителями кадровых органов и работниками ЦК партии. Последним, к кому меня препроводили, был секретарь ЦК КПСС Дмитрий Федорович Устинов, ведавший военными делами. Беседа была короткой, слегка коснулась оперативных вопросов и на том завершилась. Какого-либо особого значения, по крайней мере выше того, для чего был вызван, этой аудиенции я не придал. Но когда, вернувшись в штаб Дальней авиации, доложил о встрече с Устиновым своему командующему, маршалу Филиппу Александровичу Агальцову, тот вдруг вскочил на ноги, изменился в лице и, показывая на свое кресло, произнес:

— Это сюда!

Такая неожиданность меня поразила. Но Филипп Александрович хорошо знал всю тонко отрегулированную систему служебной градации высших партийных чиновников, чьим благословением завершалось назначение на должности строго соответствующего уровня. Устинов, оказывается, был по уровню Агальцова. Мне полагался кто-то другой, ступенькой пониже.

Я успокоил Филиппа Александровича, сказав, что о нем не было никаких разговоров, да и не могло быть. И в самом деле, последовавший дней через десять приказ окончательно, как мне показалось, снял с души Агальцова тревожные опасения. [468]

На заместительской должности, с ее размытыми функциональными берегами, с чем только не встретишься! Но среди вопросов, не вызывавших каких-либо сомнений, попадались и «таинственные незнакомцы», особенно из тех, что касались создания новой боевой техники и ее совершенствования, к чему я ранее, не будучи связанным с промышленными структурами, не прикасался. Дело в том, что предшественник оставил мне в наследство несколько председательских постов во главе всевозможных вооруженческих комиссий, в том числе и по приему исполненных заказов от оборонных министерств.

Первые визитеры из службы вооружения ВВС, предложившие мне поставить подпись под документом, рекомендующим принять на вооружение новую радиотехническую станцию самолетной системы обороны, изрядно насторожили. Они прекрасно знали, что этот вопрос для меня нов, незнаком и не потому ли избрали такой «удобный момент» для его торопливого завершения? Не прибавило мне доверия к достоинствам предлагаемой системы и знакомство с техническими документами, как не убеждали в ее беспорочности и новенькие медали лауреатов Государственной премии, только что полученные моими оппонентами за создание именно этой станции. Ощущение не из приятных, если не сказать, идиотское. От тебя, нового начальника, к которому еще присматриваются, ждут командирского решения, а ты мямлишь, потому, что не все понимаешь. А те, что ждут, все, оказывается, понимают, но втайне очень не хотят, чтобы и я понял. «Котом в мешке» оказалась станция и для инженеров — специалистов управления Дальней авиации. [467] Они-то и надоумили попросить наш вэвээсовский НИИ Молоткова, как мы называли это учреждение по имени его начальника, дать свое заключение по всей проблеме предстоящего переоборудования самолетов. К нашему удивлению, такой документ уже был оформлен, но, поскольку в нем содержались неутешительные выводы, «заинтересованные лица» его зажали.

Постепенно всплыла вся история вопроса. Оказывается, станция помех самолетным радиолокационным прицелам противника была задана промышленникам еще лет десять тому назад. Разработчики с энтузиазмом ухватились за эту тему, но, плюнув на все обусловленные сроки, тянули время, как могли. Работа высоко оплачивалась, а все остальное не имело для них никакого значения. Не зря подобные затяжные работы, каких в промышленных министерствах скапливалось великое множество, вполне общепринято и обиходно именовались «кормушками». Кто только к ним не прилипал!

Станция в конце концов родилась, и поскольку ее характеристики, в общем, как оказалось, соответствовали тем, давним, еще десять лет тому назад заданным, Минрадиопром решил, что с задачей справился и счел возможным представить разработчиков, а заодно и некоторых не очень надоедавших им заказчиков из службы вооружения ВВС к государственным премиям. Не теряя времени, на заводах был размещен заказ на серийное производство нескольких сотен новорожденных станций, и вскоре их поток стал искать свои адреса. [470]

Все, казалось, в порядке. Да за то время, пока шел «творческий процесс», во всех странах НАТО сменилось целое поколение самолетов-истребителей, а заодно, как водится, обновились и их бортовые системы обнаружения и прицеливания, мощность излучения которых была совершенно непреодолимой для нашей устаревшей еще до рождения «новинки». В строю натовских ВВС оставалось всего десять или двенадцать экземпляров, стоявших на датских аэродромах и готовых к списанию, старых истребителей «Хантер», которым она еще кое-как могла «заплевать глаза». На большее подняться ей было не дано.

Но вооруженцы, несмотря на очевидность фактов, наседали. Затевалось «перетягивание каната», грозившее перерасти в крупный скандал.

Между тем наступил январь, и однажды, вернувшись из очередной служебной поездки, мне сообщили о моем назначении командующим Дальней авиацией.

Филипп Александрович тяжело переживал конец своей строевой службы, и я сделал все, чтобы он спокойно, не торопясь мог закруглить свои командирские дела. Ему шел уже семидесятый год, и, казалось, все случившееся он должен был предвидеть, ждать и воспринять как неизбежность, но к таким поворотам судьбы, как и к смерти, никто никогда не готов. Он еще не знал, собираясь в отставку и не представляя, как в ней жить, что спустя полгода ему все-таки удастся снова вернуться «на действительную» с зачислением в так называемую группу генеральских инспекторов, где тихо, как в райских кущах, обитают отслужившие свое маршалы и на «втором дыхании» «служат» столько, сколько живут.

Не знаю, предавался ли он в те драматические для него дни воспоминаниям о прожитой жизни, но ему было что вспомнить. [471]

Гражданская война в России, да и все двадцатые годы, мало чем выделяли его из общей массы ему подобных. Зато тридцатые — дело другое.

Во время гражданской войны в Испании он занимал пост комиссара группы советских летчиков, воевавших на стороне республиканских сил, а возвратясь на Родину, получил звание дивизионного комиссара и должность комиссара Военно-Воздушных Сил. Ему не раз доводилось бывать у Сталина — и в его рабочем кабинете, и даже в кремлевской квартире. В отличие от многих других военных деятелей, тоже пропущенных после Испании через сталинские аудиенции, Агальцов с предельной откровенностью докладывал вождю о серьезном и чреватом опасными последствиями отставании советской авиационной техники от авиации фашистской Германии, с которой нашим летчикам пришлось встретиться в воздушных боях, и что это отставание пока продолжается.

В той обнаженной прямоте было немало риска, поскольку вся страна, под впечатлением целой серии выдающихся воздушных экспедиций и рекордов, прогремевших на весь мир в тридцатые годы, все еще пребывала в эйфории самой мощной авиационной державы мира, творцом, которой, конечно же, был сам Сталин. И вдруг — такой «флер». Эти агальцовские откровения комментировались теми, кто знал о них, не только как поступки высокого гражданского мужества, но и особо опасной смелости. Реакция Сталина, по словам Агальцова, была очень острой. [472] Но, видимо, «неизгладимое впечатление» от этих бесед, в конце концов, вынес и сам Филипп Александрович, вдруг почувствовав за сталинским, казалось бы, добрым к нему расположением, некие флюиды надвигающейся грозы, иначе чем объяснить, что в январе 1941 года, не встретив возражений Сталина, он вдруг резко сошел с комиссарской стези, сменил, не ожидая нового звания, два своих ромба на две шпалы майора и, получив, по его же просьбе, должность командира полка, уехал подальше от Москвы на периферию, в Прибалтику, где только в марте получил новое звание «полковник». А в апреле все три командующих ВВС, с которыми он последовательно работал — А. Д. Локтионов (в 1937–1939 гг.), Я. В. Смушкевич (1939–1940 гг.) и П. В. Рычагов (1940–1941 гг.), как и ряд других крупных авиационных начальников им сопутствовавших, были сняты с должностей, арестованы, а в октябре расстреляны. Задержись комиссар на прежнем посту, трудно сказать, как обошелся бы с ним его державный «собеседник». На сталинском счету было немало уничтоженных среди им же высоко возведенных, а пощадил бы — вовек не отмыться от черных подозрений.

Почти всю войну Агалыдов провел на фронте, окончив ее генерал-лейтенантом, командиром авиационного корпуса. Некоторое время командовал воздушной армией и после войны. И снова — Москва, этажи и коридоры центрального аппарата. И тут новая встреча со Сталиным, еще одно испытание силы гражданского духа. Когда в 1951 году в воздушной армии, которой командовал К. А. Вершинин, большая группа штурмовиков, идя во время учений на малой высоте, врезалась в непроходимую погоду, кончилось это гибелью 25 человек и 13 разбитыми самолетами. Расследование причин катастрофы было поручено комиссии во главе с Ф. А. Агальцовым. Но К. А. Вершинин, не дожидаясь итогов работы комиссии, сам доложил телеграммой Сталину, что во всем случившемся виноват он, Вершинин, и только он, Агальцов, однако, нашел, что прямой вины командующего тут нет и, вернувшись в Москву, представил доклад с этим заключением военному министру А. М. Василевскому. Министр уже знал содержание телеграммы Вершинина и, встретив в документах Агальцова совсем иной вывод, отказался идти с ним на доклад к Сталину. Тогда Агальцов сам вызвался явиться к нему. [473]

Василевский не возразил.

Едва вошел в кабинет, к Агальцову навстречу поднялся Сталин и, держа в руках телеграмму, без всяких предисловий сказал, что тут вопрос ясен — раз Вершинин сам признал свою вину, то иных толкований и быть не может.

Казалось, это должно бы остановить Агальцова, однако так не случилось. Он не отступил и сумел доказать правоту своих выводов.

Сталин немного помолчал и спросил:

— Так сколько у нас там гробов получилось?

— Двадцать пять, товарищ Сталин.

— Ну что ж, двадцать шестой делать не будем.

Значит, насчет двадцать шестого товарищ Сталин все-таки думал...

...Немало крупных постов на своём уже изрядном командирском веку сменил Филипп Александрович, но все в стороне от дальних бомбардировщиков. И вдруг в 1962 году — командующий Дальней авиацией. Конечно, после Владимира Александровича Судца бурное течение жизни вошло в сравнительно спокойные берега, но новый командующий тоже был с закаленным характером и с его крепким военно-политическим образованием в полной мере владел ремеслом современного руководителя широкого диапазона, способного с одинаковым успехом, пусть не очень высоким, управлять любым, даже незнакомым делом. [474]

Он часто о себе напоминал нам, строевым командирам, многостраничными, не скажу — директивами, а скорее, посланиями — с нравоучениями и назиданиями, сочиненными собственноручно. Странно, но при таком пристрастии к писанию он, человек наблюдательный, с острым нравственно-политическим зрением, так и не оставил нам записок о своей незаурядной жизни, хотя мы, его ближайшие командиры и помощники, не раз подталкивали к этому. Казалось, что-то мешало ему взяться за перо капитально.

Теперь в тиши огромного кабинета он не спеша разбирал накопившиеся за 7 лет рукописи своего эпистолярного искусства, одни обрекая на сожжение, другие оставляя себе на память.

Было еще одно странное «откровение» Филиппа Александровича в последнюю минуту шествия по коридору, когда я с начальником штаба провожал его к выходу. Глядя отрешенным взглядом куда-то вдаль, в пространство, за стены этого дома, он вдруг, ни к кому не обращаясь, как бы самому себе произнес:

— Я так и не понял дальнюю авиацию.

Бог ему судья. Видно, что-то чужое виделось ему в ней. Мы промолчали. Он говорил не с нами.

Эта должность, что досталась мне, по праву должна была принадлежать А. И. Молодчему — командиру талантливому и более опытному, чем все другие возможные кандидаты и претенденты. Но в строю его уже не было. [475]

Внутренне Александр Игнатьевич не принял Агальцова изначально, но точкой отсчета открытого конфликта послужило, пожалуй, его, Молодчего, письмо министру обороны Р. Я. Малиновскому с предложениями о назревших изменениях в организационной структуре Дальней авиации. Командующий не раз выслушивал доводы Молодчего, знал их существо и соглашался с ними, но дальше двигать не хотел. Министр же, не выразив к письму своего отношения, направил его для рассмотрения главнокомандующему ВВС К. А. Вершинину. И тут началось. Военный совет взбурлил, сочтя сам факт обращения к министру, в обход непосредственного начальника и главкома, непростительной дерзостью, заодно вознегодовал, узрев в тех строчках непочтительный выпад в сторону фронтовой авиации, хотя ничем подобным в письме и не пахло. Сами предложения с ходу были отвергнуты. Агальцов, будучи членом Военного совета ВВС, за Молодчего не заступился, приняв сторону осуждавших его.

«Мятежный» комкор впал в немилость, оказался на постоянном прицеле командующего, но не дрогнул, и очередной раунд противостояния не задержался.

Бедствуя больше других скудностью сети запасных аэродромов и не видя другого выхода, Молодчий решил сам, так называемым хозспособом, построить на каменистом грунте новый крупный аэродром, годный для стратегических кораблей. Агальцов счел эту затею неосуществимой, бесцельной тратой сил и средств и решительно настаивал отказаться от нее. [476] Молодчий не отступал, как мог отбивался от одолевавших его телеграмм и «посланий», отвечая порою на маршальские резкости тем же, но строительство не прекращал и в конце концов выстроил великолепный аэродром. И тут стряслось непредвиденное: вдруг прихватило сердце — то ли стенокардия, то ли микроинфаркт. Всего-то и «делов» — отлежаться. Но командующий этот сбой не упустил, по выходе Александра Игнатьевича из больницы снарядил в дорогу бригаду медиков во главе с главным врачом, и она сработала точно по предписанию: Молодчего подлечили, поставили на ноги и... списали с военной службы. А ему, генерал-лейтенанту авиации, только сорок пять. Он и сейчас, отмахав свои семьдесят, здоров и крепок как орешек, живет в трудах и заботах, не чувствуя следов той случайной и кратковременной болезни.

От Агальцова я принял еще несколько председательских постов всяческих комиссий по вооружению, теперь уже государственных, поскольку речь шла о создании новых самолетов и ракет. Но не утихали споры и вокруг той злополучной радиотехнической станции, которую молодые лауреаты все еще пытались протолкнуть на борт наших самолетов. Теперь мне противостоял более крупный калибр вооруженцев. Атаку вел сам заместитель главнокомандующего по вооружению — человек решительный, не страдавший раздумьями и абсолютно неуязвимый по причине своего прямого родства с одним из высочайших иерархов ЦК. Александр Николаевич не мог не понимать абсурдности своих настояний, но также не мог и отказаться от них, попав в чудовищно разорительную западню. Оплаченный многомиллионными суммами поток новеньких и совершенно негодных для дела станций, хлынувших с завода, уже нельзя было остановить. [477]

Не видя успехов в противоборстве, мой новый оппонент смело, не опасаясь последствий, подключил на свою сторону только что заступившего на пост главнокомандующего ВВС П. С. Кутахова. Тот, набирая молодую главкомовскую силу, встретил меня бурно и, не дав слова вымолвить, потребовал немедленно, без разговоров приступить к доработке самолетов, но, наткнувшись на институтское заключение, о существовании которого не подозревал, но с которым я теперь не расставался, потихоньку обмяк, стал вчитываться. На последней странице нашел жесткий, как приговор, вывод, утверждавший, что при установке предлагаемой станции помех вместо демонтированной кормовой артиллерийской установки оборонительные возможности самолета... снизятся в полтора раза. Вот те на! Было над чем задуматься. Расточительный просчет службы вооружения затянул главкома в тупик. Колеблясь между двумя опасными решениями — ставить или не ставить, — он не мог избрать ни одного из них.

— Решайте сами, — хмуро бросил он нам.

Александр Николаевич, не боясь греха, стал напирать с новой силой, но, видя мою неподатливость, еще раз вытащил к главкому.

— Ладно, — сказал главком, на этот раз обращаясь ко мне, — решай сам.

Сомнения меня не мучили. Александр Николаевич скис окончательно.

— Что же делать? — вопрошал он в отчаянии. — А что, если эти станции сдать на склады? [478]

— Куда угодно. Только не на самолеты, — ответил я.

Где была упрятана эта несчастная продукция, я так и не знал.

Прошло около 15 лет. Уже давно Александр Николаевич был осторожно переведен на менее хлопотливую работу, главком, успев отметить свое семидесятилетие, в том же году скончался, произошли изменения и в других структурах руководства ВВС. И вот однажды, к началу очередного заседания Военного совета, в зал быстрыми шагами взволнованно вошел А. Н. Ефимов — новый главком и, не садясь за стол, выпалил жесткой скороговоркой:

— На складах обнаружены в заводской упаковке многолетние залежи сотен станций помех для самолетов дальней авиации. Кто это сделал? — грозно спросил он.

В мертвой тишине поднялся я и коротко изложил суть той, теперь уже почти забытой истории. Главком сразу понял, что все безвозвратно ушло в прошлое и спросить за это ему ни с кого не удастся, как не удалось бы и раньше. Он с силой шлепнул папкой об стол, сел и приступил к очередному вопросу.

С первых дней вхождения в новую должность для меня стало очевидным, что более коварной области деяний, чем вооруженческая, тут, пожалуй, не встретишь. В сложных переплетениях корпоративных эгоистических связей терялись ориентиры, возникали и исчезали иллюзии удачных решений, вспыхивали мелочные амбиции и претензии. [479] Самый захудалый промышленный производитель, все еще работающий на допотопной технологии, но сохраняющий монополию в своем деле, мог откровенно, многими годами игнорировать сроки исполнения заказов, по нескольку раз срывая их и цепко держа за горло всю проблему, чтоб, наконец, предложить какое-нибудь неуклюжее и отяжелевшее изделие с ничтожным коэффициентом полезности. Заседания госкомиссий порою превращались в поля сражений, где высшим приоритетом в поисках истины были ведомственные и личностные интересы, но уж никак не оборонные.

Уже шли испытания дальнего бомбардировщика «Ту-22М», а машина все не получалась. Первоначально задуманная как модификация уже состоявшей в строю сверхзвуковой «Ту-22», она вбирала в себя все новые и новые конструктивные решения и в конце концов, обретя изменяемую геометрию крыльев, более мощные двигатели, принципиально иную компоновку кабин и силовых установок, не говоря уже о серьезных переделках системы вооружения, предстала совершенно новым типом самолета, хотя все еще по исходному замыслу носила старый титул, разве что с притороченной буквой М. Да так с ней навсегда и осталась.

Вполне естественно, при таких «дополнениях» машина по сравнению с изначально заданным весом заметно отяжелела, и даже новые, более мощные двигатели не могли ее подтянуть к двойной скорости звука, не говоря уже о том, что для разбега ей не хватало не то что 1800 метров взлетной полосы, как было обусловлено тактико-техническими требованиями, но и наших стандартных 2500. Тогда поставили, во спасение, еще более сильные движки — с двадцатитонной тягой. Но за это время и вес подрос, не дав машине ожидаемой резвости. [480] Эта вечная гонка весов и тяги ввергала в неизбывные страдания всех авиационных конструкторов. Но что мог сделать главный конструктор Дмитрий Сергеевич Марков, создатель, к слову, таких знаменитых и долговечных машин, как «Р-5», «Ту-16», «Ту-22», если вся «начинка» — вооружение, радиотехника, самолетное оборудование, даже обыкновенная проводка — во много раз превышала предполагаемые веса. Да и сам металл был слишком тяжел и слабоват. Чтоб держать такую массу, вместо легких узлов и конструкций монтировались мощные блоки, оставляя машиле минимальный запас прочности.

На одном из очередных совещаний комиссии в КБ А. Н. Туполева, где решалась судьба последней модели «Ту-22М», все еще не дотягивавшей до заданных требований, напряжение в противостоянии промышленников с «моей» командой достигло крайних пределов. Прибывший на комиссию министр авиационной промышленности Петр Васильевич Дементьев в перерыве между заседаниями отозвал меня в кабинет Андрея Николаевича и, «облагораживая» свою речь крепчайшими «фиоритурами», стал внушать мне, что машина и так хороша, а что бежит она на разбеге более двух с половиной километров, так это не беда — полосы можно удлинить. Песком, мол, наша страна, слава богу, не бедствует.

Он прекрасно осознавал всю нелепость своих аргументов, но другими не располагал. К его несчастью, и я не был настолько наивен, чтобы не понять простое: уж если машине для разбега маловато наших полос, то не хватит ей духу выйти и на заданную скорость. Да так оно и было, больше тысячи шестисот молодая красавица не давала, а ждали от нее — две четыреста. [481]

Об этом, уклоняясь от предложенного тона, я сказал спокойно и жестко. «Что ж, не хочешь брать, ну и хрен с тобой, — заключил Петр Васильевич. — Вот буду строгать пассажирские самолеты — народ спасибо скажет».

О, как счастлив народ, о котором так нежно пекутся!

Андрей Николаевич, низко опустив голову, молча сидел за столом и только на завершении разговора тихо произнес, обращаясь к Дементьеву.

— Он прав. Машину я сделаю. Нужны двадцатипятитонники.

В то время я нигде не встречал сообщений о двигателях с такой огромной тягой. Возможны ли они? Но Николай Дмитриевич Кузнецов над ними работал и к новой, уже третьей модификации подал на монтаж.

А между тем самолетостроительный завод, несмотря на незавершенность конструкции, потихоньку клепал те самые машины первых двух модификаций, что никак не укладывались в технические требования, заполонил ими заводские стоянки и периодически снова закатывал в цехи для очередных, следовавших одна за другой доработок. Машины были совершенно «сырые» и как боевые комплексы вообще ни на что не способны. Но такая всеобщая очевидность не смущала высоких чиновников из военно-промышленной комиссии Совета Министров и промышленных структур ЦК партии. Оттуда все чаще раздавались звонки по закрытым телефонам, и уже знакомые голоса, не то уговаривая, не то требуя принять машины в строй, становились все напористей. [482] Я отбивался, как мог, ссылаясь на полную непригодность этой продукции для боевого применения и, конечно, на директивы того же ЦК, требовавшие принимать на вооружение только до конца испытанную и доведенную до заданных кондиций боевую технику. Об этих директивах мои собеседники с того конца провода знали лучше меня, да, пожалуй, они и готовили их для генеральной подписи, но в жизни все было иначе. В одном случае само упоминание сути директивы звучало как святость, в другом — те же «творцы», под натиском сиюминутных интересов, плевать на нее хотели. Они могли, прижав к стенке, заставить расписаться в актах о приеме на вооружение недоработанной боевой техники, а завтра за тот невольный шаг строго спросить и носом ткнуть в цековский рескрипт.

Но был я тогда не в меру самонадеян, полагая, что уж очень лихо мне удается отражать наскоки моих кураторов, пока в один из дней не последовал вызов меня, как командующего и возглавляющего госкомиссию, и заместителя председателя госкомиссии Александра Александровича Кобзарева — в ЦК. В полной уверенности, что спрос будет именно с него, Александра Александровича, как заместителя министра авиапромышленности, не обеспечившего в уже давно просвистевшие сроки создание и подачу в войска нового бомбардировщика, я был настроен именно в этом ключе, но сюжет разворачивался совсем иначе. Крупнейший в ЦК высоковластный функционер Сербин, к которому мы были вызваны, человек грубый и злобный, как дьявол, насел на меня, ловко оперируя самым ходким и неотразимым демагогическим партийным постулатом насчет рабочего класса. Он-де, рабочий класс, не жалея ни сил, ни здоровья, создает для вас новейшую современную технику, а вы, сидя на всем готовеньком, утратив классовое сознание, игнорируете результаты его героического труда. [483]

— Мы не позволим ущемлять права и интересы нашего рабочего класса, — гремел и кипятился хозяин кабинета.

Мои попытки с провинциальной непосредственностью втолковать грозному сановнику всю несостоятельность такого нажима, поскольку я до мелких подробностей знал действительное положение вещей, только взвинчивали его агрессивность, и он снова садился на своего заезженного, но безотказного конька и, уже постукивая по столу костяшками пальцев, завершил:

— Имейте в виду...

Он не договорил, что именно я должен иметь в виду. Такая недосказанность звучала более угрожающе, давая повод предполагать наихудшее.

А между тем Александр Александрович, сидя рядом, даже ближе к Сербину, чем я, не был задет ни единым словом и, как мне показалось, вполне благодушно улыбался. Да в том и не было ничего удивительного: Кобзарев сам уговаривал меня принять самолеты, и не исключено, что и Сербина «организовал» именно он.

Видимо, из желания усилить мое впечатление от вызова в ЦК и продемонстрировать «высочайшую» поддержку своих требований, Сербин в какой-то момент нашего разговора вдруг снял трубку прямого телефона к Устинову и этаким свойским тоном, чтоб я не заблуждался насчет характера их отношений, сначала затеял какой-то отвлеченный разговор, а затем, как бы между делом, вклинил, что вот, мол, у меня тут на аудиенции командующий Дальней авиации, который не желает брать готовые самолеты. «Но, я думаю, он согласится», — округлил он демонстрационную беседу. [484]

Ушел я от него, подавленный чудовищной силой, против которой ничто на свете не устоит — ни логика, ни здравый смысл, ни обнаженная очевидность фактов.

Я схватился за голову: что делать?

Дюжина кораблей, не умеющих ни бомбить, ни пускать ракеты не шутка. Куда их? Больше других встревожилась инженерно-авиационная служба. Это понятно. Поддерживать в летном состоянии еще до конца не испытанные и не принятые на вооружение самолеты — было от чего дрогнуть. Те, кто хотел оказаться подальше от этой мороки, предлагали отдать их в полк и называли один из самых крепких. Но разрушать боевой, сколоченный организм, выводить его из оперативных планов — слишком крупная жертва. Когда он снова вернется в строй? Нет, меня влекла другая мысль — летный центр! Эта часть концентрирует опыт боевой подготовки, вырабатывает методику летного обучения, переучивает и тренирует летный состав. Уж если и застрянут там эти «недоношенные» аэропланы, так хоть боевой состав не нарушат. Правда, между центром и управлением Дальней авиации нет промежуточных звеньев — ни дивизий, ни корпусов, — и нам придется непосредственно руководить всем процессом летного освоения и эксплуатации новой техники. Что ж, может, это и к лучшему.

Такой же летный центр оказался и в авиации Военно-Морского Флота, и потому было решено разделить между нами весь комплект поровну. Мы поступили «по-джентльменски»: первую модификацию оставили себе, а вторую, более совершенную, но не менее «сырую», предложили морским летчикам. [485]

Не успели мы опомниться, как заводские испытатели одну за другой пригнали нам «долгожданных». Делать нечего — надо летать. Хорошо, что к тому времени нам удалось подготовить на авиазаводах небольшую группу летчиков и инженеров, с которыми можно было приняться за новое дело. Для начала попросили испытателей помочь нам. Те покружили с нашими летчиками вокруг аэродрома, показали в воздухе все, что сами умели, и укатили.

Инструктора в летном центре и в управлении Дальней авиацией — таких поискать. Начав с аэродромных полетов они стали уводить самолеты все дальше и дальше и наконец появились над полигонами. Мы эти «аппараты тяжелее воздуха» буквально на своих плечах вытащили из полнейшей боевой импотенции: «научили» бомбить, стрелять, работать ночью, летать по метеоминимуму, хотя для боевых действий они, конечно, не годились. Стали привлекать на полеты для первого знакомства с перспективной техникой и строевых летчиков — старших командиров-инструкторов.

Опасная все же была эта работа: отказы «постреливали» со всех сторон, грозя учинить непоправимое, но мы держались, как в осаде, и, в общем, устояли.

На подходе обозначилась еще одна модификация, которой было суждено, став крупной серией, попасть на вооружение полков, хотя и она не оказалась последней.

Это был тот самый «Бэкфайер», из-за которого разгорались крупные публичные военно-дипломатические споры с американцами, зачислившими его в разряд межконтинентальных стратегических бомбардировщиков. [486] Но таковым он, к сожалению, не был. Как мы его ни скрывали от посягательств иностранных разведок, он сразу «засветился», был схвачен и распластался, вгоняя в трепет обывательскую рать, на журнальных обложках всего буржуазного мира. Да только его «похитители» невольно и грубо впадали в заблуждение: он хоть и был «в теле» и с тяжелыми ракетами на пилонах выглядел весьма внушительно, но выше дальнего бомбардировщика европейского радиуса действия, если без дозаправки, ему дотянуться было не дано. Аналогичный по назначению и боевым характеристикам американский бомбардировщик «ФБ-111» немногим уступал «Бэкфайеру» только в дальности полета, зато наша породистая красавица, таская на себе тонны лишнего железа, весила в два раза тяжелее ее заокеанского антипода.

Больше всего раздражала американцев торчавшая впереди фюзеляжа штанга, ну так мы, чтоб не дразнить их, те штанги для заправки топливом в воздухе, демонтировали и убрали на склады, после чего отлученная от эксплуатации самолетная система дозаправки постепенно утратила свои функциональные способности и больше не восстанавливалась. А вообще это была грубая интрига в чисто американском стиле: сами сидели на европейских базах под самыми стенами стран Варшавского Договора и делали вид, будто до смерти страшатся, как бы наш дальний бомбардировщик не долетел до Америки. [487]

Вместе с туполевской «Ту-22М» в другом месте рождалась еще одна машина. Главный конструктор Черняков на фирме Павла Осиповича Сухого построил из титана и стали на три скорости звука дальний бомбардировщик «Т-4», известный в более широких кругах как «сотка». Летчик-испытатель Владимир Сергеевич Ильюшин уже несколько раз поднимал ее в воздух, и она ни разу не дала повода для сомнений в ее расчетных характеристиках. Машина в кратчайшее время, без промежуточных модификаций, обещала быть такой, какой была задумана. Но однажды Андрей Николаевич Туполев, то ли из чувства ревности к опасному сопернику, а может, в самом деле так полагая, где-то бросил неосторожную реплику насчет того, что после «Т-4» вся страна будет ходить в одних трусах. К Андрею Николаевичу, гениальному конструктору, патриарху советского самолетостроения, прислушивались все, и оброненное им ироническое замечание поползло к самым верхам, насторожило их и изрядно смутило. Но патриарх был не прав, говоря так о «сотке». Титан, легкий и прочный металл, выдерживающий на высоких сверхзвуковых скоростях аэродинамический нагрев, невыносимый для дюралюминия, всегда прельщал конструкторов. А то, что был в производстве дороговат, так это главным образом из-за очень большого отхода в стружку сырьевых заготовок при их обработке. В случае же с «Т-4» все обстояло иначе. В отличие от «Ту-22М», строившегося на одном из волжских гигантов самолетостроения, «Т-4» приспособился на скромном московском заводе, выпускавшем легкие самолеты, но главным образом — ракеты для сухопутных войск. Зато над новой машиной, создаваемой почти «с коленок», хлопотала прекрасная инженерная команда энтузиастов, освоившая новую, предельно экономную, почти безотходную технологию обработки и сварки титана, уж никак не грозившую «хождением в трусах». [488]

А эхо сказанного слова все еще не умолкало. Правда, был еще один аспект, настораживавший военно-промышленные сферы: американцы, построив из титана и стали ХВ-70 «Валькирию», рассчитанную на скорость в три маха, не завершив испытаний, поставили ее на прикол. С чего бы это? «Американцы не дураки», — любили у нас поговаривать (как бы оставляя эту роль за нами), и кое-кто счел за лучшее приколоть и «Т-4».

Однажды на летно-испытательную базу пожаловал министр обороны Андрей Антонович Гречко. На смотрины подавалась только «Ту-22М», но, зная о существовании «Т-4», министр спросил и о ней. Стоило мне произнести об этом самолете несколько похвальных слов и выразить некоторые сомнения насчет достоинств «именинницы», как я был сбит с ног не только туполевцами, но и главкомовской командой, с некоторых пор необъяснимо, но безраздельно отдавшей предпочтение «эмке». Впрочем, почему необъяснимо? Путь к ней был короче, раз на нее уже работал крупный завод с хорошо отлаженной привычной технологией самолетного производства, а для серийного выпуска «Т-4» нет ничего подходящего. И не предвидится. Может, «сотка» и не стала бы основным бомбардировщиком дальней и морской авиации, но для нескольких полков небольшая серия ракетоносцев и разведчиков с тройной крейсерской скоростью звука в боевых условиях, там, где не проткнется «Ту-22М», была бы в самый раз.

Теперь ее походя зашикали, затолкали, а уж будущий «Бэкфайер» прямо купался в славословии. Андрей Николаевич, правда, помалкивал, зато его окружение пребывало в ударе. Особенно суетился фирменный летчик-испытатель Веремей, наделявший машину достоинствами, каких от нее и не ждали. [489]

Наговорившись вдоволь, он торопливо полез в кабину, а вся кавалькада помчала на аэродромное поле к смотровой трибуне.

Веремей носился над взлетной полосой, как демон, делал крутые горки, заваливал глубокие крены, демонстрируя макеты висевших под фюзеляжем ракет, — все это было зрелище, и не более того. Оно совершенно не раскрывало внутреннего содержания машины и уж никак — ее пороков, но на «публику» производило внушительное впечатление. На это и был рассчитан показ, окончательно определивший судьбу обеих машин.

Не думаю, что «Ту-22М» обошлась стране намного дешевле от того, что мы отказались запустить в производство и «Т-4». После той машины, что показывал Веремей, пришлось создавать еще две модификации. Третья, как было сказано, пошла в строй. А до изначально заданных характеристик лет через десять дотянула только четвертая.

В те же годы — в начале семидесятых — во весь рост поднялась проблема создания стратегического сверхзвукового бомбардировщика. Собственно, ее инициировал появившийся у американцев новый межконтинентальный ударный комплекс «В-1». Нам нужен был примерно такой же: на пару махов, массой под 200 тонн и радиусом действия тысяч на десять. Ну там, дозаправка в воздухе, дальнобойные ракеты, оборона, современная электроника разведки и противодействия. Задача суперсложная. И обойдется невероятно дорого. Но деваться некуда, хотя идею поддержали не все. [490]

С появлением авиационных ракет большой дальности пуска и открывшимися перспективами их дальнейшего развития возникли споры — стоит ли создавать такой комплекс, если ракету по любой цели можно запустить не входя в зону обороны противника и с дозвукового самолета. Зашел ко мне крупнейший ученый в области механики и аэродинамики членкор Академии наук Г. С. Бюшгенс, заместитель начальника ЦАГИ, и очень обстоятельно, почти обезоружив меня, изложил концепцию поражения глубоких целей на всех театрах военных действий дальнобойными ракетными ударами с дозвуковых кораблей нового перспективного поколения. Я ему обрисовал несколько иную картину проникновения сквозь воздушную оборону противника, и в конце концов мы друг с другом не согласились. Но главное, видимо, было в другом. Я почувствовал в словах и настроении Георгия Сергеевича некую тревогу за успех в создании тяжелой сверхзвуковой машины на базе нашей, изрядно не поспевавшей за наукой технологии. Он знал, как трудно шла «Ту-22М», а предстоящая межконтинентальная сверхзвуковая могла оказаться неодолимой. Это и вынуждало моего гостя искать другие решения.

Как бы то ни было, «кнопка» в ЦК уже была нажата, «реле» изначального замысла стали срабатывать, и, независимо от продолжавшихся споров и переговоров, военно-промышленная комиссия Совмина объявила конкурс между КБ Сухого, Мясищева и Туполева на создание сверхзвукового стратегического бомбардировщика. Меня назначили председателем комиссии по рассмотрению аванпроектов. [491] Не каждый раз рождаются машины, тем более тяжелые, как результат конкурсного выбора, как это делается во всех крупнейших авиационных странах мира. Три знаменитых КБ, конечно же, постараются перехлестнуть друг друга в творческих достижениях, и я понимал, как будет непросто почувствовать за сухими скелетами аванпроектов живую душу боевых кораблей и не промахнуться в выборе лучшего из них. Но чем дальше, тем больше я понимал, что мало кто из участников этой затеи заблуждается относительно ее серьезности. Уж очень все напоминало лукавую игру с заранее известным результатом. Какой там конкурс, если Павел Осипович Сухой мог создавать самолеты не более чем среднего класса, поскольку у него нет завода, на котором он мог бы серийно строить тяжелые корабли, и никто ему его не передаст. Еще сложнее обстояли дела у Владимира Михайловича Мясищева, располагавшего всего-навсего большим ангаром, который, в сущности, был единственным производственным помещением, именовавшимся заводом, но отнюдь не для сборки крупных самолетов.

Абсолютным монополистом в строительстве тяжелых боевых кораблей был наследник Андрея Николаевича Алексей Андреевич Туполев. Он и будет строить новый бомбардировщик независимо от итогов конкурса. Но участие в нем, раз уж к тому обязал их министр авиапромышленности П. В. Дементьев, на что-то все-таки надеясь, приняли все.

Не знаю, сам ли так решил или был «голос» из ВПК, но главком настроил меня на Туполева заранее, может быть, из опасения, как бы фирма Сухого, чего доброго, не отошла от любезных главкомовскому сердцу истребителей, окончательно ударившись в тяжелую тематику. [492]

Поскольку с Туполевым было все ясно, первый визит комиссия нанесла Павлу Осиповичу. Предложенный им проект поражал необычайностью аэродинамических форм, близких к летающему крылу, в объемах которого нашлось место и двигателям, и боекомплекту, и топливу, но очень смущал толстый профиль этой гигантской несущей поверхности: мощная кромка ребра атаки слабо вязалась с представлениями о сверхзвуковом самолете. Преодолевая неловкость, я осторожно спросил Павла Осиповича об этом, а он, оказывается, ждал такого вопроса, познакомил с проработками и показал материалы продувки модели, в сверхзвуковой аэродинамической трубе ЦАГИ. Сомнения постепенно снимались, машина виделась вполне реальной и заманчивой. Толстопрофильное крыло в плавных интегральных извивах очертаний его кромок было, видимо, находкой Павла Осиповича, которую он так хотел воплотить в конструкции большого сверхзвукового корабля.

Не менее интересный и так же глубоко проработанный проект предложил Владимир Михайлович Мясищев. Это была тонкофюзеляжная, в стремительных формах изящная «щучка», казавшаяся гораздо легче заключенного в ней веса. Эх, дать бы ей полетать, налетаться! Владимир Михайлович, опытнейший и блестящий конструктор по части тяжелых боевых кораблей, по своему обыкновению, и на этот раз внес в самолетные системы, не повторяясь в уже достигнутом, немало новых, оригинальных решений, а боевые возможности обещали выйти на уровень самых высоких в мире. [493]

Но как несправедлива была к нему судьба (судьба?), а случалось — обходилась с ним круто. Правда, его стратегические корабли «ЗМ» и «М-4» с поразительным долголетием несли боевую службу и в девяностых годах, да не всем так везло. Еще до войны Мясищев построил дальний высотный бомбардировщик с герметическими кабинами и дистанционно управляемым оружием, чем позже стала знаменита американская сверхкрепость «Б-29». Но, намного опередив время, «ДБВ», как оказалось, родился не вовремя. Уже шла война — перестраивать производство было поздно. Подобную трагедию пережил Владимир Михайлович (а лучше сказать, наша авиация) и в конце 50-х годов. Однорежимный высотный сверхзвуковой стратегический бомбардировщик «М-50», буквально потрясший авиационный мир своим техническим совершенством и высокими боевыми возможностями, внезапно, как в стенку, ткнулся в хрущевскую ракетную эйфорию. Трудно было уготовить этому выдающемуся творению человеческой мысли более парадоксальную судьбу. Пришлепнув на мясищевский корабль печать строгой государственной секретности, поскольку в целом мире ничего равного ему пока не предвиделось, он успел разок пройтись на воздушном параде, ошеломив всех, кому удалось его видеть в полете, и через несколько лет обрел свое печальное пристанище в монинском музее, став экспонатом. А ему бы летать да летать — аж до нашего времени. [494]

И вот новое испытание с запланированным отказом. Я чувствовал себя отвратительно. Зная заранее, что ни один из первых двух проектов, какими бы безукоризненными они ни оказались, будут отвергнуты, я должен был, слушая доклады и ведя беседы с нашими выдающимися авиационными конструкторами, имена которых обрели мировое звучание, стали интеллектуальной гордостью нации, лукавить, в чем-то обнадеживать, сохраняя при этом, хотя бы внешне, состояние приличия и достоинства. Да и они, я думаю, прекрасно понимали свою роль в этом неблаговидном спектакле, затеянном незадачливыми режиссерами из ВПК.

Наконец, сообщил о своей готовности принять нас Алексей Андреевич Туполев.

Рассаживаясь в небольшом зальчике и всматриваясь в развешенные на стенде плакаты, я с удивлением узнал на них знакомые черты пассажирского сверхзвукового самолета «Ту-144». Неужто тот самый? Своими техническими и летными характеристиками он не дотягивал до заданных, грешил невысоким уровнем надежности, был неэкономичен и сложен в эксплуатации. Случались и большие беды. Гражданская авиация всячески отгораживалась от него.

Интересно, что будет дальше?

Алексей Андреевич, держась несколько скованнее, чем обычно, с указкой в руке подошел к стенду. Суть его предложений сводилась к тому, что между раздвинутыми пакетами двигателей, занимавшими нижнюю часть фюзеляжа, врезались бом-болюки, в которых и будут размещены ракеты и бомбы. Не углубляясь в дальнейшие рассуждения, было очевидным, что, став бомбардировщиком, этот неудавшийся лайнер под весом боекомплекта и оборонительного вооружения отяжелеет, утратит последние запасы прочности и все летные характеристики посыплются вниз. [495]

Спустя минуть пять, а может, десять я поднялся и, прервав доклад, сообщил, что дальше мы рассматривать предлагаемый проект не намерены, поскольку спроектированный в свое время для нужд Аэрофлота пассажирский самолет даже в новом облике не сможет избавиться от изначально ему присущих свойств, совершенно излишних в боевом варианте, и вместе с тем не сумеет воплотить в себе заданные требования для стратегического бомбардировщика.

Алексей Андреевич, видимо, был готов к такому обороту дела. Ни слова не возразив, он повернулся к центральному, самому крупному плакату, взял его за «загривок» и с силой потянул вниз. В полной тишине раздался треск рвущегося ватмана. Затем, оборотясь в мою сторону, извинился и сообщил, что для рассмотрения нового аванпроекта он пригласит нас к себе снова.

Времени до следующей встречи прошло совсем немного, из чего можно было заключить, что новый аванпроект был готов заранее, но прежде, чем его предложить, кто-то хотел пустить «пробный шарик» — авось пройдет «Ту-144»? Тогда подумалось, как же нужно быть уверенным в себе, в приоритете своей фирмы, чтоб, соревнуясь с такими корифеями самолетостроения, как П.О. Сухой и В.М. Мясищев, предложить, так сказать, «севрюжку второй свежести».

Но в этой истории Алексей Андреевич был ни при чем. Главным куратором постройки сверхзвукового пассажирского самолета, будущего «Ту-144», вошедшего в народнохозяйственный план, был могущественный Д. Ф. Устинов, воспринявший эту миссию как личное обязательство не столько перед страной и народом, сколько перед «дорогим Леонидом Ильичом», имя которого буквально боготворил, порой теряя границы приличия, а то и впадая в бесстыдство. [496] (Не могу забыть, как однажды, в пору предсмертного расцвета брежневской одряхлелости и разгара его золотозвездной лихорадки, выступая перед выпускниками военных академий в Георгиевском зале Кремлевского дворца и призывая собравшихся следовать великим достоинствам «верного ленинца», Дмитрий Федорович в конце их длинного перечисления воскликнул: «Учитесь скромности у Леонида Ильича!»)

Но пассажирский сверхзвуковик, похоже, не клеился и мог, к ужасу его куратора, огорчить брежневские ожидания, после чего Дмитрий Федорович ухватился за чью-то счастливую мысль подсунуть «несосватанную аэрофлотовскую невесту» военным. Оказавшуюся отвергнутой и в образе бомбардировщика, ее через ВПК предложили Дальней авиации в качестве разведчика или самолета помех, а то и того, и другого. Мне было ясно, что эти самолеты не смогут сопрягаться с какими бы то ни было боевыми порядками бомбардировщиков и ракетоносцев, а в виде одиночных «летучих голландцев» я их в условиях боевых действий не представлял и потому решительно от них отказался.

Так же поступил и командующий авиацией Военно-Морского Флота Александр Алексеевич Мироненко, с которым мы всегда поддерживали «родственные связи».

Но не тут-то было! Однажды Д. Ф. Устинов уговорил главнокомандующего ВМФ С. Г. Горшкова, а тот, ни с кем не советуясь, согласился взять на вооружение в состав морской авиации «Ту-144» в качестве дальнего морского разведчика. Мироненко взбунтовался, но главком закусил удила — вопрос решен. Узнав об этом, не на шутку переполошился и я: раз взял Мироненко — навяжут и мне. Звоню Александру Алексеевичу, подбиваю на решительные шаги, а тот и без того не дает покоя своему главкому. Наконец, о бунте Мироненко узнает Устинов и вызывает его к себе. Беседа была долгой и напряженной, но Александр Алексеевич все-таки сумел доказать министру обороны всю неоправданность его настояний. Больше «Ту-144» нигде не возникал. [497]

В овальном зале КБ Туполева Алексей Андреевич, весь собранный и чуть торжественный, представлял аванпроект нового бомбардировщика, нареченного «Ту-160».

Минуту-другую мы молча всматривались в расчетные данные таблиц и графиков, рассматривали изображения технологических расчленений, мысленно соединяя их в единый облик корабля. В новых, непривычных очертаниях был он строг и суров, хотя имел некое портретное сходство с американским «В-1» (впрочем, как и предыдущий «Ту-144» с англо-французским «Конкордом»).

В докладах, казалось, снималась всякая возможность возникновения вопросов, но они горохом посыпались и на генерального, и на его помощников. Чувствовалось и виделось — в расчетах все на пределе. Но все поползет неизбежно и крупно, а затем — и все остальное. Что тогда? Где окажется сверхзвуковая скорость? На каких рубежах оборвется дальность? А зашатается аэродинамическое качество, не станет ли изменяемая геометрия крыла весовой обузой? Вопросы громоздились, цепляясь друг за другом, порождая новые, а ответы на них приходили не сразу. [498]

Я со своей «командой», переросшей в макетную, а затем и в госкомиссию по созданию «Ту-160», помногу и часто работал в КБ. Почти каждое утро уточнялась весовая сводка: проклятый вес — сначала единицами, а потом, объединяясь в десятки тонн, полз, как температура у обреченного больного, а смежники, во всяком случае, большинство из них, создавшие бортовую «начинку» и системы вооружения, не стыдясь и не каясь, вправляли в самолетные объемы свой фирменный отяжелевший конгломерат вчерашнего дня. И нет преград им, поскольку нет и конкурентов. Скользя и балансируя, как над бездной, ЦАГИ спасал первоначальные расчеты, считал и пересчитывал аэродинамические характеристики, выдавая очередные рекомендации, но они под тяжестью нарастающего веса снова рушились.

За Волгой, в своем КБ, бился над новыми двадцатипятитонниками Николай Дмитриевич Кузнецов. Казалось, зачем повторять в каком-то ином варианте то, что в той же мощности уже создано для «Ту-22М», но Туполев требовал другие, с более экономичными расходными и высотными характеристиками.

Возник вопрос и насчет завода. Даже самый крупный волжский такую махину в свои цеха не втиснет. Пришлось выходить на ЦК и Совет Министров. Там решили строить новый в Ульяновске. Но через три или четыре года, когда Предсовмина А. Н. Косыгин навестил в Киеве КБ Антонова, создававшего в то время гигантский транспортный «Руслан», который также негде было пристроить для серийного производства, он, Косыгин, больше заинтересованный в коммерческих делах, чем в военных, без раздумий распорядился передать уже наполовину возведенный ульяновский комплекс антоновцам, а для Туполева приказал достроить цеха на старом волжском. [499]

Многие, казавшиеся неподступными, технические преграды были сокрушены в те годы умом и опытом самых одаренных созидателей этой уникальной машины, но немало опасений и предостережений, которые не удалось одолеть в спорах, сбылись на долгом пути ее рождения. Они, как наследственный недуг, трудно и долго будут выводиться в ходе предстоящей строевой службы.

Прошло около пятнадцати лет со дня, так сказать, презентации аванпроекта, прежде чем новые бомбардировщики появились на боевом аэродроме, но не по статусу принятых на вооружение — до этого они не доросли, — а по странному титулу зачисленных на опытную эксплуатацию. На них полагалось еще летать да летать летчикам-испытателям, а их, по заведенному в высших эшелонах власти беспутству, в родовой сырости пустили в полк.

Нетрудно догадаться, что за это время кое-что из первоначально заказанного бортового оборудования успело приотстать, к вороху конструктивных недоработок прибавились производственные. Но встретили корабли по-доброму. Новая машина всегда вызывает чувство энтузиазма, обостренного интереса к ней, жажду познания и нетерпеливое желание скорее подняться в воздух, почувствовать ее в ладонях. Она постепенно прижилась, стала обретать «летное здоровье» и боевой дух, полюбилась летчикам. Они знают, какая колоссальная разрушительная сила может быть заключена в объемах боевых отсеков, если выпустить ее на свободу, но, уходя в дальние полеты, берут с собой учебные бомбы и холостые ракеты. Наверное, так будет всегда. [500]

«Ту-160» стали совсем «ручными» — их можно было «потрогать» и чужеземным гостям. Не раз сиживали в пилотских кабинах и заглядывали в бомболюки даже американские генералы — такое еще недавно не могло явиться и во сне.

Но, все еще продолжая капризничать в обыденной жизни, эта «гранд-дама» не отказывала себе в удовольствии выкинуть иной раз «коленце» и на парадном рауте, как это произошло однажды во время воздушной демонстрации новейшей боевой авиационной техники министру обороны США Карлуччи. В тот день случился провальный отказ. Перед выруливанием на старт на двух самолетах не удалось запустить по одному двигателю. Что делать? В обычных условиях раздумывать нечего, выключай все остальные и ищи «занозу», но тут особый случай. Отбой взлету грозил обернуться публичным позором. И ребята решились: в строго заданное время оба взлетели на трех двигателях и, как ни в чем не бывало, выполнили всю воздушную программу показа. Для такого взлета летчикам-испытателям нужно готовиться и готовиться, а тут — с ходу. Американские летчики заметили, что на двух кораблях дымный след шел только за тремя двигателями, и поинтересовались у тогдашнего командующего Дальней авиацией причиной такой «несимметричности».

Петр Степанович Дейнекин, мучительно переживая случившееся и волнуясь за исход полета, внешне, однако, ничем себя не выдавал и уклончиво объяснил гостям, что эти двигатели могут работать на разных режимах, не всегда обозначая себя шлейфом. [501]

Вряд ли американцы могли тогда подумать, что строевые летчики на их глазах учинили взлет с отказавшими двигателями. А если догадались, не высказав из чувства деликатности своих суждений, то уж по достоинству оценили высший класс их летного профессионализма.

И все же время уходило не зря, у порога девяностых на «Ту-160» уже стали посматривать как на один из самых мощных бомбардировщиков мира.

Домашние задания

Не рванул бы первый... — Где живет теща штурмана сверхзвукового ракетоносца. — Крепости, которые не может взять даже ЦК. — Как рубить живые самолеты

Но нужно вернуться в семидесятые. При всем неисчислимом многообразии командирских дел главным, на каждый день и каждый час, была, конечно, боевая и оперативная подготовка, понятия сложные и всеохватные. На них фактически работало все, что содержалось в управленческих структурах.

Дальняя авиация наряду с ракетными войсками стратегического назначения и атомными подводными лодками ВМФ входила в триаду стратегических ядерных сил, но имела, кроме того, широкий спектр задач с применением и обычных средств поражения. Так что «работа» ей нашлась бы на любой войне. Наиболее опасными операционными направлениями традиционно считались, конечно, западные, для них мы и держали в готовности самые крупные силы. Но с некоторых пор постепенно «запад» стал не то что пригасать, а его как бы чуть «потеснили» с другой стороны. Ко всеобщей, прямо-таки общенародной досаде и огорчению, в те годы предельно натянулись отношения с Китаем, и среди всех возможных, наиболее угрожающих агрессией направлений, дальневосточные — по оценкам того времени — взбухли особенно резко. [502] Материки и морские бассейны кишели сонмами войск, переполнялись скоплениями боевой техники наших вероятных противников, демонстрировавших свою военную мощь и готовность к нанесению немедленного удара.

В тех районах все чаще стали проходить и наши крупнейшие министерские и главкомовские учения, охватывавшие колоссальные пространства вдоль нескончаемых границ с Китаем, над прибрежными морями, Тихим океаном и его островными грядами, где виделись нам агрессивные намерения не только китайских вооруженных сил, но и мощных группировок Соединенных Штатов, Японии, Южной Кореи, объединенных, как мы полагали, единым замыслом развязывания и ведения войны против Советского Союза. Какими же силами можно сдержать натиск такого вторжения, если б он вдруг состоялся? И во что война обошлась бы каждому народу и всему человечеству, коль при такой массе сражающихся войск применение оружия массового поражения — дело абсолютно неизбежное? Первым рванет потесненный. А там пойдет!

Трудно сказать, кто кого больше взвинчивал, но силенку мы пока накапливали и накачивали. Советский — Дальний Восток наполнялся и нашими войсками, укреплялся оборонительными и защитными сооружениями, оснащался новыми аэродромами. И все же аэродромная сеть, стесненная горными хребтами и прижимавшаяся к единственной ниточке Транссибирской магистрали, была куцеватой, уязвимой, а при маневре с запада даже фронтовых самолетов перегружалась запредельно. [503] Ну, а посадка хотя бы неполной эскадрильи дальних бомбардировщиков или военно-транспортных самолетов, если аэродромное начальство, в том числе гражданских ведомств, соглашалось на их прием, намертво заклинивала все стоянки, порой прихватывая и перемычки рулежных дорожек. Нужно было расширять стояночные площади, создавать новые цепочки аэродромов, а дальникам, пока не поздно, искать другие пути для маневра к дальневосточному театру. Не исключались и те, что лежали вдоль арктического побережья. Только бы погодка на посадке, хотя бы за километр до полосы, не поскупилась на маленький «кусочек» видимости, не прижала бы пургой и туманом. Со всем остальным наши летчики справлялись вполне свободно. Полковые тренировки, а случалось и дивизионные, носили строго прикладной, учебно-оперативный характер, но я знал, что независимо от этого летный состав, особенно те, что помоложе, пускался в эти дальние марш-броски с нескрываемым удовольствием, с душевным подъемом. Они с нетерпением ждали той минуты, когда им на заправленных «под завязку» кораблях будет дано право на взлет, чтоб, оторвавшись от привычного воздушного пространства, где лежали их пути к знакомым полигонам, вдруг в два-три прыжка, пройдя в многочасовых полетах над арктической тундрой и таежным безориентирьем, оказаться в самом удаленном и незнакомом районе «военных действий», пересилить ПВО, с ходу сработать «боевую» задачу, а на обратном пути — еще парочку, и возвратиться домой насыщенными и радостью исполненного долга, и неким чувством гордости от преодоления суровых, а то и опасных условий полета и, конечно, новыми впечатлениями от необычного странствия. [504]

Но это для тех, кто на западе. Дальневосточникам же редко доставались рейды на запад, тут сил хватало и без них, зато их чаще, как в будничном деле, встречали и Арктика, и океан.

В таких дальних воздушных бросках, несмотря на их очевидную сложность, почти никогда не случались какие-либо летные неприятности, тем более беды. Они уж если наведывались, то, по преимуществу, дома или рядом с ним, в самых простых условиях воздушной обстановки, когда изменяет собранность и незаметно пригасает строгость отношения к летным законам. Всегда неожиданные, но никогда без повода. С ними подолгу разбирались и в конце концов аккуратно укладывали в прокрустово ложе квалификации или по разряду летных ошибок и неправильных действий или из-за отказов техники. Бывали разновидности, но несущественные. Случались и неповторимые, те запоминались надолго.

Еще в середине шестидесятых годов, когда я был корпусным командиром, в одной из дивизий во время воздушной стрельбы противорадиолокационными снарядами в переднюю полусферу, в зоне, на большой высоте, почти одновременно взорвалась пара тяжелых кораблей. Один упал в море, второй сгорел на берегу. Экипажи погибли.

В поисках причин загадочных взрывов в прах рассыпались десятки версий. Грешили на подыгрывавших в зоне окружных истребителей, даже на залетных натовцев с авиабаз соседнего приморского государства, но их следы не обнаруживались. [505]

Шел второй месяц напряженной работы крупной высококвалифицированной комиссии, а истина не приближалась ни на шаг. Мы были почти в отчаянии. Перешли работать в полки, стали собирать самые невероятные слухи. Кто-то вспомнил, будто после стрельбы самолеты иногда приходили с помятыми нижними лючками, отстоявшими от стволов пушек почти в целом метре. Не показалось ли? Нет, оказывается, мятых лючков мы обнаружили немало, но дальше версия не шла. А из другого корпуса сообщили, что однажды после прихода из зоны стрельб на заднем топливном баке не оказалось пробок. Что за черт? Наверное, плохо поставили, они и вылетели. Полезли на фюзеляж, измерили расстояние от среза канала стволов до пробки — 75 сантиметров. Какие же нужны давления пороховых газов, чтобы на таком расстоянии нажать мощную пружину кнопки, фиксирующей пробку в горловине бака! Но подсчеты ученых-оружейников ошеломляли и величиной давления, и значительностью температуры газов, хотя еще ни в чем не убеждали. Решили проверить в эксперименте и эту, в общем-то, пока шаткую версию, чтоб и ее, если не подтвердится, отмести вполне доказательно. В тире укрепили наполненный горючим фюзеляжный бак, смонтировали на точных самолетных параметрах пушки с дистанционным управлением, а сбоку, подальше от бака, поставили кинокамеры.

— Начали!

Первая очередь. Вторая. Третья — взрыв!

— Бак в клочья! Вот это да!

Смотрим кино: вот вибрирует запорная кнопка, затем вылетает пробка и, наконец, полный экран огня и дыма.

Казалось бы, вопрос ясен. [506]

Но, кажется, не было в моей жизни ни одного расследования летного происшествия, когда бы абсолютно достоверный факт и лежащая на поверхности очевидность, ставшие причиной рокового исхода полета, не оспаривались бы, не подвергались массированным атакам со стороны тех, чьи ведомственные «уши» предательски торчали из обломков.

Крупные специалисты своего дела, профессионалы высокого класса, привлекаемые в состав комиссий для квалифицированного поиска возможных причин происшествия, относящихся к области их высокой эрудиции и компетентности, как правило, занимали совершенно противоположную позицию, имеющую целью доказать вопреки очевидности фактов полную непричастность фирм или учреждений, представителями которых они являются, ко всему случившемуся. «Эрудиты» с головой увязали в делах других служб и специальностей, тщась, не очень страдая от собственного дилетантства, именно там набрести на какой-нибудь подозрительный факт, из которого можно было бы выстроить правдоподобную версию. Эти перекрестные «исследования» в ожесточенных и непримиримых спорах, в противоборстве друг с другом чаще всего заканчивались «мирными соглашениями» с подписанием длинных перечней «мероприятий», совершенно необязательных для их предметного воплощения. Традиционные формальности были соблюдены, жизнь входила в свои привычные берега до новых потрясений. [507]

Нечто подобное произошло и на этот раз. Как оказалось, во время летных испытаний, не доведенных по обыкновению до конца, стрельба в переднюю полусферу была упущена, и, следовательно, опасное соседство оружия с пробками топливных баков осталось «за кадром», но, когда после первых воздушных стрельб по курсу полета на возвратившихся кораблях не оказалось пробок, этот эпизод был сочтен случайным выпадом, скорее всего, следствием небрежности техников при закрытии баков и уж никак не грозным предостережением назревавшей трагедии. Теперь «заинтересованные лица», чуя надвигающееся возмездие, изобретали замысловатую легенду развития аварийной ситуации, уводя ее подальше от пробок, но, не встретив поддержки членов комиссии, ринулись за спасением к Агальцову. Тот, почувствовав себя в известной мере причастным к промаху его помощников по инженерной части, вдруг взвился свыше всякой меры, жестко потребовал подвернуть выводы комиссии в сторону мертворожденной версии и не на шутку пригрозил крупными последствиями за ослушание.

Конфронтация с Агальцовым ни к чему хорошему привести не могла. Комиссия, хоть и была назначена приказом главкома ВВС, колесницей расследования управлял, не выходя из кабинета, он, Агальцов. За ним и будет последнее слово. Главком Вершинин с некоторых памятных пор Агальцову ни в чем не перечил.

Пришлось достоверный вывод обволакивать туманом предположений, чтоб из него не очень выпирали те самые «уши».

В общем, в лучших традициях того, да и последующего времени, прохлопанный дефект, стоивший жизни двум экипажам и потери стратегических кораблей, оказался «ничейным».

Тем более не удивительно, что так и остаются до конца не раскрытыми или уведенными в сторону (что чаще) вполне очевидные причины катастроф, случавшихся со знаменитыми летчиками или затрагивавшие престижные чувства государственных сфер. [508]

Однажды я спросил одного из видных членов государственной комиссии, крупного и известного специалиста в своей области, участвовавшего в расследовании причин катастрофы Ю. Гагарина:

— Сознайтесь, Михаил Никитич, ведь комиссия с самого начала, не сговариваясь, поставила перед собой задачу «не найти» истинную причину?

Он чуть улыбнулся и произнес:

— Естественно. Именно — естественно!

Тяжек груз вины командира, теряющего свои экипажи, какие бы ни привели к тому причины. Это неизбывная душевная боль на многие годы.

Но случались потрясения, от которых можно было сойти с ума.

В одну из ночей на хвостовое оперение сверхзвукового бомбардировщика командира эскадрильи Лескова наскочил ведомый. Его самолет уже горел на земле, а Лесков все еще держался в воздухе.

Я был в своем штабе и с первого доклада перешел на непрерывную связь с руководившим полетами командиром полка.

Лесков ходил по кругу, менял режимы полета и на посадку идти не торопился: в поведении машины появились некоторые странности, и никто не знал, как они покажут себя на посадке. В таких ситуациях уже случались беды. У вполне управляемого на высоте вдруг перед самым приземлением, при уменьшении скорости, проявлялась нехватка рулей, и самолет неожиданно резко вонзался в землю носом или переворачивался на спину. [509]

Командир корабля о своих действиях и новых «открытиях» в устойчивости и управляемости докладывал прямым репортажем, а на земле вырабатывались новые рекомендации и в форме указаний подавались в экипаж. Спасти машину очень хотелось, но когда Лесков засомневался в благополучном исходе полета, сбивать его на другое мнение было уже нельзя. На борт пошла команда покинуть самолет.

Командир вывел машину на центр аэродрома, поставил ее носом в сторону степи, выбросил экипаж и катапультировался сам.

Не отрывая трубки, жду доклада о месте взрыва самолета и о приземлении экипажа. К моему удивлению, первый доклад пришел об экипаже: все приземлились в районе аэродрома вполне благополучно.

— А где машина?

— Еще летает.

— Как это летает? Она давно должна быть в земле? Да где же она?

— Видно, Лесков не приготовил ее к падению, оставил с работающим двигателем и небольшим креном, и она, войдя в левую плоскую спираль, проделывала один за другим ровные, размашистые круги, проходя то над аэродромом, то через центр огромного спящего города. С каждым кругом высота становилась все ниже, но до земли было еще изрядно.

Что делать? Что делать? Сбить нечем — зенитных орудий здесь нет, истребители далеко, да и не найдут они эту слепую ведьму в ночном мраке. Поднимать город? Как это сделать? Да есть ли спасение во всеобщей панике, что неминуемо начнется? И не приведет ли она к еще более худшим последствиям, чем те, что можно ожидать, если город не трогать? [510]

Никто не мог сказать, в какой точке своего последнего витка самолет столкнется с землей. Он мог наделать крупных бед и на аэродроме, но, если это окажутся населенные кварталы, почти стотонная металлическая туша, еще не освобожденная от керосина, на пологой траектории протаранит среди домов, таща за собой огненный шлейф, такую просеку, что от одного воображения о ней мутился разум.

А самолет, круг за кругом, проходил над домами, приближаясь к развязке. Уже около получаса длилось это нечеловеческое истязание души и плоти.

Наконец идет доклад о, вероятно, последнем витке перед встречей с землей. Командир полка видит, как над аэродромом низко проскользнули навигационные огни, плавно ушли, опускаясь все уиже, в сторону города и скрылись за ближайшими тополями и постройками. Вот сейчас все и случится!

Я весь сжался в комок, как в ожидании удара. Жуткое состояние беспомощности и отчаяния охватило меня. В каменеющем теле поплыл озноб. Время остановилось.

— Вижу вспышку! — вдруг прокричал командир полка и, бросив трубку, умчал к месту падения самолета.

Бесконечные минуты, пока через ретрансляцию с командирского «газика» не доложили мне о последствиях встречи самолета с землей, были не менее тяжкими, чем те, что я пережил накануне. Командир, видимо, не торопился с докладом, хотел сам убедиться в окончательном исходе ночной драмы. [511]

— Жертв и разрушений нет, — прозвучало наконец в трубке.

Утром картину аварии рассматривал и я. Самолет под небольшим углом ударился о землю, загорелся и, разрушаясь, теряя и разбрасывая по пути обломки, пропахал в загородном поле широченную борозду, сломал своей основной деформированной массой старую деревянную изгородь и остановился догорать у сараев небольшого скотного двора. За ним начинался город.

Теперь предстояло во всем разобраться, хотя разбирать-то и нечего, все выглядело до отвращения банально и примитивно. Таких «номеров», почти в одинаковом исполнении, в «послужном списке» боевой авиации накопилось предостаточно. Нет летчика, кто бы не знал, что, потеряв ведущего, нужно немедленно уйти во внешнюю сторону, одновременно сменив высоту. Начнешь искать, не видя ведущего, непременно вмажешь ему в бок. Знал это и Фетисов — летчик опытный и крепкий, да не в меру самонадеянный и болезненно самолюбивый. Он никак не намерен был смириться со своей ошибкой и хотел тут же поправить ее по-своему. Но, почуяв удар, гордец в кабине не задержался. Остальные за ним не успели...

Трудно найти в статистике катастроф и аварий хотя бы один пример, причины которого можно было бы назвать неотвратимыми. Но они так или иначе случались. Случались, несмотря на все преграды, со странной стабильностью, не обгоняя, кстати, мировой опыт в течение десятилетий и в Дальней авиации. И хотя намного реже, чем во фронтовой (что вполне объяснимо летными особенностями самолетов, а главное, ее массовостью), характер их отличался более тяжкими последствиями и по составу человеческих жертв, и материальными утратами. [512]

Раз есть статистика, нашлась и наука, с порога заявившая о праве на ошибки и неистребимость так называемого человеческого фактора, но еще более — живучесть личностного. Куда ж от них уйдешь, если даже обыкновенная бытовая неряшливость, как следствие невоспитанности характера и неотесанности нравов, проникает не только на аэродромы, в цеха завода, но «забирается» и в самолетные кабины. Пустился же однажды уже налетавшийся штурман, а заодно и сверх меры доверчивый летчик, в дальний путь, забыв при смене старта переориентировать курсовую систему на новые исходные данные, отличавшиеся от первоначальных на 180 градусов. Забыл просто так, элементарно, не превысив, сидя в кабине, того уровня рассеянного внимания, с каким страшно и по земле ходить.

С наступлением ночи вся полковая группа бомбардировщиков, покинув промежуточный северокавказский аэродром, сначала устремилась на восток, к морскому полигону, а затем легла на прямой курс к очередной точке посадки у западных границ Белоруссии. Был среди взлетевших и тот злосчастный. Управившись со взлетом, экипаж тотчас перешел на полет в автоматическом режиме, и дальше самолет шел сам, только совсем в другую, зеркально противоположную сторону. Ну, что бы разок взглянуть на компас или экран локатора! Куда там, «на то и автоматика, чтоб не думать»! А самолет с запада обогнул Кавказский хребет, подвернул вправо, пересек иранскую границу и помчал прямехонько в сторону Пакистана и Аравийского моря. [513]

Теперь вообразите картину: внизу беспечно сверкает огнями городского освещения Тегеран, а над ним, на стратосферной высоте, несется советский сверхзвуковой дальний бомбардировщик с боевой ракетой на борту.

И нужно было случиться такому совпадению — именно в эти минуты по штурманскому расчету времени под самолетом, если бы он шел по заданному маршруту, должен был появиться Курск, за который и был принят Тегеран. Увидев крупный город и тем самым «убедившись в правильности пути», штурман не преминул доложить по внутренней связи:

— Командир, проходим Курск. Тут моя теща живет.

Тегеран был тих и не проявлял ни малейших признаков беспокойства. Вне всякого сомнения, его ПВО (и, как водится, наша) прозевала вход чужого самолета на территорию Ирана и не подозревала, каков сюжетец сотворился над его столицей.

Но к тому времени в полковой группе пропажа уже обнаружилась. Спохватились и контрольные средства советской ПВО. Блударя хоть и поздно, но засекли над Ираном. Теперь с ближайших советских аэродромов, отбросив все условности, открытым текстом тянули экипаж, как могли, на себя, уговаривая взять новый курс, кратчайший к нашей территории.

Командир корабля не сразу осознал всю драматичность своего положения, а сообразив, был предельно послушен и на последних литрах топлива, промахав над Ираном полтора часа, сумел сесть у пограничных истребителей в Туркмении. [514]

Это был, конечно, единичный выпад — один на многие годы, — но страшен, как страшны бывают последствия любой оплошности несобранных людей, коим подвластны высокие технические мощности и большие пространства.

Иран хранил молчание. Знал ли он что-нибудь о нарушении его границ? Вряд ли. Тем не менее Советское правительство сочло необходимым, чтоб не напороться на разоблачения, извиниться перед соседом за невольное вероломство. Вот уж теперь Иран вознегодовал и обрушился на Советский Союз бранной и невоздержанной нотой.

Жизнь между тем катила многими ручьями, сливавшимися в бесконечную реку проблем и забот.

В начале семидесятых годов появилась возможность, скорее необходимость, оснастить часть уже немолодых стратегических кораблей новыми дальнобойными ракетами с переменными зарядами — обычными и ядерными. Управленческие инженеры детально проработали эту задачу с конструкторами, и вышло, что дело, в общем, стоящее, поскольку резко повышает боевые возможности, и вполне осуществимое, но по сложности и объему работ для нас неподъемное. Поручить его, как мы рассудили, следует одному из гигантских волжских авиазаводов, которому, коль он строит самые крупные боевые самолеты, такой заказ особой обузой не станет. [515]

Но промышленники были иного мнения, не хотели связываться с экономически невыгодным для них делом и всячески отбивались от нас. Не была на нашей стороне и военно-промышленная комиссия Совмина, для нее куда ближе были интересы производства, чем наши, военные. Мы же настаивали, напирали, и комиссия снизошла — пустила документы выше. Постановление ЦК и Совмина состоялось. Но в дальнейших сражениях с Министерством авиапромышленности добиться удалось немногого. Завод, на который мы рассчитывали, брался оборудовать только три головных образца самолетов да, кроме того, отработать технологическую документацию, создать монтажное оборудование и изготовить комплектующие узлы. «Остальное, — было нам сказано, — делайте сами».

— Да вы что? — ругался я в министерских кабинетах. — Это ж промышленная модернизация! Нам ее не потянуть. И потом, есть на это решение ЦК! Какие могут быть разговоры?

Там все понимали, но своим поступиться не собирались. Я не заметил, как наступило то время, когда святая святых — требования постановлений Центрального Комитета партии — в бастионах министерских монополий, без малейшего опасения за расплату, могли тихо проигнорировать и незаметно спустить на тормозах. Да и сами постановления пеклись, если присмотреться, без особого расчета на их исполнение.

Главком не хотел вмешиваться в наши дела, и никакой поддержки от него не последовало. «Сам в крайнем случае справишься, на своих заводах», — бросил он как бы между прочим и больше к этой теме не прикасался. Была у него такая невинная страсть — вгонять меня в угол. Правда, в этом случае все заключалось еще и в другом — с маповцами он неизменно поддерживал самые добрые отношения и «по пустякам» в острые споры не лез. [516]

Инженеры были в шоке. Весь неимоверной тяжести груз нежданных забот обрушился на них. Но они быстро пришли в себя и уже знали, с чего начинать. Пришлось выделять под это дело один из крупных авиаремонтных заводов. Ему предстояло и программу текущего профремонта вытаскивать без каких-либо сокращений и переделкой самолетов заниматься, да не один год. Кое-что пересмотрели в штатах, уплотнили режим работы, упорядочили оплату труда. Пару самолетов закатили на ремзавод, один перегнали на Волгу.

Прошло немало времени. Первая пара переоборудованных машин готовилась к выкатке. Следующая ждала своей очереди. А с Волги идут невнятные слухи. Лечу туда и сразу в цех, где стояла наша машина, мимо которой меня намеревались быстренько провезти стороной. Как была, так и стояла. Только сняли с нее носки крыльев да размонтировали некоторые панели. Вокруг — ни души. Не то что рабочего народа, стремянок рядом не было.

Такой наглости я не ждал. Взорвался мгновенно. Ругался без разбора адресов и выражений и все ссылался, стыдя заводское начальство, на пример нашего ремонтного завода, сумевшего в несравнимо более тяжких условиях справиться, казалось бы, с непосильной задачей.

Директор завода Виктор Петрович Земец, огромный и добродушный мужик, все успокаивал меня, оправдывался какими-то техническими трудностями, с которыми тут, мол, пришлось столкнуться, как только вскрыли машину, и обещал сегодня же укомплектовать бригаду, чтоб продолжить работу. [517]

А к опыту нашего завода, я чувствую, он отнесся с молчаливым недоверием и даже с некоторой иронией, проскальзывавшей в интонации голоса и в мимике его лица — «куда, мол, вам уж, коли тут не ладится».

— Вот что, — говорю ему, — давайте слетаем прямо сейчас на наш завод. Что вам стоит? Через пару часов — на месте. К вечеру вас доставят домой.

Он согласился.

...По ангару Земец ходил молча, серьезный, сосредоточенный. Осмотрел переоборудованные машины, производственную оснастку. Присматривался, щупая пальцами, к качеству работы. Спросил начальника ремзавода, чем помочь, и обещал кое-что сверх просимого.

Перед отлетом протянул мне руку, сказал:

— Если бы своими глазами не увидел, не поверил бы.

Но энтузиазмом горел директор недолго. Когда он вернулся на завод, благородные порывы слетели с него как пух. Полураздетая, будто в нижнем белье, наша машина все так же сиротливо и заброшенно продолжала стоять в углу огромного цеха.

Что ж это стало твориться? Постановления ЦК и правительства для промышленников как письма от знакомой дамочки. Вот уже прошли все названные сроки, а к делу волжский завод пока приступать и не думал. И никто, выходит, не контролирует выполнение решений центральной власти? Уж во всяком случае не Министерство авиапромышленности. Там откровенно язвили насчет постановлений — мало ли о чем можно в них написать? [518]

Дай, думаю, позвоню Сербину — этому непримиримому стражу высших партийных интересов в структурах военно-промышленного комплекса. Накручиваю «кремлевку», называю номер и дату постановления ЦК и Совмина, докладываю о провале волжанами всех его требований, прошу вмешаться и обязать нечестивцев исполнить свой долг.

— Что ж вы раньше молчали? — резко и грубо рыкнул он в ухо. — Хорошо. Разберусь. Вам позвонят.

И положил трубку. О-о, какой строгий. Сейчас он там наведет порядок. Будут знать, как шутки шутить с цековскими документами.

Но звонка не последовало. Не напоминал о себе и я ему. «Только нарвешься, — подумал я, — на очередную грубость, а то и на разнос. Пошел он к чёрту».

Все как было, так и осталось. Те три несчастные машины, что лежали на совести Земца, так и не были сделаны. Судьба постановления больше никого не интересовала. Весь план, растянутый на годы, пришлось вытаскивать на собственной тяге.

Неожиданно и остро вдруг взбурлила еще одна, оказавшаяся мучительной, проблема. Первоначально она обозначалась суетой в Генштабе, тщательно выверявшем всякого рода справки по боевому составу полков и дивизий стратегических кораблей. Затем, в конце 1974 года, после едва присмиревшей многодневной буйной пурги, на нашем аэродроме в районе Приморья, переждав непогоду в Хабаровске, сел особый самолет с самим Леонидом Ильичом Брежневым на борту. За ним приземлился «Боинг» американского президента Дж. Форда. [519]

Уединившись где-то под Владивостоком, лидеры двух держав обсуждали условия новых акций советско-американского соглашения по ограничению стратегических вооружений. Это-то соглашение и задело Дальнюю авиацию очень крепко. Предстояло вывести из боевого состава около двух десятков стратегических бомбардировщиков — носителей ядерного оружия. И не просто отделить их от оставшихся в строю, а разрезать, расчленить, да еще представить американской инспекции предметные доказательства учиненного усекновения. В крайнем случае, если сочтем желательным приспособить обреченные бомбардировщики для других, не боевых, целей, давалось право «кастрировать» их так, чтобы ни при каких ухищрениях на них невозможно было ни подвесить бомбу, ни подцепить ракету, ни, тем более, сбросить их.

Жалко было бесцельно терять еще дюжие, в нерастраченной силе воздушные корабли. Они вполне могли бы послужить в качестве самолетов-заправщиков, если переделать их по образцу и подобию тех, что на базе таких же бомбардировщиков были построены лет десять, а может, пятнадцать назад. Это были мощные воздушные танкеры, заметно превосходившие по количеству и дальности передаваемого топлива даже знаменитые американские «КС-135». Нам же, с развитием парка заправляемых в воздухе самолетов, так не хватало заправщиков! [520]

Правда, переделка бомбардировщиков, да еще на предъявленных условиях, штука чрезвычайно сложная. Предстояло не только наглухо запаять бомболюки, вырезав (именно вырезав, а не размонтировав) все их вооруженческое содержимое, но еще и извлечь из всех электрожгутов проводку управления бомбардировочным вооружением. И конечно, поставить дополнительные топливные баки, смонтировать заправочные агрегаты, счастливо сохранившиеся в резерве, проделать десятки других головоломных операций. А по завершении дел подать «изделия» на контрольную проверку американцам.

Было что-то унизительное во всей этой каннибалистике, но тут шла игра по-крупному, и в наших «коррективах» никто не нуждался.

На завод мы уже не просились. Тот, что когда-то строил мясищевские машины (а в переделку попали именно они), давно клепал межконтинентальные ракеты. Пришлось разворачиваться на своем, ближайшем к Москве, ремонтном, хорошо развитом, с новыми огромными корпусами и обновленным оборудованием. Но было ясно, без Минавиапрома не обойтись, и министр согласился помочь.

Поскольку в орбиту реконструкции бомбардировщиков вовлекалось несколько промышленных предприятий, было решено создать, в лучших традициях деловых отношений, смешанную комиссию. Возглавить её взялся Иван Степанович Силаев, в ту пору первый замминистра. Он выдал директорам предприятий строгие распоряжения, слетал со мною на ремзавод и, вполне удовлетворясь виденным, был совершенно уверен в успехе затеянной операции.

Но, несмотря на это, поставки монтажного и самолетного оборудования шли очень медленно. А время летело вскачь. Возникли новые проблемы. [521]

Прочнисты, например, усомнились в запасах прочности крыльев, предназначенных для переделки уже не первой молодости машин. Деваться некуда — самую «пожилую» гоним в Новосибирск на статиспытания. В растяжках и нагрузках старушенция поскрипывала, но держалась молодецки и только под конец все-таки дрогнула — пустила по консолям трещинки. Пришлось ставить стапеля, усиливать крылья. Справились бы и с этим, но огромные, как мостовые пролеты, заводские стапеля пришли не в полном комплекте. Свыше всяких мер затягивались и другие поставки.

Иван Степанович, которому я житья не давал, иногда собирал комиссию. Директора и полномочные представители предприятий съезжались и слетались издалека, усаживались за длинным столом в ожидании хозяина кабинета. Искусством руководства делами Иван Степанович владел с блеском, по высшему классу современного цивилизованного бюрократизма. Каждый раз он прямо с ходу, еще по пути к креслу, задавал один и тот же лаконичный вопрос:

— Документы готовы?

— Да, — отвечал я, — готовы. — И протягивал ему листы с согласованным проектом решения.

В его первом крупном абзаце директора-нечестивцы предавались анафеме, а далее перечислялись все те же старые «мероприятия», но проставлялись новые сроки исполнения и назначались «более» ответственные исполнители.

Иван Степанович бегло проскальзывал по строчкам, произносил «так тут все сказано правильно» и — дрык! — ставил свою подпись.

— Все! Вопросы есть?

Итого, не более трех минут. Вопросы, естественно, не случались. Слышались вздохи облегчения, мгновенно нарушалась тишина — ерзали стулья, хлопали папки. [522]

— Так, Иван Степанович, — поднялся я как-то, остановив движение, — на прошлом заседании вы подписали аналогичный документ. Но решение, как и все предыдущие, было провалено. Где гарантия, что и с этим не взыграется та же история? Пусть хотя бы объяснятся те, кто сорвал ваши поручения!

Иван Степанович счел это лишним, уверяя меня, что на этот раз так не случится. Но случилось и в этот раз, и в следующие.

Кончилось тем, к чему все и шло. Сроки загнали нас в угол, о них все чаще стали напоминать мне «сверху». Пришлось, пока не поздно, несчастные «эмки» отгонять в заволжскую степь, на грунтовый аэродром. Там их аккуратно, как в хорошей мясной лавке, разделали прямо по живому — отрубили крылья, отрезали хвостовые оперения, прихватив крупные куски задних частей фюзеляжа, и выставили на всеобщее обозрение с воздушного и космического пространства.

Однажды фотография всей площади, уставленной рассеченными самолетами, попала на обложку «Огонька». Глаза б мои не видели!..

Ну, мятежники...

Герату пока повезло... — А корабль шел в Ленинград...

На исходе последней недели семьдесят девятого года, когда «ограниченный контингент» наших войск еще не успел войти на территорию Афганистана, я получил задачу нанести бомбовый удар по северо-западной окраине Герата. «Там засели мятежники», — было сказано мне. Десяток их или целая дивизия, в доме ли сидят или митингуют на городской площади — об этом никто ничего не знал. [523]

Штаб пришел в движение — извлекаются документы, ведутся расчеты, перезваниваются разведчики.

Рассматриваю крупномасштабные карты. Компактный крупный город, прижатый к горам, река, дороги. В справочниках сказано: около 160 тысяч жителей. Да вот и все. Куда бросать бомбы, где точка прицеливания? Народу набьем — это точно, но разбомбим ли мятежников? А может, тамошний народ — это и есть мятежники?

Честно говоря, я очень смутно представлял афганскую путаницу в расстановке противоборствующих сил, не отличаясь этим от моих начальников. Настораживала быстрая и кровавая смена лидеров. Верные друзья в одночасье превращались в заклятых врагов, их сменяли неведомые миру новые фигуры с предписанием свыше — любить и жаловать. Игра с лидерами шла на уровне высшего партийного руководства обеих стран. Народ же, эта вечная и безответная жертва политиков, в этом афганском марафоне, как водится, не участвовал.

Но приказ есть приказ. Время терять нельзя. Назначенный полк поднимается по тревоге, получает задачу. Он хоть и дальнебомбардировочный, но от точки удара базируется далеко и с полной бомбовой нагрузкой ему не хватит радиуса вернуться обратно. За Каспием избран крупный промежуточный аэродром, но там нет подходящих боевых бомб — одна мелкота. Маловато и стоянок. Пришлось ограничиться эскадрильей. Часть бомб она берет с собою в люках, остальные доставляет отряд стратегических кораблей. С великими муками, на чужом аэродроме, где никто не знает, зачем мы сюда прилетели, экипажи на своих плечах, подручными средствами водружают бомбы на все замки. Одновременно дозаправляются баки. [524]

Пока ночь, успеть бы со взлетом. Днем бомбить неловко: все-таки тяжелая авиация, да по городу... Что о нас подумают?

Перед взлетом прошу уточнить обстановку. Но нет не только уточненных данных, но и подтверждения прежних. Переходим в режим ожидания. Главком, однако, не спешит давать отбой. Он уже знает, что нового подтверждения о концентрации мятежников в Герате нет. Да и были ли они там? Но ему казалось, что мы из-за своей нерасторопности упустили время и саму, значит, редкостную возможность нанести удар по «врагам революции». Еще кипя боевым порывом, он произносит зло и едко:

— Эх ты... Дальняя авиация. С вами только свяжись.

Упрек звучал уж очень обобщенно. Не вспомнился ли ему, по аналогии, балтийский случай? Хотя в том эпизоде он должен был по достоинству оценить мою неподатливость, окончившуюся счастливым исходом не только для меня.

Когда четырьмя годами раньше один из старших морских офицеров, изолировав командира, захватил крупный военный корабль и самовольно повел его из Рижского порта в Кронштадт (в безумной попытке, как выяснилось позже, поднять в Ленинграде мятеж против коммунистического режима), а московскому начальству показалось — в Швецию, я получил приказ утопить беглеца ракетным ударом, но кое-как отвинтился от этой задачи, поскольку «операция» грозила не столько гибелью корабля и его, как потом оказалось, ничем не провинившейся команды, сколько, почти с абсолютной вероятностью, поражением любой другой плавучей махины, коими наполнена Балтика, не исключая, конечно, и какого-нибудь пассажирского лайнера, да еще, чего доброго, иностранной принадлежности. [525]

Над морем еще предутренний мрак и очень низкое небо. Где искать этот призрак? Целеуказания нет и никто его не даст. Даже морские пограничники потеряли корабль и не знают, где он. А время идет и цель уходит все дальше.

Я чувствую, как нервничает главком, поминутно набирая мой номер. Все мои толкования насчет того, что пуск ракеты по недостоверной засветке, даже с минимальной дальности, около ста километров, неминуемо приведет к катастрофическим и крупноскандальным последствиям, только раздражали его. Он и сам понимает, во что обошлась бы моя безоглядная команда, если бы ракеты, пущенные наугад, обознались адресатом. Но в надежде на случайную удачу отчаянно жмет на мою душу — уж очень хотелось ему опередить морского главкома и одним ударом решить задачу.

Над ними висит министр обороны А. А. Гречко и в предчувствии назревающего мирового позора, если корабль вдруг войдет в шведские территориальные воды, нетерпеливо требует одного: «Немедленно утопить». Обстановка накалилась до предела. О средствах речь не шла — сгодилось бы любое.

Для оперативных консультаций к нашему главкому приставлен начальник штаба Дальней авиации Милонов. После каждого разговора со мной главком вопрошает его: «Он правильно говорит?» Милонов подтверждает мои аргументы и объясняет почему. [526]

Там же, рядом с министром, взволнованно галсирует военно-морской главком Г. С. Горшков. Он упорно убеждает министра, что для удара по кораблю — самые лучшие ракеты именно те, что состоят на вооружении Дальней авиации. Лукавит главком, прекрасно понимая, чем может обернуться вся эта эпопея, и потому, пока не поздно, заранее отводит назревающую беду от себя подальше.

Я пока держусь и каких-либо команд не подаю. Но вот главком ВВС поднимает в воздух прибалтийские ударные самолеты фронтовой авиации. Мечась в рассветной дымке на малой высоте, они наконец с короткой дальности натыкаются на цель, проносятся над нею и, завернув для атаки повторный заход, отбомбили корабль по всем правилам, наделав дыр, не потопив, однако. Но как оказалось, на том повторном, не очень точном заходе им подвернулась совсем другая «посудина» — гражданский грузовой транспорт. Сухогруз завопил «СОС» и скорее потопал к берегу.

Вторая штурмовая группа была удачливей, сработала по цели, но без серьезного для нее ущерба.

Последняя надежда повисла на морской авиации. Те со знанием дела провели разведку, достоверно опознали идущего на полном ходу «мятежника» и заняли боевую дистанцию. Но когда цель была уже «схвачена» и до пуска оставалось пятнадцать секунд, на борт самолетов пришла команда «отставить». Корабль, слава богу, снова был в руках командира.

Так мне и не довелось «отличиться» в борьбе с «мятежниками» ни в Афганистане, ни над Балтикой, не прибавив «ратной славы» советскому оружию. [527]

Правда, спустя четыре года дальние бомбардировщики все-таки «сподобились» разок подмогнуть нашему «ограниченному контингенту». Дело было так. На одной довольно высокой горушке, с небольшим плато, прочно обосновался солидный гарнизон моджахедов. Выбить их оттуда не удавалось никакими силами. Бились над ним изрядно, несли немалые потери, а он к себе не подпускал и крепким огнем контролировал важные узлы коммуникаций и даже подстреливал наши летающие цели. Тогда и возникла задача: «Ну-ка, снимите их с верхотуры, только ночью, чтоб никто не засек Дальнюю над Афганистаном».

Подготовили полчок, подсадили поближе, снарядили под завязку крупными бомбами и всех разом пустили. Ночь выпала мрачная, темная, а сама цель утопала в густых облаках.

Автоматика сработала без ошибок. Плотность бомбового удара по сравнительно небольшой площади не оставляла гарнизону ни малейших надежд на выживание. Он затих и больше себя никак не проявлял. Но эпизод прошел молча, никто не знал действительных результатов удара. Со временем, когда стало известно об отлично налаженной в стане моджахедов агентурной разведке (не в пример нашей), закралось сомнение, а не убрались ли они загодя, оставив нам опустошенное плато?

Под знаком радикальных перемен

Штаб ДА идет на распил. — На пике небывалой силы. — Новое время

На излете семидесятых годов была запущена, сначала потихоньку, а затем с набором оборотов, еще одна крупная, болезненная пертурбация, которую вместе с другими пришлось пережить и Дальней авиации. [528]

«Молодой» министр обороны Д. Ф. Устинов вскоре после своего восшествия нежданно-негаданно затеял в войсках крупную организационную перестройку. Уж кто-кто, а его недавний, теперь уже покойный предшественник А. А. Гречко и тогдашний Генеральный штаб очень чутко улавливали малейшие перекосы в организационной структуре, если они исподволь обозначались под влиянием каких-то объективных обстоятельств — то ли появления нового вида оружия или, скажем, изменения взглядов на формы вооруженной борьбы, — и немедленно реагировали на них, так сказать, тонкой регулировкой. Не менее чутки в этом деле были и главкомы. И вдруг — решительная перетасовка. Конечно, сам Дмитрий Федорович, человек всесильный, но в военной области, мягко говоря, неискушенный, был, надо думать, весьма далек от реформаторских заносов. Зато его ближайшее окружение, такие же недавние назначенцы, прямо-таки горели радикальными идеями и, обретя высочайшую поддержку, а, в сущности, свободу действий, не были стеснены ни масштабами их развития, ни средствами.

Есть странная манера у некоей разновидности профессиональных руководителей — любое дело начинать с разрушительных акций всего наработанного их предшественниками, не очень заботясь о реальных последствиях своих прожектов. Перестроечная инициатива, вспыхнувшая под флагом министра, в высших кругах руководящего состава видов Вооруженных Сил поддержки не получила. Последовало давление. Ему навстречу — глухая оборона. Те, кто выступил открыто, были смещены. [529]

Среди них — главком ПВО. В ВВС такая судьба постигла начальника Главного штаба, после чего наш главком в последнем споре с кем-то из несокрушимых произнес в трубку раздраженно и зло: «Делайте что хотите». В Главный штаб пришел новый начальник. Человек Генштаба! Теперь дела пошли как по маслу.

Крутая волна ломки и преображений крупно захватила и Дальнюю авиацию. В те годы ее компактная и мобильная, хорошо отлаженная организация не давала ни малейшего повода для каких-либо перетасовок. Но наши воззрения на этот счет не только никого не интересовали, но пресекались в самих попытках их произнести. Если бы только это!

На затеянной по такому поводу целой серии командно-штабных учений нам была предоставлена возможность «убедительно» доказать вопреки собственным взглядам достоинства и преимущества грядущих штатных перемен. В новой игровой роли я, помнится, на тех учениях не преуспел. Все шло по навязанному замыслу, и свернуть было некуда. Да и рискованно. Это как на конвое — шаг влево, шаг вправо...

Напоследок включился главный механизм — исполнительный. Теперь уже исказилась не только структура всей группировки дальних бомбардировщиков, но бесследно испарились управление и штаб Дальней авиации, а главное, нарушилась система боевого управления, связи и связей, заметно пошатнулась боеготовность. В передрягу вверглась немалая доля генералов и офицеров, сначала строевых соединений, а затем и штаба Дальней авиации. Кто-то, не дрогнув от расставания с Москвой, ушел на открытые вакансии в войска, другая часть, не видя лучших перспектив, на исходе служебно-возрастного ресурса сплыла в запас, были и те, кого разобрали по высшим штабам. Но самая крупная группа, заметно просев в должностных категориях, тяжело и грустно рассасывалась в новых структурных образованиях. [530]

Собранный, крепко сколоченный дружный коллектив опытнейших авиационных офицеров — профессионалов высокого класса — вдруг распался, пошел в распыл, образовав мощный вакуум в единой системе управления главной ударной силой ВВС — Дальней авиацией.

Организационная перестройка в масштабах Вооруженных Сил обошлась государству немалыми расходами — миллиардными! Пусть бы и так. Но новая структура никак не приживалась. С каждым годом все больше и острее обрисовывалась ее абсурдность, не клеилось управление, а значит, и все остальное. Что дальше? Из тупика обычно пятятся назад. И спустя 5 или 6 лет, когда Дмитрий Федорович тоже успел уйти в мир иной (державные мужи того времени народу служили до упора), а к руководству пришел обновленный состав, все нововведения были постепенно размыты, а организационные сдвижки возвращены в исходное положение. Не беззатратно, конечно. Примерно по тем же тарифам.

Возродилось и управление Дальней авиации со штабом. Из старой гвардии туда почти никто не вернулся. На их места пришли новые командиры и начальники, молодые, образованные, уверенные в себе — «акселераты»! В отличие от своих предшественников, трубивших на ключевых командирских позициях по 6–8 лет, их наследные питомцы, имея за плечами высшие военные училища и полный курс одной, а то и двух академий, каждую строевую ступеньку преодолевали за два-три года. Им предстояло не только найти «концы» прошлого, чтоб тянуть их дальше, но многое начинать заново. [531]

Хоть и обрела моя Дальняя (так и не освободясь от постигших ее деформаций) некий подобающий ей облик, возрожденная она уже была не для меня. Весь этот промежуток времени, пока дальние бомбардировщики впервые в своей жизни пребывали без собственного управления и штаба, я работал заместителем главнокомандующего ВВС.

Шли восьмидесятые, еще не перестроечные годы. На новом месте, как и следовало ожидать, мне сразу пришлось принять «под свою руку» председательство в доброй дюжине всевозможных комиссий — кратковременных и постоянных, межведомственных и государственных. За редким исключением все они дублировали служебные функции вполне ответственных должностных лиц с их службами и ведомствами и мало чем могли быть полезны для дела независимо от стараний. Но такова была логика управления деловыми сферами, каждая из которых могла оказаться не в меру предрасположенной ко всевозможным срывам и необязательности.

Строго говоря, комиссии представляли собою некие «механизмы нажимного действия» с системой «коммуникаций» и «встроенными» функциями периодического контроля. Однако в этой довольно пресной неизбежности не все позиции выглядели так уж тускло и беспросветно. Все, что касалось создания новой боевой техники, модернизации уже состоявшей на вооружении или развития средств взлетно-посадочных и навигационных систем, над этим работа в комиссиях шла с полной нагрузкой, иногда в спорах, в противоборстве с «инакомыслящими», но увлекала своим творческим, созидательным характером и была далеко не бесплодной. [532]

Но до чего же занудны и убоги по своей нравственной сути и потому предельно неприятны бывали спускавшиеся «сверху», чаще всего из главпуровского поднебесья, разного рода задания по организации социалистических соревнований — то за достижение каких-то там высоких показателей (своей инициативой исходящих будто бы от идейного вдохновения «народа, снизу»), а то еще, бывало, за передовую казарму или образцовый гарнизон...

Я испытывал чувство стыда и неловкости, занимаясь этим бестолковым и глупым делом, обобщая какие-то сведения и разлетывая с комиссиями по аэродромам в поисках доблестных передовиков, чтоб восславить их затем в укор «нерадивым» в приказах главнокомандующего.

Да куда ж деваться, если вся организация и «повседневное руководство», как сказано в уставе, социалистическим соревнованием были возложены именно на строевых командиров! А контроль шел аж с самого верха — с заседаниями военных советов и даже коллегии!

Что там уставы и наставления! Социалистические обязательства — вот главный реагент динамики армейской жизни! Тут, согласно поданным «декларациям», обязавшимся полагалось не просто толково и по-доброму работать, а непременно «бороться и добиваться».

Конечно, вся эта морока наводила на людей со здоровой психикой тоску и уныние и разве что доставляла некую утеху наиболее ортодоксальной части политсостава, коим по долгу службы полагалось поддерживать в войсках «на должном уровне» эйфорию энтузиазма, побед и достижений. [533]

Что же, авиационные командиры были лишены чувства состязательности? Да ничуть не бывало! И друга-аса превзойти в летном мастерстве и обойти соседа в боевом применении — это всегда было в крови наших летчиков-командиров. Им не чужд был и азарт! Но когда здоровые порывы души облекались в навязанные со стороны нелепые формы громогласных с вызовом обязательств, как тут не почувствовать себя пошлым фанфароном.

Уже не раз в высших военных кругах подступали к этому деликатному вопросу: оправдана ли в армейских условиях культивация соцсоревнования? Но Главпур был несокрушим.

Первой и самой важной внутренней задачей я ставил перед собою, не разбрасываясь пошире, одну, хотя и очень обобщенную: сколько было в моих силах, помогать главкому в его необъятных делах. Да так, по сути, при первой встрече в новом качестве определил мои обязанности и сам главком, и для начала, чтоб с ходу окунуть в дело, направил со спешным заданием в незнакомое, еще формировавшееся воздушное объединение.

Хоть и был он человеком настроения, и в этом состояла главная, но не единственная сложность его натуры, я понимал, командиров, как и родню, не выбирают. «Линию» Павел Степанович вел жестко. Властью распорядиться умел сполна. Требовал к себе абсолютного подчинения и еще больше — почитания, подгребая под свою властную силу всю деловую и нравственную энергию тех, с кем работал. [534]

Не всем бесследно сходил главкомовский нрав.

Кто-то невольно впадал в грех раболепия, другие, замыкаясь в себе, слегка ему подыгрывали. Рядом с ним с достоинством могли держаться немногие. Да и Павел Степанович в коридорах высшей власти преображался разительно — был учтив, деликатен... Такова уж природа «менталитета» немалой части советских руководителей, взращенных на принципах «демократического централизма».

Но работал главком — без преувеличения — с запредельным напряжением, не чуя ни времени суток, ни бремени лет. Рядом с ним «тише» работать было нельзя. Наши окна светились до самой ночи. Дело мы знали и главкома не подводили.

Кажется, не было дня, когда бы он под эскортом своих вооруженцев не мчал к промышленникам — в министерства, НИИ, КБ, на заводы — спасать создаваемую технику от очередных посягательств на заданные летные и боевые характеристики или согласовывать какие-то новые требования.

Ему удалось не только сквитать последствия хрущевских разорений, но и расчистить пути для возрождения боевой авиации в новом качестве.

Именно в его, Кутахова, «эпоху» советские ВВС, как было общепризнано, вошли в небывалую силу, а уж по количественному составу — и того более. Главную часть занимала, конечно же, истребительная авиация. Ради ее бесконечного умножения даже дальних бомбардировщиков, в поисках так называемой численности, не раз корнали по-крупному.

Немало времени просиживал главком и за оперативными картами. Не один, конечно. Угрозу войны мы воспринимали как вполне реальное дело. И «противников» «знали почти в лицо — по именам и фамилиям. То ли натовцы не скрывали свои оперативные планы, то ли наши там были «своими», но в их замыслах мы не путались, зная этот предмет в подробностях, как, надо полагать, и они не сидели в неведении. [535]

«Боевые действия» Павел Степанович неизменно начинал с короткого периода отражения налетов авиации противника и почти без паузы переходил к проведению операции по завоеванию господства в воздухе. Как он мыслил сконцентрировать в своих руках авиацию, оставалось загадкой...

В ту пору воздушные армии фронтовой авиации снова были изъяты из подчинения главкому ВВС. Превращенные устиновской «перестройкой» в ВВС военных округов, эти, уже не раз возникавшие структуры относились к главкомовской компетенции лишь в делах методики летного обучения, комплектования кадрами и боевой техникой. Теперь командующие войсками округов (фронтов, если дело дойдет до войны) так легко не выпустят из своих рук непосредственно подчиненную им авиацию для проведения каких-то там воздушных операций. Она будет висеть и висеть над полем боя, прикрывая и поддерживая сражающиеся войска. Успеха в том, при господстве авиации противника, будет совсем не много, особенно в балансе потерь, а надеяться на какие-то перемены в характере применения своих ВВС тоже не приходится. Это как раз тот случай, когда организационная структура предопределяет характер боевого применения войск.

Старая, еще с довоенных времен хроническая болезнь недооценки фактора господства в воздухе, как и принципа сосредоточения сил на главной задаче, оказалась переходчивой и крепко поражала немалую часть нового поколения потенциальных полководцев. [536]

Правда, для проведения крупных воздушных операций есть воля Верховного главнокомандующего. Но удастся ли более или менее эффективно объединить разрозненные силы авиации в управляемое целое под единым руководством?

Однажды, во время командно-штабных учений в Прибалтике, вижу и не верю глазам: штаб «фронта», планируя артподготовку, уверенно оперирует странной таблицей соотношений ударных возможностей артиллерийских систем и... авиационных комплексов. Там, где, по расчетам, на километр фронта не хватает пушек, их запросто выбирая по таблицам и не прибегая «к услугам» командующего ВВС фронта, восполняют самолеты.

— Откуда у вас эта шпаргалка? — спрашиваю.

— А из Академии Генштаба прислали.

Позже звоню начальнику кафедры авиации:

— Александр Петрович, это правда?

— А что я могу сделать? Приказали...

В общем, что самолет, что пушка — какая разница? Любят, ох как любят сухопутные командиры управлять и командовать авиацией.

Как в провалах памяти исчезли забытыми те жуткие дни сорок первого года, после которых весной и летом следующего Ставке пришлось прямо в ходе войны, чтоб развязать авиации руки, превращать ВВС фронтов в воздушные армии.

Пока же «вечный вопрос» еще раз был подвешен. Каждый играл по своим нотам, не слыша другого. До новых потрясений, конечно. [537]

Игры шли не только на картах. Оружие гремело и по ту, и по эту сторону границ стран социалистического лагеря, концентрация войск, случалось, достигала «критической массы». «А может, то не учение?» — думалось иной раз, «заглядывая» через «забор». Ведь каждое учебное решение на отражение агрессии наши командующие непременно начинали со слов: «Противник, под видом учений...» Иди знай, какое из этих бесконечных «под видом» окажется роковым.

Но «нагнетатели» с обеих сторон хотя и неистовствовали, в крайности пока не бросались.

Втягивались в эти игры и воздушные силы стран Варшавского Договора. Но как неохотно они вступали в них! Панически боялись применения средств радиопротиводействия, всячески избегали каких-либо сложных маневров над их городами, а уж хотя бы чуть-чуть ограничить режим полетов гражданского флота или немного пошире поступиться воздушным пространством — тут переговорные процессы редко достигали «консенсуса».

Более смелой была, пожалуй, Болгария да еще демократическая Германия. А с Румынией лучше не связываться. Зато с большой охотой наши «братья по оружию», оберегая свои страны от лишних хлопот и мороки, соглашались отыгрывать свою роль... над территорией Советского Союза.

Да если взглянуть пошире, наши «друзья по социалистической судьбе» развитием национальных сил обороны были не так уж и озабочены, вполне довольствуясь достигнутым с нашей помощью и на лишние военные расходы не особенно тратясь.

Хорошо осознавая, что их военная неприкосновенность в руках Советского Союза, они тем не менее, как нетрудно было заметить, тяготились этой «заботой» и хотели как-то избавиться от «дружеских объятий» могучего соседа, чтобы почувствовать себя, наконец, и свободнее, и более безопаснее. [538]

Когда после смерти Брежнева вслед за ним ушли дуплетом еще два генсека, на политическом небосклоне вдруг просквозил непривычно свежий ветерок. Зазвучало новое слово «перестройка». Партийные комитеты, ловкие на всякого рода почины и начинания, подхватили его с великим энтузиазмом, мгновенно и привычно превратив всю суть Апрельского пленума в очередное мероприятие. Секретари сели за планы, развернули разъяснительную работу, созывают собрания и активы.

Знали бы они, чем все это обернется и куда покатится! Но этого не знал никто. Даже новый генсек!

Командиры и политработники ВВС, раздумывая над необычной оказией, поначалу растерялись, какие там перестройки могут быть у нас в ВВС? Но сидеть сложа руки тоже вроде бы негоже. «Довести до сознания» — это дело, но... звучит уж очень непредметно. Надо что-то придумать.

Нашлись чудаки на стороне — в министерской службе безопасности полетов. Те решили, что перестройку лучше всего обозначить изменением организационно-штатной структуры. Скажем, оставить в эскадрильях только летный состав, а остальных отделить от летчиков и свести в отдельные технические подразделения. На эту выдумку даже в Главпуре клюнули, все-таки конкретное воплощение идеи перестройки. Боевая подготовка и инженерная служба восстали, но их осадили, обвинив в косности и непонимании требований партии. Нажим нарастал. Отбиться не удалось. Для начала провели эксперимент, стали ломать по живому. Боль оказалась шоковой и неутихающей. Спустя небольшой срок пришлось отступить. [539]

Меньше чем через год после пленума в управлении ВВС состоялось собрание партийного актива с повесткой дня: «О дальнейшем углублении перестройки и задачах... в свете...» и т. д. Что не было у нас никаких ее существенных признаков, это никого не смущало. Ораторы «рубали», как и встарь, не обращая внимания на суть вопроса. За столом президиума с неподвижным лицом, исполненным чувства собственного достоинства, восседал только что появившийся в ЦК молоденький петушок — инструктор отдела административных органов, курировавших ВВС. Своим присутствием он как бы осенял именем ЦК «правильности линии». Ни актив его ничем не смутил, ни он его. Все, как всегда. Как многие-многие годы прежде. Партийная жизнь, казалось, бесшумно скользила все в тех же привычных берегах, не предвещая грядущих потрясений.

А между тем сквозь старые шлюзы родимого строя с нарастающим гулом прорывалась другая эпоха, и вернуть ее в прежнее русло теперь уже никому не удастся.

Клонился к исходу 1986 год. Тем же летом тихо «щелкнули» мои 50 лет в военной авиации. Это был трудный и тревожный, но прекрасный и неповторимей мир всей моей жизни. Пора уходить. Более горьких минут я не помню. Шло новое время. О нем расскажут другие, новые люди.

1987 — 1991

Содержание