Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

В плену у англичан

I

В декабре 1918 года в Питере упорно циркулировал слух о приходе в Финский залив судов английского флота. Усиленно говорили, что в Ревель пришла английская военная эскадра. Но так как обывательские сплетни в то время вообще достигали геркулесовых столбов, то ко всем сенсациям приходилось относиться с большой осторожностью.

Толком никто ничего не знал. Командование Балтфлота несколько раз высылало в море подводные лодки, которым давалось задание пройти в Ревельскую гавань и произвести тщательную разведку. Однако плохое техническое состояние лодок мешало им справиться с этой задачей. Вследствие неисправностей механизмов подлодки возвращались с пути, не доведя дела до конца.

Однажды нашей радиостанцией были перехвачены английские радиотелеграммы с требованием о присылке из Ревеля лоцманов. Передавались они открытым текстом, и потому им никто не придал значения. Истолковали как очередную провокацию «союзников», предпринятую для запугивания нашего флота и удержания его в Кронштадтской гавани.

Вспыхнувшая 9 ноября германская революция повлекла за собой аннулирование ВЦИКом Брестского мира. Красной Армией были заняты Нарва и Псков. Немецкие солдаты оказывали слабое сопротивление. Приходилось воевать главным образом с русскими белогвардейскими офицерами.

Вот тогда-то Реввоенсовет Республики и решил провести более основательную разведывательную операцию для выяснения сил английского флота в Финском заливе. Как член Реввоенсовета Республики, я был поставлен [288] во главе отряда особого назначения{81}. Накануне похода, вечером 24 декабря, в кабинете начальника морских сил Балтийского моря под золоченым адмиралтейским шпицем состоялось заседание, на котором мы разработали конкретный план действий. В заседании участвовали В. М. Альтфатер, начальник морских сил Балтийского моря С. В. Зарубаев, его начальник штаба А. К. Вейс, начальник оперативной части С. П. Блинов и я.

По техническому состоянию кораблей, находившихся в зимнем ремонте, командование Балтфлота смогло выделить для операции небольшие силы. Линейный корабль «Андрей Первозванный», крейсер «Олег» и три миноносца — «Спартак» (бывший «Миклухо-Маклай»), «Автроил» и «Азард» — вот то немногое, что поступало в мое распоряжение.

Не зная численности английского флота, ворвавшегося в балтийские воды, нам нельзя было ставить себе задачи полного уничтожения противника. Участники военно-морского совещания в Адмиралтействе пришли к выводу, что моему отряду поручается только глубокая разведка, которая может закончиться боем и уничтожением противника лишь в том случае, если выяснится наш определенный перевес над силами англичан.

По предложению тов. Альтфатера единогласно был принят следующий план операции: «Андрей Первозванный» под командой Загуляева остается в тылу у Шепелевского маяка, сравнительно недалеко от Кронштадта, [289] крейсер «Олег» под командой Салтанова выдвигается к острову Гогланд, а два миноносца — «Спартак» и «Автроил» — проникают к Ревелю, выясняют численность английского флота и обстреливают острова Нарген и Вульф, чтобы определить, имеются ли там батареи. В случае встречи с превосходящими силами противника миноносцам надлежало отходить к Гогланду под прикрытие тяжелой артиллерии «Олега», а при недостаточности его защиты всем следовало отступать на восток, к Кронштадту, заманивая противника к Шепелевскому маяку, где его поджидали двенадцатидюймовые орудия «Андрея».

Весь риск операции падал на миноносцы, которые обладали таким неоценимым преимуществом, как тридцатиузловая скорость хода.

II

Ранним утром 25 декабря Альтфатер, Зарубаев и я в холодном, нетопленном вагоне выехали в Ораниенбаум, где пересели на ледокол, идущий в Кронштадт. Разговор вращался только вокруг предстоящего похода.

— Особенно остерегайтесь английских легких крейсеров, вооруженных шестидюймовой артиллерией и обладающих тридцатипятиузловым ходом, — напутствовал меня Василий Михайлович Альтфатер.

В Кронштадте мы застали отряд кораблей, предназначенных для операции, вполне готовым к походу. Исключение составлял миноносец «Автроил», где обнаружилась неисправность машины. Мы решили не откладывать поход и условились, что «Автроил» в кратчайший срок закончит приготовления, нагонит нас и присоединится к нашей эскадре.

Альтфатер и Зарубаев проводили меня на миноносец «Спартак», где я поднял свой вымпел.

Последние рукопожатия, советы, пожелания удачи... Кронштадт весь во льду. Командир миноносца Павлинов умело руководит съемкой с якоря. Наконец якорь поднят, и под предводительством мощного ледокола мы тихо пробиваемся среди огромных, с треском ломающихся льдин, сильно ударяющих в тонкие, гибкие борта миноносца. От шума и грохота неприятно сидеть в [290] каюте. Вместе с моим помощником по оперативной части Николаем Николаевичем Струйским я поднимаюсь на мостик. Стоит сильный мороз. На западе виден конец ледяного поля и чернеющая полоска воды. По мере нашего приближения эта полоска становится шире. Наконец скрежет за бортом прекращается: мы выходим в открытое море, свободное от ледяного покрова. Сопровождавший нас ледокол, густо дымя, возвращается в красный Кронштадт. У Шепелевского маяка мы расстаемся с «Андреем».

«Азард» неожиданно семафорит, что он погрузил мало топлива. С болью в сердце приходится отпустить его за нефтью в Кронштадт. Только в условиях разрухи 1918 года были возможны такие вопиющие непорядки!

Незадолго до захода солнца в открытом заливе встречается подводная лодка «Пантера». Я приказываю ей подойти к борту. На мой запрос о результатах разведки командир «Пантеры» сухо докладывает, что в Ревельской гавани не замечено ни одного дыма.

Сгустилась тьма. Наступил ранний декабрьский вечер. Идя с потушенными огнями, мы старались не терять из виду «Олега». Неожиданно вдали, справа по носу, мелькнул тусклый, далекий свет. Мы пристально вгляделись и по равномерным вспышкам узнали мерцание маяка. Вскоре впереди открылся новый маяк. Мы едва не закричали «ура». На финских островах Сескар и Лавенсаари маяки действовали словно для нашего удобства. Эта иллюминация в сильной степени облегчила нам тяжелые условия плавания среди многочисленных островов, мелей и подводных камней Финского залива.

Поздно вечером подошли к заросшему хвойным лесом скалистому Гогланду. Обойдя его вокруг и осмотрев все бухточки, мы не нашли ничего подозрительного и, решив переночевать здесь, стали на якорь у восточного берега. Комсостав миноносца спустился с палубы вниз. В уютной, залитой электрическим светом кают-компании с большим столом посредине и черным лакированным пианино в углу долго сидели за чаем и разговаривали — скромный и сдержанный командир Павлинов, неутомимый рассказчик анекдотов веселый штурман Зыбин, несколько замкнутый артиллерист Ведерников, всегда чем-то неудовлетворенный инженер-механик [291] Нейман, умный, общительный, жизнерадостный Струйский и я. Наша беседа, как пишут репортеры, «затянулась далеко за полночь». Наконец мы разошлись по каютам и легли спать.

Спокойно переночевав под прикрытием Гогланда, с рассветом старательно принялись шарить биноклями по всем направлениям, с нетерпением ища запоздавшего «Автроила». Но тщетно. Погода стояла ясная. Видимость была хорошей. Однако нигде в море не обнаруживалось ни одного дымка.

Вдруг из Кронштадта пришла шифровка, извещавшая нас о неготовности «Автроила» к выходу. Его техническая неисправность оказалась значительно большей, чем можно было предполагать. Не было ни малейшей уверенности, что он присоединится к нам хотя бы на следующий день. По моему приказанию миноносец «Спартак» снялся с якоря и одиноко направился в разведку, а крейсер «Олег» под командой военмора Салтанова остался на месте ночной стоянки. На мостике «Спартака» находились Струйский, командир миноносца Павлинов и я.

Стоял ясный, безоблачный зимний день. Ярко сияло солнце, но его холодные, негреющие лучи не могли умерить мороза. Дул острый, пронизывающий, ледяной ветер, заставлявший нас на мостике ежиться, поднимать воротники и потирать уши. На мне была кожаная куртка, изнутри отороченная мехом, но я все же насквозь продрог. Море было спокойно, что редко случается в этих широтах в конце декабря.

III

Недалеко от Ревеля на горизонте показался дымок. Мы прибавили ходу, идя на сближение, и вскоре различили силуэт небольшого «купца». Подойдя ближе, увидели, что пароход плыл под финским флагом. Дипломатических отношений с Финляндией у нас не было. Задержав и обыскав пароход, мы обнаружили на нем груз бумаги для Эстонии. При нашем бумажном кризисе это была большая ценность. Пересадив на захваченный пароход двух спартаковских матросов, мы поручили им доставить трофейное судно в Кронштадт, а сами отправились дальше. [292]

Вскоре вышли на траверз острова Вульф. Чтобы выяснить, сколько кораблей стоит в Ревельской гавани, нам предстояло пройти мимо Вульфа. Но для безопасности этого предприятия необходимо было обнаружить, нет ли там батарей. При царизме на Вульфе и Наргене стояли двенадцатидюймовые батареи, но в 1918 году, во время немецкого наступления, они были взорваны нашими войсками. Однако отдельные орудия могли сохраниться, другие противник имел возможность восстановить. Не исключалось и то, что немцы во время оккупации воздвигли новые батареи.

Мы открыли по Вульфу огонь из стомиллиметровых орудий. Наш вызов остался безответным. По-видимому, на Вульфе не было артиллерии. Это придало нам большую смелость, и мы с увлечением продолжали смелую разведку. Но едва поравнялись с траверзом Ревельской бухты, как в глубине гавани показался дымок, затем другой, третий, четвертый, пятый. Мы развернулись на 180 градусов и, взяв курс на ост, полным ходом направились в сторону Кронштадта. Но пять зловещих дымков приближались к нам с большой быстротой. Вскоре показались резкие очертания военных кораблей. На наших глазах они сказочно вырастали, дистанция между нами стремительно сокращалась.

Мы без труда определили, что нас преследуют пять английских легких крейсеров, вооруженных 6-дюймовой артиллерией и обладающих скоростью хода, превышающей 30 узлов. Послали радио «Олегу» с призывом о помощи. Но англичане уже сблизились с нами до пределов орудийного выстрела и первыми открыли огонь. Мы отвечали залпами из всех орудий, за исключением носового, у которого предельный угол поворота не позволял стрелять по настигавшим нас английским кораблям.

Боевая тревога обнаружила, что наш миноносец был совершенно разлажен. Пристрелка велась до такой степени скверно, что нам самим не было видно падения собственных снарядов. Однако и англичане стреляли не лучше. Они лишний раз подтвердили свою старую славу хороших мореплавателей, но плохих артиллеристов.

Чувствуя, что дела наши плохи, мы пустили обе турбины на самый полный ход. Машинисты и кочегары работали не за страх, а за совесть. На пробном испытании, когда миноносец принимался от завода, он дал максимальную [293] скорость в 28 узлов, а теперь под угрозой смертельной опасности его механизмы выжали 32 узла.

Дистанция между нами и вражескими кораблями как бы стабилизировалась. На душе сразу отлегло. Значит, есть шансы благополучно вернуться в Кронштадт и привезти ценные сведения о силах английского флота.

Вдруг случайный, шальной снаряд, низко пролетев над мостиком, шлепнулся в воду вблизи от нашего борта. Он слегка контузил Струйского и сильным давлением воздуха скомкал, разорвал и привел в негодность карту, по которой велась прокладка. Это временно дезорганизовало штурманскую часть. Рулевой, стоявший у штурвального колеса, начал непрестанно оборачиваться назад, следя, где ложатся неприятельские снаряды.

IV

Раздался оглушительный треск, и наш миноносец резко подбросило кверху. Он завибрировал и внезапно остановился. Мы наскочили на подводную каменную гряду. Все лопасти винтов отлетели к черту.

Позади нас торчала высокая веха, обозначавшая опасное место.

— Да ведь это же известная банка Девельсей, я ее отлично знаю. Она имеется на любой карте. Какая безумная обида! — с горечью восклицал Струйский.

Осознав полную безвыходность нашего положения, я послал «Олегу» радиограмму с приказанием возвращаться в Кронштадт.

Английские матросы рассказывали потом, что адмирал, находившийся на головном корабле, уже поднял сигнал к отступлению: отогнав наш миноносец от Ревеля, он считал свою миссию законченной. Но при виде нашей аварии английские суда опять пошли на сближение. Ни на минуту не прекращая огня, они не сделали ни одного попадания, хотя расстреливали нас почти в упор. Сидя на подводных камнях, наш миноносец продолжал отстреливаться из кормового орудия. Но никакого вреда неприятельскому флоту тоже не причинил.

Заметив наше беспомощное положение, английская эскадра решила захватить миноносец «живьем». Я предложил открыть кингстоны, но это приказание не было [294] выполнено. Инженер-механик Нейман ответил, что кингстоны не действуют.

Вскоре английские крейсера окружили нас и спустили на воду шлюпки.

Военморы из команды «Спартака» увели меня в кубрик и переодели в матросский бушлат. Впопыхах сунули мне в руки первый попавшийся паспорт своего товарища, оставшегося на берегу. Я превратился в эстонца, уроженца Феллинского уезда. При моем незнании эстонского языка это было как нельзя более неудачно, но в этот момент некогда было думать. Кок миноносца тов. Жуковский взял на хранение мои часы.

Не успели мы оглянуться, как на борту нашего миноносца появились английские матросы. С проворством диких кошек они устремились в каюты, кубрики и другие жилые помещения и самым наглым, циничным образом на глазах у нас принялись грабить все, что попадалось под руку. Затем стали перевозить нас на свой миноносец.

Сидя в шлюпке, я прочел на ленточках надпись «Wakeful» («Бдительный»). Обратил внимание на внешнюю интеллигентность физиономий наших конвоиров, на яркий румянец их щек и сперва принял этих грабителей за гардемаринов. Но это была ошибка. Все они оказались матросами.

На миноносце «Wakeful» нас посадили в кормовой трюм. Кормили галетами и крепким чаем. Со школьной скамьи я вынес плохое знание языков и лишь с грехом пополам разбирал английскую речь. Но все же многое мне было понятно. Матросы, приносившие нам еду, рассказывали о высадке в Риге английского десанта. Захлебываясь от шовинизма, они ликовали по поводу поражения Германии: «Germany is finished. German fleet is in British ports»{82}.

V

На следующее утро миноносец «Wakeful», ставший для нас плавучей тюрьмой, снялся с якоря и отправился в поход. Прильнув к иллюминатору, я тщетно старался определить направление корабля. [295]

— Кунда-бей, — угрюмо произнес приставленный к нам английский матрос с винтовкой.

Я знал, что бухта Кунда находится на восток от Ревеля. В мозгу промелькнуло: «По всей вероятности, они везут нас в глухое место, чтобы там расстрелять».

Вдруг совершенно неожиданно над моей головой раздался оглушительный орудийный выстрел и послышался мягкий звук сжатия компрессора, как бывает всегда при откате пушки. Мы жадно прильнули к круглым иллюминаторам, но, так как находились глубоко в трюме, поле нашего зрения оказалось невелико. Ничего, кроме других английских миноносцев, шедших в непосредственной близости от нас, увидеть не удалось. Стрельба затихла так же неожиданно, как началась. Машина внезапно перестала работать. Наступила странная тишина. Миноносец «Wakeful» остановился. Нас вывели на прогулку на верхнюю палубу.

Тяжелое зрелище предстало здесь нашим глазам. В непосредственной близости от нас стоял миноносец «Автроил» со сбитой набок стеньгой {83}. Он был уже захвачен англичанами, но на нем еще развевался красный флаг. Английская эскадра обошла «Автроил» с тыла и. отрезав от кронштадтской базы, погнала на запад, в открытое море. Английское командование приказало вывести нас на прогулку в момент капитуляции «Автроила» для того, чтобы уязвить наше революционное самолюбие. Я намеренно прекратил прогулку и вернулся в трюм, в нашу общую камеру, где помещалось 20 пленных. [296] Остальные моряки из команды «Спартака» были размещены по другим кораблям. Комсостав увезли на берег.

Мои спутники по несчастью, матросы «Спартака», сохраняли исключительную бодрость духа и мужественно смотрели в лицо смерти. Мы все были уверены, что англичане нас расстреляют.

VI

Утром 28 декабря нас снова вызвали наверх. Рядом с трюмом помещалось крохотное отделение рулевой машины. Для того чтобы спастись от возможного опознания, матросы посоветовали мне не выходить наверх, а спрятаться в этом помещении. Я последовал этим советам, но вскоре был обнаружен в своем укрытии и выведен на палубу.

Наши «спартаковцы» были выстроены на левых шканцах. Англичане вместе с белогвардейцами усиленно разыскивали меня. На все их вопросы спартаковские матросы отвечали, что в Кронштадте перед выходом миноносца в море его действительно посетил Раскольников, а затем он будто бы сошел на берег и в походе не участвовал. Однако англичане продолжали свои поиски, повидимому имея точные сведения о моем нахождении на борту «Спартака».

Меня поставили во фронт — на левом фланге спартаковской команды и отобрали паспорт. Ввиду того что по паспорту я значился эстонцем Феллинского уезда, ко мне подошел какой-то матрос боцманского вида и стал разговаривать по-эстонски. Ему не стоило большого труда уличить меня в незнании языка.

В свое оправдание я солгал, что давно обрусел и уже забыл родной язык. Но в этот момент на шканцах появилась группа белогвардейских офицеров, и среди них я тотчас узнал высокую, долговязую фигуру моего бывшего товарища по выпуску из гардемаринских классов — бывшего мичмана Феста. Оскар Фест принадлежал к прибалтийским немецким дворянам. Вместе с другими белогвардейски настроенными офицерами он остался в Ревеле. На английском корабле Фест был единственным одетым в штатское платье. На нем ладно сидели элегантный, с иголочки темно-синий пиджак и тщательно [297] отутюженные брюки. Несмотря на морозный день, он оказался без пальто и без шляпы — очевидно, только что вышел из кают-компании. Остановившись против нас у правого борта корабля, Фест медленно провел взглядом вдоль всего фронта, и его широко раскрытые голубые глаза буквально застыли на мне. Обычный для него румянец с еще большей силой залил продолговатое лошадиное лицо. Он сказал что-то своим белогвардейским спутникам, и меня тотчас изолировали от всей команды, раздели донага, подвергли детальному обыску.

В каюту, где проводилась эта унизительная процедура, буквально ворвался какой-то белогвардеец в форме морского офицера, взглянул на меня и, захлебываясь от радостного волнения, громко воскликнул: «Не is the very man» («Это тот самый человек»).

Очевидно, он знал меня в лицо. Увидев теперь на мне матросский бушлат, скромное белье и порванные носки, издевательски произнес:

— Как ты одет! А еще морской министр!

VII

После обыска меня вывели на палубу и заставили спуститься по трапу в моторный катер. Краснощекие английские матросы, сжимая в руках винтовки с привинченными штыками, безмолвно сопровождали меня. Моторист с усилием дернул рукоятку и завел мотор. Катер медленно и осторожно отвалил от миноносца.

Я был в полной уверенности, что меня везут на удобный для расстрела безлюдный и лесистый остров Нарген. Религиозные люди в такие моменты начинают молиться. Но я был атеист, и, поскольку уже примирился с мыслью о неизбежности расстрела, мне хотелось только одного: ускорить приближение этого рокового момента.

К моему удивлению, моторный катер, сделав крутой поворот, обогнул корму легкого крейсера «Callipso» и, резко уменьшив ход, пришвартовался к левому трапу. На стеньге развивался вымпел адмирала. Это был флагманский корабль английской эскадры. Английские матросы, которые конвоировали меня, показывали на него пальцем, сокращенно называя «Клипсо». [298]

Я был проведен в крохотную каюту, где можно было только стоять. Ни сесть, ни лечь невозможно.

Через некоторое время из этой клетушки меня доставили в адмиральское помещение. Адмирал восседал за письменным столом. Против него в кресле для посетителей я опять увидел бывшего мичмана Феста.

Не предлагая мне присесть, адмирал задал обычные вопросы об имени и фамилии. Я назвал себя. Переговариваясь о чем-то с Фестом, адмирал тут же приказал матросам увести меня.

Теперь я оказался в узком паропроводном отделении, расположенном вдоль борта корабля. В помещении не было ни одного иллюминатора, круглые сутки горели электрические лампочки. От нагретых паровых труб было нестерпимо жарко. Вместо кровати на палубе лежала широкая доска. Дверью служила подвижная решетка, наподобие тех, какие бывают в тюрьмах.

По-видимому, я находился в арестном помещении для матросов. Возле решетки стоял часовой с ружьем. Он показался мне мало симпатичным парнем.

Соскучившись стоять на часах, матрос начал развлекаться: наводил на меня винтовку, зажмуривал левый глаз, указательным пальцем правой руки касался спускового крючка. Я знал, что часовой, приставленный для охраны, не посмеет расстрелять меня прямо на корабле, но все же эти его шутки не доставляли мне удовольствия.

Поделившись со мной своими восторгами по поводу разгрома Германии и ликвидации ее флота, часовой снова взял винтовку на изготовку, но на этот раз прицелился не в меня.

— Ленин! — гаркнул он и, ртом подражая выстрелу, резким движением опустил винтовку.

Я с отвращением отвернулся и отошел в задний угол своей камеры. Тут до меня донесся стук паровой машины, и по легкому ритмичному содроганию корпуса я понял, что миноносец снимается с якоря.

В полдень мне принесли на обед крепкого английского чая без молока и без сахару, несколько солдатских галет и коробку консервов. Жестянка была раскупорена, и на ее этикетке я прочел английскую надпись: «Консервы из кролика». Никогда в жизни не приходилось мне питаться кроликами, и, как ко всякому незнакомому [299] блюду, я отнесся к этим консервам с известным предубеждением. Но, к моему удивлению, кролик по вкусу оказался похожим на курицу.

Из английских офицеров я никого не видел. Никто из них не удостоил меня своим посещением. Лишь какой-то механик, похожий на сверхсрочного кондуктора флота, пришел с листом белой бумаги и попросил написать ему что-нибудь на память. Я охотно выполнил его просьбу — воспроизвел на бумаге запечатлевшееся в моей памяти одно революционное стихотворение.

За отсутствием иллюминаторов мне невозможно было различить, день сейчас или ночь. Часов у меня тоже не было. Но, судя по продолжительности похода, решил, что должен, уже наступить вечер. Меня стало клонить ко сну, и я улегся на доске, брошенной прямо на палубу.

Легкий крейсер шел полным ходом. Ритмично и мягко стучала паровая машина. Убаюканный легким содроганием корабля, я быстро уснул.

Наутро меня снова напоили чаем с галетами. Затем наконец машина перестала работать, и корабль остановился. Через некоторое время меня повели на палубу. Я увидел, что легкий крейсер стоит у берега в пустынной лесистой местности, густо покрытой снегом. В отдалении виднелось несколько одноэтажных казарменных построек из красного кирпича. С палубы миноносца меня по сходням перевели на палубу стоявшего рядом товаро-пассажирского парохода. Приказали спуститься в трюм и посадили в одну из кают на левом борту. В каюте был иллюминатор, и я тотчас жадно прильнул к холодному стеклу. Однако, кроме занесенного снегом густого леса, ничего не увидел.

Затем послышались шаги: в соседнюю каюту провели какого-то пассажира.

VIII

С наступлением сумерек пароход снялся с якоря и вышел из гавани. Мы проплыли мимо длинного мола, на конце которого горела мигалка. До сих пор я не знаю названия этого порта, но, если бы мне пришлось когда-нибудь в нем побывать, я сразу узнал бы его: так отчетливо врезались в память эти мимолетные впечатления. [300]

Выйдя за мол, пароход круто повернул влево. На мой вопрос, куда мы идем, конвоир ничего не ответил. Я стал догадываться, что меня везут в Англию. Моя каюта отделялась от каюты соседнего пассажира тонкой переборкой, сквозь которую слышались монотонные, унылые шаги и хриплый кашель. Моим соседом оказался матрос Нынюк, комиссар миноносца «Автроил», украинец из Волынской губернии.

На этом пароходе мы плыли вместе несколько дней. На нем же встретили новый, 1919 год. Ни книг, ни газет нам не давали. Единственным моим развлечением был иллюминатор, у которого я простаивал часами.

Почти все время пароход шел вдоль холмистого берега, кое-где покрытого редким снегом. По солнцу я определил, что курс лежит на запад. Чем западнее мы продвигались, тем меньше снегу лежало на берегу.

Однажды, когда я проснулся, пароход стоял на якоре. Поле зрения, открывавшееся из моего иллюминатора, не позволяло выяснить место стоянки. Я постучал в дверь и в сопровождении надзирателя поднялся в гальюн. Оттуда передо мной раскрылась панорама большого города: лес фабричных труб, гигантские паровые краны, и над бесчисленным множеством домов — позеленевший купол собора. По фотографиям, виденным мною раньше, я уловил стиль города и догадался, что это Копенгаген. Мой мрачный тюремщик кивком головы подтвердил мое предположение.

Вскоре мне было предложено выйти наверх. Поднявшись на палубу, я увидел весь рейд, переполненный военными и коммерческими судами. Невдалеке стояла целая эскадра миноносцев под разноцветным английским флагом. На моторном катере меня перевезли на флагманский английский миноносец «Кардиф» и опять поместили в какое-то душное паропроводное отделение. Тов. Нынюк был строго изолирован от меня.

Через некоторое время миноносец снялся с якоря. Когда меня вывели на прогулку, я увидел, что «Кардиф» идет головным, а за ним стройной кильватерной колонной следует несколько однотипных миноносцев. Поход совершался целым дивизионом.

Наше плавание в Немецком море было довольно бурным. Миноносец качался на волнах, как поплавок. Привыкнув к качке во время службы во флоте, я не [301] испытывал морской болезни. Английские матросы тоже прекрасно переносили шторм и с грациозностью кошек бегали по уходящей из-под ног палубе. Только при подходе к английским берегам качка прекратилась, на море установился штиль.

В течение всего плавания на «Кардифе» английские матросы относились ко мне изумительно дружелюбно. Со словами: «Большевик, большевик», — они потихоньку от начальства совали мне в руку сыр, шоколад, печенье. Доброжелательно объясняли, что меня везут в Лондон.

Здесь было не простое участие к арестованному, а уже явная политическая симпатия к большевику.

IX

Как-то ранним утром, проснувшись, я заметил, что миноносец стоит на якоре. Из иллюминатора обширной умывальной комнаты, куда меня каждый день водили мыться, открылся необыкновенно красивый пейзаж: высокие лесистые горы и перекинутый через весь залив огромный ажурный мост.

— Это — Руссайф, Шотландия, — объясняют столпившиеся вокруг меня английские матросы.

— Вы были здесь когда-нибудь прежде? — с дружественным участием задают они мне вопрос.

Я отвечаю, что вообще впервые посещаю «гостеприимную» Англию. Матросы весело смеются. Мой часовой предупреждает, что вечером меня доставят в Лондон.

Действительно, с наступлением темноты меня выводят на палубу. Там я встречаюсь с тов. Нынюком. Нам выдают матросские фуражки без ленточек и желтые шерстяные накидки. Английский морской офицер велит надеть на нас кандалы. Один из матросов исполняет этот приказ. Моя левая рука соединяется с правой рукой т. Нынюка. В таком виде нас по трапу ведут на буксир. Сопровождают офицер и двое матросов.

Уже наступила темнота. Небо искрится звездами. Оба берега бухты светятся огоньками. Мне ничуть не холодно, хотя уже девятое января. Снега нигде не видно. Буксир скользит под кружевной мост на высоких сваях и, неслышно разрезая воду, подходит к пустынной барже. С борта парохода на баржу перекидываются сходни, и мы идем по ним. Это оказывается нелегким [302] делом. Сходни очень узки. На них вообще трудно поддерживать равновесие, а нам, скованным кандалами, приходится передвигаться с особой осторожностью гуськом. Кандалы страшно мешают.

С ежесекундной опасностью поскользнуться, полететь в воду и неизбежно увлечь за собой товарища мы переходим баржу. Однако за этой баржей находится не благословенный берег, а целая вереница других барж, стоящих на мертвых якорях и соединенных между собой такими же качающимися узкими сходнями.

Наконец мы на берегу. Здесь нас ожидают несколько полицейских в длинных плащах и высоких шлемах. Вокруг лежат огромные кучи каменного угля. В воздухе носится мелкая угольная пыль. В сухом доке стоит большой военный корабль, странно обнажив свой киль и обшитые броней борта.

Мы в Шотландии, в Руссайфе — крупнейшем военном порту Великобритании. Этот порт начал сооружаться еще в 1909 году, но развился по-настоящему только во время империалистической бойни. На меня он произвел впечатление хорошо оборудованной военно-морской базы.

X

Не снимая с рук кандалов, нас провели на полустанок и в полицейской комнате заставили ждать поезда. Через полчаса он пришел. Морской офицер, молодой и пухлый блондин, предложил нам войти в мягкий вагон. Там нам отвели отдельное шестиместное купе. Я сел у окна, а тов. Нынюк, рука об руку скованный со мной, расположился слева. Офицер и двое матросов тоже разместились в нашем купе, предусмотрительно задернув занавески на окнах и на стеклах в коридор.

Поезд медленно тронулся. Офицер зажег спичку, закурил трубку и дал прикурить матросам. Между ними завязался непринужденный разговор. Матросы держали себя с большим достоинством.

С наступлением ночи наши конвоиры, сидя на диване, погрузились в сон. А я все смотрел в окно. Поезд, громыхая и лязгая, стремительно несся мимо смутно темнеющих деревень, мимо аккуратно разграфленных квадратных полей, редко и ненадолго задерживаясь на станциях. Скоро промелькнул Эдинбург, столица Шотландии. [303] По мере движения на юг резко изменялась природа. Шотландские горы постепенно уступали место английской равнине.

Я никак не мог заснуть в неудобном сидячем положении и, страдая от этого, вдруг обнаружил, что кандалы, которые так плотно облегали ширококостную руку Нынюка, мне велики. Попробовал вынуть кисть руки из железного браслета — это легко удалось. Взглянул на конвоиров — они сладко и безмятежно спали. Тотчас пришла в голову мысль о бегстве, которое облегчалось тем, что выходная дверь была прямо в купе. Мне стоило лишь нажать ручку, чтобы выпрыгнуть из вагона. Соблазн был велик. Но поезд мчался с невиданной в России быстротой.

Решил отложить побег до очередной остановки. Мне уже мерещились картины, как с помощью английских рабочих я переберусь на Европейский континент и оттуда вернусь на Родину.

Лишение свободы было для меня привычным делом. Я сидел в 1912 году в доме предварительного заключения и в немецкой тюрьме в Инстербурге. А в 1917 году довелось побывать даже в «Крестах». Но после кипучей революционной работы 1917 и 1918 годов лишение свободы теперь ощущалось особенно тяжело. Меня томила жажда новой деятельности на пользу молодой Советской республике.

А машинист, как назло, тормозил поезд в самую последнюю минуту, перед подходом к станции. От резкого толчка конвоиры просыпались, встряхивали головами и удивленно вскидывали на меня заспанные глаза.

Так мне и не удалось бежать.

Рано утром на какой-то промежуточной станции один из матросов купил свежий номер газеты. Когда офицер вышел из купе, матрос протянул газету мне и со смехом ударил пальцем по тому месту, где красовалась какая-то заметка. Я прочитал ее и тоже не мог удержаться от смеха. Заметка была озаглавлена: «Мы захватили в плен первого лорда большевистского адмиралтейства». Сочетание таких противоположных понятий, как лорд и большевизм, было неожиданным. Но, как видно, английская буржуазная газета не могла перевести иначе мое звание члена Реввоенсовета Республики на понятный для своих читателей язык. [304]

XI

В сырое и туманное утро 10 января 1919 года мы приехали в Лондон. Моросил мелкий и частый дождь. В закрытом автомобиле, ожидавшем нас у вокзала, морская стража отвезла меня и тов. Нынюка в адмиралтейство. Машинистки и стенографистки бойко шныряли мимо нас. Делая вид, что спешат по делам, они все время с любопытством поглядывали в нашу сторону. Видимо, им было интересно посмотреть на живых большевиков, привезенных непосредственно из Советской России.

Вскоре нас расковали. Мне предложили первым пройти в большую, казенного типа комнату, где за круглым столом восседали несколько человек в морской офицерской форме. В центре сидел полный бритый краснощекий адмирал лет пятидесяти. Рядом с ним занимал место прилизанный блондин с пробором, небольшими светлыми усиками и без бороды.

Адмирал задал мне вопрос по-английски. Блондин перевел его на таком безукоризненном русском языке, что я было принял его за русского белогвардейца. Но некоторые обороты речи впоследствии разубедили меня в этом — переводчик был чистокровным англичанином.

Первый вопрос, предложенный мне адмиралом, чрезвычайно поразил меня.

— Что вы можете показать по делу об убийстве капитана Кромэ?

Я ответил, что решительно ничего показать не могу. Мне лишь смутно помнилось, что в наших газетах сообщалось об убийстве офицера Кромэ в здании английского посольства в Питере в тот момент, когда он, препятствуя проникновению отряда, явившегося для обыска, первым открыл огонь из револьвера по советской милиции{84}. Никакого отношения к данному событию я не имел. [305]

— Но ведь это же дело ваших рук, — недоверчиво произнес адмирал. — Конечно, я не говорю, что вы лично участвовали в убийстве. Но несомненно, что это дело рук Урицкого и компании.

У меня тотчас мелькнула догадка: «Не было ли убийство тов. Урицкого, совершенное Канегиссером, организовано англичанами в отместку за убийство Кромэ{85}. Я с негодованием отклонил предположение о предумышленном убийстве Кромэ и добавил:

— Это роковая случайность, возможная в каждом вооруженном столкновении, которое в данном случае, насколько мне известно, было начато самим Кромэ.

Затем англичане перешли к допросу относительно обстоятельств моего пленения. Наконец они предложили мне вопрос: сколько миноносцев и сколько матросов переброшено из Балтийского моря в Каспийское? Я заявил, что это военная тайна, и отказался ответить, хотя мне в точности было известно как количество матросов, так и названия кораблей, прошедших на Каспий по Мариинской системе и реке Волге.

Мой отказ вызвал у англичан некоторое раздражение. Они было повысили голос, но, убедившись в безнадежности дальнейшего допроса, прекратили его.

После этого меня снова сковали вместе с тов. Нынюком и вывели на улицу.

XII

У подъезда адмиралтейства стоял открытый автомобиль, вокруг которого при нашем появлении столпились прохожие и мальчишки, с изумлением глядевшие на нас, как на белых медведей. В машине в сопровождении блондина офицера и нескольких вооруженных матросов мы были перевезены в «Скотланд-ярд» — английскую охранку. Нас пожелал принять высший руководитель политической полиции Англии — сэр Базиль Томпсон.

Это был высокий, худой, элегантно одетый молодящийся старик с седыми, тщательно подстриженными усами. За другим столом, у стены, сидела стенографистка. [306]

Томпсон не предложил мне сесть. Через переводчика он поинтересовался обстоятельством моего пленения. Затем ему захотелось узнать мою биографию. Это не составляло секрета, и я удовлетворил его любопытство.

— Так вы большевик? — с нескрываемым удивлением спросил Томпсон.

— Да, большевик...

Меня отвели в соседнюю комнату. Через несколько минут из кабинета Томпсона вышел блондин и сообщил, что я буду состоять заложником за англичан, находящихся в руках большевиков.

— Какая судьба постигнет их, такая же участь ожидает и вас, — многозначительно заметил светловолосый морской офицер.

Тут же, как бы между прочим, он добавил, что английское правительство согласно обменять меня на одного английского морского офицера, родственника сэра Эдуарда Грэя, и трех матросов, попавших к нам в плен во время разведки где-то в лесу на Северном фронте, недалеко от Архангельска. По английским сведениям, они находились в Москве, в Бутырской тюрьме. Мне было предложено отправить об этом телеграмму в Совет Народных Комиссаров. Я попросил лист бумаги и набросал телеграмму{86}. К моему тексту англичане внесли добавление, что ответ Советского правительства следует адресовать в Лондон, в учреждение, носившее имя Мирного парламента («Peace Parliament»). Блондин обещал тотчас же отправить телеграмму по радио.

Меня перевели в другую комнату и попросили подождать. [307] Это был кабинет кого-то из чиновников охранки. В углу топился большой решетчатый камин, у которого грелся лысый полицейский чиновник и пил крепкий чай с молоком и белыми булками.

Мне тоже принесли стакан чаю с булками. Это было кстати, так как с самого утра я ничего не ел.

После чая меня вывели в коридор. В это время сэр Базиль Томпсон, в лоснящемся шелковом цилиндре, медленной походкой усталого рамоли торжественно проследовал мимо и отбыл, как видно, домой.

После недолгого ожидания в коридоре привели и тов. Нынюка. Опять нас вместе усадили в автомобиль. Двое сыщиков неимоверной толщины тоже влезли в машину. На головах у них красовались черные котелки.

Автомобиль тронулся, переехал по мосту через Темзу и быстро помчался по широкой и длинной улице. Вскоре он свернул направо, в какую-то боковую улочку, и остановился перед массивными воротами тюрьмы.

Громыхая тяжелыми ключами, неприветливый сторож мрачно открыл ворота. Нас провели в тюремную контору. Шпики сдали каждого под расписку и, приподняв котелки, вежливо откланялись.

Как во всех тюрьмах мира, нам была предложена короткая анкета: имя, фамилия, профессия, вероисповедание. Когда дело дошло до последнего пункта, то заполнявший анкету смотритель решительно стал в тупик. Он никак не мог понять, к какой церкви следует отнести меня. В ответ на его вопрос: «Так вы католик или протестант?» — я упорно твердил: «Нет, я атеист».

— Католик? — снова переспрашивал он, явно не понимая меня.

— Атеист, — терпеливо отвечал я.

— Греческая церковь?

— Нет, атеист.

— Значит, протестант?

— Я вам говорю, что атеист, — настаивал я.

В конце концов он все-таки приписал меня к греческой церкви на том основании, что до революции православие было господствующей религией в России. Затем меня провели в ванную комнату. Я охотно вымылся и переоделся в казенное белье. Мне было разрешено не переодеваться в арестантское платье, а остаться в своей одежде, то есть в матросском бушлате, который бессменно [308] был на мне со времени переодевания на «Спартаке». Верхней одеждой мне служила матросская ватная стеганая тужурка и выданная на «Кардифе» перед поездкой в Лондон желтая накидка с капюшоном. На голове — круглая, как блин, английская матросская фуражка без ленточек.

Из ванны я попал в одиночную камеру. Когда проходил внутренними переходами тюрьмы, искренне удивился, с каким утомительным однообразием все тюрьмы мира копируют друг друга. «Брикстонпризн» больше всего напомнила мне «Кресты». Те же коридоры, те же лестницы, даже то же крестообразное расположение корпусов.

Моя камера помещалась в первом этаже, и ее решетчатое окно выходило на тюремный двор, по которому гуляли арестанты в серых костюмах и узких, продолговатых шапочках серого цвета. Это был корпус «Д-Hall», отделение первое, камера номер три. Тов. Нынюк был посажен в соседнюю камеру.

Тюремщик, наделенный у англичан титулом «тюремного офицера», захлопнул за мною тяжелую дверь, два раза повернул в замке ключ и медленно удалился. Я остался один. От нечего делать измерил камеру: какая тоска! Та же самая площадь, как и в российских тюрьмах: пять шагов в длину и три в ширину. Та же самая мебель: привинченная к стене узкая койка, железный стол и крошечный табурет. В углу на полке лежало евангелие, на полу вместо параши стоял ночной горшок.

У двери моей камеры была прибита дощечка: «Prisoner of war» (Военнопленный).

XIII

День шел за днем. Для меня и тов. Нынкжа был установлен суровый режим одиночного заключения. Каждое утро после звонка, будившего заключенных, тюремщик, громыхая связкой огромных ключей, открывал дверь моей камеры и громко возглашал:

— The application{87}.

Вместе с дежурным надзирателем у дверей камеры останавливался другой служитель тюрьмы, с неизменной [309] грифельной доской в руках. На этой доске он записывал мелом требования заключенных. Через этого служителя можно было вызвать врача, произвести выписку продуктов и газет, заказать за отдельную плату обед лучшего качества, попросить конверт и бумагу для письма, заявить ту или иную жалобу. После обхода дежурный тюремщик снова открывал камеру с возгласом:

— Empty the slops{88}.

Это значило, что нужно выносить горшок, заменявший привычную русскую парашу. Тут же, в уборной, приходилось умываться: в камере не было водопровода. Затем приносилось ведро с кипятком, тряпка, щетка и воск. Я должен был горячей водой вымыть пол, а затем натереть его воском. Деревянный стол полагалось скрести намыленной щеткой. После уборки по камерам разносился утренний чай без сахара, небольшая белая булка и крохотный кусочек маргарина. Масло и сахар, так же как яйца, в то время продавались по карточкам, и для нас, арестантов, были недоступны. Эти продукты нельзя было получить даже за деньги. Следующее посещение тюремщика сопровождалось возгласом:

— Экзерсайс!

В первый раз этого восклицания я даже не понял. С моим недостаточным знанием английского языка я мысленно перевел эти слова как упражнение. «Какое «упражнение»?» — недоумевал я, стоя посреди камеры и не зная, что предпринять.

— Экзерсайс, — повторил свою команду пожилой усатый тюремщик и жестом пригласил меня к выходу.

Путем эмпирического опыта я узнал, что английское слово «exercise» имеет еще второе значение. Оказывается, это не только «упражнение», но и «прогулка». Прогулка совершалась по кругу на тюремном дворе, обнесенном высокой кирпичной стеной. Этот двор был для меня единственным местом встречи с тов. Нынюком. Иногда потихоньку от тюремщиков мы перекидывались с ним несколькими словами.

К сожалению, прогулки продолжались недолго: от 15 минут до получаса. Затем мы опять водворялись по камерам. [310]

В полдень раздавался обед, состоявший по преимуществу из картофеля. В отличие от русских тюрем суп подавался не каждый день. По воскресеньям картофель заменялся праздничным блюдом — небольшим куском ярко-красной солонины. Вечером полагался ужин: кружка жидкого какао на воде и без сахару. К какао выдавалась булка.

Вскоре после ужина заключенные были обязаны ложиться спать.

В один из первых дней я потребовал себе конверт и бумагу и написал письмо М. М. Литвинову, извещая его, как нашего полпреда, о моем невольном прибытии в Лондон. Тут же сообщил, что нуждаюсь в деньгах и русских книгах, попросил навестить меня. Через несколько дней это письмо было возвращено обратно с кратким пояснением, что Литвинов выслан из Англии.

Когда в другой раз я отправил письмо матери, то оно тоже вернулось ко мне, и притом в распечатанном виде. На одной стороне конверта значилось: «Вскрыто цензором», на другой стоял многозначительный штемпель: «Сообщение прервано».

XIV

В тюрьме была библиотека, которая сразу стала моим главным пособником в коротании невольных тюремных досугов.

Библиотекой заведовал «скулмастер», школьный учитель, по совместительству выполнявший обязанности тюремного библиотекаря. Серое лицо этого пожилого человека всегда было оторочено, словно мехом, щетиной небритой бороды. Сизый нос на сером лице обличал его болезненное пристрастие к алкоголю. Библиотекарь не столько говорил по-французски, сколько любил похвастать знанием иностранного языка. Это все же облегчало мои сношения с ним.

Тюремная библиотека состояла по преимуществу из сочинений английских классиков: Шекспира, Диккенса, Теккерея да из английских иллюстрированных журналов легкого типа вроде «Strand Magasin» с произведениями Конандойля и Филиппа Оппенгейма. Богато был представлен отдел богословской и религиозно-нравственной литературы. Имелось также небольшое количество французских [311] книг. На русском языке были только «Казаки» и «Анна Каренина» Льва Толстого. Библиотека была невелика и случайна по набору книг.

С первых же дней пребывания в тюрьме я принялся за изучение английского языка. Оказалось, что для этой цели может пригодиться даже евангелие. От нечего делать я стал просматривать его и, зная соответствующий русский текст, догадывался о смысле отдельных слов и старался запомнить их значение.

В тюремной библиотеке не было англо-русского словаря. Поэтому я взял англо-французский словарь и, пользуясь относительно лучшим знанием французского языка, с помощью этого словаря постепенно стал читать английские книги.

XV

В начале февраля я был вызван в контору, где меня ожидал долговязый шпик, который сразу повел на улицу, взгромоздился вместе со мной на империал огромного двухэтажного автобуса, и мы поехали в центр города.

Шел обычный для Лондона дождь. На улицах кипело лихорадочное движение.

Невольно мне вспомнилось начало поэмы Валерия Брюсова «Конь блед»:

Улица была — как буря. Толпы проходили,
Словно их преследовал неотвратимый Рок.
Мчались омнибусы, кэбы и автомобили,
Был неисчерпаем яростный людской поток.

В одной из комнат адмиралтейства меня уже ждал тот самый морской офицер, который служил переводчиком во время допросов в адмиралтействе и «Скотланд-ярде». Рядом с ним за столом сидел другой моряк, полный, слегка обрюзглый брюнет с густыми усами и острой, аккуратно подстриженной черной бородкой. Он отрекомендовался бывшим морским представителем Англии в штабе Черноморского флота. С оттенком хвастовства поведал, что всю империалистическую войну и первые месяцы революции провел в Севастополе.

На этот раз английские офицеры предложили мне сесть за стол и подвергли перекрестному допросу насчет теоретических основ коммунизма. Их в особенности [312] интересовала наша экономическая и политическая концепция. Затем они сообщили мне удручающую новость о гибели Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Далее информировали меня о высадке союзного десанта в Одессе. Я обо всем этом ничего не знал, так как за отсутствием валюты был лишен возможности покупать газеты. Англичане предложили обменять на английскую валюту находившиеся при мне и отобранные в тюремной конторе шесть царских десятирублевок. Кроме них у меня было еще несколько штук квадратных «керенок» сорока — и двадцатирублевого достоинства. Но от обмена этих ассигнаций английские офицеры с улыбкой отказались.

У меня оказалось около трех фунтов стерлингов. Я прежде всего поспешил обзавестись бельем. Во время очередного обхода тюремщиков с предложением «заявлении» выписал себе две фланелевые рубашки, двое кальсон и две пары шерстяных носков. Эти покупки стоили дорого: около двух фунтов. Кроме того, я купил себе четыре маленьких дешевых словаря братьев Гарнье в красных коленкоровых переплетах: англо-русский, русско-английский, франко-русский и русско-французский. После всех этих приобретений у меня осталось меньше фунта. На них я стал ежедневно покупать газеты.

Мои занятия английским языком подвинулись настолько успешно, что через месяц я стал читать без словаря. Главным моим чтением были «Таймс» и «Дейли ньюс». Реакционную «Таймс» я покупал ввиду ее широкой осведомленности, легко уживавшейся с печатанием самых непостижимых вымыслов о Советской России. Либеральная «Дейли ньюс» была самой левой газетой, которую мне позволялось читать. Когда я делал попытки выписать «Манчестер гардиан», то тюремщики всякий раз отказывали, приводя смехотворное объяснение, вроде того что эта газета издается не в Лондоне, а в Манчестере.

В то время все английские газеты питались информацией о Советской России через своих рижских и гельсингфсрских корреспондентов, главным осведомителем которых являлась белогвардейская эмиграция. На страницах буржуазной печати безраздельно царила самая фантастическая клевета. Каждый день я натыкался на какие-нибудь сногсшибательные новости. То вдруг узнавал, что на улицах Москвы китайцы продают человеческое [313] мясо. То вдруг сообщалось, что смертность в России возросла до таких размеров, что не хватает дерева для гробов. Красная Армия неизменно изображалась как сброд китайцев и латышей.

Все статьи и заметки, касавшиеся Советской России, я заботливо вырезал. Из них составился весьма пахучий букет. К сожалению, при моем возвращении в Россию эта моя богатая коллекция была отобрана англичанами на основании закона военного времени, носившего по своим начальным буквам название «ДОРА» и воспрещавшего вывоз из Англии печатных произведений.

Но в чтении даже таких газет была известная польза. Они помогали мне довольно хорошо ориентироваться в международных событиях, и в частности в развитии версальских мирных переговоров, которые тогда как раз начались.

В английском парламенте часто ставился и обсуждался русский вопрос. Сторонники решительной антисоветской интервенции открыто выражали недовольство половинчатой политикой Ллойд-Джорджа. Они настаивали на свержении Советской власти путем отправки в Россию многочисленных армий. Но Ллойд-Джордж, считаясь с настроением утомленных войной народных масс и опасаясь рабочих, среди которых с каждым днем росли симпатии к Стране Советов, оправдывал политику своего кабинета. Помню, однажды, отбивая нападки консерваторов, он, ссылаясь на пример Наполеона, заявил:

— Россия — это страна, в которую легко войти, но из которой трудно выйти.

Нередко правительству предъявлялся запрос: «Какова судьба английских офицеров, находящихся в руках большевиков?» Однажды товарищ министра иностранных дел Эмери, отвечая на это, заявил, что английское правительство через посредство датского Красного Креста ведет переговоры с Советским правительством относительно обмена этих офицеров на русских большевиков, находящихся в Англии. Я понял, что данное заявление, между прочим, относится и ко мне, а потому с нетерпением ожидал скорейшего конца переговоров.

Из тех же английских газет я узнал о смерти Я. М. Свердлова, об аресте в Германии Радека, о задержании во Франции Мануильского. [314]

Однажды я прочел в газетах о предложении, сделанном «союзниками» нам и белогвардейцам относительно созыва конференции в Принкипо на Принцевых островах. Советское правительство ответило согласием. Тем не менее конференция не состоялась из-за отказа Деникина и Колчака.

Я мечтал поехать на эту конференцию, чтобы таким образом освободиться из тюрьмы. И как мне довелось узнать впоследствии, моя кандидатура действительно была среди намечавшихся делегатов...

За чтением газет наступила очередь книг. Одной из первых книг, прочитанных мною на английском языке, была «Французская революция» Хилэр Беллока.

XVI

Во всех тюрьмах Великобритании царит фальшивая набожность. Наряду с дешевой оловянной тарелкой и глиняной кружкой в инвентарь каждой камеры входят евангелие и молитвенник. Три раза в неделю по утрам арестантов водят в церковь.

— Чэпл, чэпл, — восклицает тюремный офицер и выводит заключенных в коридор, по которому гуськом они тянутся в тюремную церковь.

Там их рассаживают по длинным деревянным скамьям. Некоторые при каждом движении гремят тяжелыми кандалами.

Я тоже несколько раз был в церкви главным образом для того, чтобы послушать орган. Маленький и невзрачный органист в черной крылатке, смущенно поправляя очки и словно крадучись, быстрыми шагами пробирался к высокому и звучному инструменту, стоявшему у левой стены. На лице и на всей жалкой фигуре органиста отпечатались обремененность большой семьей и мучительная забота о куске насущного хлеба. На органе он играл изумительно. Несмотря на то что духовные мелодии были мне совершенно чужды, в однообразие тюремных событий даже эта монотонная музыка вносила известное развлечение.

Упитанный английский поп представлял собой полную противоположность органисту. В серебряных очках, с седыми, благообразными, расчесанными на пробор волосами, с жирными и лоснящимися от сытой жизни щеками, [315] в белой сутане, похожей на балахон, он неторопливо читал нараспев молитвы, а заключенные хором подпевали ему. После богослужения этот поп, тяжелый и неповоротливый, как вылезший из воды бегемот, неуклюже взбирался на кафедру и, расправляя неудобные, длинные и широкие рукава, в которых беспомощно путались его белые и пухлые, с детства холеные руки, принимался отчаянно и страстно громить русских большевиков. Мне становилось смешно, и я не мог совладать с непроизвольной улыбкой.

XVII

Зима в Лондоне мягкая. Туманы, дожди, мокрый снег, быстро тающий на земле. Больших морозов там не бывает. Но когда падали крупные хлопья влажного снега, то краснолицые, жирные, задыхающиеся от полноты тюремщики, громыхая связкой ключей, открывали мне дверь на двор и, потирая руки от холода, с ужасом восклицали: «Сайбирия, Сайбирия!» По-английски это означало Сибирь. Я смеялся и отрицательно качал головой. Несчастные, они не подозревали действительных холодов нашей Сибири, не сравнимых ни с какой лондонской зимой.

В Лондоне тюрем не топят, а если топят, то очень плохо. Во всяком случае, в камере было холодно. Все время приходилось носить бушлат. Моя камера находилась в первом этаже, и снизу с каменного пола распространялась сырость.

В ту зиму в Англии свирепствовала жестокая испанка. Ежедневно в газетах приходилось читать о вымирании от болезни целых семей. Я тоже простудился. На мое счастье, в Брикстонской тюрьме не было эпидемии гриппа. Все же пришлось записаться на прием к врачу. Английский доктор, выслушав меня, выдал лекарство и, узнав, что тюремной пищи мне не хватает, прописал усиленное питание. Оно состояло в том, что ежедневно вместе с утренним чаем мне стали подавать «порридж», иначе говоря густую овсянку.

Денег у меня было мало. Поэтому я был вынужден довольствоваться тюремным столом. Но, как и в царских тюрьмах, в Брикстоне за особую плату давались обеды лучшего качества. Такой обед стоил один шиллинг. Однажды [316] для пробы я взял его. Он оказался вполне приличным: состоял из супа и английского ростбифа с зеленью.

В буржуазном обществе классовое различие существует повсюду. Состоятельным людям неплохо живется даже в английской тюрьме.

XVIII

Когда мои знания английского языка окрепли, я решил передать их моему товарищу Нынюку. Ускоряя свой шаг по кругу и обгоняя его, украдкой от тюремщика бросал ему: «Кошка — кэт, рыба — фиш». Быстрой походкой, согревающей тело, обегая круг, я снова подходил к Нынюку и шептал ему:

— Кошка — кэт, рыба — фиш. Повторите!

— Кошка — фиш, рыба — кэт, — неизменно отвечал он.

Из моих с ним занятий английским языком ничего не вышло. С гораздо большим успехом он усваивал политические новости, которые я тоже ухитрялся передавать ему на прогулке.

Когда выводили других арестантов, главным образом уголовных, нас как «опасных большевиков» старательно изолировали от них и заставляли гулять взад и вперед по прямой линии, касательной к кругу. Однажды вместе с нами был выведен на прогулку невысокий, горбатый человек без шапки, с копной густых волос на голове. При встречах с ним я начал переговариваться. Мне удалось выяснить, что его фамилия Кирхан. Он был членом Британской социалистической партии и сидел в тюрьме уже четыре года за агитацию против войны. Узнав, что мы — русские большевики, он отнесся к нам с явной симпатией. Когда тюремный надзиратель отвернулся в сторону, он, поравнявшись со мной, бросил на землю какой-то сверток. Я быстро подобрал его. Сверток состоял из нескольких номеров левых рабочих журналов: «The Call» («Колл») и «Herald» («Геральд»). Из этих журналов я узнал, что вождь английских рабочих Джон Маклин освобожден из тюрьмы и восторженно встречен рабочими. Эти же журналы помогли мне понять, какую энергичную кампанию против интервенции вел английский рабочий класс под руководством [317] своих коммунистов. В огромном лондонском зале «Альберт-холл» состоялся многотысячный митинг под лозунгом «Руки прочь от России!». Английские рабочие не только протестовали, но и активно боролись против пособничества белогвардейцам, против интервенции английских войск. С этими настроениями рабочего класса Англии был принужден считаться даже Ллойд-Джордж.

XIX

Население тюрьмы было обширно и разнообразно. Подавляющее большинство ее обитателей составляли уголовные. Как-то на прогулке я познакомился с одним русским, который родился в Канаде, вместе с канадскими войсками участвовал в войне, а теперь за какое-то преступление попал в тюрьму. Он уже совершенно «инглизировался». На родном русском языке говорил очень плохо, с сильным акцентом, но зато свободно писал и разговаривал по-английски.

Как во всякой тюрьме, состав «Брикстонпризн» был текучим. Иногда к нам привозили и «политических». В то время в Англии шли массовые аресты русских, подозревавшихся в большевизме. Как нежелательные иностранцы, они высылались из Англии.

Миновала зима, и наступили весенние месяцы. На тюремном дворе пробилась чахлая травка, а я, словно забытый, все еще продолжал сидеть. Заключение мне порядочно надоело. Весна тянула на волю.

Пришла мысль о побеге, но ее сразу пришлось откинуть. Высокие кирпичные стены и зоркая стража тюремщиков ставили непреодолимые преграды. Вспомнился недавний побег из английской тюрьмы ирландского буржуазного революционера де Валера. Но его освободила организация «синфейнеров»{89}. А у меня не было в Англии никаких связей.

Вдруг как-то вечером в начале мая мне предложили взять все вещи и на автомобиле повезли в «Скотланд-ярд [318] «. Тов. Нынюк ехал вместе со мной. В «Скотланд-ярде» нам сообщили, что так как режим английских офицеров, находящихся в Москве, в настоящее время смягчен и они пользуются относительной свободой, то и мы будем поселены в гостинице под наблюдением полиции и с условием не отлучаться из Лондона. После этого в сопровождении какого-то шпика нас отправили в «Миллс-отель» на Гауэр-стрит, недалеко от Британского музея. Нам была предоставлена маленькая, скромно обставленная комната во втором этаже. В ней мы прожили двенадцать дней.

Сперва у нас не было денег. Но потом явился какой-то детектив из «Скотланд-ярда» и сообщил, что в датском посольстве на мое имя получены деньги из Москвы. Сыщик взялся сопровождать меня. По подземной железной дороге с какими-то сложными пересадками мы поехали в отдаленный аристократический квартал Лондона, где помещалось датское посольство. Через нарядную, как бонбоньерка, гостиную меня провели в строгий и деловой кабинет посланника. Высокий и седой мужчина передал мне пятьдесят фунтов стерлингов, полученных от Наркоминдела через посредство датской миссии Красного Креста, кажется, единственного иностранного представительства, находившегося тогда в Москве.

Навязчивый шпик снова проводил меня до самого дома. Затем мы с тов. Нынюком пошли в магазин готового платья на Оксфорд-стрит и переоделись в приличные костюмы. В шляпном магазине купили мягкие фетровые шляпы, которыми тотчас же заменили матросские фуражки без ленточек, выданные нам на «Кардифе».

За эти двенадцать дней почти полной свободы я успел ознакомиться с Лондоном и его достопримечательностями. Прежде всего осмотрел Британский музей, который богатством своих археологических и художественных коллекций произвел на меня грандиозное впечатление. Затем побывал в Зоологическом саду. В театре «Ковент-Гарден» мне удалось послушать оперу «Тоска» в исполнении первоклассных итальянских певцов.

В один из этих дней я посетил Центральный комитет Британской социалистической партии. Он ютился в темных и грязных комнатушках где-то на Друрилэн. [319]

Меня там приняли вежливо и корректно, однако без признаков радушия.

Зашел и в адмиралтейство, чтобы узнать, когда же наконец нас отправят в Советскую Россию, куда я страстно стремился, чтобы снова принять участие в гражданской войне. Офицер во френче защитного цвета сказал, что переговоры о времени и месте обмена уже заканчиваются и в ближайшие дни, вероятно, через Финляндию я буду отправлен в Россию.

И вот наконец к нам явился какой-то молодой человек в штатском пальто и предложил собираться в отъезд. Он пояснил, что будет сопровождать нас до Руссайфа. Мы наскоро связали свои вещи и сами вынесли их на улицу. На автомобиле нас отвезли в «Скотланд-ярд». Здесь снова принял сэр Базиль Томпсон. Он объявил, что мы отправляемся в Россию через Финляндию, причем обмен на английских офицеров состоится на финско-советской границе.

На том же автомобиле в сопровождении молодого шпика мы были доставлены на вокзал. Там происходили проводы английских добровольцев, уезжавших в Мурманск и Архангельск на помощь русским белогвардейцам. В нашем купе оказался длиннолицый английский офицер. Из разговора выяснилось, что он тоже в качестве добровольца отправляется воевать против нас.

Постепенно сгустились сумерки. Наступил вечер. В вагоне стало прохладно. Нынюк дрожал от холода. Тогда английский офицер снял с себя пальто и предложил его моему товарищу, хотя отлично знал, что имеет дело с большевиками. Что это? Джентльменство или рисовка классового врага, играющего в великодушие? Вернее, последнее. Но во всяком случае, это был красивый жест.

XX

В Руссайф мы прибыли рано утром. Шпик проводил нас до корабля «Гринвич» и, передав морским властям, тотчас откланялся. На «Гринвиче» мы были сданы под надзор круглолицему унтер-офицеру из морской пехоты, выполняющей на английских военных судах роль жандармерии.

«Гринвич» — довольно большой вооруженный корабль, служивший маткой подводных лодок, — шел в [320] Копенгаген. Едва он снялся, седоусый механик, пыхтя трубкой, словоохотливо принялся мне рассказывать историю уничтожения немецкими моряками германского флота, интернированного в Скапа-Флоу.

Гористые зеленые берега Шотландии вскоре скрылись за горизонтом, и мы очутились в открытом море. Я спросил круглолицего унтера, знает ли он иностранные языки. Тот с какой-то глупой гордостью ответил, что не знает ни одного и считает совершенно излишним обременять себя их изучением, так как все иностранцы должны говорить на английском языке.

Погода все дни стояла прекрасная. На море был штиль. Я и Нынюк гуляли по палубе, разговаривали и любовались красотой голубого моря. Обедали мы внизу, в унтер-офицерском кубрике, но отдельно от всей команды. Денег у нас не было ни копейки, и никаких «экстра» мы заказывать не могли. Однако товарищ Нынюк по незнанию английского языка согласился взять какое-то блюдо, которое было ему предложено, хотя оно и не входило в казенное меню. Получилось недоразумение. Когда впоследствии за это блюдо потребовали плату, мы оказались в неловком положении, так как платить было нечем. Унтер-офицер с кислой миной заявил, что сумма невелика и он ее заплатит.

В Копенгагене нас пересадили на английский миноносец и поселили в коридоре офицерского помещения, рядом с кают-компанией. Тут же на ночь подвешивались похожие на гамаки веревочные койки, на которых мы спали. Пищу нам давали с офицерского стола. Здесь мы впервые попробовали английские национальные блюда: к обеду подавался «тост», то есть хлеб, поджаренный в масле, к чаю полагался жидкий мармелад.

Большей частью мы проводили время на верхней палубе. Миноносец шел полным ходом, подымая за собой пенистые бугры кипящей воды. Однажды вечером, перед заходом солнца, справа по борту показались остроконечные готические колокольни ревельских церквей Олая и Николая, мелькнула похожая на минарет узорчатая башня городской ратуши и зачернели высокие краны Русско-Балтийского завода.

Пройдя между Суропом и островом Нарген, миноносец на траверзе Ревельской гавани свернул влево и взял курс на север. Вскоре показались очертания [321] Свеаборгской крепости. Миновав Свеаборг в такой непосредственной близости, что можно было отлично разглядеть не только орудия, но даже выражения лиц финских солдат, мы вошли на Гельсингфорский рейд и стали на бочку. Перед спуском на берег все наши вещи были подвергнуты обыску. У меня отобрали большую коллекцию вырезок из английских газет. Рукописи были пропущены.

После обыска нас с тов. Нынюком перевезли на берег. Здесь мы были отведены на гауптвахту — в маленький одноэтажный домик на берегу, по соседству с Мариинским дворцом. Ранним вечером нас вывели на улицу. При свете лучей заходящего солнца защелкали «кодаки». Среди фотографов были финские офицеры.

Затем нас отвезли на вокзал и посадили в вагон третьего класса. Высокий и сухой финский офицер, приставленный в качестве конвоира, глядел с нескрываемой враждой и обращался с нами грубо и надменно. Представитель английского консульства в Гельсингфорсе и уполномоченный датского Красного Креста, которые также сопровождали нас до границы, возмутились таким отношением и настояли на переводе нас в мягкий вагон.

Мы быстро заснули и не успели заметить, как утром приехали на финскую пограничную станцию. В сопровождении англичанина и датчанина, под конвоем финских солдат пешком с чемоданами в руках отправились к желанной советской границе. Была ясная, солнечная погода. Незаметно прошли расстояние, отделяющее финскую пограничную станцию от Белоострова. Показался белоостровский вокзал с огромным красным плакатом, обращенным в сторону Финляндии: «Смерть палачу Маннергейму!» Впереди обрисовался небольшой деревянный мостик с перилами через реку Сестру. Нам приказали остановиться у самого мостика перед спущенным пестрым шлагбаумом. Я поставил чемодан на землю, снял шляпу и с облегчением вытер со лба пот.

XXI

Как трепетно забилось мое сердце, когда по ту сторону моста, на советской земле, я увидел развевающиеся по ветру ленточки красных моряков! Медные трубы оркестра ярко блестели на солнце. [322]

На советской стороне к мостику подошла группа людей, одетых в английские зеленые френчи и блинообразных фуражках с торчащими длинными козырьками. Коренастый финский офицер, руководивший церемонией обмена, распорядился поднять шлагбаум и вышел на середину моста. Советский шлагбаум также приподнялся, и оттуда один за другим стали переходить в Финляндию английские офицеры.

Первым прошел майор Гольдсмит, офицер королевской крови, глава английской кавказской миссии, арестованный во Владикавказе. Широкоплечий и рослый брюнет, он, с любопытством разглядывая меня, по-военному взял под козырек. Я приподнял над головой свою фетровую шляпу и слегка поклонился...

Когда границу перешел восьмой или девятый английский офицер, наши моряки запротестовали. У них зародилось сомнение, как бы финские офицеры не надули. Они потребовали, чтобы я немедленно был переведен на советскую территорию. Финны упрямились. Они тоже не доверяли нашим, явно опасались, что после моего перехода через границу обмен будет прекращен и остальные английские офицеры не вернутся из плена.

В результате коротких переговоров обе стороны сошлись на компромиссе. Было решено поставить меня и товарища Нынюка на середину моста, с тем что, когда от нас уйдет последний англичанин, мы тут же перешагнем через границу.

Едва лишь я и тов. Нынюк вступили на мост, как высланный для встречи нас оркестр торжественно заиграл «Интернационал». Финские офицеры, застигнутые врасплох, растерялись, не знали, что делать. Их выручили из неловкого положения англичане. Те, словно по команде, все, как один, взяли под козырек. Вслед за ними туго затянутые в белые перчатки руки лощеных финских офицеров неуверенно и неохотно тоже потянулись вверх, вяло согнулись в локте и едва прикоснулись к кокетливым каскам...

Безмерная радость охватила меня, когда после пяти месяцев плена я снова вступил на советскую землю. Сердечно поздоровался с товарищами, поблагодарил моряков за теплую встречу. Они в свою очередь крепко жали мне руку, поздравляли и удивлялись, как дорого котируются большевики на мировом рынке. Подумать [323] только, двоих большевиков обменяли на девятнадцать английских офицеров! Оказывается, англичане, согласившись вначале обменять нас на одного своего офицера и четырех матросов, затем повели себя, как купцы, начали торговаться. И выторговали-таки девятнадцать своих офицеров{90}.

Среди встречавших меня в Белоострове был, между прочим, покойный финский товарищ Иван Рахья. Он предложил мне поехать в Питер на автомобиле, но я отправился по железной дороге.

На белоостровском вокзале наши пограничники попросили меня поделиться своими западноевропейскими впечатлениями. С площадки вагона я произнес небольшую речь о международном положении. Особо остановился на интервенции против РСФСР.

Было это 27 мая 1919 года. С помощью английского флота Юденич вел тогда первое свое наступление на Питер — один из самых революционных городов мира. [324]

Дальше