Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Нюрнбергская линия нацистской обороны

На Нюрнбергском процессе каждый подсудимый мог быть представлен адвокатом по собственному выбору. Каждого спросили, какого конкретно защитника он хотел бы иметь.

Легко спросить, а попробуйте-ка ответить на этот вопрос. Бывших правителей Германии мало интересовала адвокатская корпорация: они хорошо знали ей цену в условиях режима беззакония и произвола. Впрочем, Геринг мог вспомнить нескольких немецких адвокатов, известных ему по Лейпцигскому процессу. Тех самых, от которых так энергично и настойчива отказывался Димитров по принципу «боже, избавь меня от друзей, а от врагов я сам избавлюсь». Нет, нет, в Нюрнберге такие защитники Герингу были не нужны.

Возникли затруднения и иного порядка. Многие германские адвокаты, когда к ним обратились с предложением принять на себя защиту главных военных преступников, вежливо, но решительно отказались от этой «чести». Других же, которые сами предложили свои услуги трибуналу, пришлось отвести — они оказались лично замешанными в нацистских преступлениях.

И все-таки проблема защиты была успешно разрешена. Каждый подсудимый имел своего адвоката, а тот еще и помощника. Как справедливо заметил один из обвинителей, такую счастливую возможность подсудимые, будучи у власти, редко предоставляли даже своим соотечественникам.

Но в то же время Международный трибунал решительно отверг попытки германских милитаристов «подкрепить» адвокатов «собственными силами». Такая участь постигла, в частности, весьма своеобразное ходатайство генерала пехоты гитлеровской армии Граммера о допущении на судебные заседания представителей немецкого генералитета в качестве наблюдателей и «для выражения своего сочувствия подсудимым из состава ОКВ». Судебный процесс в Нюрнберге имел совсем иную задачу, чем та, которую представлял себе Граммер...

В составе защиты оказались весьма колоритные фигуры. Прошлое многих из них связано с университетскими кафедрами.

Вот массивный, но не утерявший подвижности доктор Экснер. Ему было уже, видимо, около семидесяти. Длительное время он занимал должность профессора уголовного права в Лейпциге, Мюнхене, Тюбингене. Свой многолетний юридический опыт Экснер решил использовать для защиты генерала Иодля, одного из ближайших военных советников Гитлера.

А профессор Герман Яррайс свои знания в области международного и конституционного права отдал защите гитлеровского правительства. Ему выпала сомнительная честь произнести в суде речь по «общеправовым вопросам», в которой делалась попытка подложить юридическую мину под весь процесс.

Здесь же был и доктор Рудольф Дикс — один из столпов адвокатуры «третьего рейха». Он имел огромную юридическую практику и некоторое время при Гитлере даже возглавлял ассоциацию германских адвокатов. Но когда разразилась вторая мировая война, Дикс сменил адвокатскую мантию на мундир чиновника нацистской оккупационной администрации в Словакии, а затем в Польше. В Нюрнберг он прибыл в качестве защитника подсудимого Шахта.

Адвокат Деница доктор Кранцбюллер более десяти лет занимал должность судьи в германском военно-морском флоте. Этот отлично знал законы и обычаи морской войны и, конечно, оказывал своему клиенту весьма квалифицированную помощь.

Защитник Геринга доктор Отто Штамер принадлежал, скорее, к числу цивилистов, чем криминалистов. Вся его деятельность в прошлом была связана с ведением крупнейших международных патентных процессов. Но и он, несомненно, являлся весьма опытным буржуазным адвокатом.

Я привожу выдержки из «послужных списков» некоторых представителей защиты лишь затем, чтобы читатель мог отчетливее представить себе соотношение юридических сил на Нюрнбергском процессе и обусловленную этим остроту поединков между адвокатами и обвинителями. И все-таки самому мне, глядя на мощную когорту нацистской защиты, невольно думалось, что ни один адвокат в мире не стал бы завидовать своим нюрнбергским коллегам. В адвокатской практике бытует такое понятие — «безнадежное дело», когда ввиду полной доказанности предъявленного обвинения защитнику остается лишь взывать к так называемым смягчающим вину обстоятельствам. Но нюрнбергский корпус защиты, включавший в себя наряду с высококвалифицированными адвокатами еще и людей с профессорскими званиями (они носили университетские фиолетовые мантии), отлично сознавал, что и этот аргумент, увы, не обещает большого успеха. Адвокатам с самого начала было ясно, что совестью человечества их подзащитные давно уже осуждены.

Да и в уголовном плане виновность сатрапов Гитлера не вызывала никаких сомнений. С первых дней процесса защита убедилась, какую огромную работу проделал аппарат союзных обвинителей, представив бесчисленное количество подлинных документов из захваченных германских архивов.

Тем не менее «последняя линия нацистской обороны», как остроумно окрестили нюрнбергскую защиту советские карикатуристы Кукрыниксы, действовала очень решительно. Идейным ее руководителем стал адвокат Геринга доктор Штамер.

Сразу же после того, как председательствующий открыл первое заседание Международного трибунала и сделал краткое заявление об историческом значении процесса, доктор Штамер поднялся на трибуну, держа в руках несколько листов бумаги. Вся защита, все подсудимые, уже проинформированные о том, что он скажет, с величайшим вниманием и надеждой взирали на старейшину нюрнбергских адвокатов.

Доктор Штамер начал издалека. Он говорил об ужасах мировых конфликтов (конечно избегая упоминать о том, кто же развязал эти конфликты), о пострадавших нациях. И решительным тоном заключил, что пора-де, давно пора установить наказуемость агрессии.

— Человечество добьется, — воскликнул он с пафосом, — что в будущем эта идея не будет только требованием, а станет международным законом! — Но тут же с наигранной скорбью в голосе, как бы сетуя на довоенных политиков и юристов, обращаясь к судьям, продолжал: — К сожалению, многочисленные благие пожелания установить наказуемость агрессии остались пока еще гласом вопиющего в пустыне.

Адвокат обрушился на печальной памяти Лигу Наций, которая во всех случаях, когда к ней обращались по поводу агрессии того или иного государства, обнаруживала полную неспособность воздействовать на агрессора. Штамер считал это не случайным. Все дело, оказывается, в том, что нет до сих пор такого международного документа, который провозгласил бы агрессию международным преступлением. Но если бы даже и существовал закон, осуждающий агрессию, то и в этом случае, по мнению Штамера, можно было бы говорить об ответственности государства, а не отдельных физических лиц, являющихся лишь агентами этого государства, действующими от его имени.

Наконец, адвокат почтительно напомнил, что трибунал состоит из судей стран-победительниц, и этим якобы исключается их беспристрастность. Меморандум зашиты заканчивался следующими словами:

— Трибунал должен собрать мнения признанных во всем мире авторитетов в вопросах международного права относительно законности этого процесса.

Среди многочисленных зарубежных корреспондентов были и такие, которые в душе сожалели о происходящем в зашторенном зале суда. «Опасный, очень опасный прецедент», — говорили они о процессе. Война не является монополией только Гитлера. И кто знает, кого захотят посадить на эту жесткую нюрнбергскую скамью после следующей войны.

Вот на такого рода представителей буржуазной прессы меморандум защиты произвел большое впечатление. Как-никак в этих трудных условиях адвокаты все же нашли аргумент, под корень подсекающий всю правовую основу процесса.

Расчет был на то, что никто не станет рыться в памяти, никому и в голову не придет вспомнить другие исторические судебные процессы. Ну, скажем, процесс Людовика XVI. Ведь именно там защитники утверждали, что особа короля неприкосновенна и что нет такого закона, который позволял бы привлечь его к суду:

— Закон нем по отношению к преступнику, несмотря на всю чудовищность его преступлений. Людовик шестнадцатый может пасть только под мечом закона. Закон безмолвствует, а следовательно, мы не имеем права его судить...

Однако революционная Франция не посчиталась с этими жалкими юридическими потугами защитников преступного монарха. Один из членов Конвента, выражая волю всей французской нации, нашел правильные и яркие слова для ответа защитникам короля:

— Когда-нибудь люди, столь же далекие от наших предрассудков, как мы от предрассудков вандалов, изумятся варварству того века, когда суд над тираном был каким-то священнодействием... Они удивятся тому, что в восемнадцатом веке проявлялось больше отсталости, чем во времена Цезаря. Тогда тиран был умерщвлен в полном присутствии сената, без всяких других формальностей, кроме двадцати двух ударов кинжала, без всякого другого закона, кроме свободы Рима.

И вот через сто пятьдесят лет после того, как прозвучали эти слова, вдребезги разбитая аргументация защитников преступного короля вновь была пущена в оборот. Адвокатура выдвинула тезис: даже если, мол, признать, что суд над главными преступниками второй мировой войны может состояться, то элементарная справедливость требует, чтобы судьями были люди нейтральные, а не представители стран одной из воевавших коалиций. А много ли осталось подлинно нейтральных государств при том огромном размахе агрессивных действий, которые проводились под руководством гитлеровской клики, оказавшейся на скамье подсудимых?

Уже после возвращения из Нюрнберга я перечитывал отчет о судебном процессе Людовика XVI и натолкнулся на весьма любопытную аналогию. Там, оказывается, тоже велись разговоры о том, что монарха может судить лишь незаинтересованный суд. На это последовала полная сарказма отповедь члена национального Конвента Амара:

— Вас спрашивают, кто будут судьи? Вам говорят, что все вы — заинтересованная сторона. Но разве французский народ не заинтересованная сторона, если на него падали удары тирана? К кому же обратиться за правосудием?

— К собранию королей! — бросил ироническую реплику другой член Конвента — Лежандр.

Так же решительно были отвергнуты явно несостоятельные домогательства защиты и на Нюрнбергском процессе. Представитель обвинения уже на второй день судебного разбирательства подчеркнул, что Международный военный трибунал действует не только от имени четырех держав, представленных в нем, но и от имени пятнадцати других стран, присоединившихся к соглашению и Уставу трибунала в целях «использования международного права для того, чтобы противодействовать величайшей угрозе нашего времени — агрессивной войне». Главный американский обвинитель Джексон добавил к этому:

— Здравый смысл человечества требует, чтобы закон не ограничивался наказанием мелких людей за совершенные ими незначительные преступления. Закон также должен настичь людей, которые приобретают огромную власть и используют ее преднамеренно и совместно для того, чтобы привести в действие зло, которое не щадит ни один домашний очаг в мире.

Очень аргументированной была речь Романа Андреевича Руденко. Он не оставил камня на камне от утверждения защиты, будто нет на свете такого международного закона, который рассматривает агрессивную войну как преступление. Главный советский обвинитель сослался на резолюции Лиги Наций, на подписанный еще в 1928 году многосторонний пакт Бриана-Келлога, в котором прямо сказано: «Высокие договаривающиеся стороны торжественно заявляют от имени своих народов, что они осуждают обращение к войне для урегулирования международных споров и отказываются от таковой в своих взаимных отношениях в качестве орудия национальной политики».

Так была обезврежена первая и главная диверсия нюрнбергской защиты. Нокаут процессу не состоялся.

Но адвокаты заготовили запасные ходы. Как юрист, я должен признать, что они защищали своих клиентов с «душой», использовали любые возможности. И делалось это с точки зрения стандартов буржуазной адвокатской морали весьма квалифицированно.

В здании Дворца юстиции имелся газетный киоск, где можно было приобрести любые иностранные газеты. Я не раз наблюдал, что наиболее активными покупателями были здесь немецкие защитники. Они зорко всматривались в политический горизонт, радовались появлению любой тучки в отношениях между Востоком и Западом и без труда уверовали в то, что время будет работать на пользу подсудимых. Именно потому одной из главных линий своей стратегии защита избрала максимальную затяжку процесса. Достижение этой цели осуществлялось различными методами.

Началось с многочисленных ходатайств о назначении перерывов в заседаниях трибунала. Все тот же доктор Штамер от имени всей защиты попросил объявить рождественские каникулы сроком на три недели. Просьба была удовлетворена, хотя срок каникул сократили до десяти дней. Но ровно через четыре дня после возобновления работы трибунала, 5 января 1946 года, вдруг поднимается доктор Меркель (защитник гестапо) и вновь ходатайствует об... отсрочке процесса.

Эта попытка успеха не имела. Тогда адвокаты прибегли к новому приему: начали настаивать на вызове в суд десятков и сотен свидетелей, либо вообще не имевших отношения к делу, либо имевших к нему весьма и весьма сомнительное касательство.

Затем последовал уже известный читателям «маневр Розенберга», имевший целью втянуть всех активных участников процесса в длительную дискуссию по «теории» расизма. Защита потащила в судебный зал десятки фолиантов американских, английских, французских расистов, а заодно и труды своих подзащитных.

Кое-кто из обвинителей усмотрел в этом злонамеренную пропаганду фашистской идеологии на антифашистском процессе. Но лично я не очень-то уверен, что защитники (за исключением, может быть, некоторых) сознательно выступали в роли проповедников нацизма. В данном случае прав был, пожалуй, адвокат Дикс, заявивший на суде:

— Ни одному защитнику, независимо от его мировоззрения и политических взглядов в прошлом, не может прийти на ум использовать зал суда для проведения идеологической пропаганды за погребенную, я подчеркиваю — уже погребенную, «третью империю». С нашей стороны это было бы не только несправедливостью, но и несказанной глупостью.

Да, большинство адвокатов, конечно, понимало, что 1945 год это не 1939 и что зал заседаний Международного трибунала это не гитлеровский рейхстаг. Недурно разбирались они и в подлинной ценности «теоретических» изысканий своих подзащитных. В этой связи мне невольно приходит на память весьма курьезный эпизод.

Доктор Тома стоит на трибуне и, обращаясь к суду, предъявляет один за другим документы в защиту Альфреда Розенберга. Перед адвокатом микрофон. Рядом с микрофоном специальное устройство, которое позволяет оратору на время отключаться от зала. К этому устройству адвокаты прибегают всякий раз, когда хотят сказать что-либо своему ассистенту, сидящему за столом рядом с трибуной. Ассистент доктора Тома внимательно слушал патрона и услужливо подавал ему соответствующие документы. Но вот он то ли ослышался, то ли сам Тома оговорился, и в руках адвоката оказалась книга Розенберга «Миф XX столетия». Тома механически хотел передать ее судьям, однако в самый последний момент обнаружил оплошность. Побагровев до ушей, адвокат сверкнул гневным взглядом в сторону своего ассистента, и вдруг по всему залу, во всех наушниках явственно прозвучало:

— Болван, зачем вы мне суете это дерьмо?

Тома забыл, оказывается, выключить микрофонное устройство.

Все присутствовавшие на этом заседании разразились хохотом, настолько дружным и мощным, что даже лорд Лоуренс, неизменно подчеркивавший, что «смех в зале причиняет моральный ущерб достоинству трибунала», ничего не мог сделать. Старый опытный судья сумел сдержать лишь самого себя, да и то ненадолго. Во время перерыва он тоже хохотал так, что стены дрожали. Хохотали и подсудимые. Один лишь Розенберг был мрачнее тучи, метал громы и молнии в адрес своего незадачливого адвоката.

* * *

В громадном большинстве случаев защита, по существу лишенная возможности прибегнуть к сколько-нибудь оправданным методам оспаривания показаний свидетелей обвинения, избрала другой, с ее точки зрения, более верный путь — она старалась опорочить самую личность свидетеля и таким образом бросить тень на его показания.

Вот идет допрос свидетеля фон Паулюса. Опровергнуть его разоблачительные показания нет никакой возможности. Тогда адвокат задает вопрос:

— Продолжает ли свидетель читать лекции в Московской академии Фрунзе?

Смысл вопроса ясен: как можно верить «вероотступнику», который дошел до того, что читает лекции своим врагам. Но на эту провокацию защиты очень остроумно отреагировал английский обвинитель Файф.

— Странное дело! — заметил он. — Видимо, адвокат так и не разобрался, кто же кого победил в этой войне. Насколько можно судить, русская армия разгромила германскую армию. Так не будет ли более резонным немецким генералам слушать лекции русских генералов, а не наоборот?

А вот другой типичный пример.

Идет допрос заместителя начальника германской военной разведки генерала Лахузена. Он монотонно рассказывает о страшных преступлениях нацистского режима. Адвокат Заутер ставит ему вопрос:

— Вы рассказывали здесь об убийствах, которые поручалось совершить вам, или вашему отделу, или другим офицерам. Но сообщали ли вы об этом полицейским органам? Ведь попустительство в этом отношении карается по германскому закону тюремным заключением, а в особых случаях — смертью.

Расчет и здесь очевиден — свидетель смешается, начнет изменять свои показания. Но свидетель, который, очевидно, лучше адвоката разобрался в ситуации 1945 года, неожиданно парирует:

— Я должен был бы слишком много делать таких сообщений. Ведь совершено более ста тысяч убийств, о которых я знал.

Тем же способом защита пыталась нокаутировать и бывшего унтер-офицера из лагеря Маутхаузен Хельригеля. Адвокат Штейнбауэр спрашивает его:

— Господин свидетель, вы только что говорили о том, как сбрасывали людей с обрыва в каменоломне, то есть описали нам происшествие, которое, с точки зрения каждого цивилизованного человека, может быть определено только лишь как убийство.

Хельригель утвердительно кивает головой. Адвокат насупливает брови, и в голосе его звучит металл:

— А вы доложили об этих случаях своему начальству?

Но Хельригель, оказывается, тоже не настолько прост, чтобы растеряться от такого вопроса.

— Видите ли, — отвечает он, — эти случаи имели место очень часто, и поэтому можно со стопроцентной уверенностью сказать, что все начальство о них знало.

Такое поведение защиты имело лишь один результат: вызывало глубочайшее возмущение общественного мнения, в том числе и в самой Германии.

Терпимость судей, их стремление избежать упреков потомства в каких бы то ни было ограничениях защиты переходили, на мой взгляд, всякие границы. Впрочем, может быть, именно в этом заключалась судейская мудрость — исключить навсегда всякие возможности подвергнуть сомнению объективность ведения судебного разбирательства на таком историческом процессе, как Нюрнбергский.

Вспоминается любопытнейший в этом смысле случай, имевший место на одном закрытом заседании трибунала. Судя по записям, которые у меня сохранились, это было вечером 17 декабря 1945 года. Судьи вызвали для объяснений доктора Маркса, защищавшего подсудимого Штрейхера. Объяснения эти носили совершенно необычный характер. Не адвокат выражал свое недовольство тем, что судьи отказали ему в удовлетворении какого-то ходатайства, а, наоборот, судьи урезонивали адвоката в том, чтобы он поддержал просьбу своего подзащитного о вызове некоторых свидетелей, в частности его жены фрау Штрейхер.

Доктор Маркс ожидал, кажется, чего угодно, но только не этого. Ознакомившись с жалобой, поступившей от подзащитного в генеральный секретариат трибунала, этот бывалый адвокат не сразу уразумел, чего же, собственно, добиваются от него на данном заседании.

— Господа судьи, — не совсем уверенно начал он, — если я правильно понял, то речь здесь идет о том, нужны ли свидетели по делу Штрейхера? А если да, то почему я не желаю подписать ходатайства Штрейхера? Дело в том, что господин Штрейхер просил вызвать свидетелей, которые уже были опрошены мной лично, и я имею некоторое сомнение насчет целесообразности их вызова в суд, по крайней мере с точки зрения защиты.

— А вы сообщили об этом Штрейхеру? — интересуется лорд Лоуренс.

Адвокат отвечает утвердительно, но добавляет, что Штрейхер по-прежнему настаивает на вызове этих свидетелей. Дальше диалог между судьей и представителем защиты принимает такое направление.

Лорд Лоуренс. Некоторые члены Международного трибунала полагают, что, по крайней мере, один или двое из списка свидетелей могли бы быть вызваны и их показания, судя по заявлению Штрейхера, могут относиться к делу. Вот почему Международный трибунал хочет выслушать ваши доводы.

Адвокат. Я вижу, что здесь может возникнуть недоразумение, могут меня неправильно понять как адвоката. Во всяком случае, я с большим вниманием слушаю эту рекомендацию трибунала и хотел бы еще раз проверить, насколько будут полезны показания этих свидетелей для моего подзащитного.

Лорд Лоуренс. Вы, видимо, понимаете, господин адвокат, что Международный трибунал не желал бы брать на себя функции защиты. Поэтому мы предоставляем вам возможность самостоятельно пересмотреть данный вопрос.

Этот разговор, воспроизведенный здесь по моей записной книжке, достаточно ясно показывает, насколько щепетилен был трибунал, когда так или иначе вопрос касался законного права подсудимых на защиту. Адвокаты быстро оценили это и явно пытались злоупотреблять терпимостью судей.

В ряде случаев защита, не очень полагаясь на поведение своих свидетелей перед лицом трибунала, стала снабжать их заблаговременно подготовленными текстами. Именно так случилось при вызове на допрос в качестве свидетеля бывшего статс-секретаря германского министерства иностранных дел Штеенграхта. Сидя за свидетельским пультом и отвечая на вопросы адвоката, он совершенно беспардонно пользовался шпаргалкой. Тогда даже лорд Лоуренс утратил свое обычное хладнокровие и в несколько раздраженном тоне обратился к защитнику Риббентропа:

— Доктор Хорн, согласно решению трибунала свидетели могут освежать свою память, пользуясь заметками, но трибуналу кажется, что этот свидетель читает почти каждое слово... Он фактически произносит речь, которую написали заранее. Если это будет продолжаться, то трибуналу придется подумать, не следует ли изменить установившийся на данном процессе порядок и придерживаться обычного правила, запрещающего свидетелям пользоваться какими-либо заметками, за исключением тех, которые делаются в данный момент...

А в другой раз мне пришлось быть очевидцем довольно резкой перепалки между председателем трибунала и американским обвинителем Доддом, с одной стороны, и адвокатом Диксом — с другой. Этот адвокат, обращаясь к свидетелям с вопросами по содержанию того или иного документа, стал все чаще и чаще тут же оглашать либо весь документ, либо какую-то наиболее существенную часть его. Таким образом, свидетелю уже не приходилось догадываться, какого ответа ждет от него адвокат. В конце концов председатель суда вынужден был прервать Дикса и напомнить ему, что защите не полагается в ходе допроса подсказывать свидетелям желательные ответы, ссылаясь на определенный абзац того или иного документа.

Однако и после этого подсказки продолжались. Адвокаты все время прибегали к откровенно наводящим вопросам. Например, защитник фон Папена Кубушек пытался однажды вести допрос свидетеля Штеенграхта в такой манере:

— Помните ли вы, господин свидетель, что фон Папен занял пост посла в Турции в апреле тысяча девятьсот тридцать девятого года после предварительного двухкратного отказа, в тот день, когда Албания была взята Италией и тем самым на юго-востоке появилась реальная угроза войны?

Нужно ли объяснять, что свидетель в данном случае получил от адвоката совершенно точные указания, на какие моменты следует сделать упор: во-первых, подчеркнуть, что Папен дважды отказывался быть послом Гитлера в Турции и этим якобы показал свое нежелание сотрудничать с нацистским правительством; во-вторых, непременно отметить, что Папен принял предложенный ему пост только потому, что в этот период на юго-востоке сложилась реальная угроза войны, которую подсудимый надеялся предотвратить своей деятельностью в Турции.

А вот адвокат генерального штаба Латерзнер настойчиво проводил линию, будто военные не являются политиками, в политику не вмешиваются и не имеют на это права; их дело выполнять приказ, не задумываясь над его политическим содержанием. В рамках этой схемы он стремился удержать и свидетельские показания. Скажем, при допросе в суде начальника имперской канцелярии Ламмерса этот адвокат домогался:

— Известно ли рам, свидетель, что Гитлер не разрешал своим военным руководителям оказывать какое-либо влияние на его решения в политических вопросах?.. Известны ли вам высказывания Гитлера, в которых он настаивал, что генералы не могут судить о политических делах?

Ламмерс тотчас же понял, чего от него хотят, и произнес по этому поводу целую речь.

Понимали ли адвокаты, в какое положение они ставят себя перед лицом возмущенного общественного мнения?

Видимо, понимали.

Уже к концу процесса генеральный секретарь трибунала передал мне одно весьма примечательное с этой точки зрения ходатайство. Защита просила выдать каждому адвокату охранную грамоту, то есть твердо гарантировать защиту его личных прав со стороны закона.

Но это беспокойство адвокатов за свою судьбу оказалось совершенно напрасным. В атмосфере реваншистского угара, охватившего вскоре Западную Германию, нюрнбергские адвокаты не только не испытали нужды в охранных грамотах, но, более того, вскоре почувствовали, что именно благодаря той миссии, которую они выполняли на Нюрнбергском процессе, их дивиденды (и финансовые, и политические!) неизмеримо возросли.

Я уже обращал внимание читателей на то, что подсудимые говорили на суде правду в двух случаях: либо когда их припирали к стенке исчерпывающими и убийственными по своей силе доказательствами, либо, что бывало чаще, когда они давали характеристики друг другу. В какой-то мере это было типично и для защиты.

Вспоминается допрос свидетеля Зеверинга. Еще в юношеские годы я знал эту фамилию. Зеверинг был одним из видных германских соглашателей и немало сделал для того, чтобы не допустить создания единого фронта коммунистов и социал-демократов перед лицом назревавшей фашистской опасности. На Нюрнбергском процессе эта весьма одиозная фигура с большим знанием дела и неожиданной для ее возраста экспансией стала гвоздить Геринга и Гесса. Все, что говорил о них Зеверинг, было точно, веско и глубоко обличительно. Не пощадил он и Шахта.

— Шахт предал дело демократии, — сказал Зеверинг и обрисовал этого подсудимого как одного из активных пособников Гитлера, человека, сделавшего все возможное, чтобы открыть дорогу фашизму в Германии.

Тогда адвокат Шахта доктор Дикс, не решаясь прямо опровергнуть этого опасного свидетеля, сам наносит неотразимый удар по Зеверингу:

— Несмотря на все мое уважение к Зеверингу, я, к своему глубокому сожалению, вынужден именно ему отказать в умении правильно оценивать государственных деятелей... Зеверинг и его политические друзья несут несравнимо большую ответственность, чем Шахт, за переход власти в руки Гитлера. Они несут ответственность перед историей, потому что проявили нерешительность и в конечном счете политическую безыдейность. Эта ответственность возрастает в связи с тем, что свидетель уже тогда понял — переход власти в руки Гитлера означает войну. Если верить ему, что он действительно обладает такой правильной политической интуицией, его пассивность в то время и позже, пассивность его политических друзей еще больше увеличивают их ответственность... Наши немецкие рабочие, право же, не трусливее, чем голландские. Мы очень рады были слышать здесь от одного свидетеля о мужестве голландских рабочих, которые осмеливались бастовать под дулами солдат армии вторжения. Зеверинг и его политические друзья, игравшие большую роль в жизни рабочего класса Германии, не должны были бы допустить роспуска профсоюзов в тысяча девятьсот тридцать пятом году... Гитлеровский режим не был еще настолько силен, чтобы не бояться истины, заключающейся в словах поэта, адресованных рабочим: «Все колеса остановятся, если этого захочет твоя сильная рука». Тогдашнее национал-социалистское правительство точно понимало это и не без основания опасалось... Но и сильная рука, о которой я только что говорил, нуждается в руководстве, в котором рабочему классу было отказано. Его должны были взять на себя такие люди, как Зеверинг...

С большим интересом слушал весь зал этот словесный поединок между Диксом и Зеверингом. В конечном счете оба они были правы — и Зеверинг, дававший уничтожающие характеристики Герингу, Гессу, Шахту, и доктор Дикс, изобличавший бывшего лидера германской социал-демократии, предавшей интересы немецкого рабочего класса. В тот момент многие, наверное, еще раз подумали, сколь же велико значение Нюрнбергского процесса для создания правдивой истории нашего времени.

Наряду со старыми зубрами германской адвокатуры нюрнбергская защита включала в себя и небольшую группу молодых, которых сегодня я назвал бы «бешеными». Эти уж совсем не брезгали никакими средствами.

Типичным их представителем был доктор Зейдль, человечек маленького роста, щуплый, с длинным, совсем не арийским носом и глубоко сидящими злыми глазами. Геринг величал его «мышонком» и довольно часто использовал для выполнения таких поручений, которые не рисковал давать солидным адвокатам типа Штамера или Дикса.

Зейдль всем своим поведением жаждал скандальной известности и постоянно вертелся возле Геринга, хотя должен был защищать Гесса и Франка. Он ревностно исполнял все инструкции этого старого мастера провокаций и уголовных плутней. Всегда можно было совершенно точно предугадать, что после очередного перешептывания с Герингом Зейдль сделает какое-то новое «сенсационное» заявление.

Вот он идет к трибуне и предъявляет очередную фальшивку с целью скомпрометировать советскую внешнюю политику. Его спрашивают, где добыто это. И Зейдль, нагло глядя в глаза американскому судье Биддлу, отвечает:

— В кругах американской делегации.

Его не очень смущает, что наспех сработанная провокация тут же разоблачается. Он уже готовит новую и очень горд собой. Этот гаденький тип, всю свою жизнь имевший дело лишь с мелкими жуликами да средней руки аферистами, далеко не сразу освоился со своими новыми подзащитными. Когда он говорил с ними, у него всегда как-то инстинктивно вытягивались руки по швам.

В любой стране судья не потерпел бы такого поведения адвоката. Но Зейдль, видимо, лучше других почувствовал спасительную для себя щепетильность судей. Особенно председателя Международного трибунала.

И пожалуй, я не ошибусь, если скажу здесь, что поведение этого адвоката и терпимость к нему нюрнбергских судей служит лучшей иллюстрацией лживости распространяемых ныне в Западной Германии сказок, будто немецкая защита на Нюрнбергском процессе ограничивалась в правах. Кстати уж, сошлюсь здесь и на некоторые красноречивые цифры: обвинители вызвали в суд 37 свидетелей, а защита — 102, на предъявление доказательств обвинения в ходе Нюрнбергского процесса израсходовано 74 дня, а защита заняла 133 дня.

Всем своим поведением защитники стремились показать, что Нюрнбергский процесс это не тот случай, когда гонорар имеет для них решающее значение. Они не раз высказывались в том смысле, что считают честью для себя выступать на таком историческом процессе и полагали бы постыдным вести длительные переговоры о ставках гонорара.

Но уже в первые дни генеральный секретариат почувствовал всю фальшь такой позиции. Доктор Дикс, например, похвалявшийся, что для него защита Шахта это вопрос принципа, не замедлил уехать из Нюрнберга, как только ему отказали в десятитысячном гонораре, и вернулся во Дворец юстиции, только достигнув компромисса. Другие защитники требовали согласия трибунала на временные их отлучки из зала суда для участия в других судебных процессах в различных городах страны. А защитник СС доктор Бабель, посчитав назначенный ему гонорар недостаточным, сам начал собирать деньги с эсэсовцев и был явно огорчен, когда трибунал пресек эту его коммерческую деятельность.

Мне никогда до этого не приходилось присутствовать на судебных процессах с участием буржуазных адвокатов. Но я много читал речей таких адвокатов, как русских дореволюционных, так и западных. И должен признаться, что они порой производили на меня большое впечатление. Это были действительно шедевры судебного ораторского искусства.

В Нюрнберге же мне не довелось услышать ничего подобного. Даже многоопытные буржуазные адвокаты понимали неодолимость мощного наступления страшных фактов, порожденных нацистским режимом. Перед лицом этих фактов оказались бессильными и высокий профессионализм, и изощренность приемов, и экскурсы в область психологической защиты, этого последнего убежища адвокатуры, когда спор о фактах бесполезен.

Спору нет, отдельные речи адвокатов могли произвести внешнее впечатление. Я бы, например, выделил речь защитника Шахта доктора Дикса, который очень ловко использовал все нюансы шахтовской карьеры. Были и некоторые другие исключения. Но в целом речи нюрнбергских защитников вряд ли будут когда-нибудь признаны образцами судейского красноречия.

Защитники приложили максимум усилий, чтобы доказать, будто захват Австрии был произведен с согласия самой Австрии, и более того, австрийский народ якобы с восторгом принял аншлюс. Адвокат Штейнбауэр решил дополнить это еще одним аргументом: Гитлер сам был австрийцем, и Австрия являлась для него любимой родиной.

— Восточнее Берхтесгадена, — живописал адвокат, — на высоте тысячи метров, на склоне горы, среди лугов и лесов, у северного подножья Высокого Гелля расположен Оберзальцберг, с его разбросанными домиками и замечательным видом... Здесь, а не на Рейне, не в Тевтобургском лесу и не на берегу Северного моря, Адольф Гитлер устроил себе дом, куда он приезжал, когда хотел отдохнуть от работы в имперской канцелярии. Погруженный в свои мысли, Адольф Гитлер стоит у широкого окна своей виллы, и его взор скользит по полям, долинам и покрытым снегом горам, которые загораются пурпурно-красным светом в лучах заходящего солнца. Страна, охраняющая эти горы, — Австрия!..

Адвокат, как видим, не пожалел красок. Но каков результат? Он сам почувствовал, сколь шатки его доводы, а потому заключил свою речь призывом:

— Не судите с гневом, а лучше поищите эдельвейс, который растет под терновником!

У нюрнбергских адвокатов было свое понятие эдельвейса. Они и в Нюрнберге внушали мысль о том, что судебные процессы над военными преступниками не нужны цивилизованным государствам. Один из адвокатов прямо заявил, имея в виду суды над виновниками первой мировой войны, проведенные в Лейпциге в 1921 году и закончившиеся, в сущности, оправданием всех тяжких военных преступников:

— Эти процессы требовались, скорее, разъяренной публике, нежели государственным деятелям. Если бы общественное мнение в тысяча девятьсот девятнадцатом году пошло своими путями, то процессы могли бы являть собой жестокие представления, которых стыдились бы будущие поколения. Но благодаря государственным деятелям и юристам вопль о мести был превращен в подлинную демонстрацию величия права и силы закона. Да будет приговор этого трибунала аналогичным образом представлен суду истории!

Вот каких «эдельвейсов» искали нюрнбергские адвокаты. Они готовы были бы аплодировать, если бы Нюрнбергский процесс закончился такой же демонстрацией «величия права», как процессы 1921 года в Лейпциге. Но нюрнбергские судьи отказали им в таком удовольствии. Они не нашли эдельвейсов ни под тремблинским, ни под освенцимским терновниками.

* * *

Всякий, кто внимательно читал в те дни реакционную западную прессу и столь же внимательно слушал на Нюрнбергском процессе все заявления защиты, не мог не заметить поразительного единства взглядов и тесного взаимодействия между адвокатами в мантиях и защитниками агрессии, подвизавшимися на газетных полосах, на страницах журналов.

Адвокаты в мантиях протестуют против привлечения к ответственности за агрессию физических лиц. И в поддержку им тотчас же выступает американский журнал «Атлантик».

Адвокаты в мантиях оспаривают те или иные доказательства обвинения. И на помощь им немедленно спешит американский журнал «Нэйшн». Журнал идет даже гораздо дальше, заявляя, что процесс в целом бездоказателен и что «обвинительное заключение не соответствует ни принципам права вообще, ни принципам международного и уголовного права в частности».

С большим удовлетворением прочитали нюрнбергские защитники и журнал «Форчун», который в самые острые дни дискуссии о праве трибунала судить гитлеровскую клику писал: «В отношении главных преступников Московская декларация воздержалась от упоминания о суде над ними. Она лишь говорила о решении правительств». И чтобы уж не было сомнений, о чем идет речь, журнал напоминал судьбу Наполеона, наказанного лишь ссылкой на пустынный остров, после чего кровавый завоеватель «был уже безвреден». Мораль отсюда напрашивалась сама собой: вместо всей этой «судебной канители» лучше бы облюбовать на земном шаре еще какой-нибудь экзотический островок и переселить туда Геринга, Гесса, Риббентропа...

Так сомкнулись в один ряд две линии защиты гитлеризма: защита официальная в лице адвокатов и защита неофициальная, широко представленная в многочисленных реакционных газетах и журналах Запада.

Это были те самые органы печати, которые очень скоро открыто стали призывать к восстановлению германского милитаризма, с тем чтобы опять повернуть его против СССР.

«Вы скажете, что я лишил вас сна»

Как советский юрист, я привык, что еще до того, как суд приступает к рассмотрению любого дела, на судейском столе уже находятся все необходимые материалы, сброшюрованные в один или несколько томов. Следственные органы, закончив расследование, систематизируют все собранные доказательства, устанавливающие виновность подсудимого, и заблаговременно представляют их суду.

Совершенно иным оказался порядок в Международном военном трибунале. Там была принята англо-американская система: суд приступает к рассмотрению дела... без самого дела. Судейский стол чист, и обе стороны — обвинение и защита — уже в ходе процесса представляют собранные доказательства.

Тем не менее даже с позиции догматически мыслящего юриста Международный трибунал самым строжайшим образом подошел к отбору и оценке доказательств виновности каждого подсудимого. Как это ни парадоксально звучит, но и в отношении этих людей суд применил известный юридический принцип: никто не признается виновным, пока иное не будет доказано судом.

Вряд ли надо убеждать читателя, сколь сложной, я бы сказал грандиозной, была задача сбора и отбора доказательств виновности целого правительства крупнейшей европейской державы, нацистской партии и ее руководителей, которые в течение тринадцати лет готовили захват власти в Германии, затем шесть лет вооружали и готовили страну к агрессии, а потом еще шесть лет вели непрерывные войны, сопровождавшиеся тягчайшими военными преступлениями. Однако Международный трибунал сумел проделать эту работу с величайшей тщательностью.

Нюрнбергский процесс часто называют процессом документов. И это верно. Хотя Международный трибунал отдавал должное и свидетельским показаниям, и показаниям самих подсудимых, и всякого рода вещественным доказательствам, тем не менее по удельному весу и значимости важнейшими и определяющими являлись документальные доказательства. Ведь на последнем этапе войны в руки союзников как на Востоке, так и на Западе попали важнейшие архивы гитлеровской Германии. Во Фленсбурге был захвачен архив германского генерального штаба со всей оперативной документацией, раскрывающей подготовку и развязывание агрессивных войн. В Марбурге взяли архив Риббентропа. В потайном хранилище одного из замков в Баварии удалось найти архив Розенберга.

Воротилы третьего рейха подробнейшим образом фиксировали на бумаге все свои действия. У Гитлера и его министров не было, по-видимому, ни одного такого заседания, после которого не осталось бы стенограммы либо подробной записи.

Геринг и Кальтенбруннер, Розенберг и Ширах приказывали убивать людей, грабить, сжигать и притом заботились, чтобы все эти их приказы, изречения, похвалы и порицания обязательно заносились не только на бумагу, но и на кинопленку, Ничто не должно пропасть для потомства!

— Откройте огонь, и вы объедините нацию, — повторяя чужие слова, высокопарно говорил Риббентроп японскому послу Осима, призывая к нападению на СССР. И Риббентропу хотелось, чтобы этот его «исторический» призыв не был забыт. Он попал в запись беседы.

Ганс Франк содержал при своей персоне специального стенографа, который должен был буквально ходить по пятам за господином генерал-губернатором и фиксировать каждое его слово, каждое действие. К концу войны записи составили десятки томов в солидных кожаных переплетах. Бог свидетель, тогда Франк меньше всего думал, что это собрание его сочинений будет фигурировать как вещественное доказательство в Международном трибунале. Но в первый же день процесса он с огорчением вспомнил о своем дневнике, услышав слова обвинителя, обращенные к суду:

— Мы не потребуем здесь, чтобы вы осудили этих людей лишь на основании показаний их врагов. В обвинительном заключении нет ни одного раздела, который не мог бы быть доказан книгами и документами.

В СССР, как известно, еще во время войны была создана Чрезвычайная государственная комиссия по установлению и расследованию злодеяний немецко-фашистских захватчиков и их сообщников Существовали аналогичные комиссии и во многих других странах, подвергшихся гитлеровской агрессии Таким образом, перед началом процесса в Нюрнберге скопилось огромное количество разоблачительных материалов. В составе советской делегации изучением их занималась специальная следственная группа во главе с государственным советником юстиции третьего ранга Г. Н. Александровым.

Надо было отобрать самые существенные, самые яркие по своей доказательственной силе документы, произвести допрос ряда подсудимых. И Георгий Николаевич Александров вместе со своим многоопытным заместителем С. Я. Розенблитом трудились в поте лица. Уже в первые дни пребывания в Нюрнберге их деятельность увенчалась большим успехом — был обнаружен во всех деталях гитлеровский план агрессивной войны против СССР, так называемый «план Барбаросса».

Многими интересными материалами располагали делегации Франции, Англии и в особенности Америки. Требовалось в возможных пределах изучить и эту документацию, отобрав из нее то, что могло пригодиться советским обвинителям, поддерживать постоянные контакты с американскими, английскими и французскими следователями, которые также производили допросы подсудимых и свидетелей Всю полезную координацию с нашими коллегами в этой области обеспечивали Николай Андреевич Орлов и Сергей Каспарович Пирадов. Длительный опыт прокурорской работы, природный такт и хорошее знание иностранных языков позволили им с успехом выполнить свою нелегкую миссию.

В ходе процесса количество документов должно было непрерывно возрастать: ведь каждый из обвинителей четырех держав, предъявляя суду то или иное доказательство, тут же передавал копии соответствующих материалов всем другим делегациям. Кроме того, к нам продолжали поступать новые и новые материалы из Советского Союза и иных стран. Каждый из них мог потребоваться в любой момент. Эффективное судебное разбирательство на таком процессе, как Нюрнбергский, было невозможно без четко налаженной документальной службы, научной систематизации многочисленных доказательств процесса Придавая большое значение этому делу, советский главный обвинитель Р. А. Руденко назначил руководителем документальной части профессора Д. С. Карева, достойной помощницей которого на протяжении всего процесса являлась Татьяна Александровна Илерицкая.

Такая же документальная часть была организована и в аппарате советских судей в Международном трибунале. Здесь систематизацией доказательств занимались майор юстиции А. С. Львов и Г. Д. Бобкова-Басова.

По мере того как приближался заключительный этап суда, все более и более выявлялась необходимость в обобщении доказательств, предъявленных Международному трибуналу. Необходимо было составить многочисленные справки, меморандумы, таблицы. Одним словом, оказать всю возможную помощь советским представителям в трибунале в период обсуждения итогов процесса и подготовки приговора. На первых порах нам явно не хватало человека, который квалифицированно занялся бы этим. И тогда из Москвы был вызван Александр Ефремович Лунев Еще до войны он закончил адъюнктуру Военно-юридической академии и в 1945 году являлся уже преподавателем той же академии. С помощью майора Львова ему удалось за короткий срок проделать значительную работу по обобщению судебных материалов: на стол советских судей в нужное время легли многочисленные досье по отдельным группам преступлений и по каждому из подсудимых.

* * *

Повторяю, в основном и главном Нюрнбергский процесс был процессом документов. Превалирующее значение на нем имели доказательства письменные. Но наряду с документами здесь в полной мере использовались и все другие средства установления виновности подсудимых, в том числе свидетельские показания. Круг свидетелей был исключительно разнообразен. За свидетельским пультом можно было увидеть и нацистского министра Ламмерса, и личного шофера Гитлера Кемпка, и фельдмаршала Кессельринга, и австрийского министра иностранных дел Гвидо Шмидта, и крупного чиновника гестапо Гизевиуса, и одну из жертв гестаповского террора Шмаглевскую, и крупных деятелей культуры (таких, скажем, как советский академик И. А. Орбели), и служителей культа.

Свидетели, как обычно, делились на две категории: вызванных обвинением и вызванных защитой. В конечном же итоге получилось так, что по характеру показаний они мало отличались друг от друга.

Как мы уже видели, Кейтель и Иодль всячески поддерживали версию о том, что армия третьего рейха была воспитана на «благородных традициях прусского воинства», а все зверства — дело рук эсэсовцев. В связи с этим на процессе разыгрались форменные баталии между свидетелями из армейских генералов и армейских эсэсовцев. Об этом приходится вспоминать еще и потому, что выдвинутая тогда Кейтелем версия стала теперь официальной линией боннской пропаганды, которая стремится обелить многочисленных представителей гитлеровского генералитета, поставленных Бонном во главе бундесвера.

Вот у свидетельского пульта появляется бывший фельдмаршал Манштейн. Председательствующий приводит его к присяге. Один из главарей вермахта клянется богом «говорить правду, только правду и ничего, кроме правды». Но, произнеся эти сакраментальные слова, фельдмаршал тут же пустился в самую низкопробную ложь. Стал отрицать, что в армии, которой он командовал, существовала специальная оперативная группа для массового уничтожения людей, однако немедленно был уличен показаниями другого свидетеля — видного эсэсовца Олендорфа, возглавлявшего эту группу. Оказывается, Манштейн лично давал ему указания о массовом уничтожении советского гражданского населения, и по его же (Манштейна) распоряжению тысячи пар часов, снимавшихся с жертв, раздавались в качестве подарков армейским офицерам. Остальные ценные вещи (золотые зубные протезы, кольца, браслеты), принадлежавшие уничтоженным, подлежали строгому учету и затем направлялись в Берлин, в имперский банк.

Через много лет после этого допроса мне случилось присутствовать на пресс-конференции в Москве в связи с судебным процессом в Кобленце против группы видных эсэсовцев, совершавших тягчайшие преступления на территории Белоруссии. С гневной речью перед собравшимися выступил мой старый друг по Нюрнбергскому процессу Василий Самсонов. Правительство ФРГ отказало ему в праве представлять на процессе в Кобленце потерпевшую сторону — белорусский народ. Отказали в этом боннские власти и Георгию Николаевичу Александрову, бывшему начальнику следственной части советской делегации в Нюрнберге. Подлинные мотивы этого станут более чем очевидными, если привести здесь лишь один пример из тех доказательств, которые советские юристы собирались передать суду в Кобленце. В период нацистской оккупации с 1942 по 1944 год финансовым отделом ведомства имперского комиссара Лозе в Риге руководил Виалон. 25 сентября 1942 года Виалон подписал директиву генеральным комиссарам Риги, Таллина, Каунаса и Минска о порядке использования различных вещей «из поступившего еврейского имущества», то есть как раз того, которое оставалось после массовых расстрелов. Пуще всего Виалон беспокоился об отобранных у жертв золотых вещах, о выломанных челюстях с золотыми коронками. Поэтому в своей секретной директиве он требовал:

«...Все золотые и серебряные вещи точно подсчитывать, описывать и пересылать в мое распоряжение... Копии описей представлять мне».

Ныне Фридрих Виалон занимает пост статс-секретаря боннского министерства по вопросам экономического сотрудничества. Как же не поставить препоны допуску в Кобленц советских юристов, располагающих такими материалами против Виалона?..

Но вернемся в Нюрнберг.

Перед лицом Международного трибунала выступает в качестве свидетеля бывший комендант лагеря Освенцим Рудольф Гесс. Когда его спрашивают, сколько людей было уничтожено в Освенциме, он с хладнокровием, вызывающим у всех присутствующих нервную дрожь, отвечает:

— Два с половиной миллиона человек.

Он даже делает тут же точные вычисления, сколько пропускала ежедневно каждая печь крематория. Подсудимые между собой называли потом день допроса Гесса «самым черным днем процесса».

— Этого люди не забудут тысячу лет, — со страхом в голосе заметил Франк.

Но особые основания считать этот день «черным» имел Альфред Розенберг, ревностно проводивший гитлеровскую политику на Востоке. Он жаловался:

— Обвинители подстроили мне грязный трюк, допросив Гесса как раз перед тем, как начать мой допрос. Это поставит меня в очень трудное положение...

А вот вызывают свидетеля Лахузена, и два дюжих американских солдата вводят лысого человека, одетого в военную форму без погон. На скамье подсудимых опять замешательство. Канариса, начальника германской разведки, Гитлер повесил за участие в июльском заговоре 1944 года. Но его заместитель Лахузен остался жив, и подсудимым это не сулило ничего хорошего. Лица Геринга и Кейтеля сразу налились кровью. А когда Лахузен спокойно, со ссылками на документы стал рассказывать об участии Геринга, Кейтеля и Иодля в бомбардировке Варшавы, уничтожении польской интеллигенции, провокации в Глейвице, бывший рейхсмаршал совсем потерял самообладание.

— Изменник! — зашипел он. — Это один из тех, о ком мы забыли двадцатого июля. Гитлер был прав: наша разведка оказалась гнездом изменников. Ничего нет удивительного в том, что мы проиграли войну. Наша собственная разведка запродалась врагу.

Позднее Лахузен, когда ему передали эту тираду Геринга, тоже разгневался:

— После того как убиты миллионы людей, они еще говорят о чести!..

Было время, когда ни Геринг к Лахузену и к его шефу Канарису, ни они к Герингу не имели никаких претензий. Но после того как Лахузен вовремя бросил тонущий корабль, а Герингу сделать этого не удалось, они стали смертельными врагами. Геринг пытается представить дело таким образом, будто поражение Германии объясняется, прежде всего, предательством разведки, хотя он, конечно, хорошо знал, что в основе этого лежали гораздо более важные причины. Но как-то удобнее было свалить все на Канариса, на Лахузена. Герман Геринг вообще предпочитал сваливать на других, как только речь заходила о серьезных обвинениях в его адрес.

Пожалуй, лишь Риббентроп не понял смысла поведения Лахузена и, надеясь на более лояльное отношение к себе, передал ему через своего адвоката несколько вопросов. Но адвокат оказался дальновиднее и решительно воспротивился этому:

— Не надо задавать так много вопросов. Вы ведь видите, что они превращаются в бумеранг...

А в общем, странно было наблюдать возмущение подсудимых поведением таких свидетелей, как Лахузен, которые еще совсем недавно распинались в «верности и вечной преданности» руководителям «третьей империи». Как будто сами главари гитлеровской Германии, оказавшись перед лицом суда, проявили большую «идейность» и «порядочность» в отношениях между собой.

Одной из наиболее колоритных фигур среди свидетелей был, несомненно, генерал войск СС Бах-Зелевский. Этого свидетеля защита пыталась использовать для доказательства того, что все преступления во время войны совершались гестапо и СС, а германский генералитет, германское командование здесь ни при чем, никакой связи между вермахтом и СС не существовало.

Бах-Зелевский рассказал суду о тех преступных методах, которые применялись для уничтожения захватываемых в плен партизан, а заодно (под предлогом борьбы с партизанами) и для жестоких расправ над мирным населением. Он подтвердил, что «для борьбы с партизанами» формировались специальные подразделения из уголовных преступников. А когда его спросили об осведомленности в этих преступлениях командования вермахта, спокойно ответил:

— Методы были общеизвестные, так что военное командование тоже должно было знать об этом.

Во время перерыва Геринг неистовствовал. Скамья подсудимых еле сдерживала его.

— Это грязная, вероломная свинья! Он ведь самый кровавый убийца, продающий свою душу, чтобы спасти свою вонючую шею.

Так отреагировал на признания Бах-Зелевского «подсудимый № 1».

Побагровел от ярости и Иодль, которого показания Бах-Зелевского тоже задели за живое.

— Спросите его, знает ли он, что Гитлер представлял его нам как образцового борца с партизанами, — выпалил генерал своему адвокату. — Спросите эту грязную свинью.

И «грязную свинью» спросили. Сделал это адвокат Геринга Штамер. Собственно, особого смысла в том не было, ибо Бах-Зелевский понимал всю тщетность попыток укрыться от ответственности и не отрицал собственного участия во всем. Но так или иначе, вопрос был задан.

Штамер. Известно ли вам, что Гитлер и Гиммлер особенно хвалили вас за жестокость мероприятий, которые вы проводили в отношении партизан и за которые вас и наградили?

Бах-Зелевский. Все мои награды, начиная от пряжки к железному кресту, я получил за действия на фронте от военного командования.

Уж меньше всего такой ответ нужен был защите. Но что интересно: как вопрос, так и ответ заключали в себе правду.

Когда Бах-Зелевский закончил свои показания и, покидая зал, проходил мимо Геринга, последний крикнул ему так, что услышали все:

— Швайнехунд!

Кровь бросилась в лицо Бах-Зелевскому, но он никак не ответил Герингу. Бранное слово не было повторено переводчиками, большинство присутствовавших в зале и без перевода понимали, что такое «швайнехунд».

После этого инцидента свидетелей никогда больше не водили мимо скамьи подсудимых. Их стали проводить через дверь, которой обычно пользовались переводчики. А Герингу полковник Эндрюс прочел нотацию и в наказание лишил его на неделю табака.

Однако Геринг оказался недалек от истины, применив к Бах-Зелевскому эпитет «швайнехунд». Этот эсэсовец действительно был кровавой собакой Гитлера. Тем не менее, оказавшись в американской зоне оккупации, он с легкостью сумел избежать ответственности за свои преступления во время войны. Лишь по прошествии пятнадцати лет его арестовали и судили там же, в Нюрнберге. Но не за убийство сотен тысяч славян и евреев, а за то, что в «ночь длинных ножей» (при подавлении путча Рема) он расстрелял восточнопрусского помещика фон Хоберга, который сам был эсэсовцем, но в отношении которого имелись подозрения в связях со старыми рейхсверовскими генералами. Бах-Зелевский не мог особенно обижаться на западногерманскую юстицию: его осудили всего на четыре года лишения свободы.

* * *

В один из июльских дней 1946 года, освободившись от текущих дел, я поднялся в зал суда и застал там выступление адвоката Бергольда. Первая долетевшая до меня фраза прозвучала несколько странно:

— Нюрнбержцы не повесят никого, кого они прежде не поймали.

Лишь через две-три минуты я догадался, что адвокат воспользовался средневековой поговоркой в интересах своего подзащитного Бормана.

Мартин Борман в течение многих лет был начальником штаба у Рудольфа Гесса, а после его отлета в Англию в мае 1941 года сам стал заместителем Гитлера по руководству национал-социалистской партией. В последние дни войны Борман исчез, и его судили заочно. Были все основания полагать, что он остался жив. Да и теперь еще время от времени в печати появляются заявления различных лиц, будто бы встречавших Бормана то в одном, то в другом конце земного шара, но преимущественно в Южной Америке.

Советский журналист Лев Безыменский обобщил эти многочисленные заявления и составил более или менее правдоподобную картину исчезновения и последующих скитаний Мартина Бормана. Бежав из охваченного боями Берлина, он через некоторое время оказался в Австрии, затем перекочевал в Данию. Оттуда следы Бормана ведут в Италию, где его приняла в свои объятия католическая церковь. С ее помощью Борман перебрался в Испанию, а в последующем прочно обосновался в обетованной для беглых нацистов земле — одной из стран Южной Америки.

Но иногда западная печать публикует «сенсационные» обобщения и совсем иного характера. Однажды, например, некий Ярослав Дедик утверждал, что лично присутствовал при захоронении трупа Бормана в Берлине. В мае 1945 года Дедика пригласили в Берлин, и тут произошел конфуз. Он ничем не мог доказать, что закапывал труп именно Бормана. А самое главное — в том месте, на которое указал Дедик, вообще не удалось обнаружить никакого трупа. Подобных «свидетелей» в последнее время появилось немало, и это невольно наводит на мысль о том, что до сих пор кто-то очень заинтересован, чтобы Борман считался мертвым.

Попытки засвидетельствовать смерть начальника партийной канцелярии и тем предотвратить дальнейшие его поиски усиленно предпринимались еще в дни Нюрнбергского процесса. По требованию защиты был допрошен тогда Эрих Кемпка — начальник гаража имперской канцелярии и личный шофер Гитлера. Он являлся одним из немногих, кому якобы довелось близко наблюдать Бормана в момент его таинственного исчезновения.

Этого свидетеля первым допрашивал адвокат Бергольд, и Кемпка дал следующее показание:

— Последний раз я видел рейхслейтера Мартина Бормана в ночь с первого на второе мая тысяча девятьсот сорок пятого года у вокзала на Фридрихштрассе. Борман спросил меня, какова общая обстановка в районе вокзала и можно ли там пробиться. Я сказал, что это почти невозможно, так как там идут очень сильные бои. Затем он спросил меня, можно ли пробиться с помощью танков. Я ответил, что все зависит от того, как будет организована эта попытка... После этого действительно прибыло несколько танков и бронеавтомобилей. Вокруг них образовалось несколько групп... Вдруг головной танк, рядом с которым шел Мартин Борман, получил прямое попадание. Я предполагаю, что из какого-то окна стреляли противотанковыми снарядами. Танк подорвался. По-моему, на той стороне, по которой шел Мартин Борман, возникло пламя. Я сам был взрывом отброшен в сторону и потерял сознание. Когда вновь пришел в себя, не мог ничего видеть, так как меня ослепило пламя...

Адвоката Бергольда это показание устраивало лишь отчасти. Всячески стремясь получить подтверждение, что Борман погиб при взрыве, он задает Эриху Кемпка наводящий вопрос:

— Свидетель, вы видели при этих обстоятельствах, как Мартин Борман упал, когда возникло пламя?

И свидетель начинает «прозревать»:

— Да, я заметил одно движение Мартина Бормана, Он, по-моему, падал, его относило взрывом.

Адвокат усиливает давление:

— Этот взрыв был таким сильным, что, по вашим наблюдениям, Мартин Борман погиб от него?

Кемпка обнаруживает полное понимание поставленной перед ним задачи и отвечает уже более категорично:

— Да, я определенно полагаю, что из-за силы этого взрыва он лишился жизни...

Судьи Международного трибунала редко сами допрашивали свидетелей, предоставляя это почти всецело обвинению и защите. Однако на сей раз в допрос включился сам председатель Международного трибунала.

Председатель. Как далеко вы находились от Бормана?

Кемпка. Примерно в трех метрах.

Председатель. Затем снаряд попал в танк?

Кемпка. Нет, мне кажется, что не снаряд, а панцерфауст, выброшенный из окна, попал в танк.

Председатель. Затем вы видели вспышку и потеряли сознание?

Кемпка. Затем внезапно я увидел пламя и через долю секунды заметил, как рейхслейтер Борман и статс-секретарь Науман были отброшены от танка. Я сам в тот момент также был отброшен в сторону и потерял сознание. Когда пришел в себя, я не мог ничего видеть. Стал пробираться ползком и полз до тех пор, пока не натолкнулся головой на противотанковое заграждение...

По мере того как Кемпку стал допрашивать другой судья — американец Фрэнсис Биддл, — его показания приобретали все более и более неопределенный характер.

Биддл. На каком расстоянии вы находились от танка, когда он взорвался?

Кемпка. Я считаю, что на расстоянии трех-четырех метров.

Виддл. А на каком расстоянии от этого танка находился Борман во время взрыва?

Кемпка. Я предполагаю, что он держался одной рукой за танк.

Биддл. Вы говорите «я предполагаю». Скажите, вы действительно видели его или нет?

И тут Кемпка окончательно путается в собственных показаниях. От него вдруг следует такой ответ:

— Я Бормана не видел непосредственно у танка. Чтобы успеть за танком, я также держался за него.

Здесь уж все почувствовали, что дела у этого свидетеля совсем плохи: в одном случае он заявляет, что сам находился на расстоянии трех-четырех метров от танка, а в другом показывает, что держался за него; в одном случае утверждает, что Борман тоже держался одной рукой за танк, а во втором говорит, что вообще не видел его непосредственно у танка. Если к этому прибавить, что все описанное, как сообщил свидетель, происходило между двумя и тремя часами ночи, в кромешной тьме, то нетрудно себе представить, насколько богата у Эриха Кемпка фантазия. Любопытно, что человек, который держался за танк, не получил ни малейшего ранения при его взрыве. Зато был «совершенно уверен», что Борман при этом погиб.

На всех, кто присутствовал при допросе Эриха Кемпка, он произвел впечатление жалкого враля. Свидетель не столько помог адвокату Бергольду, сколько дезавуировал всю его аргументацию в защиту версии о смерти рейхслейтера. Несмотря на все потуги защиты, Международный трибунал заочно приговорил Мартина Бормана к смертной казни через повешение.

Кстати замечу, что в ходе Нюрнбергского процесса кое-кто утверждал, что и Эйхман мертв. Но прошло пятнадцать лет, и он «воскрес из мертвых», после чего был судим и повешен.

* * *

Идет допрос свидетельницы Мари Клод Вайан-Кутюрье. Имя ее было хорошо известно — в течение многих лет она вела во Франции самоотверженную борьбу с фашизмом. А когда нацистские войска оккупировали Францию, Мари Клод была арестована, посажена в Освенцим и прошла там весь круг Дантова ада»

На вопросы обвинителя свидетельница отвечает, что она депутат Учредительного собрания, награждена орденом Почетного Легиона. Арестована 9 февраля 1942 г. полицией Петэна. В руки гитлеровских властей передана шесть недель спустя. В тюрьме Сантэ по соседству с ней оказалась камера философа Жоржа Политцера и известного физика Жака Соломона. Путем перестукивания Жорж Политцер сообщил, что нацисты под пытками заставили его писать теоретические брошюры в защиту национал-социализма, а когда он категорически отказался выполнить это гнусное требование, пригрозили включением в первую же группу заложников, которая будет расстреляна...

Мари Клод продолжает свой страшный рассказ:

— В Освенцим меня отправили двадцать третьего января тысяча девятьсот сорок третьего года. Я входила в партию из двухсот тридцати француженок. Среди нас оказалась Даниэль Казанова, которая погибла в Освенциме.

Вслед за тем она называет имя еще одной несчастной — Аннет Эпо.

— Никогда в жизни я не забуду ее! — восклицает Мари Клод. — Аннет посадили в грузовик, чтобы отправить в газовую камеру. Она бережно поддерживала при этом старуху Кулин Поршэ и, когда грузовик тронулся, закричала нам: «Если вы возвратитесь во Францию, вспомните о моем маленьком мальчике!» Потом все начали петь «Марсельезу».

С чувством трудно скрываемого волнения свидетельница рассказывает о коварных методах обмана, к которым прибегали нацисты для того, чтобы избежать «нежелательных инцидентов» при массовом уничтожении людей:

— Прибывающие эшелоны встречал оркестр из молодых красивых заключенных, одетых в белые блузки и синие матросские юбки. Оркестрантки играли арии из оперетты «Веселая вдова» и баркароллу из «Сказок Гофмана». Прибывшим говорили, что это трудовой лагерь, и затем тех, кто был отобран для отравления газом, то есть стариков, детей и матерей, направляли в здание из красного кирпича...

Когда Мари Клод давала свои показания, в судебном зале было настолько тихо, что ухо легко улавливало, как скрипят перья стенографисток. Все взоры были устремлены в сторону свидетельницы. А она раскрывала и раскрывала страницы жуткой трагедии:

— Была в лагере девушка по имени Мари. Из девяти членов ее семьи она оставалась в живых одна: мать, все братья и сестры были уже отравлены газом. А Мари заставили раздевать новые партии обреченных перед отправкой в газовую камеру. Когда они входили в это помещение, внешне напоминавшее душевую, туда через отверстие в потолке вбрасывались капсюли с газом. При этом один из эсэсовцев наблюдал через «глазок» за тем, что происходит внутри. Спустя пять-шесть минут он подавал знак, люди в противогазах (тоже заключенные) открывали двери, проникали в помещение и вытаскивали оттуда мертвые тела, обычно крепко сцепившиеся друг с другом в предсмертных мучениях, и стоило большого труда их разъединить. Затем приходила другая команда, которая срывала у мертвых золотые коронки с зубов и снимала искусственные челюсти. Поиски золота продолжались даже после того, как тела превращались в пепел — его тщательно просеивали.

Поведала Мари Клод и еще об одной чудовищной провокации. Когда в Освенцим прибывали евреи из Салоник, им выдавали почтовые открытки и готовый текст, который они должны были переписать собственноручно: «Мы хорошо устроились, у нас есть работа, с нами хорошо обращаются и хорошо кормят. Ждем вашего приезда». Каждый должен был послать такую открытку своим родным. А внизу на ней уже заранее был проставлен адрес отправителя — Вальдзее (хотя в действительности такого пункта не существовало).

— Я не знаю, — заявила Мари Клод, — применялся ли этот метод в других местах, но в Греции (как и в Словакии) целые семьи приходили в бюро по вербовке, изъявляя желание присоединиться к своим родным. Помню профессора-филолога из Салоник, который с ужасом узнал о добровольном приезде в Освенцимский лагерь родного отца...

Уже говорилось, что многие из подсудимых и их защита всячески пытались доказать на процессе, будто Освенцим, Майданек и другие им подобные фабрики смерти — это, мол, епархия Гиммлера, к которой вермахт не имел ни малейшего отношения. Но Мари Клод своими показаниями нанесла сокрушительный удар по такой легенде. Она сообщила, что охрану лагеря Освенцим наряду с эсэсовцами несли армейские солдаты и офицеры.

Эта свидетельница доставила много огорчений и хлопот адвокатуре. Стремясь подорвать значение ее показаний, адвокат Нельте заявил:

— Мне понятна ненависть этих так тяжело пострадавших людей. Страдания, пережитые ими, были настолько велики, что от них нельзя ожидать объективности.

Что можно сказать по поводу такой адвокатской сентенции? В гитлеровских концентрационных лагерях были только две категории людей: преступники и потерпевшие, убийцы и убиваемые, палачи и истязаемые. Как говорится, третьего не дано. Эсэсовские палачи не рассылали пригласительных билетов на свои кровавые оргии. Кого же в таком случае можно было привлечь на суд в качестве свидетеля? Кому по адвокатской логике можно было верить? Чьи свидетельства суд мог принимать во внимание и признавать объективными? Убийц и палачей или их жертв, чудом спасшихся от смерти?

Ринулся в атаку и доктор Маркс. Этот решил сразу показать «некомпетентность» Мари Клод Вайан-Кутюрье в вопросах, по которым она давала показания.

— Как можно объяснить тот факт, что у вас оказались статистические сведения, например, о прибытии из Венгрии семисот тысяч евреев?

Мари Клод тут же удовлетворяет любопытство адвоката: она сумела добыть эти сведения, работая в канцелярии лагеря. Адвокат пытается сбить ее:

— Утверждают, что из Венгрии прибыло только триста пятьдесят тысяч евреев. Это по данным чиновника гестапо Эйхмана.

На это следует полный сарказма ответ:

— Я не желаю спорить с гестапо. У меня есть веские основания считать, что заявления гестапо не всегда бывают точны.

С трудом выбравшись из освенцимской темы, адвокат Маркс переключается на другую, с его точки зрения, менее опасную:

— Еще один вопрос к вам, госпожа свидетельница. До тысяча девятьсот сорок второго года вы могли наблюдать поведение немецких солдат в Париже. Разве немецкие солдаты вели себя там непристойно и разве они не платили за все то, что отбирали?

И опять ответ Мари Клод сражает его:

— Я не знаю, платили ли они за то, что отбирали. А что касается достойного обращения, то слишком много моих друзей и близких было убито или истреблено, чтобы мое мнение по этому вопросу не отличалось от вашего.

Вконец обескураженный адвокат пускает в ход последнее средство, чтобы скомпрометировать Мари Клод:

— Скажите, свидетельница, если там, в Освенциме, было так уж плохо, то почему вы выжили, почему не умерли?

И дальше в том же духе:

— Почему вы так хорошо выглядите? Почему вы не в больнице?

Эти омерзительные приемы защиты вызвали резонанс далеко за пределами нюрнбергского Дворца юстиции. Газета «Берлинер Цейтунг» опубликовала статью, которая заканчивалась следующими словами:

«Нельзя, конечно, запретить человеку выражать свои симпатии. Вопрос только в том, что можно об этом человеке затем думать... Человек, который не считает нужным молчать, услышав об ужасающих страданиях жертв гитлеризма, а, наоборот, пытается обратить их в пользу садистов-убийц, должен быть навсегда исключен из общества порядочных людей».

А через несколько дней на закрытом заседании трибунала председательствующий вдруг объявил о поступлении от доктора Маркса жалобы. Адвокат выражал возмущение тем, что берлинская газета нанесла ему оскорбление.

Лично мне казалось, что трибунал в этом случае мог принять одно-единственное решение: указать адвокату на бестактность его поведения. Но случилось нечто иное. Совершенно неожиданно американский судья Паркер произнес гневную филиппику в адрес газеты.

Я знал Паркера в течение многих месяцев совместной работы на процессе. Это был довольно уравновешенный человек. А тут судью как будто подменили. Он стучал кулаком по столу и даже обронил такую фразу:

— Если бы это было в моем штате, я бы такого редактора загнал за решетку. Как может он оскорблять адвоката!

Мое служебное положение не позволяло вступать в дискуссию с судьями. А так хотелось тогда напомнить Паркеру, что не кто иной, как он, когда возникал вопрос об ответственности подсудимого Фриче за пропаганду агрессии, столь же категорично заявлял:

— Как можно судить человека за пропаганду?.. Не забывайте, что за этим понятием скрывается свобода печати, свобода слова, святая свобода, предусмотренная американской конституцией.

Трудно было понять, почему в одном случае печатная пропаганда — это охраняемая конституцией свобода, а в другом — выражение в той же печати общественного мнения является действием, за которое редактора следует упрятать в тюрьму.

И такое случалось в Нюрнберге.

* * *

Показания дает другая узница Освенцима — Северина Шмаглевская. У многих в глазах появляются слезы, когда она начинает рассказывать, как отбирали детей у матерей и как эти беззащитные существа сжигались затем во всепожирающих печах лагеря. Непередаваемой скорбью и гневом звучат ее последние слова:

— От имени всех женщин Европы мне хотелось бы сейчас спросить немецких матерей: где наши дети?

Смотрю в сторону защиты и подсудимых. Некоторые из адвокатов уткнулись взором в пол, другие кусают губы. Многие из подсудимых опустили головы. Функ вдруг повернулся спиной к Штрейхеру, как будто хотел сказать: после всего услышанного здесь я не могу даже видеть этого расистского изувера. Франк покраснел. Розенберг заерзал на месте. Геринг, как обычно, снял наушники, что должно было означать: пусть слушает тот, кому это в упрек.

Во время перерыва на завтрак адвокат Кранцбюллер спросил своего подзащитного:

— Никто ничего не знал об этих вещах?

Дениц только пожал плечами. За него ответил Геринг:

— Конечно нет. Вы ведь понимаете, что даже в батальоне командир не знает ничего, что происходит на линии. Чем выше вы стоите, тем меньше знаете, что происходит внизу.

Это была очередная жалкая попытка человека, создавшего в Германии концлагеря, являвшегося организатором гестапо, уйти от ответственности. Как глубоко прав оказался один из представителей обвинения, заявивший еще в первый день процесса:

— Доказательства, представленные здесь, будут столь ошеломляющими, что ни одно из них не может быть опровергнуто. Подсудимые станут отрицать только свою личную ответственность или то, что они знали об этих преступлениях...

Большой вклад в разоблачение гитлеровских военных преступников внесли советские свидетели. Они раскрыли факты чудовищных преступлений гитлеровцев на территории нашей страны.

Вот к свидетельскому пульту подходит очень импозантный пожилой человек с величественной черной с проседью бородой. В ответ на вопросы о его ученом звании он отвечает, что является действительным членом Академии наук СССР, действительным членом Академии архитектуры СССР, действительным членом и президентом Армянской академии наук, почетным членом Иранской академии наук, членом Общества антикваров в Лондоне, членом-консультантом американского Института археологии и искусства. То был выдающийся советский ученый Иосиф Абгарович Орбели. Только он собрался начать свои показания о варварских разрушениях памятников культуры и искусства в Ленинграде, как к микрофону подошел защитник Серватиус:

— Я прошу господина председателя не заслушивать свидетеля Орбели, потому что Ленинград никогда не был оккупирован немецкими войсками.

Этот странный довод, как бы одним ударом исключавший возможность предъявления нацистам обвинений в преступлениях, совершенных на неоккупированных территориях, был отвергнут судом, и академик Орбели приступил к даче показаний. С болью в душе он поведал трибуналу об обстреле немецкой артиллерией Эрмитажа, страшных разрушениях ценнейших памятников зодчества в Петергофе.

Адвокат генерального штаба Латернзер, обращаясь к академику И. А. Орбели, спрашивает:

— Не известно ли свидетелю, какие военные объекты находятся рядом с Эрмитажем?

Орбели спокойно отвечает, что рядом с Эрмитажем никаких военных объектов не было И, упреждая новые вопросы, тут же уточняет: если адвокат имеет в виду здание штаба, расположенное на Дворцовой площади, то оно почти не пострадало от артналетов, тогда как в Эрмитаж каждый день попадали снаряды.

Адвокат не унимается:

— Знаете ли вы что-нибудь о располагавшихся вблизи этих зданий артиллерийских батареях?

И Орбели отвечает:

— На всей площади около Эрмитажа и Зимнего дворца не было ни одной артиллерийской батареи, потому что с самого начала принимались меры к тому, чтобы не допустить излишних сотрясений вблизи зданий, где находятся такие музейные ценности.

Посрамленный Латернзер уходит на свое место. На выручку ему спешит Серватиус.

С этим адвокатом мне не раз приходилось беседовать, и всегда меня несколько удивляло, что он совершенно свободно, почти без всякого акцента говорит по-русски. Как-то я не удержался и спросил, где ему удалось так хорошо изучить русский язык. Но он уклонился от ответа, пробормотал что-то невнятное насчет детского воспитания, домашних учителей и поспешно удалился.

Теперь Серватиус подошел к трибуне и, что называется, с ходу атаковал академика Орбели:

— Ведь вам известно, свидетель, что рядом с Эрмитажем имеется мост? Разве это не военный объект?

Адвокат, конечно, имел в виду Дворцовый мост. Поставив свой вопрос, он сделал короткую, заранее рассчитанную паузу и надменно закончил:

— Имеете ли вы, господин свидетель, какие-нибудь артиллерийские познания, чтобы сделать вывод, будто целью немецких обстрелов был дворец, а не мост?

Однако Серватиусу повезло не больше, чем его коллеге Латернзеру. Правда была на стороне свидетеля, и академик Орбели ответил очень резонно:

— Я никогда не был артиллеристом, но предполагаю, что, если немецкая артиллерия обстреливает мост, она не может всадить в него один снаряд, а во дворец, находящийся в стороне, — тридцать снарядов. В этих пределах я — артиллерист.

* * *

Система доказательств, использованных на процессе, таила в себе немало сюрпризов для подсудимых.

Вот берет слово помощник главного советского обвинителя Л. Н. Смирнов и предъявляет показания Зигмунда Мазура, препаратора анатомического института в Данциге. Этот свидетель показывает, как из человеческого жира нацисты производили мыло. Одновременно суду предъявляется утвержденная соответствующими инстанциями рецептура: «после остывания готовое мыло выливать в формы».

Подсудимые стараются не смотреть на обвинителя. Их внимание приковано к какому-то предмету, выставленному на стол. Предмет накрыт бедой материей, и они, конечно, угадывали, что это очередной страшный сюрприз.

Прокурор недолго томил подсудимых. Сдернув белое покрывало, он предъявил суду так называемые «кюветы», или, проще говоря, формы, в которые вливалось жидкое еще мыло. А вот и само мыло. В руках обвинителя с виду обыкновенные куски мыла, но кто знает, сколько было загублено человеческих жизней для того, чтобы немецкие парфюмерные фирмы могли получить этот «товар»!

Затем в руках обвинителя появляется нечто вроде куска кожи. Да, это кожа, и, если к ней присмотреться, не выделанная еще кожа. Но содрана она не с животного, а с человеческой спины.

Когда Л. Н. Смирнов произнес эти слова, по залу прошел приглушенный стон. Многие передернулись, как будто ощутили прикосновение нацистского палача к своему телу.

У стены на столах тоже стоят какие-то предметы, прикрытые простынями. По указанию обвинителя простыни убирают, и перед глазами всех присутствующих появляются куски уже выделанной человеческой кожи, посаженные на распялки. На каждом из них следы красивой татуировки. Люди, которые имели несчастье в молодые годы легкомысленно разузорить себя, оказавшись в руках нацистов, сразу обрекались на страшные муки и надругательства. Татуированных непременно убивали, а из их кожи делали абажуры и различную галантерею.

Тут же под стеклянным колпаком — высушенная голова человека величиной с кулак. На ней сохранились волосы, а на шее следы веревки.

Мороз пробегал по телу. Чья это кожа? Кому принадлежала эта голова? Может быть, это русский, а может быть, поляк или француз. Точно известно только то, что голова этого несчастного на специальной подставке как сувенир стояла на письменном столе начальника концлагеря Освенцим.

Еще до приезда в Нюрнберг Лев Николаевич имел опыт допроса и обвинения нацистских преступников. Человек большой культуры, высокообразованный юрист и один из наиболее талантливых наших судебных ораторов, он блестяще провел процесс над десятью немецко-фашистскими палачами в Смоленске. Там он выступал в качестве главного обвинителя и по ходу дела хорошо изучил самые разнообразные методы преступлений гитлеровцев против гражданского населения, приемы их маскировки. Именно поэтому в Нюрнберге ему и было поручено предъявление трибуналу доказательств виновности нацистской клики в преступлениях против человечности.

Выбор оказался очень удачным. Речи Л. Н. Смирнова на Нюрнбергском процессе поражали не столько пафосом чувств, сколько силой логики, убедительностью и, я бы сказал, своей научностью, весьма интересными и ценными для юристов и историков обобщениями. Вот он анализирует многочисленные акты зверств.

— Единство злой воли, — говорит советский обвинитель, — проявлялось в единстве приемов исполнителей злодеяний, однотипности техники умерщвления людей... Одно и то же устройство газовых камер, массовые штамповки круглых банок с отравляющим веществом «циклоном А» или «циклоном Б», построенные по одним и тем же типовым проектам печи крематориев, одинаковые планировки лагерей уничтожения, стандартная конструкция чудовищных машин смерти, которые немцы называли газвагенами, а наши люди душегубками, техническая разработка конструкций передвижных машин для размалывания человеческих костей — все это указывало на единую злую волю, объединяющую отдельных убийц и палачей... Вы увидите, господа судьи, что места захоронения немецких жертв вскрывались советскими судебными медиками на севере и на юге страны, могилы были отделены одна от другой тысячами километров, и очевидно... злодеяния совершались различными физическими лицами. Но одинаковыми были приемы совершения преступлений. Одинаково локализировались ранения. Одинаково подготавливались маскируемые под противотанковые рвы или траншеи гигантские ямы-могилы...

Лев Николаевич не раз возвращается к этому вопросу, раскрывая то главное, что содействовало созданию в Германии огромного слоя палачей. Советский обвинитель говорит о государственно организованном характере преступлений, о роли многолетнего расистского воспитания, о привитии гитлеровцам чувства материальной заинтересованности в войне, о специальных приказах Гитлера, запрещающих привлекать нацистов к ответственности за преступления, одним словом, о всем том, что помогло нацистской партии воспитать многие десятки тысяч исполнителей сатанинского плана массового уничтожения людей.

Недоуменные взгляды Геринга, Розенберга, Шираха, Штрейхера как бы вопрошают: «Позвольте, а мы-то тут при чем?» Эта их «святая наивность» никого, однако, не могла обмануть. Именно они, Геринг и Розенберг, Штрейхер и Ширах, в течение многих лет развращали немецкий народ, внушали ему, что «совесть — химера», от которой истый германец должен освобождаться, что, кроме немцев, нет в мире людей, достойных существования. Страшной иллюстрацией плодов такого развращения народа как раз и явились выставленные в зале суда вещественные доказательства.

Нацисты сами завели точный бухгалтерский учет своим преступлениям. Ни одно убийство не должно было остаться неучтенным. В концлагерях велись гроссбухи, где в алфавитном порядке отмечалось «прибытие» и «убытие» заключенных. Обвинитель предъявляет одну такую книгу. Она настолько массивна, что Л. Н. Смирнов с трудом передает ее на судейский стол.

Во время перерыва я сам заглянул в нее. У всех погибших каллиграфическим почерком указана одна причина смерти — «сердечное заболевание». В лагере они не задерживались. Смерть вскоре настигала их. И погибали они тоже в алфавитном порядке.

Никто даже из самых ярых противников гитлеровского режима не мог представить себе картину деловой сдачи в германский банк тысяч колец, серег, часов, брошей, снятых с убитых и истерзанных в концлагерях людей, золотых пломб, выдранных из их зубов. За всю многовековую историю человечества никогда еще ни одно государство не обвинялось в подобных преступлениях. Лишь на Нюрнбергском процессе все это раскрылось в страшной своей наготе и было подтверждено свидетельскими показаниями.

Точно так же, как Смоленск был для Л. Н. Смирнова этапом на пути в Нюрнберг, сам Нюрнбергский процесс, где он так мастерски изобличал кровавые злодеяния немецко-фашистских завоевателей, открыл перед ним новые дороги. Из Нюрнберга Лев Николаевич был командирован в Токио на судебный процесс главных японских военных преступников. А еще через несколько лет выступал в качестве главного обвинителя на Хабаровском процессе по делу опять-таки японских военных преступников, обвинявшихся в подготовке и применении бактериологического оружия.

Но вернемся в Нюрнберг. Много сюрпризов для подсудимых заключал в себе и сосредоточенный там огромный фотофонд. Гитлеровцы любили позировать перед объективами фото — и киноаппаратов, совершенно не подозревая, что в конечном счете это обернется против них.

Кальтенбруннер, например, отрицает, что он когда-либо бывал в лагере Маутхаузен и тем более присутствовал при массовой загрузке печей трупами. Но как на грех, сохранились фотографии: шеф гестапо с важным видом наблюдает за работой печей. Таких фотографий сотни. Но подсудимый не торопится узнать на них собственную персону. Для него «не ясно изображение». И тогда обличающие Кальтенбруннера фотодокументы передаются в комнату 158.

Там сидит плотный пожилой немец среднего роста в клетчатом пиджаке. Это Генрих Гофман. До 1938 года он никому не был известен. Зарабатывал «на хлеб» фотографированием обнаженных танцовщиц. Потом переключился на издание порнографических открыток. Натуру для своих съемок Гофман подбирал во второразрядных кабачках, и одна из многочисленных натурщиц ему понравилась, стала помощницей. То была Ева Браун, которой судьба судила впоследствии завоевать внимание и благосклонность Гитлера. Гофман не очень кручинился, когда Ева сменила его на фюрера, тем более что сделка, заключенная по этому поводу, была весьма выгодной: он обязался уничтожить все негативы, запечатлевшие обнаженную Еву Браун, и взамен приобретал монопольное право фотографировать Гитлера. Генрих Гофман быстро переключился с порнографии на гитлерографию и через самое короткое время сделал в «третьей империи» блистательную карьеру. Он основал большое издательство, оборот которого составил за двенадцать лет 58 миллионов марок. Гитлер присвоил своему лейбфотографу профессорское звание и даже наградил золотым значком нацистской партии.

Так до поры до времени развивалась карьера придворного фотографа. Но ничто не вечно под луной, а тем более под нацистским скипетром. В 1945 году уже состарившийся Гофман рад был и тому, что его «используют по специальности» в качестве эксперта фотодокументов. В зал суда этого эксперта не пускают. Только раза два по утрам до начала судебного заседания я видел его там затаившимся в углу. Блуждающим взглядом он обводил своих бывших клиентов, оказавшихся на скамье подсудимых.

Гофман был не единственным человеком, передавшим трибуналу многочисленные фотографии разоблачительного характера. Случалось и так, что сами заключенные концлагерей, чудом спасшиеся, привозили в Нюрнберг фотоулики.

У свидетельского пульта Франсуа Буа, молодой высокого роста француз, вызволенный из Маутхаузена. Будучи фотографом по профессии, он использовался администрацией этого концлагеря на работе в отделе по установлению личности заключенных. Это позволило Буа положить на стол суда целую пачку фотографий о Маутхаузене, либо сделанных им самим, либо переданных ему эсэсовцами в виде негативов для проявления и отпечатания.

Вот одна из этих страшных фотографии. На ней изображен так называемый «маскарад», Буа поясняет:

— Он устроен «в честь» одного сбежавшего австрийца. Беглец, работая столяром в лагерном гараже, смастерил такой ящик, в котором можно было спрятать человека, и в этой таре с помощью товарищей попытался вырваться из лагеря. Но его поймали, приговорили к казни и провели на виселицу перед строем из десяти тысяч заключенных под музыку оркестра цыган. На снимке вы видите этого несчастного уже качающимся в петле, а оркестр все еще играет польку «Бейер Барель».

На другой фотографии — человек, повешенный на дереве. Буа комментирует:

— Это еврей, я не знаю, из какой он страны. Его посадили в бочку с водой и держали там до изнеможения. Потом избили до полусмерти и дали десять минут на то, чтобы он сам казнил себя. Несчастный повесился, употребив для этого собственный пояс (он понимал, что его ждет в противном случае). А снимок этот сделан обершарфюрером Паулем Рикке.

Дальше Буа предъявляет фотографию, на которой запечатлен визит в лагерь Маутхаузен нацистского министра вооружений Шпеера. Министр в прекрасном расположении духа. С самодовольной улыбкой он пожимает руку начальнику лагеря оберштурмбанфюреру Цирайсу.

Советский обвинитель Руденко обращается к свидетелю с вопросом, что ему известно об истреблении в Маутхаузене советских военнопленных. Буа в затруднении:

— Я знаю так много, что мне не хватило бы месяца, чтобы рассказать об этом.

Франсуа Буа с волнением передает суду новую фотографию. Судьи рассматривают ее и затем предлагают ознакомиться с ней защите и подсудимым. Я вижу, как вытягиваются шеи Геринга и Кейтеля, как через их головы смотрят на фотографии Иодль и Дениц.

Во время перерыва я тоже взглянул на эту фотографию. На снегу донага раздетые и босые стоят, словно выстроенные на поверку, тридцать советских солдат. Они ужасно худы, ребра выпирают так, будто и кожи нет. Из темных глазниц с трагическим выражением смотрят глаза. Но в этих глазах еще горит огонь, еще есть непоколебимая решимость. Жить им осталось недолго, однако ни один из них не потерял присутствия духа, не обнаружил покорности, униженности.

* * *

29 ноября 1945 года подсудимые, которых, как обычно, доставили утром в судебный, зал, обратили внимание, что на одной из стен установлен белый экран. Предстояла демонстрация серии документальных фильмов, отснятых в свое время официальными нацистскими кинохроникерами.

Зал погружается во тьму, но лица подсудимых на виду: они подсвечиваются снизу специальным устройством. Первые кинокадры не вызывают беспокойства. На экране годы борьбы нацистов за власть, создание вермахта, воздушный парад Люфтваффе. Геринг улыбается. Он видит себя в качестве командующего нацистской авиацией.

Потом промелькнули парады сухопутных сил, новые огромные заводы вооружения и их крестный Яльмар Шахт. Это он щедро отпускал миллиарды марок на их строительство.

Геринг подталкивает Гесса, который безучастно смотрит то в пол, то в потолок. Гесс лишь на мгновение обращается к экрану, который переносит его на очередное фашистское сборище в рейхстаг. Он видит там самого себя приводящим банду «парламентариев» к присяге на верность фюреру.

Геринг довольно громко говорит своим соседям, что «фильм вдохновляющий». Настолько вдохновляющий, что под его влиянием «даже сам обвинитель Джексон, вероятно, захотел бы вступить в нацистскую партию».

Но вот настроение на скамье подсудимых резко меняется. На экране новый документальный фильм — «Концентрационные лагеря».

Когда вспоминаешь теперь реакцию на него главарей гитлеровской клики, невольно обращаешься мысленным взором к тому, что происходит сейчас в Западной Германии. Новому поколению немцев старые милитаристы стремятся ныне внушить, что все нападки на них и даже сам Нюрнбергский процесс — не что иное, как «ложь и софистика», «подлейшая фальсификация истории». Но пусть они попробуют ознакомить это новое поколение немцев с теми самыми хроникальными фильмами, которые показывались в Нюрнберге Герингу и Кейтелю, Иодлю и Деницу!

Гестаповская кинохроника не предназначалась, конечно, для широкой публики. Кадры, отснятые в концлагере Освенцим, леденят кровь. Нескончаемой вереницей проходят перед зрителем десятки тысяч несчастных, ожидающих смерти. Их избивают, травят собаками. А вот и конец их страдальческого пути — знаменитые печи-крематории. Перед входом в крематорий — горы обуви, детские вещи.

А это что такое? Целый склад тюков. Это волосы, срезанные у жертв перед казнью. На тюках надписи: «Волос мужской», «Волос женский».

Поглядываю на скамью подсудимых. Подсвеченные их лица выглядят какими-то жуткими призрачными масками.

А на экране опять горы ботинок, горы трупов и... оркестр, составленный из лучших музыкантов Европы. Он исполняет «танго смерти», заглушая стоны несчастных. Потом гитлеровцы уничтожили и самих оркестрантов, стоны которых уже не заглушал никто...

Шахт старается не смотреть на экран. Он отворачивается в сторону гостевой галереи. Какое ему, финансисту и коммерсанту, дело до всех этих преступлений? Но его величайшее ханжество никого не может обмануть. Не будь главного казначея войны, не было бы и печей Освенцима.

Нейрат опустил голову. Функ, который хранил в подвалах Рейхсбанка снятые с жертв золотые вещи и вырванные из ртов тысяч замученных людей золотые коронки и мосты, закрыл глаза и сам похож на мертвеца. Работорговец Заукель вытирает пот со лба. Франк всхлипывает. Шпеер подавлен и тоже всхлипывает. Геринг двумя руками опирается о скамью, смотрит преимущественно в сторону. Розенберг нервно покачивается, оглядывается, хочет видеть, как ведут себя остальные. Один из защитников произносит: «Боже мой, какой ужас!»

Освенцимские кинокадры сменяются кадрами из Бухенвальда. Снова всепожирающие печи и абажур из татуированной человеческой кожи.

Когда на экране появляются тюки волос и диктор объявляет, что это «сырье» использовалось для производства специальных чулок для команд подводных лодок, Дениц отворачивается, что-то шепчет Редеру.

А вот и Дахау. 17 тысяч мертвецов... Функ теперь плачет безудержно. Франк кусает ногти.

Потом на экране появляется Иосиф Крамер — палач Бельзенского концлагеря. В яму сбрасываются женские тела. И Франк совсем теряет самообладание. Он кричит задыхающимся голосом:

— Грязная свинья!

По окончании этого фильма доктор Джильберт услышал реплику Штрейхера:

— Может быть, в последние дни нечто подобное действительно происходило.

Ему отвечает Фриче:

— Миллионы в последние дни? Нет!..

Когда все эти неопровержимые данные о виновности нацистской партии и ее главарей исследовались трибуналом, мне невольно вспомнились слова одного из обвинителей: «Наши доказательства будут ужасающими, и вы скажете, что я лишил вас сна».

Вечером Джильберт направился в камеры. Зашел к Фриче. Тот глядел на него отсутствующим взглядом и еле выговаривал:

— Никто на земле и на небе не сумеет снять этого позора с моей страны. Ни в грядущих поколениях, ни в течение столетий.

Но пройдет всего шесть лет, и, оказавшись на свободе, в атмосфере нового милитаристского угара, охватившего Западную Германию, он напишет книгу, в которой будет начисто все отрицать...

От Фриче Джильберт проследовал к Франку. Едва доктор завел речь о просмотренном фильме, Франк заплакал и запричитал:

— Подумать только, что мы жили, как короли, и верили в этого зверя!.. Не позвольте никому убеждать вас в том, что мы ничего не знали. Все знали, все понимали, постоянно чувствовали что-то ужасное в нашей системе... Вы еще слишком хорошо обращаетесь с нами, — продолжал он, показывая на еду, стоявшую на столе. — Ваши военнопленные и наш собственный народ умирали от голода в концлагерях... Бог мой, спаси наши души!.. Да, доктор, то, что я говорю вам, истинная правда. Этого суда хотел сам господь...

Франк видел Треблинку, Майданек и Освенцим не только на экране. Он самолично наносил туда визиты. И тогда не плакал и не ударялся в истерику. А теперь вот, увидев документальный фильм и явственно почувствовав прикосновение веревки к собственной шее, вдруг разрыдался. Над чем? Конечно же только над своей судьбой.

...Джильберт у Папена. Доктор интересуется, почему этот старый диверсант, человек, открывший Гитлеру дорогу к власти, демонстративно отвернулся от экрана? Ответ предельно лаконичен:

— Я не хотел видеть позор Германии.

Шахт жалуется Джильберту:

— Неслыханно, что меня заставляют сидеть с этими преступниками на одной скамье!

Но мы еще убедимся, что ничего неслыханного в этом не было.

И может быть, ошибка состояла в том, что Шахта посадили далеко от Геринга.

...Камера Заукеля. Он дрожит всем телом и уверяет Джильберта:

— Я бы задушил себя собственными руками, если бы творил хоть малейшее из того, что нам показали. Это позор! Это позор для нас, наших детей, наших внуков!

Кейтеля Джильберт застает за едой. Он не вступает в разговор до тех пор, пока доктор сам не заговаривает относительно фильма. Положив на стол ложку, фельдмаршал германской армии роняет всего несколько слов:

— Это ужасно! Когда я смотрю подобные вещи, стыжусь, что я немец.

Геринг ушел от обсуждения этой темы.

Фриче оказался словоохотливее:

— Да, доктор, это была последняя капля. Я смотрел на экран, и у меня было чувство все возрастающей кучи грязи, в которую я погружаюсь и постепенно задыхаюсь.

Джильберт заметил Фриче, что Геринг гораздо спокойнее и, как видно, проще относится ко всему этому. Тогда Фриче стал проклинать Геринга, этого «толстокожего носорога, который позорит немецкий народ».

Для чего я воспроизвожу здесь все это? Разве не ясно, что и слезы, и причитания, и велеречивые восклицания подсудимых — сплошное лицемерие. Но не в том суть. Суть в другом: никто из тех, кто держал ответ перед лицом Международного трибунала, даже в неофициальных беседах наедине с доктором Джильбертом не решался отрицать содеянных нацистами преступлений, а лишь стремился выгородить самого себя, представиться сторонним наблюдателем. Какой же мерзостью является современная западногерманская пропаганда, стремящаяся реабилитировать нацизм!

На Нюрнбергском процессе Геринг и Риббентроп, Кейтель и Иодль боялись самого слова «киноэкран». Он не сулил им приятных минут. Но никому из них и в голову не приходило подвергать сомнению то, что запечатлено хроникерами-документалистами на десятках тысяч метров кинопленки.

Почему же в таком случае правительство Бонна заявляет теперь официальные дипломатические протесты правительствам других стран, где прогрессивные режиссеры попытались средствами художественного кинематографа довести до миллионов людей лишь малую толику того, что демонстрировалось в Нюрнберге? Почему их так тревожит кинопересказ давно разоблаченных преступлений Гитлера и Гиммлера, Геринга и Кальтенбруннера? Исчерпывающий, мне кажется, ответ дал на эти вопросы известный итальянский кинорежиссер Витторио де Сика, объясняя причины развернувшейся в Бонне кампании травли против антифашистского фильма «Затворники из Альтоны»:

— Западная Германия и сейчас заражена фашизмом.

И уж коль скоро зашла речь о кино, я никак не могу не вспомнить здесь добрым словом выдающегося советского кинодокументалиста Романа Кармена, его боевых товарищей Бориса Макасеева, Виктора Штатланда, Сергея Семенова, Виктора Котова и совместно созданный ими фильм «Суд народов». Перефразируя одного из обвинителей, можно смело сказать, что к этому фильму историки могут обращаться в поисках правды, а политики — в поисках предупреждения.

Если бы суду в Нюрнберге потребовались новые доказательства виновности гитлеровской клики, их мог бы доставить Роман Кармен. Этот человек видел так много и так хорошо, обладал такой коллекцией зафиксированных на пленку отвратительных преступлений германского фашизма, что стал бы, пожалуй, одним из главных свидетелей обвинения.

Увы, он прибыл в Нюрнберг не как свидетель, а как солдат, который считал, что его путь по пыльным и кровавым дорогам войны еще не завершен и что здесь, в Нюрнберге, он должен создать кинематографический эпилог войны, эпилог возмездия нацизму. Еще в комсомольские годы я видел боевые киноотчеты Кармена с фронтов героической Испании. А во время Великой Отечественной войны перед объективом его камеры поочередно прошли и страшные, но героические картины ленинградской блокады, и начало великого перелома в ходе нашей смертельной схватки с фашизмом — битве на Волге, и последующее неудержимое наступление победоносной Советской Армии. Были тут и радостные лица освобожденных людей, были и варварства Освенцима, Майданека, Треблинки. Все видел и запечатлел для истории советский режиссер. Запечатлел хорошо, выразительно, а главное — достоверно.

В отличие от многих своих зарубежных коллег здесь, в Нюрнберге, Роман Кармен никогда не гонялся за дешевой сенсацией. Как всякий большой художник, он явно предпочитал этому кропотливый отбор материала для своего будущего фильма.

Вот он наблюдает за Риббентропом. Кармен видел его во времена «славы и величия», а теперь ему нужен Риббентроп с таким жестом, который сразу раскрывал бы, чего ждет от судьбы этот некогда самодовольный субъект. И Кармен, набравшись терпения, ждет, как охотник в засаде. Вот Риббентроп левой рукой пытается расстегнуть ворот рубашки, ему душно. И камера сработала. Жест очень символичен.

Так кадр за кадром Кармен и его друзья создали настоящий исторический документальный фильм, потрясающий по силе своего воздействия на зрителя. Он и двадцать лет спустя после Нюрнберга по-прежнему находится на передовой линии борьбы за мир. Справедливость требует отметить, что успеху этого фильма в большой степени способствовали сопровождающие его гневные слова писателя-солдата Бориса Горбатова.

А из фотокорреспондентов мне особенно запомнился Евгений Холдей. Он с честью завоевал почетное право быть одним из фотолетописцев этого исторического процесса. С камерой и автоматом Женя прошел нелегкий путь от Москвы до Берлина. С десантниками высаживался на Малую землю в районе Керчи. В числе последних оставил осажденный Севастополь, а затем одним из первых вступил в освобожденный город-герой. С передовыми частями проследовал через Софию, Будапешт, Белград. Наконец, на первой полосе «Правды» появился его снимок, запечатлевший водружение Знамени нашей победы над рейхстагом. Снимал Женя и подписание акта о капитуляции фашистской Германии в Потсдаме. Фотографический же отчет о Суде Народов явился как бы логическим завершением его честного солдатского пути.

О тех, кто подписал приговор

Когда вы входили в зал суда, то первое, что бросалось в глаза, это стол, за которым сидели восемь судей. Каждая из четырех стран — СССР, США, Великобритания и Франция — была представлена двумя судьями, один из которых являлся членом Международного трибунала, другой — его заместителем. Это разделение не имело сколько-нибудь существенного значения. Приговор, например, подписан всеми: и членами суда, и их заместителями. Да и в ходе процесса те и другие на равных основаниях участвовали в обсуждении важнейших вопросов.

Председателем Международного трибунала был избран член Верховного суда Великобритании лорд Джеффри Лоуренс. Рассказывали, что в Нюрнберг он попал в силу сложившейся традиции: время от времени всем членам Верховного суда Великобритании приходится выезжать в заморские командировки.

Не знаю, кто мог бы поехать вместо него, но почему-то убежден, что среди британских судей едва ли можно было подобрать кандидатуру более подходящую для председателя Международного трибунала. Лоуренс оказался на высоте своих задач. Он вел процесс с большим знанием дела и достоинством.

Это был человек небольшого роста, лет около шестидесяти, полный, с лысой головой и в очках, постоянно сползающих на нос. По его лицу часто пробегала улыбка: сэр Джеффри Лоуренс обладал хорошим чувством юмора.

Он крепко держал в своих руках бразды судебного следствия, но делал это очень деликатно, внешне спокойно, никогда не повышал голоса. Казалось, что вывести Лоуренса из состояния равновесия просто невозможно. Тем не менее он сразу поставил себя так, что даже самым недисциплинированным, самым развязным подсудимым и адвокатам приходилось безоговорочно выполнять все его распоряжения. Сама природа щедро наделила этого человека данными, необходимыми для судьи.

— Мы не должны ни на минуту забывать, что по протоколам судебного процесса, по которым сегодня мы судим этих людей, история будет завтра судить нас самих. Мы должны добиваться такой беспристрастности и целостности, такого умственного восприятия, чтобы этот судебный процесс явился для будущих поколений примером практического осуществления надежд человечества на справедливость.

Эти слова, сказанные в Нюрнберге одним из обвинителей, безусловно, выражали судейское кредо и лорда Лоуренса.

Я наблюдал его близко не только в зале суда, но, что гораздо важнее, и в закрытых, так называемых организационных, заседаниях трибунала. Там рассматривались многочисленные ходатайства подсудимых и их защиты о вызове тех или иных свидетелей, об истребовании документов или других доказательств. И нужно прямо сказать, что Лоуренс, а вместе с ним и другие судьи в высшей степени объективно, с большой терпимостью относились к таким ходатайствам. Каждый судья понимал, что проблема беспристрастности и всесторонней проверки доказательств на таком беспрецедентном процессе в течение многих лет будет волновать историков и юристов, философов и политиков.

Но наряду с беспристрастностью и терпимостью от председателя трибунала, несомненно, требовалось еще и умение руководить ходом судебных заседаний. Зал был полон не только непосредственными участниками процесса, но и такой зачастую трудно управляемой публикой, как журналисты. Их бурная реакция на те или иные реплики сторон нередко грозила нарушить нормальный ход судебного заседания или то, что судьи называют торжественностью и достоинством судоговорения. В этих случаях лорд Лоуренс неизменно был на высоте положения, хотя и не пользовался для наведения порядка никакими атрибутами председательской власти. В его руках не было ни традиционного звонка, ни столь же традиционного молоточка.

Кстати, о молотке. В первые дни процесса этот инструмент лежал на столе возле председательского кресла. Привез его с собой американский судья Фрэнсис Биддл. Молоток этот, как рассказывали, был в определенном смысле историческим: его использовали на выборах Франклина Рузвельта губернатором штата Нью-Йорк. Рузвельт долго хранил этот дорогой ему сувенир, но потом подарил Биддлу. Последний где-то в глубине души таил надежду, что его могут избрать председателем Международного трибунала и захватил молоток с собой, Когда же оказалось, что председательствовать будет лорд Лоуренс, американец сделал красивый жест и преподнес ему эту историческую реликвию (надо полагать, на время процесса). Случилось это перед открытием первого судебного заседания — 20 ноября 1945 года. Но, увы, председательский молоток просуществовал всего два дня. Узнав историю этого инструмента, его «увели» журналисты, скорей всего, американские. Биддл длительное время был безутешен, но Лоуренс пережил происшедшее без заметного волнения.

Как председательствующий, сэр Джеффри Лоуренс особенной активности в ходе судебных заседаний не проявлял. Он резонно считал, что для этого у него будет достаточно возможностей на другой стадии судебного разбирательства, когда в совещательной комнате придется решать судьбу подсудимых.

Про Лоуренса нельзя было сказать, что в нем превалирует политик над юристом. Пожалуй, напротив, он производил впечатление юриста-догматика, человека, который превыше всего ставит точное следование установленной норме закона. Лоуренс строжайше следил за тем, чтобы во всех деталях соблюдались Устав и регламент трибунала. Его нисколько не смущало то, что иные газеты подвергали судей критике за медлительность в рассмотрении столь бесспорного дела.

Помню, в одной из газет появилась карикатура. За судейским столом сидит лорд Лоуренс. Он уже оброс длиннейшей бородой, стелящейся через стол и весь зал к выходу. На скамье подсудимых нет ни одного человека. Лорд Лоуренс ударяет молотком и объявляет:

— Процесс закончен. Последний подсудимый умер по старости лет.

Когда мы показали Лоуренсу эту карикатуру, он только улыбнулся, оценив остроумие художника. В его манере ведения процесса ничего, однако, не изменилось.

Любой юрист знает, что еще до вынесения приговора иной судья, сам того не желая, дает сторонам и аудитории веские основания для установления его позиции по делу. Это случается обычно, когда судья слишком часто задает вопросы и позволяет сторонам или даже подсудимым вовлечь себя в спор. Ситуация, в которой задается вопрос, его формулировка, объем выяснения, даже тональность вопрошающего — все это нередко дает возможность проникнуть в судейскую тайну прежде, чем она раскрывается в приговоре.

Не таков был Джеффри Лоуренс. Вопросами он отнюдь не злоупотреблял, и по ним решительно ни о чем нельзя было догадаться. Во всех случаях он оставался безукоризненно вежливым, иногда чуть ироничным, но всегда уравновешенным. Лоуренс умел вовремя сделать замечание обвинителю, адвокату, подсудимому, и каждый раз оно отличалось тем большей деликатностью, чем больше было проявлено неуважения к установленному судом порядку.

Однажды Лоуренс очень мягко указал адвокату Зимерсу на то, что он без нужды задает своему подзащитному вопросы по обстоятельствам, уже хорошо известным трибуналу. Защитник обещал учесть это, но продолжал гнуть свою линию. Председательствующий проявил свойственную ему терпимость. Лишь в тот момент, когда Зимерс, обращаясь к Редеру, сказал: «Перехожу к последнему вопросу» — у Лоуренса сразу сползли на кончик носа очки, что всегда предвещало злую реплику. И она действительно последовала:

— Не кажется ли вам, доктор Зимерс, что это уже шестой последний вопрос, который вы задаете?

Весь образ жизни председателя трибунала в Нюрнберге отличался удивительной размеренностью. Вечерами, как раз в тот час, когда советские судьи Никитченко и Волчков садились за изучение материалов, подлежащих рассмотрению на очередном заседании, Лоуренс выходил со своей супругой в парк на прогулку. Он ужасно не любил, когда в неслужебное время кто-нибудь пытался навязать ему беседу, касающуюся процесса. Поэтому в тех редких случаях, когда я встречал его на прогулке, он чаще всего начинал рассказывать, и очень увлекательно, о своей конюшне скаковых лошадей. Он отлично знал каждую свою питомицу и, видимо, вообще понимал в этом деле. Лев Романович Шейнин, проведав о слабости Джеффри Лоуренса, обычно сам заводил с ним разговор о лошадях, чем ставил меня, как переводчика, в очень неловкое положение из-за незнания этой «тематики» ни на русском, ни тем более на английском языке.

* * *

В отличие от Лоуренса заместитель английского судьи сэр Норман Биркетт был высок ростом, осанист и несколько экспансивен. Живой и веселый нрав его импонировал многим.

У Биркетта не было, казалось, ничего от привычного образа чопорного англичанина. Лицо подвижное, часто меняющее свое выражение. Каштановые волосы постоянно спадают на лоб. Длинный крючковатый нос. Очень умные и живые карие глаза. Всегда он в высшей степени приветлив, общителен и остроумен. В нем много и от хорошего юриста, и от образованного политика.

Норман Биркетт оставил большую и прибыльную практику одного из ведущих адвокатов Англии и стал судьей. Из всех судей он, пожалуй, лучше всех владел пером. И в тех случаях, когда трибуналу необходимо было побыстрее составить тот или иной документ, проект его чаще всего писал Биркетт. Делал он это удивительно легко, с профессиональным блеском. Написанное им отличалось краткостью и выразительностью.

* * *

Совсем другого типа был американский судья Фрэнсис Биддл. Единственным из внешних признаков, сближавших его с Биркеттом, являлся только высокий рост. Черты лица он имел правильные, но мелкие. Коротко подстриженные усики в сочетании с большой лысиной придавали ему несколько фатоватый вид.

В правительстве Рузвельта Биддл занимал пост министра юстиции. Это уже был скорее политический деятель, чем юрист. Его сущность определялась большим опытом политической борьбы, которая время от времени то выдвигала, то устраняла его с политической сцены США. Он не являлся таким приверженцем юридической догмы, как Лоуренс, и в ходе процесса вел себя очень активно, часто задавал вопросы подсудимым и свидетелям.

Политические взгляды Биддла ни у кого, кажется, не оставляли сомнений. Это типичный американский буржуа, весьма далекий от либерализма. Он, конечно, питал искреннее отвращение к преступлениям нацистов, Но вряд ли можно было заподозрить Фрэнсиса Биддла во внутреннем одобрении всех положений Устава Международного трибунала. Многие приемы империалистической внешней политики были слишком привычными для него, чтобы считать их недопустимыми, а тем более преступными. И хотя, как судья, до приговора он мог не высказывать и действительно не высказывал своего личного политического и юридического кредо, подсудимые по отдельным его репликам, вопросам, замечаниям, по отношению к некоторым их ходатайствам узрели нечто такое, что позволяло считать его не самым страшным из судей. Папен, например, в своих мемуарах отметил: «В мистере Биддле и его заместителе Паркере мы видели лучшую гарантию справедливого приговора». А Дениц как-то раз сказал об американском судье:

— Видно, он хочет выслушать и другую сторону. Я желал бы встретиться с ним после процесса.

Вспоминается, как на закрытом заседании, где в предварительном порядке рассматривался вопрос о виновности Фриче, и Биддл, и Паркер выражали искреннее сомнение, стоит ли его вообще судить. Ведь речь шла о пропаганде войны — вещи столь обычной в условиях империалистической Америки. И разве даже такая пропаганда не есть выражение священного права свободы слова? Помню, как Джон Паркер во время обмена мнениями прямо сказал:

— Такие Фриче имеются в каждом государстве, чего же их судить?

Забегая несколько вперед, замечу здесь, что в конечном счете большинством голосов западных судей при особом мнении советского судьи Фриче был оправдан.

Но при всем том и Биддл, и Паркер искренне возмущались зверствами гитлеровцев на оккупированных территориях, отвратительными, преступными извращениями нацистов. Здесь уже у них не было никаких сомнений в том, что подобные действия наказуемы.

* * *

Рядом с американским судьей сидел судья французский — Доннедье де Вабр, человек лет шестидесяти, с редкими волосами, могучими усами моржа и в темных роговых очках.

В ход процесса де Вабр никогда не вмешивался. Я не помню, чтобы он хоть один раз задал вопрос подсудимому или свидетелю. За столом трибунала французский судья только писал, писал и писал. Писал с утра и до конца судебного заседания. Писал недели и месяцы напролет. Его записи могли бы, очевидно, составить толстейшие фолианты. Еще до войны де Вабр выпустил немало книг по международному уголовному праву. Они никогда не отличались демократичностью взглядов. Да и сам их автор, которого мне довелось наблюдать в течение года и многократно слушать его выступления на закрытых заседаниях трибунала, не производил впечатления убежденного демократа.

Наиболее ясно раскрылся де Вабр, когда рассматривался вопрос об ответственности гитлеровцев за преступления против партизан. Он никак не мог взять в толк, что тут, собственно, ставится в вину гитлеровцам.

— Международное право, — рассуждал он, — в качестве бойцов считает лишь людей в армейской форме. А если население берется за оружие, то это уже бандитизм. Таких субъектов противник вправе рассматривать как инсургентов и расстреливать без суда и следствия.

Подобные взгляды судьи, представлявшего страну, в которой в течение многих лет народ участвовал в движении Сопротивления, вызывали удивление, досаду и возмущение. Но в том-то и величие Нюрнбергского процесса, что даже столь реакционные выступления отдельных судей не могли существенно повлиять на его конечный результат. В целом трибунал правильно понимал свою роль и свои задачи. Для него было очевидно, что Нюрнбергский процесс не обычен по всей своей сути. Это — Суд народов. Суд, за которым следит все человечество. Суд, на котором обвинения предъявляются от имени миллионов людей.

Конечно, важно было, чтобы судьи в таком трибунале являлись людьми демократического мышления, вполне объективными и честными. Но ведь каждое правительство, направляя в Международный трибунал своего представителя, было суверенно. Никто не мог подсказывать ему, кого следует назначить в Нюрнберг. Тогдашний глава правительства Франции генерал де Голль в течение всей войны отрицательно относился к народному движению Сопротивления, и не удивительно поэтому, что он послал в нюрнбергский Дворец юстиции профессора Доннедье де Вабра, человека, можно прямо сказать, реакционных взглядов.

Но ничто не проходит даром. Престиж международного правосудия от такого назначения отнюдь не выиграл. Мне вспоминается один весьма неприятный эпизод, связанный с именем профессора де Вабра.

В числе подсудимых был, как известно, Ганс Франк. Пост министра юстиции, а затем генерал-губернатора оккупированной Польши он совмещал с постом президента германской академии права. Обвинители, раскрывая преступную деятельность Франка, не забыли упомянуть, что эта академия являлась рассадником реакционных юридических взглядов, что она пыталась теоретически оправдать гитлеровский террор. Между тем защитник Франка доктор Зейдль употребил немало усилий, чтобы доказать обратное, представить дело так, будто возглавляемая его подзащитным академия вовсе не была центром юридического мракобесия, а, напротив, виднейшие европейские юристы, в том числе французские, всегда якобы с большим уважением отзывались о ней и даже считали за честь участвовать в ее деятельности. Дотошный адвокат докопался, что в числе многих почетных гостей академии из других стран был и Доннедье де Вабр. Больше того, защитнику Франка стало известно, что этот «высокий гость» на одном из заседаний академии заявил: «Современное превосходство тоталитарного режима происходит от его решимости, от его молодой силы, способной отвечать новым потребностям, когда они возникают».

Я уже не помню сейчас, удалось ли доктору Зейдлю огласить приготовленный им документ. Кажется, нет. Но слух о нем распространился довольно широко, и французскому судье пришлось безмолвно проглотить эту горькую пилюлю.

При всем том я не могу сказать, что де Вабр по любому поводу чинил препятствия выполнению основной задачи трибунала. Он был достаточно умен, чтобы понимать, что времена германской академии права прошли и что теперь нужны другие речи.

Совсем иные воспоминания остались у меня о Робере Фалько — заместителе де Вабра. Это был очень симпатичный, очень лояльный человек, с истинно французским характером. Он участвовал в первой мировой войне, имел награду за храбрость, а в середине сороковых годов являлся членом Высшего кассационного суда Франции. Благо, что он, а не де Вабр представлял свою страну на лондонских переговорах по выработке Устава Международного трибунала. Не скрою, мне очень приятно было летом 1965 года вместе с моими друзьями по Нюрнбергскому процессу Ниной Владимировной Орловой и Александром Ефремовичем Луневым встретить в Москве госпожу Фалько и добрым теплым словом вспомнить ныне уже покойного судью.

А что можно сказать о члене Международного трибунала от СССР генерал-майоре юстиции Ионе Тимофеевиче Никитченко?

Тогда ему было пятьдесят лет. За спиной он имел огромный опыт юридической работы. Еще в период гражданской войны И. Т. Никитченко был председателем военного трибунала и с тех пор уже не покидал юридического поприща.

Человек больших знаний, исключительного такта и выдержки, он сразу же сумел установить хороший деловой контакт со своими иностранными коллегами. Еще до прибытия в Нюрнберг летом 1945 года Иона Тимофеевич возглавлял нашу делегацию на конференции четырех держав (СССР, США, Англия и Франция) в Лондоне, где вырабатывались Соглашение о суде над главными военными преступниками и Устав Международного военного трибунала. А осенью того же года, когда трибунал уже был сформирован, И. Т. Никитченко председательствовал на его берлинской сессии, рассматривавшей в подготовительном порядке ряд организационных и юридических вопросов.

Я не знал Иону Тимофеевича до Нюрнбергского процесса. Там узнал его хорошо. И когда приступил к работе над этой книгой, мне очень хотелось набросать в ней его портрет. Однако, перечитав «Мятеж» Д. Фурманова, сразу понял, что задача уже решена.

Позвольте, могут возразить мне, Фурманов писал о нем больше сорока лет назад, такой срок более чем достаточен для того, чтобы человеческий характер подвергся изменениям. Оказывается, не всегда. Сопоставив образ, созданный Д. А. Фурмановым, с живым Ионой Тимофеевичем в Нюрнберге, я пришел к выводу: в основных своих чертах этот человек остался прежним. Видимо, такой устойчивостью обладают лишь очень цельные натуры.

С тринадцати лет И. Т. Никитченко работал на шахтах в Донбассе и примкнул там к революционному движению. В 1914 году он вступил в партию большевиков, в 1917 году принимал активное участие в создании Красной гвардии в Новочеркасске, а 1918-й застал его уже на восточном фронте. Там он и повстречался с Д. А. Фурмановым, который острым глазом писателя подметил в нем очень типические черты.

«У Никитченко под стеклышками, словно огоньки далекой деревушки, ровным, немигающим светом лучатся покойные круглые зрачки... Никитченко может часами почти недвижимо оставаться на месте и думать, обдумывать или спокойно и тихо говорить, спокойно и многоуспешно, отлично делать какое-нибудь дело... Глядишь на него, и представляется: попадет он в плен какому-нибудь белому офицерскому батальону, станут сукины сыны его четвертовать, станут шкуру сдирать, а он посмотрит кротко и молвит:

— Осторожнее... потише... можно и без драки шкуру снять...»

Да, лучше, выразительнее, точнее не обрисовать характер Ионы Тимофеевича Никитченко. Еще и еще раз я вчитываюсь в слова Д. А. Фурманова и думаю: это как раз тот самый Никитченко, которого я видел в Нюрнберге.

Могу смело заявить, что среди нюрнбергских судей И. Т. Никитченко пользовался большим уважением. Люди умные и наблюдательные, судьи западных стран очень скоро определили, что Иона Тимофеевич обладает тем высшим благом, которое делает человека личностью. И это, конечно, влияло на установление творческого сотрудничества.

Иона Тимофеевич был согласен с Джеффри Лоуренсом в том, что Нюрнбергский процесс должен проходить в условиях максимальной объективности и беспристрастности. В этом отношении Никитченко всегда поддерживал председателя Международного трибунала. Тем не менее и самого И. Т. Никитченко, и его заместителя А. Ф. Волчкова в кулуарах называли «судьями жесткого курса». Они, безусловно, стояли на стороне Лоуренса, когда тот обеспечивал объективность и беспристрастность при рассмотрении обвинений, предъявленных подсудимым. Но как только Никитченко замечал, что подсудимые или их адвокаты переходят к тактике искусственного затягивания процесса, он решительно высказывался против и при этом в высшей степени корректно напоминал другим судьям, что статья первая Устава Международного трибунала требует не только справедливого , но и быстрого суда и наказания главных военных преступников.

Никитченко активно участвовал в процессе. Обладая огромным судейским опытом, он моментально улавливал малейшие попытки защиты задавать свидетелям так называемые наводящие вопросы. И в этих случаях тоже действовал весьма энергично, решительно пресекал всякие попытки извратить правду.

Я уже говорил, что различия в идеологии создавали определенные трудности в установлении сотрудничества между нашими судьями и судьями буржуазных стран. Время от времени между ними возникали споры при оценке тех или иных фактов. Но заслуга советских судей, несомненно, состояла в том, что в отношениях с западными коллегами они всегда старались делать акцент на то, что объединяет судейскую коллегию, а не разъединяет ее. Объединял же всех судей Устав Международного трибунала.

И. Т. Никитченко и А. Ф. Волчков не искали компромиссов лишь при решении действительно принципиальных вопросов. Тут их «жесткий курс» проявлялся в полной мере. Так было, например, при решении судьбы Фриче, когда западные судьи, по существу, отказались признать пропаганду агрессии преступлением. Так случилось и при рассмотрении вопроса об ответственности Шахта, когда перед судом встала глубоко принципиальная проблема ответственности за финансирование агрессивной гитлеровской программы вооружения. В подобных случаях советские судьи не останавливались даже перед тем, чтобы официально и открыто разойтись с буржуазным большинством трибунала. Это нашло свое яркое выражение в особом мнении советских судей при вынесении трибуналом приговора.

* * *

Заместителя члена Международного трибунала от СССР подполковника Александра Федоровича Волчкова я знал еще до войны — мы вместе работали в Наркомате иностранных дел. В течение многих лет Александр Федорович служил в органах прокуратуры, затем в нашем посольстве в Лондоне. Специально занимаясь вопросами международного права, он уже в предвоенные годы был доцентом, а во время войны, как и я, оказался в числе практических работников военной юстиции.

Хорошие знания международного права и английского языка, а также опыт зарубежной дипломатической работы, видимо, послужили определяющими мотивами при отборе кандидатуры Александра Федоровича на высокий пост заместителя советского судьи в Международном трибунале.

За судейским столом в Нюрнберге наших представителей легко было отличить от судей западных держав: и Никитченко, и Волчков сидели в своей военной форме. Долго, но безуспешно другие члены трибунала убеждали их облачиться в черные судейские мантии. Иона Тимофеевич и Александр Федорович твердо были убеждены, что военная форма больше к лицу судьям Международного военного трибунала.

* * *

В течение целого года сотрудничали судьи, различные по своему воспитанию и мировоззрению, представлявшие полярно противоположные системы права. И тем не менее в решении важнейших вопросов они нашли общий язык. Достигнуто это благодаря тому, что перед Нюрнбергским трибуналом стояли общедемократические задачи — задачи борьбы с агрессией, с войной, которая угрожает всему человечеству. Все народы были заинтересованы в том, чтобы не только наказать германских агрессоров, но и создать препятствия для возрождения германского милитаризма.

Нюрнбергский процесс явился одним из серьезных свидетельств возможности широкого сотрудничества стран с различным социальным строем для достижения общедемократических целей, в том числе главной из них — борьбы за прочный мир.

Хорошо судье или прокурору в обычном судебном процессе, когда он должен руководствоваться детально разработанными уголовными и уголовно-процессуальными кодексами своей страны, четко определяющими ответственность подсудимого и порядок судопроизводства. Неизмеримо сложнее обстояло дело в Нюрнберге. Читатель уже видел, к каким только приемам юридического крючкотворства не прибегали адвокаты и подсудимые, используя несовершенства международного закона в борьбе с агрессией. В составе защиты, как уже говорилось, преобладали крупные специалисты не только уголовного, но и международного права, люди с профессорскими званиями, ученые зубры, в течение многих лет тренированные в искусстве оправдывать ставшую уже традиционной германскую практику грубейшего произвола в отношениях с другими странами и народами.

И судьи нюрнбергские, и обвинители были исключительно опытными юристами-криминалистами. Но этого оказалось недостаточно. Здесь требовалось постоянно быть в готовности дать научно обоснованную отповедь попыткам защиты вывести страшных преступников из-под карающей десницы правосудия.

Устав трибунала не представлял собой в этом отношении панацеи. Он лишь в основном и главном кодифицировал принцип ответственности за нарушение международного права. Кроме него необходимо было пользоваться бесчисленным количеством различных международных конвенций, международных обычаев, судебными прецедентами. И тут на помощь пришли крупнейшие ученые-правоведы.

В составе нашей делегации на Нюрнбергском процессе многотрудную роль научного консультанта выполнял член-корреспондент Академии наук СССР профессор А. Н. Трайнин. Несмотря на значительное различие в возрасте и положении, мы как-то очень подружились с ним. Много позднее я понял, что этой дружбой и добрым ко мне расположением ученого с мировым именем всецело обязан характеру Арона Наумовича Трайнина. Этот среднего роста человек, с подвижным лицом и живыми, умными, я бы сказал, несколько лукавыми глазами, удивительно тепло относился к людям. У него было бесчисленное количество учеников, которых он до конца жизни щедро одарял своими советами и глубочайшими познаниями.

Долгие годы связывали А. Н. Трайнина с Московским университетом. Там он в свое время блестяще закончил юридический факультет. Там, будучи еще студентом, пристрастился к научной работе. Там примкнул к студенческому революционному движению и уже в юности дважды познал, что такое тюрьма. Но из тюрьмы он опять возвратился в МГУ и в стенах этого всемирно известного учебного заведения продолжал трудиться до конца дней своих, в общей сложности более 50 лет.

Еще задолго до возникновения второй мировой войны А. Н. Трайнин всецело посвятил свой недюжинный талант ученого разработке проблемы использования международного права в борьбе с агрессией и преступлениями против человечества. Его фундаментальные труды «Уголовная интервенция», «Защита мира и уголовный закон» были широко известны не только в СССР, но и за границей. А во время войны, в 1944 году, он опубликовал свой новый труд «Уголовная ответственность гитлеровцев».

Эта книга, как, впрочем, и вся деятельность А. Н. Трайнина по теоретическому обоснованию наказания агрессоров, вызвала впоследствии дикую злобу реакционеров на всем земном шаре. Главный редактор «Американского журнала международного права» упрекнул ученого даже в том, что благодаря его злонамеренной позиции восторжествовала «марксистская идеология» в Нюрнберге.

Однако было бы несправедливо приписывать это «открытие» американцам. Редактор американского журнала лишь повторил то, что говорилось еще в 1948 году западногерманским адвокатом профессором Воллом в том же Нюрнберге, когда там судили руководителей крупнейшей монополии «ИГ Фарбениндустри». Монополистам предъявляется обвинение в агрессии, в тягчайших военных преступлениях. Защита сделала вид, что она потрясена нелепостью этих обвинений: с каких это пор частные лица, коммерсанты, которые к политике никогда не имели никакого отношения, должны нести ответственность за войну? И вот тогда-то выступил господин Волл и сразу же обрушился на А. Н. Трайнина. Адвокат напомнил суду, что именно этот советский профессор в течение многих лет теоретически обосновывал положение о наказуемости агрессии и именно зловредная книга «Об уголовной ответственности гитлеровцев» «неожиданно оказала большое влияние в Лондоне, когда вырабатывался Устав Нюрнбергского трибунала». Волл сослался на доклад Джексона американскому президенту от 6 июня 1945 года, в котором якобы использовались «те же мысли, что имелись в книге Трайнина». Волл гневно «обличал» советского профессора в «подрыве старых и уважаемых традиций цивилизованного мира», под которыми понималась, конечно, безнаказанность агрессии.

Такие яростные атаки реакционеров против советского ученого имели под собой определенную почву. А. Н. Трайнин действительно впервые научно разработал стройную систему юридических норм ответственности гитлеровских военных преступников. А год спустя автор книги «Уголовная ответственность гитлеровцев» едет вместе с И. Т. Никитченко в Лондон на четырехстороннюю конференцию и представляет там на рассмотрение проект Устава Международного военного трибунала.

Устав трибунала был утвержден, но предстояла еще ожесточенная борьба между сторонниками мира и защитниками агрессии на самом Нюрнбергском процессе. И советский ученый направляется туда в качестве консультанта. Он уже не молод годами, но молод душой. Он испытывает гордость за свою страну, за нашу героическую армию, которая, разгромив гитлеровские полчища, сделала возможным Нюрнберг. А я, часто встречаясь в те дни с Трайниным, испытывал гордость еще и за него, за всю советскую юридическую науку.

Мне было очень приятно присутствовать на одном из заключительных заседаний Международного трибунала, когда все судьи единодушно решили объявить благодарность члену-корреспонденту Академии наук СССР, профессору Института права А. Н. Трайнину за его плодотворную помощь.

Неисправимые

На скамье подсудимых в Нюрнберге находилось двадцать человек. Каждый из них принес неисчислимые бедствия миллионам людей. Трудно представить себе гитлеровскую клику без Геринга, так много сделавшего для захвата и упрочения власти нацистов в Германии, без Риббентропа, столько лет олицетворявшего коварную и преступную внешнюю политику фашизма, без Кейтеля и Иодля, вместе с Бломбергом бросившими под ноги нацизма германский рейхсвер, без Кальтенбруннера, осуществлявшего гестаповский террор в стране, без Шахта, обеспечившего поддержку нацистского режима германскими монополиями и экономическую подготовку гитлеровской агрессии... Короче говоря, любой из подсудимых играл настолько важную роль в заговоре против человечества, что трудно представить себе этот заговор без кого-либо из них.

Стоит ли о них писать? Следует ли их вспоминать? Какой интерес это может представлять через двадцать лет после того, как они ушли в небытие?

Думаю, что стоит. Убежден, что следует.

Господство фашизма в Германии, а потом и в некоторых других странах, покоренных им, — это мрачная эпоха, но все же эпоха в мировой истории. Ее так просто карандашом не зачеркнешь и из памяти не выбросишь. Молодое поколение, выросшее уже после второй мировой войны, должно знать, что пережило человечество из-за фашизма, извлечь отсюда исторический урок и не позволить новым врагам мира повторить гитлеровский кровавый эксперимент.

Воспоминания о прошлом помогают понять опасные для дела мира события, происходящие в Западной Германии сегодня, дают возможность лучше уяснить, почему там так стараются сейчас не только реабилитировать нацизм в целом, но и «отдать честь» самому Гитлеру, Герингу, Кейтелю, Гессу.

Истоки этой кампании реабилитации нацистских бонз восходят еще к временам Нюрнберга. Еще там выступавшие в качестве свидетелей нацисты стремились приписать своим фюрерам самые фантастические черты «рыцарей без страха и упрека». Помнится, как генерал Боденшатц на полном серьезе пытался убедить судей, что «Геринг ни от чего не был так далек, как от мысли о войне». Ободренный благодарным взглядом Геринга, он распалился до крайности и настойчиво просил поверить в то, что Геринг являлся «благодетелем всех нуждающихся» и в особенности «заботился о рабочих». Развивая в тех же напыщенных выражениях панегирик Герингу, бывший статс-секретарь Кернер торжественно сообщил трибуналу, что рассматривает «рейхсмаршала Геринга как последнего крупного деятеля периода Ренессанса», «последнего великого человека эпохи Возрождения». Такие же панегирические отзывы делались и в отношении других подсудимых.

Кончился процесс. Прошли годы. Появился Бонн. Возродился бундесвер. Битые гитлеровские генералы Хойзингер и Шпейдель, залезшие поглубже в щель в майские дни 1945 года, теперь бравируют своим «восточным опытом» и поучают уже Пентагон. По улицам западногерманских городов шествуют с факелами бывшие эсэсовцы, а на стенах домов время от времени появляется свастика. Все это было уже однажды и в Мюнхене, и в Нюрнберге.

Ганса Фриче в Германии знали как правую руку Геббельса. На Нюрнбергском процессе он прикидывался овечкой, возмущался отвратительными преступлениями нацистского режима. Геринга не называл иначе, как «смердящим куском жирного мяса». Вопреки особому мнению советского судьи Фриче был оправдан. И вот теперь он опять взялся за старое ремесло: написал книгу, в которой с тем же усердием, что и при Гитлере, стал славословить Геринга. Фриче уверяет, будто в те дни, когда Герман Геринг давал свои показания Международному трибуналу, перед всеми слышавшими его «вырисовывался образ кристально чистого и энергичного человека, который был одновременно и храбрым солдатом, и сознающим свою ответственность государственным деятелем».

А некто Фриц Тобиас в 1959 году представил в Бонне новые «доказательства» того, что ни Геринг, ни другие нацисты не поджигали рейхстаг. Опубликовав эту сенсацию, журнал «Шпигель» торжествующе каркнул: «Одной из легенд века нанесен смертельный удар».

Этой же темой заинтересовалась и британская радиовещательная корпорация (Би-Би-Си). Поджогу рейхстага она посвятила специальную передачу для школ уже в 1963 году. Би-Би-Си втолковывает школьным учителям, что это-де Георгию Димитрову пришла в голову «ловкая идея» приписать поджог нацистам, и затем-де, мол, коммунисты сфабриковали множество доказательств в подтверждение этой выдумки.

А вот сенсационное свидетельство американца Келли, автора книги «Двадцать две камеры». Келли часто виделся в Нюрнберге с Герингом и другими подсудимыми. Ему хорошо знакомы материалы процесса. И он решил доверительно сообщить своим американским читателям, что, по его мнению, Геринг «был человеком больших идей, огромных предначертаний». Оценивая результаты процесса и влияние последнего на репутацию Геринга, Келли кощунственно утверждает: «Нет сомнения в том, что Герман Геринг восстановил себя в сердцах своего народа. Нюрнбергский процесс только усилил его позиции».

Не обойден вниманием Альфред Розенберг. Он сам написал свои мемуары, сидя в Нюрнбергской тюрьме. Теперь они изданы и снабжены предисловием, где подчеркивается, что это — «великий идеалист», который «умер, глубоко и искренне веря в национал-социализм».

Еще один «великий идеалист» обнаружен в лице Рудольфа Гесса. Оказывается, он ни о чем так не заботился, как об утверждении мира на земле. Дело дошло до того, что шведские реакционеры выдвинули его на соискание Нобелевской премии мира. А английская газета «Сэнди экспресс» надрывно закричала: «Освободите его!»

Герингом, Гессом и Розенбергом далеко не исчерпывается круг лиц, по коим проливают слезу уцелевшие нацисты. И слеза эта особенная. Те, кто защищают сегодня «поруганную честь» Геринга и Гесса, Розенберга и Деница, в сущности, думают о себе. Реабилитируя главарей нацизма, они тем самым реабилитируют себя.

Бывший гросс-адмирал Карл Дениц, отбыв наказание по приговору Нюрнбергского трибунала, сам колесит ныне вдоль и поперек Западной Германии и читает лекции. О чем? О том, как он создал в нацистской Германии свирепую «волчью стаю» подводников и разбойничал на морских просторах. Милитаристская печать Бонна всячески рекламирует эти лекции и превозносит самого лектора, а правительство ФРГ платит пирату большую пенсию.

Так насилуется история, фальсифицируется правда о тех, кто вверг человечество в мировую войну и лично повинен в убийствах многих миллионов людей. Создавая мифы о нацистском режиме и нацистских главарях, фальсификаторы истории старательно обходят Нюрнбергский процесс, как опасные пороги на бурных потоках.

Подлинная история второй мировой войны, вопрос об ответственности за это преступление перед человечеством — одна из наиболее острых проблем в идеологической борьбе между сторонниками мира и его противниками. Идеологи империализма отлично понимают, что для развязывания новой войны нужно иметь не только атомные бомбы и ракеты, но и морально подготовленный народ.

В памятные тридцатые годы Гитлер и его подручные делали все, чтобы при помощи искусных пропагандистских приемов обмануть немцев, представить им каждый новый агрессивный шаг Берлина как насущную необходимость, вызванную опасной для Германии политикой тех государств, против которых готовилась нацистская агрессия. Гитлеровская пропаганда особый акцент делала, конечно, на Советском Союзе, стремясь представить мирную советскую внешнюю политику как политику захватническую, агрессивную и таким образом оправдать в глазах немецкого народа разбойничье нападение на СССР. То же делается боннскими неонацистами и теперь. Иозеф Штраус прямо заявил, что вина за нападение нацистов на СССР целиком лежит на самом Советском Союзе, а Конрад Аденауэр поспешил разъяснить, что ни одна страна в мире не вела на протяжении последних десятилетий столько войн, сколько СССР.

Восстановить сегодня в памяти современников материалы Нюрнбергского процесса, вспомнить вынужденные, но весьма колоритные признания, сделанные на скамье подсудимых самими главарями «третьей империи», — значит содействовать созданию подлинной истории второй мировой войны, содействовать разоблачению неонацистских мистификаторов.

Многим сегодняшним политическим деятелям Запада только кажется, что они являются авторами тех или иных политических приемов, маневров или комбинаций. В действительности они самым бесстыдным образом повторяют зады политики Геринга, Риббентропа и иже с ними. Разве антикоммунизм, ставший ныне орудием политики Бонна, чем-то отличается от антикоммунизма Гитлера и Геринга? «Равенство в вооружениях!» — кричат сейчас в Бонне, зарясь на ядерное оружие. А разве о чем ином кричали гитлеровские министры Геринг, Шахт и другие? «Свободные выборы!» — надрываются боннские реваншисты. И это не ново. Каждый раз, когда я слышу такие истошные вопли, невольно вспоминается, как любили драть глотки о «свободных выборах» гитлеровцы.

Есть, пожалуй, и еще одно соображение, которое должно бы придать интерес воспоминаниям о Нюрнбергских подсудимых. Марксистская историография знает немало блестящих по своей разоблачительной силе политических портретов империалистических деятелей. Нюрнбергский процесс представляет хорошие возможности для того, чтобы обогатить эту галерею. Даже самые беглые зарисовки нюрнбергских подсудимых должны по идее дополнить рядом ярких деталей типический портрет современного империалистического политика.

Размеры книги не позволяют мне подробно остановиться на всех подсудимых. Я избрал лишь некоторых: Геринга, Риббентропа, Кейтеля, Иодля, Кальтенбруннера, Шахта. Вряд ли требуется объяснять, что именно эти фигуры являлись ключевыми в гитлеровском правительстве и соответственно на нюрнбергской скамье подсудимых.

Не задаваясь целью писать их биографии, я ограничиваю рамки своего рассказа лишь тем, что видел сам и слышал на Нюрнбергском процессе.

Дальше