II. Революционный Кронштадт
1. Партийная командировка в Кронштадт
Во время своих нередких посещений Петербургского комитета однажды я встретился с К. С. Еремеевым. От него узнал, что на следующий день выпускается первый номер послереволюционной «Правды».
Туманной и расплывчатой либерально-эсеровской романтике первых дней Февральской революции необходимо было противопоставить четкую социалистическую программу и единственно революционную тактику большевиков. Лучшим орудием этой массовой пропаганды и агитации должна была служить большевистская рабочая газета.
По окончании заседания ПК, поздно вечером, К. С. Еремеев поехал выпускать первый номер «Правды». Константин Степанович похвастался, что с помощью военной силы он уже захватил для нашей газеты обширное помещение «Сельского вестника».
Через пару дней, написав статью на тему о буржуазной и демократической республике, я занес ее в редакцию «Правды». В самом деле, Константину Степановичу было чем похвалиться. «Сельский вестник» сумел неплохо устроиться при старом режиме. Это было огромное каменное здание на берегу Мойки, прекрасно оборудованное для газетной работы. В том же доме помешалась большая типография, снабженная ротационными машинами.
Узкий коридор был тесно загроможден пудовыми тюками изданий «Сельского вестника».
Постучал в первую дверь направо и услыхал знакомый голос Константина Степановича: «Войдите». Кроме [33] него тут находился недавно приехавший из Москвы М. С. Ольминский. Я передал им рукопись.
Тов. Еремеев рассказал, что получена статья Максима Горького, но ее абсолютно нельзя печатать, так как от начала до конца она проникнута густым пессимизмом по поводу разрушений и убийств. Я выразил удивление, что такой крупнейший художник, как М. Горький, не сумел найти нужных слов и не увидел в революции ничего иного, кроме некультурности русского народа и разрушительной стихии. Эти упадочные настроения демократической интеллигенции, оглушенной колоссальным размахом революции, нашли впоследствии рельефное отражение в газете «Новая жизнь». В статье Горького уже скрывалась в зародыше будущая идеология «новожизненства» {20}...
А еще через несколько дней в той же редакционной комнате мне предложили:
Не хотите ли поехать для работы в Кронштадт?.. Здесь недавно были кронштадтцы и просили дать им хоть одного литератора для редактирования местного партийного органа «Голос правды». В частности, называли вашу фамилию.
Я ответил полным согласием.
Только ехать нужно немедленно, прибавил тов. Еремеев. Они очень просили, так как находятся в затруднительном положении. Влияние нашей партии в Кронштадте растет, а закреплять его некому. Газета не может быть как следует поставлена из-за отсутствия литературных сил...
И 17 марта я уже ехал по Балтийской дороге в Ораниенбаум. Поезд был переполнен офицерами, в бурные дни бежавшими из Кронштадта и теперь постепенно возвращавшимися к своим частям. Их разговор вращался [34] вокруг недавних кронштадтских убийств. Выходило так, что гнев толпы обрушился на совершенно неповинных лиц. Главная вина за эти стихийные расправы над офицерами возлагалась, разумеется, на матросов. Наряду с непримиримым озлоблением офицеры проявляли шкурный страх за ожидающую их судьбу.
Да, не хочется умирать, сформулировал общие мысли один молодой поручик. Любопытно бы посмотреть на новую Россию...
Буржуазные газеты с таким же бешеным ожесточением приписывали расстрелы кронштадтских офицеров нашей партии, в частности, возлагали ответственность на меня. Но я приехал в Кронштадт уже после того, как закончилась полоса стихийных расправ. А что касается нашей партии, то она, едва овладев кронштадтскими массами, немедленно повела энергичную борьбу с самосудами. Расстрелы офицеров, происходившие в первых числах марта, носили абсолютно стихийный характер, и к ним наша партия ни с какой стороны не причастна.
Когда впоследствии, находясь в Кронштадте, я пытался выяснить происхождение и природу этих так называемых «эксцессов», вызвавших всеобщее возмущение буржуазии при полном равнодушии рабочего класса, то пришел к определенному выводу, что они не вылились в форму «погрома» и поголовного истребления офицерства. Матросы, солдаты и рабочие Кронштадта, вырвавшись на простор, мстили за свои вековые унижения и обиды. Но достойно удивления, что это никем не руководимое движение с поразительной меткостью наносило свои удары. От стихийного гнева толпы пострадали только те офицеры, которые прославились наиболее зверским и несправедливым обращением с подчиненными.
В первый же день революции был убит адмирал Вирен, стяжавший себе во всем флоте репутацию человека-зверя. Вся его система была построена на суровых репрессиях и издевательстве над личностью солдата и матроса.
Не менее грубым и бесчеловечным начальником слыл во всем Кронштадте и даже далеко за его пределами командир 1-го Балтийского флотского экипажа полковник Стронский. На Стронского тоже в первую голову обрушился гнев революционной толпы. [35]
А вот справедливые и гуманные начальники оказались не только пощажены, но в знак особенного доверия были даже выбраны на высшие командные посты. Так, старший лейтенант П. Н. Ламанов{21} с первых дней революции стал во главе всех морских сил Кронштадта.
Насколько мне известно, невинных жертв в Кронштадте не было. Во всяком случае, во время дальнейшего развития революции стихийные расстрелы уже не имели места. В случае обнаружения старых или новых грехов за каким-нибудь притаившимся контрреволюционером его подвергали аресту и доставляли в Кронштадтскую следственную комиссию, во главе которой стоял наш партийный товарищ И. Д. Сладков.
Но в первые дни Февральская революция развертывалась в Кронштадте в бурных формах. Высшие административные власти своей трусливой нерешимостью, колебаниями между старым и новым лишь обострили положение, подлили масла в огонь. Они не верили в успех революции, не признавали ее бесповоротность, втайне надеялись на контрреволюцию и предпочитали отмалчиваться, внешне храня верность старому режиму.
Днем 28 февраля главный командир порта адмирал Вирен и комендант крепости адмирал Курош пригласили на совещание представителей офицерства флота и гарнизона. Перед собравшимися был поставлен вопрос: можно ли рассчитывать на солдат и матросов в случае, если потребуется идти на усмирение революционного Петрограда? Большинство офицеров прямо заявили, что на это рассчитывать нельзя: матросы и солдаты сразу присоединятся к революционным войскам. Но и после этого ни Курош, ни Вирен не изменили своего поведения. Вместо открытого оповещения личного состава крепости о событиях, которые произошли в Петрограде, ими были применены новые меры стеснений. Семейные матросы, обычно уходившие на ночь домой, в этот день были отпущены только до 10 часов вечера.
Ночь на 29 февраля прошла в Кронштадте тревожно. Слышалась пальба, происходившая в Ораниенбауме. Тогда же были получены столичные газеты, из которых [36] раоочие, матросы и солдаты узнали весь ход революционных событий. Во многих воинских частях вовсе не ложились спать, велись оживленные политические разговоры. Все были возбуждены.
Поздней ночью части одна за другой с оркестрами стали выходить на улицу и присоединять к себе остальных солдат и матросов. Одним из первых поднялся 1-й Балтийский флотский экипаж. Большое впечатление произвело присоединение к восставшим 2-го крепостного артиллерийского полка. Полк вышел на улицу в полном составе, со всеми офицерами. Командир полка нес в руках знамя, оркестр играл «Марсельезу».
Под утро толпа матросов подступила к дому главного командира порта и потребовала его к себе. Адмирал вышел, но вместо объяснений скомандовал: «Смирно!» Это было встречено бурным взрывом хохота. Сразу изменив тон, Вирен пригласил толпу следовать за ним на Якорную площадь, где обещал объявить все, что произошло в Петрограде. В ответ на это раздались возгласы: «Поздно!» К адмиралу подскочил матрос и сорвал с него погоны. Потом Вирена повели на Якорную площадь. По пути он стал каяться в своих грехах перед матросами, умолял пощадить. Не пощадили. Он был расстрелян.
Более мужественно, чем Вирен, умер адмирал Бутаков. Этот не унижался, цепляясь за жизнь.
По официальным сведениям, всего было убито 36 морских и сухопутных офицеров. Многих арестовали и препроводили в следственную тюрьму. В эту категорию попали опять-таки те, кто были не в меру суровы к команде или замечены в недобросовестном отношении к казенным деньгам.
Некоторые из них не умели держать себя и сами обостряли положение. Один офицер препровождался в следственную тюрьму, по дороге он начал браниться:
Погодите, мерзавцы, вот из Ораниенбаума придет пулеметный полк, так он с вас снимет шкуру.
Эти угрозы вывели из себя сопровождавших его матросов, и он был убит тут же на месте. Еще слишком была сильна неуверенность в завтрашнем дне...
В доме Голубева засели с пулеметами городовые и охранники. Пришлось привезти 6-дюймовую пушку и произвести выстрел, которым сорвало крышу и разрушило [37] верхнюю часть здания. После этого охранники и городовые сдались. Шестеро из них были убиты, остальные восемь арестованы. Революционная сторона понесла семь жертв.
Весь день 1 марта по улицам ходили процессии, весь день производились аресты сторонников старого режима.
2 и 3 марта движение стало принимать все более организованные формы. Вскоре сконструировался Кронштадтский большевистский комитет, который стал играть огромную роль. Всюду на площадях и в Морском манеже устраивались митинги, где ответственные партийные работники разъясняли очередные политические вопросы: отношение к войне, Временному правительству и Совету рабочих и солдатских депутатов.
С 15 марта стала выходить ежедневная большевистская газета «Голос правды».
В Ораниенбауме я в складчину с каким-то случайным попутчиком инженером нанял извозчичьи сани и по льду поехал в Кронштадт.
На расспросы словоохотливого спутника о причинах моей поездки я отвечал, что имею направление в Морское экономическое общество для заказа офицерского обмундирования. Так как я тогда еще не был произведен в мичманы и носил гардемаринскую форму, то мой рассказ имел вполне правдоподобный вид.
Миновав «Маркизову лужу», мы со льда въехали на пустынную улицу кронштадтской окраины. Я никогда прежде не был в Кронштадте и глазами старался отыскать признаки нашего партийного комитета. После нескольких поворотов с одной улицы на другую добрались до площади, где у небольшого домика я увидел красное знамя и обращавшую на себя внимание вывеску «Кронштадтский комитет РСДРП».
По случайному совпадению оказалось, что Морское экономическое общество тоже находится поблизости. Так или иначе, здесь была моя остановка. Распрощавшись с попутчиком, я направился к зданию партийного комитета. В этом одноэтажном доме, расположенном по соседству с полуэкипажем, прежде помещался комендант города. [38]
2. Кронштадт как революционный центр
В истории Октябрьской революции Кронштадту принадлежит исключительное место. В течение всего 1917 года Кронштадт играл выдающуюся политическую роль, зачастую сосредоточивая на себе внимание всей России, вызывая вокруг своего имени лживые, фантастические хитросплетения и неистовые, озлобленные проклятия буржуазии. В глазах последней Кронштадт был символом дикого ужаса, исчадием ада, потрясающим призраком анархии, кошмарным возрождением на русской земле новой Коммуны. И этот панический страх буржуазии при одной мысли о Кронштадте являлся не случайным недоразумением, порожденным лживыми выдумками капиталистической прессы. Это было вполне естественное опасение за свои интересы, продиктованное классовым инстинктом буржуазии.
Совершенно иные и прямо противоположные настроения вызывал в то время Кронштадт в рядах революционных рабочих, солдат и крестьян. Кронштадт 1917 года это недоступная революционная цитадель, надежный опорный пункт против какой бы то ни было контрреволюции. Кронштадт был общепризнанным авангардом революции.
Какие, однако, причины выдвинули Кронштадт так далеко вперед, благодаря каким факторам он сделался аванпостом революции? Обусловлено это специфическими социально-экономическими условиями.
Кронштадт это прежде всего военная крепость, защищающая подступы к Питеру с моря, и вместе с тем главная тыловая база Балтийского флота.
Гражданское население Кронштадта, сравнительно немногочисленное вообще, всегда состояло главным образом из рабочих казенных заводов, доков и всякого рода мастерских, принадлежащих морскому ведомству. Гармонируя с общей картиной Кронштадта, на всех предприятиях царили суровые, драконовские порядки. Везде во главе стояла военная администрация, промышленность фактически была милитаризована. Рабочее движение там было настолько угнетено, что не существовало даже профессиональных союзов. Но в процессе революции классовое самосознание, несмотря ни на что, [39] развивалось, крепло, закалялось, волей-неволей приводило рабочих в лоно большевистской партии. В результате рабочий класс вместе с матросами составил главнейшую опору нашей кронштадтской партийной организации.
Весьма немногочисленная и политически невлиятельная кронштадтская буржуазия состояла из домовладельцев, трактирщиков и купцов среднего достатка. Эта малопочтенная группа под покровительством выгодного для нее «Городового положения 1890 г.» захватила в свои руки Кронштадтскую городскую думу и полновластно распоряжалась местным хозяйством. Разумеется, во всей муниципальной политике настойчиво проводились лишь меры, выгодные своекорыстным, хищническим интересам буржуазии. Да и высшее начальственное око, зорко наблюдавшее за деятельностью городского самоуправления, отнюдь не поощряло проявления иной инициативы и самодеятельности.
Ограничив «общественную» деятельность рамками городской думы и скудной филантропической благотворительностью, кронштадтская буржуазия политически ничем себя не проявляла. Часть ее, группировавшаяся вокруг ханжи, лицемера Иоанна Кронштадтского, открыто примыкала к «Союзу русского народа»{22}.
В первый же день революции буржуазия Кронштадта была сброшена со счетов. Не отдавая себе отчета во всем происходящем, она панически бежала с арены борющихся политических сил. Впрочем, иного выхода у нее и не было.
Очень поверхностный слой мелкой буржуазии пытался в первое время навязать свою гегемонию рабочему классу, но эта жалкая попытка окончилась полным крушением. В кронштадтском революционном движении сразу в резкой форме обозначалась гегемония пролетариата.
Подавляющее большинство населения Кронштадта составляли матросы и солдаты, причем численность первых значительно превосходила общее количество вторых. Это численное преобладание матросов, задававших [40] тон в политической жизни, наложило неизгладимый отпечаток на весь ход развития революции в Кронштадте.
Кронштадтские матросы в политическом отношении представляли собой передовой элемент. Дело в том, что сами условия морской службы требуют людей со специальной технической подготовкой, предъявляют спрос на квалифицированных рабочих. Каждый матрос прежде всего специалист минер, гальванер, комендор, машинист и т. д. Каждая специальность предполагает определенные знания и известную техническую выучку, приобретенную на практике. В силу этого приему во флот подлежали главным образом рабочие, практически прошедшие школу профессионального обучения, изучившие на деле какую-либо специальность. Особенно охотно принимались слесари, монтеры, машинисты, механики, кузнецы.
Пролетарское прошлое огромного большинства судовых команд, эта связь матросов с фабрикой и заводом придавали им особый социальный облик, налагали на них рельефный пролетарски классовый отпечаток, выгодно отличавший их от сухопутных солдат, рекрутировавшихся преимущественно из деревенской мелкой буржуазии.
Определенный классовый дух, порою даже большевистский уклад мыслей, известное умственное развитие и запас профессиональных знаний вот что обыкновенно приносил с собой рядовой матрос при поступлении на военную службу. Если вообще в подавляющем большинстве случаев под матросской форменкой и бушлатом легко прощупать пролетария, то кронштадтские матросы это были почти сплошь вчерашние городские рабочие. Такая исключительность положения создалась оттого, что с отдаленных, незапамятных времен Кронштадт являлся рассадником специальных морских знаний для всего Балтийского флота. В Кронштадте с давних пор были сосредоточены различные специальные школы эти своего рода факультеты матросского университета. Не считая школы юнгов низшего учебного заведения, дававшего элементарное образование будущим унтер-офицерам, здесь находились учебно-артиллерийский и учебно-минный отряды, а также машинная школа. [41]
Таким образом, каждый специалист-матрос непременно должен был пройти через горнило кронштадтского обучения. Ясно, что для приобретения новых знаний в Кронштадт отправлялись наиболее смышленые, наиболее толковые матросы. А таковыми в первую голову могли быть фабрично-заводские рабочие. Не мудрено, что благодаря такому искусственному подбору контингент кронштадтских матросов, всегда представлявших собой матросскую интеллигенцию, состоял почти исключительно из вчерашних пролетариев, хотя и сменивших черную блузу на синюю голландку, но ничего не забывших из своего классового социально-политического инвентаря, приобретенного во время работы на фабриках и заводах.
Да, наконец, и самый характер службы на современных судах, напоминающих фабрику, закалял пролетарскую психику. Этот преобладающий классовый состав кронштадтских матросов определил собой их политическую позицию и обусловил совершенно исключительное, можно сказать, безраздельное господство здесь боевых лозунгов, выдвинутых партией пролетариата. Вполне естественно, что матросы наряду с рабочими составили главное, очень крепкое и влиятельное ядро нашей партийной кронштадтской организации.
Но если, с одной стороны, Кронштадт исполнял культурную миссию, являясь просветительной школой, то, с другой стороны, он был и тюрьмой. Уже один внешний вид города производил мрачное, угнетающее впечатление. Это была какая-то сплошная убийственно однообразная казарма. И в самом деле, едва ли где людям приходилось столько страдать, как в Кронштадте.
Здесь находился дисциплинарный батальон, в котором подвергались утонченной душевной и физической пытке матросы, зачисленные в «разряд штрафованных», то есть фактически поставленные вне закона. Царский дисциплинарный устав разрешал подвергать их даже телесному наказанию, в то время как повсюду телесные наказания были уже отменены.
В Кронштадте имелось не одно, а целых пять мест тюремного заключения, не считая обильных казарменных карцеров. Но и этого мало. Во всем Кронштадте [42] как на судах, так и в казармах царил беспощадно жестокий режим палки и кнута.
Когда начальство списывало матросов с кораблей и отправляло их в Кронштадт, они рассматривали это назначение как самое тяжкое административное наказание. В их представлении остров Котлин был так же ненавистен, как остров Сахалин это мрачное убежище ссыльных и каторжан.
Для поддержания в должном порядке палочного режима нужен был надлежащий аппарат, и прежде всего соответственный подбор высшего командного персонала. Только генералы и адмиралы, в течение многих десятков лет зарекомендовавшие себя холодной и расчетливой жестокостью, только приверженцы суровых репрессий и не знающего пощады бича могли получить высокое назначение в Кронштадт. Лишь испробовавшие вкус человеческой крови вирены и куроши имели возможность занимать высшие военно-административные посты в приморской островной крепости.
Адмирал Вирен этот типичный царский сатрап, выдающийся дурак и неограниченный самодур рассматривал Кронштадт как свою собственную вотчину, милостиво отданную ему на бесконтрольный «поток и разграбление», на хищническое «кормление». Этот старый, заматерелый бурбон, от начала до конца прошедший всю школу брутальной военщины, впитавший в себя всю гнилостную отраву начальствования при царизме, с усердием, явно превосходившим его разум, насаждал режим рабски слепого повиновения, опирался на громоздкий карательный аппарат.
Непомерно усердствуя, он всюду выискивал упущения, доходя в своей тупой требовательности до мелочной раздражающей придирчивости. Разъезжая по городу в автомобиле, адмирал держал перед собой лист бумаги и карандаш и, едва замечал, что какой-нибудь зазевавшийся матрос не успел встать во фронт или встал с опозданием, как тотчас же приказывал шоферу остановиться, подзывал провинившегося, записывал его фамилию и, не стесняясь в выражениях, делал ему строжайшее внушение. Но этим дело не ограничивалось. Матрос знал, что самое большое наказание еще впереди. После такой встречи с Виреном его зачастую сажали под арест на 30 суток. [43]
Дикое самодурство этого зарвавшегося опричника заходило так далеко, что он, например, контролируя выполнение приказа, воспрещавшего матросам ношение собственной одежды, взял за правило лично проверять, имеется ли на внутренней стороне матросской форменки и брюк казенное клеймо. При этом нередко матросу приходилось наполовину разоблачаться на виду у всех, прямо на улице.
Даже офицерство, во всех отношениях поставленное в несравненно более привилегированные условия, порою чувствовало на себе тяжесть адмиральской десницы. Достаточно было самого ничтожного пустяка, вроде ношения неформенной обуви, чтобы подвергнуться аресту.
Свирепого режима не избегло даже гражданское население, в том числе и кронштадтские гимназисты. Они тоже должны были оказывать Вирену знаки «воинской вежливости», то есть, попросту говоря, становиться перед ним во фронт, как и военнослужащие.
Для поддержания этой тюремно-казенной системы, последовательно проводившейся сверху донизу, требовалась планомерная организация. Все приспешники жестокого адмирала, все офицеры, служившие под его началом, должны были на местах проводить ту же самую, не знающую пощады политику удушения, творить «суд и расправу» над подчиненными. Каждый нижний чин рассматривался ими как бездушный автомат.
Задача обуздания нижних чинов облегчалась тем обстоятельством, что морское офицерство благодаря сословнодворянскому набору представляло замкнутую касту и служило правящему классу не за страх, а за совесть. Те редкие офицеры-одиночки, которые сумели сохранить «душу живую» в этой смрадной клоаке и которые смотрели на матросов и солдат, как на равных себе, должны были прибегать к такой изощренной конспирации, словно они отваживались на тяжкое преступление...
За адмиралом Виреном, адмиралом Бутаковым, полковником Стронским, этими патентованными деспотами, тянулась целая вереница мелких, честолюбивых карьеристов, готовых решительно на все ради своекорыстных соображений, для того чтобы выдвинуться, и в своем рвении иногда затмевавших изобретательность повелителей. [44]
Гнет этой камарильи жгучей ненавистью воспламенял сердца всех, изнемогавших под его бременем. Редкий матрос жил без мечты свергнуть проклятый, ненавистный режим. Вот почему нигде так не ценили завоеваний революции, нигде и никогда так не боялись их потерять, как в красном Кронштадте в 1917 году.
Что же заставило царский режим, вообще никому не дававший пощады, еще более судорожно стиснуть Кронштадт, обратить его в какой-то зловещий, мрачный и жуткий застенок? Ответить на это нетрудно. Стоит лишь вспомнить 1905–1906 годы. Уже тогда Кронштадт высоко держал красное знамя. Вооруженное восстание 26–27 октября 1905 года вписало золотую страницу в историю русского революционного флота. Наконец, неисчерпаемая, непримиримая революционность Кронштадта заставила его вторично поднять военный мятеж летом 1906 года. Однако и на этот раз храброе и славное дело кронштадтцев, к несчастью, кончилось неудачей. Кронштадт оказался одиноким, он не был поддержан Россией.
Правительство царя никогда не могло простить кронштадтцам этих двукратных бурных восстаний. Оно не могло примириться с мыслью о революционности гарнизона крепости, расположенной под боком столицы. Оно озлобленно мстило Кронштадту. Оно панически боялось революционных выступлений, которые могли бы послужить призывным сигналом для всей России. Оно дало себе клятву согнуть кронштадтцев в бараний рог, вытравить у них всякое подобие революционного духа, вынудить их к смиренной покорности.
В этой борьбе с революционными матросами Кронштадта были пущены в ход не только жесточайшие репрессии, но и тончайшие ухищрения политического сыска. Усердие некоторых отбросов офицерства было так велико, что они устроили из своих кораблей форменные подотделы охранного отделения для того, чтобы выследить «крамолу» и отправить на каторгу наиболее развитых, наиболее революционных матросов. Но чем сильнее давил пресс виреновских бесчинств, тем быстрее нарастало открытое недовольство, тем скорее пробуждалась мысль о вооруженном противодействии. И время [45] от времени это скрытое кипучее негодование прорывалось наружу.
Так, в 1915 году на линейном корабле «Гангут» неожиданно разразился бунт, возникший на почве недовольства офицерами. Нужно ли прибавлять, что скорбный список матросов, казненных царем, пополнился еще несколькими фамилиями, а в каторжные тюрьмы пошли десятки людей, обреченных на медленное умирание.
Этот бунт был стихийной вспышкой. Но наряду со стихийными проявлениями народного недовольства здесь шла упорная и сознательная организационная работа партии. С 1905 г. в Кронштадте почти все время преемственно существовали нелегальные партийные организации. Особенно оживилась их деятельность с 1912 года. Едва проваливалась одна организация, как на ее месте тотчас же возникала другая.
Превосходная школа, пройденная в нелегальных партийных ячейках, создала ко времени революции опытные кадры партийных работников.
Кроме морских частей в Кронштадте квартировало несколько артиллерийских и пехотных полков, а также войска специального назначения саперы, телеграфисты, железнодорожники.
Царские власти прилагали все усилия, чтобы натравить солдат на матросов, посеять между ними непримиримую рознь. Они всячески поддерживали взаимное недоверие между теми и другими. Порой в городе происходили кулачные бои между «флотскими» и «армейцами». Господа вирены в таких случаях потирали руки. «Разделяй и властвуй!» эта старая формула была жизненным принципом их подлой, лукавой политики.
Солдаты кронштадтского гарнизона мало чем отличались от солдат других местностей, но благодаря неустранимому соприкосновению с более культурным элементом морских команд их политическая сознательность, их культурная зрелость были все-таки выше, чем у расквартированных по другим городам России.
В 1905–1906 годы во время кронштадтских восстаний сухопутные полки дружно действовали рука об руку с морскими частями. Но в наступившую затем реакционную пору об лед возобновившегося недоверия матросов [46] к солдатам разбивался всякий революционный порыв.
И только революция 1917 года окончательно разбила этот лед.
3. Моя работа в Кронштадте
В одной из комнат Кронштадтского партийного комитета я сразу наткнулся на группу руководящих товарищей. Здесь находились старый потемкинец Кирилл (Орлов), студент-психоневролог, освобожденный из «Крестов» событиями Февральской революции Семен Рошаль, Дмитрий Жемчужин и, наконец, тов. Ульянцев, бывший каторжанин, осужденный в конце 1916 года по нашумевшему делу кронштадтских моряков{23}. Этот процесс получил широкую огласку в связи с тем, что его суровый приговор вызвал единодушную волну рабочих забастовок протеста в Петрограде, Москве и во многих провинциальных городах.
Из всей этой группы я прежде знал только одного Рошаля. 9 декабря 1912 года он был арестован вместе с другими витмеровцами{24}, а во время войны, до своего ареста, состоял членом кружка, собиравшегося у меня на квартире для дискуссий о войне, по другим текущим вопросам и, наконец, по теории марксизма. Нечего и говорить, что Семен Рошаль все время занимал большевистскую позицию.
Кронштадтские товарищи встретили меня необычайно тепло и радушно. Мы вместе прошли в редакционную [47] комнату. В процессе интимной дружеской беседы я вкратце ознакомился с положением кронштадтских дел. Первый период стихийного сведения старых счетов с царскими угнетателями уже миновал, и Кронштадтский комитет, не теряя времени, приступил к организационному закреплению плодов революционной победы и к просветлению классового самосознания кронштадтских трудящихся путем систематической агитации и пропаганды. Под этим углом зрения правильное руководство местной партийной газетой приобретало значительную важность. Мы условились, что я буду редактировать газету, а студент-политехник П. И. Смирнов, также являясь членом редакции, будет моим помощником. Он уже выпустил три первых номера «Голоса правды», но в этот день как раз находился в Питере.
С места в карьер я приступил к работе...
Вечером мы с Рошалем отправились на очередное заседание в Совет военных депутатов.
С первых дней Февральской революции в Кронштадте образовался Комитет общественного движения, в просторечии называвшийся Комитетом движения. Но вслед за тем рабочие и матросско-солдатские массы выдвинули свои собственные органы, и на смену Комитету движения, представлявшему собой чисто интеллигентскую организацию, пришли Совет военных депутатов и Совет рабочих депутатов, которые на первых порах существовали раздельно.
Когда мы прибыли в Совет военных депутатов, заседание было уж в разгаре. Большой зал бывшего морского собрания, уставленный столами и стульями, оказался переполненным; пристраивались сзади. Решением кронштадтских масс к этому времени уже были аннулированы погоны, и сухопутные офицеры отличались от солдат только лучшим качеством сукна гимнастерок. Более заметно выделялись морские офицеры синими кителями с шеренгой золотых пуговиц посредине. Но как те, так и другие выдавали себя речами. Мне сразу бросилось в глаза, что Кронштадтский Совет военных депутатов в тот момент еще не изжил гегемонии офицерства. Председательское место занимал молодой офицер Красовский не то крепостной артиллерист, не то представитель пехотного полка. Секретарем состоял вольноопределяющийся Животовский, сын довольно известного [48] богача. Большим авторитетом пользовался здесь и полковник строительной части Дубов.
Заседание было закрытым. В момент нашего появления обсуждался скандальный возрос. Председатель Совета Красовский докладывал о том, что к нему приходила вдова убитого полковника Стронского и жаловалась, что двое лиц от имени газеты «Голос правды» пришли к ней на квартиру, осмотрели ее, нашли подходящей и реквизировали для помещения редакции. Дубов подтвердил этот факт.
Тогда взял слово тов. Рошаль. Волнуясь и спеша, он заявил, что редакция «Голоса правды» никого не уполномочивала осматривать квартиру Стронской, и добавил, что все товарищи, командируемые редакцией нашей газеты, всегда имеют при себе документы, снабженные соответствующими печатями. После этого разъяснения последовало решение: отправить двух членов Совета на квартиру Стронской и задержать тех, кто самозванно выдавал себя за представителей «Голоса правды». В скором времени депутаты вернулись и привели некоего гражданина Черноусова, заявившего, что он приходил к Стронской не в качестве представителя «Голоса правды», а как член исполкома Совета рабочих депутатов. Находившийся здесь же среди публики председатель Совета рабочих депутатов студент-технолог Ламанов с пафосом заявил, что произошла глубока печальная история: никто не уполномочивал Черноусова на реквизицию квартиры, и после этого Черноусов не может больше оставаться членом Исполнительного комитета Совета рабочих депутатов.
Тов. Рошаль использовал создавшееся положение и всей тяжестью обрушился на Красовского за то, что тот в своей речи очень резко отозвался о «Голосе правды»...
В общем, Совет занимался на сей раз «вермишелью».
Ночевать мы отправились в казармы флотского полуэкипажа, помещавшегося по соседству со зданием партийного комитета. Выборный командир полуэкипажа, рослый и энергичный матрос, под живым впечатлением рассказал нам о ходе революционных событий в Кронштадте. В арестном помещении полуэкипажа находились в заключении несколько офицеров, которых командир полуэкипажа трудолюбиво обучал пению [49] «Интернационала», похоронного марша и других малознакомых им песен.
Все следующие дни с утра до вечера мне приходилось сидеть за письменным столом. Рукописи поступали в огромном количестве. Революция пробудила среди рабочих, матросов и солдат совершенно исключительный интерес к литературному творчеству. Особенно много статей, корреспонденции и мелких заметок приносили матросы. Они постоянно толпились в кабинете, требуя, чтобы я прочел рукописи в их присутствии и тут же дал свой отзыв.
Среди этого поступавшего в редакцию материала нередко встречались статьи, требовавшие отмены андреевского флага, как символа насилия и старорежимного издевательства. Другие были направлены против чинов и орденов. Третьи горячо защищали выборное начало. Попадались статьи и более широкого политического характера, бичевавшие самодержавный строй, снесенный на слом потоком Февральской революции. Но в основном написанные матросами заметки касались частных вопросов житейского обихода, на которые наталкивалось внимание моряков в их повседневной практике. Все это приходилось просматривать и, по возможности щадя самолюбие авторов, тут же давать ответ.
Любопытно, что подавляющее большинство корреспондентов газеты принадлежали к составу рабочих, матросов и отчасти солдат. За исключением членов редакционной коллегии, интеллигенция участия в газете не принимала. Только два раза принес свои бездарные статьи некий учитель кронштадтской гимназии, очень быстро перекочевавший к меньшевикам. Кроме того, изредка приносил свои краткие, но содержательные статьи член нашей партии доктор Конге.
Несколько раз в течение дня к нам из типографии приходил наборщик тов. Петров, молодой человек высокого роста, с пенсне на носу. Однажды, когда я передал ему несколько своих статей, он с удивленным видом спросил меня:
И как это Раскольников высылает их из Петрограда?
Пришлось рассеять его недоумение и разъяснить, что Раскольников находится в Кронштадте и в данный момент как раз стоит перед ним. [50]
Ежедневно по вечерам в соседней с редакцией комнате велись занятия по марксизму. Лекции читали Рошаль, Кирилл Орлов и Ульянцев. На эти занятия стекалось большое число представителей партийных судовых коллективов. Занятия велись регулярно и пользовались успехом. Это была наша первая партийная школа.
Говоря о руководящей коллегии Кронштадтского комитета, нужно упомянуть еще о нашем казначее, матросе Степанове, не имевшем никаких претензий и озабоченно занимавшемся своим скромным делом подсчетом партийных «капиталов».
С утра до позднего вечера наша тесно спаявшаяся товарищеская группа проводила в партийном комитете и в редких случаях за его пределами, но тоже обязательно на партийной работе. Я редактировал газету и писал статьи. Семен Рошаль, Ульянцев и Кирилл вели занятия. От времени до времени Рошаль тоже давал статьи для «Голоса правды», подписывая их своей старой партийной кличкой Доктор. Кроме того, Семен был нашим главным агитатором и до некоторого времени даже партийным организатором. Изо дня в день он объезжал корабли, береговые казармы и мастерские, не игнорируя даже самых мелких. Прекрасный оратор, он произносил речи на самые животрепещущие политические темы, и его выступления всегда пользовались громадным успехом. Каждая речь С. Рошаля была насыщена содержанием. Кроме того, ему удавалось облекать свои выступления в живую форму. В нужных случаях он удачно вставлял веселый анекдот, остроумную поговорку, удачное саркастическое сравнение или язвительный намек. Если к этому прибавить эрудицию и пламенный темперамент, то станет понятно, почему Рошаль имел огромную популярность в кронштадтских массах.
Обычно мы все вместе сходились на обед здесь же, в помещении комитета, в кухне, которая одновременно служила жилищем тов. Кириллу и его жене. Жена Кирилла Орлова была нашей общей заботливой хозяйкой. Она варила обед и хлебосольно угощала нас. Ей помогал расторопный матрос Журавлев, добровольно взявшийся выполнять обязанности заведующего хозяйством. [51]
Однажды вечером в Кронштадт приехал первый представитель другого флота. Это был тов. Полухин, впоследствии расстрелянный англичанами в числе двадцати шести комиссаров в Закаспийской степи. Он прибыл непосредственно из Архангельска. Нашим разговорам не было конца. Мы живо интересовались развитием событий на Севере, среди беломорских моряков, и были искренне рады, что тов. Полухин установил эту первую живую связь.
От нас же делегаты ездили пока только в Питер. Одна такая делегация во главе с тов. Кириллом была командирована на Марсово поле хоронить героев революции. И в тот же день в Кронштадте состоялся парад войск. Его принимал в белых перчатках и в высоких сапогах, одним словом в полной парадной форме, первый выборный начальник всех морских частей г. Кронштадта П. Н. Ламанов. После парада был митинг с импровизированной трибуны, водруженной на Якорной площади; я тоже произнес краткую речь.
Вечером вернулся из Питера тов. Кирилл. Вообще необычайно экспансивный, он на этот раз был в каком-то особенном возбуждении.
Грандиозное впечатление! Представьте себе, шествие растянулось на несколько верст, с воодушевлением рассказывал Кирилл. В процессии принимали участие сотни тысяч рабочих и солдат. Это хороший урок для буржуазии. Пусть она теперь знает наши силы.
До поздней ночи тов. Орлов делился с нами своими впечатлениями.
Запомнилась встреча Кронштадта с Керенским. Он проехал прямо в Кронштадтский Совет, где впал в очередную истерику и, по своему обыкновению, грохнулся в обморок. После того как его отходили с помощью стакана холодной воды, стрелой помчался в Морской манеж. Там собралось довольно много народу. Мы с Рошалем тоже поспешили туда. Керенский уже стоял на трибуне, истерически выбрасывая в воздух отдельные отрывистые слова; он плакал, потел, вытирал носовым платком испарину, одним словом, всячески подчеркивал свое нечеловеческое изнеможение. Благожелательные слушатели должны были истолковать это как признак [52] благородного переутомления на поприще самоотверженной государственной работы.
Во время выступления Керенского мы с Рошалем сговорились между собой и решили отказаться от приветствия его как представителя Временного правительства, а приветствовать лишь как товарища председателя Петросовета. Произнесение такой речи было поручено Рошалю. Семен великолепно расколол Керенского на две половины, отделив министра юстиции от товарища председателя Петросовета. Но после того как Рошаль окончил, Керенский судорожно бросился к нему и с покрасневшими глазами, с застывшими в них слезами совершенно неожиданно заключил Семена в свои объятия. Это был в буквальном смысле слова иудин поцелуй.
Затем Керенский крупными шагами порывисто отправился к автомобилю, сел в него и уехал. Только его и видели.
25 марта должно было состояться мое производство в мичманы. Оно происходило в кабинете военного и морского министра А. И. Гучкова. Ввиду загруженности работой я не мог в тот день выехать в Петроград. Мое производство состоялось заочно.
Вскоре команда учебного судна «Освободитель» выбрала меня вахтенным начальником. Я принял эту должность и относительно своего утверждения отправился на переговоры с П. Н. Ламановым. Ламанов и его начальник штаба Вейнер, известный в морских кругах под именем Петро Вейнера, обещали сообщить об этих выборах в Главный морской штаб, дав мне категорическое заверение, что со своей стороны всецело поддержат решение команды «Освободителя».
Если Главный морской штаб вас утвердит, дело в шляпе, шутливо добавил Ламанов.
Не знаю, последовало ли утверждение со стороны высшего морского начальства, но я продолжал формально числиться на «Освободителе» и никакого назначения на другую должность не получил. Очевидно, петроградское начальство махнуло на меня рукой, предоставив мне возможность вариться в соку большевистского Кронштадта. Оно считало это наименьшим злом.
Еженедельно по субботам мы с Семеном уезжали в Питер и возвращались назад в понедельник утром. Во [53] время этих поездок я каждый раз неизменно заходил в редакцию «Правды» и порой заносил туда свои статьи.
Это было тяжелое время для нашей газеты и для партии вообще. Разоблачение провокатора Черномазова, принимавшего некоторое участие в старой дореволюционной «Правде», было использовано политическими врагами в целях опорочивания и очернения «Правды». Помню, однажды, проходя по Невскому, я увидел в витрине газеты «Вечернее время» огромный плакат, на котором крупными буквами было написано: «Редактор газеты «Правда» провокатор». У неосведомленных читателей это создавало впечатление, как будто провокатор состоит актуальным редактором «Правды»{25}.
Буржуазия всячески старалась использовать разоблачение Черномазова. От черносотенного антисемитского «Нового времени» и кадетской «Речи» нисколько не отставали радикальные органы печати, вроде газеты «День». Циничные фельетоны Заславского, печатавшиеся в «Дне» под псевдонимом «Homunculus», могли дать сто очков фору любому бульварному листку. Меньшевики и эсеры, злорадно поглядывая в нашу сторону, больше всего заботились о приращении за наш счет своего политического капитала.
В один из моих наездов в редакцию «Правды» было получено известие, что солдаты Московского полка, спровоцированные нашими политическими врагами, собираются громить редакцию и контору газеты. На место происшествия был срочно командирован бывший член 4-й Государственной думы, старый большевик Муранов, которому не без труда удалось потушить неприятный инцидент и рассеять сгустившиеся над нашей головой тучи.
Крупным событием этих дней было получение из-за границы первой статья Ильича «Письма из далека»{26}. Я читал ее в конторе «Правды». Запомнилось, с каким интересом отнеслись к ней там тт. Пылаев и Шведчиков. [54]
Нас всех тогда очень волновал вопрос о приезде Владимира Ильича. Так болезненно остро чувствовалось отсутствие вождя и так сильно сознавалась необходимость, чтобы в эти трудные дни революции он был вместе с нами. Помню, Анна Ильинична{27} сообщила, что Ильич пока не может приехать и на некоторое время еще останется за границей. Эти сведения всех нас тогда крайне огорчили.
Как-то при посещении Питера я зашел к Максиму Горькому. Мое знакомство с ним состоялось заочно в 1912 году. Я отправил ему тогда на Капри письмо от имени Петербургского землячества студентов Политехнического института с просьбой бесплатного предоставления из книжного склада «Знание» литературы для нашей земляческой библиотеки. Алексей Максимович ответил согласием, и так как этот момент совпал с обострением студенческого движения, то он прибавил к своему письму несколько строк политического содержания:
«От души желаю бодрости духа в трудные дни, вами ныне переживаемые. Русь не воскреснет раньше, чем мы, русские люди, не научимся отстаивать свое человечье достоинство, не научимся бороться за право жить так, как хотим».
Это письмо Горького в числе других моих «преступлений» было инкриминировано мне жандармами во время ареста летом 1912 года.
Лично же я познакомился с Горьким только весной 1915 года в Петрограде, на Волковом кладбище, во время похорон историка Богучарского. Обратив внимание на мою гардемаринскую шинель, Горький тогда с добродушным сарказмом заметил:
Здорово вас, правдистов, переодели.
На этот раз я посетил Горького впервые со времени революции. У него в квартире проходило какое-то заседание. Меня провели в небольшую гостиную и попросили подождать. Дверь в соседнюю комнату была открыта. Оттуда доносились обрывки речи, из которых нетрудно было понять, что обсуждается вопрос о сооружении музея памятника борцам революции. В числе [55] других выступала Е. Брешко-Брешковская. Дрожащим, старческим голосом она говорила:
Этот памятник должен быть храмом. Он должен быть построен в центре русской земли, на перекрестках всех дорог, так, чтобы крестьянин с котомкой и усталый путник могли зайти туда и, отдыхая от трудностей пути, ознакомиться с прошлым своего народа.
Одним словом, в ее предложении были типичнейшие народнические фантазии, лишенные всякой связи с действительностью. Но участники заседания из уважения к авторитету имени слушали речь «бабушки русской революции» с затаенным вниманием.
Вскоре в комнату, где я ожидал конца достаточно нудного заседания, быстрой походкой вошел известный беллетрист И. Бунин. Узнав, что я приехал из Кронштадта, он буквально засыпал меня целой кучей обывательских вопросов:
Правда ли, что в Кронштадте анархия? Правда ли, что там творятся невообразимые ужасы? Правда ли, что матросы на улицах Кронштадта убивают каждого попавшегося офицера?
Тоном, не допускающим никаких возражений, я опроверг все эти буржуазные наветы. Бунин, сидя на отоманке с поджатыми ногами, выслушал мои спокойные объяснения и вперил в меня острые глаза. Офицерская форма, по-видимому, внушала ему доверие, и он действительно не стал возражать.
Наконец совещание в соседней комнате завершилось, и Горький в сопровождении гостей прошел в столовую, приглашая нас за собой. Мы уселись за чайным столиком. «Бабушка» чувствовала себя именинницей. Умильная улыбка не сходила с ее морщинистого лица. Она со всеми без исключения целовалась. Узнав, что я кронштадтец, радостно закивала головой:
Меня туда уже пригласили... Когда у нас записан Кронштадт-то? обратилась она к своей сопровождающей.
Та, справившись в записной книжке, назвала день.
Вот меня так и возят из одного места в другое: все дни задолго вперед расписаны, тоном искренней задушевности произнесла «бабушка».
В эти дни она, видимо, чувствовала себя на положении чудотворной иконы. Но меня так называемая [56] «бабушка русской революции» с первой же встречи поразила своей порядочной глупостью. Совсем другое впечатление производила Вера Фигнер. Живая, подвижная и энергичная, она, несомненно, выглядела умной женщиной...
За столом Бунин, обращаясь к Горькому, сказал:
А знаете, Алексей Максимович, ведь слухи о кронштадтских ужасах сильно преувеличены. Вот послушайте-ка, что говорят очевидцы.
И я был вынужден снова повторить рассказ о кронштадтском благополучии. Максим Горький выслушал меня с большим вниманием, и, хотя на его лице промелькнуло недоверчивое выражение, он открыто ничем не выказал его.
На другой день я опять выехал в Кронштадт. Тем временем у нас уже произошло слияние обоих Советов в единый Совет рабочих, солдатских и матросских депутатов. В этом новом Совете мы организовали большевистскую фракцию, которая выдвинула мою кандидатуру в состав президиума Совета. Президиум был сформирован в следующем составе: председатель беспартийный Ламанов; товарищи председателя: Покровский (от левых эсеров) и я (от большевиков).
Заседания Совета происходили три раза в неделю. Пленуму обычно предшествовало заседание фракции. В нашей большевистской фракции мы предварительно обсуждали вопросы очередной повестки дня, составляли свои проекты резолюций и намечали официальных ораторов.
На пленуме Совета, как правило, председательствовал Ламанов, а в случае его отсутствия Покровский или я. Секретарем состоял левый эсер Гримм. Стенографическую запись вела жена Брушвита.
Подавляющее большинство вопросов, обсуждавшихся Советом, носило злободневный, по преимуществу местный характер и не представляло крупного политического интереса. Но тем не менее очень часто развертывались оживленные прения, в которых ярко обрисовывалась физиономия всех партий. Нередко заседания носили чрезвычайно бурный характер.
В это время наши враги уже создали Кронштадту большую рекламу. Об успехах большевизма в Кронштадте прошла громкая слава. Ввиду этого нас беспрерывно [57] посещали различные делегации. Они приезжали для ознакомления на месте с создавшимся в Кронштадте положением и для осведомления о сущности большевизма, об его приложении на практике. Обычно после официальных выступлений в Совете мы приглашали делегатов осмотреть наши учреждения, открывая им всюду полный доступ. А в заключение использовали их для выступления на митингах на Якорной площади.
Обрадовала нас делегация рабочих Донбасса. Эти товарищи приехали не только для того, чтобы ознакомиться с характером политической жизни Кронштадта, но и попросить людей для работы в Донбассе. Взамен они обещали прислать уголь для кронштадтских хозяйственных нужд. Мы направили в Донецкий бассейн партийного матроса Павлова, который, по отзывам самих донбассцев, оказал там большие услуги делу пролетарской борьбы.
Около этого времени мы установили также теснейшую связь с Питерским Советом и его исполкомом. Для этой цели в Питер были отправлены тт. Сладков и Зайцев. И. Д. Сладков до своей питерской командировки состоял председателем следственной комиссии. Нервный, всегда деловито озабоченный и энергичный, он удачно справлялся со своими делами. Это был старый матрос-комендор, только что вернувшийся с каторги, куда был сослан в конце 1916 года.
После Сладкова на должность председателя следственной комиссии был выбран т. Панкратов. Он также оказался как нельзя более на месте, проявил большие способности в самых сложных следственных разбирательствах, искусно умел находить виновных...
Брешко-Брешковская сдержала свое обещание и в назначенный день тоже прибыла в Кронштадт. Бесцветное, отличавшееся общими словами выступление «бабушки» никакой полемики, по существу, не вызвало. «Бабушка русской революции» делилась со своими слушателями только восторгом, охватившим ее по поводу Февральской революции.
Вскоре после Брешко-Брешковской приехал командующий войсками Петроградского округа ген. Корнилов. Он также пытался ораторствовать перед кронштадтцами [58] на Якорной площади. Но его выступление собрало очень мало народу и не имело абсолютно никакого успеха. Генеральские погоны вообще производили в Кронштадте самое отрицательное впечатление.
В один из последующих приездов в Питер я встретился с Каменевым, только что вернувшимся из Ачинской ссылки. Вместе с ним приехал Сталин, До тех пор редакция «Правды» состояла из Еремеева, Ольминского и Молотова. Теперь в нее вошли еще Каменев и Сталин...{28}
Однажды, встретив у Каменева Сталина, я пожаловался ему на крайний недостаток в Кронштадте активных партийных работников. Сталин принял к сведению мое заявление и уже через несколько дней командировал в Кронштадт И. Т. Смилгу. С этих пор Смилга принял на себя организационную работу и порою в наиболее важных случаях выступал на широких массовых митингах.
Вслед за Смилгой наши ряды пополнились Дешевым. Молодой врач Дешевой, недавно окончивший Юрьевский университет, был привлечен к участию в газете. Вскоре также появился в Кронштадте Л. А. Брегман. Его назначила в помощь т. Рошалю для агитационных объездов. Тов. Брегман, серьезный и знающий марксист, был незаменим в качестве лектора...
Таким образом, наша руководящая коллегия до некоторой степени расширилась, и успех большевистской [59] партии среди кронштадтских масс значительно подвинулся вперед...
Во время поездок тов. Рошаля по кораблям бывали случаи, что целые суда просили записать их в партию. По словам Рошаля, общее число сочувствовавших нашей партии достигало в то время колоссальной цифры 35 тыс. человек, хотя формально членами партии состояло не свыше трех тысяч. Эта сочувственная нам атмосфера была такова, что даже меньшевики и эсеры могли работать в Кронштадте не иначе, как приняв своего рода защитную окраску. Меньшевики и эсеры были у нас только левого, интернационалистического оттенка. В отношении к войне и даже к Временному правительству у нас не возникало с ними больших разногласий. Поэтому зачастую нам задавали вопрос:
Так в чем же состоят ваши разногласия с левыми эсерами?
Приходилось читать длинную лекцию по марксизму, разоблачая идеалистическую теорию и никуда не годную программу левых эсеров, а также их неверную, колеблющуюся и политически невыдержанную тактику.
Из левых эсеров наибольший успех на широких собраниях имел Брушвит. Молодой парень, всегда ходивший в крестьянском армяке, с довольно большой растрепанной бородой, явно стремился «играть под мужичка». Брушвит был от природы не лишен остроумия. В совершенстве владел простонародной речью, и его слушали на митингах с большим интересом. Тем не менее, когда дело доходило до голосования, то подавляющее большинство рук поднималось за наши резолюции, и Брушвиту не оставалось ничего иного, как для поддержания своего политического престижа присоединяться к большевистскому предложению.
Кроме Брушвита у эсеров работали матрос Борис Донской, убивший в 1918 году в Киеве немецкого генерала Эйхгорна и за это повешенный прислужниками германского империализма, солдат Покровский и интеллигент Смолянский.
Эсеры помещались в бывшем доме Вирена. Там они создали клуб, устраивали заседания, читали лекции на политические и научные темы, одним словом, всячески старались привлечь к себе массы. [60]
Меньшевики-интернационалисты{29} влачили в Кронштадте исключительно жалкое существование. Во главе их стоял какой-то никому не известный учитель, который в первые дни революции приходил несколько раз в редакцию «Голоса правды». Вокруг меньшевиков группировалась почти исключительно интеллигенция. Гастролеры из Питера посещали их крайне редко. Мартов не был ни разу. Несколько раз приезжал Мартынов, являвшийся неизменным ходатаем за арестованных офицеров, неоднократно, хотя и безуспешно, выступавший на заседаниях Кронштадтского Совета.
Значительно большим успехом пользовались анархисты. Они имели толкового и талантливого вождя в лице бывшего портного Ярчука. Он тогда только что вернулся из американской эмиграции. Нередко в Кронштадт наезжал и известный питерский анархист-коммунист Блейхман. Но у него как-то не ладилось дело с Ярчуком, который примыкал к анархистам-синдикалистам и поэтому был несравненно ближе к нам. Однако, несмотря на овации, выпадавшие на долю Ярчука, анархисты тоже далеко не могли равняться с политическим удельным весом, который приобрели в Кронштадте большевики.
Вскоре наш комитет переехал из дома бывшего коменданта города на дачу, некогда составлявшую собственность расстрелянного адмирала Бутакова. Здесь помещение было несравненно просторнее, и разросшиеся отделы партийного комитета получили возможность работать с гораздо большим удобством. Некоторые товарищи даже поселились в здании комитета.
Секретарем комитета состоял матрос тов. Кондаков. У его стола постоянно толпилась длиннейшая очередь посетителей, приходивших за разъяснениями по самым разнообразным вопросам. Многие тут же вступали в партию. Запись в партию была тогда чрезвычайно упрощена. Достаточно было заявления секретарю, одной-двух соответствующих рекомендаций, и любому желающему без замедления выдавался партийный билет.
Колоссален был спрос на партийную литературу. Наша газета «Голос правды» расходилась почти без [61] остатка. Кроме того, мы выписывали из Питера руководящие партийные газеты как Петрограда, так и Москвы. Кроме газет в большом количестве распространяли брошюры, некоторые из них тоже издавались прямо в Кронштадте. Литературный голод был тогда неслыханно велик. Каждый корабль, каждый полк, каждая мастерская стремилась составить свою хотя бы маленькую библиотечку, и любая политическая брошюра зачитывалась там до дыр. Революция пробудила в массах небывалый интерес к политике. [62]