Глава шестая
Дела на Востоке с начала года принимали все более тревожный оборот, и 10 января последовало высочайшее повеление о формировании третьих батальонов в двадцати восьми Восточно-сибирских стрелковых полках и о посылке на Восток одиннадцати батарей из Европы. Этим было положено начало новым формированиям и импровизациям, которые потом так широко практиковались на Востоке. Эта мера еще находила себе оправдание в том, что близкого начала войны никто тогда не предвидел, и можно было надеяться выполнить ее в мирной обстановке; дальнейшие же меры этого рода прямо грешили против здравого смысла.
При моем очередном докладе, вечером 21 января, я сказал Куропаткину, что ввиду острого положения на Востоке надо бы дать наместнику (моряку) хорошего помощника для командования войсками! Он согласился и просил меня назвать соответствующее лицо. Откровенно говоря, я не имел представления о Японии и японской армии и считал, что предстоявшая война будет лишь крупной экспедицией, трудной только по отдаленности театра войны, и назвал ему Каульбарса и Мылова. Он мне сказал: «Подымайте выше!» Я тогда назвал Пузыревского и Сахарова, но Куропаткин мне заявил, что поедет сам и станет под начальство Алексеева; [381] к последнему начальником штаба будет назначен Жилинcкий, на которого будет возложена миссия контролировать Алексеева(!). 25 января последовал разрыв дипломатических отношений с Японией и наместнику предоставлено объявить мобилизацию войск на Востоке, а уже через сутки война началась нападением японцев на нашу эскадру под Порт-Артуром{86}.
Когда я в среду 28 января пришел с докладом к Куропаткину, он меня встретил с сияющим видом и сказал: «Россия втянута в войну, вероятно затяжную, и не хорошо радоваться этому, но что же делать, я лично так рад опять попасть на войну, там много лучше, чем здесь, в Петербурге».
Действительно, он от природы вояка (хотя и не полководец), но кроме того, он, очевидно, был рад выходу из ложного и неопределенного положения, в котором был в течение последнего полугодия. Через несколько дней он мне поручил узнать у генерала Скалона, какое содержание получал великий князь Николай Николаевич старший как главнокомандующий армией на Балканах? Справка получилась неутешительная: великий князь получал всего что-то около 3300 рублей в месяц, то есть оклад, установленный когда-то для великих князей, командируемых за границу. Куропаткина такой оклад вовсе не удовлетворял и он через министра финансов испросил себе содержание побольше, выговорив, что все его содержание и квартира останутся семье; для себя же он, помнится, просил 15 тысяч в месяц и 100 тысяч на подъем и обзаведение; эти две последние цифры были сокращены до 12 тысяч и 40 или 50 тысяч рублей.
Предполагалось, что Куропаткин сохранит за собой звание военного министра, и 4 февраля он меня спрашивал, кого оставить управляющим Военным министерством: Лобко или Сахарова? Я ему сказал, что Лобко не годится и что Сахаров лучше: все привыкли видеть в нем его заместителя и тот все знает и ничего не станет ломать. На должность начальника Главного штаба Куропаткин, в таком случае, намечал Глазова*; я ему сказал, что Глазов тряпка, и он тогда назвал Сухомлинова. [382]
В тот же вечер А. М. Куропаткина мне сказала, что чины Министерства (эти чиновники, как она выразилась) прочат меня в управляющие Министерством.
На следующий день Куропаткин, вызвав меня к себе, сообщил, что государь предоставил ему самому решить, сохранять ли за ним звание министра или нет? Переговорив с женой, он попросил об отчислении; но все же Сахарова решено назначить лишь временно управляющим Министерством; в этом смысле было приказано составить приказ. Тогда же А. М. Куропаткина мне рассказала, что государь про Сахарова говорил, что какой же тот министр? А Куропаткина в случае надобности отзовут с Востока для командования армией в Афганистане или на западной границе; после войны он будет главнокомандующим войсками южных округов. Охотнее всего теперь назначили бы министром Лобко, но у него воспаление легких. Государь хотел бы разделить Министерство, но теперь не время для этого. Кандидатами в министры Куропаткин выставлял Сухомлинова и меня.
Приказы о назначении Куропаткина и Сахарова появились в «Русском инвалиде» 8 февраля. В тот же вечер ко мне зашел Березовский, чтобы по поручению Сахарова узнать о подоплеке назначения лишь временно управлять Министерством? Я сказал, что в министры, по-видимому, намечен Лобко. К Куропаткину Сахаров не находил возможным обратиться с этим вопросом, он ему уже не доверял, и отношения уже были не прежние. Вскоре после того начались трения. 10 февраля Куропаткин показал мне письмо Сахарова с претензией на то, что Куропаткин еще отдает ему приказания, и сказал, что в отместку за это он испросил разрешение государя требовать к себе начальников главных управлений и возлагать на них поручения. На следующий день Куропаткин мне сказал, что Лобко скоро вступит в должность, но когда Лобко после выздоровления был у государя, то тот ему ничего не говорил о Военном министерстве; мысль о его назначении, очевидно, была уже оставлена. Еще за несколько дней до своего отъезда в армию Куропаткин мне сообщил, что нынешнее положение Сахарова может продлиться несколько месяцев, а может быть и полгода.
Все главные управления были заняты формированием соответствующих полевых управлений для армии. Я сам [383] предложил Куропаткину сформировать у себя Канцелярию полевого штаба; роль ее в Полевом управлении имела сходство с ролью нашей Канцелярии в Министерстве, и для правильного ведения всяких расчетов по отпуску на армию сумм было полезно иметь в ней на этом деле своих людей; наконец, я считал, что и наша Канцелярия должна дать кого-либо на войну, как и другие главные управления. Куропаткин принял мое предложение.
Должность начальника Канцелярии полевого штаба я предложил полковнику Данилову, как одному из способнейших чинов нашей Канцелярии, молодому и энергичному. Вместе с тем я считал, что он в семейном отношении почти холостой: его жена была больна и почти постоянно жила со своей дочерью на Ривьере. Данилов принял предложение и стал набирать себе персонал; желающих оказалось много и все хороший, энергичный народ: Селезнев, Рубенау, Виддер и Васильев ушли из Канцелярии к Данилову. Назначение последнего на войну всполошило его жену и она, невзирая на болезнь, все же приехала в Петербург проститься с ним, так что отъезд оказался для него в семейном отношении не таким легким, как я думал.
Куропаткин поручил мне разработать вопрос об образовании в армии отдельного Санитарного управления; исполнить это поручение было легко, так как первоначально, при разработке «Положения о Полевом управлении», такое управление было проектировано и лишь впоследствии его решили подчинить дежурному генералу армии. Как и раньше, так и теперь дело усложнялось вопросом о роли (самостоятельной или вспомогательной) Красного Креста в армии. Поэтому у меня было созвано совещание с участием четырех глав-неуполномоченных Красного Креста: Александровского, Кауфмана, Трепова и князя Васильчикова; они настаивали на самостоятельности Красного Креста, но я это отклонил, не находя возможным наспех перерешать вопрос, который уже когда-то обсуждался долго и подробно. Через несколько дней у Куропаткина по тому же вопросу было совещание с участием Сахарова и графа Воронцова-Дашкова (председателя Красного Креста), где пришли к тому же решению.
Куропаткин 12 февраля прощался в Канцелярии с членами Военного совета, начальниками главных управлений и [384] лицами, при нем состоявшими, после чего был отслужен молебен, и Рерберг от Совета поднес ему образ Святого Георгия, а Сахаров от начальников главных управлений — складень (Святого Алексия, Святого Георгия и Ангела Хранителя). Впоследствии, по пути на Восток, он получил еще множество икон, как благословение на ратный подвиг, совершить который ему не удалось.
Куропаткин со свитой выехали на Восток 28 февраля; провожала масса народу. Накануне выехала и Канцелярия полевого штаба; мы ее тоже благословили образом и, конечно, чествовали обедом.
Моя совместная служба с Куропаткиным кончилась. Шесть лет с небольшим я был в непосредственном подчинении у него, успел достаточно узнать и здесь будет у места дать характеристику его личности.
Куропаткин очень любил военное дело, прилежно его изучал; он очень много читал и участвовал во всех бывших при нем походах русских войск; обладая прекрасной памятью, он владел и массой знаний, теоретических и практических. Сподвижник Скобелева, украшенный двумя «Георгиями», он имел за собою славное боевое прошлое и отлично знал войска, их жизнь и нужды, любил солдата; всегда спокойный, говоривший свободно и с большим апломбом, он производил на слушателей впечатление знающего свое дело; и сильного человека. Добрый по природе, он, кроме того, желал быть любимым и прославляемым, а потому относился к подчиненным снисходительно и даже никуда не годных не увольнял от службы, а устраивал на разные синекуры; друзья и товарищи его молодости ему были дороги, и впоследствии он готов был смотреть сквозь пальцы даже на грязные их дела. Честный в денежных делах, он готов был сам пользоваться и давать другим пользоваться пособиями в виде двойных прогонов, по устарелому закону, и не постеснялся тратить огромные казенные деньги на покупку, роскошную обстановку и содержание дома для министра. Попав по должности министра в «высшие сферы», он старался быть там приятным, и много суеты бывало из-за спешного составления справки, понадобившейся кому-либо из великих князей. Сам упорный работник, Куропаткин часто заваливал своих подчиненных работами, которые потом оказывались ненужными, [385] так как заданы они были под впечатлением новой идеи, недостаточно продуманной; обладая большой самоуверенностью, он вначале почти не слушал докладов, а говорил сам, поучая докладчика, но это скоро прошло; зато при докладах всегда надо было опасаться получить категорическое указание, не допускавшее возражений, но столь мало продуманное, что он на следующий день сам от него отказывался; при составлении планов деятельности Министерства на пятилетие, Куропаткин, при малых средствах, хотел сделать что-либо по всем вопросам и разбрасывался. Соглашаясь ради удобства принять на новое пятилетие заведомо недостаточный предельный бюджет, он принял на себя тяжелую ответственность за дальнейшую боевую неготовность армии, а не приняв решительных мер к улучшению командного ее состава, он обрек ее на поражение. Надежд, возлагавшихся на него при назначении военным министром, Куропаткин не оправдал.
Личные мои чувства к Куропаткину крайне смешанные; о его деятельности, как министра, я сохраняю воспоминание чуть ли не удручающее. Вместе с тем, я ему лично искренне благодарен за его всегда ровное и вежливое ко мне отношение, благодаря чему я всегда входил в его кабинет спокойно, уверенный, что не услышу от него кислого слова; лично ему я обязан, что стал известен государю и стал кандидатом в министры; в его доме я провел много приятных вечеров, особенно мне ценных вследствие почти полного отсутствия знакомств. В общем, считая его вредным на каком-либо самостоятельном посту, я о нем лично вспоминаю с симпатией и живейшей благодарностью!
Вскоре по отъезду Куропаткина в армию Сахаров был назначен военным министром. Он мне рассказал, как это произошло. После очередного доклада государь сказал, что назначает его министром, прибавив при этом, что он столь часто и долго управлял Министерством, что его уже не надо испытывать, назначая его управляющим Министерством. При этом государь подтвердил, что решил выделить Главный штаб и что Сахаров в случае войны будет начальником штаба; получалась полная неразбериха: если Главный штаб решено выделить, то Сахаров должен опять быть его начальником, так как иначе он не может быть начальником [386] штаба государя в случае войны; но зачем же его тогда назначили министром? На время?
В тот же день после Сахарова государю представлялся Драгомиров; он горячо говорил государю о необходимости выделить немедленно Главный штаб (с Сахаровым во главе), причем в министры рекомендовал, кажется, Бобрикова (из Финляндии) и меня. Государь ему не возражал и Драгомирову показалось, что вполне его убедил; поэтому он из Зимнего дворца проехал к Сахарову, чтобы ориентировать его. Каково же было-его удивление, когда Сахаров ему сообщил, что только что назначен министром! Драгомиров, чувствуя себя одураченным, только развел руками и сказал: «Какой византиец!»{87}.
Через несколько дней после назначения Сахарова я получил от Куропаткина шифрованную телеграмму с вопросом, в качестве кого Сахаров назначен — министром или управляющим? Я ему тотчас ответил шифром же. Назначение министром означало назначение окончательное. Для всякого служащего интересно, кто будет его преемником и продолжателем его деятельности; но в данном случае вопрос о преемнике имел для Куропаткина и большое практическое значение: не только от распорядительности, но и от доброжелательности министра зависело отношение Министерства к требованиям Куропаткина, то или иное освещение как их, так и всех распоряжений самого Куропаткина. Его отношения с Сахаровым были испорчены, он уже на него не полагался и, по-видимому, делал все от него зависящее, чтобы министром был Лобко или кто-либо другой; назначение именно Сахарова было для него большой неприятностью.
Это назначение, вероятно, оказало и свою долю влияния на выбор Куропаткиным начальника своего штаба. Довольно-таки странно было то, что он, набирая персонал полевого управления, не решил еще вопроса о ближайшем своем сотруднике. В вечер 21 января, когда он мне сообщил, что будет командовать армией, то поинтересовался, кого бы я рекомендовал ему в начальники штаба? Я ему назвал Михневича, как хорошего работника и ввиду того, что ему ведь в лице начальника штаба нужен только надежный исполнитель; но он Михневича не одобрил, сказав, что начальник штаба должен [387] быть в состоянии и поддержать, и подбодрить в трудную минуту.
Временно должность начальника штаба армии исправлял генерал Холщевников, который служил под начальством Куропаткина, когда тот был начальником Закаспийской области, так что Куропаткин его хорошо знал, но видимо не имел в виду сохранить его при себе в этой должности. Уже в Петербурге шли разговоры о назначении на это место Владимира Сахарова, младшего брата министра, но последний сам признавал его неподходящим. Еще с дороги Куропаткин требовал себе разных лиц (например, Забелина) на должность в полевом управлении, но все не решал вопроса о начальнике штаба, и только в начале апреля Владимир Сахаров был назначен на эту должность. Может быть Куропаткин рассчитывал облегчить сношения с его братом? Во всяком случае, Владимир Сахаров не был таким твердым человеком, какого Куропаткин желал иметь около себя в трудную минуту.
После отъезда Куропаткина из Петербурга я по-прежнему бывал по средам у А. М. Куропаткиной, где собирались прежние посетители, не исключая и Сахарова. Первоначально, когда предполагалось, что Куропаткин сохранит звание министра, тот выговорил себе, что квартира останется за его семьей; когда же он отказался от звания министра, ему пришлось отказаться и от квартиры, и он тогда испросил, чтобы для его семьи была нанята квартира с обстановкой, освещением, отоплением и проч. Приискание такой квартиры было делом инженерного ведомства. В одну из сред я узнал, что предполагается нанять квартиру за плату в 12 000 рублей в год (без обстановки). Я убеждал А. М. не брать такой большой квартиры, так как она ведь приемов не будет делать, а, кроме того, это вызовет массу нареканий и повредит ее мужу; она не сдавалась на мои доводы и, в конце концов, обратила все в шутку, сказав всем собравшимся: «Вы слышите, А. Ф. хочет, чтобы я переехала в подвал этого дома!»
Через несколько дней я получил от Куропаткина длинную телеграмму, в которой он просил моего содействия к тому, чтобы семья его получила хорошую квартиру и не [388] страдала из-за того, что он ушел на воину; квартиру он желал бы такую, какую имел еще в Асхабаде, а в Петербурге такая квартира должна стоить не менее 12 000 без обстановки. Я не был и не желал быть причастным к найму квартиры, а потому эту телеграмму представил Сахарову. В скором времени я получил извещение для отпуска денег, что в доме Лидваль (Каменноостровский проспект, 1) наняты две квартиры (соединенные в одну) на три года, по 12 000 рублей в год. Обстановку оставила какая-то фирма за плату, в первый год 6000, а в следующие года меньше; затем шли суммы на электричество и проч., а в общем за три года получался расход, помнится, в 58 000 рублей!!
На второй день Пасхи, 29 марта, меня позвали вечером к А. М. Куропаткиной по экстренному делу. Оказалось, что к ней приехал старый знакомый Куропаткиных, командир 19-го армейского корпуса генерал Топорнин; его, как артиллериста, назначили в Варшаве председателем комиссии по испытанию патронов к вновь вводившимся скорострельным пушкам; он ей привез свое письмо на имя Куропаткина, в котором сообщал, что трубки, хранившиеся негерметически, как дистанционные уже никуда не годились. Между тем, вся артиллерия на Дальнем Востоке вооружилась новыми орудиями и снарядами с трубками этого типа. Александра Михайловна просила меня телеграфировать ее мужу о заявлении Топорнина, но больше его никому не выдавать. В тот же вечер я послал Куропаткину шифрованную телеграмму и написал обо всем Сахарову. Затем я в Главном артиллерийском управлении справлялся по этому вопросу. Оказалось, что трубки действительно боятся сырости, поэтому они не могут долго храниться без пластыря, которым снабжаются на заводе; это всем известно и беспокойства не вызывает. Топорнин стрелял трубками, пробывшими без пластыря всю зиму; боевое испытание трубки выдержали отлично. Вся напрасная тревога была вызвана незнанием Топорниным своего дела; в некрасивом виде его выставляло то, что открыв (по его убеждению) столь опасный изъян в нашем вооружении, он боялся открыто заявить об этом по начальству И то и другое я имел в виду впоследствии при оценке пригодности Топорнина к службе. [359]
В мае я переехал в Царское и до осени не видал А. М. Куропаткину, тоже переехавшую на свою дачу в Териоках. Летом я как-то узнал, что она серьезно больна. Встретив Вернандера, я его спросил про здоровье А. М.; он мне сказал, что тоже слышал про ее болезнь, это, кажется, сказалась болезнь сердца, но он ничего достоверного не знает, так как у нее не бывал. Я не был настолько наивен, чтобы расспрашивать его, почему он прежде так часто навещал ее, а теперь вовсе не бывает? Постороннее любопытство не должно касаться столь деликатных вопросов!
Осенью я был у А. М. на ее новой квартире, застал там визитировавших дам и не получил приглашения бывать; приезжал еще раз и не был принят. Больше я А. М. Куропаткиной не видал. О ней я тоже сохранил хорошее воспоминание. Она была резка, очень нервна, но хороший и надежный человек. О семейной жизни Куропаткиных я ничего не знаю, видимые посторонним отношения супругов были дружеские и только. Он всегда говорил о ней хорошо и тепло, а что она была его верным другом было видно по всему: А. М. была в курсе всех вопросов, которые касались судьбы мужа, и иногда вела с его подчиненными те разговоры, которые он сам находил для себя неудобными или щекотливыми, например, описанное выше объяснение со мною относительно письма Ванновского о пенсии полковнику Лилье. Помню еще и такую сцену. В одну из сред, когда было мало народу, она за ужином о чем-то горячо говорила вполголоса своему большому приятелю Соллогубу, а затем, вскочив с места, обошла стол и села около меня, видимо, не только взволнованная, но вне себя. Я спросил, в чем дело? Оказалось, что она выговаривала Соллогубу, что тот не дает Куропаткину сведении о происходившей в то время бурской воине{88}, которой все, начиная с государя, тогда крайне интересовались.
Соллогуб, управляя делами Военно-ученого комитета, имел в своем распоряжении наших военных агентов за границей, в том числе и специального в Южной Африке, и доставлял только запоздалые сведения, тогда как великий князь Александр Михайлович, не имея агентуры, доставлял государю новейшие данные и карты театра войны; все это плохо характеризовало нашу военную агентуру и было неприятно [390] Куропаткину, но Соллогуб оставался к такому состоянию дел совершенно равнодушным*.
А. М. Куропаткина сначала бывала в свете и даже при Дворе, но затем замкнулась в своем доме; как умная женщина, она почувствовала, что так будет лучше.
В Канцелярии, вскоре по отъезду Куропаткина, произошли крупные перемены. Еще с пути на восток он телеграфировал Забелину, предлагая ему должность начальника военных сообщений армии; Забелин был очень рад предложению, и я его не отговаривал. Надо было найти ему временного заместителя. Я остановил свой выбор на Гулевиче. В обыкновенное время отсутствующего начальника заменял один из заведующих отделами Канцелярии, но теперь предвиделось долгое отсутствие Забелина и форсированная работа по-военному, а потому надо было назначить особое лицо. Я уже думал о том, кем заменить Забелина в случае его ухода и колебался между Гулевичем и Даниловым, считая первого более основательным, а второго более талантливым; теперь [391] Данилов уже уехал в армию и надо было назначать Гулевича. Мне пришлось очень оригинально объявить ему об этом.
О предложении, только что полученном Забелиным, я узнал в воскресенье 7 марта, вечером. Утром в понедельник никто в Канцелярии о нем еще не знал; в этот день, в одиннадцать часов, мне должны были явиться два офицера, окончившие курсы Академии Генерального штаба по второму разряду и рекомендованные мне генералом Скалоном для службы в Канцелярии. Как всегда, ровно в одиннадцать, я открыл задвижку на двери в приемную и позвонил дежурному писарю; вслед за ним вошел Гулевич по какому-то спешному делу. Доложив его, он мне сообщил об ожидающих в приемной двух молодых офицерах; я сказал, что беру их в Канцелярию, он спросил, куда я их назначу? Я ответил, что одного — в хозяйственный, а другого — в законодательный отдел. Гулевич удивился, он сам был в законодательном, и сказал мне, что они ведь там справляются, тогда как другие отделы ослаблены выделением своих чинов в армию. Я ему сказал, что и законодательный будет нуждаться в подкреплении ввиду его ухода из него. «Моего ухода?» «Да, Забелин едет в армию, и Вы будете исполнять его должность». Гулевич, очевидно, был очень рад такому выдвижению, он целый год отлично исправлял должность помощника и, вообще, в строгих руках был отличным работником.
Приказ о назначении Забелина состоялся 15 марта, а 9 апреля он выехал в армию*. Состав Канцелярии все более ослаблялся, но на ответственных должностях были хорошие, молодые силы, в помощь которым было взято лишь несколько новых людей.
В марте месяце в Петербурге появился командир 10-го армейского корпуса, генерал Случевский (бывший сапер), которого я знал еще по Красному Селу. Его корпусу предстояло ехать на Дальний Восток, но он приехал в Петербург, где стал хлопотать о снабжении армии всякого рода инженерными средствами. Заходил он и ко мне чуть не десяток раз и рассказывал о нашей отсталости в инженерном [392] снабжении армии, хоть я тут ничем помочь не мог; от него самого знаю, что он по этим вопросам подавал записки государю через генерал-адъютанта Гессе. У меня сложилось такое впечатление, что ему. очень не хотелось идти на войну во главе корпуса и он мечтал обратить внимание на свои технические знания, дабы его оставили в Петербурге или послали в армию не на командную, а на техническую должность. Если он действительно добивался этого, то потерпел неудачу — ему пришлось вести свой корпус на войну; он, однако, оказался правым, не желая командовать им в походе: Куропаткин, несмотря на свою крайнюю снисходительность, вскоре должен был отнять у него корпус; точной причины я не знаю, но говорили, что за личную трусость.
Один из новых членов Военного совета. Гребенщиков, бывший комендант Ковенской крепости, был назначен председателем вновь учрежденного Главного крепостного комитета{89} и просил меня рекомендовать ему кого-либо на должность управляющего делами Комитета; я ему указал на Поливанова, который уже пять лет стоял у тихой пристани редакции «Русского Инвалида» вне течения воды и служебного движения. Поливанов был очень рад этому назначению, но вскоре стал мне жаловаться, что с Гребенщиковым не сладить — ему ничего нельзя доложить, так как тот сам все время говорит. Я дал совет: иметь терпение и выслушать сначала болтовню, а уже затем начинать докладывать. Поливанов последовал совету и потом говорил мне, что действительно, при этом условии доклады проходили быстро и гладко. Поливанов недолго пробыл на этом месте и уже в 1905 году был назначен генерал-квартирмейстером Главного штаба.
В апреле в Петербург приехал Пузыревский, назначенный членом Государственного Совета; его здоровье уже было плохо и он вскоре скончался. Удивительна его судьба: человек выдающегося ума и знаний, он все время оставался на вторых ролях. Ему, правда, были обещаны округа: сначала Киевский после Драгомирова, а затем и Варшавский после Черткова, но оба старца так долго сидели на своих местах, что Пузыревскому уже не пришлось их замещать. Я думаю, что он был наиболее желателен на должности начальника Генерального штаба. [393]
В середине февраля на восемьдесят втором году жизни скончался Петр Семенович Ванновский, человек, пользовавшийся всеобщим уважением; на его гроб я возложил венок от чинов Канцелярии.
Из старых знакомых некоторые напомнили о себе в этом году: в начале года у нас стал бывать д-р Бродович; он как-то изменился, стал очень развязным и фамильярным, но нас с ним все же связывали воспоминания как о многолетнем домашнем враче. Его младший брат, Чеслав, которого он за смертью родителей воспитывал, был тоже врачом, но не практиковал, так как женился на богатой девушке, дочери известного Соловьева, владельца ресторана «Палкин» и магазинов фруктовых и колониальных товаров, и управлял делами своего тестя. По просьбе Бродовича я 2 февраля был в одном из кабинетов Палкина на завтраке, за которым я познакомился с его братом и его семьей. В июне Чеслав Бродович, состоявший врачом в запасе, был призван на службу; он просил меня избавить его от призыва, так как давно забросил медицину, и, кроме того, в случае его отъезда не на кого оставить крупное дело тестя. В этой просьбе я ему отказал, но выхлопотал ему, что его послали лишь в Москву, откуда он мог управлять делами и даже лично приезжать, чтобы наблюдать за ними.
В начале марта Березовский праздновал 25-летние своей издательской деятельности. Он очень мечтал получить Владимира 3-й степени, но даже его приятель Сахаров брался испросить ему лишь 4-ю степень; Березовский нашел, что эта награда уронит его фирму, так как кто-то из других издателей уже получил 3-ю степень, а потому вовсе отказался от ордена.
В мае ко мне зашел Дубяго, бывший в одно время со мною в Пулково и мой спутник по поездкам в город; он оказался ректором Казанского университета.
Мой приятель по Болгарии Попов, оставив службу на Кавказе, оказался в конце концов горным исправником где-то в Западной Сибири. Начиная заботиться о пенсии, он давно просил меня устроить его вновь на военную службу, хотя бы на несколько месяцев, которые ему надо было дослужить в военном ведомстве для получения права на эмеритуру, но я не видел к тому возможности. На его счастье, в [394] Сибири было созвано ополчение, и он, состоя сам в ополчении, стал командиром 11-й ополченской дружины и с избытком дослужил нужный срок, а хорошее содержание позволило ему несколько упорядочить свои всегда запутанные дела.
В этом году 1 мая я вновь переехал в Царское Село и пробыл там до конца сентября; за это время я совершил 89 поездок в город, так что в среднем ездил через день. При полной невозможности пользоваться отпуском в 1904 году для меня было большим отдыхом проводить несколько дней на покое и, во всяком случае, проводить вечер и ночь за городом в тишине. В те дни, когда я не приезжал в город, бумаги мне вечером привозил и отвозил фельдфебель нашей команды. Сахаров не созывал у себя совещаний, как Куропаткин в 1900 году, и все доклады принимал днем и в городе, приезжая для этого сам с казенной дачи на Каменном острове. Поэтому суеты было меньше, и работа шла форсированно, но спокойно.
На даче у меня работы уже были закончены; только в саду весной еще производились последние посадки, главным образом, взамен непринявшихся деревьев и кустов. Замечательно, что в саду не хотели идти лиственницы; первоначально их было посажено пятнадцать штук, но они пропали; в следующем году Регель заменил их другими, но из них принялись только две, да и те росли невесело. Регель мне говорил, что с лиственницей это бывает — она где-нибудь вовсе не принимается, хотя, вообще, неприхотлива. Группу лиственниц близ подъезда пришлось поэтому в августе заменить одним большим дубом, который я взял у соседнего садовника; пересадка такого большого дерева была для него рискованной, и, чтобы не засохло, оно до конца осени стояло обмотанным в рогожу, которая опрыскивалась водой по несколько раз в день; цель этим была достигнута, и дуб принялся.
Между домом и шоссе стояли две старые березы, оставшиеся от прежней растительности на участке, но которые к осени погибли от неизвестных причин; вероятно, их корни пострадали от того, что около них сваливали кирпич. Осенью их пришлось срубить, притом постепенно: сначала верхушку, потом еще одну четверть дерева и так далее, чтобы не попортить других посадок; вместо них были посажены [395] другие деревья, а вдоль забора к посадке сирени добавлены липы. Для привлечения в сад мелких птиц я выписал из Германии пятнадцать гнезд (Nisthohlen), которые были прибиты в саду, и сделал защитные посадки из шиповника, боярышника и других кустарников по образцу, рекомендованному бароном Берланш. В саду были поставлены громадные скамьи, сделанные столяром. Все это вместе с уходом за посадками и огородом, за ростом и цветом деревьев и кустов доставляло много приятных забот и занятий, за которыми незаметно проходили часы, проводимые на даче. В моей спальне круглые сутки была открыта либо дверь на балкон, либо окно или форточка, и сон при свежем воздухе не оставлял желать лучшего, дача доставляла большое развлечение и отдых. Еще одна затея была заведена мною на даче: стерилизационный аппарат Векка и посуда к нему. Жена, однако, не интересовалась им, экономки у нас не было, и только я сам производил с ним опыты на спиртовой плите. В конце лета мой дворник пожелал уехать в деревню, и столяр Алексей занял его место, причем столярная работа у меня дома прекратилась.
В течение лета брат у меня бывал редко, так как первую половину его он вновь провел в Ессентуках. В Царском у меня бывала вдова дяди, М. А. Шульман, генералы Газенкампф и Соловьев, жившие там же; заезжал Кузьминский за советом — переходить ли ему в Контроль, куда его звал Лобко? Я ему посоветовал принять, но он, в конце концов, все же остался в Министерстве финансов; появился у меня и пастор Виллингек, женатый на моей кузине Эльзе Шульман (дочери Александра Густавовича), с просьбой помочь поступлению его сына Льва в Медицинскую академию*. Осенью к нам однажды зашел и молодой студент. В город я переехал 26 сентября с большей частью прислуги; жена с остальными прожила еще три недели в Царском, куда и я уезжал по мере возможности. [396]
В это лето родился наследник Алексей Николаевич{90}. Его крестины были 11 августа в Петергофе. День был жаркий; в церковь попасть не удалось, а в залах дворца было душно, и я во все время богослужения гулял с Фроловым в саду около дворца*.
Со времени ухода Сахарова Фролов был и. д. начальника Главного штаба, не зная, долго ли он будет и. д., и что с ним будет дальше, и в таком положении оставался больше года! Очевидно, что Главный штаб больше года был без настоящего хозяина, — и это во время войны!
После крестин был завтрак в Большом дворце. Я попал за столик на одном из балконов дворца. Мы только что заняли места, как началось какое-то движение; оглядываясь, я увидел, что между столиками пробирается священник и что многие перед ним встают; мне сказали, что это отец Иоанн Кронштадский{91}. Проходя между столиками, он некоторым подавал руку, в том числе и мне. Это единственный раз, когда я видел этого замечательного пастыря.
По случаю рождения наследника последовали особые милости: на день его именин, 5 октября, я получил орден Святого Владимира 2-й степени. Уже 8 октября я получил от Куропаткина телеграмму из Хуаньшаня: «Из агентской депеши узнал о пожаловании вам ордена Святого Владимира второй степени; сердечно поздравляю вас с новым знаком монаршего внимания; от души желаю вам здоровья; всегда с теплым чувством вспоминаю наше совместное служение в течение шести лет». Я немедленно ответил: «Глубоко тронут вашим вниманием, оказанным мне среди ваших боевых забот, дай бог вам здоровья, всякого успеха». Телеграмма Куропаткина характерна для него — среди боевых неудач и забот по управлению армией он находил время читать агентскую телеграмму о наградах и посылать поздравление; многословие телеграммы тоже у него было в обычае.
О ходе военных действий я знал лишь из газет. Сахарова я видел лишь при моих докладах, которые обычно происходили по средам, в четыре часа, когда тот уже был утомлен предыдущими докладами и, следовательно, мало расположен [397] к беседе. При том он часто бывал в разъездах, так как сопровождал государя при его поездках для напутствия войск, посылавшихся на Восток*. Постепенно усиление войск на Востоке, происходившее медленно вследствие слабосильности Сибирской железной дороги, вызвало необходимость сформировать там еще вторую, а затем и третью армии. Вместе с тем возник вопрос о назначении главнокомандующего вместо Алексеева, лишь носившего этот титул. На эту должность 13 октября был назначен Куропаткин.
О том, как это назначение состоялось, я узнал лишь кружным путем: Сахаров поделился с Березовским, который потом передал мне. Рассказ Березовского я тогда же записал: первоначально государь сказал Сахарову, что ни за что не поставит Куропаткина, и на должность главнокомандующего было решено назначить великого князя Николая Николаевича**. Однако проходили недели, а окончательного решения не было, и на вопросы Сахарова государь не давал ответа; наконец, великий князь уехал в деревню на три недели. Перед его возвращением государь сказал Сахарову, что решил назначить Куропаткина. Ввиду удивления Сахарова, государь сказал ему: «Я долго думал, переболел этот вопрос; все за Куропаткина: все общество, газеты, император Вильгельм.., но я сам остановился на нем; императрица Мария Федоровна тоже, но нет, я сам решил взять его!» Березовский прибавил, что Сахаров уже не уверен в своем положении и присматривается, чтобы вовремя самому уйти; из этого, может быть, позволительно сделать заключение, что Сахаров советовал государю не назначать Куропаткина? Что акции Сахарова сильно упали, я действительно слышал в ноябре от графа А. П. Игнатьева, ссылавшегося на великого князя Михаила Александровича.
В середине декабря мне вновь пришлось беседовать с Фроловым о его положении. Он мне сказал, что Сахаров хотел провести в начальники Главного штаба Жилинского, но это ему не удается, и возможным кандидатом является Сухомлинов; Фролов согласился со мной, что Сахаров человек [398] без инициативы и что Главным штабом в его тогдашнем составе невозможно управлять. Я предложил Фролову похлопотать о его назначении в Военный совет, если он, в конце концов, не будет утвержден в должности, но он отклонил мое предложение, сказав, что ему было бы обидно, если бы Сахаров не сделал этого сам.
Сахаров действительно был странный человек. Очень умный и добрый, он был замечательно усердным работником; добросовестно прочитывал все, что ему посылалось, его резолюции были всегда ясны и обдуманны; он читал даже такие мелочи, в которые министру нет надобности входить, например, сам проверял правильность наградных представлений. Но при всем этом, он редко проявлял инициативу, и его легко было принять за человека ленивого и апатичного. В конце июля или начале августа я ему при своем докладе сказал, что Главное артиллерийское управление заказывает мало и даже свои заводы, по-видимому, не пустило полным ходом; поэтому могут оказаться нехватки. Сахаров мне на это ответил, что это дело артиллеристов, они знают, что им надо и что у них есть! Настаивать я не мог, так как этот вопрос касался только министра и артиллеристов, но я все же решил поднять его при первом случае перед Военным советом.
Такой случай представился на заседании 26 августа, при обсуждении дела о нарядах по изготовлению в 1905 году материальной части скорострельной артиллерии. Сахаров был в отъезде. По моему предложению Военный совет постановил указать Главному артиллерийскому управлению на необходимость скорее пополнить боевой расход оружия и патронов и обсудить, достаточны ли комплекты запасов и производительность заводов? Затем, 3 декабря, я доложил Совету, уже в присутствии Сахарова, что артиллеристы медленно пополняют имущество, отправленное на Восток: деньги на это были разрешены 15 июня, а только теперь, через пять месяцев, испрашивается утверждение заготовительной операции! Военный совет вновь меня поддержал, но его громы были бессильны без соответствующего нажима со стороны военного министра, а Сахаров не выходил здесь из роли пассивного зрителя. К сожалению, очень скоро выяснилось, что мои опасения относительно недостаточности артиллерийского снабжения были вполне основательны. [399]
Еще в сентябре выяснилось, что государь не оставил мысли о разделении или ином преобразовании Министерства; Сахаров прислал мне на заключение две записки по этому вопросу, полученные им от государя. В записке Палицына предлагалось выделить Генеральный штаб из Министерства, а в записке князя Енгалычева шла речь о разделении Главного штаба на Генеральный штаб и собственно Главный штаб. Я написал Сахарову, что я вполне сочувствую второй записке; разделение Главного штаба полезно и легко исполнимо, но выделение Генерального штаба из Министерства вызовет массу трений. Даже в том случае, если такое выделение будет признано нужным, желательно сначала под руководством министра разделить Главный штаб и уже затем выделить вполне устроенное управление Генерального штаба. Затем вопрос этот опять заглох, и я о нем услышал лишь через полгода.
К той же области преобразования Министерства можно отнести назначение в начале сентября великих князей Петра Николаевича и Сергея Михайловича, первого — генерал-инспектором по инженерной части, а второго — инспектором всей артиллерии. Первая должность у нас исчезла со смертью великого князя Николая Николаевича старшего{92}, а вторая возлагала на великого князя Сергея Михайловича обязанности его престарелого отца, имевшего звание генерал-фельдцейхмейстера{93}. Лишь впоследствии выяснилось, что с учреждением этих двух должностей имелось в виду рассредоточить власть, бывшую в руках военного министра. Вскоре товарищем генерал-фельдцейхмейстера вместо Альтфатера был назначен Кузьмин-Короваев.
После своего назначения главнокомандующим Куропаткин по телеграфу спросил меня, как я полагал бы организовать управление армиями? Я ему ответил, что ввиду условий войны полагал бы существовавшее полевое управление оставить при нем, а армиям дать управления по штату для Отдельного корпуса. Действительно, самый театр войны был мал, тыл был общий, и все распоряжения по хозяйственной части были общие, деление на армии вызывалось только стратегическими соображениями; армиям нужны были штабы и лишь маленькие органы по прочим частям управления. Но Куропаткин, очевидно, не согласился с этим; при себе [400] он сформировал новое большое управление и всем трем армиям оставил большие управления по нормальному штату. Получилось нечто чудовищное по громадности управлений, которые формировались в Европе и оттуда по перегруженной Сибирской железной дороге перевозились на Восток, где они оказывались ненужными и, более того, вредными, как излишние инстанции, усложняющие дело! Вопрос же об экономии средств казны (в людях и деньгах) всегда был чужд Куропаткину; он любил пышность, любил, чтобы всего у него было в избытке. Сахаров относился с усмешкой к образованию новых управлений, но против них не возражал, да и едва ли мог возражать, так как иначе Куропаткин стал бы жаловаться, что ему не дают нужных людей, и стал бы этим объяснять свои дальнейшие неудачи!.
В октябре у меня перебывали командующие новыми, 2-й и 3-й, армиями — генералы Гриппенберг и барон Каульбарс*; первого я знал еще по турецкой войне и по Красному Селу, а второй был военным министром Болгарии в 1882–83 гг. Оба ехали на Восток столь же пышно, как и Куропаткин, получая отдельные поезда, и только в отношении денег их несколько урезали**. Гриппенберг был человек боевой и чрезвычайно почтенный; он мне сам признавался, что судьба его возносит вверх свыше его способностей и он боится оказаться несостоятельным. Я ему сказал, что со времени турецкой войны всегда желал, в случае новой войны, участвовать в ней под его начальством; я, действительно, глубоко его уважал и считал его не выдающимся, но надежным военачальником с твердой волей и большим здравым смыслом, типа покойного Гурко***. Во время нашей беседы Гриппенберг меня поразил своим указанием на неполноту штатов Полевого управления; он, помнится, находил нужным иметь еще нескольких штаб-офицеров для осмотра оружия [401] в войсках; затем он набрал еще сверх штата состоять при нем генералов: Лаунитца, Логинова* и Дзичканеца! Увлек ли его пример Куропаткина? Или они оба, служа в Средней Азии, получили одинаковую закваску?
Гриппенберг был до того времени командующим войсками в Вильне, откуда и выехал на Восток в своем личном поезде. Поезда эти пускались скоро, и для их пропуска приходилось нарушать движение по всей линии Сибирской железной дороги. Между тем, в самом начале пути в одном из вагонов поезда оказалась неисправность, его предложили заменить другим, но Гриппенберг предпочел, чтобы его починили; из-за этого поезд двинулся дальше на сутки позже и понадобились опять новые распоряжения по всей линии!
Бывший наместник и главнокомандующий Алексеев завез мне свою карточку 19 ноября; его деятельность на Дальнем Востоке кончилась. Вернулся также и Жилинский и был целый год без дела, состоя в распоряжении министра, а затем получил дивизию**.
Я упомянул о том, что у Ростковского еженедельно происходили совещания по вопросам о довольствии армий на Востоке и что я был членом этих совещаний. Под конец года на обсуждение и решение совещания стали поступать дела, требовавшие совершенной тайны, а именно о доставке морем продовольствия в Приморскую область. По железной дороге едва удавалось доставлять в армию войска и запасы, а до Приморской области уже ничего не доходило. Сибирская дорога первоначально строилась, не рассчитывая на большое движение, легкого типа и, кажется, была рассчитана лишь на четыре пары поездов. Постепенно она усиливалась, но оставалась одноколейной, с легкими рельсами, с крутыми подъемами, так что еще приходилось удивляться успешности ее работы.
Подвести запасы морем во Владивосток и Николаев взялся Андерсен, директор датской пароходной компании. На заседаниях 3 и 4 декабря мы с ним договорились, что он доставит миллион пудов муки и миллион пудов овса или ячменя и [402] за это получит 6 миллионов 850 тысяч рублей и еще до 50 тысяч рублей премии капитанам десяти пароходов; от себя он на премии назначил 100 тысяч рублей. Муку и овес он должен был сам купить и доставить в доброкачественном виде. Предприятие это было крайне рискованное, так как пароходам приходилось идти мимо Японии и они рисковали быть захваченными; необходимо было соблюдение строжайшей тайны. Андерсену в виде аванса было выдано 5 миллионов рублей. Из всей этой авантюры ничего путного не вышло. Поражение нашего флота при Цусиме сделало японцев полными хозяевами на море, и Андерсен не рискнул пустить свои пароходы в предприятие, которое он уже считал безнадежным. После разных переговоров он в конце марта отказался от предприятия и предлагал вернуть половину аванса; с него взяли 3 миллиона и груз одного парохода, оцененный в 200 тысяч рублей с тем, чтобы он сдал его нашим морякам в Сайгоне. Совещания эти происходили при участии членов от Министерства финансов и Контроля.
В течение всего года под моим председательством собиралась комиссия с участием председателей от тех же ведомств для рассмотрения наших взаимных расчетов по расходам на войну. Я уже говорил о том, как трудно было во время Китайской экспедиции доказывать наше право на получение тех или иных ассигнований и отчитываться в расходовании уже полученных средств. Теперь повторилось то же самое. Споры в комиссии были горячие; много времени мы потратили на них и много крови испортили друг другу. В случае разногласия дело переходило в Совещание у Сольского, где мы также имели мало шансов на успех. В конце концов, все труды были сведены на нет неприятным для Министерства финансов известием из армии, что там произведено бескредитных расходов на несколько десятков миллионов рублей: получая мало денег, мы и армии посылали денег меньше, чем они требовали, а там воспользовались своим законным правом при недостатке кредитов требовать деньги и без них из наличности казначейств. Эти бесплодные споры побудили меня в начале августа доложить Сахарову, что нам надо будет отказаться от предельного бюджета и, во всяком случае, показывать зубы, чтобы нас уважали. Случай для этого мне представился на следующий же день. [403]
Оклады содержания в войсках и учреждениях мирного времени уже были повышены на основании проекта, разработанного в комиссии генерала Гончарова; той же комиссии было поручено выработать оклады и для полевых управлений и учреждений. Когда это было сделано, началась обычная волокита: проект был послан на заключение Министерства финансов и Контроля; те сделали замечания, на которые мы не согласились, и дело перешло в Совещание у Сельского. Там 10 июля решили передать его назад в комиссию Гончарова для рассмотрения при участии представителей от Министерства финансов и Контроля; такое заседание состоялось 5 августа и оба ведомства отказались от своих возражений — уж очень они были нелепы. Тогда я потребовал, чтобы новые оклады были введены с начала войны; опять получилось разногласие и дело вновь пошло в Совещание у Сольского, где оно было рассмотрено и решено в нашу пользу 1 сентября.
Волокита была изводящая и для военного времени совершенно недопустимая. В Совещании у Сольского с начала августа наравне с министрами принимал участие и контрадмирал Абаза.
В одном из заседаний Совещания, 28 октября, со мною был Фролов, так как были дела по части Главного штаба, а Сахаров уехал с государем в Польшу. Фролов, человек болтливый, сделал там бестактность. Куропаткин просил отпустить 800 тысяч рублей для выдачи офицерам пособий на покупку теплого платья. Сельский предложил отпустить круглую сумму в миллион рублей; Фролов возразил, что «ввиду характера главнокомандующего» не следует давать больше, чем тот просит. Дали 800 тысяч рублей. Вернувшись из заседания, я написал Фролову, что он у офицеров отнял 200 тысяч и дал пищу для разговоров об антагонизме Министерства к Куропаткину. Такого антагонизма в действительности не было, хотя Сахарова и подозревали в нем. Конечно, он относился отрицательно к деятельности Куропаткина, как полководца и администратора, и старался спасти войска, оставшиеся в России, от расстройства, но это была прямая его обязанность. Куропаткин постоянно требовал присылки ему из России всего, что в армии было лучшего, а получив требуемое, не умел им распорядиться. Получив из [404] России слаженный корпус, он его тотчас разрывал на части, по бригадам и даже по полкам, которые разбрасывались в разные места*. Получая людей на укомплектование армий, он не доводил существующие части до полного состава, а принимался за формирование новых частей, для которых опять нужны были офицеры из войск, оставшихся в Европе. Ввиду неудовлетворительности старых запасных он требовал присылки ему молодых солдат из тех же частей, а сам не смотрел за тем, куда расходился этот драгоценный элемент, который массами разбирался в вестовые и на всякие нестроевые надобности. Да простится сравнение, но Куропаткин мне напоминал плохую кухарку, которая всегда требует лучшей провизии и в громадном количестве, но всегда испортит блюдо! Как же было не возмущаться таким хозяйничаньем? Скорее можно винить Сахарова в податливости и в том, что он не уговорил государя ограничить, например, организаторскую манию Куропаткина.
В начале ноября я получил письмо от брата полковника Данилова с извещением, что сам Данилов болен, а жена его (в Италии) при смерти. Так как командировка Данилова в армию состоялась по моей инициативе, то я счел долгом ему помочь, и в тот же день, с согласия Сахарова, послал телеграмму его брату с просьбой командировать Данилова в Петербург; приезд его действительно был желателен для выяснения многих вопросов по отпуску армиям кредитов. Данилов выехал из Мукдена 28 ноября и прибыл в Петербург 21 декабря. С ним у нас был ряд совещаний; перед Новым годом он на короткий срок съездил в Италию и затем вернулся в армию.
В этом году, 24 ноября, нам пришлось праздновать свою серебряную свадьбу. Говорю «пришлось», потому что не было ни основания, ни охоты отмечать этот день, но я узнал, что сестры собираются приехать ко мне. 24 ноября приходилось на среду, а, между тем, я по средам и четвергам бывал очень занят, поэтому просил сестер приехать на субботу и воскресенье. В пятницу вечером приехала сестра Лиза с Адой и остановились у нас, а в субботу — Александрина и Тэа, остановившиеся у брата. В субботу у нас был [405] семейный обед, а в воскресенье утром мы съездили в Царское. В понедельник гости уехали. Я не знаю, какое представление они вынесли о моей семейной жизни, но для меня эти дни были мучением, так как жена была вне себя из-за необходимости принимать гостей.
В июне и в декабре я ездил к сестре Лизе, на самые краткие сроки, только повидаться. Выжиганием занимался очень мало, только в октябре и ноябре.
Следующий, 1905, год был богат событиями как в общественной, так и в личной моей жизни.
Война на Дальнем Востоке продолжалась столь же неудачно, как и в предыдущем году. Внутри страны весь год происходили беспорядки, особенно усилившиеся к осени. Уже с 8 января впервые, вследствие большой стачки рабочих, газеты в течение недели не выходили. В городе беспорядки прекращались войсками, которым приходилось прибегать к оружию*.
В Москве 4 февраля убит великий князь Сергей Александрович{94}. Около нас, в гостинице «Англия», был сильный взрыв в ночь на 26 февраля. В середине июня произошел бунт на Черноморском флоте и броненосец «Потемкин Таврический»{95} несколько дней терроризировал Одессу. Брожение в стране продолжалось.
Одновременно вести из армий становились все хуже. Под Мукденом наши армии были разбиты и отступили в беспорядке{96}. Куропаткин был заменен Линевичем и было очевидно, что кампания окончательно проиграна нами. [406]
Вот обстановка, при которой мне в середине июня пришлось принять Военное министерство.
В течение первого полугодия 1905 года, когда я еще был во главе Канцелярии, она продолжала работать почти столь же усиленно, как в предыдущем году. Я был на 23 заседаниях Военного совета, на которых в среднем докладывались по 27 дел, из коих 4 ½ сверх реестра.
Состав Военного совета за это полугодие возрос необычайно; вновь назначены членами Совета: Максимовский, Павлов, Турбин, Ридигер, Мылов, Корольков, Случевский, Майер, Васильев и Ставровский; во второе полугодие назначены Бильдерлинг и Фролов. Убыли в этом году не было, и к концу года Совет состоял уже из 48 членов, из коих 3 неприсутствующих. Этим громоздким составом, быть может, объясняется то, что средняя продолжительность заседаний возросла до 2 3/4 часов. Председательствовали: Сахаров — 11 раз, Рерберг — 10 раз и Зверев — 2 раза.
Про уход Сахарова говорили еще в 1904 году, и разговоры об этом продолжались; преемником его называли меня, изредка Жилинского и Глазова, а газета «Слово»{97} договорилась 11 марта до К. В. Комарова, старца семидесяти двух лет. Про действительное положение и намерения Сахарова я узнавал что-либо лишь случайно; так, в начале февраля Березовский мне говорил, что государь отдал одно распоряжение по военной части помимо Сахарова, который тогда написал государю, что если он уже не пользуется его доверием, то просит о своем увольнении. В ответ на это Сахаров получил письменно и устно заявление о полном доверии. В конце мая Сахаров мне сам сказал, что в случае выделения Генерального штаба он не оставит своей должности, а в случае ухода ему не нужно другой должности, так как он может состоять в Свите. После утверждения положения о Совете государственной обороны, 8 июня, Сахаров мне сообщил, что решил уйти сейчас или по окончании войны, а через неделю он мне сказал, что отпрашивался от должности и ему обещали ответ в субботу, 18 июня. Наконец, 18 июня, он мне рассказал, что государь с ним простился, и Сахаров в свои преемники рекомендовал Вернандера и меня. Государь, отозвавшись хорошо о Вернандере, сказал, что я все же шире знаю военное дело, чем тот. [407] Сахаров просил не давать ему никакого назначения, так как с него вполне довольно, что он генерал-адъютант, и просил лучше устроить в Государственный Совет Фролова и Маслова.
О направлении внутренней политики и мерах, намечаемых для удовлетворения и успокоения населения, я не знал ничего и только раз, 23 февраля, Сахаров рассказал мне следующее: министры в течение двух недель работали над вопросом об издании манифеста или рескрипта о созыве Земского собора, как вдруг 18 февраля вышел манифест, неизвестно кем составленный и говоривший совсем иное. В тот же день было заседание Совета министров. Государь его начал выговором всему Совету за бездеятельность по успокоению страны; Глазова он упрекнул в том, что все еще нет конца беспорядкам в учебных заведениях, а на его представленные соображения о желательных мерах, возразил, что эти соображения — детский лепет! Относительно рескрипта государь заявил, что редакция его не хороша. Во время перерыва для завтрака государь выслал министрам рескрипт; против редакции его, действительно, можно было возражать, но министры решили ничего не менять, чтобы не было предлога для новой отсрочки. Когда государь возобновил заседание, они заявили о пригодности редакции, дали ему перо и тот подписал. Такая настойчивость объяснялась опасением новых беспорядков после бессодержательного манифеста.
Других сведений по этой части до меня не доходило. Текстов упомянутых выше манифеста и рескрипта у меня не сохранилось. Среди моих знакомых не было решительно никого, причастного к делам внутренней политики. Я целиком был поглощен массой дел по Канцелярии, от которых искал отдыха в хлопотах по даче.
Дела на Востоке шли все хуже; но, кроме того, выяснилось, что наши артиллерийские запасы начинают иссякать, и опасения, высказанные мною полгода тому назад Сахарову и Военному совету, стали оправдываться. От войск западных округов, уже получивших скорострельную артиллерию, были отобраны все парковые запасы, так что в этих войсках артиллерия была лишь декорацией. Положение становилось настолько тревожным, что, по словам Сахарова (2 марта), [408] на великого князя Николая Николаевича было возложено поручение: выяснить во всех министерствах наши средства для ведения войны, чтобы потом в Совете министров обсудить вопрос о ее продолжении. В отношении патронов к скорострельной артиллерии мы дошли до того, что пришлось, в конце концов, заказывать их иностранным заводам!
Уже после войны оказалось, что все вопли о недостатке в армии патронов были в значительной степени преувеличены. Боевой расход действительно был громаден, а сверх того, мы при каждом своем отступлении теряли и уничтожали много патронов. В Петербурге только удивлялись расходу патронов и посылали новые в экстренных поездах по расписанию пассажирских, а с Востока шли все новые требования. Объяснялось это тем, что на театре войны все артиллеристы, начиная с батарейных командиров и кончая главным инспектором артиллерии, хлопотали о возможно полном обеспечении своих частей патронами и для этого не стеснялись представлять по начальству ложные сведения. Так, например, представляя в Петербург сведения об имеющихся в армиях патронах, показывали лишь то число, какое имелось в складах, умалчивая о том, что сверх того все подвижные запасы (в батареях и парках) состоят полностью*.
По окончании войны при армиях оказалось громадное количество патронов, которые приходилось вывозить назад и разбирать на годные и испортившиеся от лежания без надлежащего прикрытия. Приведенный факт обмана начальства ради обеспечения широкого снабжения весьма типичен для нашей армии, где считается чуть ли не доблестью сорвать от казны что-либо лишнее в пользу своей части.
О возбуждении преследования за упомянутые ложные донесения не могло быть и речи, так как виноваты по этой части были все начальники, не только в артиллерии, но и в пехоте, и как они сами, так и все в армии, были убеждены, что вина их чисто формальная, а по совести — они правы;
сверх того, к концу войны поднялось столько грязи, что собственно за эту фальшь не стоило и браться. Она была ведь продуктом ложного воспитания армии, и искоренить ее [409]
можно было только введением гласности и правдивости в дело ведения войскового хозяйства, которое тогда нельзя было вести успешно без формальных нарушений законов.
В начале февраля с Востока вернулся Гриппенберг, который, после неудачной своей операции против Сандепу{98}, признал невозможным командовать армией под высшим начальством Куропаткина и под предлогом болезни отказался от должности. Я думаю, что он, как солдат, был неправ, хотя готов верить его рассказам о том, как Куропаткин вторгался во все распоряжения своих подчиненных, связывал их своими указаниями и заранее обрекал на неудачу всякое их начинание.
В Куропаткине, наконец, разуверились даже прежние его поклонники, и 3 марта он был уволен от должности главнокомандующего и заменен Линевичем. Это новое назначение лучше всего свидетельствовало о нашей бедности генералами: Линевич был среди них самым заурядным и за него говорило лишь то, что он вывел свою армию из под Мукдена в относительном порядке. К всеобщему удивлению, Куропаткин 8 марта получил новое назначение — командовать 1-й армией. О том, как такое назначение состоялось, мне рассказал Березовский. Куропаткин просил об этом государя, и Сахаров, при своем докладе в субботу 6 марта, получил поручение спросить заключение великого князя Николая Николаевича, Драгомирова и Роопа; в воскресенье Сахаров побывал у первых двух, и оба отнеслись к просьбе Куропаткина отрицательно; к Роопу ему ехать не пришлось, так как он получил указание, что назначение Куропаткина уже решено! При следующем докладе государю зашла речь о посылке Гриппенберга вновь в армию, и Сахаров, со свойственным ему юмором, заметил, что это неудобно ввиду возможности назначения Куропаткина вновь главнокомандующим. Государь, однако, отверг эту мысль. Гриппенберг, впрочем, не был послан в армию, а вскоре был назначен на вновь учрежденную должность генерал-инспектора пехоты*.
В феврале из армии вернулся Случевский, уехавший оттуда по болезни; он вскоре был назначен в Военный совет, где по всякому вопросу готов был говорить длинно и путано. [410]
Для наблюдения за эвакуацией из армий больных туда был командирован государем Свиты его императорского величества генерал-майор князь Оболенский, который вернулся в феврале и представил государю проект лучшей организации этого дела. Проект должен был пройти Военный совет, и мне перед тем пришлось толковать о нем с Оболенским, с которым я тогда впервые познакомился; он только что был назначен управлять Кабинетом его величества.
Мысль о разделении или хотя бы о преобразовании Военного министерства не оставляла государя, и он от времени до времени возвращался к ней. Сахаров 23 марта передал мне высочайшее поручение: приняв за основание записку князя Енгалычева, разработать изменения в организации Главного штаба и прочих частей министерства. Меня поразило, что государь это поручение возлагал на меня; по мысли Енгалычева преобразовывался Главный штаб, из которого выделялись дела Генерального штаба, но Военное министерство не делилось. Я отнюдь не считал себя кандидатом на должность военного министра при цельном Министерстве; почему же эта работа поручалась мне? С работой Главного штаба по личному опыту я не был знаком, значит это поручалось мне лишь как лицу, уже искушенному в законодательных работах.
Раньше всего мне нужно было уяснить себе работу Главного штаба и существовавшие в ней дефекты и я беседовал об этом с чинами Штаба, а затем уже принялся писать проект, когда Сахаров, 9 апреля, мне сообщил, что государь, кажется, передумал и вновь предлагает отделить Генеральный штаб от Министерства, поэтому мою работу надо остановить. Он, вероятно, говорил об этом и государю, потому что на следующий день Сахаров прислал мне записку государя, чтобы я продолжал свои изыскания. Работа эта была сложная и требовала внимания; между делом ею нельзя было заниматься, а найти свободных хоть полдня было трудно. Однако, она уже подходила к концу, когда я в «Русском Инвалиде» прочел рескрипт государя от 5 мая, на имя великого князя Николая Николаевича, об образовании под его председательством Особого совещания для скорейшей разработки положения о вновь учрежденном Совете государственной обороны. Вслед за тем, вечером 7 мая, я получил [411] извещение, что назначен членом Совещания и первое заседание уже завтра, в воскресенье 8 мая, у великого князя. Делопроизводителем совещания взяли Гулевича.
На следующий день Совещание собралось и выяснился его состав: Гриппенберг, Гродеков, Газенкампф, Палицын, я и моряк, генерал-адъютант Дубасов. Состав совещания едва ли можно было назвать удачным. Гриппенберг и Гродеков были люди хорошие, но малопригодные для разрешения вопросов высшего порядка; особенно Гродеков производил просто жалкое впечатление человека, уже трудно соображающего; Дубасов был упрямым фантазером; Газенкампф заранее соглашался с мнением председателя; Палицын был близкий к великому князю человек, состоявший при нем десять лет начальником штаба. Идея выделения Генерального штаба принадлежала ему; логическим следствием ее было учреждение новой, высшей инстанции для раздробленного военного управления — Совета государственной обороны; вместе с великим князем они обдумали свой проект и созвали совещание из лиц, еще накануне не думавших об этом вопросе, притом в большинстве таких, что серьезных возражений против ожидать не приходилось.
Первому заседанию предшествовал завтрак, затем была лишь речь об общих задачах и составе Совета. По поводу функций Совета я выразил мнение, что было бы желательно возложить на него также и выбор высших начальствующих лиц, но от великого князя получил замечание, что это к функциям Совета отнесено быть не может, так как у него будут совсем иные задачи! Вообще, великий князь был весьма авторитетен и, в случае надобности, говорил, что такое-то предложение одобрено государем или вытекает их общих его указаний. О моем предложении поручить Совету выбор высших начальников я упоминаю потому, что уже тогда настолько был убежден в неудовлетворительности существовавшего в этом отношении порядка, что одной из первых мыслей по поводу роли будущего Совета было — возложить на него это важнейшее и совершенно неправильно поставленное дело.
Всех заседаний было 11; они происходили ежедневно* и длились два часа и долее. При громадной текущей работе [412] эти заседания являлись крайне тяжелым к ней добавлением. До или после заседаний приходилось в Канцелярии наспех проделывать обычную работу. Если бы Забелин был налицо, то я мог бы многое возложить на него, но он был в армии, и даже заменявший его Гулевич тоже был взят в Совещание! Поэтому я был крайне рад, когда заседания кончились. На них мы успели установить положения о Совете государственной обороны и о начальнике Генерального штаба, непосредственно подчиненном государю. Все остальное признано возможным разработать потом. Последнее заседание было 21 мая.
На первом же заседании Совещания председатель потребовал, чтобы суждения его были вполне секретными. Я, однако, не находил возможным секретничать перед Сахаровым и при своих докладах сообщал ему о ходе работ Совещания, близко его касавшихся. Мой проект преобразования Главного штаба по требованию великого князя был передан в Совещание, но там не обсуждался.
Как я уже говорил, Сахаров еще 27 мая не предполагал оставлять должность из-за выделения Генерального штаба; 8 июня он мне сказал, что Положение о Совете государственной обороны утверждено, и великий князь Николай Николаевич назначен его председателем, а сам он хочет уйти, сейчас или после войны. 14 июня он уже отпросился от должности. Какие мотивы побудили Сахарова отказаться от своего первоначального решения, я не знаю.
Ввиду его ухода должность военного министра была предложена мне. Раньше, чем говорить об этом предложении, служившем вступлением к новой и наиболее богатой событиями фазе моей жизни, закончу изложение фактов, относящихся ко времени до этого перелома в моей служебной карьере.
Возможность назначения меня министром выдвигала для меня разные вопросы и, между прочим, о французском языке. Я довольно много читал на французском и вполне понимал язык, но говорить на нем не приходилось, разве случайно с кем-либо из военных агентов или на ежегодном обеде во французском посольстве; при Дворе же знание французского языка было необходимо. Поэтому мне надо было практиковаться в разговоре на этом языке, но так, чтобы это не [413] дало повода для разговоров и догадок. Помог мне мой старый товарищ Перре, который три месяца ходил ко мне два раза в неделю, мы с ним беседовали по полтора часа и я стал чувствовать себя увереннее. В действительности, мне приходилось потом говорить по-французски с обеими императрицами и дипломатами и, кажется, недурно; со всеми же остальными лицами при Дворе разговор был по-русски.
Семейная моя жизнь была по-прежнему плоха: чем более я был завален работой, тем больше было недовольство жены и тем хуже домашние сцены; я старался видеться с женой только за едой, но она не довольствовалась этими случаями наговорить мне неприятностей — приходила в кабинет, когда я там был один, и говорила до тех пор, пока я не приходил в исступление и силой выводил ее вон, причем она грозила жалобами министру и государю. Семейные нелады мы до сих пор скрывали, но в феврале она заявила моему брату, что Мы больше не можем жить вместе, но и это были лишь слова, так как я никаким образом и ни на каких условиях не мог добиться того, чтобы она стала жить отдельно.
На даче жизнь как-то складывалась сноснее. Весна была ранняя и мы переехали в Царское на Страстной, 14 апреля. До 20 июня я совершил в город 43 поездки, то есть из трех дней один день не ездил в город; особенно тяжело приходилось мне в мае, во время работы в Особом Совещании.
В этом году на даче производились лишь мелкие работы, например, покрытие пола террасы плитками. Мне захотелось несколько увеличить сад, главным образом, из опасения, что на соседнем участке может появиться дача, из которой будут глядеть ко мне в сад; кроме того я просил князя Оболенского о продаже мне трех участков, в чем мне было отказано, но Оболенский в конце апреля обещал мне свое содействие к отдаче. Просьбу об этом я подал в июле, а разрешение последовало в конце августа, причем мне были отданы оба соседних участка по ценам бывших когда-то торгов на них (21 и 27 копеек за квадратную сажень в год). Переулок шириной в шесть саженей, который должен был проходить между участками, упразднился, и его площадь присоединялась к моим землям; новые участки я получал на 36 лет; аренду всех четырех участков, по истечении 36 лет, [414] я получил право продолжить на такой же срок на прежних условиях. С осени Регель приступил к устройству сада на новых участках.
При частых моих поездках из Царского в город и из города в Царское* большое удобство и экономию мне доставило получение 20 марта жетона Московско-Виндово-Рыбинской железной дороги, дававшего мне право на бесплатный проезд по всем ее линиям. Получил я его весьма оригинально. Летом 1903 года я из Царского часто ездил в город вместе с Лобко, у которого был жетон; благодаря этому у него не было хлопот с билетами и в вагоне у него билета не спрашивали — он садился в вагон, как в собственный экипаж; Лобко мне сказал, что жетон он получил как начальник Канцелярии, то есть на моей тогдашней должности. Не зная никого их железнодорожного мира, я обратился осенью того же года к генералу Левашову** с просьбой добыть жетон и мне; он мне обещал, но ничего не сделал; я его встречал редко. В одной из комиссий я разговорился с его подчиненным, полковником Бурчак-Абрамовичем, и попросил его напомнить Левашову его обещание; Абрамович мне сказал, что сделать это очень легко. Вскоре я прочел в газете о смерти Бурчак-Абрамовича после краткой болезни, а затем ко мне зашел один из его знакомых и принес именной жетон, который лежал у покойного на столе. Он его, очевидно, сам выхлопотал, но не успел доставить мне. Я мог отблагодарить его лишь хлопотами о пенсии его вдове.
Канцелярия Военного министерства понесла весной две большие потери: ушли в отставку Рутковский и Цингер.
Я уже говорил о том, каким незаменимым сотрудником был Рутковский, он не только сам был отличный знаток своего дела и работник, но умел подбирать себе помощников, которые у него учились и работали усердно и охотно под его всегда добродушным руководством. Словом, счетный отдел изменился до неузнаваемости. В начале года Рутковский начал болеть, ссылаясь на инфлюэнцу, но в конце марта он мне сообщил, что страдает сильными головными болями, которые врачи приписывают переутомлению, поэтому [415] ему неизбежно надо выходить в отставку. Положение было тяжелым в том отношении, что у него была громадная семья, а он даже не выслужил права на пенсию. В Министерстве финансов я обошел всех от кого зависело назначение пенсий и мне удалось выторговать ему, помнится, 2400 рублей в год.
Рутковский поселился в пригороде, целый год ничего не читал и работал в саду и огороде; он настолько оправился, что потом поступил на какую-то частную службу. Я о нем сохранил наилучшие воспоминания. На его место был назначен старший из делопроизводителей, Шаповалов, а его делопроизводство, тоже по старшинству, получил Гершельман.
Отставка Цингера была вызвана иным мотивом, характеризующим личность Николая Яковлевича, — отсутствием у него работы. В начале года он мне заявил, что у него так мало дела, что ему совестно получать за это содержание. Я ему напомнил, что ведь надо разработать разные математические вопросы по эмеритуре, но он говорил, что с этим справится Сергиевский; я посоветовал его подумать об этом до весны, но в апреле он возобновил свою просьбу; я ездил к нему уговаривать, но напрасно, и он ушел в отставку. Моя попытка обставить эмеритальную кассу научно потерпела фиаско. Вместо Цингера был назначен, на покой, Арнольди, который теперь уже двенадцать лет занимает эту синекуру.
От Данилова я в апреле получил телеграмму из Годзядяна: «Существует предположение дать мне полк, причин с моей стороны никаких; считаю это предложение невыгодным, во-первых, потеря профессуры, во-вторых, понижение. Прошу не отказать советом что делать». Вопрос этот меня удивил, так как я считал неудобным в военное время отказываться от строевого назначения; кроме того, я по себе знал, насколько необходимо командование полком, а потому ответил: «Принимайте полк». Не знаю уже почему, но Данилов не был назначен командиром полка, вероятно, ввиду его нежелания.
Заседания у Ростковского продолжались; были сделаны новые попытки доставить морем продовольствие на Амур, через барона Шиллинга и прежнего контрагента, Андерсена; последний брался доставить в Николаевск до полутора [416] миллионов пудов за свои страх с платой ему за доставленное по 8 рублей за пуд. Толку из этого не вышло, так как Андерсен доставил мало, по заключении мира, и часть продуктов была уже попорченной. Вообще, датское общество понесло, кажется, большие убытки на этой операции, главным образом, из-за долгого простоя груженых пароходов около Зундских островов в ожидании случая для прорыва японской блокады и порчи продуктов от жаркого и влажного воздуха. В Военном совете у меня с Ростковским вышло крупное недоразумение на заседании 27 января. Главное интендантское управление присылало нам спешные представления в Военный совет, точно нарочно, накануне заседаний, так что мы едва успевали изучить их. 26 января вечером поступило представление о заготовлении для армии белья на 3 ½ миллиона рублей; не заметив в нем неправильностей, я пометил на нем: «Доложить завтра». Перед самым заседанием Совета делопроизводитель Шаповалов доложил мне о замеченной им неправильности: вопреки указаниям Совета поставка распределялась между конкурентами не по ценам торгов, а по сделанным ими потом сбавкам, что не отвечало закону и обращало торги в предварительное соревнование. Я доложил Совету это замечание и решено было внести нужные поправки; но затем я доложил, что представления к нам поступают поздно; это дело в Главном управлении было четыре недели назад, а я получил его лишь вчера и сам этой ошибки не заметил; я должен просить главного интенданта присылать мне дела не в последний день, иначе они будут откладываемы до следующего заседания. Ростковский было обиделся и даже жаловался на меня Сахарову*, но напрасно, так как я ничего обидного по его адресу не говорил, а лишь привел факты, и наши отношения скоро возобновились.
Я уже рассказал о том, что в субботу, 18 июня, государь уже простился с Сахаровым, сказав ему, что предпочитает меня Вернандеру. Еще накануне ко мне заходил по поручению великого князя Палицын, просить чтобы я не отказывался от должности, если Сахаров непременно захочет уйти, и я ему ответил согласием при условии, что Генеральный [417] штаб будет отделен. Теперь уход Сахарова уже был решен и оставалось ждать, призовут ли меня на его место или нет? Но ни в субботу, ни в воскресенье никаких вестей не было. Я, кстати, и не знал, каким порядком предлагаются министерские посты: лично, письменно или через кого-либо?
В ночь с субботы на воскресенье, без четверти три утра, меня разбудил шум во дворе; я, по обыкновению, спал с открытым окном. Было почти светло, и я увидел, что стучатся в дверь кухонного крыльца; оказалось, что приехал писарь из Канцелярии с экстренным пакетом от военного министра. В пакете была записка государя:
«19 июня. Прошу приказать начальнику Канцелярии Военного министерства генерал-лейтенанту Редигеру явиться мне завтра, 20 июня, в 10 часов утра. Николай».
Смысл этой записки был ясен — государь вызывал к себе, чтобы предложить должность военного министра. Записка его из Петергофа была привезена в Петербург, затем на Каменный остров к Сахарову, от него назад в Канцелярию, откуда писарь поехал ко мне лишь с последним поездом. Попасть вовремя в Петергоф было нелегко, так как мундир и вся парадная форма были в городе, и я должен был ехать туда, чтобы переодеться и затем попасть к половине девятого утра на Балтийский вокзал; по железной дороге я не мог вовремя попасть в город, а потому послал за почтовой тройкой. Только в половине пятого приехала почтовая коляска, запряженная парой. Посадив писаря рядом с собою, я двинулся в путь; дорога была плохая и только в половине седьмого мы добрались в Канцелярию, где я едва дозвонился. Я собрал себе мундир, переоделся и на извозчике едва попал на Балтийский вокзал к отходу поезда.
В Петергофе у меня времени до десяти часов было много, но я не знал как попасть во дворец? Пропустят ли меня туда на извозчике? Я обратился к жандарму, который вызвал по телефону придворный экипаж, и я поехал в Александрию, где до того не бывал. Меня в десять часов позвали в кабинет государя. Он принимал меня стоя у письменного стола. Государь мне сказал, что раз я участвовал в работах по созданию Совета обороны и по выделению Генерального штаба, то это теперь надо осуществить, и что он мне предлагает Министерство. Я заверил, что по присяге сделаю все [418] что смогу. Далее, государь мне сказал, что я, вероятно, знаю Палицына{99} и что нам надо работать дружно. Я ответил, что Палицын был у меня и мы уже сговорились, государь, видимо, был этим весьма доволен. Я выразил сомнение в знании дел Главного штаба и опасения, что вначале не буду в состоянии отвечать на все вопросы, с которыми он привык обращаться к военному министру, но государь признал это пустяками. Он указал, что надо теперь же назначить начальника Главного штаба, Фролова или кого-нибудь другого, — он в это не входит. Приказ о моем назначении может выйти лишь в среду, а потому завтра с очередным докладом государь приказал быть Сахарову. Затем он мне сказал, что затруднялся меня назначить министром, так как я давно оставил строй, но что теперь, с выделением Генерального штаба и с учреждением генерал-инспекций, это не так опасно. Наконец, он указал, что так как я в Военном совете один из младших, то мне надо беречь самолюбие стариков. Я ответил, что до сих пор в Совете был наиболее влиятельным членом, хотя и без голоса (он заметил, что знает это), и, при известном почтении к старости, это вполне возможно (беречь их самолюбие). Государь мне сказал, что теперь это надо вдвое в отношении почтенных стариков. Разговор продолжался минут двадцать.
Через дежурного флигель-адъютанта я спросил, когда могу представиться императрице Александре Федоровне? Она меня приняла очень скоро, спросила, давно ли я в Министерстве и в должности и где прежде служил, и пожелала успеха.
Поехав на железную дорогу, я попал на поезд в 11.12; в городе я направился прямо к Палицыну, но его не застал. Сделав в Канцелярии кое-какие распоряжения, я поехал к Сахарову на дачу.
У Сахарова я просидел часа полтора и мы беседовали очень дружно. Я рассказал ему, как добирался до Петергофа, и что там произошло. Затем я расспросил его относительно всяких формальностей всеподданнейших докладов и приездов ко Двору.
Относительно порядка, в котором вести личный доклад, я получил следующие указания: раньше всего докладывается перечневое извлечение из высочайшего приказа на тот [419] же день; затем — сведения о делах на Востоке, о боевых действиях и о посылке туда снабжений*, наконец, доклады о серьезных мероприятиях и по личному составу: о более важных назначениях и наградах и о таких представлениях, в которых испрашивается отступление от закона или которые вызывают возражения. Доклады Куропаткина были очень длинны, часа в полтора-два, так как тот к государю носил всякие мелочи и сырой материал и докладывал подробно и с поучениями; государь был удивлен, и, по-видимому, доволен краткостью докладов Сахарова.
Форма одежды за городом — сюртук или китель с аксельбантом**, а в городе — обыкновенная (мундир с погонами).
Представляться по случаю назначения надо было еще императрице Марии Федоровне и великим князьям: Михаилу Николаевичу, Владимиру Александровичу, Николаю Николаевичу и Константину Константиновичу, расписаться у Петра Николаевича и Сергея Михайловича, и у принца А. П. Ольденбургского, сделать визиты министрам и председателям департаментов Государственного Совета, послать карточки товарищам министров и проч.
Раздача всяких «на чаев» лежит на обязанности состоящего при министре фельдъегерского офицера Тургенева, который периодически представляет списки лиц, кому и сколько причитается.
О выездах государя куда-либо всегда известно Главному штабу, который о них сообщает министру.
Своей верховой лошади нет надобности иметь; седло и вальтрап надо отдать в Офицерскую кавалерийскую школу, которая, когда нужно, высылает лошадь, за что ей передаются фуражные на одну лошадь***.
На должность начальника Главного штаба Сахаров мне рекомендовал трех лиц: Жилинского, Поливанова и Шкинского. Секретарем он мне советовал оставить титулярного [420] советника Зотимова, взятого им из Главного штаба (выслужившегося из писарей), знающего свое дело. Затем Сахаров передал мне секретный список кандидатов на должность корпусного командира, который хранился лично у министра*. В заключение Сахаров мне сказал, что завтрашним докладом он воспользуется, чтобы испросить мне и некоторым другим лицам награды за их усиленные труды. Я поблагодарил и посоветовал испросить их на ближайший царский день — рождение наследника, 30 июля. Он так и сделал.
От Сахарова я поехал в Канцелярию, переоделся и уехал в Царское, куда вернулся усталый в шестом часу. В городе, после моего отъезда, ко мне заезжал великий князь Николай Николаевич.
На следующее утро я был у великого князя Николая Николаевича, который меня продержал полчаса. Он был очень любезен, просил быть с ним откровенным, его ни в чем не подозревать и, буде что, — прямо спрашивать. Про Сахарова он мне говорил, что помог ему при его назначении и готов был помогать во всем; он к нему относился так, что «вот садись и хоть ноги клади на стол», а между тем Сахаров стал на что-то обижаться и избегать его. Пока Куропаткин был министром Сахаров вполне сочувствовал выделению Генерального штаба, во главе которого он должен был стать. Когда его назначали, то предупреждали, что Министерство все же собираются разделить, а теперь, когда это осуществляется, он вздумал обидеться и настоял на своем уходе! Зашла речь о замещении должности начальника Главного штаба; великий князь тоже находил, что Фролов совсем не годился, и сказал, что мне надо выбрать человека по своему вкусу, так как «начальника Штаба надо иметь по руке, как перчатку».
От великого князя я поехал делать визиты, а затем в парадной же форме обошел всю Канцелярию, прощаясь с чиновниками и писарями.
На следующий день, 22 июня, был объявлен высочайший приказ о назначении меня управляющим Военным [421] министерством, Палицына — начальником Генерального штаба и Гулевича — начальником Канцелярии Совета Государственной обороны.
Я первым делом послал телеграмму Куропаткину: «Вступая в управление Военным министерством, раньше всего благодарю Вас сердечно за все сделанное мне добро». Он, действительно, первый поставил мою кандидатуру в министры. Через некоторое время я получил от него письмо, в котором он меня предупреждал о необходимости быть осторожным с великим князем Николаем Николаевичем, и указывал на министра Двора барона Фредерикса, как на честного человека, чуждого интриги*. [422]
В трудном положении оказалась Канцелярия Военного министерства, из которой одновременно взяли и начальника и и. д. помощника его. С согласия главнокомандующего для замещения этих должностей были немедленно вызваны из армии Забелин и Данилов. По их прибытии, в конце июля, все вошло в свою колею. На место начальника Главного штаба я избрал Поливанова, а Фролов был назначен членом Военного совета. Относительно нравственного облика Поливанова я оставался того же мнения, как и в 1898 году, но в Главный штаб, работы которого я сам не знал, мне нужен был человек знающий, умный и требовательный, а этим условиям Поливанов вполне удовлетворял. Новыми назначениями состав высших чинов Министерства был пополнен. [423]
Первые две недели после моего назначения о какой-либо серьезной работе нельзя было думать — массу времени отнимали всякие представления и визиты, а также и ответы на многочисленные поздравления.
По выходу приказа о моем назначении я испросил указания государя* — угодно ли ему будет принять меня? и получил ответ: завтра, в двенадцать часов. На счастье, в фельдъегерском корпусе был автомобиль, на котором, по приезду [424] из Царского в город, я успел в течение часа проехать на квартиру, одеть парадную форму и попасть на другой вокзал*.
Государь вновь принял меня стоя и продержал всего минут пять; он спросил меня, что я намечаю делать? О моей кандидатуре в Министерстве уже давно говорили, и у меня уже накопилось вдоволь отдельных соображений о необходимых улучшениях, но готового плана не было! После своего назначения я на листке, который носил при себе, стал записывать вопросы, требовавшие ближайшего разрешения. Вот содержание этого листка:
«Сокращение сроков службы. Унтер-офицеры. Казармы. Офицеры запаса. Быт нижних чинов. Изменение организации и дислокации при новых сроках службы. Обозные войска. Инженерные войска и запасы. Артиллерийские заведения, пулеметы. Интендантские запасы. Постройка вещей интендантством. Организация медицинской части. Полевые железные дороги. Усиление запасных войск. Увеличение числа рядов в военное время. Увеличение значения корпусов. Увеличить отпуск холостых патронов (требование Гриппенберга). Комитет по образованию войск. Сокращение строевых, отвлекаемых из строя». Этот перечень, конечно, не мог считаться программой. Чтобы сообразить его, надо было иметь хоть сколько-нибудь свободного времени, а я уже полтора года был в усиленной работе. Я поэтому сказал, что мне надо присмотреться, но что несомненно нужным считаю восстановить Комитет по образованию войск для пересмотра наших уставов на основании опыта войны.
В Петергофе я видел министра, финансов Коковцова, который меня известил, что государь, несмотря на разделение Министерства, назначил мне прежнее содержание военного министра в 18 000 рублей и 3600 рублей на экипаж**. Таким образом, даже был вопрос (со стороны Коковцова?), признавать ли меня министром настоящим или только второго разбора. В дополнение к прежнему содержанию, я сохранял аренду в 2000 рублей и учебную пенсию в 1500 рублей. Затем Коковцов обещал испросить мне обычное пособие на [425] переезд и обзаведение; я его попросил ходатайствовать о том же и Палицыну, дабы с его стороны не было повода к зависти. Нам дали обоим по 10 000 рублей. Мне это пособие было весьма кстати, так как новое содержание я стал получать лишь через три месяца, а расходы мои сразу сильно увеличились: пришлось экипироваться заново и держать экипаж как в городе, так и в Царском Селе.
После представления государю я побывал в Петергофе у дворцового коменданта генерала Озерова, единственного придворного, которого я знал, чтобы спросить его, должен ли я завезти карточки кому-либо из чинов Двора, кроме барона Фредерикса? Он указал мне на гофмаршала графа Бенкендорфа и шталмейстера Гринвальда, которым я и завез карточки, так же как и Танееву. В городе в тот же день у меня был Танеев; я ему сказал, что к 30 июля получаю орден «Белого орла», не признает ли он нужным доложить государю, что Палицын предыдущую награду получил раньше меня, так что может явиться зависть к моей награде, если Палицына не украсят тоже. Танеев, действительно, доложил государю, и Палицын получил ленту «Белого орла» одновременно со мной.
При случае я сообщил Палицыну о моих хлопотах. В ответ на это я получил от него следующее письмо: «Глубокоуважаемый и дорогой Александр Федорович. Ваше сердечное внимание меня глубоко трогает. Поверьте мне, что если бы то, о чем Вы так сердечно сообщаете, не осуществилось бы, я не был бы огорчен. Я буду огорчен только тогда, когда Вы перестанете относиться ко мне с полным доверием. Но этого, бог даст, не будет. Верьте не только моей к Вам преданности, но и всегдашней готовности быть Вашим верным помощником. Крепко жму Вашу руку и остаюсь сердечно Вам преданный и глубоко почитающий.
Ф. Палицын 21 июля 1905 года».
Письмо по своей сердечности не оставляло желать ничего лучшего. Тем не менее, не веря Палицыну, я не придавал веры и этому письму; но письмо это характеризовало наши отношения в начале нашей совместной службы, и я нарочно отложил его отдельно, как весьма любопытный документ.
На следующий день, в пятницу, мы вместе с Палицыным представлялись в Царском великим князьям Владимиру{102} и [426] Алексею Александровичам; в понедельник я был у великих князей Константина Константиновича (который уже расписался у меня) и Николая Михайловича{103}. Почти всю среду (с десяти до четырех часов) заняла поездка в Гатчину, где я представлялся императрице Марии Федоровне и великим князьям Михаилу Александровичу{104}, Михаилу Николаевичу{105}, Александру{106} и Георгию Михайловичам{107}. Наряду с этим шли визиты министрам и проч., и ответы на приветствия и поздравления.
В первые же дни по моему назначению я получил 132 приветствия от друзей и родных, от хороших знакомых и от лиц мне малоизвестных*; в таком количестве эти приветствия были крайне обременительны, так как отвечать мне приходилось самому, а времени совсем не было. Я ответил приблизительно пятидесяти лицам. Этот угар всяких разъездов и приема ответных визитов длился недели две, в течение коих я едва успевал с текущими делами.
Чинам Министерства я приказал мне не являться, так как всех их знал, а они были заняты усиленной работой по военному времени. В Военный совет я пришел 23 июня, по возвращении из Петергофа, в парадной форме, чтобы соблюсти правило, по коему вновь назначенные члены (и председатели) Совета на первое заседание приходят в парадной форме. К моему приходу заседание уже кончилось, но я успел со всеми поздороваться и выполнить формальности.
Раньше, чем излагать дальнейшие события, остановлюсь на общей обстановке, при которой я вступил в должность, и на положении, в которое тогда был поставлен военный министр.
Уже до разделения Военного министерства положение военного министра было довольно неопределенное: в то время как все прочие министры были полными начальниками своих ведомств**, военному министру всецело и нераздельно подчинялись только Министерство и подведомые ему учреждения; войска же подчинялись главным начальникам военных округов, а отношения этих начальников к министру были [427] крайне неясными: они непосредственно подчинялись государю, а не министру, но все свои представления делали министру, писали ему рапорты и обязаны были исполнять все его указания. Сверх того, министр имел право осматривать все войска и учреждения, лично и через доверенных лиц.
Такая неясность отношений приводила к тому, что они выливались в разные формы, так сказать, по удельному весу отдельных лиц. Например, Ванновский, пользуясь расположением и полным доверием императора Александра III, был в большой силе и доминировал над большинством военных округов; но в тех округах, где во главе стояли лица сильнее, его власть оспаривалась и даже сводилась на нет; в таком положении был Петербургский округ (великий князь Владимир Александрович) и Варшавский. Командующий последним, генерал Гурко, однажды даже не допустил генерала Боронка, посланного Ванновским ревизовать управления уездных воинских начальников, исполнить это поручение в своем округе!!
Удельный вес Куропаткина был еще меньше, и при нем еще эмансипировались Московский и Киевский округа (великий князь Сергей Александрович и Драгомиров). Командующие войсками в округах чувствовали себя в них полными хозяевами и не только относились критически к указаниям министра, но даже отменяли у себя высочайше утвержденные уставы.
Так, например, Драгомиров у себя в округе запрещал пехотным цепям ложиться при наступлении, не взирая на указание в уставе. Даже Гриппенберг (Вильна) обучал войска по-своему: Куропаткин мне говорил, что на маневрах войск Виленского округа он видел их наступление большими, чуть ли не «макдональдовскими»{108}, колоннами, и ему не удавалось убедить(!) упрямого Гриппенберга в нелепости такого строя.
Апатичный Сахаров едва ли даже пробовал что-либо сделать для прекращения этого разброда в армии. При нем прибавился еще один автономный округ, Кавказский, во главе которого стал наместник граф Воронцов-Дашков. Зато Московский округ вновь подчинился министру после замены покойного великого князя Сергея Александровича старцем Малаховым. [428]
Положение было, очевидно, не только ненормальное, но просто нетерпимое. Армия без единого управления, с высшими начальниками, зазнавшимися до того, что они доходили до прямого ослушания, являлась каким-то выродком! Но не только командующие войсками чувствовали себя сатрапами и, смотря по личности, более или менее подчинялись указаниям центральной власти, но и корпусные командиры представляли себя очень большими особами. Этому способствовало то, что и тех и других оставляли в должностях до смерти или до собственной их просьбы об увольнении от должности, а в последнем случае им обязательно давали кресла в Государственном или Военном советах или Комитете о раненых{109}*. Даже начальники дивизий, если за ними были какие-либо заслуги или протекция, устраивались куда-нибудь, хотя бы состоять в распоряжении военного министра.
В результате получалась оригинальная картина: на низах армии строгая дисциплина и субординация, доходившая до приниженности, в высших инстанциях становились все слабее и на самых верхах исчезали вовсе. Сознание своей независимости и вседозволенности нередко доводило старших чинов до самодурства или унизительного обращения с младшими и заставляло последних искать компромиссов между указаниями уставов и законов и требованиями начальства. Вожди армии ее портили!
Чтобы помочь делу, очевидно, нужно было привести старших начальников к повиновению, но как это сделать? Своей автономией они уже пользовались давно, даже при таких сильных министрах, как Ванновский, и изменить их мировоззрение было трудно**.
Обстановка, при которой я принял должность министра, донельзя подрывала авторитет этой должности. Выделение Генерального штаба не только ограничивало круг деятельности и влияния министра, но ставило окружные штабы в [429] двойственное подчинение — ему и начальнику Генерального штаба.
Еще более принижалось положение военного министра тем, что он был поставлен под опеку Совета государственной обороны и наряду с ним были поставлены четыре генерал-инспектора всех родов оружия, которые, наравне с министром, были членами Совета и непосредственно подчинялись государю. Во главе всего военного управления стоял Совет обороны или, вернее, его председатель, великий князь Николай Николаевич; за военным же министром как будто оставалось лишь исполнение его указаний и вся хозяйственная часть.
Такова, по-видимому, и была мысль Палицына, инициатора преобразования Министерства. Великий князь должен был стать во главе военного управления, он слепо доверял Палицыну, который был бы фактическим руководителем всего дела. В Совет назначались на год члены, по выбору великого князя, и он всегда мог рассчитывать провести в Совете свое мнение, а между тем, решение Совета снимало большую долю ответственности с великого князя, он, следовательно, мог управлять, не неся ответственности; через генерал-инспекторов, как членов Совета, он получал и непосредственное влияние на войска. Вся черная работа и ответственность предоставлялись министру, ограничиваемому со всех сторон и вынужденному быть послушным и покорным исполнителем указаний великого князя, подсказанным ему Палицыным. Одно только не было принято во внимание, что министр может даже при такой обстановке оказаться непослушным!
Состояние войск к лету 1905 года было плохое. Из войсковых частей, оставшихся в Европе, было взято много офицеров и нижних чинов в армии, что их значительно расстроило. В стране происходило брожение, которое начало переходить в войска, особенно в части с ослабленным офицерским составом. Слабы были также части, развернутые из резервных войск, так как офицерский состав в них был случайный, а нижние чины по большей части набирались из запасных.
Обучение нижних чинов в войсках было поставлено отвратительно. Систематически они обучались несколько месяцев первого года службы до постановки их в строй, а после того большая часть времени уходила на всякие наряды, на хозяйственные работы в полку и на вольные работы. [430] Офицерский состав представлял оригинальное явление: прекрасный на самых младших ступенях иерархии, он на высших становился все слабее и слабее. Из училищ офицеров выпускали хорошо подготовленными, но в войсках они не только не пополняли своих знаний, но даже забывали прежние. При прохождении службы ни знания, ни усердие и любовь к военному делу не могли кого-либо выдвинуть — все повышались по линии, вплоть до производства в штабс-офицеры. Неудивительно, что самые энергичные и способные офицеры спешили уйти из строя в академии, в штабы, а то и в гражданскую службу, Младшие офицеры, вообще, были очень хороши; хороши были и ротные командиры, хотя отчасти уже стары для своей должности, но штабс-офицеры в полках были самым слабым элементом: до чина подполковника мог дотянуть всякий офицер, даже малоспособный; дальнейшее движение, в командиры отдельных частей, доставалось лишь более способным, а все остальные на долгие годы оставались в полках, не принося пользы и задерживая служебное движение младшим. Столь же неудовлетворителен был состав бригадных командиров: у них было мало дела, а потому в бригаде не отказывали ни одному генералу; из них, не способные для занятия других должностей, командовали бригадами долгие годы. Ввиду медлительности служебного движения в армии армейский офицер разве под старость мог в виде исключения попасть в генералы; высшие же генеральские должности были доступны только лицам, быстро прошедшим младшие чины, а именно — вышедшим из Гвардии и, особенно, из Генерального штаба. Последние, однако, во многих случаях оказывались слишком штабными — недостаточно твердыми, с преобладанием ума над волей. Самое назначение на высшие должности производились применительно к старшинству в чинах, без достаточной оценки пригодности к высшему назначению.
В материальном отношении армия была чуть что не нищей. Нижние чины получали продовольствие недостаточное, и чтобы сколько-нибудь улучшить его, их отпускали на вольные работы, причем треть заработка шла в артельную сумму; им не полагалось ни одеял, ни постельного белья, а сапожный товар отпускался такого качества, что нижние чины все носили собственные сапоги. Я уже упоминал о [431] том, что хозяйственные работы в войсках, ради экономии, выполнялись самими нижними чинами. Благоустроенных казарм было совершенно недостаточно. Крепости были многочисленны, но как в инженерном, так и в артиллерийском отношении, они были не готовы выдержать осаду. Технические средства в армии были недостаточны.
Из всех существовавших недостатков я, однако, считал наиболее опасными те, которые влияли на качество личного состава армии и ее обучения. Привести армию в порядок, улучшить ее обучение и воспитание и дать ей начальников, отвечающих своему назначению, вот что я считал первейшей задачей. Чтобы выполнить ее, нужно было много времени для улучшения командного состава — не менее десятка лет, но тем более надо было торопиться с началом работы. Что я себе создам массу врагов, начав чистку генералитета, было ясно; но ведь и Куропаткин, всегда искавший себе любви и популярности, нажил вдоволь врагов, так уже лучше делать дело по своему убеждению, а остальное предоставить судьбе? Одно лишь условие было обязательно: я сам должен был твердо стоять на почве закона и требований дела, не допуская со своей стороны никакого непотизма{110}! Все вопросы о хозяйственных и технических улучшениях я ставил в зависимость от средств, какие удастся получить*. Почти во все время моего управления Министерством состояние наших финансов было самое тяжелое, поэтому мне действительно удалось лишь радикально улучшить положение нижних чинов, а в хозяйственном и техническом отношениях мне удалось лишь начать кое-какие улучшения.
Вся предыдущая моя служба держала меня вдали от Двора. Я не знал решительно никого даже среди министров, за исключением одного Лобко, да и тот с осени тяжко заболел, а в ноябре скончался. В новую деятельность и в новые круги людей приходилось вступать без чьей-либо помощи и совета, а между тем я, по доходившим до меня анекдотам о разных мелких промахах Куропаткина при Дворе, знал, до чего всякая мелочь там подмечается и высмеивается. Все это делало мое вступление в новые круги трудным и вселяло некоторую неуверенность в себе. [432]