Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Анапа в огне

На дворе слякотный, холодный март 1941 года... Перед войной при нашей школе инструктором ОСОАВИАХИМа был организован клуб юных моряков. Конечно, мы, анапские пацаны, болели морем! Моряки были нашими кумирами, и когда организовали этот клуб, мы с товарищами с радостью туда вступили. С огромным рвением мы учились морскому делу, проходили практику и через год сдали экзамены на значок «Юный моряк». После нее освоили более серьезную программу на значок «Моряк». И вот наша команда «моряков», окончательно прикипевшая к ОСОАВИАХИМу, помня то, что в июне мы отправимся на Всесоюзные соревнования «Юных моряков» в Ленинграде, занимается шлифовкой всего того, что нам предстоит там показать. Исчерпав всю программу до конца, дотошно вызубрив теорию, до совершенства отработав практику на море, мы, наконец, завершили свою учебу. Успешно сдав приемной комиссии экзамены, мы получили удостоверения «Инструктор военно-морской работы», хотя по возрасту и не подходили для этого «звания». Страна на подъеме: начатая досрочно в 1938 году 3-я пятилетка успешно выполняется, [6] но в разговорах людей только и слышится: «Быть войне...», «Скоро будет война...».

Этому способствуют указы и постановления правительства: о дополнительной мобилизации в Красную Армию, об увеличении сроков службы в армии и на флоте, о призыве в армию молодежи с 18 лет сразу после школы, сообщения о перевооружении и оснащении армии новейшим оружием и много других фактов. Закончился учебный год в школе, и 10 июня у меня на руках аттестат об окончании 7-го класса. Долой поднадоевшие учебники! Среди учеников возбуждение, предчувствие длительных летних каникул, беззаботного отдыха, купания в море и других прелестей жизни. Но некоторые призадумались... Указом Верховного Совета СССР организуется подготовка квалифицированных кадров из числа молодежи для работы в промышленности и на транспорте. В городах открываются ремесленные и железнодорожные училища (РУ и ЖУ), школы фабрично-заводского обучения (ФЗО). Для желающих посвятить себя военной службе — спецшколы: военно-морская в Ленинграде и Одессе, военно-воздушная (ближайшая к нам) в Краснодаре, артиллерийская в Саратове. Как же нам — «морякам» упустить такой шанс? Это то, что мы хотим, то, чему мы посвятили себя уже два года назад!

Поговорив между собой, мы решили оформлять документы на поступление в Одесскую военно-морскую спецшколу, но отложить это где-то до июля месяца. А пока — отдых и поездка в Ленинград на соревнования. На том и остановились...

Ранним утром 22 июня, после завтрака, я зашел к Коле Кравченко (мы его звали Крабом), и мы отправились купаться и гулять. Тихое море кристальной чистоты, еще только просыпающееся, мягко ласкало кожу теплом вчерашнего солнца. В такие вот ранние часы, когда не опаляет зной, плавать особенно приятно. Мы купаемся, загораем, барахтаемся в песке. К полудню солнце уже припекает и надо отправляться домой — переждать зной в домашней прохладе, а заодно и пообедать. Пятнадцать минут бега трусцой — и мы у ажурного мостика через реку Анапка. Еще десять — и мы у [7] Крепостных ворот, идем улицей Кирова. На перекрестке с Тираспольской, перед домом городского радиоузла, толпится народ, слушая какое-то сообщение из выставленного в окно радиоузла громадного четырехгранного раструба громкоговорителя. Поодаль среди присутствующих стоит, прислонясь к стволу акации у тротуара, Женька Божко, двоюродный брат Коли. Мы подходим и спрашиваем:

— Что случилось? Что передают?

Женька с испугом на лице и почему-то шепотом говорит: «Война, братцы! Немцы напали на нас! Молотов говорит!»

«Наше дело правое. Враг будет разбит, победа будет за нами!» — слышим мы заключительные слова Молотова. И сразу же музыка: во всю свою мощь громкоговоритель извергает песню:

Если завтра война, если враг нападет,
Если темные силы нагрянут.
Как один человек, весь советский народ...

Люди (их не так много), случайные прохожие, медленно — может быть, от растерянности, от неожиданности услышанного, а может быть, боясь комментировать случившееся, молча расходятся.

— Я домой! — вдруг спешит Коля Краб и, не ожидая от меня ответа, торопится к себе. Всего один короткий квартал, и я дома. Мама на веранде возится у примуса и керосинки — готовит обед.

— Мама! Война! Сегодня в 4 часа утра немцы напали на нас!

— Ох, боже мой! — крестится в испуге мама. — Что же теперь будет?!

— А где Борис? — спрашиваю. Мне не терпится ошарашить старшего брата новостью.

— Борис в комнате, спит!

Да, он лежит на своей кровати, лицом уткнувшись в стенку, в ковер.

— Борис, вставай! Война! Только что по радио объявили! [8] Молотов выступал! Я сам слышал! — выпалил я все, что знал, и бросился включать наш репродуктор. Включаю:

Мы мирные люди, но наш бронепоезд
Стоит на запасном пути...

Радио продолжает поливать бравыми песнями. Борис медленно, нехотя поворачивается.

— Все это бабские сплетни! — говорит он. — Никакой войны не может быть. У нас с Германией крепкая дружба!

Я не удивлен, я возмущен его наглостью — не верить мне! Вообще-то, его реакция на мое сообщение понятна: его заедает, когда кто-то другой, а не он первым узнает новость. Но тут война! Это же не кто-то там кому-то дал в морду!

— Мама! Я не буду обедать! — кричу я.

Какой там еще сейчас обед? Я хватаю кусок хлеба и бегу в ОСОАВИАХИМ. А куда же еще? Там сейчас должны быть все мои друзья, не иначе! Такое событие — и дома сидеть?!

Я не ошибся. Десять, двадцать минут — и все в сборе, благо живем мы поблизости.

Из кабинета начальника слышится приглушенный закрытой дверью разговор по телефону.

— Добро! — кричит он в трубку и тут же выходит к нам.

— Молодцы, что собрались! Вы очень нужны! Пойдемте со мной!

Через соседский двор мы выходим на Пушкинскую улицу, оттуда начальник ведет нас в Горсовет. Поднимаемся по лестнице на 2-й этаж, а там прямо в кабинет председателя.

— Вам задание, — обращается к нам секретарь райкома партии. — Вам поручается оповестить жителей города, кто это еще не знает, о начале войны. Разбейтесь на пары, пройдете по улицам и, заходя в каждый дом, двор, сообщите эту неприятную новость людям. И не только о начале войны! Предупреждайте — с наступлением темноты всем затемнить, позанавешивать окна своих домов и квартир, чтобы наружу не проникал свет. Одним словом, необходимо создать полную светомаскировку. Лица, не пожелавшие это делать, будут оштрафованы! Разъясняйте, что затемненный город будет недоступен бомбежкам вражеской авиации! [9]

Еще пара слов — и он, повернувшись к стене за спиной, отдернул в сторону шторку на ней. Там оказалась карта нашего города, и он обозначил, куда, по каким кварталам каждому из нас надо идти.

Я с Колей Крабом начал с края города: от Кладбищенской площади по улице Папанина. Нет смысла рассказывать, как проходило наше «оповещение» людей. Скажу только, что реакция людей, услышавших о начале войны, была совершенно не такая, какую потом, в послевоенные годы, будут показывать в кино. Слезы, стоны, рыдания, чуть ли не обмороки — все это было только в кино. На самом же деле, сколько мы ни ходили, сколько ни говорили во дворах, квартирах с жителями — ничего подобного не видели и не слышали. Начало войны, нападение на нас немцев абсолютно не было неожиданностью. Наоборот, обстановка была такова, что все этого давно ждали с тревогой в душе. Угроза начала войны буквально ежедневно, ежечасно витала в нашей среде, так что нападение немцев не вызвало даже удивления: все восприняли это как неотвратимое горе, которое и должно было пасть на нас.

На следующий день начальник ОСОАВИАХИМа обратился к нашей команде с просьбой охранять ОСОАВИАХИМ в ночное время. Мы жаждали дела и согласились. Домой мы ходили теперь только есть, а так круглосуточно были здесь. В нашем же кубрике-классе были поставлены солдатские металлические кровати с полным комплектом чистого постельного белья, на которых мы и спали. Ночами же, с боевыми винтовками, мы поочередно, соблюдая армейские правила несения караульной службы, охраняли снаружи само здание ОСОАВИАХИМа и его двор. Охранять там действительно было что. На складе хранилось оружие: несколько боевых винтовок; учебных с просверленными ствольными коробками; винтовки системы «бердана»; малокалиберные и воздушно-пневматические; охотничьи ружья; много всевозможных патронов; гранаты, толовые и дымовые шашки; средства противохимичекой защиты и даже «отравляющее вещество» — сжиженный газ хлорпикрин в стеклянных 10-литровых бутылях в плетенках из лозы. [10]

Напротив, не более как в двадцати метрах от наших дверей, — городской радиоузел. Каждое утро мы слушали из его громкоговорителя сводку Верховного командования о боевых действиях за прошедшие сутки, о положении на фронте. Информбюро и его сообщения появились значительно позднее, а пока эту функцию выполняло Верховное командование. Сводки были противоречивы: чувствовалось, что на фронте какая-то неразбериха.

В июле наконец-то выступил по радио с обращением к народу «наш дорогой и любимый» товарищ Сталин. В выступлении, помимо всего другого, он призвал сограждан повсеместно создавать для борьбы с врагом партизанские отряды, истребительные батальоны, народное ополчение.

Вняв призыву вождя, руководители города объявили об организации ополчения и у нас в Анапе. Партизанские отряды были пока что ни к чему, фронт еще далеко. Да и навряд ли немцы доползут сюда! Красная Армия не настолько слаба, чтобы позволить это немцам. Истребительный батальон тоже как-то не с руки. Какие тут могут быть диверсанты-парашютисты, шпионы, паникеры и прочая нечисть?! А вот ополчение почему-то решили создать. По городу было объявлено, что все желающие записаться в ополчение могут это сделать, прибыв в воскресенье на Кладбищенскую площадь.

С утра мы с Колей были уже там. Людей собралось уйма! Пришли какие-то командиры, с трудом навели в сутолоке относительный порядок и поставили всех в строй. Началась запись. Из чего исходили, чем руководствовались в отборе бойцов в ополчение — одним им известно, но из всей массы записали только человек 60–70. Нас не приняли. Сказали: «Четырнадцатилетним пацанам в ополчении нечего делать!»

Но тут один из командиров вдруг громко спросил:

— Кто хорошо, грамотно и красиво, пишет? У кого хороший почерк?

— Вот он красиво и грамотно пишет! — закричал из [11] строя Коля Краб, пальцем указывая на меня. — Он отличник в школе!

Подошел командир:

— Ты и вправду хорошо пишешь?

— Да.

— А ну-ка вот, — он достал из планшетки тетрадку и карандаш, — напиши здесь свою фамилию, имя, отчество и домашний адрес!

Коля Краб согнулся дугой, я положил на его спину тетрадь и написал. Командир прочитал, повертел в руках мною написанное и ухмыльнулся:

— Ты действительно красиво пишешь. Что же, я беру тебя к себе! Будешь у меня в штабе писарем!

Так я стал ополченцем. Штаб разместился на первом этаже пустующего здания сельхозтехникума на Черноморской улице. Куда определить бойцов, командование не знало. Наконец договорилось с Курупром: тот позволил разместить их на пляже, У спуска с набережной было большое летнее сооружение легкой постройки, из фанеры и досок, выкрашенное в ядовито-синий цвет, — «солярий». Летом в нем под наблюдением врачей принимали солнечные ванны отдыхающие. Почти рядом с ним и «климатопавильон». Сейчас оба павильона были пусты, и здесь временно и прижилось ополчение. Временно — потому, что долго оно не просуществовало.

Недели две-три все еще как-то держалось. Днем ополченцы работали на своих работах, вечером собирались, и с ними проводились далеко не самые необходимые для войны занятия — строевая подготовка, изучение уставов Красной Армии и т.п. Затем спали, кто как примостился в этих самых павильонах, а утром — вновь на работу. С каждым днем на вечерний сбор приходило все меньше и меньше людей. Начальство толком само не знало, как вести себя, чем занять людей, в конце концов махнуло рукой, и ополчение как таковое самоликвидировалось.

Мы продолжали охранять ОСОАВИАХИМ. В какой-то из дней был обнародован приказ не то начальника гарнизона, не то коменданта города, в котором жители города и района [12] обязывались в трехдневный срок сдать в военкомат радиоприемники, фотоаппараты, велосипеды, охотничьи ружья и всякое другое оружие, имеющееся на руках. По прошествии нескольких дней мы, придя в ОСОАВИАХИМ, увидели в учебном классе на полу в беспорядке, навалом сваленные в высокую горку сабли, шашки, кинжалы. А рядом, отдельно — охотничьи ружья. Это было то, что сдано населением во исполнение вышеназванного приказа в военкомат. Но почему оно сейчас здесь? Мы не стали никого спрашивать. Значит, так надо!

С интересом мы рассматривали прямые кавалерийские шашки в ножнах и без, тускло отливающие блеском обоюдоострые палаши, кривые турецкие ятаганы, короткие, изогнутые дугой персидские и отечественные сабли! Я поднял, держу в руках такую, на которой гравировка: «За доблесть в бою казаку Чуприне от атамана Платова». Подумать только — подарок казаку от легендарного атамана! Да эта сабля должна храниться в музее! А вот другая, — на этой подлине всего клинка вычеканено: «Есаулу Шеремету от благодарной императрицы Екатерины II». На других просто: «За храбрость!», «За доблесть!». А вот красиво, славянской вязью оттиснуто: «Уряднику Скибе за веру, за царя, за Отечество».

Некоторые эфесы были с затейливыми темляками, другие — без. В ножны некоторых искусно вделаны посеребренные пластины, а есть и позолоченные, на которых тоже дарственные подписи или просто звание и имя владельца сабли. Были, конечно, и простые шашки, без каких-либо украшений, не именные. Очень много было кинжалов. Маленькие, иные можно за пазухой носить, и длинные — в полсабли. Рукоятки некоторых, да и ножны к ним, — тоже в украшениях. Все это историческое богатство брошено и навалом, сиротливо валяется у наших ног. Зачем было отбирать это у людей? Кто позаботится теперь об этом уникальном оружии? Эх! Пропадает казацкая слава!

Наше нахождение в ОСОАВИАХИМе не ограничивалось только тем, что мы охраняли его и дежурили у телефона. Приходилось выполнять много разных поручений самого [13] председателя, а также и руководителей города, военкомата, коменданта. Анапа была уже объявлена на «военном положении», был установлен комендантский час, разрешавший жителям быть на улицах не позже 7 часов вечера и не раньше чем с 6 часов утра. По городу ходили военные патрули, и в ночное время их число во много раз увеличивалось.

Все же то, что мы делали в ОСОАВИАХИМе, нас не воодушевляло. Да, мы не сидим дома, не бездельничаем, как многие другие наши сверстники, и хоть что-то вносим в общее дело. Но хочется чего-то большего, живого! Мы хотели быть бойцами истребительного батальона, который был создан в конце июля и расположился в санатории им. Крупской. Мимо ОСОАВИАХИМа каждый день повзводно, а то и поротно проходят строем его бойцы. Они идут на полевые занятия в район аэродрома, а потом обратно. Мы с Колей Крабом с завистью провожаем взглядом их стройные ряды, браво под песню чеканящие шаг по булыжникам мостовой. Вот бы нам так же, как они, ходить с оружием строем на занятия, нести гарнизонную службу... Но, к огорчению таких четырнадцатилетних пацанов, какими были мы, из-за нашей молодости нас не принимают.

Со стороны улицы Калинина — вход в санаторий им. Крупской. В высоком каменном заборе — арка, и в ней красивые металлические ворота из затейливо гнутых прутьев. У ворот часовой — боец батальона. Я и Коля Краб стоим и униженно, подхалимски просим его пропустить нар во двор, в штаб, к комбату. У нас страстное желание поступить, быть принятыми в батальон! Вчера битый час так же, как и сейчас, мы просили, умоляли часового пропустить — не пустил. Сегодня — все сначала.

— Не положено! Посторонним на территорию входить нельзя! — деланным, очень строгим голосом, гонит нас от себя часовой, для пущей убедительности держа винтовку на изготовку.

— Тогда вызывай начальника караула, если сам не можешь пустить! — потеряв терпение, требуем мы.

А вот, к счастью, и сам начальник караула Карнач идет со сменой к воротам. [14]

— Вы что здесь крутитесь? Что вам надо? — так же, как и до этого часовой, с напускной строгостью спрашивает он нас.

— Нам надо поговорить с командиром батальона. У нас к нему важное дело!

К нашему удивлению, он не против: «Ну, раз важное дело — пойдемте!»

Мы входим в ворота, следуем за ним. В дальнем углу двора отдельно стоящий домик — там штаб батальона. Карнач оставляет нас в крохотном коридорчике, а сам после стука в дверь и «разрешите войти!» вошел к командиру. Через пару секунд дверь вновь открылась. Голова Карнача приглашает: «Входите!»

За письменным столом сидит старший лейтенант Корчагин, командир батальона (его фамилию мы с Колей знали еще до прихода сюда). Он молодой, симпатичный, в форме чекиста, которая ему очень идет.

— Какое у вас дело ко мне? С чем пришли? — спрашивает он, пристально рассматривая нас.

— Примите нас в батальон! Мы очень хотим быть бойцами батальона! Мы умеем стрелять из винтовки. Учились военному делу в ОСОАВИАХИМе.

— Вот с этим только вы и пришли сюда? — Корчагин с удивлением и, как мне показалось, с легкой усмешкой смотрит на нас. — Вы учитесь в школе?

— Учимся!

— В каком классе?

— Седьмой закончили!

Не более как на секунду задумавшись, Корчагин твердо, голосом, не допускавшим никаких возражений, сказал:

— Идите и продолжайте учиться в школе!..

— Да, но...

Прервав его, я попробовал добавить еще какие-то доводы в пользу нашей просьбы, и Корчагин с раздражением сказал уже «командирским голосом»:

— Когда ваша помощь будет нужна нам, мы вас позовем! Никаких больше разговоров! Идите домой!.. [15]

Мы с Колей Крабом, подавленные неудачей, молча сидим у него во дворе. Настроение отвратительное.

— Подсаживай меня, а потом я тебе подам руку! — тихо, вполголоса говорю я. Дождавшись вечером полной темноты, мы лезем через высокую стену забора санатория им. Крупской со стороны улицы Кирова. Часовой только что прошел здесь и направился дальше. Вполне благополучно преодолев забор, мы быстро проскальзываем в глубь двора к нужному нам домику штаба батальона. Еще минута — и мы стоим перед столом командира Корчагина.

— Вы, опять вы?.. — Он даже встал от удивления. — Как вы попали сюда? Кто вас пустил?.. Начальник штаба! — кричит он в гневе в полуоткрытую дверь в соседнюю комнату. — Опять!..

Тут же оттуда появляется небольшого роста, в очках, неказистый на вид, но в полной армейской форме и даже с портупеей через плечо начальник штаба батальона Окунь.

— Что у нас происходит? — напускается на него комбат. — Как могли проникнуть сюда эти пацаны? Вы как попали сюда? — психуя, спрашивает он теперь нас.

— Мы... через забор!

— Что-о? Через забор?! — Корчагин оторопел. — Окунь! Это вот так налажена твоя караульная служба?.. Ну, дожили! Идет война, а территория воинской части — проходной двор!..

Вдруг гнев его как рукой сняло.

— Иди, занимайся своим делом! Потом поговорим! — приказал он Окуню, так и не успевшему ничего сказать в оправдание.

Окунь вышел.

— Ну, что вы теперь еще скажите? — Корчагин, уже сидя за столом, удавом смотрит на нас.

— Примите нас в батальон!..

После такой бурной реакции комбата на наше появление здесь мы уже не надеялись на что-то положительное. Но тем не менее стояли, дерзко смотрели прямо в глаза ему. [16]

— Я вас не приму, а знаете, куда сейчас пошлю? — Корчагин опять начал наливаться гневом.

Открывается входная дверь — и... на пороге Кравченко, Дмитрий Алексеевич. Увидев нас, он сразу заулыбался. Комбат повернулся к нему:

— Посмотри, комиссар, до чего мы докатились! Вот эти двое свободно, как к соседу в сад за яблоками, перелезли через забор — и прямо ко мне в штаб! Мы, воинская часть, в военное время, что — не можем себя охранять? Сегодня они, а завтра кому-то еще чего захочется в штабе?..

Разобравшись с нашим появлением здесь и успокоив комбата, комиссар сказал ему:

— А что, почему нам не принять этих сорванцов в батальон? Боевые, находчивые хлопцы, они это уже доказали своим проникновением сюда. Будут у нас разведчиками! Я их отлично знаю. Это вот мой племянник, — он кивком головы показал на Колю. — А это его друг! Я знаю его отца, мать. В общем, ребята надежные. Зачисляй их, комбат, в батальон — не прогадаешь!

Корчагин вроде бы заколебался, а потом вдруг стукнул ребром ладони по столу:

— Добро!..

— Почему ты раньше не сказал, что твой дядя Митя комиссар батальона? — спрашивал я потом Колю Краба. — Мы бы сразу попросили его оформить нас в батальон! Не надо было бы лазить через забор, просить часовых.

— Да как-то не сообразил... И стыдно было просить дядю Митю!

Но как бы там ни было, мы оба с 20 июля 1941 года — рядовые бойцы истребительного батальона № 66 войск НКВД, дислоцированного в г. Анапа.

...Батальон был сформирован примерно две недели назад, 3 июля. Надо сказать, что желающих вступить в него было более чем достаточно. Одни желали этого действительно из искреннего чувства патриотизма, другие же, как мне кажется, шли в батальон с целью как-то оттянуть свою личную мобилизацию в армию, после которой следовала немедленная отправка на фронт.

Дисциплина была на самом высоком уровне. И не только [17] потому, что этого требовали командиры: сами бойцы боялись нарушить ее своим каким-либо проступком и из-за этого быть отчисленными, выгнанными из батальона. Как-никак служить в родном городе, рядом со своим домом и семьей лучше, чем отправляться в пекло фронтовых боев. Но принимали не всех подряд, а только после тщательной проверки каждого. Учитывались возраст, здоровье, чистота биографии. Играла роль и партийность, принадлежность к комсомолу, активность, авторитет на работе. Были и такие, которые с начала войны получили «бронь» — освобождение от мобилизации в армию по причине их незаменимости в работе. Этим, как говорится, сам бог велел вступить в батальон. Иначе как еще докажешь свой патриотизм, как оправдаешь свое пребывание дома, когда рядом всех под метелку забрали в армию? Но, как бы там ни было, батальон с момента его сформирования и в ближайшие месяцы представлял из себя вполне сплоченный, крепкий, боевой отряд.

Состоял батальон из двух рот. В каждой роте по два взвода; в каждом взводе по три отделения. Естественно, был штаб: в нем начальник штаба, писарь, начальник боепитания, отделение связи, хозчасть. Была отдельная группа девушек-санитарок. Общая численность личного состава — около 150 человек. Вооружены мы, бойцы, были польскими карабинами. Польский герб, марка завода и номер карабина были выбиты на его казенной части. Это оружие было захвачено нашей армией в 1939 году у поляков при освобождении Западной Украины и Белоруссии и при разгроме самой польской армии. На весь батальон было два ручных пулемета. Один наш, конструкции Дегтярева, а другой, как и карабины, — трофейный, чешского завода «Брно». У командира и комиссара автоматы ППД и по пистолету «ТТ».

На складе боепитания в штабеле хранились ящики с бутылками горючей смеси для уничтожения танков противника. Там же, на складе, было небольшое количество гранат «Ф-1» и «РГД-33». В добавление ко всему этому уже где-то весной 1942 г., когда немцы взяли Ростов и готовы были ринуться на Кавказ, в батальон поступило диковинное для нас всех оружие — американские автоматы «Томпсон», всего [18] 14 штук. Нас удивило не только то, откуда они взялись, но и сама их конструкция. Калибр устрашающий: 12 мм. Если учесть, что винтовки имели калибр 7,62 мм, то это говорило о многом. Влепить такую пулю в лоб фашисту — разнесет его череп на куски! Во всем автомате один-единственный винт, крепящий ствольную коробку к прикладу. Выверни его — и затем автомат разбирается до последней своей детали без отвертки, просто пальцами. К каждому автомату имелась брезентовая сумка с четырьмя отделениями: в них четыре запасных прямых магазина-рожка. В каждом рожке по 16 патронов.

— Мало патронов в рожке! — обменивались мнениями об автоматах бойцы батальона. — У наших в магазинах по 72 патрона. Вот это да! А эти что? Нажал на спусковой крючок — и через 2–3 секунды патронов нет! А где их еще возьмешь? В Америку ехать, что ли?!

— Чепуха эти автоматы! — говорили другие. — С ними не повоюешь в бою! Это, по всей видимости, у них, американцев, — оружие полицейских!

Несмотря на внешнюю привлекательность, легкость в весе, бойцы не хотели менять свои карабины на них.

— Карабин все же надежнее! И патронов к нему сколько хочешь!

— Да-а! — добавляли другие. — Вот если бы нам выдали наши автоматы «ППШ»!

Со временем, по мере приближения фронта, у проходящих через город воинских частей мы всевозможными способами приобрели и другое оружие. Появился у нас и ротный миномет. Правда, мин к нему не было ни одной. Мы видели, держали в руках, разбирали, изучали трофейные немецкие «вальтеры», «парабеллумы»... Вот так мы были вооружены. Надо добавить еще то, что каждый из нас имел противогаз.

В жизни города июнь прошел относительно спокойно. Война, фронт были еще далеко от нас, и городские организации и предприятия работали более-менее нормально. Но в поведении горожан чувствовалось напряжение, тревога. В воздухе под городом застыло, висело что-то [19] давящее, гнетущее, убрав с лиц людей улыбки, сделав их суровыми, озабоченными. Чего удивляться: идет война! Сам город не менее мрачен, чем его жители. В первые же дни войны городские власти приказали выкрасить все дома в черный цвет. Это для того, чтобы немецкие летчики, пролетая над городом ночью, не видели его. Никакой проблемы с краской не было: жители выскребывали из печных труб домов сажу и ею мазали стены. Но, как показала в дальнейшем жизнь, окраска домов ничего не дала. Пустая, никчемная затея!

Стекла в окнах, также в приказном порядке, жители заклеили полосками бумаги «крестом» на клейстере. НОВОРЭС пока еще давал свет городу, но с наступлением темноты окна в домах тщательно занавешивались чем попало, не оставляя ни малейшей щелочки, через которую свет проникал бы наружу. В городе непроницаемая темень! С вечера по дворам, улицам ходят квартальные, общественники, следят, чтобы нигде не просвечивалось.

— Вы что, хотите помочь немцам видеть город? Вы что, сигналите им светом? — такими убийственными вопросами давили они незадачливых, испуганных хозяев, у которых где-то сквозь щелочку в оконной раме пробивался наружу лучик слабого света, невидимого уже в трех шагах от окна.

Но если ночью затемненный город был безлюден, то днем наоборот. Мне кажется, с войной он стал еще более оживленным. Несмотря на то что многие уже были мобилизованы в армию, людей стало как будто еще больше. С продуктами в магазинах стало туговато. Хлеб продавали нормированно, по карточкам. У хлебных магазинов громадные, в несколько сот человек очереди. У радиорепродукторов-громкоговорителей, выставленных на улицах, толпы людей, слушающих очередную неутешительную передачу последних новостей. В первые дни войны, когда все ожидали только победных реляций (иначе никто и не мог думать), при входе в городской сквер вкопали два столба. На них укрепили огромный фанерный щит с нарисованной красками географической картой. От края до края щита был изображен величавый Советский Союз с граничащими с ним на западе [20] странами Европы. Поперек карты, от Баренцева до Черного моря была на гвоздиках проложена красная ленточка. Она ломаной линией фиксировала положение фронта на данный момент, согласно поступающим сводкам. Начальству мыслилось, что наша Красная Армия будет успешно громить зарвавшихся фашистов по всему фронту и гнать их туда, откуда они пришли. Тогда ленточка на карте красиво показывала бы ее героические успехи в продвижении на запад. Но в последующие дни все получилось наоборот... Наша армия отходила на восток, ежедневно оставляя врагу город за городом. Лента на карте ползла не в ту сторону, в которую хотелось бы. Людям было стыдно смотреть на нее, и последними городами, зафиксированными лентой, были одновременно оставленные фашистам на Украине Первомайск и Кировоград. После этого ленточка провисела неподвижно еще несколько дней и затем незаметно, стыдливо была снята с карты. Больше фронт на карте не фиксировался.

Почти каждый вечер в густых сумерках со стороны моря слышится подвывающий гул немецких самолетов, летящих с крымских аэродромов бомбить город и порт Новороссийск. Туда, в Новороссийск, они, тяжело груженные бомбами, идут высоко морем, подальше от берега, опасаясь быть обстрелянными зенитками. Назад же, после бомбежки, облегченные, они нагло, пренебрегая безопасной высотой полета, проносятся над Анапой, спеша на свои базы в Крыму. Наш город пока не трогали.

Обстановка в стране все более осложнялась. Где-то под Ленинградом, под Смоленском шли ожесточенные бои. На юге, ближе к нам, румыны 5 августа полностью окружили, заблокировали с суши Одессу. Началась героическая оборона города, все больше и больше требовавшая подпитки боеприпасами и воинскими частями. По Анапе покатилась вторая, более глубокая волна мобилизации. Подбирали под гребенку почти всех без исключения, кто соответствовал по возрасту. На какие-то там дефекты в здоровье медкомиссия уже мало обращала внимания. Брали уже и с плоскостопием, и с близорукостью, с отсутствием одного-двух пальцев на руках и ногах, что до войны было строжайше запрещено. [21]

У военкомата, что в небольшом доме на углу Пушкинской и Ленинской улиц, столпотворение, — здесь сотни людей со всего города и района. Идет мобилизация! Призывники прибыли сюда вместе с семьями, родственниками, друзьями, многих из которых завтра-послезавтра постигнет такая же участь. В воздухе жаркое, августовское марево. Стоны отчаяния, причитания женщин, провожающих своих родных. Люди стоят тесно, запрудив ближайшие кварталы улиц, стоят сплошной массой, огромной толпою. Объятия, шумный говор прощания и плач, плач, плач. Местами, вырываясь из общего гама, слышатся печальные, с надрывом в голосе, хмельные песни.

Как уж там проходил сам процесс мобилизации, как работала медкомиссия, как писаря военкомата успевали оформлять каждого призывника в бумагах при таком их огромном количестве — трудно себе представить, но к концу дня все закончилось. Был сформирован 714-й полк. Ему сразу же дали имя «Анапский», что в то время еще не было распространено в Красной Армии. Такое наименование было дано не только из-за того, что в полку были анапчане, а больше потому, что полк с таким именем существовал и до революции в царской армии, получив право называться так за заслуги перед Отечеством. С началом войны власть стала восстанавливать старые традиции... Полк без задержки был пешим порядком направлен на станцию Тоннельная, затем в порт Новороссийска, там на корабли и — морем в полыхающую огнем Одессу.

Прошедшая мобилизация подобрала кое-кого и из нашего батальона. Может быть, эта причина подтолкнула командование принять группу добровольцев из числа молодежи города, в основном учеников моей школы. Теперь рядом были близкие мне товарищи и друзья.

Где-то в начале августа, поздно вечером, в районе Анапской бухты почти разом прогремели два мощнейших взрыва. Земля содрогнулась, посыпались стекла в домах на Набережной улице, Джеметинском шоссе, в гостинице «2-я пятилетка». На другой день пошли слухи. Кто говорит — немецкий самолет сбросил две огромные мины, чтобы заминировать [22] бухту, но как-то неудачно, и они взорвались. Кто — что это были просто тонные бомбы, упавшие на песок пляжа в Бимлюке. Что бы ни было, но это были «первые ласточки» для города. Не прошло и двух недель, как бомбежка стала регулярной, причем с каждым днем все более ожесточенной.

Первые две бомбы упали в 10 часов вечера на квартал жилых домов между улицами Терской и Горького. Одна из бомб взорвала дом соседа моего хорошего знакомого Мишки Голотова. Мы, бойцы батальона, в этот вечер после занятий по военному делу высыпали из помещений санатория во двор и стояли, перекуривая перед отбоем — отходом ко сну. Был обычный тихий, теплый летний вечер. В небе прослушивался, теперь уже постоянно, шум моторов наших истребителей, патрулирующих небо над Анапой. Вдруг в этот привычный для нас шум вклинился какой-то свист, с нарастающей силой переходящий в вой.

— Самолет пикирует! — успел крикнуть кто-то. Раздался взрыв. Это и были первые упавшие на город бомбы.

Вчетвером мы бегом бросились к месту взрыва. В темноте трудно что-либо рассмотреть. Бесформенные остатки саманных стен разрушенного дома; из вороха черепицы торчат балки, стропила; под ногами у нас сплющенное в блин новое цинковое ведро, еще какой-то хлам. Стоит какой-то тяжелый, густой запах чего-то незнакомого, тревожного, ранее не слышанного. Убитых мы не видим: плачущая женщина-соседка говорит, что всех убитых и раненых увезли в морг и больницу. Другие свидетели взрыва рассказывают, что рядом на Терской улице стояли красноармейцы с лошадьми, человек шесть. Все погибли: и лошади, и солдаты.

— Там на тротуаре столько крови. Ужас! Идите посмотрите, если не верите!

Смотреть не хочется. Мы спешим в батальон. Ушли-то без разрешения, считай, что в самоволку! Как бы не нагорело нам!

Арсен подбирает с земли осколок от бомбы. Мы с любопытством осматриваем, ощупываем «первый привет от врага [23] «. Осколок длинный, узкий, с острыми зазубренными краями.

— Оставлю себе на память! — говорит он.

— На хрена он тебе сдался?! — ворчит Славка. — Дело идет к тому, что скоро, наверное, лопатой надо будет сгребать такие осколки!..

В последующие два дня немцы, уже днем, высыпали бомбы в Приморский парк, что у пляжа. По-видимому, они пытались бомбить суда в порту и саму пристань, но получился недолет. Бомбы взорвались, но жертв не было, если не считать одну убитую осколками корову, пасущуюся на газонах парка.

Надо сказать, что к тому времени в Анапе на аэродроме базировался 7-й авиаполк подполковника Душина. В полку имелись самолеты-истребители: 9 «МиГ-3», 5 «Як-1», 4 «ЛаГГ-3», 1 «И-15». Самолетов для защиты такого города, как наш, было более чем достаточно. Но почему-то, как нам всем виделось, никакого эффекта от них не было. Немцы бомбили город, порт и аэродром когда хотели: и днем, и ночью. Наши истребители, обычно в паре, круглосуточно «висели» над городом, но бомбы почему-то всегда сбрасывались немцами безнаказанно.

В Джемете, Бимлюке, у самого берега в кучугурах стояли зенитные батареи среднего калибра. Стояли они и в самом городе: в курзале на Якорном мысу у обрыва к морю, у бойни и у хлопкового завода. А пулеметных зенитных установок в виде спаренных «Максимов» на автомашинах-полуторках «ГАЗ-АА» и крупнокалиберных ДШК на катерах-охотниках в порту было и того больше. Во время полета вражеской авиации из всех этих стволов открывался огонь такой плотности, что казалось — куда там прорваться самолету к намеченной им цели? Все небо сплошь в черных и белых облачках разрывов снарядов, пронизанное насквозь трассами пуль пулеметов! Но самолеты прорываются сквозь этот огненный ад, пикируют и бомбят!

А если все такое происходит ночью, то картина еще более потрясающая: небо — сплошное море огня! Зенитчики-артиллеристы и пулеметчики, не видя самолетов, палят в [24] небо бесприцельным заградительным огнем. В первом своем заходе немцы сбрасывают осветительные бомбы на парашютах. Они медленно опускаются и освещают все вокруг так, что хоть иголки собирай на земле. По небу беспорядочно мечутся яркие, кажущиеся голубыми лучи прожекторов, установленных где-то под Джемете и в Анапе у аэродрома. В общем, для тех, кто не забился в страхе в спасительную траншею-убежище, — картина впечатляющая!

Хотите верьте, хотите нет, но мы, будучи невольными свидетелями всех этих ужасных бомбежек, неистового огня зенитчиков, воздушных боев наших самолетов с немецкими над городом, не видели ни одного случая, когда бы на наших глазах был сбит фашистский самолет. Или хотя бы был подожжен, чтобы улетал, оставляя за собой хвост дыма. Обидно, но такого мы не видели!..

Мы, бойцы истребительного батальона, были на «казарменном положении № 2» — так нам объявило наше командование. Это значило, что мы находились в батальоне не постоянно, а только с 18 часов до 6 часов, т.е. ночью. В остальное время суток каждый занимался тем, чем хотел, как если бы он не состоял в батальоне. Все работали на своих местах в организациях, предприятиях, были дома с семьями, а в 6 часов вечера обязаны были прибыть в батальон, где начальник боепитания на складе выдавал закрепленное за каждым его собственное оружие: винтовки, патроны в патронташах, противогазы.

До наступления темноты тут же, на территории санатория, проходили занятия по строевой подготовке: мы отрабатывали, шлифовали мало нужное в войну — «действия бойца в строю и вне строя» в соответствии с «Уставом строевой службы Красной Армии». И так часа два. Затем переходили заниматься в спальные корпуса санатория (теперь они были нашими казармами). Здесь, затенив окна, мы изучали оружие. Неделя, десять дней таких занятий — и каждый из нас узнал свое оружие в совершенстве. Мы разбирали до последней детали и собирали потом на свету и в полной темноте, на ощупь, винтовку, гранаты, наши ручные пулеметы: чешский и Дегтярева. Крутили, вникая в его суть, прицел [25] миномета, запоминали мудреные названия деталей оружия и противогаза.

Занятия проводил командир взвода. Штатных, армейских, кадровых командиров у нас не было: на эту должность просто назначали одного из более-менее инициативных, деловых, умеющих хорошо подавать команды. Моим командиром взвода был слесарь винзавода: человек уже в возрасте, член партии (что было немаловажным). Фамилию его я, к сожалению, не помню. Военное дело он знал ровно столько, сколько и все остальные, так что и сам учился и нас учил. В 23.00 — отбой. Спать ложились все за исключением тех, кто был назначен в караул. Два взвода поочередно заступали в наряд, несли караульную службу. Мы постоянно охраняли (пока только в ночное время) райком партии, почту, телеграф, радиостанцию. Были посты в порту, несли мы патрульную службу по городу и в составе гарнизонного наряда. Ну и, само собой, охраняли самих себя, всю территорию санатория им. Крупской.

Нельзя думать, что служба в батальоне была легкой, — этакой игрой в солдатики, забавой. Чего только стоили ночные «марш-броски»! Только разомлеешь, погрузишься в сон, и в час-два ночи вдруг: «Тревога!» Мгновенно вскакиваем с кроватей, минута, — и мы уже одетые, в полном снаряжении стоим во дворе в строю.

— Фашисты выбросили парашютный десант диверсантов в районе станции Натухаевской! Наша задача: обнаружить, локализовать место высадки, найти и уничтожить! — отдает приказ командир роты. — Бегом марш!..

Мы бежим строем. Винтовка, противогаз, 60 штук патронов на животе в патронташе тяжелым грузом висят, давят... Бежим, пыхтим. Темень такая, что бегущего рядом соседа не видишь!

Где-то уже под станицей Анапской, когда многие не могут бежать, задыхаются, раздается команда:

— Шагом!.. Не отставать!..

Мы переходим на шаг, быстро проходим станицу и там, спотыкаясь о булыжники разбитого шоссе, вновь трусцой продолжаем бег. Потная рубаха и растертое ремнем винтовки [26] плечо... Казалось, мы уже не в состоянии сделать и шагу дальше, но после получасового отдыха вновь следует приказ:

— По данным разведки, диверсанты зафиксированы в районе колхоза им. Кагановича! Прочесать местность!

Вновь «бросок», но теперь хоть утешает то, что бежим мы уже назад, в сторону города. К утру, еле передвигая ноги, шагом плетемся в свое расположение. Чистим, сдаем оружие и... по домам. Вот когда пригодилась мне физическая закалка, приобретенная на занятиях по военному делу в ОСОАВИАХИМе! Тогда подобные броски в Варваровку, изнуряющая гребля веслами в шлюпочных походах закалили меня надолго! Еще не один раз я буду с благодарностью вспоминать инструктора, натаскавшего нас, мальчишек, в выносливости, закалившего в нас волю при любых обстоятельствах приходить к финишу без нытья, со стиснутыми зубами, — даже если тебе уже невмоготу...

Пока что служба в батальоне тяготила только вот такими частыми марш-бросками и несколько нудной караульной службой. Потом, со временем, стало намного хуже и опасней.

* * *

Как-то в перерыве между занятиями ко мне и Коле (мы сидели во дворе на скамейке у курилки) подошел комиссар, его дядя Митя Кравченко.

— Ну как дела, комсомольцы? — обратился он к нам.

— Нормально! — говорим. — Только мы не комсомольцы!

— Как это не комсомольцы? — опешил комиссар. — Идет война. Вы бойцы-добровольцы истребительного батальона — и в стороне от комсомола? Такого не должно быть!

— Так нам еще только по пятнадцати лет, а в комсомол можно с шестнадцати! Не примут!

— Почему не примут! Вас обязаны принять! Пишите заявления, я протолкну это дело!

Мы с Колей написали все, что надо: заявление, автобиографию, заполнили анкету и карточку, в которой обязаны [27] были дать письменное поручительство два члена партии. За меня поручился сам комиссар и мой командир взвода. Мы приложили к этим бумагам по две фотокарточки и отдали все комиссару.

Через несколько дней, вечером, когда уже достаточно стемнело, меня, Колю Краба, и еще двоих ребят вызвали в райком комсомола, располагавшийся в одном квартале от батальона. Несмотря на поздний час, в кабинете секретаря, освещенном большой настольной электролампой под зеленым абажуром, сидело несколько человек. Здесь были сам секретарь Булатников, начальник НКВД Булавенко, наш комиссар Кравченко и еще какой-то незнакомый мне человек.

Беседовали с нами с каждым в отдельности. Я был первым. Стоя, я прочитал свое заявление, в котором клялся быть верным ленинцем, стойким борцом за дело Ленина-Сталина, рассказал биографию. Мне задавали вопросы, но было видно, что это формальность. Надо сказать, что я очень боялся процедуры приема в комсомол.

Выслушав всех нас, члены комиссии перебросились между собой фразами, из-за стола встал Булатников. Широко улыбаясь, он поздравлял и пожимал каждому из нас руку, вручая комсомольские билеты. Оказывается, билеты были выписаны на нас уже заранее, и фото были наклеены.

Что говорить? Конечно же, мы были очень рады! Бегом, прыгая вниз по широкой лестнице, мы спустились на улицу. Переполненные радостью, гордостью, что мы теперь комсомольцы, мы становимся в строй, и хотя нас всего четверо, идем в ногу. Твердо ступая по булыжникам мостовой, мы орем от избытка чувств во все горло песню:

Дан приказ ему на запад,
Ей в другую сторону,
Уходили комсомольцы
На Гражданскую войну...

Жалко было, что ворота санатория Крупской были совсем близко! Хотелось идти и орать, идти и орать!.. [28]

Мы, молодые ребята, вначале были разбросаны по ротам и взводам. Говорили, что в каждой роте, взводе должны быть шустрые, быстрые, вездесущие мальчишки-бойцы. Потом нас, наоборот, собрали всех в один взвод, назвав его комсомольско-молодежным. Во взводе было 24 человека. Командиром назначили недавно закончившего школу умного и интеллигентного парня Жору Широчинского, который к назначению его на эту должность отнесся со всей серьезностью. Ходил он в военной форме: гимнастерка с петлицами на воротнике под широким командирским ремнем с портупеей, брюки-галифе, хромовые сапоги, фуражка.

Нашему взводу выделили отдельный дом на территории санатория, с чистыми постелями на железных кроватях в спальных комнатах. Молодость брала свое! Вечерами, пренебрегая командой «Отбой!», мы далеко за полночь возились, шумели, пели, рассказывали анекдоты, а бывало, часами сидели, лежали, слушали приносимые Жорой и читаемые им же нам редчайшие приключенческие книги из его богатой домашней библиотеки. Приходили пообщаться с нами девчата из сандружины. Как-то комбат нам разъяснил: «Мы выделили вас, молодежь, в отдельный взвод потому, что вы теперь причислены в помощь заградотряду НКВД». В чем это выразилось, мы вскоре узнали на практике.

НКВД располагался в отдельном доме фасадом на Ленинскую улицу. При доме глухой, обширный двор. Глухой потому, что он вкруговую отделен от любопытствующих взглядов высоким каменным забором. Какой он из себя, этот двор, что там, — никто из жителей города и не пытался узнать. Само название этого учреждения звучало угрозой, подавляя любопытство.

Каждый вечер одно-два отделения нашего взвода приходило сюда для выполнения спецзаданий совместно с матросами моршколы. К полуночи начиналась наша работа. Выделялась группа из 6–10 матросов. Старший группы — обязательно командир получал задание, и, прихватив одного-двух из нас, моряки шли «на дело». Выглядело это примерно так. [29]

Быстрым шагом мы идем по улицам вслед за командиром. Какие-либо разговоры между собою, даже шепотом, запрещены. Город на военном положении, сейчас комендантский час, поэтому он безлюден, тих, вокруг полный мрак. Я рядом с командиром, выполняю роль проводника, хорошо знающего город.

— Нужна улица Новороссийская! — тихо, на ходу говорит он мне. — Далеко еще?

— Нет, не далеко! — отвечаю я. — Сейчас будет Терская, Крымская, потом Новороссийская.

Вот и она. Подходя к перекрестку, командир опять ко мне:

— Номера домов куда идут?

— Влево! Четные по правой стороне, нечетные по левой!

Сворачиваем на улицу и идем по четной стороне. Командир через два-три двора всматривается в номера на домах. А вот и нужный номер: в глубине небольшого двора отдельно стоящий дом. Калитка на запоре. По знаку командира один из матросов сигает через забор — и калитка открыта. Темно и тихо. Еще команда — и матросы с оружием наготове уже вокруг дома, у окон, у сарая. Командир, два матроса и я — у входа в дом. Он негромко стучит в дверь. Долго ни звука. Наконец, после очередного стука, за дверью настороженный голос женщины, видно, понявшей, что стучащий не отстанет, пока не отзовешься:

— Кто стучит, что надо?

— Откройте, милиция!

— Я не открою! Не верю, что вы милиция! Уходите!

— Не рассуждайте, открывайте! — Голос командира суров. — Гражданка! Считаю до трех и ломаю дверь!

— Ой, не надо! Я открываю!

Слышится шум убираемого запора, звякнул крючок, дверь открыта. Командир теснит плечом молодую женщину из сеней в комнату, за ним и мы; не давая ей опомниться, вопрос:

— В доме кроме тебя кто есть?

— Нет, никого нет, я одна! — испуганно лепечет хозяйка.

— Осмотреть! — Командир кивнул матросу головой на [30] противоположную дверь в комнату, сам в спальню. В руке у него пистолет.

Я с карабином на изготовку, палец на спусковом крючке, за ним. Беглый взгляд вокруг по комнате. На разобранной кровати явно кто-то лежит, укрывшись по-глупому с головой одеялом. Рывок, одеяло летит на пол. На кровати, полностью одетый, даже в ботинках, лежит, вытаращив на нас глаза, мужик.

— Встать! — Пистолет командира уперся в висок мужика.

— Стоять у двери! — приказывает мне командир.

Небольшая быстрая возня — и руки у мужика связаны назад. Только вывели хозяйку и ее гостя за калитку, как тут же подъехала полуторка из НКВД.

«Смотри, как рассчитали по времени! — мысленно удивляюсь я. — Машина подошла точно, как по расписанию!»

Вот такая операция. Кто этот мужик? Кто хозяйка? Каким образом у НКВД этот адрес и все прочее? Мне никто ничего не рассказывал. «Не положено!» — как говорят в армии.

Как-то, уже под утро, группа моряков в пять человек, и я в их составе, пришли по адресу: ул. Протанова, 12. Как всегда в подобных операциях, мы бесшумно входим во двор. Двое матросов к окнам дома, командир, еще матрос и я — ко входу. Все по стандартному сценарию. Стучим, нам долго не открывают. Наконец кто-то подходит к двери. Называем себя милицией. Небольшая словесная перепалка через закрытую дверь — и она открывается. Проталкиваем открывшего дверь мужчину внутрь квартиры, и следует быстрый беглый обыск. Полураздетый хозяин квартиры стоит, облокотясь о спинку кровати. На него направлен ствол моего карабина. Я стою в дверях на выходе, бдительно наблюдаю за ним.

Командир после осмотра квартиры объявляет хозяину:

— Вы арестованы! Тридцать минут на сборы, и мы вас уведем! Время пошло! — Он смотрит на свои часы.

Хозяин в квартире один. Это интеллигентного вида человек, он удивительно спокоен. Я с интересом наблюдаю за [31] ним. После столь страшного услышанного им — никакой нервозности. Он как будто ждал нашего визита! Быстро, без суеты, оделся, обулся, собрал небольшой «докторский» саквояж.

— Он, что, шпион? — спросил я потом командира. — Диверсант, вредитель?

— Какой там шпион! Нет! — усмехнулся командир. — Просто неблагонадежный! Вышлют его подальше...

Вот в таких и подобных этим операциях участвовали мы — бойцы молодежного взвода.

По городу покатилась очередная волна выселения неблагонадежных. Первая волна прошла еще до войны, в 1939 году. Выселялись в массовом порядке попавшие в эту категорию греки — греко-подданные, турецко-подданные (были и такие!) и просто греки. Выселялись немцы, которых в городе было не так уж много. В их число попали и мой друг Рейнгольд, его семья и семья дяди Франка с милыми мне красавицами-сестрами Элеонорой и Хильдой. Выселялись семьи и многих других национальностей, в том числе и русские. В общем, все те, которые по спискам, составленным в НКВД, считались опасными, недостойными доверия в тяжелый для Родины час, окрещенные одним словом: «неблагонадежные». Вот и сейчас начали подбирать ранее нетронутых из таких, остававшихся до сего времени в городе.

Выселение проходило так: в дом, двор или просто квартиру приходила милиция, работники НКВД и объявляли хозяевам: «Вы выселяетесь из города. Даем на сборы, упаковку вещей 4 часа!»

Все выселяемые были подразделены на «более неблагонадежных», «менее» и просто «неблагонадежных». Соответственно и время на сборы давалось: 2 часа, 4 часа, 6 часов, а некоторым и сутки. Были такие, которых сразу же брали под надзор, а то и под охрану. Последним не разрешалось никуда отлучаться из дома, двора, контактировать с соседями, прощаться с родственниками и близкими. Фактически они были под арестом.

Выселяемые после сбора увозились во двор НКВД, а поскольку этот двор не вмещал всех, то использовался и двор [32] уголовного розыска, что напротив через дорогу. Через сутки, когда уже невозможно было еще кого-то втиснуть в «накопитель», напуганных людей, мало понимающих, что с ними происходит, грузили, битком набивая в кузова грузовых автомашин, мобилизованных для этой цели со всех предприятий города, и увозили под конвоем на станцию Тоннельная. Там — в вагоны и на Кавказ, в Орджоникидзевский край. Потом, когда фронт приблизился и туда, — в Баку, через Каспий в Среднюю Азию, в Сибирь, на Урал. В конвоировании этих несчастных людей, как в самом городе, так и до ст. Тоннельная, принимали участие и мы — бойцы истребительного батальона.

Были и те, кто добровольно, по собственному желанию покинул город. Тревога за свою судьбу заставляла их метаться, искать где-то убежище. Но кто тогда знал, где оно?

* * *

1 сентября, начало занятий в школе. Служба в батальоне, где мы находились в ночное время, не мешала посещать школу. Наш 8-й класс, да, пожалуй, и все остальные классы заметно поредели. И не только потому, что кто-то уехал из города. Просто многие бросили школу по разным причинам. Скажем, хлеб продается в хлебных магазинах с начала войны нормированно, по карточкам. Но получить ту пайку, которая тебе, твоей семье определена, непросто. Хлеб в магазины с хлебозавода завозится в недостаточном количестве, с перебоями. У каждого магазина огромные, по несколько сот человек, очереди. Люди стоят, сидят прямо на тротуаре, ждут. У каждого на ладошке химическим карандашом написан его номер в очереди. Дежурят, ждут хлеб не только днем, но и ночью. Какая уж там учеба в школе, если ученик проторчал в очереди не спавши сутки, а то и двое?

Участились бомбежки. Все чаще и чаще в городе воют сирены воздушной тревоги. Каждый раз при этом занятия прерываются на час, на два. Срываются уроки, ломаются графики учебы. В общем, занятия проходили уже не так, как раньше, до войны. Не было той строгости в дисциплине, требовательности учителей в оценках знаний учеников. Поредевшие классы объединялись. В нашем классе появились [33] ранее незнакомые мне девчата и ребята. Я еще не знал, что с одним из них, Виктором, меня в недалеком будущем тесно сведет судьба.

Я был горд тем, что единственным из всего моего класса состоял добровольцем в истребительном батальоне. Было приятно: сидишь иногда на уроке, и вдруг резко открывается дверь, в класс врывается связной батальона, и опешившему преподавателю заявляется: «Овсянников срочно вызывается по тревоге в батальон!» А потом, однажды я пришел в класс после очередной такой тревоги в полном вооружении. На мне был карабин, патронташ с патронами, противогаз на боку, висящая на поясе граната «РГД-33», — не только учитель, но и все ученики были в шоке! Я, гордый, с достоинством молча прошел по проходу между рядами парт и уселся как ни в чем не бывало за последнюю. Все смотрели на меня: кто из ребят с завистью, кто из девчат с восхищением, а кто потрусливее — с опаской. На перемене меня обступили: осторожно трогали оружие, расспрашивали. В общем, эффект был колоссальный! Я зримо видел, что я сейчас на голову, если не больше, выше всех одноклассников!

Через два месяца школу закрыли, а оставшиеся несколько классов учащихся перевели вместе с учителями продолжать учебу в «греческую школу». До 1939 года эта школа, располагавшаяся на улице Кирова, через дорогу от санатория им. Крупской и в 100 метрах от моего дома, действительно была греческой — здесь на своем родном языке учились анапские греки. В год первой волны выселения из города неблагонадежных граждан (куда автоматически попадали и греки) школа была закрыта. Оставшаяся мизерная их часть была переведена в русские школы. С тех пор большой, красивый, старый дом из темного кирпича пустовал. Сюда и перевели наши классы, и мы продолжали учиться. При воздушной тревоге все разом бросались вон из класса во двор, где были вырыты зигзагообразные траншеи-убежища. Я с товарищами предпочитал в таком случае прыгать через окна на улицу и там, задрав головы вверх, наблюдать за вражескими самолетами. Мальчишеская гордость не позволяла нам прятаться с девчатами в траншеях. [34]

16 сентября пала Одесса. Остатки оборонявших город войск были переброшены морем в Крым. Там уже шли не менее кровавые бои. Через две недели, 30 октября, немцы обложили Севастополь. Начались долгие, тяжелые оборонительные бои за город. Бомбежки нашей Анапы еще более усилились. И неудивительно! Снабжение войск в Крыму всеми видами довольствия, боеприпасами, а также живой силой шло через порты Новороссийска и Анапы.

Моя служба в батальоне продолжалась. Кроме обычных вечерних занятий в казармах, в выходные дни с утра мы строем, повзводно топали с песнями по улицам города на огромный пустырь у аэродрома. Там, в поле на пустыре, проходили занятия. Кроме изучения устройства стрелкового оружия мы научились бросать гранаты, стрелять по мишеням. В мастерских винзавода нам изготовили из листового железа макет танка на колесах почти в натуральную величину. Винзаводская полуторка таскала его на длинном буксире вдоль наших окопов, а мы учились бросать в него бутылки с горючей смесью. Таких бутылок у нас было достаточно, и, надо сказать, мы в этом деле поднаторели.

Мы отрабатывали приемы рукопашного боя, используя винтовку, саперную лопатку. Нас учили многим приемам бесшумного «снятия» — убийства ножом вражеских часовых, охраняющих объект. Теперь я знал и устройство призменного бинокля, и как с его помощью определять расстояния на местности. В общем, занятия были насыщенными, лично мне они дали многое, что было нелишним в будущем.

У нас были два солидных по оформлению и содержанию альбома. В них на гладкой, глянцевой бумаге были четкие фотографии боевых самолетов — причем как стоящих на площадках аэродрома, так и летящих в разных ракурсах. Рядом, на каждом листе — все тактико-технические данные каждого самолета. В одном альбоме советские самолеты, в другом — немецкие. Все данные тех и других мы учили наизусть. Мало того, кто-то становился в стороне и держал, перелистывая альбом у груди, тем самым показывая нам поочередно все самолеты. Мы через бинокль должны были [35] смотреть и, определив по силуэту тип, громко объявить его данные.

Помимо всего остального, мы изучили по справочнику военную форму немецких и румынских войск, их воинские звания и знаки различия. Научились ползать скрытно по-пластунски, маскироваться на местности, освоили азы топографии и тактики — все это было!

Как-то в один из выходных, в погожий, теплый солнечный день, мы сидели и бездельничали в курилке. Полевые занятия по какой-то причине были в этот день отменены.

— Давай сходим ко мне домой! — предложил Арсен.

— Пойдем! — соглашаюсь я: Делать все равно было нечего. Сидеть просто так — скучно, можно и пройтись. Двор и дом Арсена совсем близко: полтора квартала от санатория Крупской. Идем улицей Кирова; осталось идти всего ничего, как вдруг завыла сирена воздушной тревоги на здании горсовета. Ее стонущий звук тут же подхватил, словно настороженно ждал, боясь пропустить, гудок винзавода. Затявкали, завыли плачущими шакалами ручные сирены в порту на катерах и ОСВОДе.

Я только успел сказать «Фрицы летят!», как загрохотали зенитки в курзале, а через мгновение к ним подключились и все остальные батареи городской ПВО. Мы прибавили шаг. Люди на улицах, уже вполне вкусившие ужас бомбежек, в панике прячутся в ближайших дворах. Зенитки не умолкают. Фашисты где-то над городом.

Ворота двора Арсена прямо через дорогу против входа в церковь Святого Онуфрия. Почти рядом, на Кубанской улице, хлебный магазин. Возле него длиннейшая очередь, изогнувшись дугой, выползающая из Греческого переулка. Сейчас, по тревоге, она рассыпалась, ища спасения в ближайших укрытиях. Полно людей и здесь, во дворе Арсена, куда мы и вошли. Двор большой, в нем разбросаны по углам три дома, а посередине, ближе к воротам, небольшой каменный сарай, в торцовой стене которого широкая дверь и ступеньки в глубокий подвал. И сарай, и подвал ничейные и совершенно пусты.

Зенитки неистовствуют. Их грохот слился воедино с [36] грохотом разрывов их снарядов где-то вверху. В небе рвутся черные и белые хлопья.

— Смотри, — кричит и показывает мне рукой Арсен, — вон фрицы!

Со стороны аэродрома, не так уж высоко, один вслед другому летят два «Хейнкеля-111». Летят, не рыская, не меняя курса, сквозь огненный ад зениток, как будто их стрельба им «до лампочки». Они летят по прямой, и я понимаю, что она пересекает то место, где я стою. Если вот сейчас... еще чуть-чуть... сыпанут бомбы — они мои! Точно!..

— Бомбы! — ору я Арсену.

От самолета отделились три черных комочка. Летят прямо в меня! Их быстро нарастающий вой переходит в ужасный, какой-то неестественный, фантастический, скрежуще-шипящий рев.

Я падаю вниз лицом, кинув руки под голову, вдоль каменной стенки сарая. Взрыв!.. Грохот... Меня кто-то куда-то бросает, земля подо мною вспучивается, рвется на куски, что-то тяжело рухнуло...Очень больно... Меня нет!..

* * *

...Почему так тихо? Странно... Ах, да! Самолеты улетели, зенитки больше не стреляют... Но почему так темно? Голове больно!.. И жарко, трудно дышать...

Бомба попала прямо в подвал под сараем, у стенки которого я стоял, а затем упал. Невероятно, но взорвалась она в пяти шагах от меня (потом я для интереса замерил расположение края ее воронки). Каменная стена всей своей массой рухнула на меня. Это спасло меня от осколков и взрывной волны, но я оказался заживо погребенным, засыпанным камнями и землей, и потерял сознание.

Я полулежу, вытянувшись на спине, упираясь ею в груду камней и земли, вывороченных бомбой. В голове боль, шум, поташнивает. Моя радость и гордость — новенькая черная флотская шинель, купленная совсем недавно мамой, — забита пылью, отчего она сейчас уже серая. Вокруг люди.

— Ну вот, ты уже живой! — Какая-то женщина подошла и потрепала мои волосы на голове, вытряхивая из них мусор. — Считай, что ты побывал на том свете! [37]

— Не взяла его смерть к себе, значит, долго будет жить мальчишка! — добавляет еще одна, обращаясь ко всем.

— Пусть кланяется в ножки вон тому мужчине, что лежал у ворот! Он один видел, как этот пацан упал здесь у сарая перед взрывом! Если бы не он — никто бы и не подумал здесь копать! Сам еле живой, а говорит: «Копайте, я видел, мальчишка под стенкой был!»

Я с трудом поднимаюсь с земли, отряхиваюсь.

«А где же Арсен? — вдруг мелькает в голове. — Он живой?»

Подбирают и увозят со двора убитых и тяжелораненых. Легкораненые, зажимая сочащуюся кровь, идут на перевязку в поликлинику сами. Она буквально рядом, наискосок через дорогу.

Я ищу Арсена. Вот он! Сидит под завалинкой дома прямо на земле. Ноги вытянуты, раздвинуты в стороны, голова безвольно свесилась на грудь. С нее медленно сочится кровь, растекаясь алым пятном по рубашке под щекой. Я бросаюсь к нему:

— Арсен! Ты...что?

Он медленно поднимает голову, мутными глазами смотрит на меня:

— Помоги мне пройти в поликлинику. Там моя мама сейчас работает...

— А ты сможешь идти?

— Смогу, только ты помоги...

Арсен медленно подтягивает ноги под себя, опирается на мои руки, встает. Обнимаю его за талию, он кладет свою руку мне на плечи, и мы осторожно топаем.

В поликлинике много людей — и больных, пришедших на прием к врачам, и только что раненных бомбами. Поддерживая Арсена, я останавливаю проходящую мимо медсестру:

— Позовите, пожалуйста, Савицкую. Она здесь работает. Ее сын, вот, ранен...

Минута — и к нам бежит через зал мама Арсена. Она в белом халате и, естественно, испугана, взволнована.

— Мама! — увидев ее, успевает сказать Арсен, и его рвет. [38]

Перед взрывом бомбы, когда я упал под стенку сарая, он был рядом, за углом у дверей. Взрывом двери вышибло, разбило в щепки, два маленьких осколка вонзились в его голову слева, чуть выше виска. Кроме этого ранения он был к тому же контужен.

Арсена увезли в городскую больницу, где он провалялся недели три. Затем его выписали, и он еще долго ходил с повязкой на голове. Мы, его товарищи, стали замечать, что он стал уже каким-то не таким, каким был раньше, и в своем поведении, и в разговорах: вроде бы как «с легким приветом». На это обратило внимание наше командование, и Арсена не раздумывая списали из батальона.

* * *

Хмурый, мокрый, ветреный декабрь. Время от времени сыпется мелкий въедливый дождь... В середине месяца, в ночь с 13-го на 14-е, у нас в батальоне случилось ЧП: погиб мой друг Коля Краб. Произошло это так: вечером наш взвод заступил на сутки в наряд. Кто-то из бойцов попал на охрану ставших уже штатными для нас объектов в городе, кто-то в патрули. Я и Коля — во внутреннюю охрану, на территории батальона. На постах мы стояли, как это и положено по уставу, по два часа. С 23 часов до 1-го часа ночи я охранял склад боеприпасов, размещенный в отдельном каменном доме прямо посреди обширного двора санатория.

Густая темень ограничивала видимость до предела. Разыгравшийся еще с вечера ветер с моря выл и стонал в голых, давно сбросивших листву ветвях деревьев, гремел надорванным железом крыши склада, бросал вниз мелкий, холодный дождь, заставлявший ежиться, прижиматься к стенке под карниз крыши.

В час ночи пришел разводящий со сменой. Я сдал пост Коле, а сам поспешил в караульное помещение, куда минут через десять вернулся и разводящий. Не успел я раздеться, разрядить и протереть карабин, как вдруг где-то снаружи, в темноте ночи — выстрел.

— Тревога! В ружье! За мной! — командует начальник караула, и мы бежим на проверку постов. [39]

У склада боеприпасов, где только что заступил на пост вместо меня Коля Краб, никого нет.

— Идите сюда! — раздается из темноты робкий, дрожащий голос. На миниатюрной террасе у входа в дом стоит Алешка Савицкий, он-то и позвал нас. У его ног лежит Коля Краб.

В ночное время для связи между часовыми назначается подчасок. Таковым и был в этом карауле Алешка.

— Подхожу, — говорит он, — к складу боеприпасов, вижу, кто-то стоит у дверей. «Кто стоит?» — спрашиваю. Молчит фигура. — «Кто стоит, буду стрелять?!» — Молчит, ни звука. Я и пальнул...

Пальнул он в часового, в Колю Краба. Пуля прошла навылет через шею, разорвала сонную артерию. Николай был немедленно доставлен в городскую больницу, где к вечеру наступившего дня скончался. Умер он от большой потери крови, и не более того. В то тяжелое время в больнице не было хорошего квалифицированного врача-хирурга, а никто из тех, кто там был, не мог сделать не столь сложную операцию и спасти ему жизнь. Как обидно!

Колю Краба отправили в больницу, а Алешку — в подвал НКВД до выяснения всего необходимого в этом случае.

Утром мы решили известить о трагедии его маму, но ее дома не оказалось. Соседка пояснила, что видела и говорила с ней.

— Она мне сказала, что идет на базар купить продуктов для празднования Колиного дня рождения.

Да... мой друг Коля Краб погиб 14 декабря, в день своего пятнадцатилетия, а 17-го, в день моего рождения, его похоронили на Анапском кладбище. Похоронили со всеми воинскими почестями, включая и прощальный ружейный салют, как бойца истребительного батальона, погибшего на боевом посту.

Несколько дней отсидки, допросов в НКВД — и Алешку отправили в Новороссийск, в тюрьму. Через 15 лет мне довелось случайно встретиться с ним. Времени прошло достаточно, чтобы он мог спокойно, без боязни рассказать правду о гибели Коли Краба. [40]

— Я убил его! — признался он. — И это произошло не так, как я рассказывал. Коля стоял на посту, я подошел к нему. Поболтав, мы стали баловаться оружием. Стоя в нескольких шагах друг от друга спинами, по счету «раз, два, три» мы быстро поворачивались и, вскинув карабины, «клацали» — стреляли холостыми спусками курков. Чтобы клацнуть, достаточно поднять и опустить рукоятку затвора — курок взведен. Мы увлеклись игрой, в спешке я забылся и отвел затвор назад и вперед, тем самым дослав патрон в патронник. Произошел выстрел. В тюрьме я не сидел... Там, в Новороссийске, я попросил, чтобы меня отправили на фронт. Это и было сделано. Я воевал и однажды в бою получил глубокую контузию, вследствие чего потерял 90% зрения. Был демобилизован из армии инвалидом...

* * *

После гибели Коли Краба самым близким другом мне стал Славка Еременко. Все свободное от школы, истребительного батальона время мы проводили теперь вместе. В декабре я еще продолжал учиться в школе, а Славка бросил учебу и пошел работать: отец, замначальника порта, устроил его спасателем на бездействующую спасательную станцию ОСВОДа в порту. Жили они на улице Набережной в доме портовиков. Это небольшой домик окнами на тротуар, с которого можно было камнем добросить до берега моря.

Бомбежки немцами города стали регулярными. И самым опасным местом был, конечно же, порт. Чтобы не рисковать жизнью, лучше всего было держаться подальше от него, но мы со Славкой этим пренебрегали. Его дежурство на станции или дежурство его напарника грека Кирьяка — мы всегда постоянно здесь. Куда еще пойдешь? Сидим у широкого окна, через которое видна вся пристань и весь рейд порта с массой судов на нем, болтаем, «травим», что кому взбредет в голову. Когда по городу объявляется воздушная тревога, мы выскакиваем на берег и крутим ручную переносную сирену. Ну, а когда сыпятся, рвутся вокруг бомбы, когда фрицы, отбомбившись, низко (так, что мы видим улыбки на их мордах) проносятся над пристанью, поливая [41] ее из пулеметов дождем пуль, мы, бросив сирену, сидим, сжавшись на корточках под цоколем станции у самой воды.

Прошла бомбежка, самолеты улетели, зенитки умолкли, мы открутили сиреной «Отбой!» — и снова чарующие мелодии мандолины в руках Кирьяка. В порту кто-то убит, кто-то ранен, пролита кровь, кому-то горе, а нам все нипочем! Мы тоже только что могли бы быть убитыми, искалеченными! Только молодостью, мальчишеством можно объяснить несерьезность нашего поведения.

Вот так мы проводили свободное время на спасательной станции. В декабре, вслед за контрнаступлением нашей армии под Ростовом, началась подготовка к высадке войск в Крым с целью освобождения от фашистов всего Крымского полуострова и снятия блокады Севастополя. В Анапском порту концентрируется масса всевозможных плавсредств, начиная от мелких фелюг и кончая огромными несамоходными баржами на буксирной тяге. К счастью, в этот, обычно штормовой, месяц погода держится умеренной. На море легкая зыбь. Где-то еще далеко отсюда затаился, сдерживая себя, чего-то выжидая, не торопясь обрушиться на нас, грозный, свирепый норд-ост. Представляю, что было бы, если бы он нагрянул сейчас! Разметал бы половину, если не больше, всего этого флота, что стоит на рейде, разбил бы, выбросил на берег, где его сразу же с жадностью засосал бы в себя песок пляжа. Но пока в бухте все относительно спокойно. Все больше и больше в городе накапливается войск. Вот прибыли сразу две казачьи дивизии. В одной у казаков верх кубанок, башлыки, отвороты на рукавах черкесок голубого цвета, потому и дивизия «Голубая». В другой то же самое — красного цвета. Их, казаков с лошадьми, так много, что они размещены не только в городе, но и по ближайшим станицам. На улицах запах конского пота и навоза.

Командир одной из этих дивизий, той, что «Красная», — генерал-майор Книга. Я его знал еще раньше по повестям и рассказам о Гражданской войне. Он один из известных героев той войны на Кубани и Ставрополье. А сейчас я его вижу рядом с собою. Дело в том, что он со своим штабом разместился в одном из домов на территории санатория [42] им. Крупской, а здесь ведь теперь наш истребительный батальон! Вот я его и вижу каждый день. У него не лошадь, как у всех его казаков, а изящная, черного лака легковая автомашина «М-1» — в народе ее называют ласково «Эммочка». Такие авто тогда еще только входили в жизнь, были редкостью, и их имело в служебном пользовании только высокое начальство. В Анапе на начало войны «Эммочка» была у первого секретаря райкома партии Веры Соломоновны Иоффе и у председателя горсовета Анастасии Гусевой.

Мы, бойцы батальона, за спиной у генерала Книги потихоньку над ним посмеивались. Как только в городе объявлялась воздушная тревога, ревели сирены, гудки, — генерал сразу же выходил из штаба, садился в свою автомашину и поспешно куда-то уезжал. По окончании тревоги он возвращался.

— Трусливый генерал! — говорят наши бойцы. — На время тревоги удирает на машине за город!

Правда это или просто совпадение, не знаю, но мы думали только так.

В сквере на Пушкинской улице, в Приморском парке, во всех дворах, ближайших к порту, полно казаков и лошадей. На перекрестках улиц, там, где нет высоких домов и деревья не затеняют небо, разместились автомашины-полуторки и «ЗИСы» со спаренными пулеметами «Максим» для стрельбы по фашистским самолетам. В порту на пристани — штабеля боеприпасов. Двор гостиницы «2-я пятилетка» и огромный котлован, вырытый под фундамент непостроенной гостиницы, забиты ящиками со снарядами и патронами. У стенки Морвокзала, у настилов рыбацкой пристани тесно жмутся катера-охотники. И их, и торпедных катеров много на рейде бухты. Они все ждут своего часа — сопровождать флот с войсками в Крым, охранять его огнем своих ДШК от налета фашистских самолетов. Оберегать флот от нападения немцев со стороны открытого моря, катера которых все чаще и наглее стали появляться вблизи.

Все было готово к походу на Крым. Красноармейцам и казакам раздавались листовки с приказом Стачина взять во что бы то ни стало, любой ценой к Новому году Крым. Да, [43] так и было и сказано: «любой ценой!..» Сообщалось, что в случае невыполнения данного приказа виновные в этом будут расстреляны. В левом верхнем углу листовки, в рамке, была надпись: «Прочти и порви!» Меня удивила эта секретность. Листовки читают тысячи людей, разве можно при этом соблюсти какую-то секретность? Немецкая разведка отлично знала обо всем: каждый день над городом пролетала, а то и кружила немецкая «рама» — двухфюзеляжный самолет-разведчик «Фокке-Вульф-189». Бомбы стали сыпаться на город почти ежедневно.

К концу месяца, в предновогодние дни, много дней до этого являющаяся лакомой приманкой для немецкой авиации армада судов в Анапской бухте наконец-то покинула свою стоянку и вышла в открытое море курсом на Крым. Там, в неспокойном в это время года море, перегруженные до опасного предела боеприпасами, военным имуществом и вооружением мелкие и крупные суда, баржи соединились с другими, идущими из Новороссийска, Геленджика, и общей массой торопились, спешили к крымским берегам. Красноармейцы, казаки на них спешили побыстрее проскочить этот 90-километровый путь морем, выброситься десантом на твердую землю, пока еще немцы не обнаружили, не раскрыли их замыслы и не начали бомбить.

26–28 декабря, неся огромные потери, наши войска высадились на берег Керченского полуострова, захватив поселки Эльтиген и Камыш-Бурун. Выполняя приказ Сталина «взять Крым любой ценой», батальоны, полки, дивизии, сокрушая оборону противника, рванули вперед. 30-го числа штурмом с моря был освобожден город и порт Феодосия, — но эйфория побед была недолгой. Еще неделя — и поток наших наступавших войск захлебнулся, разбился о мощную оборону немцев уже почти на подступах к столице Крыма — Симферополю.

Высадку десанта на Керченский полуостров мы в Анапе наблюдали в виде полыхавшего зарева в той стороне. С наступлением темноты небо там буквально горело. Звуки артиллерийской канонады, взрывов бомб доносились еле-еле, — сказывалось большое расстояние. [44]

Новый год прошел без празднования, — не до этого было. 31-го в 6 часов вечера мой взвод заступил в гарнизонный наряд. Я и Славка были определены на ночь патрулями по городу, причем очень удачно для нас: район патрулирования был от улицы Черноморской до Высокого берега, то есть наш «родной». Мы получили пароль на ночь и пошли.

Над городом тихая, слегка присыпанная снегом новогодняя ночь. Тихая — это относительно. Я имею в виду то, что с вечера не было бомбежки, не ревели сирены тревоги, не барражировали в небе истребители-ночники. Только прожектор у аэродрома временами включался и словно спросонья испуганно шарил своим длинным лучом по небу.

— Немцы сегодня не прилетят, — говорит Славка, — по всему видно, встречают Новый год, гады...

На улицах никого. Да и кто куда пойдет? До 6 часов утра хождение, пребывание на улицах запрещено. Ни звука, ни света, — тишина и темнота. Мы заходим ко мне, и Новый, 1942-й год встречаем втроем с моей мамой: чаем без сахара, вприкуску с кусочками сухарей.

Наш двор опустел. Греков всех выслали. Семья инструктора райкома партии Степаненко, занимавшая квартиру Поляковых, тоже куда-то выехала. Мы и Ковтуны в доме напротив — вот и все жители нашего недавно многолюдного двора. Мама целыми днями, без выходных, на работе в прокуратуре. Брат Борис все там же, в колхозе им. Кагановича: заскакивает к нам раз в неделю, а то и реже. Я — то в школе, то в батальоне. Со Славкой мы теперь вообще не расстаемся.

Когда надоедает слушать анекдоты и мандолину грека Кирьяка, мы бродим по песку пляжа, уходя далеко, за Бимлюк, а то и за Джемет. Там было что посмотреть: баркасы, рыбацкие байды, шлюпки и вельботы с военных кораблей и катеров — все, что уцелело, осталось на плаву после неравного боя с фашистскими стервятниками. Вот спасательный вельбот с красавца теплохода «Армения». Это видно по надписи на белом борту. Мы уже знали, что теплоход под флагом Красного Креста был варварски разбомблен фашистами на внешнем рейде порта Ялты. Он был до предела загружен эвакуирующимися на Кавказ десятком госпиталей со [45] всем их скарбом и сотнями раненых бойцов. Палуба его была сплошь забита прижавшимися друг к другу беженцами — женщинами и их детьми. Эвакуируемыми в глубокий тыл детьми были заполнены каюты и салоны теплохода. Прямым попаданием бомб теплоход был разорван пополам и мгновенно ушел под воду. Этот спасательный вельбот, никем не использованный по его прямому назначению, долго блуждавший по морю, был выброшен в конце концов на анапский пляж прощальным приветом трагически погибшего корабля...

Запоздавшая в этом сезоне зима, спохватившись, постепенно брала свое. Задул норд-ост, заштормило море, затвердел морозом до каменной твердости песок, появилась кромка льда по берегу бухты. Город покрыли низкие серые тучи: из них порциями, то крупой, то хлопьями сыпался снег. Самолеты фашистов не появлялись. Погода для них была не летная, а скорее всего, они были очень заняты в Крыму.

С момента высадки наших войск десантом в Крыму в предновогодние дни куда-то исчез наш командир батальона Корчагин. Конечно же, кто-то из начальства знал, куда он делся, но мы, рядовые бойцы, не знали. Ходили разные слухи, — даже такой, что он, Корчагин, назначен комендантом освобожденной Керчи. Мы все очень сожалели о его уходе от нас. Дисциплина в батальоне стала падать. Сказывалось не только отсутствие авторитетного командира, но и сама обстановка в целом. Если раньше из батальона не призывали в армию, и это держало бойцов в рамках дисциплины, то теперь, когда знаешь, что тебя не сегодня-завтра мобилизуют и на фронт, — что же тут стараться! — никого ничто уже не пугало. Страшнее фронта ничего нет!

Уменьшилось общее количество бойцов. Было две роты, стала одна. Взамен ушедших в армию в батальон было принято много новых людей, причем принимались они уже без той тщательной проверки чистоты биографии, какая была вначале. Командиром батальона то временно назначался командир роты, то какой-либо командир взвода, то начальник штаба Окунь был и за себя, и за комбата. В конце [46] концов, уж не знаю кем, комбатом был окончательно утвержден сержант милиции Грецкий. Мы, молодежь, были возмущены, ворчали:

— Боевой истребительный батальон войск НКВД — и вдруг командир в нем милиционер!

Нас унижало даже то, что он был какой-то невзрачный на вид, да еще и в синей милицейской форме. Наше отношение к службе тоже пошатнулось. Комиссар Кравченко стал значительно реже появляться в батальоне: по-видимому, у него на винзаводе были более важные хозяйственные дела, чем здесь. Но тем не менее служба шла. Нам стали выдавать курево: две пачки махорки на 10 дней. Это такая же норма, как и в действующей армии. Получая табак, куда его девать? Надо курить! Сначала мы, молодые, баловались, выпендривались, затем, как-то незаметно, курение вошло в привычку. Каждый из нас обзавелся кресалом для добывания огня. Спичек не было — дефицит, а кремневые зажигалки, или, как их вначале называли, «бензинки», мы узнали уже от немцев и румын в оккупации.

Рабочие рыбцеха привезли на подводе четыре бочки хамсы. В одной просто соленая, в трех других — маринованная в рассоле. Каждое утро желающие вкусить хамсу приходили сюда с собственным куском хлеба, брали из бочек кому сколько надо рыбы и завтракали. Никакой оплаты никто не требовал, но уносить хамсу из столовой запрещалось. Надо сказать, мы были довольны такой щедростью нашего командования и завтракали рыбой с удовольствием. Не знаю, как у других, а у меня завтраки дома были не лучше.

Поскольку нас стало намного меньше, занимать столь большую территорию санатория им. Крупской и охранять ее и себя здесь потеряло смысл. Наш новый комбат Грецкий, согласовав с кем-то все, что надо в таком случае, перевел батальон в санаторий «Ривьера».

Находясь на территории санатория им. Крупской, мы ворчали: «Неужели нельзя наш батальон разместить где-то в городе, подальше от порта? Бомбят немцы больше всего именно этот объект! Зачем же нам торчать здесь, рисковать по-глупому своими жизнями? Мы не более как в трехстах [47] метрах от порта! Совсем не плохо было бы, если бы нас перевели отсюда куда-нибудь подальше!»

И вот, наконец, дождались! Нас перевели в «Ривьеру», — а это вообще рядом с портом! «Ривьера» — это был санаторий закрытого типа, расположенный между проспектом Революции и Садовой улицей. Справа располагался кинотеатр «Спартак», слева — Курзальный переулок. Сам санаторий, его большой двор для меня и моих друзей всегда были загадкой. Если по территориям находящихся почти рядом санаториев «Украина», «Промстрахсоветкассы» и той же «Крупской» можно было свободно ходить в любое время суток — там были танцплощадки, где всегда многолюдно, — то в «Ривьеру» так не пойдешь! Она окружена высоким забором, за забором со стороны двора — густые заросли сирени. Каких только сортов ее здесь нет! Причудливые формы соцветий, разнообразные цвета и оттенки: от чисто-белого до темно-красного, почти черного! Входные ворота санатория и калитка рядом — всегда на запоре. Мы с друзьями, еще будучи малыми пацанами, не один раз пытались проникнуть во двор. Нас манило любопытство, таинственность тишины за забором. Но стоило только взобраться на него, как тут же слышится грозный окрик смотрителя или сторожа.

Весь двор — сплошной парк. Примерно в центре его фонтан. От него лучами идут узкие аллейки, выстланные плоскими плитами дикого камня. Там и сям, в самых неожиданных местах, в декоративной зелени стоят на постаментах нагие статуи — персонажи древнегреческой мифологии.

Сама по себе «Ривьера» была и двором, и количеством корпусов намного меньше санатория «Крупской», но для нашего батальона это было вполне приемлемо. Наш молодежный взвод расположился в двухэтажном доме, окнами на улицу. На нижнем этаже мы, на верхнем — штаб. Никаких занятий по военному делу с нами теперь не проводились. Да и что было еще изучать? Я безо всякого там бахвальства мог сказать, что знал все, что обязан знать боец регулярной армии, и даже немного сверх положенного. Жора Широчинский, наш командир взвода, крепко держал нас в [48] рамках воинской дисциплины. С этого момента мы занимались только тем, что несли караульную службу, как внутри расположения батальона, так и по городу.

Зима в этом году выдалась нехолодной. Легкие морозцы, снежок, а больше дожди. Вокруг все мокро, стыло. Свободное от караульной службы время мы проводили в безделье. Установили посреди своей казармы миниатюрную чугунную печь-буржуйку, трубу от нее вывели в окно. Печку нашли на складе санатория, где, кстати, хранился в более чем достаточном для нас количестве запас дров и угля. Печь работала исправно: гудела, раскаляясь докрасна. Часами мы сидели вокруг, наслаждались пышущим от нее жаром, трепались, травили баланду, анекдоты. В общем, безжалостно убивали время. От скуки безобразничали, балуясь с оружием. Брали, например, ручную гранату «РГД-33», снимали кожух, корпус рвали, рассрочивали плоскогубцами, извлекали из нее взрывчатку. Нам было интересно знать: взорвется тол, если положить его на раскаленную печку? Но тол, оказывается, не взрывается, а вспыхивает и горит желтым, сильно коптящим пламенем.

Жора где-то приобрел немецкий пистолет «парабеллум», и я с большим удовольствием с разрешения Жоры пострелял из него в нашем парке у фонтана, целясь в пуп статуи голого бородатого Зевса. Чего мы только не делали и чего мы только не пробовали, экспериментируя с оружием! Да, это было очень опасно! Но зато мы познали его в совершенстве, все потрогали, пощупали собственными руками, видели собственными глазами!

Как-то вечером Витька Коробов, балуясь, прицелился в грудь Лешки Черненко.

— Я Дубровский! — кричит он Лехе словами киногероя. — Граф, пришла твоя смерть! — и нажимает курок винтовки. Раздается сухой щелчок сработавшего курка затвора. Витька передергивает затвор, желая еще раз щелкнуть. Из винтовки выбрасывается боевой патрон. Осечка! Невероятно, но произошла осечка. Не будь этого — Леха был бы убит наповал! Винтовка глухо падает из рук Виктора на пол, он, бледный как стена, медленно идет к своей кровати и как-то [49] безвольно валится на нее, лицом в подушку. Леха смотрит осоловелыми глазами на нас, его губы тянутся в глупую улыбку, которая тут же гаснет. Мы ошарашенно молчим. В другой раз Толька Жовнер, забыв, что винтовка заряжена, выстрелил вверх. Пуля пробила тонкий потолок, срикошетила от металлической спинки кровати, на которой в это время лежал, читая книгу, Жора Широчинский, и врезалась в штукатурку стены.

Во дворе, в парке теперь уже нашей «Ривьеры», стоит автомашина «ЗИС-5» с кузовом-фургоном. На его крыше — радиоантенна причудливой формы. Вместе с кузовом, под тихий зуммерящий шум работающего двигателя, она медленно вращается вкруговую. Оборот за оборотом, оборот за оборотом... Это передвижная радиолокационная станция. Как мы потом узнали, таких станций было на всем Черноморском побережье только две: одна вот эта и вторая в Новороссийске. Станцию обслуживают моряки-радисты. Они следят за воздушным пространством на подступах к Анапе. Как только зафиксируют летящие сюда фашистские самолеты — звонят на зенитную батарею, что расположилась неподалеку, на Якорном мысу в Курзале. На батарее бьют в висящую пустую гильзу от снаряда, объявляется тревога. Сообщение о тревоге тут же передается в штаб ПВО города. Начинают выть сирены, городской радиоузел объявляет населению тревогу по радио. Поскольку радиолокаторщики всегда рядом с нами, мы первые узнавали о предстоящей бомбежке города. С начала февраля месяца немцы возобновили налеты на город. Бомбы сыпались через наши головы на порт.

Занятия в школе прекратились. Школа просто закрылась, — я едва успел взять у директора справку об окончании 8-го класса. Как только чуть утихает шторм на море, как только появляется просвет в погоде, из нашего порта, мимо Анапы из Новороссийска идут, торопятся в Крым, в Керчь, Севастополь морские транспорты. Штабелями на палубах боеприпасы, трюмы полны всем необходимым, без чего нельзя воевать. Баржи, шхуны грузятся ротами, батальонами, полками солдат под завязку и — туда. [50]

— Какие же это там бои идут, если столько туда прут всего? — слышим мы со Славкой, патрулируя в порту, разговоры работающих грузчиков. — Как только немцы успевают убивать столько наших красноармейцев и матросов? Только от нас, из нашего порта, — ого-го сколько отправляется их! Уходят, как в прорву какую! Где там, в Крыму, хоронят убитых? Никак нельзя же закопать столько трупов в землю — места, земли не хватит! Может быть, вывозят в баржах в море и топят там?

Назад из Крыма суда идут еле-еле. Многие из них побиты, покорежены, с развороченными бортами, со снесенными, срезанными разом, словно гигантской секирой, надстройками, закопченные пожаром, с наполовину перебитой осколками и пулями командой.

На днях протопала, прижимаясь как можно ближе к берегу под защиту зенитных батарей на побережье, «Парижанка». «Парижанка» — это так ласково называют все гордость Черноморского флота, его флагман — линкор «Парижская Коммуна». Передняя часть его, вместе с носовой орудийной башней главного калибра, срезана по диагонали до самой ватерлинии. Это же какую надо силу применить, чтобы так изуродовать корабль?! Чтобы вырвать, выхватить из корабля такую массу клепанного, сваренного в единое целое металла?! «Парижанка» шла из Севастополя. Мы стоим в толпе грузчиков и рыбаков в порту, наблюдая ее траурное шествие. Зрелище подавляло, люди рядом молчали.

День и ночь мимо Анапы сновали туда-сюда, легко обгоняя тихоходные транспортные суда, быстроходные эсминцы. Они тоже вносили свою весомую лепту в снабжение Крыма. Среди них особо выделялись своим изящным почерком хода самый быстрый на флоте лидер «Ташкент», эсминцы «Незаможник» и «Безупречный». Мы безошибочно распознавали их по внешнему виду, хотя они и проходили неблизко к берегу.

Наступило 23 февраля.

— Ну, наверняка немцы на День Красной Армии преподнесут бомбами нам подарочек! — рассуждали мы между собой. — Дадут нам капитально прикурить! [51]

Так и получилось. По местному радио было объявлено, что в городском театре 23-го числа вечером будет проведено торжественное собрание по случаю праздника, на которое приглашались граждане города. Не знаю, прав ли был тот умник, который назначил это собрание. Но думаю, что собирать массу людей в одном месте в такое время, когда была 100-процентная гарантия бомбежки города, причем вблизи порта, было по меньшей мере глупо, если даже не преступно! Бомбежка началась в 9 вечера. Сказать, что это был ад, — мало. Я был дома с мамой, Борис куда-то ушел. Все грохотало, тряслось, сыпалась со стен штукатурка, дом вот-вот рухнет.

— Дом завалится! — кричит мне мама. — Быстрей во двор!

Мы выскочили и тут же взрывом близко упавшей бомбы были брошены под стенку нашего сарая. Земля под нами содрогается, ходит волнами. Свет осветительных бомб, вспышки разрывов зенитных снарядов, больно бьющие по ушам взрывы в небе и на земле, — все слилось в единое, страшное целое. Сыплются с неба горячим металлом острые, зазубренные осколки зенитных снарядов, с визгом, шипением проносятся над нами рикошетирующие осколки бомб, падающих где-то совсем рядом. Сверху, с крыши сарая, кусками сыпалась перелопаченная взрывами черепица. Рядом, у соседей, что-то горело. Оттуда слышались крики отчаяния, боли...

* * *

Санаторий «Красная звезда» — один из старейших в городе, располагавшийся в старых, построенных еще в прошлом веке казармах русских войск в крепости Анапа, переоборудовали в военный госпиталь. Он и располагающийся напротив дом отдыха «СКВО»{1} под завязку забиты ранеными бойцами, доставленными из Крыма. Ухоженный, уютный двор санатория, сеткой забора отделяющийся от Кубанской улицы, днем полон ими. Выбеленные бинтами повязок [52] на ранах, белыми исподними рубахами, они, покинув душные палаты, сидят на скамейках. Кто может, кому это позволяет ранение, — ходят, толкутся по двору. А некоторые приспособились, сидят прямо на широком цоколе забора, просят курево у проходящих мимо мужиков. Мы щедро, горстью отсыпаем из своих карманов нисколько не ценимую нами полученную на паек махорку. С прохожими, с нами завязываются разговоры. Тема, вопросы всегда одни: как там, на фронте, в Крыму?

— Бардак там! Наше командование ни к хренам! Немцы давят!

Голова бойца вся в бинтах. Оставлены только левый глаз, рот и щека. Он смотрит по-птичьи боком, свертывая цигарку трясущимися руками.

— Чего ты раскудахтался? — напускается на него матрос. У него рука по плечо в гипсе. — Чего паникуешь? Скоро мы попрем фашистов! Сюда, говорят, вот-вот подбросят пару дивизий сибиряков! Искупаем мы этих вшивых колбасников в море, похлебают они нашей черноморской водицы!

Мы слушаем их перепалку, наши симпатии на стороне матроса. А как же иначе? Хочется верить, да мы и верим его прогнозам и с чувством неприязни смотрим на одноглазого бойца.

Мы еще не могли знать, что предпринятое вскоре, в конце февраля и в начале марта, наступление наших войск провалится. 21 марта немцы перешли в контрнаступление, но тоже не добились никакого успеха. Обе стороны перешли к обороне.

* * *

Пришли теплые, погожие дни ранней весны. Наш батальон продолжал нести охранную службу важных объектов в городе. Служба есть служба. На всех постах мы в какой-то степени подвергаемся риску. Но самыми опасными постами были, конечно же, те, что в порту. Фашистские бомбы здесь падали чаще. А самым спокойным считался среди нас пост на городской радиостанции, размещенной в одном из домов жилого квартала по улице Крепостной, в двухстах метрах от маяка. Сюда бомбы не падали: немцы не бомбили, [53] берегли маяк, — видимо, для себя. Пост был круглосуточный, в наряд назначались 3 бойца. Сами сменяли друг друга, по очереди спали.

Радиостанция — высокий полутораэтажный дом в глубине двора. Две высокие мачты-антенны венчают крышу. Вверху вся рабочая аппаратура, внизу — складское помещение. Еще ниже — маленький подвальчик: метр на метр. Там какая-то полка, на ней скорчившись, иначе не поместишься, отдыхает тот, кто сменился с поста.

Днем и ночью, круглосуточно, гудят моторами в небе над городом, над морем и на самом аэродроме самолеты. Этот гул уже просто въелся в нас. Мы по звуку разбираемся в марках самолетов, чьи они. Вот летят морем на Новороссийск, гудят с подвыванием тяжелые немецкие «Хейнкели-111», прерывисто стонут «Юнкерсы-88». А вот звонко, резко ревет так, что стекла в окнах домов дребезжат, наш «МБР-2». Тонко, звеняще, словно осы, проносятся быстрые «Мессершмитты-109». Спокойно с рокотом высоко-высоко в небе барражируют тупоносые «ишачки» — «И-16». Редко, но прилетают на наш аэродром изящные, интеллигентные красавцы — скоростные бомбардировщики «Пе-2», «пешки». Прилетали, но только в самом начале войны, когда еще немцы не посбивали их играючи, громадные, до безобразия тихоходные, тяжелые и неповоротливые бомбардировщики «ТБ-3». Сорок метров размах крыльев этих летающих в небе «барж», хоть в футбол играй на их крыльях.

На аэродроме — непрекращающийся рокот самолетных моторов. Взлетают и садятся самолеты, прогреваются их двигатели, стреляют — пробуются пушки и пулеметы перед каждым взлетом.

Как раз в связи с этим с нами, часовыми радиостанции, как-то произошел маленький курьез. Днем на посту стоял Борис Шпарага, и мы со Славкой собрались идти ко мне домой пообедать. Только вышли со двора за калитку, слышим — на аэродроме раздается короткая очередь самолетной скорострельной пушки: ду-ду-ду! Мы знаем, это обычная проверка оружия. Но вдруг... Пах-пах-пах! — посыпались [54] у тротуара, у наших ног взрывающиеся снарядики. Опять очередь из пушки: ду-ду-ду! Мы только-только успеваем прыгнуть в калитку за забор, как по нему снаружи рвутся снаряды: пах-пах-пах!

— Что они там, на аэродроме, с ума посходили? — ругается Славка. — По городу стреляют!

Мы знаем, что, когда летчик опробует оружие, стреляет, самолет стоит носом в сторону моря и, естественно, все пули и снаряды летят туда. В данный момент один из самолетов развернут в сторону города, вот какой-то идиот и стреляет сюда. Но невероятность происходящего сейчас в том, что стреляют — словно наблюдают за нами и хотят именно в нас попасть. Пока мы выжидаем, стоим за забором, стрельбы нет. Только сунемся за калитку — опять слышим очередь на аэродроме: ду-ду-ду! Мы — за забор, и опять по нему снаружи рвутся снарядики: пах-пах-пах!.. Невероятно! Бывает же такое!

После очередного обстрела мы, для верности выждав еще какое-то время за забором, наконец, выходим на улицу. На этот раз тихо. Подбираем с земли один неразорвавшийся снарядик. С любопытством рассматриваем, свертываем с него спереди тонкий колпачок. Под ним, в центре, дрожащий, колеблющийся стерженек.

— Бросай его подальше! — боязливо говорит Славка. — Ну его к хренам, еще взорвется в руках!

Я осторожно махнул рукой и недалеко бросил снаряд. Раздался хлопок-взрыв...

— Вот так какой-то педераст на аэродроме мог запросто расстрелять нас ни за что, ядрена вошь! — ворчит сердито Славка.

* * *

В начале апреля месяца немцы, по-видимому, решили окончательно сломить нашу оборону в Севастополе и на Керченском полуострове и полностью овладеть Крымом. Там ужесточились бои. Это было заметно и по притоку раненых оттуда к нам в город, и по усилившимся бомбардировкам портов. Кому-кому, а Новороссийску доставалось! [55]

С наступлением темноты, вечером, мы в Анапе видели за горами в его стороне мерцающее, полыхающее взрывами и пожарами зарево. Иногда доносился и приглушенный расстоянием гул бомбежек. Однажды зарево стало особенно ярким и широким — горело нефтехранилище на Мефодьевке. Шлейф густого, жирного черного дыма тянулся оттуда многокилометровым языком через Семигорье, Джемете, Витязево и пропадал где-то за Железным Рогом. С точностью до минуты, в 8 часов вечера, фашистские самолеты летели над морем мимо Анапы бомбить Новороссийск. Обратным рейсом они сбрасывали оставшиеся у них по каким-то причинам бомбы на наш город. Интенсивность бомбежек нарастала с каждым днем. И так продолжалось до 17 апреля. Как писали потом в газете, наше командование решило пресечь ночные набеги фашистов на Новороссийск. Для этого туда срочно перебросили большую группу истребителей-ночников, имевших большой опыт боев. В ночь на 18 апреля они и дали немцам прикурить, сбив сразу 14 фашистских бомбардировщиков! С этого времени налеты резко поубавились.

Надо сказать, что хотя наша потрясаемая бомбежками Анапа претерпела уже много плохого от войны (тут и выселение неблагонадежных, и мобилизация мужчин в армию, и недостаток продуктов питания, карточная система отоваривания граждан в магазинах), а все же жизнь в городе продолжалась. Продолжали работать все предприятия и организации. Работал, как обычно в мирное, довоенное время, городской кинотеатр «Спартак». Кинозал его не пустовал. Ходили туда и мы, отпрашиваясь у командира. Знаем, что ровно в 8 часов вечера, как раз в середине сеанса, будет воздушная тревога, — а идем. Авось пронесет! Авось не будет бомбежки! Авось немцы сбросят все бомбы на Новороссийск и на наш город им нечего будет бросать!

Фильмы поступали в кинотеатр с перебоями, и поэтому, бывало, какой-либо один фильм крутили там по несколько дней подряд. Перед каждым фильмом вместо обычного киножурнала, как правило, показывали пятнадцатиминутный [56] киносборник «Победа за нами!». Это были как бы новости с фронта, но хороших, утешительных новостей оттуда было мало, и поэтому для поднятия духа людей в него включались игровые сценки популярных артистов, высмеивающих «тупоголовых», «трусливых» фашистов.

Мы сидим, смотрим, и вдруг где-то в середине фильма гаснет экран. В городе объявлена воздушная тревога, воют сирены. Двери кинозала распахнуты, зрители валом валят наружу. Над головой, в черном, темном небе гудят фрицевские самолеты. Совсем рядом, в курзале, жестко тявкают зенитки.

Мы, как и все остальные зрители, жмемся к стенке кинотеатра и дома почты, что напротив через дорогу. Стоим, ждем: сбросят фрицы бомбы или нет? Если сбросят и их вой через секунду-две не перейдет в свист, в рвущее уши шипение, — значит, бомба упадет далеко, и бояться нечего. Не надо падать, распластываться по земле и мысленно повторять:

— Пронеси мимо! Пронеси мимо!

На этот раз действительно пронесло. Самолеты после налета на Новороссийск пролетели порожняком. Зенитки смолкли, сирены отвыли «отбой». Люди, сбрасывая, отряхивая с себя остатки страха, только что холодом окатывавшего с головы до пят, вновь торопятся в кинозал занять там свои места и досматривать кадры захватывающего фильма.

На другой день в 8 часов вечера точно, как по графику, в городе снова объявляется воздушная тревога. Где-то в темном небе гудят немецкие самолеты. Два прожектора, один у аэродрома, другой у Джемете, быстро машут, рыскают то вкруговую, то наотмашь из стороны в стороны длинными, яркими до голубизны лучами — ищут и не могут найти фашистов. У зенитчиков на батареях не выдерживают нервы, и они открывают бешеную бесприцельную стрельбу «заградительным огнем». Небо пылает. Вдруг, как всегда неожиданно, словно из ничего, высоко над городом яркими фонарями одна за другой вспыхивают три осветительные бомбы, сброшенные фрицами на парашютах. Сразу все осветилось [57] вокруг так, что хоть газету читай. Мы уже знаем, что после этих бомб немцы развернутся, сделают прицельный заход и сбросят фугасы туда, куда им хочется. Да... Вот уже их гул усиливается, приближается. Немцы сыпанули бомбы! Нарастающий вой...

— Ложись!!

Серия взрывов сливается в один, сотрясающий все и вся вокруг. Визжат осколки, ударная волна ломает ветки деревьев, рвет провода. Звенят, сыплются осколками стекол окна в домах, где-то что-то валится, рушится, разметывается в прах, горит. И... как всегда, вдруг тишина. Самолеты ушли.

Быстро сообразив, что бомбы рвались где-то в нашей стороне, между Черноморской и Серебряной, я прыгаю через забор, бегу. На ходу оборачиваюсь, кричу:

— Славка, скажи Жорке — скоро вернусь!

Улица Кирова, мой двор, дом. Вот мама и тетя Катя стоят у ворот.

— Мама! У нас все в порядке? Бомбы здесь не падали?

— Нет, сынок! Упали где-то у больницы, в той стороне!

Я направляюсь туда. В воздухе еще не осевшая после взрывов пыль, неприятный запах чего-то неестественного, не обычного. Где-то совсем близко взорвалась, по-видимому, одна из бомб. Вот здесь! Угол улиц Крымской и Папанина — огромный дом с не менее огромной, широкой верандой — пристройкой к дому. В этой пристройке столовая санатория авиаработников. Сам санаторий на Нижегородской улице, а здесь как бы его филиал. И сюда, в эту самую столовую, и попала одна из бомб. Все разворочено, побито, поломано...

* * *

Следующий день начался нормально, как обычно. А вот с середины дня все пошло наперекосяк. Я был свободен от несения караульной службы, но в первом часу ко мне подошел Жора Широчинский — он сегодня был начальником караула — и попросил подменить, то есть пойти на пост вместо Вадима Николаева: у Вадима что-то случилось дома. Хотя [58] это была просьба, отказаться было невозможно, и я согласился. Ровно в час дня я заступил на пост часовым на городском телеграфе, что по улице Ленина. Телеграф — это отдельно стоящий дом. Справа от него здание военкомата, слева жилой дом и правление рыбколхоза им. Сталина. Внутри телеграфа два больших зала. За деревянным барьером и стеклом выше его сидят, работают, принимают телеграммы связистки. В малом зале вдоль стены сплошь закрытые кабины. Верхняя половина дверок кабин под стеклом. В эти кабины беспрерывно заходят и через какое-то время выходят оттуда шифровалыцицы. При свете тускло светящих там электролампочек они передают куда-то секретные, зашифрованные цифрами телеграммы.

— Двенадцать — тридцать три — шесть — десять.... — слышатся их голоса. А поскольку это происходит одновременно во всех кабинах сразу, цифры глухо сыпятся на меня дождем через дверки.

В руках у меня карабин, на поясе патронташ с патронами, через плечо в сумке противогаз. Я сижу на стуле и наблюдаю за поведением всех входящих с улицы. В случае если замечу попытку какой-либо диверсии, я обязан принять все меры по недопущению ее, то есть стрелять в диверсанта. Скучно! То и дело я посматриваю на часы: все нормально, дежурство проходит спокойно. Я не стрелял и никого не убивал, диверсанты в мою смену не приходили. А вот и смена! Ровно в 3 часа, минута в минуту, в зал входят начальник караула Жора и мой сменщик — боец батальона Зарецкий.

Меня лично удивляет этот Зарецкий. Он мой учитель по школе, преподавал нам экономическую географию и Конституцию. У него вид утонченного интеллигента: высокий, худощавый, лысоватый, близорукий. Что заставило Зарецкого добровольно вступить в батальон — это известно ему одному. Ясно было одно, что он пока из-за близорукости призыву в армию не подлежал. Неужели в нем так сильно чувство патриотизма?

— Пост сдал! Пост принял!

Все формальности соблюдены, мы с Жорой выходим из телеграфа и следуем в свое расположение, в «Ривьеру». [59]

Неожиданно загрохотали зенитки, хотя «воздушная тревога» по городу не объявлена. Проспали радиолокаторщики или в штабе ПВО?

Фрицевские самолеты подкрались со стороны моря внезапно. Мы с Жорой были уже у Госбанка, когда засвистели, завыли бомбы, сброшенные на город.

— Вот они! — кричит, показывает мне рукой Жора. — Три «Ю-88»!

Черные туши бомб летят прямо на нас! Вой переходит в адский скрежет, в раздирающее уши шипение.

Ввах-ввах! — рвутся бомбы совсем рядом с нами, где-то за нашими спинами.

Я встаю, стряхивая с себя осколки стекол, вырванные ударной волной из окон Госбанка и брошенные мне в спину. Встает и Жора.

— Вот это рвануло! — взволнованно говорит он. — Совсем рядом рвались бомбы! Ну-ка давай вернемся, посмотрим — все ли в порядке на телеграфе?

Быстро пробегаем до военкомата, за угол на Ленинскую улицу, и... телеграфа нет! На том месте, где он только что был, где меня только что сменил на посту боец Зарецкий, вместо дома огромная, глубокая воронка от взорвавшейся бомбы: в ней было не менее 500 кг. В самой воронке и вокруг нее хаотическое нагромождение всего того, что осталось от телеграфа, причем битое, ломаное, скрученное, вывернутое наизнанку. Концами вверх торчат балки, стропила, доски. Два бревна торчком сцепились концами. В них зажаты ноги, и поэтому труп, весь изрешеченный осколками, висит окровавленной головой вниз... Это наш боец Зарецкий. Жора переводит взгляд с него на меня, говорит: «Николай, ты родился в рубашке! Опоздай я сменить тебя на посту на пять минут, здесь бы висел ты!» — он показал на Зарецкого...

В эту бомбежку жертв было в городе много. Еще две такие же мощные, крупные бомбы упали и взорвались в здании техникума на Черноморской улице и во дворе Греческой школы. Много людей, прятавшихся там в убежищах-траншеях, были задавлены сдвинувшейся землей. Еще одна бомба, поменьше, взорвалась в детском садике, что [60] прямо через дорогу от моего дома. У нас никто не пострадал, но черепицу на крыше перелопатило взрывной волной. В этот же день, поздно вечером, был еще один налет. Какой-то шальной фриц сбросил пару бомб, одна из которых попала в общественную уборную. Вони вокруг было!..

* * *

Бочки, бочки, бочки... Сотни бочек с вином... По узкой полоске берега у самой воды под обрывом Набережной, от Спасательной станции и до гостиницы «2-я пятилетка» в два яруса стоят на попа бочки с вином. И сама пристань в порту от своего основания до здания Морвокзала заставлена такими же бочками.

Фронт в Крыму, что в Севастополе, что на Керченском полуострове, под все усиливающимся натиском немцев трещал, готовый вот-вот рухнуть. Городские власти, опасаясь худшего, решили помаленьку убирать, увозить из города куда-то подальше в тыл все, что представляло хоть какую-то ценность. Начали с винзавода. Громадные запасы вина в бочках вывозились и складировались в порту, чтобы при случае отгрузить его баржами на Кавказ. Начали демонтировать и оборудование завода. Подобное происходило и на других предприятиях. Мы, бойцы истребительного батальона, теперь помимо поста на КПП при въезде в порт несли охрану и вина, складированного там. А до него, до вина, естественно, о-го-го, сколько было охочих! Пока ты, часовой, идешь между бочек по берегу, в это время на пристани уже кто-то просверлил, или просто пробил гвоздем, дно бочки и спокойно наполняет вожделенной влагой жбан. Хорошо, если вор имеет совесть и после себя забьет чоп в сделанную им дыру. А то добрая половина содержимого в бочке вытекает оттуда на землю сладкой пахучей струей! Когда видишь, как такое добро бесполезно пропадает, — не удержишься и продегустируешь.

Как-то утром мы увидели на рейде притопавший ночью большой сухогруз «Эльбрус». Пообщавшись с командой судна, мы узнали, что и они загружены под завязку вином знаменитой крымской Массандры. Вино в бочках, коллекционное — в бутылках. [61]

— Гоняют нас из порта в порт! — жаловались моряки. — Полный бардак! Начальство потеряло голову! Теперь вот сюда, в Анапу, турнули. А здесь кому оно, вино, нужно? Вы своим завалили пристань!

Пришел и в кабельтове от «Эльбруса» бросил якорь красавец-бриг «Вега». Я зачарованно смотрел на него и не мог оторвать взгляда. Корабль из прошлого! Как потом мы узнали, с начала войны «Вегу» прятали, берегли как реликвию, как один из двух сохранившихся парусников на флоте (вторым был трехмачтовый барк «Товарищ»). Пряталась от бомб «Вега» далеко на Кавказе, в порту Поти. Но потом, после гибели в десантных операциях большого количества плавсредств, дошла очередь и до «Веги». Она сделала несколько удачных рейсов в Крым, доставляя туда боеприпасы. Однажды, попав под бомбежку и чудом уцелев, «Вега» примчалась к нам в Анапу. Ее команда, не желая в дальнейшем рисковать жизням и, разбежалась. Капитан через нашу местную газету объявил о приеме на борт, в команду корабля в качестве матросов желающих. Разве я мог удержаться?

Я пришел на «Вегу», но принять меня в команду, несмотря на мои большие познания морского дела и мою горячую просьбу, капитан себе не позволил:

— Ты боец истребительного батальона. Я не хочу, не могу принять тебя на борт. В противном случае ты будешь считаться дезертиром!

Это был единственный раз, когда я пожалел, что вступил в истребительный батальон...

* * *

Конец апреля. По времени самый разгар весны, но погода не весенняя. Стоят солнечные, безветренные, по-летнему жаркие дни. С дисциплиной, с самим порядком службы в батальоне все хуже и хуже. Военкомат продолжает выскребывать из нашего личного состава уже даже не вполне здоровых бойцов, которых в мирное время никак не допустили бы к службе в армии. «Все для фронта! Все для победы над врагом!» — призывают плакаты, расклеенные по городу. Занятия по военному делу прекратились уже совершенно, и мы были предоставлены самим себе, хотя пока что [62] еще кое-как несли караульную службу. Комбата Грецкого мы видим редко, батальон на грани полного развала. Теперь можно, не боясь какого-либо наказания, не являться на ночь на службу. Можно не приходить в батальон день-два-три, а потом появиться, и никто тебя даже не спросит, почему ты отсутствовал.

Я задался целью определиться где-то в городе на работу. Надо как-то помогать маме, жить на ее мизерную зарплату все труднее и труднее. Борис работал, сапожничал, но этого было мало, даже чтобы более-менее нормально есть. Поэтому я устроился в МТС «учеником слесаря», — а фактически слесарем. Никто меня не учил, никто не наставлял, не показывал, как надо работать. Слесарную работу я познавал сам. Пилил ножовкой металл, обтачивал напильниками и на наждаке, сверлил вручную дрелью и на станке, завертывал-отвертывал гаечными ключами болты и гайки, когда это было надо. Самостоятельно познал я и весь инструмент для слесарных работ, и саму эту работу. Днем в МТС, ночью на службе в истребительном батальоне, — дома я теперь бывал мельком. А между тем в эти весенние майские дни обстановка на близком от нас фронте, в Крыму, складывалась очень плохо. 8 мая немцы на Керченском полуострове перешли в наступление, 14 мая были уже на окраине Керчи, а 20 мая полностью овладели всем Керченским полуостровом. Севастополь пока еще держался, но всем было ясно, что и он скоро падет. Со вторичным разгромом наших войск в Крыму удержать его не представлялось никакой возможности. Блокада города немцами с моря усилилась до предела. Прорвать ее могли только подводные лодки, но это никак не обеспечивало потребность обороняющегося города. 12 июля Севастополь пал. Высвободившиеся немецкие войска, все еще удерживая инициативу, готовы были ринуться на Таманский полуостров. Над Анапой нависла реальная угроза высадки здесь десанта фашистов: широкая, неглубокая бухта с песчаным пляжем у города была идеальным местом для высадки вражеского морского десанта.

Чтобы предотвратить угрозу, надо было срочно что-то предпринимать, и в городе в спешном порядке начались [63] оборонительные работы. По Высокому берегу в районе городского кладбища и маяка оборудовали и заняли огневые позиции две гаубичные батареи. На Якорном мысу, у санатория «Бимлюк» и винзавода «Джемете» — легкая полевая артиллерия и зенитные орудия среднего калибра, могущие вести эффективный огонь и по наземным целям. Вдоль всего пляжа, в 10–15 метрах от уреза воды, в воде были вбиты колья и на них натянуто проволочное заграждение. На берегу — второй ряд колючей проволоки. А в самом песке пляжа минеры уложили и замаскировали сотни противопехотных мин. Приспосабливались к отражению врага и прочные дома, стоявшие вдоль берега.

Начальник гарнизона своим приказом обязал наш истребительный батальон включиться в строительство оборонных сооружений. Нам было приказано построить три ДОТа по рубежу от маяка на Высоком берегу до городского рынка. К этому времени, а именно с 3 июня, мы были переведены на «Казарменное положение № 1». Это значило, что с этого дня наше пребывание, наша боевая служба в батальоне — круглосуточное, ежедневное. Так что после месяца работы на МТС я просто перестал туда ходить.

Дисциплина в батальоне в связи с этим переломом в нашей службе резко подтянулась. Поскольку батальон теперь являлся настоящей воинской частью, мы перешли на государственное обеспечение. Своей кухни мы не имели, и поэтому нас прикрепили питаться к городской столовой. До войны она работала днем как обычная столовая, а вечером как ресторан. Теперь же мы каждый день строем, повзводно, ходили туда завтракать, обедать и ужинать. Сказать, что кормили сытно, нельзя: каши, каши, галушки, галушки! Но если я, например, во время общего обеда или завтрака не мог прийти сюда поесть, находясь в это время на посту или выполняя какое-то задание, — не беда. Я шел потом в столовую самостоятельно. Заходил, садился за свободный столик, и официантка обслуживала меня, подавая все, что положено. Не надо было предъявлять никаких талонов, удостоверений, подтверждающих то, что я боец истребительного батальона. Таким документом была форма и оружие в [64] моих руках. Глянут официантки — и без разговоров несут еду. В таких случаях я всегда смотрел на рядом сидящих посетителей столовой с гордостью. Я, мол, вот — защитник Родины, и меня кормят бесплатно и безо всякой очереди, а вы кто?

* * *

После падения Севастополя Крым полностью оказался в руках у немцев. Казалось бы, бомбежки Новороссийска и Анапы, через порты которых шло снабжение наших войск в Крыму, потеряли теперь всякий смысл для немцев, но они еще более усилились. Авиация немцев теперь повисла над нами. 2 июля прошла такая бомбежка Анапы, какой мы еще не видели до этого! Не знаю, сколько налетело на нас самолетов, но их было очень много.

Мы, бойцы батальона, все еще располагались в «Ривьере». Выскочили из своего спального корпуса и вместе с связистами-радиолокаторщиками посыпались в траншеи-убежища во дворе.

— Вот они! — кричит Славка, показывая рукой на группу фашистских самолетов, выстраивающихся над Малой бухтой в цепочку. — Сейчас начнут пикировать!

— Раз, два, три... девять, десять! — я считаю самолеты и сбиваюсь, так их много.

— Пикируют! — орет опять Славка. — Бомбы!..

«Ривьера» совсем рядом с портом, поэтому самолеты пикируют и сбрасывают бомбы почти прямо на нас. Земля ходит ходуном. Стенки траншеи обваливаются, засыпая нас. Взрывы слились во что-то единое, страшное своей неестественностью. Ударные волны, вибрируя, давят, рвут тебя и снаружи и изнутри, терзают болью в ушах, в голове, во всем теле.

— А-а-а! — кто-то в соседней траншее не выдержал, сдали нервы, подавлена воля, и он кричит. Кричит неестественным, как бы уже и не человеческим голосом. Это даже не крик, а скорее протяжный громкий стон, выдавленный инстинктом сбережения своей жизни.

Одновременно с бомбежкой порта немцы другой группой самолетов накрыли «бомбовым ковром» аэродром. Освободившись [65] от бомб, пушечно-пулеметным огнем они расстреливают все то, что еще уцелело в земляных капонирах, все то, что еще не пылает, не плавится в жарком огне пожара.

Третья группа самолетов прошлась по побережью бухты, начисто подавив зенитные батареи и батареи полевой артиллерии береговой обороны в Джемете и Бимлюке.

В порту горели у осоавиахимовского причала два торпедных катера, пришвартованные борт о борт. На них полный комплект торпед, взрывом которых пристань разнесет в пух и прах! Надо срочно их сбросить в воду! Матросы, сами горя в огне, спешат, освобождая торпеды от креплений, — и вот они наконец в воде. Совсем близко от них, в каких-то тридцати метрах, полыхает огнем катер-сторожевик. А еще дальше грохнул взрывом, развалился и пошел на дно еще один торпедный катер. К счастью, на нем не было торпеды. У спасательной станции, изрешеченное осколками, осело на неглубокое здесь дно двухмачтовое судно «Лесовоз», принадлежащее винзаводу. Его палуба и надстройки, оказавшиеся выше воды, коптят, дышат едким черным дымом. По-видимому, горит запас разлившейся солярки.

На рейде, посреди бухты, разломился пополам и пошел на дно долго стоявший здесь громадный «Эльбрус». Прямым попаданием бомбы взорван огромный по количеству находившегося там боезапаса склад боеприпасов. Склад горит, снаряды рвутся поодиночке или разом по нескольку, осколки разлетаются далеко вокруг.

После случившегося у кого-то из нашего начальства наконец-то сработала голова, и наш батальон переводят из опасной припортовой зоны в санаторий «Мукомолов». Это сразу за МТС. Не так уж далеко мы ушли от порта, но все же!

* * *

24 июля немцы вторично взяли Ростов, — теперь ворота на Кавказ были в их руках. Реальность вторжения фашистов на Кубань мало у кого вызывала сомнения, и вскоре это произошло. Уже в первые дни августа немцы захватили Ставрополь, Армавир, Майкоп. [66]

Мы плохо были информированы о стремительно развивающихся где-то там, за Кубанью, событиях. Радио больше гремело маршами и патриотическими песнями, и совсем мало сообщалось о положении на фронтах.

9 августа посыльный из военкомата принес к нам в батальон повестки — немедленно явиться туда для мобилизации в армию всем, кто рожден в 1924–1925 годах. К моему величайшему огорчению, в это число попали почти все мои друзья и товарищи. Расстаться вот так просто с друзьями я не мог и пошел в военкомат вместе с ними.

— Вы призываетесь в армию, — говорит военком нам, выстроившимся в шеренгу во дворе — Никаких там медицинских и прочих комиссий проходить не будете. Вы служите в истребительном батальоне, значит, уже являетесь бойцами и, в соответствии с этим, вы здоровы, пригодны к дальнейшей службе в армии. Даю на сборы один день! Завтра в 8 утра вы должны быть здесь с вещами!..

Тут же он быстро уходит в дом, — я за ним.

— Товарищ военком! Я тоже вот уже год служу в истребительном батальоне. Вы забираете в армию всех моих друзей и товарищей. Меня — нет. Наверное, потому, что я 1926 года рождения. Я не хочу оставаться один, зачислите и меня в команду призывников добровольцем!

Мне отказали, а ребята 10 августа были отправлены пешком в Краснодар, в крайвоенкомат. 12 августа Краснодар был взят немцами...

В Анапе если не паника, то, по крайней мере, тревожная суета. У горожан уже не было никаких сомнений, что фашисты вот-вот будут и здесь. Войск в городе нет — он брошен, остается на растерзание врагу. В винзаводе большие запасы вина, спирта, виноматериалов. Не оставлять же это добро фрицам в подарок! «Куда его девать?» — «Как это куда? Уничтожить немедленно!» И начали...

Цеха винзавода имеют трубопровод для подачи по нему воды с моря на разные нужды. Небольшая перемонтировка этого трубопровода — и по нему уже течет не морская вода, а вино, сбрасывающееся в море. Но труба настолько мала, что потребуются недели, чтобы перелить все имеющееся, а времени [67] нет! Что делать? Выливать на землю! Выбивают чопы на громадных чанах. Вино течет тугой толстой струей в канализационную канаву. Бьют кувалдами, топорами бочки, штабелями стоящие по территории завода, так и не отправленные в тыл. Вино, коньячный спирт, сам коньяк льются, смешиваются на полу цеха в общую благоухающую массу, речкой текут по земле во дворе, на улицу. Там быстро, под уклон по улице Шевченко до Черноморской, через весь город в порт, в море. Ничего не должно оставаться врагу!

16 августа немцы повторили массированный налет на город, порт и аэродром. В первой волне бомбардировщиков шло 12 «Юнкерсов-88», вслед за ними — два «Хейнкеля-111». Бомбежку прикрывали 12 барражировавших в небе истребителей «Мессершмитт-109». Самолеты месили бомбами все и вся...

* * *

20 августа у нас в батальоне была объявлена тревога. Мы, бойцы, выстроились во дворе санатория в полном боевом и походном снаряжении. Перед строем комиссар Кравченко и командир роты Салашин. Комиссар дал короткую информацию:

— Товарищи! Обстановка сейчас очень сложная и тревожная. Фашисты взяли Краснодар, сейчас бои идут в 60 километрах отсюда между станциями Абинской и Крымской. Завтра фронт может подойти и сюда. Мы, командование батальона, сейчас решаем, как нам быть дальше. Есть предложение — маршем двинуться на станцию Тоннельная и там влиться в любую проходящую в Новороссийск воинскую часть. Но твердого решения по этому поводу пока нет. Будьте в полной боевой готовности и будьте готовы в любую минуту выступить в поход. Разрешаю всем без исключения сходить домой, попрощаться с семьями. В 18.00 быть всем здесь!

Я дома. Бориса, как всегда, нет. Рассказал все маме:

— Мама! Я пришел попрощаться с тобой! Может, сегодня ночью, может, завтра мы уйдем из города. Куда — сами не знаем! Знаем только, что теперь-то мы будем воевать с фашистами! До свидания, мама! [68]

— Сыночек! Родной! — Мама обнимает меня (целоваться у нас в семье не было принято). — Иди! — сквозь слезы говорит она. Голос, губы у нее дрожат. — Иди, воюй! Раз надо — так надо! Пусть хранит тебя Бог! Буду молиться за тебя! А я как-нибудь перебьюсь сама. На Бориса надежды мало.

Она покопалась в ящике комода и дает мне в руки... часы! Мужские, наручные часы с ремешком, «Кировские» часы, как их называли все. Они совсем недавно начали выпускаться Кировским заводом. В бедной жизни народа считалось большим шиком иметь на руке часы, тем более такие, как эти. Я был рад подарку беспредельно...

К 18 часам, как и было приказано, я пришел в расположение батальона. Маматоже пришла со мной. Здесь она была не одна: провожать нас пришли, мне кажется, родные всех бойцов. С наступлением сумерек, когда уже подходил комендантский час, все, наговорившись, наплакавшись вдоволь, стали расходиться по домам.

— В час добрый, сыночек! С Богом! — Мама обняла, перекрестила меня и пошла...

Ночь прошла спокойно. А утром, после завтрака, нас вновь построили и объявили:

— Принято решение — нашему батальону передислоцироваться в село Варваровка. Пойдем туда не общим строем, а, с целью маскировки, поодиночке или группами в два-три, не более, человека. Разойди-и-ись!

Где-то на востоке, за горами в стороне станции Тоннельная, прослушивалась далекая артиллерийская канонада.

Как было приказано, так и сделали. Кто в одиночку, а кому хотелось — группами по два-три человека мы разными улицами, переулками, рассредоточившись, стараясь держаться подальше друг от друга, направились в сторону гор, где в пяти километрах от города был первый на нашем пути поселок — Су-Псех.

Я, конечно же, шел вместе со своим лучшим другом Славой Еременко; к нам примкнул и Леша Черненко. Вот и окраина города. Слева — хлопковый завод, а справа, в ста метрах от шоссе, кирпичный. Высоко в небо вытянулась круглая, [69] сужающаяся кверху, сложенная из желтого кирпича заводская труба. За кирпичным заводом шоссе крутой дугой уходило на восток, чтобы уже под самым Су-Псехом выпрямиться в стрелку и потянуться вверх на первую, еще совсем невысокую гору из начинающихся здесь предгорий Большого Кавказа.

Чтобы сократить путь и сэкономить время, выйдя за город, мы сошли с дороги и пошли полем, огородами единственного в Анапском районе колхоза-миллионера им. Кирова. Колхозные помидоры некому было убирать: все здоровые мужчины-колхозники-призваны в армию и сейчас где-то воюют, а женщинам было не до помидоров. Мы шли не торопясь. На ходу, придерживая рукой заброшенные на ремень за спину карабины, наклонялись, срывали с уже завялых кустов яркие, тугие, красные, приятно пахнувшие собственной пыльцой, огородом, землею помидоры и, слегка обтерев их ладонями, с удовольствием ели. По шоссе, в стороне от нас, далеко впереди и сзади топали и другие группки бойцов нашего батальона. В общем, секретность перехода из Анапы в Варваровку нами соблюдалась вполне: тем более что в ту же сторону ехало на подводах и бричках гражданское население, среди которого наши бойцы просто растворились.

— Смотрите, — негромко восклицает Леша, — моршкола горит!

Мы стояли на горе и смотрели сверху на родной город, на черные клубы дыма.

— Жалко моршколу! Зачем это и кто, интересно, поджег ее? — говорю я вслух.

— А что же, ты хотел, чтобы она целехонькой досталась немцам? Захватят город, и расселится их вшивая солдатня в казармах моряков! Нет уж! Пусть лучше сгорит все! Правильно сделали, что подожгли! — высказался Славка. — А подожгли наверняка матросы! Кто же еще?

Как бы там ни было, а мне все равно было жалко и моршколу, и весь наш растерзанный бомбежками, пожарами город, оставленный войсками, брошенный без попытки оборонять, защищать его от подходящего врага. Где они, наши войска? Немцы уже захватили Крымскую, Абинскую, на [70] подходе к Тоннельной и Гостагаевской! А у нас в городе ни одного красноармейца! Возможно, день-два — и здесь будут фрицы. Войдут в Анапу без малейшего риска для своих поганых жизней. Будут жрать виноград, — вон его сколько вокруг! Будут пить выдержанные виноградные вина, запасы которых так до конца и не будут уничтожены, будут купаться в нашем теплом еще море, загорать под нашим солнцем, отдыхать в тенистых аллеях санатория «Ривьера» и парке Курзала. Красная Армия, где ты?! Далеко от нас: под Смоленском, под Киевом, потом под Москвою, под Ростовом наша армия, как это мы знаем по сводкам, дерется, проливает кровь, защищая каждый метр, каждый клочок земли! И если уж отступает, сдает города и села врагу, то только после того, как уже нечем сдержать его. А здесь у нас что делается? Было обидно за наш город и жалко родных, оставленных там...

Время подошло к полудню. По дороге, по которой мы пришли сюда, движение гражданских лиц почти прекратилось, но зато теперь по ней шли (так же, как и мы, в беспорядке, отдельными группами) последние моряки, оставившие горящую моршколу. Их было немало — сотни две, не меньше. Матросы, весь личный состав моршколы покинул Анапу. Все представляющее какую-то ценность имущество было вывезено парусным бригом «Вега» в Новороссийск несколько дней назад. Учебные шлюпки — шести-, восьми-, двенадцативесельные ялы — были укомплектованы командами из числа матросов моршколы и тоже три дня назад отправлены морем, своим ходом, то есть «на веслах», в Геленджик. Оставшееся малоценное имущество было, как и само здание моршколы, по приказу командования подожжено: этот пожар мы и наблюдали. А всем оставшимся матросам приказали небольшими группами самостоятельно, выбирая кратчайшую дорогу, идти в Новороссийск. Сейчас они были в начале своего пути.

Дорога от Су-Псеха дальше в Варваровку, выписывая по крутому склону горы гигантский зигзаг, выходила на ее голую вершину. Здесь перевал. Никакой растительности, кроме выжженной жарким августовским солнцем до белизны [71] низкорослой травы. Там мы нагнали пятерых наших. Все они в возрасте, идут в сплошь пропотевших на спине и под мышками рубахах, тяжело дышат, сопят.

Над нами не так уж высоко в небе пролетает «Мессершмитт-109». Вроде бы летел мимо в сторону Новороссийска, но...

— Заметил нас, гад! Высмотрел! — все так же кривясь от боли, зло говорит один из бойцов. — Сейчас сделает заход и обстреляет!

Так и вышло, хотя «мессер» сначала пошел в сторону моря, скрылся за Лысой горой, и мы подумали было, что он совсем улетел.

— Вот он! От Су-Псеха заходит! — кричит Леха. — Бежим, братва!

— Куда бежать, дурак? Ложись!

И действительно, куда бежать и зачем? Ни кустика, ни деревца поблизости. Хмеречь (заросли кустарника — диалект), зеленым ковром покрывающая горы, здесь, на перевале, была далеко влево и вправо от дороги. Самолет ревет уже где-то совсем близко за спиною. Мы бросаемся во что-то наподобие кювета у обочины дороги, прижимаемся к горячей, колючей от щебня земле.

— Ту-ту-ту! — бьет по нам «мессер». Пули, взвизгивая на рикошете, громко цокают по булыжнику шоссе. «Мессер», взвыв, чуть ли не брюхом прокатившись по нашим спинам, стал резко набирать высоту и мгновенно скрылся в блеклом от яркого солнца небе.

Встали, отряхнулись, прислушались. Самолета не было слышно.

— Последние патроны выпустил по нас! — говорит Славка. — Были бы еще — не отстал бы, гад!

Вот и перевал. Почти на самой вершине горы развилка дорог. Одна уходит влево через Павловскую щель вверх на противоположную от нас, поросшую хмеречью округлую вершину горы, на которой разбросаны редкие домики в широких, просторных, хорошо отсюда просматриваемых дворах поселка Павловка. А вправо, вниз, дорога на Варваровку. По ней мы и пошли. Под гору идти легко: минут 15–20 [72] такой ходьбы, и мы в Варваровке. Между двумя горными хребтами, тянувшимися вдаль берега моря, природа образовала неширокую лощину, известную как «Варваровская щель» — по имени располагающегося здесь небольшого поселка. Укрытие от холодных ветров, обилие солнца, каменистая почва создавали благодатные условия для выращивания винограда, чем и занималось население Варваровки, объединенное в колхоз им. Фрунзе. Жили здесь не бедно. Добрая половина колхозников были по национальности чехи. Откуда они взялись, с каких времен живут здесь, мало уже кто и помнил. Чистоплотные в быту, аккуратные и трудолюбивые в ведении хозяйства, по отзывам анапчан, они были скупы и пренебрежительно относились к русским людям.

Войдя в поселок и пройдя 3–4 двора, увидели у ворот штаба истребительного батальона Долгополова.

— Входите сюда, во двор! Здесь приказано всем нашим собираться, — сказал он, открывая калитку.

Мы вошли в брошенный недавно жителями двор и дом, в котором обосновался штаб нашего батальона. Сразу же за огородом задняя часть двора круто спускалась в овраг. Там уже пылал костер, над которым висел котел. Нас собралось не менее десяти человек. Расселись у костра, стали чистить картошку. Весело болтали, шутили. Настроение у всех было отличное. Великолепно поужинали: съели по куску баранины, по миске картофельного соуса. Наши девчата, оказывается, умеют хорошо приготовить еду!

Утром следующего дня, умывшись, приведя себя в порядок и позавтракав там же, в овраге, где вчера ужинали, мы в безделье слонялись по двору, улице, не зная, чем заняться. Палило солнце; в небе, как всегда, гул немецких самолетов. Из дверей дома нашего штаба вышел Шурка Кравченко, двоюродный брат нашего комиссара. Стал посреди двора, строгим взглядом командира деловито посмотрел вокруг.

— Ты, ты, ты! — пальцем вытянутой руки ткнул он в сторону сидящих и стоящих бойцов поблизости. — Приготовиться к построению! — приказал он названным. — Личные вещи не брать! С собой только оружие! [73]

— В две шеренги становись! — отдал он строго по-уставному команду, указывая рукой место построения.

Мы, я и Славка, оба попали в число отобранных им 12 человек и по его команде стали в строй.

— На-пра-во! Шагом... марш!

Мы потопали строем со двора через ворота на улицу. Шурка шел рядом. Кем он был сейчас — неизвестно. Со дня ухода из Анапы все перемешалось! Поломалась вся структура нашего батальона. Уже не было взводов, отделений — соответственно и не было командиров. Мы вооруженная, неорганизованная толпа. Вот уже вторые сутки пребывания здесь, в Варваровке, никто нами не занимался.

Мы видели входящими в штаб и выходящими через некоторое время оттуда нашего комиссара Дмитрия Кравченко, бывшего командира роты Салашина, начальника штаба Окуня и еще каких-то деловых, незнакомых нам людей. Что они там делали и делали ли вообще что-либо, мы не знали. Поскольку других командиров среди нас не было, находящиеся сейчас в штабе и были для нас, всех бойцов, авторитетом. Мы чувствовали, что назревает какое-то событие, которое утрясет, уладит все, создаст необходимый порядок.

Натужно воя, чихая и стреляя глушителем, наша бедная полуторка с трудом выползла на перевал. Отсюда до самого города дорога шла под уклон. А вот уже и наша родная Анапа! Остановились. Из кабины показывается Шурка.

— С машины! — командует он.

Мы горохом сыплемся из кузова на мостовую.

— Сеня! — говорит Шурка водителю. — Мы пройдем пешком, а ты езжай до райкома партии и где-то там, на Пушкинской улице, поджидай нас!

— Есть! — Сеня лихо по-флотски козырнул Шурке, вскочил в кабину и умчался.

— Нам приказано, — Шурка наконец-то решил разъяснить цель приезда в город и нашу задачу, — патрулировать центр города, задерживать и стрелять на месте мародеров, грабящих магазины, склады и все прочее. И кроме этого, — он несколько замялся, — убрать на улицах, закопать трупы!

— Какие еще трупы? Где они? [74]

— Что, мы похоронная команда?

— А мародеров пусть расстреливают НКВД и милиция!

— Давай, командуй назад, в Варваровку, пока мы сами не полегли под бомбами! Вон гудят, летят фрицы бомбить, мать их... Вот они!

Со стороны моря деловито заходила на бомбежку группа «Юнкерсов». Самолеты выстроились как на параде. Ни одного выстрела по ним с земли! Некому стрелять! Город брошен!

— Вуах...ха...ха! — тяжело рвались где-то бомбы. Еще не осела пыль от предыдущей бомбежки, а теперь добавилось еще. Смрад, вонь, гарь, густой запах прокисшего вина! Спирт, вино, сусло были в прошедшие дни выкачаны в море, в канализацию. Что не успели уничтожить — растащено жителями города. На территории винзавода хаос: тут и там валяются битые бочки, рваные шланги, трубы. Цеха разбиты, рухнувшие от бомбежек стены высятся холмами, загромождая проходы. Исковерканный металл, балки, прутья арматуры валялись, торчали вокруг. Кое-где в тенистых местах стояли лужи еще не успевшего до конца испариться разлитого вина. Вокруг густой запах прокисших дрожжей.

В этом хаосе с надеждой найти чудом уцелевшую, не разбитую бочку с вином копались, рылись, шастали по территории несколько человек.

— Прочесать территорию завода и всех, кого увидите, гоните в шею со двора! — приказал Шурка.

— А зачем? — спрашивает у него Володька Ворона. — Вина, спирта, как мы видим, здесь уже нет. А какие остались крохи, пусть люди полакают. Никакое это не воровство и не мародерство!

— Я тебе дам — «полакают»! Ишь добрый какой нашелся! — прикрикнул на него Шурка. — Выполняй, что тебе приказано, и не рассуждай!

Мы разбрелись по двору, ходили по лабиринту совсем темных и полутемных подвалов — хранилищу марочных вин, прошли по сгоревшему пожаром тарному складу, бондарным мастерским. Нашли, задержали и привели к конторе нескольких женщин-»мародеров» и двух дедов. Женщины [75] не столько испуганно, как настороженно смотрели на нас. Деды уже были под хмельком. Поддерживая друг друга, они потопали к воротам, на выход со двора, пытаясь в такт нетвердым сейчас своим шагам петь нечто строевое, патриотическое.

Мы опять на Черноморской улице, идем к центру города. Все чаще и чаще на мостовой, на тротуарах воронки от бомб, все больше и больше разрушенных бомбежками домов. Людей здесь, в центре, не видно. Рядом с техникумом, на перекрестке улиц — завал. Взорвавшаяся недавно крупная бомба образовала на мостовой огромную воронку. В нее свесилась кроной вниз вывернутая с корнем старая акация, а поперек нее лежит рухнувший телеграфный столб. На краю воронки брюхом вверх с растопыренными в стороны прямыми, словно вставленными в туловище вытянутыми ногами лежит разлагающаяся лошадь. Она вся в перепутавших ее проводах с упавшего столба. Мы как могли обошли завал и направились дальше. Вот моя родная улица, а вот и мой двор, дом! Я волнуюсь и спрашиваю Шурку:

— Командир! Я в этом дворе живу. Отпусти на минуту, здесь моя мама и брат. Я только повидаюсь с ними и догоню вас!

— Отпусти парня! Пусть с мамой встретится! — поддерживает мою просьбу немолодой боец.

— Иди! — разрешил Шурка. — На Пушкинской нас догонишь!

Я бегом бросился к своему двору. Удивляло то, что по улице и здесь никого почти не было видно. Врываюсь в калитку, но двор оказывается пуст. Наша квартира разрушена, рухнула от взорвавшейся рядом авиабомбы. Груда, гора самана, кирпича, штукатурка вперемешку с торчащими из нее балками, досками, камышом, которым был утеплен потолок. Это все, что осталось от квартиры. Где же мама? Где Борис? Живы ли они?

— Коля, это ты? — слышу я вдруг за спиной.

Этот голос, так неожиданно услышанный, меня испугал. Я резко обернулся. У колодца, посреди двора, стояла соседка по нашему двору тетя Нюся. [76]

— Вот видишь, что осталось от вашей квартиры? — говорит она мне с грустью и сочувствием в голосе.

— Мама... мама где моя? — спрашиваю я, боясь услышать страшное.

— Ната жива! И Борис жив! Мы все были в траншее при этой бомбежке. Если бы они тогда не вышли из квартиры по тревоге, то...

Я облегченно вздохнул. Жалко было, конечно, нашу квартиру, вещи, но главное — мама и Борис были живы!

Я вернулся к своим, — они стояли и курили на Пушкинской улице у райкома партии. На этой улице был еще больший хаос, чем на Черноморской. Посреди дороги, начиная от углового дома, — цепочка воронок от взорвавшихся небольших (килограммов по 25) авиабомб. Так же свисают со столбов перекрученные взрывами в спирали телеграфные провода, деревья в Пушкинском сквере иссечены осколками. Вонь, пыль, гарь! На тротуаре лежат трупы убитых при бомбежке люде и.

— Пошли в аптеку! — говорит Шурка. — Там должны быть резиновые перчатки!

Аптека была совсем рядом. Расположенная в самом центре главной улицы города — Пушкинской, она стояла углом к Тираспольской улице. Красивейший дом старинной постройки с широкими, во всю стену на тротуар, стеклянными окнами-витринами под маркизами. Вдоль всей стены, несколько отступя от нее, была укреплена металлическая труба-поручень, предохраняющая стекло витрин от случайных ударов прохожих. В витринах громадные, из тонкого стекла колбы, реторты, наполненные то ярко-красным, то пронзительно-синим, а то — лимонно-желтым растворами. Подсвеченные вечером электролампами, они играли цветовой гаммой. В то наивное время нам было приятно любоваться и восхищаться красотой цвета аптекарских растворов. Сейчас же здесь все разбито, разлито по мозаике пола, растолчено, хрустит под ногами. Как будто и бомба сюда не попала, и рядом нет воронок от них, а внутри погром! Кому нужно было все это бить, крушить? Зачем?..

Мы прошли в провизорскую, в склад, осмотрели все, но [77] резиновых перчаток нигде не нашли. В общем, с уборкой трупов на улицах ничего не получилось.

— Ну, перчаток нет. Перетаскаем без них убитых куда-нибудь в воронки от бомб, а закапывать чем? Лопат-то тоже нет! — говорит Андрей Коробов.

К этому времени в небе, как всегда со стороны моря, нарастает гул летящих самолетов. Мы грузимся в машину и, прыгая, вихляя по булыжнику мостовой, побыстрее катим вон из города, чтобы не быть накрытыми бомбами. Уже когда мы пересекли улицу Вагонную, за нашими спинами послышался вой несущихся вниз, на город, и взрывы упавших где-то в центре фашистских бомб.

* * *

Немцы хлынули на Кубань, на Северный Кавказ. В Краснодаре, в крайкоме партии, помимо всех прочих необходимых в сложившейся крайне критической ситуации дел, произошло экстренное совещание узкого круга лиц из числа партийного аппарата, на котором было принято решение в срочном порядке создать на территории края для борьбы с оккупантами (а в том, что они вот-вот оккупируют край, не было ни у кого никакого сомнения) партизанские соединения.

В числе участвующих в совещании были: 1-й секретарь Краснодарского крайкома ВКП(б) П. И. Селезнев, секретарь А. И. Родионов и А. А. Егоров, а также начальник краевого управления НКВД Тимошенков К. А. Было решено создать на территории всего края семь партизанских соединений — «кустов»: Анапский куст, Новороссийский, Геленджикский и т.д.

Руководство и координация действий этих «кустов» возлагались на главный штаб. Начальником штаба тут же был назначен П. И. Селезнев. А на должность командира решили назначить опытного, хорошо грамотного в военном отношении командира Красной Армии, для чего просить командование фронтом выделить срочно такого человека.

В это время во фронтовой обстановке был полный хаос. Полки, батальоны, отдельные части армии на грани паники, [78] не получая каких-либо приказов на боевые действия от куда-то пропавшего командования, самостоятельно, по собственной инициативе, отбиваясь от наседавшего врага, устремились по пыльным дорогам Кубани к спасительным, по их мнению, Кавказским горам. В такой обстановке найти кого-либо из высшего командования и просить выделить командира для командования партизанскими соединениями не было никакой возможности. И в будущем такого командира у краснодарских партизан не было. Начальником же штаба Анапского куста был назначен А. А. Егоров. И он, не теряя времени на размышления и поиски командира, сразу же из Краснодара отбыл в Анапский куст. Вот 24 августа в Варваровке я его и увидел впервые. Он был среди членов комиссии, как я уже об этом рассказывал, отбиравших благонадежных в партизанский отряд.

В течение последних дней августа был в спешном порядке сформирован окончательно весь Анапский куст партизанского движения. В него входили:

1. Анапский отряд № 1

Основной состав отряда — работники и жители совхоза им. Молотова и Джемета Анапского района. Командир отряда: Кузьма Григорьевич Приходько — директор совхоза. Комиссар: Павел Акимович Фролов — первый секретарь райкома партии г. Анапа. Место базирования: леса ст. Раевской.

2. Анапский отряд № 2

Основной состав отряда: работники и жители г. Анапа (рабочие винзавода, милиция, рыбаки, стройконтора, заготзерно, порт, личный состав истребительного батальона). Командир отряда: M. H. Терещенко. С 1941 г. 3-й секретарь райкома ВКП(б) в г. Анапа. Комиссар: Д. А. Кравченко, директор винзавода. Место базирования: Лобанова щель.

3. Анапский отряд № 3.

Основной состав: работники НКВД, милиция, некоторые бойцы истребительного батальона. Командир отряда: Булавенко, начальник НКВД города. Комиссар: А. М. Салашин, милиционер. Место базирования: Новогирская щель.

4. Отряд темрюкских партизан. [79]

5. Отряд варениковских партизан.

6. Отряд камышеватских партизан.

7. Отряд щербиновских партизан.

Всего 7 отрядов. Численность около 400 человек.

Вот таков был по своей структуре Анапский куст.

* * *

24 августа 1942 года, третий день нашего пребывания в Варваровке, начался с суеты, которая не улеглась и к вечеру. Уже с утра к нам во двор шли и шли люди. Шумной толпой ввалились рыбаки рыбколхоза им. Сталина во главе со своим председателем, сразу же за ними — рабочие рыбцехов. Появились работники уголовного розыска, НКВД, милиции города. Уже к обеду пришла большая группа рабочих и служащих винзавода. А потом потянулись в одиночку, парами и группками разные люди с разных организаций и учреждений города. Тут и стройконтора, заготзерно, водосвет, горсовет и райисполком. Пришло более двухсот человек, не меньше! Мы, личный состав истребительного батальона, просто растворились, потерялись среди них. Шум, гомон...

На крыльце показался связной и по списку стал поочередно, по одному вызывать собравшихся в штаб. Очередники шли туда, минут через 5–6 выходили, молчали, а на вопросы: «Зачем вызывали? Что там говорят?» — не отвечали. Некоторые (по выражению лица видно) были довольны, загадочно улыбались. Другие — сумрачные, расстроенные. Но хотя они все молчали, ясно было, что там с каждым вызванным о чем-то говорят, беседуют. Связной выкликнул мою фамилию. Я поднялся, пошел в дом, для приличия стукнул пару раз в дверь:

— Разрешите войти?

— Входи! — послышался голос нашего комиссара — дяди Мити Кравченко. — Входи, Коляша!

В маленькой комнате стоял посреди тоже маленький стол. За ним вокруг, кто на лавке, кто на табуретках, сидела группа людей.

У торца стола строгий, с жестким лицом начальник НКВД Булавенко. Рядом секретарь райкома партии Терещенко. Потом командир роты нашего истребительного батальона [80] Салашин, начальник штаба батальона Окунь. С другого торца стола секретарь крайкома партии Егоров. По левую руку от него комиссар батальона Кравченко и дальше по столу еще какой-то незнакомый мне командир в форме войск НКВД.

Это и была комиссия, беседовавшая с каждым из нас с глазу на глаз. Все молча, внимательно смотрят на меня. Маленькая пауза — и следуют вопросы: фамилия, имя, отчество; происхождение, чем занимался до сего времени; кто родители и где они сейчас, — и много разных других вопросов.

Я стал рассказывать о себе, о нашей семье. Присутствующие внимательно слушали. Когда я кончил, Салашин вдруг сказал:

— Я знал его отца! Он погиб полгода назад, спасая народное добро!

— А я знаю всю его семью! — перебил его дядя Митя Кравченко. — Николай, — он кивнул на меня, — дружил с моим племянником. Неразлучные были сорванцы!

— Не будем отвлекаться! — пресек его красноречие Булавенко. — Время у нас ограничено. Ну, как решили? Берем его?

— Я его беру к себе! Вижу, паренек здоров, настроен боевито. Будет из него хороший боец, — сказал Терещенко.

— Никто не против? — опять ко всем обратился Булавенко.

— Нет! — бегло и быстро, один за другим отвечали присутствующие.

— Итак, Коляша, — приветливо улыбается мне комиссар, — мы принимаем тебя в создаваемый нами партизанский отряд. Как ты на это смотришь? Желаешь быть в таком отряде?

— Желаю и хочу быть! — твердо ответил я.

— Молодец! Так и держать! — Дядя Митя одобрительно стукнул кулаком по столу.

— Иди! И о том, о чем здесь был разговор, о том, что слышал, — никому ни звука! — подвел итог Булавенко.

Я вышел. Почти сразу же за мной был вызван для беседы Славка. Он тоже был принят в партизанский отряд. Мы с [81] ним сверх всякого предела были переполнены чувством радости и гордости за доверие к нам; прямо-таки горели желанием, чтобы все утряслось, организовалось, чтобы побыстрее увидеть фашистов, стрелять, бить, уничтожать их!

Итак, наш истребительный батальон ликвидирован, он больше не существует. Сегодня на его основе создан партизанский отряд для боевых действий в тылу врага, который вот-вот придет сюда. Ясно, что в него, в отряд, будут зачислены и пришедшие сюда люди из города. Иначе зачем им всем сейчас здесь быть?

К концу дня, часа в четыре, из штаба наконец-то вышло все начальство. Утомленные долгим сидением за столом, они разминались, потирали руки, улыбались, довольные проделанной ими большой работой, перебрасывались ничего не значащими фразами.

Оставив всех, на середину двора вышел начальник штаба Окунь.

— Общее построение! — объявил он громко, почти криком. — Ста-а-нови-ись! — И вытянутой рукой показал место строя.

— Живо, живо! В две шеренги! — добавил он уже не по-уставному, скороговоркой.

Все засуетились, задвигались, толкая друг друга. Через минуту мы стояли в строю. Затихли, ожидая услышать нечто интересное для себя. И услышали...

— Внимание! — начал Окунь. — Сейчас я прочту фамилии товарищей, которые должны выйти из строя вот сюда! — он показал место у сарая, ближе к дому, где штаб. — А остальным пока оставаться на месте.

Все вызываемые выходили и, перейдя на противоположную сторону двора, без команды, сами по себе, становились в новый строй. Услышав свою фамилию, я заспешил туда же, за мной Славка...

Окунь продолжал читать список фамилий — наш строй увеличивался и увеличивался. Всего нас оказалось сотни полторы. Посреди двора остались невызванные: их тоже человек сорок — не меньше!

— Вы можете разойтись и заниматься своими делами! — Окунь, полуобернувшись, сказал это нам. Затем не торопясь [82] сложил списки наших фамилий в папку, сунул ее под мышку. Снял с переносицы свои огромные очки, протер стекла носовым платком и, надев их вновь, смущенно и раздраженно, как будто перед ним стояли в чем-то виноватые люди, обратился к ним:

— Товарищи! Вы честно выполнили долг перед Родиной! Служили в истребительном батальоне, работали на предприятиях города. Сейчас же необходимость в вас у нас отпала! Можете быть свободными и распоряжайтесь собою как хотите. У вас в городе остались семьи. Идите к ним. Но... — тут Окунь спохватился, — я не советую вам это делать! Фашисты вот-вот войдут в город. Найдутся предатели, которые выдадут вас, как бойцов истребительного батальона, как активистов на работе! Поэтому советую вам идти сейчас же не в город, а лесом, — он махнул рукой, указывая куда, — горами в Новороссийск! Там вас оформят в любую воинскую часть. В Новороссийске, по нашим сведениям, врага еще нет, но поторопитесь.... Идите! — закончил Окунь и, повернувшись, явно чувствуя себя неловко перед так некрасиво брошенными за ненадобностью, из-за недоверия к ним людьми, быстро, словно напакостил, засеменил в сторону.

Действительно, это выглядело гадко! Я не хочу сказать про всех отчисленных, не принятых в отряд, всех я не знаю. А вот бойцов нашего истребительного батальона, моих друзей, товарищей, я знал отлично: хотя бы потому, что почти полтора года войны ходил с ними в одном строю, плечом к плечу. Да и до войны я знал многих. Вот, например, Жора Широчинский. Это здоровый, крепкий парень, комсомольский вожак в нашей школе, активист, вполне авторитетный в глазах молодежи. Когда в истребительном батальоне нас, пацанов, собрали и объединили в один молодежный взвод, командиром этого взвода в течение года был Жора. Он буквально горел патриотизмом! Держал нас в строжайшей дисциплине и, учась сам, учил нас военному делу, — и небезуспешно. И вот теперь он не принят в отряд. Почему? Куда ему теперь деваться? Его отец, военный хирург, недавно погиб на фронте в Крыму, когда транспортный [83] самолет, в котором он с группой тяжелораненых бойцов пытался вырваться из пылающего Севастополя, был сбит безнаказанно барражировавшими над городом «мессерами». Матери у Жоры давно нет, дом в городе разбомблен. Жора стоял у ворот среди таких же, как и он, «отверженных», опустив голову. Одет он был в полную армейскую форму, вплоть до портупеи через плечо. Но подойти и сказать что-то утешительное — что мы не виноваты в происходящем, что мы по-прежнему верим и уважаем его, — было нельзя. Мимо нас прошел Салашин и негромко, только чтобы слышали мы — «отобранные», предупредил:

— К отчисленным не подходить! Никаких разговоров с ними! Никакого контакта!

Мы понимали это как приказ и нарушить его себе не позволили.

Не буду перечислять других наших товарищей, оказавшихся в таком же положении, как Жора. Было обидно за ребят! Они были уже лишними здесь, никому не нужными. Понимая это, да и что им оставалось делать? — они, не прощаясь с нами, покинули двор.

Поздно вечером, когда уже никого из посторонних, не принятых, во дворе не было, нас, оставшихся, построили еще раз. Перед строем стоял Терещенко. Он прочел нам свежую сводку Информбюро о положении на фронте, коротко высказался, призывая к стойкости в предстоящих в ближайшие дни боях с фашистами. Затем нас по заранее составленным спискам разбили на две равные группы, примерно по 65–70 человек в каждой.

Так были сформированы два партизанских отряда: отряд № 2 и отряд № 3.

Командиром отряда № 2 был назначен секретарь Анапского райкома партии Терещенко, комиссаром — директор Анапского винзавода, он же комиссар истребительного батальона, теперь уже бывшего, Кравченко. Начальник штаба — Окунь. В отряде № 3 командир — начальник НКВД города Анапа Булавенко. Комиссар — бывший командир роты истребительного батальона — Салашин. Славка и я, к нашей обоюдной радости, оказались в одном отряде — № 2. [84]

В полной темноте весь личный состав отряда № 3 был построен прямо на улице. Подана команда — и вот они пошли дальше в горы, в сторону Сукковской щели. После трех дней суеты, сутолоки от большого присутствия людей вдруг стало как-то просторно, тихо. Ночь прошла спокойно, хотя наши командиры проявляли полнейшую беспечность! В конце концов мы, как воинская часть, должны были обеспечивать охрану самих себя, тем более что находились мы уже по сути дела в прифронтовой полосе, и врага ожидать здесь можно было в любую минуту. На ночь не было выставлено никакой охраны! Единственный часовой у ворот двора, удобно усевшись на теплую, нагретую днем солнцем завалину хаты, крепко спал, прижав к себе обеими руками и коленями ног карабин, а наше начальство, плотно (и не без чарки коллекционного сухого вина из подвалов Су-Псеха) поужинав свежей бараниной, сладко похрапывало в хозяйском доме.

На следующий день, перед завтраком, весь отряд был построен во дворе. После переклички командир Терещенко приказал по одному входить в штаб. Одним из первых вошел я.

— Получай зарплату! — грубо произнес Окунь, сидящий за столом, протягивая мне толстую пачку денег.

— Почему так много денег? — спрашиваю я Окуня.

— А они, что, для тебя лишние? — отвечает он вопросом. — Иди, не задерживай следующих!

Никаких там ведомостей, росписей! Взял деньги и пошел! Вслед за мной вышел от Окуня и Славка. Он так же, как и я, с недоумением смотрел на пачку денег в своей руке. Сели, посчитали. И у него и у меня было по 450 рублей. Колоссальная сумма! Такой же рядовой боец-красноармеец в обычной воинской части получал 9 рублей в месяц; этих денег хватало только на дешевое курево — махорку, поэтому и выплату называли «махорочной». Даже зарплата моей мамы была 110, — а мне выдали 450 рублей!

— Какая же это зарплата? Здесь что-то не то! — говорит Славка. — Для зарплаты это слишком много.

Так же, как и нам, это непонятно и остальным. Все недоумевают. [85] Позже становится известно, что вчера вечером Шурка Кравченко и с ним несколько рыбаков привезли из города два мешка, под завязку наполненных деньгами. Кто говорит, что в Госбанк попала авиабомба, здание рухнуло, а деньги разбросало по всему кварталу Пушкинской улицы: бери, не хочу! А кто говорит, что Шурка с ребятами подорвали гранатой сейф в сберкассе и нагребли оттуда эти два мешка денег. Кто знает, где правда? Но, как бы там ни было, деньги, такую огромную сумму, некуда было девать, и командование решило раздать нам их в виде зарплаты. Впрочем, надо сказать, что попытки купить на эти деньги в поселке хотя бы молоко и хлеб не удались. Одни грубили, а иные даже не хотели и говорить с нами, а, услышав просьбу продать нам молока, молча поворачивались и уходили.

— Ждут не дождутся, наверное, немцев, заразы! — зло плевался Витька.

* * *

Утром следующего дня, еще до обеда, группами по 5–10 человек наши бойцы, теперь уже партизаны, уходили дальше в горы, в том же направлении, куда вчера ушел отряд Булавенко: по дороге в щель Сукко. А после обеда мы погрузили на подводу все кухонное хозяйство, и оно было отправлено туда же. Вместе с кухней ушли и наши девчата.

К концу дня ушли с очередной группкой партизан командир Терещенко, комиссар Кравченко и начальник штаба Окунь. Нас осталось человек 10–12, не больше. Старшим нашей группы был назначен Андрей Коробов, еще только недавно бывший начальником Анапского порта. С нами был и его сын Виктор, мой друг и товарищ по занятиям военно-морским делом в ОСОАВИАХИМе. Утром следующего дня откуда-то появился Шабельник и передал приказ командира следовать в Сукковскую щель на перевалочную базу отряда.

— Я вас поведу! — сказал он.

Мы мигом собрались и пошли. Шабельник — житель Варваровки, председатель колхоза. Всю местность, от самой Анапы и по побережью до Новороссийска, горы и леса до станицы Натухаевской и поселка Верхнебаканский, он исходил [86] пешком и знал ее безукоризненно. Это был толковый, умный, рассудительный мужик — такой для отряда был не лишним. Позже его семья — мать и жена, оставшиеся в Варваровке, были выданы предателями оккупантам и расстреляны румынами как семья коммуниста, партизана, председателя колхоза.

Шабельник вел нас быстро, марш-броском, по пыльной, выжженной горной дороге. Солнце палило, серая, бархатная пыль перетертой глины и мергеля покрывала нас с головы до ног. Небо гудело. Фашистские самолеты шли и шли над нами эшелонами, редко в одиночку, куда-то в сторону Новороссийска. Вчера их летело больше, чем позавчера, а сегодня еще больше, чем вчера. Наших самолетов не видно и не слышно. Когда к нам приближается низколетящий «Мессершмидт», мы быстро прячемся в придорожной хмеречи.

Вот прошли щель с речкой Шенгири. Она только называется речкой — ей она бывает только весной, в половодье. А сейчас, в сушь, от нее остался жалкий ручеек, который можно не просто перепрыгнуть, а и перешагнуть. Дорога круто идет вверх, на гору, изогнувшуюся своим хребтом в сторону видного уже отсюда моря. Мы останавливаемся, переводя дух после долгого подъема, любуясь синевой родного моря.

Слева, километрах в пяти, хорошо просматривается с высоты панорама широкого полуострова и на конце его, в море, остров Большой Уйриш. Отчетливо видны маяк на острове, домики рыбцеха, причал.

— Смотрите! Вот он, «Фабрициус»! — восклицает Славка.

В южной стороне острова, выбросившись на прибрежные скалы, стоит с креном на левый борт искромсанная фашистскими авиабомбами канонерка «Фабрициус».

— Досталось бедолаге! — с горечью, кивая на разбитый корабль, говорит, ни к кому не обращаясь, Ланжинский.

Потом мы проходим Сукковскую щель, — на самом деле это лощина, узко начинающаяся в лесу, в горах, километрах в 3–4 от моря. Все более и более расширяясь, она выходит к [87] берегу широким, не менее четырехсот метров ширины, устьем. Вдоль всей ее длины протекает берущая свое начало от родников в горах речка Сукко. Скорее, это даже не речка, а крупный ручей — сейчас, в жару, он уже почти совсем пересох. Он даже и не впадает в море, хотя и течет по лощине. В двухстах шагах от берега уходит под землю, под прибрежную гальку, и где-то там рассасывается в морской воде. По названию речки эта лощина и называется Сукковской щелью. Во всю ее ширину по обеим сторонам раскинулись красиво, в шахматном порядке посаженные кусты — колхозный виноградник. Дальше в горы, на плодородной, наносной почве — богатые огороды жителей. Там же притулившийся двумя рядами дворов и домов к проходящей здесь дороге поселок Сукко. Хатки маленькие, неказистые, саманные. В центре поселка один-единственный каменный дом — школа; рядом сельсовет и убогий магазин.

Шабельник идет, не оглядываясь, быстро, торопится, словно впереди его ждет нечто приятное. Мы тоже, утомленные переходом, молчим, торопимся, смотрим больше себе под ноги. С боков подступают горы, поросшие пока еще не лесом, но густой, буйной хмеречью. Дорога, поскольку по ней ездят редко, от случая к случаю, поросла травой, бурьяном и еле обозначается. Кустарник отдельными островками подступает, охватывает ее.

— Стой! Кто идет? — раздается вдруг неожиданно впереди, совсем близко от нас.

Шабельник стал. Стали и мы. Из высокого бурьяна у дороги в рост подымается шофер нашего Анапского винзавода Алексей Тимофеев. Он, также как и мы, принят в партизанский отряд. Мы его все знаем. Знает и он нас, но тем не менее, до смешного изобразив грозный вид, строго, опять же грозным голосом спрашивает, как будто видит нас первый раз в жизни:

— Кто такие? Куда идете?

Карабин угрожающе направлен на нас, палец руки на спусковом крючке. Такой сдуру и выстрелит! Фуражка у Алексея надвинута на брови, в нее за ремешок, выше козырька, натыкана трава. Надо понимать так, что это сделано [88] для маскировки. Какая наивность! Какая глупость в поведении!

— Погоди! Не выдергивайся, сейчас все скажу! — Шабельник, оставив нас, подошел к Тимофееву и стал ему что-то объяснять.

Мы стояли и, посмеиваясь, ждали результата. Было ясно, что там, дальше на дороге или у дороги, расположились партизаны. Здесь их командир выставил пост, задачей которого было останавливать и не пропускать дальше никого постороннего. Тимофеев и выполнял эту задачу. Да, он задержал нас, — ну, а дальше что? Окажись мы действительно врагами, мы убили бы его и продолжали идти дальше. Разве так охраняются подступы к отряду? Часовой затаился в кустах у самой дороги! А потом, остановив нас окриком, выставился во весь рост! А если бы на нашем месте были немцы? Что, он бы тоже так действовал? Глупее и не придумаешь! Я, мальчишка, и то понимал абсурдность действий часового!

— Если уж и надо было выставить охрану, то это следовало сделать так, — высказал я свое мнение вслух всем. — Пост выставить не на самой дороге, а в стороне от нее. Вон там, повыше, в хмеречи! И не одного часового, а не менее двух. В случае появления врага или подозрительных лиц не выходить на дорогу и угрожать им карабином, а быстро, без промедления одному отправиться в расположение отряда, доложить командиру о происшествии, второму же, оставшемуся на посту, продолжать скрытно вести наблюдение. А то натыкал травы в фуражку и...

— Ты правильно рассуждаешь, Николай! — выслушав, вполне серьезно поддержал меня Каруна. — Не знаем еще мы, как надо нам воевать!

— И не умеем! — поддержал его Коробов-отец. — Ничего. Учиться будем!

— Пошли! — махнул рукой Шабельник.

Мы заторопились за ним. В стороне от дороги, метрах в 20–30, на поляне, среди высокого кустарника и редких, низкорослых деревьев, стояла натянутая на колья огромная брезентовая палатка. Вертикальные стены, в них окна в виде клапанов, покатая на четыре стороны крыша. Она имела [89] форму дома, а не обычной палатки, какие мы привыкли видеть на рисунках в книгах. И вместительность оказалась внушительная: человек на пятьдесят. Это была перевалочная база нашего отряда. Оказывается, из Варваровки все приходили и все привозили сначала сюда, а потом уже дальше в горы. Людей на момент нашего прихода тут было полным-полно! Палатка завалена разным имуществом, продовольствием. Здесь мешки с мукой, ящики с макаронами, вермишелью, разные крупы в кулях, сахар, сухофрукты, табак, вино в бочках и т.п.

Комендантом этой перевалочной базы, начхозом командиром отряда был назначен Аншаков — отец моего хорошего товарища по школе. Коменданта базы все называли Батей, — и я с этого момента тоже стал его так называть. Батя заботился о том, чтобы все были накормлены, назначал людей на посты для охраны всего своего хозяйства, распоряжался отгрузкой имущества и продуктов на основную базу отряда куда-то еще дальше в лес, в горы, и направлял туда же группами партизан. Как-то быстро и незаметно подошел вечер, и сразу же навалилась непроглядная темень. Я попался под руку Бате, и он тут же назначил меня на пост. Сам лично отвел подальше от палатки в темноту ночи и приказал:

— Сиди здесь, слушай внимательно и смотри в оба! Если что — стреляй! И не спать! Когда надо будет — сменим!

Ушел. Я привалился спиной к упругим веткам куста кизила, вытянул вперед ноги, положил на них карабин и... весь внимание! Тишина, только сверчки тюрлюкают. Все небо в тучах, поэтому темень — хоть глаз выколи! Мне хотелось спать, но я крепился, мотал, дергал головой, чтобы разогнать сон. Страха одиночества в темноте ночи никакого не было. Чего бояться или опасаться? Фронт еще неизвестно где! Во всяком случае, немцы сейчас здесь не могут быть. А кроме них кто сюда сунется и зачем? Даже если предположить, что какой-то диверсант захочет что-либо разведать о нас — партизанах, то ему незачем это делать ночью. Он и днем может сидеть где-то рядом в кустах и переписывать, пересчитывать всех и вся. А так, не диверсант, не вражеский [90] разведчик, а просто случайный бродяга сейчас здесь не появится. Все здоровые, крепкие в армии, а хилые, немощные на печках по домам! — так я рассуждал сам с собою.

Тьма была такая, что я не мог различать стрелки на циферблате своих часов и не знал, который уже час. Про меня явно забыли, и никто так и не сменил меня до рассвета. А с рассветом я, продрогший от утренней прохлады, пошел в палатку. Нашел Батю:

— Что же вы так и не подменили меня на посту?

Батя сначала вроде бы растерялся, застыдился и не сразу ответил мне.

— А зачем тебя было подменять? — наконец нашелся он. — Привыкай стоять на посту без смены всю ночь! Это тебе не регулярная армия! Это только там стоят по 2 часа! Мы — партизаны! Понял? — Он многозначительно посмотрел на меня, подняв для убедительности указательный палец перед моим лицом.

У кого-то я выпросил кусок хлеба, пожевал, запил холодной водой. В углу палатки, подальше от входа, откуда тянуло утренним холодком, нашел удобное местечко на двух под завязку наполненных чем-то мешках и улегся спать. Спал я долго. Сквозь сон слышал какую-то возню, шумные разговоры, команды. А когда уже в полдень проснулся, было тихо. С удивлением я огляделся. В палатке никого нет, пусто. Нет партизан, нет штабеля продуктов, кучи барахла. Снаружи, у входа, сидели, курили Батя с сыном Сашкой, Славка, Женька Гончаров.

— А где все остальные? — спрашиваю их.

— Проспал ты! Все ушли на базу. Продукты и нужные вещи отгрузили на подводы, унесли с собой! — говорит Батя.

— Ну, а нам что делать?

— Как что? Сидеть и ждать команды! Пришлют лошадей — отгрузим все оставшееся. Палатку свернем и сами смотаемся отсюда.

— Тишина-то какая, — говорит Славка. — Сегодня и самолетов что-то не слышно. Вроде бы и войны уже нет.

Действительно, вокруг было тихо. Не слышно гула летящих [91] самолетов, далекой артиллерийской канонады. Где же фронт?

— Может, немцы уже в Анапе? — говорю я всем. — Может, они уже и в Су-Псехе, в Варваровке?

— Может быть! — отвечает с какой-то злостью в голосе Батя. — Может, они вот сейчас будут здесь! — с еще большим раздражением сказал он и сплюнул. — А мы сидим, как истуканы... Будем рыть яму! — сказал он вдруг, поднимаясь. — Пошли, пошли! Нечего сидеть, бездельничать!

— Какую еще яму? Зачем?

Батя входит в палатку, мы за ним.

— Здесь будем копать! Вот лопаты! — показывает он нам под стенку палатки. — Выкопаем, сложим туда вот это имущество!

Он подошел к мешкам, на которых я спал. Отбросил в сторону пустые рогожные кули. Там было что-то прикрыто. Мы увидели сваленные прямо на землю, навалом, охотничьи ружья, казачьи сабли, кинжалы.

— Коля! Это же то оружие, что было у нас, в ОСОАВИАХИМе! — говорит мне удивленный Славка. — Вот куда оно попало! Это же надо! Но тут не все! Здесь только часть того, что было там!

— Да, здесь не все! — вижу и я. — Но зачем было все это тащить сюда? Не воевать же нам саблями, кинжалами и охотничьими ружьями?

— Просто начальство не знало, куда деть, вот и приперли сюда! — говорит Батя. — Это добро надо не в лес везти, а в музей! Это же историческая ценность! Припрятали бы где-то в городе до лучших времен! Кому оно нужно здесь? Никому! Тащить его дальше в горы — дурость! Давайте, ребятки, закопаем его! Не оставлять же немцам!

Мы долбили каменистую землю, понимая, что наша забота — «мартышкин труд». Ну закопаем, а дальше? Оно же все пропадет в земле, поржавеет!

Яма готова. Мы выстлали ее валявшимися у нас под ногами рогожными кулями, сложили туда все оружие, прикрыли (для очистки собственной совести) опять же кулем и закопали. [92]

— Пропали царские подарки казакам! — говорит Батя, утаптывая ногами землю. — Пропали подарки Александра Васильевича Суворова и атамана Платова!

Солнце уже настолько припекало, что мы прячемся в тень. Все пятеро лежим снаружи под стенкой палатки, лениво разговариваем, курим. По щели вверх, прямо против нас, метрах в ста, по дороге идет группа матросов: человек шесть, с ними девушка. Она тоже во флотской форме, — видимо, санитарка. Нас они не видят, мы ведь в кустарнике! Идут быстро, бодро, громко о чем-то говорят, жестикулируют, не беспокоясь о собственной безопасности. Видимо, они твердо уверены в том, что враг сейчас не может быть здесь.

— Побегу к ним, поговорю, спрошу, что они знают, видели, слышали о фронте! — Я пытаюсь встать.

— Лежи! Не демаскируйся! — удерживает меня Батя. — Ничего они тебе не скажут! Видите, они как ошалелые!

— Но все же хоть что-то знают! — поддерживает меня Женька. — Идут они из города!

— Лежите, помалкивайте и не высовывайтесь! — недовольно приказывает Батя. Видно, он имел какие-то свои собственные соображения на этот счет.

Позже подъезжает телега, на ней сидят ездовой дядя Гриша Смаглюк и Алексей Кравченко. Лошадь устала, тяжело дышит, мокрая. Она то опускает, отдыхая, голову, то резко вскидывает ее вверх, хлещет по своим бокам хвостом, отгоняя зудящих, осатаневших от запаха лошадиного пота оводов.

— Ну, как дела, хлопцы? — бодро спрашивает нас Алексей, слезая с подводы.

— Все нормально! — отвечает Батя. — Все уже вывезено, унесено. Осталась сама палатка да вот какой-то ящик и два мешка со свеклой. Ты, Леня, напомни там командиру, пусть распорядится побыстрее убраться нам отсюда. А то мы досидимся, пока фрицы не придут и не прихлопнут нас здесь не за понюх табака!

— Мешки и ящик я заберу сейчас с собой! А за палаткой приеду, наверное, завтра! Сейчас забрать не могу! Мне надо [93] еще кой-куда съездить! Давайте, хлопцы, кидайте концентрат и ящик на подводу!

Мы выносим из палатки мешки и совсем небольшой, легкий ящик. Он из гладких, струганых, плотно подогнанных друг к другу досок, маркирован под трафарет какими-то непонятными цифрами. Все это мы укладываем на подводу.

— Паняй! — приказывает ездовому Алексей. — А ты и ты, — указывает он на меня и Женьку, — идете со мной! Ну, бувайте! — кивнул он оставшимся Бате, Шурке и Славке.

Я был рад концу безделья у палатки. Не знаю, что там будет у меня впереди, но, во всяком случае, я буду что-то делать! Огорчало только то, что я разлучился со Славкой, что сейчас рядом со мною идет не он, а мало знакомый мне Женька Гончаров. Он не был мне ни товарищем, ни тем более другом. Я просто знал его, еще до войны, по школе. Знал, как говорится, «в лицо» и не более того. Он на год-полтора старше меня, с начала войны судьба свела нас сначала в истребительном батальоне и вот теперь здесь.

Дорога петляла, шла все дальше и выше в гору. Временами была настолько крута, что приходилось, забросив карабины на ремень за спину, обеими руками, плечом упираться в задок подводы, помогать лошади преодолеть тяжелый для нее подъем. Всю дорогу мы, конечно же, не ехали, а шли позади. Алексей тоже шел пешком, балагурил, шутил, подтрунивал над нами. Он был слегка навеселе, от него попахивало вином. Выехали на плоскую вершину длиннейшего хребта горы, тянувшегося куда-то в сторону далекого отсюда побережья. Здесь дорога раздваивается: влево она идет узкая, сплошь бурьяном заросшая. По ней, видно было, никто давно уже не ездил. А та, что вправо, — более-менее широкая, езженая, серпантином уходящая вниз, в чащу леса.

На развилке вкопан тесаный, заостренный кверху столб метровой высоты. Он потемнел от времени, написанную на нем цифру уже не разобрать.

— Стой, Грицько! — кричит дяде Грише Алексей. — Разгружайте подводу! — это он уже приказывает мне и Женьке. Мы вываливаем в траву мешки и осторожно опускаем ящик.

— Несите это хозяйство за мной! — Алексей сходит с дороги [94] и продирается в глубь кустарника. Мы с Женькой несём ящик за ним. Несколько шагов — и Алексей останавливается.

— Ставьте ящик и волочите сюда мешки! — распоряжается он и усаживается на ящик; достает из кармана папиросы, закуривает.

Один за другим мы перетаскиваем с дороги сюда оба мешка.

— Слушайте сюда, хлопчики! — говорит Алексей. — До завтра вы будете здесь! Сидите и охраняйте это имущество. Никуда не уходите! Ночью, как и положено, спать по одному, по очереди! Один дежурит — другой спит! Ясно?

— Ясно!

— Завтра к обеду я подъеду и заберу вас! На дорогу не выходите! — добавил он. — Разговаривайте шепотом, и не дай бог палить костер ночью! В общем, вы меня поняли. Сидеть — и ни звука! Ну, пока!

— Пока! Приезжайте поскорее!

— Приеду. Ждите завтра!

Алексей докурил папиросу, поплевал на окурок, растер, вдавил его в землю и пошел на дорогу. Мы слышали, как, застучав колесами, поскрипывая несмазанным ходом, подвода покатила вниз.

Посидели, покурили и мы. Я смотрел на ящик. Интересно, что в нем?

— Женька! Давай посмотрим, что в ящике?

— Давай!

Мы осторожно, двумя финками поддели крышку и вскрыли его. Внутри он был разделен перегородками на четыре отделения, в каждом из них лежал завернутый в промасленную бумагу небольшой сверток. Развернули, посмотрели: какой-то нимб с делениями, стрелка, винты, маховичок...

— Да это же прицел к ротному миномету! — говорю я Женьке. — Мы в истребительном батальоне изучали его устройство!

В остальных отделениях ящика тоже такие же прицелы.

— Что это новые прицелы к ротным минометам — нам [95] ясно! — подводит итог осмотру ящика Женька. — Но только мне не ясно — на кой хрен это барахло тащат в отряд? Минометов у нас нет! Значит, и прицелы не нужны! Рассчитывать на то, что в отряде появится трофейный миномет, — так опять же он будет уже с прицелом! К тому же миномет будет немецкий, а эти прицелы наши, отечественные! Не нужны они нам сейчас, не нужны будут и когда-то потом! На жопу ставить их себе и стрелять, что ли?

Доводы Женьки были убедительными, и я был вполне с ним согласен.

— С этими прицелами то же самое, — сказал я, — что с саблями казаков и охотничьими ружьями! Что-то ненужное по чьей-то дурости тащили в лес и сейчас закопали в землю!

Мы ломаем ветки и строим шалаш. Он у нас получился маленьким, низеньким. Сидеть в нем нельзя, а лежать вытянувшись вполне можно и двоим. Когда все было готово, мы вышли из хмеречи на дорогу и удостоверились, что наше присутствие здесь обнаружить невозможно. Все скрыто густой листвой.

Потом до вечера мы валялись на траве у своего шалашика, курили, тихонько болтали. Все бы ничего, да вот хотелось есть и пить! Особенно пить! Получилось так, что мы без еды и без воды весь день!

— С едой, ладно уж, потерпим, а вот без воды плохо! — говорит Женька.

Мы продолжали ждать Алексея Кравченко весь следующий день. Женька принес котелок с водой из долины, и я наконец-то напился. Солнце давно уже провалилось в горы, быстро смеркалось, потянуло холодком. Кругом, рядом и далеко дальше ни звука. Я остался один...

Наступила ночь. Луна еще не взошла. Небо черное, как и лес вокруг. Подкрадывается страх. Карабин крепко держу в руках, палец на спусковом крючке. В голову лезут нехорошие мысли. Я решаю, что лучшее, что можно придумать, — это провести ночь на дереве, и залезаю на раскидистый дуб. Вдруг... Что это? Вроде бы послышались слабые голоса людей. Затаившись, я поворачиваю голову и смотрю в сторону дороги, идущей ко мне на гору со стороны Сукковской щели. [96] Да, действительно, слышатся голоса людей — и с каждым мигом все ближе и ближе. Кто-то идет вверх по дороге, сюда, причем не один-два человека, а целая группа. Уже слышится и шум идущих. Шум, который производят усталые люди, поднимающиеся по крутой, каменистой горной дороге. Слышатся голоса женщин. Наконец они уже настолько близко, что можно различать отдельные слова. Разговор шумный, общий. Все говорят, перебивая друг друга и нисколько не заботясь о том, чтобы их никто не слышал. Вышла из-за тучи луна, и — вот они, уже совсем близко. Я различаю сначала силуэты на дороге, а затем ясно вижу, что это моряки, среди них девушки.

Они остановились прямо подо мною перевести дух. Громко говорят, перебивают друг друга. Ругаются, сыпят матюками. Непонятно, чего больше — нормальных разговорных слов или мата. Все взвинчены, злы, по их репликам чувствуется — они в панике.

— Старшина! Старшина, мать твою в душу... Куда нас завел? Надо было идти через Раевскую на Волчьи ворота! На кой... мы прем в горы?

— Заткни свое хайло м...! Старшина правильно ведет!

И вдруг в этом шуме, перебранке негромкий, но властный командирский голос:

— Ша! Трофимчук, ни звука! Не баламуть людей! Мы курс держим правильный! Отдыха не будет! Завтра к концу дня должны быть в Новороссийске. И мы там будем! Пошли!

И матросы притихли, покорились командирской воле. Пошли толпою, — их было не менее 12–15 человек. Все произошло довольно-таки быстро. Я понял, что это матросы, отбившиеся от какой-то воинской части и спешащие сейчас выйти к Новороссийску, к своим. Я был рад видеть и слышать их, не смущали меня и матюки. На короткий миг я не был в одиночестве — рядом были свои! В порыве радости мне хотелось окликнуть их, спрыгнуть к ним, но я вовремя сдержался, затаившись. Вдруг кто-то пальнет сдуру, с испугу в меня, если я вдруг подам голос? [97]

Легли в шалаше рядом. Оба на спинах, вытянувшись. Иначе и не поместились бы. Карабины заряжены, патроны в патронниках, затворы поставлены на боевой взвод, но на предохранителях. Они, карабины, рядом, вдоль тела, под рукой. Вокруг ни звука. Тишина. Лес и все живое в нем устали задень, угомонились, затихли. Уснули и мы. Я просыпаюсь с чувством неясной тревоги. Сон как рукой сняло! Лежу все так же на спине, как и заснул с вечера. Правая рука держит шейку карабина, палец на спусковом крючке. Смотрю себе в ноги, на выход из шалаша. Пока спали, взошла луна, и было не по-ночному светло.

Проснулся, заерзал Женька. Приподнимается на четвереньках, задницей вперед ползет из шалаша наружу. Я лежу, смотрю. Женька встает на ноги, отошел немного, расстегнул брюки, мочится. Я вижу все отчетливо. Вот он повернулся ко мне, застегивает ширинку и... в два прыжка бросается в шалаш! Снаружи, сзади шалаша, что-то ухнуло, тяжело прыгнуло на шалаш, он рухнул, заваливает нас ветвями. Я пулей вскакиваю, сбрасываю с себя ветки, мгновенно предохранитель на затворе карабина снят. Рядом со мной уже Женька. Все вокруг залито ярким светом луны. Никого нет! Никого не видим! Только вниз по склону горы от нас кто-то быстро-быстро уходит! Мы не видим его, мы слышим топот ног и треск ломаемых сучьев кустарника! Несколько секунд — и полная тишина!

Приходим в себя.

— Что случилось? Почему ты прыгнул в шалаш? Ты кого-то увидел? Кто это был? Почему он прыгнул на шалаш, завалил его на нас и убежал? Что ему надо было? Как он узнал, что мы здесь? — я засыпал Женьку вопросами.

— Кто прыгнул? Кто завалил шалаш? — в свою очередь Женька спрашивал, тупо глядя на меня.

Ответа на свои вопросы мы не находили друг у друга. Сели. Успокоились. Настороженно прислушивались, оглядывались вокруг. Но все тихо. Как будто минутами назад ничего не было, не произошло. Карабины в руках, наготове.

— Давай вместе, не торопясь, без суеты продумаем все, что произошло! — говорю Женьке. [98]

— Давай!

— Первый вопрос: кто это мог быть? Свой или чужой.

— Это был кто-то чужой! — говорит Женька. — Своему нечего бояться или там таиться, потихоньку подкрадываться. Когда я оправился, повернулся, застегивая штаны, я увидел за шалашом какую-то фигуру. Стоит, смотрит на меня и не двигается. Я бросился в шалаш за карабином, а он... Если бы это был свой, он шел бы к нам открыто, мы услышали бы его. А этот подкрадывался!

— Но откуда этот чужой, пусть не свой, мог знать, что мы здесь? Он, что, случайно на нас наткнулся? Нет, не случайно! Если бы случайно, то, мы уже сказали, он шел бы шумно, открыто. И случайному прохожему нечего ночью идти, продираться через кусты куда-то! Он шел бы по дороге! Дорога ночью пустая, и нечего бояться идти по ней!

— Итак, что же получается? Кто-то, явно чужой, выследил нас днем каким-то образом, дождался ночи, когда мы уснем, и тихонько, чтобы мы не слышали, подкрался к шалашу. Теперь вопрос:

— Зачем? Что ему нужно было?

И еще вопрос:

— Почему он стоял открыто, во весь рост за шалашом? Он же мог присесть, и я бы его не увидел, когда повернулся и хотел идти к шалашу!

— Да-а-а-а! Ничего понять нельзя!

Мы думали, ломали головы, спорили, но никакого объяснения не находили. Случилось это около четырех часов. До рассвета, до утра мы уже и не думали спать. Не до сна было теперь!

Женька второй раз пошел за водой. До рассвета я пробыл на дереве и к утру чувствовал себя уже отдохнувшим. Единственное, что создавало дискомфорт, — это голод и опять подступившая жажда. Томительно шло время, мне надоело смотреть на часы и ждать, но я все же надеялся, что Женька вернется и принесет воду и что-либо поесть. К тому же должен же, в конце концов, приехать Алексей Кравченко! Но сколько я ни ждал, ни того, ни другого не было.

«Подожду до 12 часов, — решил я. — Если к этому времени [99] никто не придет, пойду в отряд сам!». Надо сказать, что, еще когда я был в палатке в Сукковской щели, я слышал от партизан, что они уходят дальше в горы на следующую перевалочную базу, в Широкую щель. Дорога туда одна. Если по ней идти, то, пройдя Сухой Лиман, дальше, километрах в трех-четырех, будет эта самая Широкая щель. Вот туда я и двину!

Опять смотрю на часы, мысленно тороплю ход стрелок, жду, когда они покажут двенадцать часов. Вот время наконец подошло. Я собрал привядшие ветки нашего разрушенного шалаша и охапками разнес их подальше, разбросал по кустам, убрав все признаки нашего пребывания здесь. Наломал свежих веток и заменил те, уже с пожухлыми листьями, что на мешках со свеклой и ящике с прицелами. Отошел в сторону и придирчиво посмотрел: нет, даже если кто и будет проходить здесь, почти рядом с мешками, он не увидит их. Карабин на ремень за плечо, стволом вниз по-охотничьи, чтобы не цеплять им за ветки кустов, — и я, продираясь сквозь хмеречь, выхожу на дорогу, на перекресток. Вот вправо пошла вниз, извиваясь змеей, дорога на Сухой Лиман. По ней мне и топать.

Но что это? — я остановился, замер, прислушался. Чей-то негромкий голос... Вот опять, ближе... Со стороны Сукко кто-то идет по дороге сюда!

«Немцы!» — мелькнуло у меня в голове. Карабин быстро с ремня в руки, два прыжка в густую, высокую траву под можжевельник! Я затаился, внимательно слушаю, смотрю на дорогу.

Так и есть! Вот они! По дороге, тревожно озираясь по сторонам, поднимаются два немца. Справа, рядом с дорогой, по косогору идет еще один, а еще правее него, как будто еще... — идут цепью! Разведка... Я плотнее вдавливаюсь под куст. Вот они какие, фрицы! Вот я и увидел живых немцев!

Немцы, негромко перебрасываясь фразами, подходили к развилке дорог. Двое, те, что идут по дороге, прошли мимо меня и остановились у столба-указателя, переводя дух после долгого подъема в гору. Осмотрелись, прислушались. Один, [100] расслабившись, стал закуривать, а второй подошел к столбу, что-то сказал и, засмеявшись, помочился на столб. Они были настолько близко от меня, что слышался исходивший от них какой-то чужой, не наш, тяжелый дух. Распаренные ходьбой, жарой, с расстегнутыми до пояса френчами, с закатанными до локтей рукавами, с автоматами на животах, они стояли, отдыхали и тихо говорили о чем-то. Почти такие же, гады, как и на карикатурах в газетах... Каски, широкие голенища сапог, у каждого на ремне сумка с гранатами... Противогаз в металлической гофрированной коробке...

Пострелять их можно запросто! Был бы еще кто со мной рядом!..

Последние немцы, оправившись, теперь уже бодро зашагали вниз по дороге на Сухой Лиман, догоняя ушедших вперед своих. Вот их уже и не видно и не слышно...Что мне делать? Идти по дороге к своим, как это я решил, уже не могу. Немцы ведь в Сухом Лимане! Придется пока еще сидеть здесь, повременить с уходом. Я поднялся с земли и пошел к мешкам.

Стой! Надо подобрать окурок фрица — приду к своим, покажу. А то еще не поверят, что видел немцев. Я вернулся на дорогу, поднял окурок сигареты, завернул его в клочок газеты и положил в карман. Немец лопух — тоже мне, разведчик! Покурил и бросил окурок на землю! Дураку известно, что в таком случае окурок надо было уничтожить, прикопать в землю!

В желудке было тупо, во рту пересохло. Я лежал, положив голову на свеклу, и бессмысленно смотрел в небо. Но недолго: опять послышался говор... Я перебираюсь ближе к дороге, смотрю... Теперь уже в гору, ко мне, со стороны Сухого Лимана шли фрицы. Без опаски, гурьбой, все вместе! Раз... два, три... их всего шестеро. Да, это разведка. Прошли, просмотрели дорогу до Сухого Лимана и спокойно возвращаются назад. Бояться им нечего. Никого они не встретили, никаких войск здесь нет. Идут свободно, болтают, смеются... Надо идти к своим! Не идти, а бежать! Надо срочно доложить, что у нас под носом уже немцы! Вот и причина у меня есть уйти, бросить свеклу и прицелы! Меня даже похвалит [101] командир за сведения о немцах! Вон они, остановились на дороге, курят! И недалеко до них: шагов 50–60. Если выстрелить — не промахнусь, я же стреляю метко! Меня всегда хвалят за стрельбу!

Я становлюсь на колено, удобно укладываю карабин в рогатульку ветки куста, сбрасываю предохранитель, прицеливаюсь... Выбираю самого крепкого... Он и стоит удобно для меня, лицом ко мне... Чуть ниже мушку... Я плотно прижимаюсь щекой к прикладу, затаиваю дыхание и плавно нажимаю на спусковой крючок. «Бах!» Фриц крутнулся волчком, вскинул руки вверх и грохнулся, покатился под откос с дороги.

Убил!.. Я убил фрица!.. Убил фашиста!

Какой-то миг я неподвижен, растерянно смотрю на дорогу, на немцев, тоже растерявшихся от неожиданного выстрела. Вдруг они как-то разом падают и остервенело, еще не совсем поняв, откуда был выстрел, строчат во все стороны. Я отпрянул назад и во весь рост, не таясь (фрицы все равно меня не видят) помчался по дороге в Сухой Лиман. Поворот, еще поворот дороги — и вот рядом тропинка в кустах! Наверно, по ней можно быстрее спуститься. Я бегу, по ногам больно хлещут ветки. Локтем прикрываю лицо, берегу глаза. Остановился, слушаю... Никто меня не преследует. Успокаиваюсь, иду шагом: побоятся фрицы бежать за мной!

Дорога рядом, вильнув еще раз, полого сходит с горы из леса в широкую и ровную, как стол, долину. Почти совсем успокоившись, я иду по ней к попадающимся впереди домикам.

Это и есть Сухой Лиман, определяю я. Два дома, колодец с «журавлем». Я ускоряю шаг до предела. У дома, который ближе к колодцу, люди. Не обращая на них внимания, я бросаюсь к бадье: она стоит на срубе колодца и полна водою. Хватаю, припадаю к ней ртом и, обливаясь, захлебываясь, частыми глотками жадно пью. Не хватает воздуха, отрываюсь от ведра, передыхиваю и пью снова... Наконец я чувствую, что больше пить просто уже некуда, оставляю бадью, поворачиваюсь. На меня без любопытства, с тупым равнодушием смотрят живущие в этих домах молодая женщина и [102] две совсем пожилые. Рядом с ними куча детей разного возраста. Поодаль на неказистой, грубо сколоченной из сучковатых жердей и вбитых в землю «козлом» кольев скамье, сидит древний, немощный дед. Сивой бородой он оперся на руки, держащие клюку, и так же, как и все остальные, пристально смотрит на меня.

— Здравствуйте! — говорю я. — Это Сухой Лиман?

— Здесь только что были немцы! — говорит вместо ответа та, что моложе. — Баяна вот убили! — Она кивком головы показала на собаку, с вывалившимся языком лежащую на земле за спиной у деда. — Это ты стрелял там, на горе? — Теперь она, полуобернувшись, кивнула на гору, с которой я только что сошел.

— Да, я!

— А-а! — Женщина как бы удовлетворенно кивнула еще раз головой и замолчала.

Жажда моя была утолена, но теперь до рези в животе хотелось есть. Мне даже стало как-то дурно. «Попросить что-либо поесть?» — мелькнуло в голове. Но как просить у таких? Они сами еле-еле живы! Нет, просить ничего не буду — стыдно. Не так уж много идти к своим, потерплю!

Все это я думал, утешая сам себя, уже когда шагал дальше. Выпитая вода приободрила меня, мысль о том, что я вот-вот дойду к своим и наемся там вдоволь, придавала силы, и я даже повеселел. Полчаса ходьбы — и я спускаюсь по дороге, очень круто ведущей вниз, в узкую, сплошь заросшую хмеречью лощину.

«Наверно это и есть Широкая щель!» — думаю я. Так оно и оказалось. Я прошел еще немного — и вот щель уже не щель, а громадная, широкая, красивейшая поляна! В середине, ближе к крутой, густо поросшей грабом горе, — большущий просторный двор, обнесенный забором в две жерди на кольях. Забор явно не от людей, а только для того, чтобы не ушел скот со двора. В углу длинный коровник, легкий навес с кормушками и свинарник, колодец со срубом и воротом. В противоположной стороне двора деревянный дом, вместительная шестигранная беседка, красиво обшитая досками с кружевной резьбой. Это было подсобное хозяйство [103] Анапского винзавода. Наш комиссар, Дмитрий Алексеевич Кравченко, — директор Анапского винзавода, стало быть, все это хозяйство, так сказать, «его». Здесь они с командиром Терещенко и обосновали временно вторую перевалочную базу нашего отряда. Уже отсюда все необходимое для отряда, как и сами партизаны, отправлялось непосредственно на основную базу в Лобанову щель.

Двор полон партизан. Видно было, что только вот-вот прошел обед. Все сытые, разбрелись по территории кто куда и занимались чем только заблагорассудится. Ближе к воротам, у которых я стою, — летняя кухня. На длинном столе рядом — ворох грязной посуды. Я вижу повариху тетю Женю Кравченко, еще каких-то женщин у печи. А вот увидела, спешит ко мне Катя:

— Коля! Откуда ты? Где ты был все это время? У тебя вид какой-то вымученный? Что с тобой?

Катя держит мою руку, радостно улыбается, сыплет вопросы один за другим. В это время я вижу комиссара Кравченко.

— Подожди, Катя! — говорюя. — Сейчас буду рассказывать комиссару, ты и узнаешь все! Пошли к нему!

Комиссар уже увидел меня:

— Коляша, сынок! Ты откуда?

На меня вдруг накатила, словно прорвало что-то внутри, горечь, обида, и я стал торопливо рассказывать ему все. Как бросил меня и Женьку в лесу его брат Алексей, как мы мучились жаждой, как ушел и скрылся неизвестно куда Женька. Рассказал о том, что видел немцев — вот, пожалуйста, окурок фрицевский! Рассказал, как стрелял и убил одного фашиста.

— Я уже трое суток ничего не ел! Вы все про меня забыли! Что же, мне еще надо было сидеть там и ждать, когда еще раз немцы придут и пристрелят? Сколько же можно сидеть там без толку? Вот я и ушел! Ушел и все! Никому не нужна эта дурацкая свекла! Кто ее там найдет и заберет? — Я высказался, выдохся.

— Ну, ну, успокойся! Чего кипятишься? Ничего же с тобой не случилось? — сочувственно говорит комиссар, похлопывая [104] меня по плечу. — Пришел, ну и молодец! А сейчас... женщины! — он повернулся к поварихам. — Накормите от души хлопчика!

Комиссар ушел. Катя усадила меня за стол, суетилась, бегала от стола к печке, подносила еду. Передо мною на столе большая миска великолепного крестьянского борща! Рядом, на второе, тарелка с мясным, картофельным соусом! Кусок свежего, белого, пышного хлеба домашней выпечки! И завершают этот натюрморт две маленькие, 250-граммовые бутылочки с виноградным суслом. На их этикетках так и написано: «Сусло виноградное», Анапский винзавод.

Вот это обед! Аромат какой! Кто там, в книгах, утверждал, что голодный человек должен есть маленькими порциями? Ерунда все это! Я пыхтел, сопел, уплетая за обе щеки. После такого обеда я даже как-то опьянел и встал из-за стола пошатываясь.

Время шло к вечеру. Я наговорился с Катей, побродил по двору, поболтал с товарищами. Никто не видел Женьку Гончарова. Здесь он не показывался, и куда он пропал — не известно никому. За домом слышалась редкая, негромкая пальба. Стреляли, видно, из пистолета. Балуется кто? Пойду посмотрю!

Там и вправду баловались. Командир Терещенко и комиссар от безделья стреляли из своих пистолетов «ТТ», стараясь попасть в старый сук на стволе могучего, росшего высоко вверх красавца граба.

«Патронов много у них, некуда девать? Тратят попусту!» — подумал я, присев на пень рядом с Лешкой Черненко. Мы сидели и наблюдали за стрельбой, убивая время.

Терещенко то и дело бросал на меня какие-то странные взгляды. Каждый раз, глядя на меня, он хмурился, как будто собирался что-то сказать неприятное, учинить разнос. И учинил! Закончив стрелять, он вытащил из кармана своего неизменного серого пиджака горсть патронов, набил ими опустевшую обойму, вложил ее в пистолет, а пистолет в кобуру и с грозным видом подошел ко мне.

— Ты почему бросил пост? — исподлобья глядя мне в [105] глаза, зло бросил он мне в лицо нелепое обвинение. — Ты нарушил устав! Ты понимаешь, что я должен сейчас сделать с тобой?

Он распалялся все более и более.

— Никакого поста я не бросал! Никто не ставил меня на пост! — Я сначала опешил от такого неожиданного поворота событий, но тут же обида опять захлестнула меня, и я тоже понес... — Не был я ни на каком посту! Кравченко бросил нас в лесу с мешками со свеклой и приказал ждать его! Трое суток я ждал и не дождался! Вот и пришел сюда!

— Ты еще и оправдываешься? Я тебе покажу! — Терещенко уже почти топал ногами. — Марш сейчас же на свой пост и сиди там, пока не сменят! Марш!

— Вы не правы! Все равно вы не правы! — Я почти кричал. Обида выдавила из глаз слезы. Хотелось еще что-то бросить в злое лицо Терещенко, но... Тут потянул меня за рукав Лешка.

— Иди, Коля, иди! — успокаивал он меня.

Я, злой от обиды на несправедливость командира, повернулся и пошел к воротам. Лешка шел рядом.

— Это комиссар наклепал на тебя командиру! — говорит на ходу Лешка. — Я слышал! Он сказал, что тебя и Женьку Алексей Кравченко поставил на пост на Сухом Лимане, а вы разбежались с поста!

Я вышел за ворота сам не свой. Меня давила обида, несправедливость. Все во мне бушевало, кипело.

«А что командир? Почему я, собственно, злюсь на него? — вдруг подумал я. — Он же прав! В его глазах я часовой, самовольно бросивший пост! Так ему доложили обо мне. Он и психанул! А кто доложил, кто наклеветал на меня? Комиссар! — сам себе ответил я. — То, что Лешка слышал его доклад обо мне командиру, — это одно доказательство, а второе само собой разумеющееся... В конечном счете во всей этой истории виноват Алексей Кравченко, который оставил в лесу по пьянке и забыл нас. Я рассказал об этом комиссару. Но не будет же он выставлять в поганом свете перед командиром своего родного брата. Вот и выкручивался... Наврал, что Алексей якобы поставил на пост на горе, и так далее... [106]

Подлец! — думал я о комиссаре. — Лицемер! «Коляша, сынок!» А сам грязь лил на меня, спасая брата».

Я быстро шел по дороге. Гнев, по мере того как в своих рассуждениях я осознавал происшедшее, проходил. Но все равно было горько — очень горько и обидно на душе. С каждой минутой темнело все больше и больше. Не прошел я и километра, как стало темно — хоть глаз выколи! Дорогу я уже не видел, а угадывал, глядя вверх (небо было чуть-чуть светлее окружающей меня сплошной черноты леса). По небу я кое-как и ориентировался. Я почти успокоился, но обида все же волнами нет-нет да и перекатывалась в душе. Ведь я думал, что меня будут хвалить, поздравлять за то, что я первым в отряде убил фашиста! Это же правда! Никто в отряде из партизан еще даже не видел живых немцев, а я уже убил одного! Открыл счет убитым врагам! А меня вместо благодарности еще и обвинили в преступлении — видите ли, я бросил пост! Как не стыдно комиссару? Рекомендацию мне дал для вступления в комсомол, своим племянником считал, называл сынком, а тут вдруг так подло наклеветал! Ишь ты, пост бросил! На меня нахлынула очередная, но уже слабая волна обиды и горечи. Что же они сами не выставили посты у себя в Широкой щели? Дурака там валяют, бездельничают, забавляются стрельбой из пистолетов, а об охране и не подумали! Если бы те шесть фрицев-разведчиков не остановились в Сухом Лимане, а пошли дальше, они и пришли бы к вам в Широкую щель так же, как и я пришел, никем не остановленный. И запросто перестреляли бы всех из автоматов!

От быстрой ходьбы я совсем запыхался. Опять, как и днем, схожу на тропу, чтобы не петлять по дороге и сократить путь. Все так же вокруг густая темень. Иду буквально на ощупь, вытягиваю вперед руки, ловлю в темноте ветки кустов, отвожу их от лица в стороны. Руки у меня свободны, карабин висит на ремне на шее. Наконец взошла луна, и после непроглядной тьмы стало неправдоподобно светло. Вот и вершина, перевал, развилка дорог, и столб, у которого мочился фриц. Я присел на корточки, прислушался, потом сошел [107] с тропы. Осторожно, тихо, пригнувшись и держа карабин наготове, я пробираюсь кустами к месту, где лежат мешки. Вот и они: лежат, прикрытые ветками и травой. Рядом ящик с прицелами. Никто здесь не был, никто ничего не трогал. Это как-то сразу успокаивает меня — лезть на дерево и проводить там, в ветвях, остаток ночи я и не думаю. Сажусь на землю, она теплая со дня, спиною приваливаюсь к мешкам, а ноги вытягиваю, положив на них карабин. Достаю из кармана кисет с табаком, газету, кресало. Свертываю цигарку, высекаю огонь. Искры из-под кремня пучком ярких огненных стрел сыплются на трут. Он загорается, и я прикуриваю. Никакого страха! Во мне какое-то возбуждение, но потом сон берет свое. Укладываюсь рядом с мешками, обнимаю карабин и засыпаю.

Утром я выхожу к дороге — там никого нет. Я вернулся к мешкам и, не зная, что делать, чем заняться, опять прилег.

«Сколько же мне еще быть здесь? — спрашиваю сам себя. — Но теперь хоть знают, что я здесь! Теперь уже не забудут про меня, как забыл Алексей Кравченко!»

Вот опять застрекотала сорока у дороги. Ишь, как трещит, наверняка кто-то идет! Я встаю, карабин на изготовку, тихо выхожу к дороге. Так и есть, кто-то идет в гору, сюда. Да это же Катя Соловьянова!

— Катя, сюда! — радостно кричу я ей.

Она подходит, уставшая. В одной руке котелок с водой, другая держит закинутый за спину мешок.

— Ну, вот! Нашла я тебя! Так боялась, что не найду!

— Тебя, что, послали ко мне?

— Нет! Никто не знает, что я пошла к тебе! Я самовольно! Подумала, что опять будешь голодным, вот и пошла!

Она вытащила из мешка четыре вяленых кефали и полбулки круглого домашнего хлеба. Его выпекали женщины нашего отряда где-то в лесу у берега моря.

— Давай поедим! Я тоже еще не завтракала! Вот и воду принесла из колодца на Сухом Лимане!

— Катя! Тебе же нагорит за то, что ты самовольно, без разрешения ушла? [108]

— Ну и пусть нагорит! Я не хочу, чтобы ты был голодным!

Надо сказать, что еще в Варваровке командование проинструктировало, как надо нам вести себя в лесу, в отряде. Мы были предупреждены, что, если кто отлучится из расположения отряда самовольно на время более часа, это будет расценено как дезертирство и виновный подлежит расстрелу. Там, в инструкции, было еще и много других пунктов. Ну, например, такой: как вести себя, если в лесу встретился случайно с каким-либо военным, явно нашим, советским военнослужащим, будь то какой командир или даже генерал. На их вопрос: «Кто такой и куда идешь?» отвечать: «Иду, выполняю задание!», — и ни слова больше. Пусть тебя бьют, пытают, режут, стреляют, ты не должен говорить ни слова более этого! Так инструктировал нас Окунь.

— Ну, ты, Катя, даешь! Получишь ты от командира, если узнает!

Мы вместе с аппетитом уплетали соленую, подвяленную кефаль с вкусным хлебом.

— Катя! Ты видела или слышала, как меня распекал Терещенко?

— Не видела и не слышала! И это хорошо! Я бы и командиру, и комиссару высказала все, что думаю о них! Лешка Черненко все видел и рассказал мне.

Уйдя из отряда самовольно, она поступила опрометчиво, но благородно по отношению ко мне. Я это понимал и был ей благодарен. А Катя нисколько не боялась за последствия, смотрела на меня и улыбалась.

Мы быстро покончили с завтраком, попили воду из котелка.

— Мешок с хлебом я оставлю тебе! — говорит Катя. — А котелок заберу. Это Лешкин котелок!

Она быстро собралась, и я пошел проводить ее к дороге. Там она вдруг крепко обняла меня, отпрянула, смутилась и побежала вниз по тропе вдоль дороги.

— Катя, спасибо! Спасибо, что приходила! Будь осторожна! — кричал я ей вслед. [109]

Мне было теперь совсем хорошо. Я не голоден, а главное — и не одинок! Хотя сейчас рядом со мною никого не было, мысль о Кате буквально приподнимала меня.

В безделье я лежал, сидел, бродил, всматривался с горы, с развилки во все уходящие отсюда дороги. Никого не видно и не слышно. И опять я, как и несколько дней назад в Варваровке, задавал себе вопрос: «Где фронт?» Судя по тому, что я видел немцев-разведчиков, мы уже на оккупированной врагом территории. Но почему же не было никакой стрельбы? Неужели наши войска продолжают драпать дальше на Кавказ, бросая без боев один за другим населенные пункты врагу? Или, может, я видел вовсе не разведчиков, а это были заброшенные в наш тыл немцы-диверсанты? Странно все как-то! Нет никакой стрельбы. Вот только в сторону Новороссийска прогремит канонада — и опять на время тихо. Да с утра сегодня слышалась какая-то яростная перестрелка где-то в районе Су-Псеха или Ашхаданка. Без сомнения, там был жаркий скоротечный бой. Стычка, и не более того. Во всяком случае, это не фронт. А здесь тишина! Тишина и неизвестность! — так я рассуждал и думал.

После полудня начинается чудовищная гроза. Никогда мне не приходилось видеть и слышать подобного! Я стоял... А что же мне еще делать? Сидеть на земле, в воде? Мне было известно, что во время грозы нельзя держать карабин стволом вверх, на ремне: молния может ударить в металл. Я снял карабин с плеча, перевернул его в руках вниз стволом и уперся им в носок ботинка. Так и вода не попадет в ствол, и безопасно от грозы. К моменту, когда она закончилась, я, промокший насквозь, сел на ящик с прицелами и задумался. Опять начало подкатываться раздражение.

Ну чего я здесь сижу? Зачем? Это же никакой не пост! Никого я не охраняю! Сижу, мокну, жду не знаю чего из-за чьей-то прихоти! Один полупьяный идиот бросил и забыл меня здесь, а второй — командир — решил на мне показать свою принципиальность! Только и всего? Нет! Надо быть дураком, чтобы сидеть здесь и ждать у моря погоды! Уверен, что там, в отряде, и командир, и комиссар давно уже забыли и не думают снимать меня отсюда! Сейчас вот встану и пойду! [110] Пойду к ним, буду ругаться, и пусть что хотят, то и делают со мною!

Я встал, застегивая на пуговицы фуфайку. Карабин на ремень за плечо, в левой руке мешок с куском хлеба, что принесла Катя. Выйдя на развилку, я пошел вниз по дороге на Сухой Лиман. Тропа раскисла от дождя, и я прыгал по гладким плитам скал. «Еще пара поворотов, и я в Сухом Лимане!» — подумал я и вдруг...

— Стой!

Передо мною трое, вышедшие неожиданно из-за поворота мне навстречу. В плащ-палатках, головы в капюшонах, сапоги, на груди из-под одежды выпирают автоматы.

«Немцы!» — моментально мелькнуло в голове. Рывком я срываю с плеча карабин.

— Тихо! — Стоящий справа тычет в меня автомат. Средний поднимает руку, сбрасывает капюшон с головы — дождя-то нет! — и я, к своей радости, вижу на нем нашу советскую форменную флотскую командирскую фуражку. Я даже вздыхаю с облегчением и тут же забрасываю свой карабин назад, на ремень, за плечо. Наши моряки, матросы!

— Куда идешь? Документы!

Сразу успокоившись, с достоинством, я отвечаю так, как нас инструктировали:

— Иду, выполняю срочное задание!

— Документы! — требует старший из них, тот, который посередине.

А какие у меня документы? Они все у меня в бумажнике, а он в вещмешке у Славки.

— Документов, кроме комсомольского билета, нет с собой! — Я лезу рукой под фуфайку, расстегиваю на рубахе карман, извлекаю комсомольский билет.

Командир смотрит, листает его и возвращает мне. Он в секундном замешательстве, не знает, как поступить дальше.

— Патроны к карабину есть? — спрашивает он, кивнув головою на мой карабин.

Чувствуя что-то недоброе, я отвечаю:

— Пять патронов в магазинной коробке!

— И это все? [111]

— Да, все! — вру я. У меня же под фуфайкой на поясе патронташ, а в нем 60 патронов! Полный боекомплект!

Командир опять на секунду задумался, стоит, качаясь вперед-назад.

«Да он же пьян!» — с удивлением смотрю я на него.

— Ну, ладно! — совладав с равновесием, принял решение командир. — Оставь карабин и иди, выполняй свое задание!

— Да вы что! — искренне изумляюсь я. — Карабин я вам не отдам! И не задерживайте меня! Вы срываете выполнение срочного задания!

— Молчать! — рявкнул командир. — Коваленко, забери у него карабин! — приказывает он рядом стоящему матросу. Матрос тянет руку, берется за ствол моего карабина.

— Снимай, браток! — как-то вежливо говорит он мне.

— Не отдам! — почти кричу я, дергаю плечом, вырываю карабин из руки матроса.

— Товарищ капитан-лейтенант, не дае вин карабынове! — виновато по-хохляцки «кажет» матрос командиру.

Тот тупо смотрит на меня в упор, глаза в глаза, и спокойно говорит:

— Не даешь карабин, вместе с ним пойдешь со мной.

— Не имеете права! Вы срываете задание! — опять пытаюсь вразумить его я.

— Ты пойдешь со мною! С карабином! Рядом! Марш!

Мы стали подниматься по дороге вверх, на перевал к развилке, откуда я только что спустился. Не прошли и ста метров, как командир скомандовал:

— Стой! Отдых!

Он подошел к буку у края дороги, прислонился плечом к его толстому, шершавому стволу и замер, опустив голову.

Я с матросами за его спиной в трех-четырех шагах. Один из них — тот, который Коваленко, вижу, достает из кармана что-то завернутое в клок газеты. Она, промокшая, расползается у него в руках. Матрос обрывает мокрые клочья, развертывает. Там два ястычка подвяленной лобаньей икры. Вкуснейшая и дорогая вещь! Деликатес!

Я из своего мешка извлекаю хлеб. Он тоже размок, раскис. [112] Обламываю его до сухого, ломаю пополам и молча даю кусок матросу. Он берет и тут же угощает меня икрой. Стоим, жуем.

— Командир кто? Куда он нас ведет? — тихо спрашиваю я матроса.

— Капитан-лейтенант Долженко, — также тихо ответил матрос Коваленко и осекся, стушевался...

Я обернулся. На матроса из-подо лба грозно смотрел мутными глазами капитан-лейтенант.

— Идем бить гадов! — Командир теперь смотрел на меня. — Фашистов! — добавил он. — Пошли!

Не спеша мы поднимаемся в гору. Слышим негромкие голоса. Из-за очередного поворота дороги показалась группа матросов. Их человек 8–10, у некоторых в руках винтовки, другие совершенно безоружные. Поравнявшись с ними, капитан-лейтенант приказывает:

— Стой! Кругом! За мной марш!

Матросы молча, не прекословя, попарно поворачиваются и следуют за нами. Навстречу спускается по дороге подвода. На ней сидит, правя лошадьми, матрос. Он везет что-то прикрытое куском брезента.

— Стой! — это капитан-лейтенант.

Лошади стали.

— Что везешь?

— Фураж! Корм лошадям! — отвечает ездовой-матрос.

— Гм! — замялся командир. — Оружие есть? Гранаты есть?

— А как же! Есть, вот, винтовка! — Матрос, не выпуская вожжей из рук, вытаскивает из-под брезента винтовку. К ней пристегнут подсумок с патронами. — А гранат вот только три: лимонка и две РГД!

Оттуда же, из-под брезента, он достает гранаты.

— Возьми винтовку! — приказывает капитан-лейтенант стоящему рядом безоружному матросу. — А ты, — он кивает мне, — забери гранаты!

Я беру из рук ездового одну задругой гранаты и, не сообразив сразу, куда их деть, сую в мешок. [113]

— С запалами осторожно! — говорит мне матрос-ездовой и передает их мне.

Куда их уложить? Я расстегиваю фуфайку и кладу их в карман рубахи на груди — туда, где комсомольский билет.

— Езжай! — командует ездовому командир. — Все остальные за мной!

Мы продолжаем идти в гору. Вот опять навстречу матросы, на этот раз много — человек двадцать. Тоже кто с оружием, кто с пустыми руками. Звучит приказ капитана-лейтенанта, и все, развернувшись, следуют за нами. Командир угрюм, насуплен. Хмель вроде бы уже выходит из него, но запах, винный перегар, разит. А вот сразу три подводы спускаются нам навстречу. Происходит та же картина, что и при встрече с первой. Командир забирает у ездовых винтовки и отдает их безоружным матросам. Я наполняю свой мешок гранатами. Они в мешке навалом. Мне уже тяжело нести, — так их много. Запалами к гранатам набиты уже все мои карманы. Это очень опасно! Теранется запал об запал от моего нечаянного, неосторожного движения — и взрыв, и конец мне! Но нет ни времени, ни возможности разложить их как-то аккуратно, безопасно: капитан-лейтенант торопит, не дает остановиться.

Матросы в одиночку, парами и группами встречаются нам еще и еще. Все они поворачивают и следуют за нами. Встретилась нам еще одна подвода: на ней ящики с патронами и винтовками. Ее капитан-лейтенант в тыл не пропустил, как предыдущие, а приказал развернуться и тоже ехать за ним. Винтовки были розданы матросам.

Таким образом, когда мы поднялись на перевал к развилке дорог, нас было уже много. Сотни полторы матросов, 4 подводы с боеприпасами. Но, что удивительно, ни одного командира, кроме капитан-лейтенанта!

Обстановка для меня стала проясняться, увязываясь в нечто целое и понятное. Из разговоров, обрывков фраз рядом идущих матросов, матюков и хмельного бормотания капитан-лейтенанта я понял, что нахожусь среди матросов батальона морской пехоты. Их командир, задержавший меня, — это капитан-лейтенант Долженко. Батальон вот-вот, [114] совсем недавно, где-то здесь, недалеко, имел бой с немцами. Фашисты их расколошматили, и матросы в панике разбежались по лесу в горах. Иначе почему они в большинстве без оружия? Бежали так, что бросали оружие? Мне это было непонятным. Сейчас они все уходили (не знаю, по приказу или без такового) по дороге на Сухой Лиман. Встреченные нами подводы — обоз батальона — уходили туда же.

Капитан-лейтенант Долженко с двумя матросами — своей охраной, задержавший меня, шел навстречу отступающим или просто уходящим от немцев, разворачивал всех на 180 градусов и приказывал следовать за ним, вооружая их тем оружием, которое случайно оказалось во встречных подводах обоза. Непонятно было, как мог Долженко оказаться раньше всех в Сухом Лимане? А ведь он шел оттуда, — все матросы на дороге оказались ему встреченными, и, разворачивая их, сейчас он вел всех назад — туда, откуда они уходили.

Меня Долженко не отпускал от себя ни на шаг, и, идя рядом, я невольно слышал его хмельное бормотанье. Матюкаясь, он грозил немцам:

— Я вам сейчас расквашу сопатку! Я вам, гады, заделаю оверкиль! Покажу земную ось!

Каким образом он покажет немцам земную ось, почему именно ее, как он это сделает — ведомо было только ему, Долженко, который вел матросов в бой. Находясь «под градусом», распаляясь от собственных угроз немцам, комбат готов был вцепиться фашистам в глотку сейчас же!

Мы прошли развилку дорог на перевале и стали спускаться по дороге в Сукковскую щель. Как я понял, там были немцы.

Опять пошел дождь. Но не тот страшный ливень, что был два часа назад, а уже осенний, мелкий и холодный. Мы стояли, отдыхая, и смотрели на приближающуюся еще одну из обоза батальона подводу.

— Стой!

Подвода стала. На ней высоким бугром высилось что-то прикрытое новенькой армейской плащ-палаткой. [115]

— Что везешь?

— Оружие есть? Гранаты?

— Нет, ничего нет такого! Отдал матросам!

— Езжай в тыл! Нет, стой! — Комбат посмотрел на меня. — Возьми себе плащ-палатку с подводы!

Я, промокший насквозь, стоял и не верил тому, что слышал. Мне... палатку?

— Да, да! Возьми!

Я шагнул к подводе, ухватил край плащ-палатки и потянул на себя.

— Ой! Кто тянет плащ-палатку? Не смейте! Я же промокну! — раздался вдруг из-под нее слезливый девичий голос.

Я остановился в нерешительности.

— Там девушка! Она намокнет! — поворачиваюсь я к комбату.

— Я приказал тебе взять плащ-палатку или нет?! — заорал он на меня.

Мне ничего не оставалось делать, как вновь шагнуть к подводе и стянуть плащ-палатку.

В барахле на подводе поднялась и села хныкающая девушка-санитарка в флотской форме.

— Трогай! — приказал капитан-лейтенант ездовому.

Мы продолжали спускаться с горы. Эта подвода была последней. После нее нам никто уже не встречался, и у меня не было возможности на ходу как следует надеть плащ-палатку на себя. Руки были заняты собственным карабином и тяжелым мешком с гранатами. Кое-как я набросил ее себе на шею и плечи, подвязав под подбородком шнурком. В таком виде она не спасала от дождя, бесполезно висела за спиной и волочилась хвостом по земле. Но все равно, моей радости не было предела. Ни у кого нет плащ-палаток в отряде, только у командира и комиссара! И у меня теперь!

Постой! — меня вдруг словно кольнуло что-то. Чего ты радуешься? Ты в батальоне морской пехоты. Ты мечтал об этом — и вот так удачно все получилось! Сегодня-завтра получишь флотскую форму — вот позавидуют друзья, когда увидят меня в форме! Но мы сейчас идем в бой и... в этом [116] бою меня могут убить. Конечно, в партизанском отряде тоже могут убить, — я же шел воевать, а не играть в войну! Но как быть с отрядом? Я туда не вернусь, и меня будут считать дезертиром. Если я сейчас погибну в бою, никто из наших об этом и не узнает! Все будут знать только, что я сбежал из отряда, что я дезертир! Нет, так нельзя! Здесь, в батальоне, мне оставаться нельзя. После анализа сложившейся обстановки я принимаю решение: поскольку комбат по-хорошему не отпускает меня в отряд — буду бежать отсюда!

Мы продолжали спускаться по дороге в Сукко. Впереди комбат со своей охраной и рядом я, а следом за нами беспорядочной толпой идут полувооруженные, не организованные в боевой порядок матросы. Они понимали бессмысленность затеи комбата, понимали и видели, что он ведет их на явную, глупую смерть. Но ослушаться приказа командира они не решались и покорно шли за ним. Оглядываясь, я видел их хмурые лица; некоторые что-то тихо говорили рядом идущим товарищам, бросая недовольные взгляды в спину комбата. Вдруг впереди на дороге показался одинокий всадник, неторопливо поднимающийся нам навстречу. Это оказался начальник штаба батальона, который после короткого разговора с неиствовавшим, потрясающим кулаком хмельным капитан-лейтенантом заставил всех повернуть назад.

Матросы оживились, повеселели, развернулись и так же в беспорядке, как шли сюда, двинулись назад, в гору, на перевал. Теперь мы оказались в конце этой беспорядочной колонны. Оба офицера шагали рядом и больше смотрели себе под ноги, чем по сторонам. В этом месте был крутой подъем в гору. Самый раз уйти! Я прибавил шагу и постепенно все больше и больше уходил от них вперед. Обогнал одну группу матросов, вторую, третью... Никто не обращал на меня внимания: все были заняты разговорами между собою, а кто шел в одиночку — тот своими мыслями. На перевал, к перекрестку дорог, я вышел первым. Теперь быстрее вниз. Никто меня не видит, и мой бег ни у кого не вызовет подозрения. Вот и моя тропинка! По ней я быстро буду в Сухом Лимане. [117]

Я лечу бегом по тропе под гору. Быстро темнеет. Я страшно устал — ведь за спиной полмешка гранат.

— Стой! Кто идет? Пароль! — Впереди, в пяти шагах, я различаю силуэт матроса-часового.

— Свои! Выполняю боевое задание! — Я продолжаю идти.

— Стой, мать твою! Стрелять буду! — Часовой клацает затвором винтовки.

— Обожди, не шуми! — раздается рядом второй голос. — Я посмотрю, кто здесь!

Откуда-то из темноты ко мне подходит рослый матрос: он приближается почти вплотную, смотрит в лицо.

— Ты кто такой, пацан? Откуда?

— Я выполняю срочное задание капитан-лейтенанта Долженко! Не задерживайте меня! — («Врать, так врать» — решил я.) — Комбат и начальник штаба будут здесь через 20 минут. Вам нагорит, если задержите меня!

— Сидоренко, пусти его! Топай, пацан! — Матрос подтолкнул меня в спину.

— Товарищ старшина! — робкий растерянный голос часового. — Как же так? Он не знает пароля!

— Ша, Сидоренко! Пусть идет!

Я мигом проскальзываю мимо часового, ныряя в черноту ночи.

Пока я дошел до следующего перевала и спустился в Широкую щель, выбился из сил окончательно. Но, несмотря на усталость, я доволен, что так удачно выпутался из неприятной истории. Рад я и тому, что имею теперь новенькую плащ-палатку, что иду в отряд не с пустыми руками, а несу в мешке гранаты! Их же в отряде ни у кого нет! Неужели и на этот раз командир выругает меня? Нет! На этот раз я не позволю ему топать на меня ногами!

Я прошел всю дорогу, до самого двора подсобного хозяйства — и никого не встретил. Опять не выставлены часовые. Что они там думают — командир и комиссар? Ну и вояки! Я беспрепятственно вхожу во двор, в дом. В первой комнате прямо на полу спят или просто сидят и курят партизаны. [118] Их немного, человек двадцать. На мой вопрос они говорят, что командир и комиссар в соседней комнате. Я без стука вваливаюсь туда и вижу все наше командование: командира Терещенко, комиссара Кравченко, командира 3-го отряда Булавенко и его комиссара Салашина, кого-то еще. Среди них самый большой начальник — командир соединения партизанских отрядов Анапского куста Егоров, прибывший из Краснодара. У всех на лицах уважение и даже подобострастие к нему.

Я делаю шаг к столу и небрежно бросаю мешок на него. Ухватив снизу за углы, поднимаю и высыпаю из него гранаты: они с грохотом вываливаются, раскатываются по столу, некоторые падают на пол.

— Что ты делаешь? С ума сошел? — Окунь испуганно вскочил и отпрянул от стола.

— Ты что? Что, Коляша? — нервно вскрикивает комиссар.

— Не бойтесь! Они без запалов! Не взорвутся! Запалы... вот! — Я извлекаю из всех своих карманов запалы к гранатам и складываю кучкой на столе.

— Принес вот вам гранаты! А с горы ушел! — уже вызывающе говорю им всем. — До каких же пор я буду там сидеть? Пока немцы придут и прихлопают меня?

Я выпалил все, что у меня накипело и что случилось со мной:

— Держите меня на горе охранять два мешка никому не нужной свеклы, а сами сидите и не выставили здесь у себя охрану! Немцы ведь уже под боком! В любое время могут быть здесь! Перестреляют всех, как...!

Все сидят явно ошарашенные — и моим внезапным появлением, и высказанными упреками.

Поднимается с места комиссар:

— Успокойся, Коля! Ты правильно сделал, что пришел! Мы хотели только что посылать за тобой!

Это он явно врал. Никто и не думал обо мне, и я это прекрасно понимал.

— Иди, обсушись, отдыхай! — Он подталкивал меня в плечо, выпровоживая из комнаты. [119]

— Обождите! — Я повернулся и опять подошел к столу. — Возьму себе пару гранат!

На секунду я задумался: какие выбрать? Беру три «РГД» (одну я решил подарить Славке) и одну «лимонку». Присутствующие молчали, никто не возражал.

Я вышел в соседнюю комнату, достал из оставленного мне Славкой мешка заботливо выстиранное и выглаженное мамой белье и переоделся. Примостившись у стенки, подальше от двери, я завернулся в плащ-палатку и заснул крепким сном.

* * *

На следующий день, ближе к полудню, по дороге из Сухого Лимана к нам, в Широкую щель, и через нее на берег моря повалила всем своим личным составом, с обозом и разными другими службами, выходящая из окружения морская пехота под командованием подполковника Соколовского. К ним влился и батальон моряков капитан-лейтенанта Долженко, из которого я вчера драпанул. Немцы висели у них, что называется, «на хвосте». Преследовали, шли сзади, не теряя из вида, но по каким-то своим соображениям не навязывали им бой. У подполковника Соколовского была рация, он связался по ней с командованием и получил приказ вывести матросов к берегу моря в районе мыса Малый Утраш. Ночью туда должны были подойти катера-охотники и вывезти всех в Геленджик. Надо было как-то оторваться от немцев и провести эвакуацию организованно, быстро, скрытно, чтобы враги не догадались об этом и не приняли бы контрмеры, поэтому подполковник договорился с нашим командованием, чтобы партизаны задержали немцев, прикрывая отход матросов к морю. На этот момент нас, партизан, было в Широкой щели примерно человек сорок.

Единственная дорога из долины Сухого Лимана через небольшой горный перевал шла в Широкую щель. Здесь смыкались крутые склоны двух почти параллельно идущих друг к другу от моря гор, причем один из склонов в этом месте был совершенно голым. На нем не росло ни одного даже мелкого, жалкого кустика. А второй хотя и был покрыт хмеречью, [120] но настолько редкой, что вся гора снизу от дороги и до самой вершины просматривалась насквозь. Узкая, скалистая дорога, неизвестно кем пробитая, оголенная временем от покрывавшего ее тонкого слоя почвы до самого своего каменного основания, круто падала вниз. Метров двести — очень крутой спуск, затем поворот вправо — и вот уже дно лощины: это и есть начало Широкой щели. Сюда нас и привел командир Терещенко.

— Здесь будете держать оборону любой ценой до завтрашнего утра. А если потребуется, то и дольше! — сказал он. — Вы не должны дать возможность фашистам прорваться к морю и сорвать организованный уход матросов! Любой из вас, запаниковавший и тем более самовольно оставивший этот рубеж, будет немедленно расстрелян как дезертир! Командиром вашей группы назначаю товарища Дегтярева. Слушаться его безоговорочно! Я с комиссаром буду находиться в домике подсобного хозяйства. Связь с нами через связных! Товарищ Дегтярев, выйдите из строя! Задача вам ясна?

— Так точно, ясно! — гаркнул вышедший из строя Дегтярев.

— Ну что же, выполняйте ее, командуйте людьми! — Терещенко, прихватив двух бойцов, ушел.

Мимо нас, приветствуя, дружески улыбаясь, отпуская порой какую-нибудь шутку, подначку, проходили группы матросов, но все реже и реже. Наконец, часа через полтора, спустился с перевала и подошел к нам последний отряд моряков. Это был арьергард, который уходил и прикрывал отход всех ушедших ранее. Их было человек до тридцати, и все сплошь с автоматами, на ремнях гранаты. В общем, вид под настроение — боевой, суровый, серьезный.

— Где немцы? — спрашиваем мы их. — Не слышно, не видно?

— Не немцы, а румыны! — отвечают матросы. — Вот-вот будут здесь! Сейчас они на Сухом Лимане: топают за нами, а в бой не ввязываются. Боятся нас трогать эти мамалыжники-румыны! Вы, братва, поосторожней, могут сыпануть вам на головы с горы! Счастливо оставаться, братушки! [121]

Матросы ушли.

Дегтярев расположил нас полукругом по голому склону горы. «Как только появятся фашисты, стреляйте, мать их... в душу!» — приказал он. На этом и кончилось в нем все командирское.

Ничего более глупого и не придумаешь! Скат горы совершенно голый, ни деревца, ни кустика на нем. Он настолько крут, что ни сидеть, ни лежать было невозможно. Так, прилепились, кто как мог: и к тому же боком к дороге, по которой ожидался приход противника.

— Давай, устраивайся со мной рядом, сынок! Вместе будем палить по фашистам! — говорит мне Алексей Кравченко, кое-как умащиваясь на узком, небольшом выступе скалистой почвы.

— Да они нас с ходу всех переколошматят! Мы и рыпнуться не успеем! — возмущался я безграмотностью выбранного места для засады. — Дядя Леня, вы что, не соображаете, в каком мы положении? Немцы на дороге будут скрыты от нас зарослями. Как нам в них стрелять? А мы на голом месте, как на ладони для них! Перестреляют они нас безо всякого, запросто!

— Ничего, там видно будет! — неуверенно, понимая мою правоту, проворчал Алексей. — Ты... ты не паникуй заранее!

— Ума не хватает у Дегтярева сообразить, что надо выставить впереди, на перевале, дозор? Кто нас предупредит о приближении фашистов, если нет дозора? — с возмущением продолжаю я.

Кравченко смотрит на меня не так с удивлением, как больше с раздражением и с издевательской усмешкой отвечает:

— Вы посмотрите на него! Ты умнее Дегтярева, да? У него, что, головы нет на плечах? Он, по-твоему, лопух, ничего не соображает? Да?

— Не знаю, какой он, но я бы выставил впереди дозор, а засаду расположил не здесь, на виду, а вон там, в зарослях хмеречи, на обрывчике у поворота дороги! И нас было бы не видно, и оттуда удобно в упор расстреливать фрицев! А человек [122] десять наших я бы оставил у самого перевала в засаде. Когда немцы спустятся вниз, к нам, к повороту дороги в щель, и мы откроем огонь по ним — группа на перевале окажется у них в тылу и не даст фашистам выйти из этого мешка!

— Ну, ты даешь, стратег! Придется попросить Митьку-брательника, чтобы он уговорил Терещенко назначить тебя начальником штаба отряда вместо Окуня! — засмеялся Алексей. — Ты пойми, голова твоя садовая, что нам здесь вообще ничего не надо будет делать! Не нужна ни засада, ни твои дозоры!

— Это почему же? Матросы надеются на нас! Они верят, что мы их прикроем!

— Правильно! Но фашисты до завтрашнего дня сюда не сунутся! Дело идет к вечеру, к ночи, а ночами они не воюют! Вот тебе и вся математика! Вот тебе и оборона, и засада, и дозор! Дегтярев знает и понимает это. Будем здесь сидеть и травить баланду до утра, а там видно будет, что дальше делать.

К нашему счастью, вторая половина дня, вечер и ночь прошли спокойно. Враги не появлялись: видно, и вправду трусили идти в ночь в горы.

С наступлением темноты мы все, не ожидая на то команды или разрешения Дегтярева, спустились вниз к дороге и там в кустах беспечно прикорнули до утра.

Утром Дегтярев послал Алексея, Ворону и меня высмотреть, где фашисты. Открыто, прямо по дороге, мы поднялись на перевал, а оттуда быстро зашагали хмеречью, редким здесь лесом в сторону Сухого Лимана. Дорога пустынна, и мы шли быстро и бодро. Полчаса на марш-бросок — и вот мы в долине Сухого Лимана. Вдруг: «Стой! Тихо! Садись!» — это Алексей, присев под куст, вполголоса бросил нам команду.

— Смотрите! — Он говорит уже совсем тихо, почти шепотом, показывая рукой из-за куста на дорогу:

— Румыны! Румынский пост!

И правда, ниже нас, совсем близко на дороге, мы видим двух солдат-румын. Они удобно сидят прямо на земле, беззаботно [123] болтают, но тем не менее время от времени бросают беспокойные взгляды на дорогу, идущую из Широкой щели, откуда мы пришли. Перед ними маленький костерок.

— Давайте двигаться дальше, к хозяйству лесника, посмотрим — много их там? — шепчет нам Алексей.

Мы осторожно, крадучись, согнувшись, быстро проскальзываем по склону горы дальше от поста, ближе к уже знакомым нам домикам лесника и рабочих леспромхоза. Очередной бросок — и мы у цели. Метрах в ста от нас колодец с журавлем, дома, огороды, сарай. Все как на ладони. Много солдат-румын, лошади. Сколько солдат, столько и коней! Кавалерийская часть, не иначе. Несколько подвод с высокими кибитками на них, что-то вроде фургонов. Таких у нас, в России, не бывает. Кругом солдаты, все в движении, все что-то делают. У колодца же дымит походная полевая кухня. Солдат-повар стоит высоко у котла с откинутой крышкой, оттуда валит пар. А вот за домом еще две подводы. На одной что-то прикрыто брезентом, с другой, такой же, он сброшен.

— Минометы! Ротные минометы на подводах! — говорю я Алексею.

— Вижу!

— Около сотни солдат! — определяет Ворона. — Вот бы сейчас сюда весь наш отряд! Дали бы проср... им под завязку!

— Да! — соглашается Алексей. — Самый раз сейчас долбануть их! Правильно говорили вчера матросы: немцев нет, одни румыны. В ночь расположились здесь, следовать за моряками в Широкую щель побоялись. А сегодня двинут: позавтракают и пойдут. Нам, братцы, больше здесь делать нечего — пора докладывать командованию. Потопали побыстрее назад!

Не тронув часовых-румын, чтобы не обнаружить себя, мы вернулись назад тем же путем. Засада была уже снята, потому что моряки ночью все до одного благополучно были вывезены катерами. Теперь и отряду надо было побыстрее уходить дальше в горы, в лес, на свою основную базу — в Лобанову щель. Большая часть партизан уже ушла, командир оставил только Дегтярева с десятком бойцов: дождаться нас [124] и подобрать все еще оставшееся здесь имущество. Мы погрузили на подводы оставшиеся в доме продукты, разное барахло. На одну подводу вкатили большую дубовую бочку, литров на 100, с коньяком. На другую покидали мешки с мукой, два ящика с макаронами, маленькую чугунную походную печку и всякое другое — и тронулись в путь.

Пройдя мимо мыса Малый Утриш, мы едва успели снова углубиться в заросли леса и укрыться, как над нами, совсем невысоко, пронеслась немецкая «рама» — разведчик-корректировщик «Фокке-Вульф 189». Летящий вдоль берега в сторону Новороссийска самолет пролетел так низко, что через плексиглас передней части его фюзеляжа отчетливо просматривались головы пилотов.

Мы переваливаем еще через один крутой скалистый холм, и вот она — Лобанова щель! Начинаясь где-то далеко в горах, она дугой, гигантским серпом, вначале совсем узкая, а затем все более расширяясь и делаясь пологой, выходила к морю. Вообще если правильно говорить, то она называлась не «Лобанова», а «Топольная щель». Когда-то давно здесь, в ее устье, росло очень много тополей, отсюда и название. Но потом, тоже еще в дореволюционные времена, все земли вокруг прибрал к рукам богатый лесопромышленник Лобанов, построивший здесь дачу. С тех пор щель и стала называться «Лобанова». После революции здесь разместился пограничный кордон, а в тридцатые годы на месте кордона обосновалась погранзастава. Были построены казарма для красноармейцев, столовая, пекарня, баня, всю территорию заставы огородили высоким каменным забором — благо камней здесь было более чем достаточно.

В этом месте мы столкнулись с группой матросов. Их было человек двенадцать, среди них две девушки во флотской форме. Матросы сидели, привалившись к стволам тополей, отдыхая.

— В горы идете? Партизаны? — дружелюбно спрашивает нас сидящий рядом с девушками главстаршина.

— Да, в горы, партизаны, — отвечает остановившийся Дегтярев, несмотря на то что Терещенко строго-настрого [125] наказывал не раскрывать себя. Хотя, конечно, сейчас глупо отрицать то, что мы партизаны. Вся наша одежда, оружие говорили об этом. Кто еще, спрашивается, сейчас может ходить здесь в гражданской одежде и вооруженный, кроме партизан?

— А вы, братухи, чего здесь пришвартовались? — Алексей показывал свое знание морского жаргона — перед самой войной он отслужил свой срок на флоте. — Вы что, вчера не в кильватер Соколовскому шли?

— Нет, мы сами по себе. А Соколовского не догнали! — включился в разговор сидевший спиной к стволу дерева мичман. — Мы с 464-й батареи. Может, слыхали о такой?

— Слышали. Это та, что под Витязево стоит?

— Стояла. Теперь уже не стоит. Мы последние с нее...

О корабельной батарее мы знали, еще когда были в истребительном батальоне, — это была одна из двух береговых батарей Анапского сектора (553-я была на механической тяге). Она состояла из 102-мм орудий, снятых с выскочившего на скалистую подводную отмель Суджукской косы старого эсминца «Шаумян».

— Ну, и что же у вас там случилось? Почему вы здесь? — спрашивает Дегтярев. Широков расставив ноги, скрестив в локтях руки и опираясь ими о ствол карабина, он с интересом вглядывался в моряков.

— Что произошло? — повторяет вопрос Дегтярева мичман сразу каким-то возмущенным и одновременно обиженным голосом. — Расколошматили нас фрицы!..

— Но и мы им надавали по мордам! — вызывающе, словно оправдываясь, добавляет главстаршина. — Дорого им обошлась наша батарея!

— Да вы толком расскажите, что у вас там было! — спокойно, с сочувствием, видя нервозность матросов, спрашивает Шерстюков. Он усаживается, мостится на округлом валуне рядом с мичманом, достает табакерку, кресало — сейчас будет вертеть цигарку. — Мы толком и не знаем, где немцы, как, когда они вошли в Анапу, где наши войска, где фронт? [126]

— Немцы вот-вот будут здесь, а где сейчас фронт — хрен его знает! Наверное, где-то под Новороссийском уже! — отвечает главстаршина.

— Что же вы здесь расселись, как у тещи в гостях? Сидите спокойно, вроде и войны для вас нет!

— Фрицев мы не боимся. Уже цапались с ними! Сунутся сюда — положим их сколько получится, — и в лес! Вот он, рядом! — говорит бравого вида матрос, сидящий рядом с девушками.

— Отдохнем еще с полчасика и потопаем по бережку в Новороссийск! — добавляет мичман.

— Да что все же произошло у вас на батарее? — не унимается Шерстюков.

— Все было просто! — начал рассказ мичман. — 27 августа наш пост наблюдателей-корректировщиков доложил, что по дороге из Варениковской на Гостагаевскую проскочили немецкие разведчики-мотоциклисты, а вскоре за ними показалась мотомехколонна немцев: автомашины, танки, бронетранспортеры... В Гостагаевской наших войск не было, и немцы, пройдя станицу без каких-либо помех для себя, вышли на дорогу в Анапу. Это совсем близко от наблюдательного поста. Последовал сигнал на батарею, и мы шквалом снарядов накрыли колонну врага. Как доложили нам с поста, наворотили мы там много: горели автомашины, побитые танки. Немцы в панике развернулись назад и скрылись в балке. Каким-то образом они обнаружили наших наблюдателей и, забросав горку минами от минометов, бросили не менее взвода солдат на пост. Нашей братве ничего не оставалась, как вызвать огонь на себя. Трижды немцы атаковали, и трижды мы отгоняли их от своих огнем. Потом до роты фашистов прорвалось к нашей батарее. Мы их, конечно же, ждали и встретили как подобает: огнем двух ручных пулеметов и гранатами. Заставили отойти в поле, в кукурузу, и там опять накрыли их снарядами. Но было ясно, что долго продержаться мы не сможем, — помощи ждать было неоткуда. Фашисты все больше и больше наседали и к вечеру приблизились к батарее на 150–200 метров. Наши орудия вели огонь прямой наводкой, отбивая одну атаку за другой. Когда [127] израсходовали весь боезапас к орудиям, мы взорвали все орудия, приборы управления огнем, кубрики батареи. Командир батареи лейтенант Белохвостов оставил на огневой позиции заслон — человек 30 матросов, а остальным оставшимся в живых приказал пробиваться к ст. Благовещенской (там держали оборону флотяки Темрюкской военно-морской базы) или в сторону Анапы. Вот мы и здесь. Что с лейтенантом — не знаем. Живой ли, пробился ли в Благовещенскую?

Мичман умолк.

— Да-а, дела-а! — нарушил молчание Шерстюков. Он давил, ввертывал в землю, гасил остаток выкуренной цигарки.

— Ну, что, братцы? Идите, бейте фашистов! — сказал Дегтярев, выпрямляясь, закидывая карабин на ремень за спину. — Счастливо вам! Может, еще свидимся, земля — она круглая!

— Счастливо и вам! — мичман тоже поднялся и серьезно посмотрел на каждого из нас, как бы стараясь запомнить наши лица. Глянул на меня — улыбнулся:

— И ты, пацан, значит, в партизаны? Не захотел с мамкой дома сидеть?

— Он у нас молодец! Мы еще, можно сказать, и не видели немцев, а он уже успел одного уложить из карабина! — Дегтярев добродушно улыбался.

— Смотрите! Да он и прямо герой у вас! — очень красивая девушка-морячка приятно улыбалась, глядя на меня.

Я, как всегда в таких случаях, покраснел до ушей, не находя, что сказать в ответ.

— Оставайся с нами, герой! — прицепилась теперь и вторая девушка. — Что, не хочешь быть моряком?

Все — и матросы, и наши — оживились, заговорили, посыпались шуточки в адрес девушек. А я все смотрел на автомат сидящего рядом главстаршины. Наконец, видя, что вот сейчас мы расстанемся с моряками, я решился:

— Товарищ главстаршина, подарите мне свой автомат! А я дам вам свой карабин! К нему у меня много патронов, [128] 60 штук! — Я старался убедить моряка, что он в этой сделке не проиграет.

— Нет, браток! — моряк серьезно посмотрел на меня. — Не могу я тебе отдать автомат! Я еще много им должен уложить в землю фашистской сволочи! Карабин мне твой не с руки! Буду воевать по-крупному, дайте мне только побыстрее схлестнуться с врагами! — Лицо главстаршины было твердым, решительным.

Удаляясь от моря, лишь поздно ночью мы добираемся до цели и сгружаем все с повод прямо на дорогу. Бочку, мешки, ящики, узлы... Подводы тут же разворачиваются и уезжают куда-то. Дегтярев послал Лешку вниз, в отряд, сказать о нашем прибытии, и из щели к нам на дорогу поднимаются партизаны. Сразу шум, возгласы приветствия, гвалт. Среди пришедших я вдруг слышу голос Славки.

— Славка! — ору я. — Славка, ты где?

— Коля! Ты здесь? Ты пришел? — Славка тискает меня в объятиях. Мы оба смеемся, опять обнимаемся, безмерно обрадованные встрече.

— А ты знаешь, Славка, я мог бы с матросами уйти морем на катерах в Геленджик! Меня один капитан-лейтенант забирал с собой! Если бы не ты — ушел бы с ними. Жалко было растеряться с тобой!.. Ну да ладно, потом все расскажу!

Все вместе, мы без труда стаскиваем вниз мешки с сахаром и мукой. Сложнее было с бочкой: ее ни в коем случае нельзя было катить вниз. Тяжелая, она понеслась бы по скату тяжелым снарядом, ломая кустарник и давя все, что попадет на ее пути. Пришлось еще на дороге развернуть ее торцом вперед и так, волоком, тащить, не давая ей возможности развернуться и покатиться. В конце концов мы справились и с этой работой.

— Завтра утром всем подняться на дорогу и оттуда, спускаясь вниз, убрать все следы нашей работы: выправить кустарник, унести сломанные ветки, выровнять, разгрести щебенку... В общем, полная маскировка на местности! — отдал Дегтярев свой последний приказ. — А сейчас всем спать... [129]

В лесной глуши, в беспорядочном нагромождении гор, изрезанных бесчисленными щелями, прищелками, промоинами, ложбинами, обрывами и тому подобными рельефными выкрутасами, начиналась наша Лобанова щель, где и располагалась база партизанского отряда. В мокрое время [130] года, осенью и ранней весной, когда идут долгие, обильные дожди, с ближайших склонов гор бесчисленными ручейками стекает вода. Сразу создается грозный, мощный селевой поток, с бешеной скоростью мчащийся вниз по щели, сметая все попавшее ему на пути. Но так будет потом, в период дождей, а сейчас воды нет ни капли. Только в зарослях кизила, переплетенных в одно непролазное целое, бьют ключи, образуя маленький ручеек. Шагов через десять мы сделали запруду, и вода накапливается в небольшую, размером не более чем в домашнее корыто, лужицу. Здесь расположилась кухня отряда. Но «кухня» — это слишком громко сказано: просто лежат два более-менее ровных, одинаковых по размеру обломка скалы и на них поставлен котел. Обыкновенный, круглый, черный от копоти, литров на двадцать. Под ним костер. Тетя Женя — повариха, жена комиссара, готовит нам всем еду, ей помогает в работе еще одна партизанка. Никто из нас в отряде не имел собственных котелков, ложек: об этом перед уходом в лес не подумали, не позаботились. Поэтому ели не все сразу, а по мере освобождения полутора десятков мелких металлических мисок, которые всегда были при кухне. Те, кто успел раньше прийти, — едят, а другие стоят у них над душой, ждут миски и ложки.

Кормили не сытно, не вдоволь, хотя из чего готовить было. Обычное меню было такое: на завтрак — кусок сала, пайка хлеба, чай с сахаром; в обед — суп-галушки, иногда борщ или картофельный соус с мясом, пайка хлеба. Не было у нас на обед «первого», «второго», «третьего»: котел-то — один! Ну, и на ужин кусок рыбы, макароны, чай.

Я никогда не старался захватить первым пустую, свободную миску, а ждал, когда поедят почти все. Из-за этого мне обычно доставались только остатки еды, неполные порции, поэтому я никогда не наедался и постоянно ходил с чувством голода.

Воду для приготовления еды, чая, мойки посуды и всяких других нужд по кухне тетя Жены черпала кружкой из лужицы родника рядом с котлом. Почерпает немного — и воды нет, — все выбрала. Ждет, когда вода опять заполнит ямку. Еще несколько шагов — и ручеек прячется, пропадает в [131] расщелинах скал. В общем, если пройти всю щель «от» и «до», от моря и до нашей базы, воды попить негде. Мало было, не хватало воды! Попить вдоволь, умыться как следует — и то никак не получалось.

Склон горы, противоположный тому, по которому проходит дорога, тоже довольно крут, градусов в 45. На нем, как раз напротив кухни, примерно в тридцати шагах, большой, широкий выступ в виде террасы. В сторону кухни он обрывист, а другая его сторона плавно поднимается и переходит в общий подъем горы. Здесь, на террасе, вбиты колышки и на них натянута шестиместная туристическая палатка — мы все называем ее «штабной палаткой». Там разместился не только начальник штаба Окунь с молоденькой секретаршей Дусей Маркиной, но и сам командир отряда Терещенко и комиссар Кравченко со своей женой.

Снаружи все три стенки палатки, за исключением четвертой, где вход, завалены вещами партизан: узлы-вендоры», вещмешки, котомки и даже чемоданы.

Еще в начале войны кто-то и зачем-то принес из ОСВОДа к нам, в истребительный батальон, легководолазный костюм. А из батальона этот костюм какой-то олух припер в Варваровку, а потом и сюда — в отряд. Спрашивается: зачем в горах, в лесу водолазный костюм? Его бросили под стенку штабной палатки в общую кучу вещей партизан, там он и валялся. Наконец-то какая-то умная голова и ему нашла применение, хотя и не по прямому назначению. У костюма по самый пах обрезали «ноги», и с этого момента они стали уже не «ноги», а две удобные емкости для переноски воды на дальние расстояния. Каждое утро 3–4 партизана посылались с этими «ногами» по щели за 5 километров, на погранзаставу. Там они наполняли их чистейшей, холодной водой из колодца и несли в отряд. Вода была только для кухни! Конечно, это не удовольствие — таскать таким образом воду, но где еще взять ее чистую?

Там же, на брошенной погранзаставе, четверо наших женщин, воспользовавшись тем, что ни немцы, ни румыны пока еще почему-то не появлялись здесь, начали выпекать в солдатской пекарне хлеб для отряда. И небезуспешно! Они [132] не только снабжали нас вкуснейшим хлебом, но и сушили из него же сухари в запас. Те партизаны, которые приходили сюда за водой, каждый раз брали у них пару мешков готового хлеба.

Не знаю точно где, но где-то рядом с заставой, в горах, командованием отряда были оставлены трое партизан смотреть, ухаживать, пасти маленькое стадо коров. Все партизаны-пастухи — бывшие милиционеры из нашего города. Периодически к ним приходили партизаны: забивали одну из коров, свежевали ее и порубленную на куски тушу, кожу несли в отряд. Таким образом мы снабжались мясом.

Если стоять рядом со штабной палаткой и смотреть вниз на кухню, то справа шагах в двадцати был наш «продовольственный склад». Собственно, никакого склада нет. Нет ни палатки, ни большого емкого шалаша, ни легкого навеса от дождя. Склад — это условное название. Продукты, продовольственный запас свален просто на землю, в какое-то подобие штабеля. Тонкий дерн с пожухлой травой, покрывающий скалистую почву склона горы, — и на нем навалом продукты, без какой-либо подстилки, не прикрытые сверху даже для маскировки ветками кустов. Здесь 40 мешков муки высшего сорта, макароны и вермишель в коробках, мешки с сахаром-песком, сухофрукты, сало, махорка и еще что-то.

«Что было бы со всем этим, что осталось от всего этого, если бы сейчас пошли дожди? — думал я, глядя на эту «свалку» продуктов. — Неужели ни командир, ни комиссар не подумали о том, что все пропадет, если хлынет дождь?»

Ниже склада, в десятке шагов, на дне сухого русла ручья беспорядочно лежали бочки со спиртным: литров на 50–60 каждая. Меня они совершенно не интересовали, но я слышал, что в бочках коньяк и крепленое вино. Зачем оно нужно было в отряде — я не мог понять! Партизаны буквально липли к бочкам, и многие ежедневно бывали под хмельком.

— Приказываю к бочкам и близко не подходить! — объявлял Терещенко почти каждый день. — Иначе я выставлю там пост! [133]

Пост он так никогда и не выставил, а мужики, игнорируя его приказ, продолжали липнуть к бочкам. Как только подкатится вечер, стемнеет — все уже у бочек. Сидят на них, рядом, курят, травят что-нибудь. Не проходит и полчаса, как языки у всех развязываются вовсю: ясно, что уже хлебнули. Вроде и все чопы на бочках целые, никто не стучал, не сверлил, не долбил, а тем не менее все уже «на газу». И так каждый вечер.

Больше ничего, кроме всего этого, у нас на базе нет. Ничего не построено, не выкопано, не сооружено. Командир на этот счет не отдавал пока никакого приказа, а сами бойцы не проявляли никакой инициативы. Единственным исключением стало то, что один пожилой уже партизан Гаппий по собственной инициативе соорудил нечто похожее на миниатюрную печь для выпечки хлеба. Она была настолько мала, что в ней за один раз можно было выпечь только две буханки. Ему эта работа была как забава, но муки было более чем достаточно и командование даже поощряло его работу. Хлеб получался нисколько не хуже того, что выпекали в настоящей пекарне наши женщины на погранзаставе. Прошло несколько дней, и помимо хлеба Гаппий насушил в этой же печи мешок прекрасных сухарей.

Такова была вся наша «база».

Теперь о людях, о личном составе. Всего в отряде было 64 человека. Структура отряда была такова: во главе отряда — командир M. H. Терещенко, при нем, как и это положено, — комиссар Д. А.Кравченко. Им подчинен штаб — начальник Окунь и писарь штаба Дуся Маркина. Все бойцы-партизаны распределены в двух стрелковых взводах, во взводе разведки и хозчасти. Командиром 1-го взвода назначен Дегтярев, командиром 2-го взвода — Каруна. В обоих взводах по 18 человек. Взводом разведки командовал Александр Кравченко, в его подчинении 12 человек. И, наконец, хозчасть — 12 человек. Командир хозяйственной части — Аншаков (Батя). Сюда вошли повар отряда Е. Кравченко, кухрабочая Свиридова, пекарь Гаппий, «мастер на все руки» Шерстюков, трое пастухов, пасущих стадо коров, четверо [134] женщин, выпекавших хлеб на погранзаставе, среди них жена пекаря Гаппия и их 18-летняя дочь. Алексей Кравченко (его звали «Дон») был на особом положении, подчиняясь только непосредственно командиру и комиссару. Он выполнял какие-то секретные задания и поручения и сам себя именовал «порученец по особо важным делам».

Командир отряда Митрофан Никифорович Терещенко не был коренным анапчанином. Родился и рос он на одном из донских хуторов в семье бедного крестьянина. В Гражданскую он воевал в знаменитой Конной армии Буденного, был рядовым конником, но вскоре за сообразительность и бесстрашие в боях командование назначило его командиром взвода. Однажды он отличился: прорвался со своим взводом в тыл врага и захватил там белогвардейский штаб. За эту успешную операцию, проявленную личную храбрость и находчивость Терещенко был приказом Реввоенсовета награжден самой высокой тогда наградой — орденом Красного Знамени. К началу войны он был уже секретарем анапского райкома ВКП(б), а с подходом фронта к городу, когда были созданы три партизанских отряда Анапского куста, Митрофан Никифорович приказом командира анапского соединения партизанских отрядов (секретаря крайкома Егорова) был назначен командиром отряда № 2.

Комиссар Дмитрий Алексеевич Кравченко, в отличие от Терещенко, был коренным жителем Анапы. Многочисленный «клан Кравченко» был широко известен, а с его сыном [135] Николаем, как я уже рассказывал, мы вместе росли и были большими друзьями, пока он не погиб в истребительном батальоне...

* * *

Первая неделя сентября. Прошедшее лето было долгим и жарким, — да и сейчас еще солнце палило вовсю. Пекло так, что середину дня мы предпочитали отсиживаться поглубже в щели, в густой тени зарослей хмеречи. Но осень помаленьку начинала брать свое. Внизу, в сумраке и прохладе, куда не пробивались палящие лучи солнца, листва все еще сочная, зеленая, а по склонам гор она уже жухла, желтела, начинала осыпаться.

Мы в полном бездействии. Каждый предоставлен самому себе. Нам приказано молчать, т.е. говорить можно о чем хочешь и сколько хочешь, но только тихо, не громко. И не дай бог, чтоб кто-то крикнул!

— Всем затаиться, притихнуть! Вроде здесь, в лесу, ни нас, ни кого другого нет! Из расположения не отлучаться ни на шаг! — таков приказ Терещенко. Сам он совершенно не бывал среди нас. Весь день в палатке, как и комиссар.

«Что они там делают? Чем занимаются?» — искренне удивляюсь я.

Спали мы как попало, кому как вздумается и где кто хочет. Мы со Славкой облюбовали неглубокую промоину недалеко от палатки: она доверху наполнена занесенными сюда ветром прелыми листьями прошлых лет и сверху совсем еще свежими. Мы стелили мою плащ-палатку, бухались, не раздеваясь, на нее, и спали, как на мягкой перине. Надо сказать, что не только мы — никто из партизан на ночь не раздевался. Кто как ходил днем — так вечером завалился на бок и спит. Куда там раздеваться, если над тобой, по тебе шуршит, ползает, летает что-то. Какая-то живность настойчиво, непременно хочет влезть тебе в ухо, в нос! Не было команд ни «Отбой!» на сон, ни «Подъем!» утром. Кто когда хотел, тогда и ложился спать. Утром вставали тоже только исключительно по собственному желанию.

Из-за недостатка воды кое-как умывались у ручья (а некоторые, [136] как я заметил, не делали этого вообще), и все спешили к кухне получить и съесть свой завтрак. Потом весь день ничего не делали, маялись от скуки. Надо было в обязательном порядке построить крышу-навес над нашим «продовольственным складом», чтобы сберечь продукты на случай дождя, и над кухней тоже. Не лишними были бы и шалаши, где нам всем в непогоду можно было бы пересидеть. Да мало ли еще чего придумаешь! Но командиры молчали, не приказывали, а сами бойцы ленились и бездействовали.

— Лафа! Как в туристическом лагере! Кормят терпимо, никакой работы, спать вдоволь! Дышим чистым, горным воздухом! — иронизирует Славка.

— Вот только море далеко, купаться негде и кино не показывают! — добавляю я. — А в общем-то, санаторий «Лесной приют отчаянных»!

Как-то к вечеру в отряд пришел секретарь крайкома Егоров. Его сопровождали Алексей Кравченко, Петраш и Шабельник. Вид у всех был усталый, измученный. Видно, много им пришлось пройти по горам. Егоров сразу же нырнул в штабную палатку, а я подошел к Алексею. Человек только что пришел, он где-то был, — а значит, что-то видел, слышал какие-нибудь новости. Тем более, что ходил он с таким большим для нас начальником, как Егоров.

— Дядь Леш! — спрашиваю я. — Какие новости, откуда вы притопали, что слышно о немцах, где они, где фронт?

Сидя на толстом поваленном стволе бука, Алексей долго молчал, а потом наконец изрек:

— Ты, Коляша, сегодня утром слушал сводку Информбюро?

— Слушал.

— Ну, так что же ты спрашиваешь о фронте? Ты лучше меня сейчас знаешь, где он! Протопали мы сегодня много с Егоровым! Разные у нас были дела. Все, что нужно было сделать, — постарались, сделали! Об этом не нужно говорить! А кроме всего этого, прошли по всем «точкам» — проверили их сохранность. Там все в порядке — не тронуты, маскировка не нарушена.

Надо объяснить, что когда наши отряды формировались, [137] в наличии была только одна походная рация. Булавенко, использовав «право сильного» (он был начальник НКВД!), забрал рацию в свой отряд № 3, располагающийся в называемой по имени горного хребта Новогирской щели. По ней слушали сводки Информбюро о положении на фронте.

Каждый день в 10 часов утра мы посылали своего связного к ним за этой самой сводкой, и через час-полтора он приносил ее отпечатанной на пишущей машинке. Партизаны собирались у штабной палатки, и комиссар зачитывал ее вслух всем. В отряд Булавенко за сводкой ходил назначенный командиром постоянный связной Лешка Черненко. Когда продовольствие для нашего отряда завозилось сюда, на нашу базу, одновременно с этим особо доверенными лицами (старший Алексей Кравченко) часть продуктов и боеприпасов надежно пряталась в тайниках, разбросанных по всей округе в горах. Это был «НЗ» — неприкосновенный запас для всяких непредвиденных, тяжелых для отряда, случаев. Таких тайников было оборудовано семь. «Семь точек» — так с чьей-то легкой руки стали их называть. О том, что они есть, знали все в отряде, это не было секретом. Но никто, кроме доверенных лиц, не знал, где они находятся. Я не попал в число этих «доверенных» и поэтому, естественно, тоже не знал ни одну из них.

Вот сейчас Алексей и говорил мне, что они с Егоровым прошли по всем этим «точкам» и убедились в их сохранности.

— Вы как-то поближе к начальству, чем мы, — так скажите, что слышно, скоро мы начнем бить фрицев? — спрашивает Славка Алексея.

— Сидим, вылеживаемся! Уже бока болят! Надоело киснуть без дела! Шли воевать, а сами попрятались, как мыши в норы! Даже громко говорить запретили! — высказал и я свое возмущение.

— Эй, вы, хлопчики! Да вы что? Бунт на корабле? — Алексей удивленно смотрел на нас. — Не верите своему командиру? Вы это бросьте! Наше дело придет! Дайте только [138] осмотреться, прицениться, принюхаться! Так что в дальнейшем не болтайте чего не надо!

Наиболее вероятными направлениями, по которым к нам на базу мог кто-то прийти, будь то противник или же просто какой-то случайный бродяга, — это сверху с дороги по крутому спуску через заросли хмеречи и по самой щели, со стороны моря. Так считало наше командование, — и сообразуясь с этим были назначены постоянные, круглосуточные посты. Пост № 1 был вверху у дороги, а пост № 2 вниз по щели, шагов 200 от кухни. Ночью на каждом из них находилось по три человека, днем по два. Задача обоих постов была одинакова: если кто-то идет один, если идут двое, трое и даже небольшая группа — задержать, не пустить в расположение нашей базы, доложить о задержании командованию. Если же идет много людей или, тем более, противник, то один из постовых бежит доложить командиру о них, а второй открывает огонь, задерживая этим самым врагов на какое-то время. Выставлялся еще один пост (№ 3) — справа от базы, в сотне шагов от штабной палатки. Но с этой стороны была такая глухомань, что появление оттуда кого-то вообще не мыслилось. Этот пост выставлялся только ночью, для очистки совести командования. Вот такова была постоянная охрана подступов к нашей базе.

Сегодня в ночь в караул на пост № 2 были назначены дед Гаппий, Катя и я. Начальник караула на эти сутки — Шурка Кравченко. После ужина, в семь вечера, он и привел нас на пост.

— Часовому не спать, быть бдительным, зорко смотреть, чутко прислушиваться, не болтать с товарищами! — наставлял нас прописным истинам Шурка. — Менять друг друга будете сами. У тебя, Николай, есть часы, передайте их по смене и не перестаивайте лишнее время! Все должно быть по-честному! В семь утра вас сменят! Инструкцию по посту знаете?

— Знаем!

— Вот в случае чего и будете действовать по ней!

Шурка ушел. Как обычно в таких случаях, мы зарядили карабины и поставили их на предохранители. Уселись так, [139] чтобы щель просматривалась подальше, хотя и понимали, что еще немного — и наступит такая темнота, что дальше своего носа ничего не увидишь.

Тихий, теплый вечер располагал к разговору, и хотя дедушка Гаппий больше молчал, мы с Катей не могли наговориться! Наконец-то после стольких дней мы вместе, и впервые так близко друг к другу. Несколько дней назад Катя приносила еду мне на гору, где я стерег дурацкую свеклу. Но тогда у нас с ней не было времени говорить о чем-либо. Катя была в «самоволке» и спешила вернуться в отряд. Сейчас же у нас целая ночь впереди! Мы вдвоем! Никто нам не мешает, никто нас не слушает!

Дедушка Гаппий, понимая наше состояние, деликатно отошел подальше, примостился под скалой у поворота русла ручья — оттуда ему удобно вести наблюдение.

— Вы тут говорите, милуйтесь, целуйтесь, а когда захотите спать — ложитесь и спите до утра. Я один и за себя, и за вас отсижу, понаблюдаю.

— Так вы же не выдержите не спать всю ночь! До утра ого-го еще сколько времени! — говорю я ему.

— И вообще, почему это вы должны за нас дежурить? — добавляет и Катя.

Дед Гаппий отлично понимает, видит, что и мне, и Кате очень по душе его решение. Он успокаивает нас:

— Не сомневайтесь, я не усну! У меня все равно бессонница ночами: в коленях крутит — спасу нет! К непогоде, наверное!

Из-за гор, на востоке, выплыла огромная, вся в пятнах и ломаных разводах, яркая луна и покатилась колесом по Новогирскому хребту. Все стало черно-белым, контрастным. Мы с Катей сидели рядом, совсем-совсем близко друг к другу. Вспоминали, говорили о нашей лучшей в городе школе, о добрых, милых и строгих, нелюбимых и несправедливых учителях. О потерявшихся сейчас где-то друзьях, товарищах, подругах, о школьных событиях, проказах. Мы лежали, прижавшись друг к другу. Было уже за полночь.

— Коля, давай спать! Уже скоро рассвет! — Катя еще плотнее прижимается ко мне. [140]

Сверху, с вершин гор, процеживаясь сквозь хаос леса, ползла предрассветная прохлада. Нам, укрытым плащ-палаткой, она была нипочем. Мы уснули.

* * *

После завтрака мы бесцельно слонялись со Славкой по базе, не зная, чем заняться, куда себя деть. Со стороны командования не было никаких распоряжений или приказов, — каждый предоставлен самому себе. Некоторые, убивая время, сходились, сидели, лежали, без конца смолили махорку, вяло спорили, доказывая друг другу, где сейчас должен быть фронт. Сводки Информбюро, которые нам читали каждый день, были туманными, непонятными. Что делалось на Северном, Центральном фронтах, было еще более-менее понятно. А что касается положения у нас, на Кавказе, — это или обходилось молчанием, или же о таком говорилось как-то неопределенно, в общих чертах. Мы не знали, где сейчас у нас, на юге, фронт, где враги.

— Леха! Ты за сводкой идешь?

— Да!

— И мы с тобой! — Я и Славка догоняем Лешку Черненко, идущего в отряд Булавенко за сводкой Информбюро. За столь короткое время нашего пребывания здесь в Новогирскую щель уже успели протоптать тропу: местами по мягкой осыпи грунта, а местами по слежавшимся годами листьям обильной здесь растительности. Эта тропа круто ведет нас к перевалу Новогирского хребта.

— Все! — говорит Леха, когда мы поднялись наверх. — Дальше я иду один. Вам нельзя!

— Это почему же? — спрашиваем мы удивленно.

— Вы не должны знать дорогу в отряд Булавенко. Поэтому я и не могу вести вас туда!

— Чепуха какая-то! — говорю я. — А если что случится и мне надо будет, скажем, срочно передать донесение, сообщение в их отряд! Как же я это быстро выполню, если не знаю дороги туда!

— Такой приказ! — отвечает Лешка.

— Приказ так приказ! — говорит Славка. — Иди, Леха, а мы тебя здесь подождем! [141]

Десятка два шагов — и он, спускаясь вниз, скрылся из глаз.

— Вот дают командиры! — продолжил разговор Славка, укладываясь удобно под стволом старого вяза. — Это называется «конспирация». Усек?

— Может, и правда так надо! — неуверенно говорю я.

— Чепуха все это! Если никому из нас не верить, не доверять, то зачем же создали наши отряды? — горячится Славка. — И вообще, до каких пор мы будем сидеть, ничего не делать?

Он еще что-то хотел сказать, но подавил в себе внезапную вспышку и умолк.

— Брось, Славка! — говорю я, — Все наладится, не переживай!

Мы закуриваем и час сидим, ожидая Лешку. Вот, наконец, и он.

— Что так долго?

— Да пока приняли сводку, отпечатали на машинке! Вот она! — Лешка вытащил из-за пазухи лист бумаги.

«...На Северном Кавказе... в предгорьях... бои местного значения», — жадно читали мы, стараясь в конце концов выяснить обстановку на нашем, Южном фронте. Но и на этот раз все было туманным.

В бездействии, как вчера и позавчера, прошел день. Наверное, так будет и завтра, и послезавтра... Уже к вечеру я забеспокоился: где Катя? Наше расположение небольшое, здесь все на виду. Я поднялся в гору на пост у дороги, потом сходил вниз по щели на пост № 2, но там Кати тоже нет. Как в воду канула! Кое-кого я спрашивал, но ее никто не видел. Обращаться к всегда хмурому Терещенко я не решался, а к комиссару — и подавно: он опять начнет подначивать: «Что, потерял кралю? Скучаешь без нее?» — и тому подобное.

«Подожду до утра. Если и утром не увижу — спрошу командира!» — решил я.

Вот и утро! Встали, более-менее привели себя в порядок после сна, дождались завтрака. Сегодня на завтрак каша: пшенная с салом. Не знаю, как кому, а мне нравится! Кружка горячего, сладкого чая бодрит, приводит в хорошее настроение. [142] Только я собрался идти в палатку к командиру узнавать о Кате, как оттуда выходят он, Егоров, комиссар, начштаба и писарь Дуся Маркина.

— Товарищи! — обращается ко всем комиссар. — Просим подойти сюда! Всем, всем без исключения! Повара, вы тоже! Бросайте свои чашки-ложки и сюда! Александр, — это он к Шурке Кравченко, — пошли кого-нибудь на посты! Пусть останутся там по одному часовому, а остальные немедленно сюда!

— Есть! — по-флотски берет «под козырек» Шурка и посылает на посты подвернувшегося под руку Витьку Коробова. Тот помчался бегом.

— Интересно! — толкая меня в бок, говорит тихо Славка. — Сейчас что-то будет!

Партизаны, поплотнее сгрудившись у палатки, рассаживались на земле. Как всегда в таких случаях, рядом закурили, задышали, с интересом ждали — что же будет дальше? Тихо переговаривались, выжидающе посматривали на начальство.

— Ну вот, теперь все! — говорит комиссар, ожидая, когда рассядутся прибежавшие с постов, запыхавшиеся часовые.

— Товарищи! Командование отряда решило провести общее собрание! Многим надоело бездействие! Вы горите желанием быстрее бить, уничтожать фашистов! — Комиссар выглядел эффектно. Нарочито к данному моменту аккуратно и даже безукоризненно одетый во все чистое, с гладко выбритым, строгим, волевым лицом, он стоял перед сидящими — стройный, энергичный. Каждую произнесенную фразу он подкреплял резкими жестами руки.

— Поверьте мне, мы будем бить эту сволочь! Еще немного терпения, и мы начнем активные действия! А пока сейчас нам необходимо решить некоторые неотложные вопросы, и я внесу ясность в сложившуюся обстановку. Первый вопрос — это нам всем надо немедленно, прямо сейчас, принять присягу! Не можем мы начинать никаких действий, не поклявшись в верности Родине, партизанскому долгу, друг другу! Вы, находясь здесь, в лесу, в тяжелый для Родины час, уже этим самым доказали свою верность ей и желание [143] бить врага! Но этого мало! Надо принять присягу, закрепить ее священные слова личной подписью! Текст присяги мы отпечатали на машинке. Сейчас она будет роздана каждому из вас! Вы внимательно прочтете, подпишете и сдадите нам! Предупреждаю: если кто не желает подписывать, он этим самым вычеркивает себя из списка партизан нашего отряда. Может сейчас встать, сдать оружие и идти на все четыре стороны. Так что подумайте, товарищи! Кто не хочет быть в отряде, лучше пусть сразу скажет об этом и уходит. Потом, с принятием присяги, это непозволительно будет сделать никому! Итак: есть желающие покинуть отряд? — Комиссар умолк, ждал, не торопясь оглядывая почти каждого сидящего партизана. — Нет? Я рад, что желающих отказаться от борьбы среди нас не оказалось! Дуся! Вручи товарищам присягу!

Дуся только этого и ждала. У нее в руках заранее приготовленная стопка листков. Она ходит между сидящими и дает их каждому. Вот и у меня она в руках Читаю:

«Я... (здесь следует вписать свою фамилию), преисполненный высоким чувством ответственности за судьбу своей Родины, своего народа... вступаю добровольно в партизанский отряд, чтобы... не щадя своей жизни... крови... беспощадно уничтожать врага... Быть дисциплинированным... храбрым... выполнять приказы командиров... Если же окажусь трусом... нарушу эту присягу... изменником и предателем... пусть покарает меня, мою семью, родственников... суровый закон военного времени, всеобщее презрение... Смерть немецким оккупантам! Партизан...».

Я вписываю свою фамилию вверху, в начале текста, а в конце ставлю подпись.

— В кино показывают, — тихо говорит мне Славка, — партизаны присягу принимают торжественно, все стоят в строю, читают слова присяги хором, а мы...

Лицо его даже как-то скривилось и в обиде, и в усмешке одновременно. Долго ли прочитать и расписаться? Дуся сразу же после раздачи начинает собирать листки с текстом присяги. Вот, наконец, собраны все. Она бегло осматривает всех, садится на свое место, пересчитывает. [144]

— Все сдали? — спрашивает ее комиссар.

— Все, Дмитрий Алексеевич, я пересчитала!

— Ну вот и хорошо! Поздравляю вас, товарищи, с принятием присяги! Теперь мы по закону настоящие партизаны! С этим вопросом покончено. Теперь переходим к следующему: нам надо дать имя своему отряду! Без имени и отряд не отряд! Какие будут предложения по этому вопросу? Кто какое предлагает название?

Все сидят, молчат. Никто ничего не предлагает. Фантазии не хватает придумать название?

— Ну смелее, смелее, товарищи! — подстегивает комиссар. — Я вот вам помогу. Когда наши войска освободили Керчь, Феодосию и дошли до Джанкоя, то командование фронтом узнало, что в период оккупации немцами Крыма на Керченском полуострове действовали два партизанских отряда из числа местных жителей. Один из них имел название «Смерть фашистам!», а второй — «Смерть оккупантам!» Как-то надобно и нам назвать свой отряд! Предлагайте, товарищи!

Все сидят, молчат. Смелый не находится. Продолжается некрасивая, неловкая пауза, и я не выдерживаю, встаю:

— Предлагаю имя нашему отряду: «За Советскую Родину!»

— Хорошо придумал! Молодец, Коляша! — комиссар одобрительно посмотрел на меня.

— Хорошо! — подтвердил впервые заговоривший командир Терещенко. — Только длинновато. Я бы назвал короче: «За Родину!».

— Отлично! — Комиссар был доволен. — Итак, товарищи партизаны, наш юный партизан Овсянников дал имя нашему отряду. С поправкой командира оно еще лучше, удобнее! Проголосуем! Кто за то, чтобы наш партизанский отряд № 2 в дальнейшем назывался «За Родину»?

Руки подняли все.

— Единогласно! Принято! — подвел итог комиссар и сел рядом с Егоровым.

— Ну как? — горделиво спрашиваю я Славку.

Он хлопает ладонью меня по плечу, улыбается: [145]

— Ты даешь!

Поднялся с места командир Терещенко.

— Товарищи!

Он поднял правую руку, как бы призывая к тишине, хотя и без этого все — само внимание!

— Я хочу сказать пару слов об обстановке, в которой мы находимся. Армия оккупантов, вторгшихся через Ростов на Северный Кавказ, где-то уже под Моздоком и Грозным, а правый ее фланг завяз в Новороссийске. Там сейчас идут тяжелые бои. Иногда вы сами слышите оттуда артиллерийскую канонаду. Пока что наши войска не пустили немцев на побережье моря. Чем это дальше кончится — посмотрим. Новороссийск отсюда недалеко. Мы фактически находимся в прифронтовой полосе, насыщенной располагающимися в населенных пунктах войсками фашистов, и пока бездействуем. Наша задача: выждать еще какое-то время, чтобы мы оказались в глубоком тылу у врага. Вот тогда и развернемся! Бить оккупантов будем беспощадно, не давать ему никакого покоя! А пока, возможно, еще несколько дней, мы должны вести себя так, как и до этого: тихо, не кричать, громко не разговаривать! Затаимся, вроде нас здесь и нет! Никаких костров! Ни ночью, ни днем! Обеды готовить кухне только на слабом огне, без дыма! Из отряда никому без приказа, моего или комиссара, не отлучаться. Отсутствие кого-либо из вас 5–10 минут будет расцениваться как дезертирство. Такой нарушитель будет немедленно расстрелян!

Далее. В течение двух-трех дней, и не более, всем без исключения заменить свою обувь на постолы. Мы бьем коров, и для изготовления постолов у нас есть достаточно сырой кожи. Необходимость переоблачения в постолы я объясняю тем, что нам предстоят, по-видимому, большие переходы, а в постолах гораздо легче идти. Да и шуму меньше при ходьбе, меньше и тише хруст веток под ногами. С сегодняшнего дня, буквально после этого собрания, не мешкая приступить к строительству землянок. Под личную ответственность командиров взводов товарищей Каруны и Дегтярева пока соорудить две большие землянки из расчета разместить [146] в них по взводу в каждой! Дожди, непогода у нас на носу, и эта работа не терпит отлагательств. Усилить бдительность на постах. Никакого благодушия! Мы не у теши в гостях! Враг хитер и коварен! Не думаю, что у него разведка не на высоте! Всегда, в любое время можно ожидать скрытного появления его лазутчиков! В заключение хочу сказать, что для того, чтобы в ближайшее время начинать какие-то боевые действия, необходимо осмотреться, увидеть и понять, что предпринимает враг на оккупированной территории, какой устанавливает режим. Для этой цели мы будем прощупывать местность, посылать наших разведчиков. Вчера отправили с такой целью в Анапу Катю Соловьянову. Ей приказано: пройти без оружия в город, побыть там два-три дня — читать и запоминать все приказы, распоряжения и все прочие объявления немецкой комендатуры, полиции итак далее. Узнать время комендантского часа, фамилии предателей и все то, чем и как живет сейчас город. Мы ждем ее возвращения дня через четыре.

— Вот где твоя Катя! Нашлась! — тихо шепчет мне Славка.

— Какие у кого будут вопросы, товарищи? Задавайте! — Командир умолк, стоял, выжидающе посматривая на партизан.

— У меня вопрос! — с места поднялся Свиридов. — Вот мы создали отряд, дали ему название, приняли присягу и готовимся к боевым действиям. А самого нужного, самого необходимого, самого главного у нас нет! — Он вдруг чуть согнулся, гримаса боли исказила его лицо. Все знали, что Свиридова мучает язва желудка. Переборов боль, он продолжил:

— Нету нас в отряде врача, нет санитарок, нет никаких лекарств! Вот-вот пойдут холода, будут среди нас больные: простудные и разные другие. А лечить их будет некому и нечем!

— А если ранят кого? — Это, не вставая с места, перебил Свиридова Рындин. — Раненые обязательно будут, а перевязать раны нечем! Ни у кого нет бинтов! Йода нет! Как нам тогда? [147]

Это уже были упреки командиру и комиссару. Терещенко встал, нисколько не смущаясь, глянул на говоривших хмуро, из-подо лба:

— Будет врач и будут медикаменты! Есть у нас хороший товарищ. Он живет с семьей в Сукко, не успел вовремя собраться и уйти с нами в лес. Он нас ждет. Мы, — Терещенко повел руками на Егорова, комиссара, Окуня, — посовещались и решили сегодня же ночью послать группу партизан за ним! Так что не волнуйтесь, медицина у нас будет!

— Тогда это совсем другое дело! — успокоились Рындин и Свиридов.

Поднялся не особенно словоохотливый начальник штаба Окунь. Он не выступал, а просто списком уточнил, кто, где, в каком подразделении находится. Я и Славка — рядовые 1-го взвода. Наш командир — Дегтярев.

Собрание затянулось. Решалось еще множество мелких вопросов по хозяйственной части и всяким прочим по нашей жизни и пребыванию здесь, в лесу. Под конец комиссар объявил всем:

— В любом разговоре между собой, нигде и никогда впредь, не называть меня по имени, отчеству или фамилии! Забудьте это! Моя кличка теперь: «Белый». Так и зовите!

— Приступайте копать землянки! До обеда еще два часа! — приказал командир. — После обеда продолжите!

Засидевшиеся партизаны кряхтели, поднимались с земли, потягивались, зевали.

— 1-й взвод, ко мне! 2-й взвод, ко мне! — командуют Дегтярев и Каруна.

Они стоят там, где намечено копать землянки. Это совсем рядом со штабной палаткой, метров 6–8. Здесь поперек ската горы за годы, десятилетия, а может, и сотню лет промыто потоками дождевой воды нечто похожее на короткий, но широкий и глубокий овраг. Одна его сторона — та, что ближе к палатке, — крутая, почти отвесная. В ней наши командиры и решили выдолбить землянки.

— Работайте, копайте! — приказывает Дегтярев. — Здесь будет наша землянка, а вот здесь — 2-го взвода. [148]

Он отмерил шагами и обозначил камнями размеры будущего сооружения.

— А чем работать-то? Где лопаты? Чем копать? — Ворона с ухмылкой смотрел на него.

— Да тут не лопаты нужны, а кирки и ломы! — пробасил Коробов-отец. — Лопатами ничего не сделаешь! Грунт — сплошная скала! Тут не копать, а долбить, ковырять его надо! А то и взрывать!

Сейчас только выявилось вопиющее недоразумение — у нас в отряде нет никакого инструмента. Ни лопат, ни кирок, ломов! Нет и топоров. Один-единственный — на кухне у тети Жени. Партизаны гудят, психуют. Куда начальство глядело, когда шли в лес? Ни лопат, ни топоров! Идти в лес и не взять с собой топор — это же надо!

— Есть лопаты, подождите! — говорит Шерстюков и бежит вниз, к продовольственному складу. Он копается там среди ящиков и мешков и наконец с довольным, улыбающимся лицом идет к нам. В руках у него две лопаты. Одна со сломанным, коротким черенком, другая более-менее ничего.

— И вот этим мы должны ковырять скалу? — опять ехидно спрашивает Дегтярева Ворона.

Дегтярев пробует копать. Лопата в грунт не лезет.

Забегая вперед, могу сказать, что землянки мы так и не выкопали. Находились охотники, которые только ради того, чтобы убить время, ковыряли, долбили грунт, но их хватило не на многое в этой тяжелой работе. В дальнейшем все плюнули на эту затею, а командиры смолчали.

После обеда Шабельник по приказу командира повел группу партизан в разведку. Надо было осмотреть местность: свободна ли она от оккупантов, не выставлены ими какие-либо посты, заставы? Одним словом, проверить подступы к нашему отряду. На обратном пути им было приказано принести в отряд очередную тушу забитой для кухни коровы, кожу для изготовления постолов и пресную воду. Пошло человек двенадцать, но как я ни просил Шабельника взять меня и Славку с собой — не взял. Выслушав, он в упор, пристально посмотрел на меня, изрек: [149]

— Сиди, отдыхай, — и пошел.

Я крепко обиделся на него!

Поздно вечером, когда на нас уже накатился первый сон, они вернулись, нигде не встретив и не видев фашистов. Обстановка была странной. Немцы никак не проявляли себя ни в горах, ни на побережье моря.

— Боятся они идти в лес и горы — не иначе! — говорит Пузырев. — Это для нас даже хорошо!

— А на берегу почему их нет? — спрашивает его Свиридов. — Они не понимают, по-твоему, что наши в любое время могут подойти сюда катерами и высадиться у них в тылу? Здесь что-то не то! Скорее всего, немцы просто еще не подтянули свои тыловые войска!

— Не беспокойся, Пузырев, скоро они будут здесь! Кончится наш курорт, не дадут они нам покоя! — вставил свое соображение и Ворона.

— А мы и не курортничать пришли сюда! И покой нам не нужен! Не они нас, а мы их, сволочей, будем гонять, бить здесь, в этом лесу! — зло высказывается Коробов-отец.

Сегодня я встал рано. Выспался, хотя вчерашний разговор с разведкой Шабельника был поздним. Дождался завтрака, съел свою порцию галушек, попросил у тети Жени добавки, а от чая отказался. Бросил полученный к завтраку кусок сахара в рот и пошел к Шерстюкову (это бывший начальник рыбцеха — ныне рядовой 1-го взвода), — просить сделать мне постолы. Приказ командира надо выполнять!

Расположившись за штабной палаткой на небольшой полянке, Георгий Васильевич принялся за дело. Там его уже окружила толпа партизан. Установилась очередь, но дело продвигалось быстро. Материала для изготовления постолов у Шерстюкова было достаточно.

Шерстюков мне нравился, это был неунывающий, вежливый и обходительный человек. Мой отец еще задолго до войны был с ним в приятельских отношениях, они работали вместе в рыбцехе. Бывало, он заходил со своей женой к нам в гости.

Шерстюков увидел меня. [150]

— Давай, сынок, я тебе сделаю постолы без очереди в знак нашей дружбы! Ставь ногу сюда!

Добродушно перекидываясь шутками-прибаутками с партизанами, он вмиг обул меня.

Изготавливались постолы довольно просто и быстро. Сырая кожа кладется на землю шерстью вниз. Ставишь на нее ногу, взмах ножа вокруг — и вот уже вырезан кусок овальной формы, грубо напоминающий контур стопы. Затем по периметру этого куска, через 3–4 см, протыкается узкая лента-ремешок, вырезанная из этой же кожи. Если затянуть и завязать узел на пальцах ноги, этот ремешок образует на ноге что-то вроде лодочки или кавказских чувяк. Если походить или просто побыть в них час-два, кожа подсыхает окончательно, навсегда приобретая форму ноги. Ходить в них действительно легко и бесшумно по сравнению с ботинками. Но они имеют и свои недостатки — со временем волос вытирается, а кожа, особенно в сушь, пересыхает, теряя свою эластичность. Постолы делаются будто деревянными, негнущимися, на подошве появляются протертые дыры с открытыми кромками. И если ноги не обмотаны толстым слоем портянок, то на ногах быстро появляются кровавые мозоли. Но об этом я узнал, почувствовав на себе, потом, а пока я был доволен.

Вообще эта неприхотливая, почти ничего не стоящая самодельная обувь до войны была повсеместно распространена на Кубани в сельской местности. А в военные годы — тем более. Где было можно приобрести людям настоящую обувь?

Поблагодарив Шерстюкова за постолы, я постоял, с интересом наблюдая за его ловкой, быстрой работой, посмеялся вместе со всеми его бесконечным шуткам и пошел бесцельно бродить по базе. В беспорядочно сваленных под стенкой штабной палатки личных вещах партизан я нашел свой новый солдатский вещмешок и сунул туда пока ненужные теперь ботинки. Подошел, нашел свой «сидор» и стал в нем быстро, быстро копаться, что-то выкладывая туда из карманов, и Витька Коробов. [151]

— Ты что так спешишь? Собираешься куда? — спросил я его.

— Да, собираюсь! Пахану и мне Терещенко приказал смотаться за палаткой в Сукко!

— За какой еще палаткой?

— Да за той, что была на нашей перевалочной базе в Сукковской щели! Оттуда все, что там было, вывезли, а палатку бросили. Вот Терещенко и приказал нам сейчас съездить, притаранить ее сюда!

— Как это съездить? На чем?

— Мы зайдем к пастухам, что пасут наше стадо, у них есть лошадь и подвода. На ней и поедем!

— Слушай, Витька! Скажи, чтоб он и меня взял! Надоело здесь торчать!

— Не возьмет! — твердо заявил Виктор. — С нами же еще идут Сашка, Аншак (так мы звали Шурку Аншакова) и Батя. Нас четверо, да тяжелая палатка! Нет, лошадь не потянет!

Витька справился со своим мешком, бросил его в общую кучу вещей и бегом пустился вниз к кухне, где его ждали отец и сын Аншаковы.

«Не везет мне! — думал я. — Кого-то посылают туда или сюда, а я да Славка киснем здесь без дела. Только и дела, что через каждые сутки назначают в караул, на посты. Скука! Да и Катя еще не вернулась из города. Между прочим, сколько это уже дней, как она ушла? Завтра четвертый день...»

Сразу после обеда прибежала на базу дочь Гаппия — Надя. Бледная, зареванная, какая-то вся растрепанная, она сидела у печи рядом с отцом. Только что загрузив печь новой порцией хлеба для сушки сухарей, тот сидел тоже растерянный, молчал, гладил ладонью спину дочери, губы у него от волнения подрагивали. Доложили командиру. Терещенко с комиссаром подошли:

— Что случилось, Надя? Почему ты здесь?

Надя сквозь слезы рассказала, что вот только что, часа три назад, на погранзаставу ворвались румыны.

— Нас, женщин, и меня, и маму, и всех остальных заперли в конюшне. Что-то там взорвали, жгли — дыма было [152] много, ломали. Мы ничего не видели, только слышали. «Беги к отцу, дочка! — сказала мама. — Нам все равно всем пропадать, так хоть ты спасайся!»

Женщины подсадили меня к окну под крышей конюшни, я еле-еле пролезла — узкое оно. Я так боялась, что не помню, как перелезла через забор — и в лес...

— А остальные что ж, через окно? — спросил неуверенно комиссар.

— Не могли они это сделать! Окно узкое, я тоньше всех их — и то еле-еле!

— Ну и что дальше? Ты прямо сюда к нам?

— Нет! Я побежала в гору, присела в хмеречи, плакала и смотрела, ждала, что будет с мамой!

— Много было румын?

— Да как сказать? Двадцать-тридцать солдат! Две подводы у них, верхом двое, — наверное, офицеры, все кричали, командовали! Потом ушли, а маму и всех увели!

— Куда они направились, в сторону Новороссийска?

— Нет, в Широкую щель!

— Досиделись! Что, нельзя было этого ожидать? — говорит Славка. — Давно надо было уходить бабам оттуда!

— Они не могли самовольно уйти! Ждали приказа Терещенко! А он как будто не мог додуматься сам, что румыны или немцы могут быть там в любое время! — возмущался я.

Этим «ЧП» неприятности для нашего отряда не ограничились, теперь они посыпались одно за другим. К вечеру на базу сам не свой прибежал Витька Коробов.

— Витька, что с тобой? — спрашиваю я.

— Отца убили! — Он проскочил мимо меня, в палатку к командиру. Минута — и оттуда быстро вышли все: командир, комиссар, Окунь, Виктор.

Терещенко что-то приказывает Алексею Кравченко. Тот поднимает по тревоге взвод разведки, и они быстро уходят в гору, на дорогу. С ними и Витька.

* * *

...Произошло следующее. Как уже говорилось, утром Терещенко приказал Андрею Коробову взять с собой трех партизан и отправиться в Сукковскую щель за оставленной [153] там, в лесу, нашей палаткой. Палатка была нам крайне необходима: она была большая, вместительная. В ней мог укрыться от непогоды весь наш отряд. Что ни говори — нужная вещь!

Коробов взял с собой сына Витьку и партизан Аншаковых. Пешком они прошли Лобанову щель до моря, благополучно миновали Малый Утриш, вошли в Широкую щель и там — к пастухам. Взяли у них лошадь, подводу (палатка была большая, тяжелая, в руках не унести) — и не торопясь поехали дальше через Сухой Лиман. Все было спокойно, врагов не видно и не слышно, а до цели было уже недалеко. Дорога на спуске в Сукковскую щель скалистая, размытая дождями. Подвода тарахтит, прыгает по камням, и ехать в ней не доставляет удовольствия. Аншаковы и Витька, жалея уставшую лошадь, слезли с подводы и шли, несколько поотстав, сзади. Отец Витьки правил вожжами один. Вдруг на последнем повороте дороги в долину из-за густого, высокого кустарника на опушке леса появилась группа румынских солдат, человек 12–15. Встретились они, что называется, «нос к носу». Витька с Аншаковым на дороге и Андрей Коробов на подводе растерялись, замерли; то же самое и румыны. Первым опомнился румынский капрал.

— Партизаны! — заорал он в испуге, бросил гранату и дал очередь из автомата. Тут же все солдаты бросились наутек, а Виктор, Батя и Сашка — к подводе. Лошадь дергалась в предсмертных судорогах, Андрей Коробов откинулся навзничь. Никаких признаков жизни, мертв! Они стащили его на землю, Виктор забрал все, что было в карманах отца, и затем убитого отнесли подальше от дороги в лес.

— Мотай в отряд, доложи! — приказал Батя Витьке. — А мы здесь побудем, подождем!

По приказу Терещенко Виктор провел партизан к погибшему отцу. Командир распорядился похоронить его там, на месте...

Так погиб Андрей Коробов, до ухода в партизаны — начальник Анапского морского порта. Это была первая жертва нашего отряда «За Родину!», если не считать четверых захваченных румынами женщин на пограничной заставе. В их [154] числе была жена Андрея Коробова — мать Витьки. Теперь Виктор остался один. Он ненамного переживет своего отца. Через два месяца мой друг по школе, по улице, товарищ по истребительному батальону и партизанскому отряду Виктор будет после изуверских пыток расстрелян в застенках гестапо в Анапе. Но об этом потом...

* * *

Поздно вечером, умышленно в ночь, командир послал Шурку Кравченко с тремя партизанами в село Сукко. Их задачей было тихо пробраться к дому ждавшего наших проводников фельдшера Полищука, погрузиться с припасенными им медикаментами и вместе с ним, его женой и четырнадцатилетним сыном вернуться на базу отряда.

Шурка с партизанами вернулся уже поздно утром. Семьи Полищук с ним не было. Чуть раньше вся семья фельдшера и он сам по доносу какого-то предателя были выданы румынам и расстреляны там же, в Сукко.

Мы остались без надежды на то, что у нас будет квалифицированный медик с запасом необходимых медикаментов и перевязочного материала. Это была не одна плохая весть, которую принес Шурка. Вторая не менее неприятная: сбежали, дезертировали наши пастухи.

— Никого нет! — рассказывал он. — Часа в два ночи мы возвращались из Сукко, зашли к ним, чтобы отдохнуть и покемарить до рассвета. Их никого не было. Лежат, жуют две коровы неподалеку, а пастухов нет! Осмотрели хибару, где они жили, — никаких личных вещей! Значит, собирались не торопясь и ушли насовсем. Драпанули к немцам, сволочи! Выдадут они теперь всех нас, предатели! Хорошо, если попрячутся по своим домам в Анапе и не будут носа показывать! А если пойдут к фрицам с повинной?

Мне ни разу не пришлось бывать у этих самых пастухов. Я не видел их, не знал их имен и фамилий, только слышал, что все трое — милиционеры из города.

Терещенко с комиссаром вполне понимали серьезность случившегося. Расспросив, выслушав Шурку, они посовещались и срочно выслали туда же еще одну группу партизан.

— Подойдите скрытно, понаблюдайте со стороны! Побудьте [155] там до конца дня — может, кто из пастухов вернется, подойдет! — наказывали они Шабельнику, назначенному старшим группы. — Вечером, если ничего не произойдет, забивайте одну корову и возвращайтесь!

Может показаться странным: зачем было вообще держать коров, пасти их где-то на стороне, а не в самом отряде? Да затем, что сюда, к нам в горы, их невозможно было пригнать! Коровы просто не смогли бы пройти по бездорожью, по скалам на базу! И пастись здесь им было негде. Запас мяса себе мы тоже не могли создать, так как у нас не было соли для засолки мяса и никакой емкости для этой же цели. Вот и забивали коров там, где они паслись, причем только тогда, когда мясо требовалось, и ни в коем случае не впрок. В отряд носили только уже готовые, разделанные туши.

Выслушали очередную сводку Информбюро, принесенную Лешкой из отряда Булавенко. Все так же неопределенно: «За последние дни особенно широкий размах приняли бои в районе северо-западнее Новороссийска... Борьба идет за каждый рубеж... Немцы понесли крупные потери, но они продолжают вводить в бой резервы и достигли подавляющегося превосходства в силах. После длительного и напряженного боя наши части вынуждены были отойти на новые позиции...»

Подходит Алексей Кравченко, с ним человек шесть партизан.

— Пошли со мной, Коляша!

— А куда?

— Пошли, пошли!

Я подхватил свой карабин и вслед за ним. Мне хоть куда — лишь бы идти!

Начали подъем в гору. Гора крутая, мы перехватываем ветки кустарника руками одну за другой и подтягиваемся с их помощью вверх. Если бы не они, карабкаться было бы совсем тяжело. Иногда, где особенно круто, приходилось двигаться и на четвереньках. Остановившись, мы передохнули.

— Давай, давай! — подгоняет Алексей. — Еще один бросок — и мы на дороге!

Да, дорога где-то уже недалеко, там, вверху. Еще усилие [156] — и мы на ней, прямо у поста. В зарослях сидят наши дозорные-часовые — Володька Ворона и Роза Дегтярева.

Дальше мы двигаемся по дороге, ведущей в сторону Абрау-Дюрсо. Все тихо. Пройдя с полкилометра, мы сели покурить, отдохнуть. Некоторые еще не отдышались после подъема в гору: поснимали кепки, фуражки, расстегнули рубахи, вытирая пот. Глядя на них, я удивился. Ну сколько мы прошли? Подумаешь — поднялись в гору! Мне это просто в удовольствие, а они запыхались, перепотели все и чуть ли не стонут от усталости! Вон, Пузырев совсем раскис, Леонов дышит как рыба, полным ртом, аж сипит что-то у него в груди! Тоже мне... в партизаны пошли! А если мы разобьем какой отряд немцев здесь и придется преследовать их, тогда как? Немцы будут драпать, а мы сидеть, смотреть им вслед и отдыхать?

Я еще не допускал такой мысли, что не немцам, а нам придется драпать от них. А по горам ходить мне действительно было не так уж тяжело. Сказывались и моя молодость, и, конечно же, физическая закалка, полученная в занятиях при ОСОАВИАХИМе. Военизированные марш-броски с оружием и полной боевой выкладкой по 10–12, а то и 15 километров, шлюпочные походы на веслах в море, наконец, плавание до изнурения — все это дало свои результаты!

Все сидели, отдыхали. Кто привалился к кусту, кто блаженно вытянулся на спине, подставив лицо, голую грудь из-под расстегнутой рубахи теплому солнцу.

— Да-а! — произнес Пузырев. — Баб наших румыны похватали на заставе, пастухи сбежали! Не к добру все это!

— Хорошего в этом мало! — поддержал разговор Ланжинский. — Что ни говорите, а я твердо убежден — немцы уже знают о нас. О нашем отряде, базе. Разве дело только в этих трех предателях-милиционерах и женщинах? Да о том, что здесь созданы два партизанских отряда, знают очень многие. Мы не имеем самого мизерного шанса на то, что немцам о нас ничего не известно!

— Ну и что из этого? — перебивает его Алексей. — Ну, допустим, предателей у нас нет, никто ничего немцам не донес! [157] Мы же не будем все время ховаться в лесу! Будем действовать, нападать, завяжутся бои! Мы сами откроемся, покажем им — немцам, что мы есть! И пусть фрицы нас боятся, а не мы их!

Мне неинтересно было слушать этот бесполезный разговор, я отошел в сторону, перешел дорогу и стал спускаться по пологому склону, противоположному нашему, в незнакомую щель. Пройдя самую малость, я остановился в удивлении: все вокруг было усыпано немецкими листовками. Они покрыли землю, позастревали в густых ветках кустов. Одни совсем свежие — бумага чистая, белая и, казалось, даже еще пахла типографской краской. Другие слегка выгорели на солнце, блеклые. Третьи совсем пожелтевшие, побывавшие под дождем.

Эти, рассуждал я, немцы разбросали с самолета уже давно. Так давно, что бумага уже успела пожелтеть. Не менее месяца назад, а то и более! А фронт в то время был еще ого-го-го как далеко отсюда! Зачем им было бросать их здесь? Для кого? Кто их подберет и прочтет? Если подумать, что летчик сыпанул их здесь случайно, то почему же листовки сыпались сюда и потом, и не один раз, — это видно по бумаге? Никакого объяснения действиям немцем я придумать не мог. Решив показать их Алексею, я стал подбирать листовки с земли, снимать с кустов. Чего только не было в них! Разные по цвету бумаги: белые, зеленые, голубые, по размеру и форме: маленькие квадратные, узкие прямоугольные. Содержание же в них было простое:

«Штык в землю! — это пароль. Как увидишь немецкого солдата — кричи пароль и показывай листовку! Тебе дадут буханку хлеба, сало. Сохранят жизнь».

Другая:

«Штык в землю! Спрячь листовку от командира и комиссара, береги ее. Покажешь любому немецкому солдату — он возьмет тебя в плен. Немецкое командование даст борщ, хлеб и отправит домой к мамке!»

Еще:

«Бросай винтовку, кончай войну! Убей командира и жида-комиссара! Сдавайся в плен!» [158]

Текст в листовках примитивный, какой-то малограмотный. По нему видно, что на наших красноармейцев они смотрят как на темных, тупых, недалеких в своем развитии людей.

Некоторые листовки были с рисунками-карикатурами, текст — нечто подобное стихам. Вроде:

Бей жида-политрука.
Морда просит кирпича!

Под этим нарисована голова военного с лицом еврейского типа, в фуражке с огромной звездой на ней, и рядом с головою большущий кулак.

Еще была такая: карикатурно изображены Ленин и Сталин. Ленин сидит на пеньке, в руках у него с растянутыми вовсю мехами гармонь-двухрядка. Перед ним выплясывает вприсядку Сталин. Одет Сталин в какую-то древнерусскую, крестьянскую, времен крепостного права одежду. Рубаха-косоворотка в крупный горошек навыпуск, подпоясанная веревкой, полосатые штаны, заправленные в грубые высокие сапоги. Огромные, массивные усы, торчащие уши, высокий чуб. Внизу текст не то по-русски, но то по-хохлацки:

Ленин грае на гармошке,
Сталин пляше гопака,
Проиграли всю Рассею
Два Советских дурака!

Таких листовок и подобных им было много. Собрав целую пачку, я понес показать их Алексею.

— Вот, — говорю, — там за дорогой весь лес усыпан ими! Посмотрите, какую гадость пишут и рисуют немцы!

Я ожидал, что Алексей, посмотрев и прочитав хотя бы часть из них, будет возмущаться, плеваться, ругаться, но, к моему удивлению, ничего такого не было. Он, не читая и не просматривая листовки, положил всю пачку перед собой на землю и равнодушно, с полным безразличием, вытащил из кармана спички и поджег их.

— А чего их читать? — глядя на огонь, спокойно сказал [159] Алексей. — И так ясно, какую гадость пишут и рисуют фашисты! А собирать эту пакость, Коляша, больше не надо.

Партизаны сидели, молчали, смотрели на догорающие листовки.

Где-то далеко, со стороны Абрау-Дюрсо, нет-нет и раздавались какие-то непонятные взрывы. Сначала мы не обращали на них внимания. Ну, гремит и гремит где-то! На то и война! Но потом, через какое-то время, нас это насторожило — взрывы-то приближаются к нам! Прослушивалась даже какая-то закономерность в их грохоте. Минут десять полной тишины — и потом взрыв, еще малость — и опять взрыв. И все ближе, ближе к нам. Вот уже совсем недалеко! Изредка после каждого взрыва слышалась редкая винтовочная и автоматная стрельба короткими очередями.

— Все ясно, как божий день! — говорит Алексей. — Это немцы или румыны! Двигаются по дороге из Абрау-Дюрсо к морю, прочесывают огнем лес и горы. Скоро будут здесь!

И действительно, стрельба все ближе и ближе. В перерывах между ней уже громко прослушивался скрип несмазанных колес подводы. Вот скрип оборвался. Сразу же, слабо: — «Пах!... Вию-у-у... Гра-ха-ха!» Опять слабо: — «Пах!... Вию-у-у.. Гра-ха-ха!» Треск автоматов, стрельба винтовок.

— Взрывы-то — это мины рвутся! Минометом бросают мины! — говорю я. — Ротный миномет! Такой, какой у нас в истребительном батальоне был!

— Да, это так! — соглашается со мной Ланжинский. — Карательный отряд фашистов прочесывает лес и горы вдоль дороги к побережью. Идут пешком, миномет установлен у них на подводе. Периодически они останавливаются и простреливают местность вокруг! Вот и вся математика! — подытожил он свое обоснование стрельбы фашистов.

— Через 15–20 минут они будут здесь! Быстрей в отряд! — скомандовал Алексей.

Мы быстро, насколько это позволяла делать крутизна горы, устремились вниз, к себе на базу. Скрип телеги был слышен уже прямо над нами. Только мы успели спрыгнуть к кухне, как телега наверху на дороге стала и сразу же: «Пах!... Вию-у-у... Гра-ха-ха!» [160]

Мины тонко выли, визжали и взрывались одна за другой на территории нашего расположения. Нет, здесь падала и рвалась не одна мина, выпущенная для профилактики, наугад, для очистки совести и подавления собственного страха фрицами. Взрывы слились в сплошной грохот! Разом застрочили и автоматы. Хлестко били, внося свой вклад в хаос стрельбы, винтовки. Над нами проносились осколки мин, звонко шлепались, рикошетируя от скал. Сверху на нас сыпались срезанные ими мелкие ветки кустов и кора деревьев, визжали уносящиеся куда-то, никого и ничего не задев, рои пуль.

Мы распластались на самом дне сухого русла ручья у кухни, более-менее прикрытые малонадежным обрывчиком от пуль со стороны дороги вверху, где сейчас были немцы.

Рядом со мной лежит тетя Женя. Лежит вниз лицом, голову и затылок прикрыла ладошками.

— Господи! Что ж то будет? Господи, пронеси! Сохрани и пронеси! Избавь... — путалась она в испуге в собственных словах. Сзади в мои ноги уперся головою Пузырев, сбоку от него пытается вдавить в узкую расщелину скалы свои грузные телеса Матвей Рындин. Его рыхлое, мордатое лицо, сейчас бледное, с вытаращенными глазами, искажено страхом.

Прямо на нас сверху падает Ворона, а вслед за ним Розка Дегтярева. Они с поста у дороги. Ворона быстро-быстро распластался между камнями, безуспешно пытаясь втереться в скалистое дно русла.

— Братцы! — панически всхлипывает он. — Немцев там тьма! Пропали мы! Сейчас они будут спускаться!

— Чего ревешь, чего паникуешь?! Бегом к командиру и доложи все, что видел! Ну! — Ланжинский лягнул Ворону ногой в ягодицу. — Ты был на посту, ты обязан доложить! Бегом!

«Грах-ха-ха!» Совсем рядом с нами почти одновременно рвутся две мины. В нас больно швыряет камнями, острым щебнем, присыпает землей. [161]

— Не пойду! — Ворона старается еще плотнее вдавиться в землю. — Где я буду его искать? Гад буду — не пойду!

— Я тебя сейчас... мать твою!.. — Ланжинский свирепеет, хватает карабин, клацает затвором. — Беги, паскудник, застрелю!

Ворона испуганно, ошалело смотрит на него, потом вскакивает. «А-а!» — дико орет он и, забыв свое оружие, обхватив руками голову, будто стараясь прикрыть ее от осколков мин и пуль, прыжками, зигзагами мчится вверх, туда, где наша штабная палатка.

Мины вдруг перестали рваться, но автоматы и винтовки не успокаивались.

— Сейчас немцы начнут спускаться! — Пузырев приподнялся и испуганно вглядывается вверх. Потом смолкла и автоматная стрельба.

— Кха... кха... кха! — кашляет Пузырев. Он перегнулся, держится одной рукой за грудь, а второй прикрывает рот, пытаясь приглушить кашель. Я решаю, что это у него от страха.

— Ты что долбо...? Прекрати кашлять! — злобно рычит на Пузырева вполголоса Рындин. — Немцы рядом, а он раскашлялся, идиот!

Пузырев виновато смотрит на Рындина овечьими глазами, прижимает скомканную кепку в руке ко рту, душа новый, зарождающийся приступ кашля в груди.

Заскрипела вверху подвода. По звуку определяем — удаляется.

— Уходят немцы! — говорит Сашка Аншан. — Отстрелялись!

Сверху со стороны штабной палатки к нам сваливается Славка.

— Живые? — спрашивает. — Никого не убило, не ранило?

— Нет! А там, у штаба, тоже все в порядке?

— Да, порядок! Пострадавших нет! Только палатку продырявило в нескольких местах осколками мин!

— А командир и комиссар где были во время обстрела? [162]

— Не знаю! Но сейчас они уже там, у палатки! Целые и невредимые! Вон они, стоят, о чем-то толкуют!

Мы уже не лежим, не прячемся. Сидим, курим, рассуждаем о только что случившимся.

Рындин полностью оправился от страха и принял свой обычный, вжившийся в него за долгие годы сидения в начальствующем кресле снисходительно-покровительственный тон в разговоре и внешний вид. С лица сошла пугающая неестественной белизной бледность. Обвислые щеки, двойной подбородок в толстых складках, короткая шея побагровела.

— Кхам! Кхам! — заговорил он. — Вот вам и подарок предателей немцам! Вы обратили внимание, как все произошло? — Он выжидающе посмотрел на нас и, не услышав ничего в ответ на свой вопрос, разъяснил: — Карательный отряд немцев, а это не вызывает никакого сомнения, двигался по дороге от Абрау-Дюрсо к морю. На всем протяжении своего пути он изредка бросал одну-две мины по ходу по сторонам и продолжал движение. Так было, пока он не подошел к нам. Здесь же немцы, точно зная наше расположение, остановились и капитально начали обрабатывать нас всех минами и автоматно-винтовочным огнем.

— Может, это случайно? — перебивает его Славка.

— Нет! Это не случайно? — Рындин продолжал: — Они явно знают место нашей базы! Вот, послушайте — немцы после нас уже и не останавливаются, и не стреляют больше! Пошли и пошли спокойно к морю, как бы выполнив свою задачу.

Да, действительно, после обстрела нас дальше, к морю, немцы уже шли без стрельбы.

— Да чего же они тогда, если знали, что мы здесь, не спустились сюда и не навязали нам бой? — вступаю я в спор.

— Этого объяснить не могу, но мне кажется, что они пока не захотели рисковать. Наверно, решили еще подсобрать какие сведения о нас. А сейчас дали просто понять, что они знают о нас, и попутно решили чуть попугать! Вот тут-то и возникает вопрос: откуда немцы знают наше расположение? Ответ один: привести сюда и показать нашу базу им [163] могли только предатели! Не исключено, что это сделали наши милиционеры-пастухи, а может, и кто другой.

— Да-а, — вздыхает Шерстюков. — скоро кончится наш курорт! Пойдут дела!

— Для того мы и шли сюда! — Славка возмущается упадническим тоном разговора. — Я даже хочу, чтобы немцы побыстрее там шевелились, чтобы скорее нам с ними стукнуться!

— И я тоже! — поддакиваю я Славке.

— Меня вот интересует только такой вопрос, — обращается Шерстюков к Рындину, — вы, Матвей Иванович, очень убедительно истолковали действия немцев по отношению к нам. Я с вашими доводами согласен на все сто! Считаю, что и наше командование не глупее нас с вами. Не сомневаюсь, что и они трезво оценили реальную обстановку. Так почему же они не предприняли никаких ответных действий против карателей? Почему нам не было приказано занять оборону и дать отпор немцам, если бы они сунулись сюда? А это ведь могло произойти!

— Можно было броситься хотя бы одним взводом по щели вниз и где-то там на дороге сделать засаду карателям! — совсем расхрабрился Славка. — Дорога к морю одна, и немцы только по ней бы и шли!

— Ну ничего, ничего, товарищи! Война еще долгая впереди, время у нас есть повоевать! — говорит Рындин. Поняв, какой оборот принимает затеянный им разговор, он быстро уводит его в сторону...

* * *

Я и Славка назначены в наряд, на пост № 2. Третья с нами — девушка Милка Ковзал. По возрасту она года на два-три старше и меня, и Славки. Единственное, что о ней знаю, — это то, что до войны она работала учетчицей в конторе «Заготзерно» на Кубанской улице в городе. С началом войны она, также как и мы, была в истребительном батальоне, в санитарной дружине.

После случившегося сегодня днем сознание того, что немцы знают теперь наше месторасположение, заставило нас нести службу на посту со всей серьезностью. Мы внимательно [164] вслушивались в ночь, тараща глаза на привычный уже пейзаж. Спали по очереди. Утром пост проверил начальник караула Леонов.

— Продолжайте внимательно наблюдать! — приказал он нам. — Днем оно еще опасней, чем ночью! Всем известно, что немцы действуют только днем!

Он ушел и увел с собой Милку. Так было положено: днем на посту оставлял и всегда двоих.

В 8 часов Славка сбегал на кухню, позавтракал там сам и принес мне в миске пшенную кашу с мелкими кусочками поджаренного сала и чай в кружке. Недалеко от поста, в зарослях кустарника, из-под скалы сочилась вода, и я пошел туда, чтобы умыться. Другой воды близко не было, но и этой было настолько мало, что мне пришлось просто мочить ладони и протирать ими лицо. Только одна видимость, что умылся!

После моего завтрака Славка собрался снести посуду на кухню, как вдруг...

— Тихо! — толкаю его в бок. — Слышишь?!

Мы замерли, всматриваясь по щели вниз. Оттуда слышался приближающийся к нам легкий говор и шум, производимый идущими без какой-либо опаски или осторожности людьми.

— Кто-то идет сюда! — шепчет Славка. — Люди... Русские!

Да, действительно, в приближающемся говоре уже стали различаться отдельные русские слова. Еще немного — и мы увидели идущих к нам по щели. Вел группу бравого вида, крепко сложенный моряк с автоматом «ППШ» на груди. У всех остальных, идущих за ним, у кого в руках, у кого за спиной на ремне, — карабины.

Нам следовало выполнить свой долг часовых, и Славка бросается в отряд доложить командиру, а я продолжаю наблюдение.

Естественно, что за какую-то минуту из отряда еще никто не пришел сюда, а матросы уже подходили ко мне. Мне ничего не оставалось делать, как выйти из своего укрытия им навстречу и «грозно», как это только может мальчишка [165] в моем возрасте, направив на них свой карабин, приказать им:

— Стой! Стоять на месте!

На какой-то миг моряки от неожиданности опешили, явно удивленные моим внезапным появлением здесь, в такой глухомани. Затем старший (тот, что с автоматом) обрадованно засмеялся и сказал:

— Здоров, братишка! Ты что нас пугаешь? Свои мы, свои!

— Всем — садись! Не разговаривать! — приказал я.

— Тю! Ты що — дурный? Кому ты приказуешь? Да я тэбя зараз як вражу по срацы! — психанул рослый матрос и шагнул ко мне, явно намереваясь незамедлительно выполнить свою угрозу.

— Ша, братухи, спокойно! Это свои! Все выяснится. Выполним приказ часового!

Старший с улыбкой, приветливо посмотрел на меня:

— Садитесь все, как приказано! Отдохнем пока!

Все молча сели, а я стоял все с так же направленным на них карабином. В тот момент я по молодости был, конечно же, наивен в своих действиях, и, окажись эти пятеро врагами, они без труда для себя прихлопнули бы меня.

А вот и наши! Я увидел бегущих ко мне комиссара, карнача Леонова, Славку и еще двух партизан. Подойдя и быстро сориентировавшись в обстановке, комиссар спросил:

— Кто из вас старший?

— Я! — поднялся тот самый матрос, о котором я и подумал, что он старший. — Главстаршина Виктор Головахин! — назвал он себя.

По косогору быстро спускалась, торопилась еще группа партизан. С ними командир Терещенко. Он с ходу приказал партизанам забрать у матросов оружие.

— Возвращайтесь в расположение и унесите оружие матросов! — это он Леонову. — А вы, — теперь он обратился ко мне и Славке, — отойдите и продолжайте выполнять свои обязанности на посту!

Леонов и прибывшие с ним партизаны потопали в отряд. [166] Мне и Славке было интересно послушать, о чем будет разговор с матросами, и мы с неохотой отошли в сторону.

Разговор командира и комиссара с моряками был долгим. Со стороны было видно, что главстаршина в чем-то убедил их. Те слушали его и в свою очередь тоже доказывали матросам что-то. Затем оба они встали и громко, настолько, что мы со Славкой слышали, сказали:

— До окончательного выяснения вопроса вам придется какое-то время быть здесь. Питанием вы будете обеспечены!

Нам же было приказано, кроме выполнения обязанностей на посту, присматривать за матросами и не разрешать им никуда отлучаться. После этого командир и комиссар ушли.

* * *

Два дня матросы жили здесь, на посту. Вели они себя спокойно, не ропща против такого неожиданного для них «ареста». Регулярно, три раза в день, им приносили еду, приходили комиссар и командир. Я быстро перезнакомился с матросами и особенно сошелся с главстаршиной Виктором. Он рассказал мне, что они попали в окружение, шли в сторону Новороссийска с надеждой перейти там фронт и вот случайно встретили здесь нас. Уверенности в том, что они сумеют благополучно перейти линию фронта, у них не было, и поэтому они были рады встрече с партизанами и просили Терещенко принять их в отряд.

Матросы были здоровые, боевые, обстрелянные парни. Некоторые участвовали в боях за Севастополь, высаживались десантом в Керчи. А то, что матросы-севастопольцы [167] все без исключения герои, — это мы знали и смотрели на них с большим уважением. Двое из них были русские, а тот, что высокий, худощавый, с добродушным лицом, — украинец. Говорил он по-украински, и поэтому его сразу же все стали звать «хохол». Еще один в противоположность «хохлу» — небольшого роста, черноволосый, малоразговорчивый красавец был евреем. Пятый, главстаршина Виктор Головахин, русский, но родился, вырос, жил на Украине, в Донбассе. Что ни говори — ребята все крепкие, боевые, смелые. Они были просто счастливой находкой для нашего отряда, и меня удивляла канитель, затеянная с ними командиром и комиссаром. Я никак не оправдывал многодневную изоляцию моряков и многократные «беседы» с ними наших командиров. Спрашивается: в матросах, что, подозревались переодетые фашистские лазутчики, и поэтому надо было много с ними говорить, чтобы разоблачить, поймать на каком-то случайном слове или неосторожной фразе? Ерунда все это, матросы были сразу же видны насквозь! Да и зачем немцам было тянуть резину, засылать к нам в отряд каких-то шпионов, причем сразу пятерых! Они и так уже много знали о нас, в этом мы убедились на днях.

К счастью, на третий день этот унизительный для них «карантин» был снят. Матросам было возвращено оружие, снята охрана, и им было разрешено войти в расположение отряда. Короче — они были приняты в партизаны. Пришли Терещенко, Кравченко, Окунь, и с ними впервые за все прошедшие дни пожаловал к матросам «сам» Егоров.

Еще одна очередная, на этот раз короткая, беседа с моряками и:

— Вы зачислены в партизанский отряд! Поздравляю! — Егоров пожимал стоящим перед ним матросам руки. — Пройдете за нами к штабу. Там примете присягу!

Через два-три дня матросы полностью освоились в отряде. Нам шестерым: мне, Славке, Лешке, матросу-»хохлу», Голубову и Виктору Головахину (он — старший) командир приказал прочесать местность вокруг. Пройти до Сукковской шели, осмотреть со стороны само селение Сукко, не входя туда, дорогу на Большой Утриш, Сухой Лиман, выйти [168] к берегу моря в районе Водопада. Задача — проверить: контролируется ли вся эта округа фашистами, установлены ли ими где гарнизоны, заставы, какие-либо посты или что-то подобное. Продуктов (хлеб, сало, сахар) мы взяли с собой из расчета на два дня.

У Виктора автомат, Лешка с ручным пулеметом «Брно», у всех остальных карабины. Кроме карабинов у меня и Славке по гранате «РГД-33».

Мы бодро, цепочкой шагаем за Виктором. Быстро прошли щель, перевалили через гору и поднимаемся по крутому подъему на хребет очень высокой горы, известной как Петров бугор. Я беспредельно рад этой вылазке из отряда, да и Славка тоже. Вдохновляло уже то, что мы делаем что-то нужное.

Жарко. За спиной сопит Лешка. Ему сейчас тяжелее, чем кому-либо из нас: у него пулемет, а он в два ряда тяжелее, чем карабин. Хотя Лешка и крепко сбитый парень, на два года старше меня, но все равно нести на себе пулемет, карабкаться по горам, продираться временами сквозь густую, цепкую хмеречь — не большое удовольствие! Пулемет новый, трофейный, чехословацкий, военного завода «Брно». Это тот самый, который мы в прошедшую зиму, поздними вечерами, в казарме истребительного батальона изучали, разбирали до последней детальки и вновь собирали. Разборку и сборку доводили до автоматизма, умышленно в полной темноте. Командир взвода гасил свечку и заставлял проделывать все это, причем на скорость, засекая по часам время.

Там же, в истребительном батальоне, Лешка по своей доброй воле и стал пулеметчиком и с тех пор с пулеметом не расставался. Быть пулеметчиком ему нравилось.

Чем ниже после Петрова бугра мы спускаемся, тем гуще лес. Высокие кроны деревьев смыкаются вверху в сплошной шатер. Сухой Лиман остается у нас где-то слева.

— Обратным ходом пройдем через него! — говорит Виктор. — Проверим и, если там будут фрицы, пощупаем их!

— А Терещенко разрешил обнаруживать себя и стрелять по немцам? — спрашиваем мы его. [169]

— Разрешил! А фрицев чего жалеть? На то они и фашисты, чтобы их стрелять! — зло говорит Виктор. — Для этого я и взял с собой Лешку с пулеметом, побольше при случае положить в землю гадов!

«Здорово! — радуюсь я. — Вот это командир! Одно слово — моряк!»

Я восхищен Виктором. Идем мы, можно сказать, в открытую. Правда, не кричим, не говорим громко, не ломаем сухие ветки ногами: в общем, соблюдаем разумную осторожность, но не боязнь. Да и чего опасаться? Немцев не видно и не слышно! Что им делать в лесу? Если у них возникнет желание расправиться с нами, уничтожить нас, то солдаты будут прочесывать весь этот район, идя цепью, стреляя по подозрительным местам. Шуму будет много! А раз его нет, то и немцев нет, — значит, можно идти смело.

Мы вышли на давно заброшенную, заросшую бурьяном, дорогу из долины Сукко в сторону Новороссийска. По ней подошли к развалине на перевале, где я совсем недавно охранял свеклу в мешках. Интересно, лежат мешки все там же, как я их оставил, или кто уже подобрал?

Стали спускаться по виляющей дороге к недалекой уже долине.

— Вот здесь я убил немца-разведчика! Вот на этом самом месте он и свалился.

Виктор останавливается, оборачивается и удивленно смотрит на меня:

— Как это убил? Когда?

Я рассказываю, как было. Все стоят, слушают.

— Ну ты даешь, братишка! — Виктор выслушал и одобрительно покачал головой.

— Ты гарный хлопец! — похвалил меня и матрос-»хохол».

* * *

— Взяли ход! — скомандовал главстаршина. — Топаем дальше!

Дорога ужасна! Ливневые дожди местами совершенно размыли и снесли с нее грунт. Осталось гладкое, скалистое ложе, там, где особенно круто, ступеньками спускавшееся [170] вниз. Куда там автомашине, здесь и лошадь без помощи людей не вытянет подводу в гору. Да и вниз тоже — не придерживать за колеса, не оттягивать задок — сразу же загремит туда, в обрыв.

Мы почти уже спустились в долину, осталось пройти самую малость. Где-то здесь произошла роковая, неожиданная для Коробова-старшего встреча с румынами.

«И надо же было так случиться! — думаю я на ходу. — Жаль Витьку Коробова: вдруг ни с того ни с сего потерять так по-глупому отца. А разве по-умному убивают? — сразу же спрашиваю я сам себя. — Нет, наперед все не предусмотришь! Мой отец тоже погиб нежданно, в ревущем штормовом море. А что, если... Вот мы сейчас идем в открытую, той же дорогой, что и Коробов ехал... покажись вон из-за того поворота тоже...»

Мои рассуждения вдруг прервало громкое ржание лошади впереди. Совсем близко!

— Ша! — Виктор махнул нам рукой, и мы все разом прижались к кустам, замерли.

— Лошадь ржет! — тихо говорю я.

Виктор оборачивается, смотрит на меня и ухмыляется:

— Как это ты догадался? А я подумал, петух кукарекает!

— У колодца лошади! Тут совсем недалеко колодец у дороги! — прислушиваясь и всматриваясь вперед, высказывается Славка.

— Сейчас узнаем, что к чему там! Пошли, братва! — командует Виктор. — Только тихо!

Мы теперь уже не по дороге, а вдоль нее, по хмеречи крадемся вперед. Оружие в руках наготове.

Лес поредел, мы приблизились к его опушке. Вот он, колодец! Перед нами на широкой, ровной поляне деревянный сруб колодца с «журавлем».

— Румыны!

У колодца крытый по-цыгански фургон — румынская каруца. Лошади выпряжены. Четыре солдата в еще не привычной для наших глаз грязно-желтой форме. Расположились, как у себя дома на хуторе! Как будто для них и войны нет! Один солдат сидит прямо на земле, прислонясь спиной [171] к колесу брички. Он снял френч, нательную рубаху и негромко напевает что-то грустное, выискивает вшей, бьет их. Другой, напоив лошадей, навешивает на их морды торбы с овсом. Еще двое возятся, перебирая что-то в ящике задка фургона.

— Ложись! — шепчет нам всем Виктор. — Сейчас мы их прикончим! Лешка! Ты туда! — рукой показывает Лешке, куда ему передвинуться. — А вы, — это он Голубову и матросу-»хохлу», — влево, вон до той коряги! Я стреляю первым! Зря не палить!

Мы рассредоточиваемся, охватываем румын дугой. До них совсем близко!

— Те, что у задка подводы, — мои! — шепчет мне и Славке Виктор. — Вы того, что у колеса!

Приложившись к карабинам, мы целимся, ожидая сигнала Виктора. Суровое лицо, сдвинутая на затылок бескозырка, упавший на лоб русый чуб, из широко распахнутого бушлата рябит гордость моряка — полосатый тельник. «Красавец матрос! Как на плакате!» — мелькает у меня в голове. Виктор медленно поднимает автомат. И вдруг... шум... «Гав! Гав!» — по дороге из леса выбегают две большие лохматые собаки. За ними конники. Румынские кавалеристы! Капрал и офицер впереди, и не менее взвода всадников.

Виктор, да и мы все, приготовившиеся стрелять, замерли. Команда офицера — и солдаты спешиваются. Шумный разговор, возгласы, какие-то команды. Кавалеристы возятся с лошадьми, спешат к колодцу.

«Гав, ррр-ры, гав!» — нас учуяли псы. Сначала одна, а за ней и вторая собака со злобным рычанием и лаем бросаются к кустам, где Лешка.

— Огонь! — уже не таясь орет Виктор и, вскочив на ноги, стоя стреляет из автомата по склонившимся у колодца румынам. — Полундра-а!

«Та-та-та! Бу-бу-бу!» — косит непрерывной очередью солдат пулемет Лешки. Мы тоже открываем огонь.

— А-а! Дракуле-е! — орут мечущиеся в панике, ничего не соображающие румыны.

— Партиза-а-не! — истошно вопит кто-то из них. [172]

— Стай! Стации! — кричит офицер, машет руками. — Напой репеде!

— Гранаты, гранаты бросайте! — Виктор ногой бьет меня в бок, продолжая стрелять.

— А-а! Бей кукурузников!

— Славка, гранату! — ору я Славке, как будто сам до этого только что додумался. Тороплюсь, вставляю запал в гранату, кошу глазом на Славку! Тот тоже быстро готовит гранату к броску. Мы бросаем, и гранаты взрываются почти одновременно. Солдаты бегут прочь от колодца, назад, в заросли леса, откуда они минуту назад выехали.

— Напо-ой! Ладреапта, Дракула-а! Стации!

Орут раненые, падают, подымаются, вновь падают. Мечутся, ржут кони. «Та-та-та!» — строчит пулемет Лехи.

— Полундра-а! Отходи, братвааа! — кричит нам Виктор.

Мы вскакиваем и бежим за ним в гору, в глубь леса. Бежали мы недолго.

— Хватит, шабаш! — остановился и скомандовал Виктор. — Отдыхаем!

Мы запыхались, дышим как рыбы, открытыми ртами, падаем на землю. Виктор, сбросив автомат, стоя на коленях, по-спортивному три раза глубоко вдохнул и выдохнул, выравнивая дыхание.

— Самое главное в профессии партизана — вовремя смыться! — перефразировал он слова известного актера Кторова в фильме «Праздник святого Иоргена». — Вот это мы дали просраться кукурузникам! Ха-ха-ха! Вот это причесали мы их!

— Довго будэ у тих, хто в лэс сховался, тамочи в сраци свербыть! — смеется матрос-»хохол».

* * *

— Но Леха, Леха молодец! — хвалит Виктор Лешку. — Косил руманештов что надо!

— И собак обеих завалил! — поддакивает Голубев. — Если бы не пулемет Лешки, нам там нечего было бы делать!

— А вы, братцы, что? Про свои гранаты забыли? — Виктор укоризненно смотрит на меня и Славку — В такой момент самый раз бросать гранаты! [173]

Мало-помалу мы успокаиваемся. Возбуждение улеглось.

— Давайте похаваем! — предлагает Славка. — Вон как подвело живот! После нашей «прогулки» по свежему воздуху я бы сейчас ого-го сколько съел вкусненького!

Все соглашаются. Против того, чтобы перекусить, возражений нет. Голубев извлекает из вещмешка наш продовольственный запас, режет хлеб, делит сало. Не мешкая, пайки расходятся по нашим рукам, и мы с аппетитом жуем.

— А командир Терещенко поверит нам? Поверит, что мы наваляли столько румын? Чем мы ему докажем все это? — Лешка вроде говорит всем, а сам смотрит выжидательно, ждет ответа от Виктора.

— Поверит! — убежденно говорит тот. — Какой может не поверить, вон нас сколько!

— А нэ поверэ и не нада! Ни для його воюемо! — сердито ворчит матрос-»хохол». — Не для Терещенки!

— Пусть этот бой будет нашей местью за гибель Андрея Коробова! Так и скажем Терещенко! — добавляет Голубев.

После обеда соленым салом я с удовольствием пью воду из фляги. Она еще не настолько теплая, чтобы быть противной. Дружно все курим, протираем, приводим в порядок оружие.

— Одного диска патронов — как не бывало! Жаль патроны, но что поделаешь! Главное — все они пошли на пользу. Не в небо палил, а в фашистскую сволочь! — Виктор извлекает из сумки запасной диск с патронами, взамен сует туда пустой. — Осталось два диска! Эхе-хе! Где я после буду брать эти патроны? Немецкие-то не подходят к нашему автомату!

Он снял крышку диска и шумно выдувает из него невидимые соринки, выравнивает пальцами патроны в улитке диска. Они — чистенькие, блестящие, ровненько, один за другим выстроились в длинную очередь-спираль.

Я, зная, что в диск вмещается 72 патрона, тем не менее, больше для того, чтобы показать свою эрудицию, спрашиваю Виктора:

— Семьдесят два патрона в улитке, да?

— Нет! — отвечает он. — По инструкции в диск надо вкладывать семьдесят два патрона. Их и вмещается туда [174] столько. А опытные автоматчики снаряжают обычно на три-четыре патрона меньше. Это гарантия того, что в начале стрельбы в приемном окне диска не будет перекоса патрона, попросту сказать — «не заест»!

Покончив с диском, Виктор с шиком, красиво, одним резким ударом, до щелчка, вогнал его в автомат и встал на ноги:

— Ну все, потопали дальше! Окурки и весь прочий мусор прикопать!

Мы идем лесом вдоль лощины в сторону моря с таким расчетом, чтобы пройти село Сукко с южной стороны. Село недалеко. Вот и оно — но что это? В центре села один-единственный большой каменный дом — школа, а во дворе школы и в ближайших к ней дворах полным-полно румын. Автомашины, каруцы, кони, какая-то техника, прикрытая чехлами! Мы лежим, внимательно всматриваясь в суету военных.

— Не иначе как штаб! Точно, здесь штаб крупного румынского отряда! — определяет обстановку Виктор. — Вон, видите, часовые, патрули! Где-то здесь должны быть выставлены и дозоры! Как это мы не напоролись на них? — Он умолк, но все так же пристально всматривался в кишащий солдатский муравейник у штаба. Мы молчим и смотрим туда же.

— Ну, все ясно! Давайте мотать отсюда побыстрее! — Виктор поднимается, отряхивается. — Стрелять нет никакого смысла, лежать и наблюдать дальше — и подавно! Надо уходить! Не лишним было бы прихватить с собой одного штабного руманешта, но сделать это сейчас, днем, сложно. Оставим этот соблазн на другой раз. Пошли!

Теперь мы идем к Сухому Лиману. Здесь нет ни дорог, ни тропинок. Где-то мы карабкаемся на крутых подъемах в гору, где-то чуть ли не бегом спускаемся в очередную прохладную щель. Ноги сами бегут вниз — так отвесно! Леха пыхтит. Красный, потный. Ему с пулеметом тяжело. На очередной остановке, после отдыха, матрос-»хохол» молча берет у него пулемет, сует ему свой карабин:

— Отдохни, хлопчик! [175]

Леха смотрит на него благодарно и смущенно: вот, мол, виноват, устал...

— Правильно сделал! — говорит Голубев матросу-»хохлу». — Потом, после тебя, понесу пулемет я. Парень совсем ухайдакался!

В Сухом Лимане никого нет: ни немцев, ни румын, ни самих жителей. Но кучи еще не высохшего, почти свежего конского навоза, валявшиеся там и там клоки сена, зола костров и многие другие признаки говорят о том, что враги здесь были совсем недавно. Были и ушли.

— И жителей угнали куда-то! — говорю я. — Здесь жили женщины с детьми, дедушка старенький. Я с ними разговаривал не так давно!

Солнце уже за горами, начало смеркаться. Надо было устраиваться на ночлег. Оставаться в домиках спать мы поостереглись. Отошли подальше в глубь леса и там расположились: нашли более-менее ровную площадку, нагребли под себя побольше листьев и улеглись. Чтобы было теплее, мы со Славкой спали спина к спине, но ночи были уже прохладными и спать на земле был совсем не уютно. Всю ночь вертишься с боку на бок, согревая то один, то другой.

Утром мы потягиваемся, ежимся от утренней свежести. Поглядываем на еще слабо, совсем слабо греющее, выплывающее из-за гор огромное, ярко-оранжевое солнце. Отряхиваемся, приводим себя в порядок. Матрос-»хохол» переобувается. Он чем-то недоволен, матюкается шепотом. У Лехи лицо, опухшее от сна, глаза-щелки совсем заплыли. Перекусили, позавтракали и потом весь день топали, причем в быстром темпе. Со стороны осмотрели погранзаставу в долине Сукко. Там, так же как и в селе Сукко, капитально обосновался румынский гарнизон. Оттуда, обойдя Змеиное озеро, мы спустились щелью и Волчьей тропою подошли к Большому Утришу. Здесь тоже румыны. Зайти к рыбакам, разжиться у них вяленой рыбой, как мы это планировали, не пришлось. Больно было видеть вынужденно выбросившийся на прибрежные скалы южнее дока огромный, искореженный бомбежками транспорт «Фабрициус».

— Интересно, где сейчас команда с него? — говорю я. [176]

— Как это «где»? — отвечает Голубев. — В Новороссийске! Когда мы были еще в Варваровке, в августе наши приходили сюда за рыбой к рыбакам. Видели и говорили с матросами «Фабрициуса». Их тогда после боя с фашистами и после бомбежек осталось двенадцать человек: капитан и одиннадцать матросов. Жили они на берегу у рыбаков, несли охрану корабля. Все же там было и оружие, и кое-какое имущество. Говорили, что если обстановка сложится опасно, то они по возможности уничтожат на корабле все мало-мальски ценное, а сами уйдут берегом в Новороссийск. Так оно, наверное, и есть!

По территории рыбцеха слонялись без дела румынские солдаты. Без оружия, некоторые полураздетые.

— Как на курорт прибыли, паразиты! Чувствуют себя как дома! — глядя на них, злобно говорит Виктор.

На горячих, прогретых солнцем досках деревянного, на сваях, причала лениво развалились, свесив ноги к воде, солдаты. Поснимали рубахи, голые до пояса, загорают. Один из них удобно расположился прямо на моем любимом месте. Не так уж много времени прошло, как я подолгу сидел здесь так же, как он сейчас, ловил рыбу. Здесь же, у этого причала, я научился плавать. Со своим другом я нырял вниз головой как раз с того самого места, где сейчас сидят эти желтые, вонючие гады румыны!

— Пальнем по ним, а? — спрашиваю я у Виктора, кивая головою в сторону румын на причале.

— Не надо! Нет никакого смысла. Попасть отсюда трудно, а шума ненужного для нас будет много! — отвечает тот.

— Та хоть полякаты йих трохи кулэмэтом! — предлагает матрос-»хохол».

— Нет! — повторяет Виктор. — Мы доложим обо всем командованию и предложим сделать внезапный налет сюда всем отрядом! Ни одного гада не выпустим живым! Так будет вернее!.. Ну, посмотрели и хватит. Потопали! Времени у нас в обрез: надо еще посмотреть дорогу на Малый Утриш, Широкую щель и погранзаставу в Лобановой щели.

Спорым шагом мы двинулись дальше. По очень крутому подъему в гору выкарабкались на вершину длинного хребта [178] горы и, обойдя Утриш, спустились к водопаду. Устали мы настолько, что сил не было даже сразу обмыться.

— Шабаш! Отдыхаем! Здесь и заночуем, дальше не пойдем! — распорядился Виктор.

Отдых был кстати: ноги у нас гудели. Немного отдохнув, мы тщательно вымылись, и это позволило сбросить усталость.

Поднялись мы уже в три часа ночи.

— Хватит, отдохнули! — сказал Виктор. — Нечего вылеживаться! До полного рассвета выйдем на дорогу за Сухим Лиманом. Пока фашисты спят, мы по ней и проскочим до Лобановой щели.

* * *

Впереди метрах в тридцати идет матрос-»хохол», сзади нас прикрывают Славка и Голубев. Виктор, Леха и я в центре этой цепочки. Приказано идти тихо, не разговаривать, внимательно всматриваться и прислушиваться. Мы так и поступаем. Вот впереди подсобное хозяйство винзавода. Матрос-»хохол» машет нам рукой — показывает, чтобы шли еще осторожнее. Мы сбавляем ход, настораживаемся. Он тоже крадется пригнувшись, всматриваясь вперед. Еще несколько шагов — и матрос стал свободно, выпрямился, жестом руки приглашает нас двигаться к нему быстрее. Мы подходим и видим: подсобного хозяйства уже нет. Нет дома лесника, хлева, навеса для скота, сарайчика. Вместо всего этого — обгорелые головешки и кучи золы.

— Руманешты постарались! — говорит подошедший Голубев. — Ни себе, ни нам!

Он разглядывает что-то в траве, ковыряет носком постола.

— А почему ты думаешь, что это сделали румыны? Может, это работа фрицев! — просто так спрашивает его Славка, сам понимая — какая нам разница, кто устроил это пожарище.

— А вот посмотри, окурки-то румынские! Немцы такие сигареты не курят! — Голубев носком ноги выбрасывает из травы на дорожку пустую, мятую пачку из-под сигарет, а затем и окурок. [179]

Я поднимаю, рассматриваю пачку. Читаю: «Plugar». Что это значит по-русски?

— Ну это как бы по-нашему «Пахарь», что ли, — разъясняет Виктор. — Крестьянские сигареты. Самые дешевые. У них офицеры такие не курят. У тех больше ароматные, пахучие — «Симфония», например. А эти сигареты дешевые. Видишь, даже бумага желтая. Табак слабый, дерьмовый, вот и пропитывают на фабрике никотином бумагу в сигаретах для крепости. Ну, что же? То, что фашисты спалили все это хозяйство, — на то они и фашисты! Нам здесь делать нечего. Посмотрели и пошли!

Вытягиваясь в цепочку, мы опять идем по дороге к берегу. Уже совсем рассвело, со стороны моря по земле ползет туман. Одежда на нас сразу становится волглой. Сыро, зябко. Прибавляем шаг — и вот он, берег! Море тихое, спокойное. Издали послышался еле уловимый ухом гул самолета. Я верчу на ходу головой, стараюсь определить, откуда он. Гул нарастает, усиливается, переходит в рокот. Самолет летит над морем вдоль берега, в сторону Анапы.

— Наш летит! — говорит Славка. — Везет фрицам в Крыму завтрак!

— «МБР-2»! — уточняю я. — Слышишь, как ревет?

Летящий самолет этой марки всегда можно безошибочно узнать по звуку его двигателя. Никакой другой самолет, любой конструкции не издает такого характерного для него резкого, громкого, с подвыванием звука. Это морской бомбардировщик-разведчик с толкающим двигателем, расположенным задом-наперед, вверху над крылом. Самолет с оглушающим ревом проносится мимо нас, но мы его не видим. Он где-то там, в по-утреннему сером небе, выше опустившегося тумана.

Сразу за Малым Утришом, так и не встретив никого, мы сошли с дороги и хмеречью вошли в Лобанову щель. Погранзастава со своим большим двором и постройками осталась у нас справа.

— Остановимся и понаблюдаем! — приказывает Виктор. [180]

Выбираем удобное место, садимся. Отсюда хорошо просматривается все, что на заставе. Она не настолько близко от нас, чтобы опасаться, поэтому мы не таясь говорим и курим. На заставе тихо. Из трубы дома, в котором кухня и пекарня, идет вертикальным столбом дым. По двору ходят по своим нуждам солдаты-румыны. Посреди плаца формируется маленький отряд всадников: они выводят из конюшни уже оседланных лошадей, подправляют, подтягивают сбрую. Из дома показались два офицера, в каком звании — не различить: далековато. Они отдают какие-то наставления, распоряжения, и вот солдаты уже в седлах. Застоявшиеся за ночь кони нетерпеливо ждут выезда, беспокойно топчутся, вертятся на месте.

— Двенадцать! — вслух фиксирует Голубев количество румынских кавалеристов.

Румыны рысью выезжают за ворота, направляются к берегу. На развилке дозор делится на две группы. Одна направляется вдоль берега в сторону Новороссийска, другая в противоположную — в сторону Анапы.

— Патруль! — говорит Виктор. — Ночью, вероятно, побережье не охраняется, а днем патрулируется кавалеристами. Итак, — продолжает он, — наша миссия окончена. Считайте, что приказ командира отряда мы выполнили. То, что нам приказано было выяснить, осмотреть, — мы сделали!

— Даже больше того, что приказано было! — перебил я его. — Вон сколько набили фашистов у колодца!

— Выяснилось, — продолжал Виктор, не слушая меня, — следующее.

Первое. Берег моря на всем его протяжении, во всяком случае от Лобановой щели до Сукковской, ночью, надо полагать, свободен, а днем патрулируется. Второе. Вся округа, которую нам было приказано осмотреть, чиста от врагов, и по ней можно передвигаться, куда тебе надо, и днем, и ночью. Третье. Небольшие гарнизоны вражеских солдат обосновались только на погранзаставах в Сукко и Лобановой щели, а также на Большом Утрише. Четвертое. В селе Сукко, кроме гарнизона в школе, размешается штаб крупного [181] кавалерийского отряда. По-видимому, он и возглавляет все гарнизоны, посты и все прочее. Пятое. В Сухом Лимане, на водопаде никого нет. Дом лесника и подсобное хозяйство в Широкой щели сожжены.

И, наконец, шестое. Нигде нет ни одного немца — немецкого солдата. Только румыны! Немцы в оккупации этой местности не участвуют, доверили это дело румынам.

Вот все, что мы увидели и узнали. Об этом будет доложено командиру отряда.

* * *

После нашего похода по горам мы изрядно притомились, и теперь было приятно спать «по-домашнему». База отряда теперь «наш дом». И что бы там ни было, а здесь мы чувствуем себя именно «как дома». Мы вернулись в середине дня, как раз в обед. Дуся Маркина несла в штабную палатку командиру в котелке и миске еду. За ней туда в палатку нырнул и Виктор — доложить о нашем возвращении и о результате разведки.

— Шо воно у вас за командыр? Не йисты за всимы у кухни, а хавается у палатци, як той вовк у логави! Шо вин за людына! — выражал нам свое недоумение по поводу поведения Терещенко матрос-»хохол».

— Комыссар, так той хоть выходэ, йисты у жинци на кухне, говорэ з людьми, шуткуе. А цый, як у то вэдмидь у берлогэ!

Голубев смеется:

— Ты попал в самую точку! Нелюдимый у нас командир. Я вот иногда смотрю на него и думаю: или он слишком умный, много думает, поэтому и не выходит к людям на свет из палатки, или... — Голубев не договорил, постеснявшись произнести слово, которое нам всем было понятно и так.

— Не переживайте, — говорит Славка, — сейчас вы увидите командира. Выйдет же он поблагодарить нас за наши успешные действия в разведке!

Мы все пятеро стояли на площадке у палатки, ждали. И... не дождались ни командира, ни благодарности от него. [182]

Из палатки, согнувшись, быстро вышел Виктор. Смущаясь, пряча от нас глаза, он деланно бодрым голосом сказал:

— Ну все, доложил! Пошли, братва, хавать!

— А... что командир? — спрашиваем мы.

— Ничего! Сказал: идите обедать! — И Виктор как бы неопределенно махнул рукой.

— Ха-ха-ха! — издевательски засмеялся матрос-»хохол». — Я вам казав, шо командыр як видмидяка до людэй!

— Хватит, хватит! — перебивает его Виктор. — Обедать и отдыхать!

Тогда же, на кухне, я, выбрав момент, когда тетя Женя, накормив всех, сама сидела и обедала у слабо дымившегося, притушенного огня под котлом, подошел к ней и спросил:

— Тетя Женя! А что, Катя так и не вернулась еще? Ничего о ней не слышно?

Я спрашивал именно ее, потому что тетя Женя знала все! Не было никакого смысла говорить об этом с комиссаром. Он балагур, и прежде, чем ответить на вопрос, вдоволь в свое собственное удовольствие потешится надо мной, обложит подначками, заставит краснеть, что у меня получалось, к сожалению, всегда основательно.

— Нет! Не вернулась Катя из города! — жалостливо ответила мне тетя Женя. — Что и думать, не знаем! Митя мой тоже беспокоится, а Митрофан Никифорович сердится! Не надо было, говорит, посылать девку. Лучше мужиков послали бы! Девки — они и есть девки! А я не думаю так. — Тетя Женя даже всхлипнула и утерла фартуком глаза. — Катя серьезная, умная девочка. Ты, Коля, не переживай, может, все обойдется! Подождем еще!

Все это было вчера. А сейчас мы удобно, мягко уселись и улеглись на ворохе прелых листьев, нанесенных ветрами-сквозняками в небольшую ложбину выше штабной палатки у тропы в гору на Новогирский хребет. Курим, лениво разговариваем. Новостей никаких не знаем, обсуждать нечего. Витька Коробов молчит. На него больно смотреть. Он как-то сразу похудел, лицо осунулось, почернело, — он переживает гибель отца, да и о матери ничего не знает. Что с [183] ней, где она сейчас и живали вообще? Не менее жалкий вид и у Пузырева. Только если у Витьки это от горя, то у него от страха. Нервно-возбужденный, издерганный, при малейшем постороннем звуке в стороне он дергался, вертел головой, тараща в испуге свои круглые серые глаза.

— Тихо! Что это? — настораживался он, и казалось, что его уши при этом выдвигались в стороны из головы и оттопыривались.

Раньше, в первые дни, когда мы все волею судеб оказались у одного очага в лесу и были мало знакомы, то не замечали постыдных слабостей у малодушных. Теперь же мы присмотрелись, притерлись, и суть каждого высветилась до такой степени, что не заметить ее было никак нельзя. И хорошую, и плохую... После первого обстрела карателями нашей базы сразу стало видно, кто чего стоит. Полулежащий рядом со мной сейчас Матвей Рындин и сидящий напротив настороженный Пузырев и были из числа тех, которым не надо было идти в партизаны...

Неожиданно за нашими спинами, за горой загремели выстрелы, застрочили автоматы. Пузырев, словно в нем внутри была туго свернутая пружина, мгновенно из лежачего положения оказался на коленях. Упираясь обеими руками перед собой в землю, в какой-то нечеловеческой позе он таращил в испуге глаза, водя головой из стороны в сторону.

— Тихо! — выдыхает он. — Стреляют у Булавенко!

Мы все и без него слышим и понимаем, что в соседнем отряде «ЧП». Там явно разгорался бой.

Автоматная стрельба сливается в одно грохочущее целое. В нее вкраплены редкие, одиночные винтовочные выстрелы. Стрельба все усиливается, смещаясь влево. Вероятно, отряд Булавенко ведет бой с карателями.

— Вот и их немцы щупают! — взволнованно говорит побледневший Рындин. — Нас пощупали, теперь их!

Мы стоим кучкой, все внимание на гору, из-за которой несется к нам грохот пальбы нашего и немецкого оружия.

Я оглянулся назад. Вижу — у штабной палатки стоят и также, как и мы, смотрят вверх, на густо покрытый лесом [184] хребет горной цепи, за которым Новогирская щель, командир, комиссар, Окунь и Дуся Маркина.

— Показались на свет божий! — кивает на них головой Славка.

— Опять ничего не предпринимают. Самый раз послать сейчас хотя бы один взвод на помощь Булавенко! — с досадой говорю я.

— А чего им помогать! Они нам помогли, когда нас обстреливали? Хорошо, что тогда немцы не спустились с дороги и не атаковали нас! Чем бы тогда только все кончилось? — высказывается Пузырев.

Ниже палатки, у продсклада, у кухни — там, где кого застала стрельба, стояли партизаны и с тревогой вслушивались, стараясь понять, что происходит. Рядом со мною Шерстюков. Он сопит, мнется, топчется и наконец с раздражением в голосе обращается к Каруне:

— Вот ты — командир взвода, какого хрена ты стоишь здесь как пень? Почему не приводишь свой взвод в боевую готовность? Где твои бойцы? Немцы же могут быть здесь в любую минуту! И Дегтярев тоже! Чего вы чухаетесь, чего ждете?

— А я что? Прикажет командир... Терещенко, тогда и... — Каруна отводит глаза в сторону.

— Эх, вы... командиры, и вы и Терещенко! — возмущается Шерстюков. — С вами навоюешь! — Он качает головой, вздыхает: — Там за горой гибнут наши товарищи, им нужна сейчас помощь, вот так! — ребром ладони повел поперек горла. — А мы стоим, слушаем! Тьфу! — Он с сердцем плюнул, вкладывая в плевок свое возмущение, махнул рукой и пошел вниз к палатке.

— Толковый мужик Шерстюков, — говорит Славка громко, чтоб его слышал и Каруна, — понимает обстановку! Вот ему и быть бы командиром!

— Правильно говоришь! — Я солидарен со своим другом Славкой на все сто. — Такому и быть командиром! А то... поназначали!

В этот момент стрельба за горой резко, разом оборвалась. [185] Как кто-то вдруг огромной ладонью прихлопнул всех стреляющих. Звенящая тишина!

— Или всех наших постреляли, или... — говорит Витька.

— Да ты что?! — возмутился Каруна. — Так это и перебили весь отряд за пятнадцать-двадцать минут! А может, наоборот — наши их...

— Ха-ха, запросто наши своими пукалками-винтовками уложили всех карателей-автоматчиков! — скривив лицо гримасой пренебрежения, иронизирует Пузырев. — Слава богу, если кто остался из партизан в живых!

— А чего гадать? — возмущаюсь я. — Леха, ты знаешь тропу в отряд Булавенко, пошли посмотрим, что там! Славка, пойдем с нами!

— Без разрешения Терещенко никто никуда не смеет отлучаться. Ишь, какой прыткий! — пресекает мой порыв Рындин. — Ты что, присягу не принимал? В дезертирах хочешь оказаться?

— Вообще-то Матвей Иванович прав, — спокойно говорит Славка, — самовольно отлучаться с территории базы нельзя!

— Так пошли попросим это самое разрешение у командира! — не унимался я. — Ему тоже необходимо знать, что произошло у Булавенко!

— Стойте! Тихо! — Пузырев напрягся, весь внимание, всматривается в гору, в хмеречь. — Кто-то идет!

Мы видим: действительно по тропе спускаются к нам трое партизан. Впереди женщина. Она сильно хромает, при каждом шаге упирается в землю длинной жердью. За ней следом двое мужчин. Все трое без оружия.

— Гусева! — узнает в женщине Рындин нашего председателя горсовета Анапы. Еще в Варваровке при формировании партизанских отрядов она попала к Булавенко. — Ранена в ногу. Видите, как ей тяжело идти!

— Вот сейчас все и узнаем, какая там у них карусель получилась! — говорит Каруна.

Через минуту они подошли к нам. В одном из попутчиков Гусевой я узнаю милиционера Баранова. Он в милицейской форме, в петлицах гимнастерки по три «кубаря» — [186] старший лейтенант милиции. Левый рукав разорван или разрезан по шву до самого плеча — рука оголена. Локоть и плечо в бинтах. Кровь пропитала повязку, выступила на бинтах ярким пятном. Баранов морщится от боли, бережно поддерживая здоровой рукой левую, раненую. Второго мужика-партизана я не знаю. Он на вид совершенно цел, только бледен; все время что-то шепчет сам себе, кривится от боли и осторожно прикладывает руки к правому боку. Мы стоим прямо на тропе, и они, хотели того или нет, вынуждены были остановиться перед нами. Гусева сразу же присела, вытянула вперед ногу, поглаживает ее. По ее лицу катятся крупные слезы.

— Больно! Ох, как больно! — беспрерывно стонет она.

— Что у вас случилось? Немцы напали, да?

— Да, немцы! — сквозь стон и слезы отвечает Гусева.

— Ну и что? Что дальше? Как это все произошло?

Ясного рассказа о случившемся у них в отряде мы от них не получили. Баранов и второй партизан вообще не сказали ни слова, только стояли и кривились от боли. Гусева же была еще в шоке после боя. На наши многочисленные вопросы она отвечала как-то невпопад, бессвязно. И слезы, слезы... Кое-как мы поняли только, что напали немцы-каратели. Подошли они к расположению отряда скрытно, незаметно. Атака была для партизан внезапной. Автоматами и ручными пулеметами немцы без труда для себя подавили огонь партизан, выбили их из базы и рассеяли по лесу. Есть убитые и раненые.

Им троим, раненым, командир Булавенко (они и сами не знают, почему и зачем) приказал уйти в отряд Терещенко, то есть к нам. Вот они и пришли.

— Где Терещенко? — спрашивает Гусева. — Надо доложить ему!

Она тяжело поднимается с земли, помогая себе жердью, и, уже сделав первый шаг, вдруг ошарашивает нас:

— Радист Анатолий Яринов перебежал к немцам! Сломал рацию, прибил Алехина (это был его помощник) и сбежал! [187]

Вот это да! Это, действительно, был удар и для нас!

— Как сбежал? Вот так прямо вскочил при перестрелке и побежал к немцам? Почему его никто не пристрелил вслед? — пытаюсь уточнить я у Гусевой.

Она обернулась, посмотрела на меня как на идиота, ничего не ответила и поковыляла вниз; за ней Баранов и незнакомый мне партизан.

— Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! Вот это подарочек преподнес Яринов немцам! Дорогой, ценный подарок! — говорит Каруна.

— Теперь нам, товарищи, вообще нечего скрываться. Он же, подлец, знает и выдаст немцам все! И в своем, и в нашем отряде всех знает не то что по фамилиям, по имени-отчеству знает каждого! — разволновался красный как рак Рындин.

— И шифры, коды для связи с Большой землей по рации передаст фрицам! — возмущаюсь и я.

— Какое оружие, да что оружие! — сколько патронов у каждого из нас — все будут знать немцы! Продал нас предатель! — сказал Славка.

— Только подумать: Яринов был начальником радиостанции в городе, в приграничной полосе. На эту работу, должность любого кого-нибудь так это не поставят! Он член партии. Наверняка проверен в НКВД пять, десять, сто раз! И вот — на тебе! Кому же тогда еще верить? — Рындин не мог успокоиться. — Сволочь он! Самая настоящая сволочь! Спасает свою шкуру!

— Так отряд Булавенко тю-тю! Теперь наша очередь... Интересно, что предпримет Терещенко? — спрашивает нас всех Витька Коробов.

— Самое верное — это надо нам как можно быстрее уходить отсюда, — говорит Каруна, — завтра-послезавтра каратели будут здесь.

— А как же быть с продуктами, с имуществом? Что, все бросить, оставить немцам? И потом, куда идти? — задаем мы ему вопросы.

Такая дискуссия продолжалась часа два. Мы горячились, задавали друг другу вопросы, спорили, но найти выход из создавшегося серьезного для нашего отряда положения, [188] придумать что-то толковое никто из нас не мог. В конце концов самый легкий выход из такой ситуации — положиться во всем на начальство. Они командиры — они пусть и думают! На этом мы прекратили споры и стали расходиться по расположению базы — бесцельно, кто куда.

— Да, — сказал Славка на ходу, — Остались мы без рации и без радиста. Теперь и что делается на фронтах, не будем знать.

В последующие два-три дня, несмотря на то что карательный отряд немцев по отношению к нам не проводил никаких действий, мы уже не чувствовали себя так благодушно, как до прошедшего боя отряда Булавенко. Все как-то посерьезнели, чувствуя, что спокойствию приходит конец, что немцы вот-вот нагрянут и к нам..

Нельзя сказать, что командир Терещенко и комиссар бездействовали. Ими то и дело высылались группы партизан по три-четыре человека. Люди уходили, и, выполнив задание, возвращались. Порученец Алексей Кравченко тоже почти не бывал в отряде. Мы и не заметили, как исчез командир Анапского партизанского куста Егоров.

Но если что-то делалось на периферии, за пределами нашей базы, то в самом расположении отряда — ничего! В связи с обострившейся обстановкой не выставлялись дополнительные посты вокруг нашей территории, не были усилены и те, что уже есть. Мы не были приведены в состояние повышенной боеготовности; не было принято абсолютно никаких мер для отражения возможных внезапных атак врага.

— Вот вы послушайте! — выступал, горячился я перед собравшимися, как обычно, у кухни партизанами. — Откуда можно ожидать нападения немцев на нас? Только сверху, с дороги! Сзади, справа они не пройдут, слева по щели есть дорога к нам, но немцы побоятся сунуться по ней. Щель узкая, и они не смогут развернуться против нас в атаку вширь. У них один выход — атаковать сверху, с дороги! На месте командира я бы приказал собрать побольше сухого хвороста и обложить им, вот прямо отсюда, от нас, кусты хмеречи. А как только немцы сунутся вниз, поджечь хворост сразу в [189] нескольких местах. Вы представляете, какое будет пожарище и что будет с фрицами? Дождя давно уже не было, хмеречь сухая, как порох, склон горы крутой — огонь рванется по нему вверх так быстро, что немцы не успеют опомниться, как задохнутся в дыму и сгорят! От пожара они просто не успеют убежать! Скажите, разве я не прав?

— В твоем замысле какое-то зерно есть. Очень может быть, что так и получится, как ты прикидываешь, — говорит серьезный Ланжинский. — Гм, занятно, конечно, но подумай сам: сколько-то там немцев сгорит или просто атака будет сорвана. Ну, а дальше что? После твоего пожара они будут настолько напуганы, что уйдут восвояси и прекратят вообще нас преследовать? Это абсурд! Назавтра они вновь придут и атакуют нас!

— Ну, а что же тогда делать нам? — обиделся я. — Сидеть и ничего не делать, да?

Вечером, укладываясь спать, мы опять говорили о бое у Булавенко в Новогирской щели. Это событие волновало всех — у многих наших в том отряде были друзья, товарищи, приятели. Что с ними, кто погиб, кто жив?..

* * *

На следующий день после завтрака я впервые за все время основательно помылся нагретой в молочном бидоне на костре водой с мылом. Настроение сразу поднялось. Тут ко мне подошел Виктор Головахин. Сегодняшние сутки он карнач — караульный начальник нашей базы.

— Николай! Иди на пост № 2. Побудешь там часовым вместе с дедом Приходько до вечера! Вечером сменим!

— А что, дед Приходько и ночью был на посту один? — спросил я.

— Нет, второй часовой Салтыков. Но он что-то приболел животом и попросил сменить его с поста! — разъяснил Виктор. — Давай, иди, не мешкай!

— Надо так надо! — я с деланым равнодушием соглашаюсь, хотя в душе — ох как мне не хотелось этого! Сидеть, стоять, ходить, просто находиться на посту — занятие утомительное. Казалось бы, что тут такого? Эти же самые часы, [190] которые мне надлежит пробыть на посту, если, допустим, не буду назначен туда, я со скукой проведу, слоняясь по базе. ан нет!

Карабин на ремень за плечо, и я иду на пост. «А документы, которые я выложил, моясь? — мелькает в голове. — Они всегда у меня в нагрудном кармане. Ладно, не буду возвращаться, сменюсь вечером с поста — заберу из вещмешка!»

Дед Приходько, прислонясь спиной к коряге, пригревшись на солнце, сладко дремал.

— Привет, Степан Егорович! Что, прикемарнул малость?

— А, что?.. Как это?.. — Приходько спросонья испуганно вертел головой, никак сразу не приходя в себя.

— Говорю, прикемарнул ты трохи? — издевался я над стариком.

— Да ты что?! Разве можно? — наконец начинает приходить в себя дед и вдруг совсем другим тоном, голосом, полным возмущения и негодования, говорит:

— Что ты мелешь?! Как это «прикемарнул»? Я что, спал, по-твоему? Да я тебя видел за сто шагов отсюда!

— Ладно, ладно! — успокаиваю я его. — Мне приказали быть с тобой на посту до вечера вместо Салтыкова!

— Ну, тогда садись, будем наблюдать вдвоем! — совсем успокоился дед.

Сидим, посматриваем, курим, говорим мало. Да и о чем говорить? Скучно. Время тянется медленно и нудно.

— Скоро обед, — говорю, зевая, просто так, глядя на часы, — полвторого уже!

В лесу полуденная тишина. Где-где чирикает птица, зуммерит рядом на дереве цикада, жужжит летящий куда-то жук. Поскрипывает что-то вдалеке. Оно вроде бы приближается, что ли? Мысли вялые, ватные... Стоп! — внутри тревожный толчок. Сонливость как рукой сняло! Я приподнимаюсь, прислушиваюсь... «Скри-и-п, скри-и-п», — доносится сверху, с гор, все явственнее и явственнее. Это же подводы скрипят! Так же, как скрипели тогда у карателей, когда они нас обстреливали! Да, точно так же! Значит, это [191] они сейчас идут и едут сюда! Вот уже слышно тарахтенье колес по камням дороги! Точно — это опять карательный отряд немцев! Кроме них, некому сейчас ездить в лесу по дорогам!

— Степан Егорович! — толкаю я деда Приходько. Он опять в дреме. — Кончай спать! Немцы идут!

Дед вздрагивает, хватается за карабин, испуганно и вопросительно смотрит на меня:

— Где немцы? С чего это ты взял?

— Да ты послушай сам! — психую я. — Слышишь, тарахтят и скрипят подводы на дороге? Точно, как в тот раз!

Теперь все было отчетливо слышно. Слабое эхо множило и усиливало шум на дороге вверху.

— Каратели! — почему-то тихо, почти шепотом, словно боясь, что его услышат немцы там наверху, говорит побледневший Приходько. — Ну, сейчас будет дело! Спаси меня господи! — Он, к моему удивлению, быстро-быстро мелко перекрестился.

Подводы наверху. Тишина, ни звука.

— Точно остановились, прямо против отряда! — фиксирую я. — Они уже и без предателей знают наше расположение!

— Сейчас начнется! — опять шепчет дед. — На этот раз они так просто не уйдут — чует мое сердце!

Раздался крик. «Та-та-та-та! Та-та-та-та!» — потом еще короткая очередь, и все вновь смолкло.

— Хана! — говорю я деду и самому себе. — Немцы с нашими часовыми у дороги покончили! Там сегодня на посту были матрос-»хохол» и, по-моему, Леонов!

— Приняли смерть ребятки! — все так же шепотом, жалостливо бормочет Приходько. Губы, лицо, да и весь он дрожит, крутит трясущимися руками цигарку.

Наверху, на дороге, в наступившей вновь тишине опять раздался крик. Но это уже был не тот, кричащий болью и ужасом, — не крик даже, а просто громкий до своего естественного предела голос. Слов невозможно разобрать, слишком большое все же было расстояние. Не слышалась, а скорее [192] чувствовалась какая-то убеждающая интонация в голосе. Выкрикивалось во всю силу легких что-то деловое, требовательное.

— Немец кричит, — говорю я деду, — предлагает нам, наверное, выходить и сдаваться. Это обычно так всегда делается. Тот, кто наступает, перед штурмом или атакой всегда советует противнику сдаваться без боя.

Крик наверху прекратился. Опять тревожная тишина. Немцы давали нам время подумать, ждали выхода к ним малодушных, попросту говоря — предателей.

Не дождались... Как я узнал потом — не вышел никто. Смотрю на часы — ровно 15 минут полной тишины. Потом начинается минометный обстрел. Немцы беглым огнем обрабатывают всю территорию нашей базы. Еще раз подтвердилось, что они знали наше расположение с большой точностью. Начав с правого фланга отряда, они методично клали мины одну к другой, все ближе и ближе к нам. Не знаю, сколько было у немцев минометов, но мин они кидали столько, что взрывы почти слились в один общий грохот, больно бивший в уши. Мины рвут тонкий дерн почвы, крошат ее. Осколки вместе с острым щебнем с визгом разносятся вокруг. Некоторые мины не долетают до земли, и их взрыватели срабатывают в густых кронах высоких деревьев. Вместе с горячими осколками вниз летят сучья, ветки, сыпятся листья. Едкий, желтый с зеленоватым отливом дым пополам с пылью ползет, с каждым взрывом все больше и больше окутывая все вокруг.

Мы с дедом лежим, вжались в камни сухого русла ручья. Со всех сторон рвется и грохочет. Больно ушам, на спину падают комья земли. Волна взрывов перекатывается через нас и сразу же гаснет. Наш пост № 2 был крайней точкой, дальше которой продолжать кидать мины немцы считали, по-видимому, нецелесообразным.

После всего того, что только что было, резко, внезапно наступившая тишина кажется неправдоподобной.

— Дед, а дед! — не поднимая головы, зову я Приходько. — Степан Егорович, ты живой? [193]

Дед молчит, не отвечает. «Не убит ли?» — мелькает в голове, и я быстро поднимаюсь. Никого рядом со мной нет. Но он же лежал вот здесь, совсем близко от меня!

— Степа-ан Его-о-рович! Где ты? — негромко зову я Приходько. Ни звука в ответ. Куда же он делся? Может, убит? Но тогда где же он? Я быстро пробегаю туда-сюда по руслу ручья, осматриваю кустарник вокруг — деда нет.

Все ясно! — наконец делаю вывод я. Приходько сбежал с поста! Но куда сбежал? В отряд или к немцам?

Не знаю, что я предпринял бы в дальнейшем, но в этот момент увидел бегущего ко мне со стороны базы караульного начальника Виктора Головахина.

— Ну, как? Все в порядке? Живы? — спрашивает он, переводя дух.

— Я-то жив, все вроде в порядке, только вот дед пропал.

— Как пропал? Где Приходько? — только сейчас Виктор обратил внимание на то, что со мной рядом нет деда.

— Не знаю! Во время минометного обстрела мы лежали рядом, вот здесь! А потом, когда я поднялся, Приходько уже не было. Все осмотрел уже вокруг — деда нет! Сбежал он от страха, что ли?

— Ну ладно! — торопится Виктор. — Сейчас нет времени разбираться, где он и что с ним. Продолжай наблюдение пока сам и, если... — Виктор не договорил. — Садись! — вдруг приглушенно, с тревогой в голосе произнес он и, приседая сам, резко дернул меня за рукав стеганки вниз. — Немцы, разведка!

Мы, осторожно раздвинув ветки кизила и слегка примяв траву перед собой, видим: по щели к нам приближаются четверо немецких солдат. Они идут не торопясь, останавливаются, прислушиваются, внимательно всматриваются в хмеречь. Двое идут один за другим прямо по руслу ручья, и еще двое по сторонам от них — справа и слева по крутым склонам горы.

— Вот и гости к нам, первые ласточки! — говорит тихо Виктор. Он напружинился, весь как-то собрался, прищуренные глаза недобро блестят. — Сейчас мы их встретим с подарочком! Готовь гранату, Коля! [194]

У меня их две — РГД и «лимонка». Это последние. Быстро достаю из нагрудного кармана запал, вставляю в гранату, оттягиваю рукоятку — ставлю на боевой взвод.

— Смотри и слушай внимательно! Вон у этой расщелины, — показывает Виктор, она шагах в тридцати от нас, — фрицы обязательно сойдутся вместе!

Действительно, здесь щель резко сужалась, справа и слева ее стены были настолько круты, что идущие по склонам вынуждены будут спуститься вниз и какое-то время идти все вместе, кучкой.

— Вот здесь мы их и пришибем! Как только скажу — бросай гранату, а я их с автомата! Усек?

— Понял!

У нас очень удобное положение. Щель там, где сейчас были мы, делает короткий, но крутой изгиб, образуя скалистый невысокий выступ высотой в половину моего роста. Отсюда она отлично просматривается метров на двести вперед. Узкая ее часть, в виде короткой горловины, располагается недалеко, на расстоянии броска гранаты. Сверху наш выступ прикрыт нависшими над руслом длинными ветками раскидистого куста кизила.

Как Виктор сказал, так и получилось. Подходя к горловине, оба немца (и тот, что справа, и тот, что слева) сбежали по откосам вниз, в русло ручья к своим, и теперь шли тесно, все вместе.

Я весь внимание... Сердце в груди колотится так, что его удары я слышу в собственных ушах.

— Так, так, еще чуть-чуть! — шепчет Виктор сквозь зубы, напряженно всматриваясь в приближающихся фашистов. — Бросай!

Пружиной вскакивая и из-за плеча махнув вытянутой рукой так, как когда-то этому учил нас, мальчишек, военрук в школе, я бросаю гранату. Отчетливо услышав щелчок еще в воздухе сработавшего запала гранаты, я прыгаю назад за уступ и хватаю карабин.

— Полу-ундра-а! — орет Виктор и хлещет из автомата. Он выскочил за уступ, стоит открыто во весь рост на широко [195] раставленных, полусогнутых в коленях ногах и орет так, как тогда у колодца в Сукковской щели.

— Полундра-а! — Автомат ходуном ходит в его руках.

Два немца лежат неподвижно, третий, раненный в бедро, бежит, ковыляет, согнувшись, назад по щели. В откинутой в сторону левой руке он держит за ремешок болтающуюся каску — она у него почему-то не на голове. Правую руку немец прижимает к ране на ноге.

Я спешу, тороплюсь, стреляя в него: раз, другой — мимо! Немец скрывается в скалах.

Еще один фриц быстро-быстро, по-собачьи, на четвереньках карабкается по осыпи горы вверх. Щебенка сыплется, тянет его назад, вниз. Неимоверным усилием он выскакивает на твердый грунт и сразу же скрывается в кустарнике. Автоматные очереди Виктора прошли мимо него.

— Ушли двое! — недовольно и зло говорит он. — Вроде бы хорошо все получилось, а вот ушли!

За нашей спиной в стороне отряда послышались беспорядочные винтовочные выстрелы, короткая автоматная очередь — и все смолкло.

— Сиди, наблюдай и не высовывайся! — приказывает мне Виктор. — Немцы на этом не остановятся. Они вот-вот будут здесь! Как только покажутся — бегом в отряд, доложишь!

Он похлопал ладонью по моему плечу и, пригнувшись, быстро побежал по виляющему руслу ручья на базу отряда.

Я сижу, наблюдаю. Пока все тихо. Появляется соблазнительная мысль: «Сейчас побегу, сниму с убитого немца автомат! Вот будет здорово — у меня фрицевский автомат!» Но нельзя: а вдруг тот немец, что скрылся вверху, сидит в кустах и тоже наблюдает? Высунусь, а он и прихлопнет! Опасно! На посту никого не будет; пойдут немцы — кто предупредит командира об их обходе базы с тыла?

А если осторожненько, потихонечку? Я ведь могу поползти по руслу! — желание становилось навязчивым. Если ползти вон до той скалы, то немец вообще меня не увидит, а это половина пути, а там... Меня что-то будто толкает к действию. [196] Подумать только: у меня будет автомат! А может, у убитых и гранаты есть?

Я колебался. Скорее всего я бы в конце концов рискнул овладеть оружием фрицев, слишком уж большой был соблазн. Но тут в стороне отряда опять вдруг началась стрельба. Уже не испуганная, робкая, как несколько минут назад, а сразу перешедшая в сплошную, непрерывную трескотню винтовок, автоматов. Слышались очереди пулемета Лешки.

«Идет бой! Немцы спустились с дороги и атаковали», — сообразил я.

Пять-семь минут — и стрельба валом покатилась вверх, в гору, вправо от базы.

«Уходят наши! — мелькает в голове. — Не выдержали и уходят! А мне что делать? Чего мне сидеть здесь, если отряд ушел? Бежать в расположение и узнать, что там? Но если я брошу пост и побегу, а тут немцы пойдут, что тогда? А кого предупреждать, отряд-то ушел с базы? Но если я буду еще сидеть здесь, то командир скажет, что я трус и умышленно отсиживался, тогда как отряд вел бой!..»

В голове хаос, я не знаю, что делать и как правильно поступить. И когда в этот момент я увидел далеко по щели идущих сюда немцев, то даже как-то обрадовался. Это была уже не разведка: не менее двух десятков фрицев шли цепью.

«Бегом в отряд, доложить!» — теперь у меня нет никаких сомнений.

Так же, как и Виктор, я бегу, пригнувшись, какое-то время по камням, прыгая со скалы на скалу в русле ручья, затем вверх на косогор, — и вот наша база. Стрельбы здесь больше нет; какая-то тревожная тишина. Ни наших, ни немцев! И только я подумал, что, наверное, все драпанули, как мне навстречу появился Рындин. Он остановился, переводит дух. В руке чемодан, за спиной рюкзак, на шее, на ремне, — карабин. Тесемки патронташа развязались, он сполз с огромного живота и колбасой висит поперек ног у самых колен. Рындин глубоко дышит, смотрит на меня безумными, полными дикого страха глазами. [197]

— Где командир? Немцы по щели обходят нас справа! Надо доложить! — почему-то почти кричу я ему.

Рындин молчит, таращит глаза, подхватывает чемодан и, так ничего мне не ответив, как-то боком, согнувшись под тяжестью вещей, спешит в гору. [198]

Еще две женщины навстречу.

— Где командир или комиссар? — задаю я все тот же вопрос.

— Командир в гору ушел, и комиссар за ним! — и одна из них махнула рукой вверх, туда, где правый фланг нашей базы. Они почти бегом, насколько это им позволяли их вещи, пустились вслед за Рындиным.

* * *

Быстро перебегаю ложбину, где я обычно всегда спал ночью, поднимаюсь по ее скату к штабной палатке. Здесь уже никого нет. Изорванная осколками мин палатка распласталась по земле бесформенной массой. Валяется брошенная пишущая машинка, какое-то барахло и много-много бумаги. Как кто специально ее разбросал вокруг листовками. Я мельком глянул и обомлел — да это же наши партизанские присяги! Как Дуся Маркина и ее начальник Окунь могли вот так просто бросить эти документы? Или они от страха совсем головы потеряли?

А вот убитый! Кто это? Дедушка Гаппий! Он лежит вниз лицом, разбросав руки в стороны рядом со своей печью, его бритая голова вся в крови. Мина угодила рядом, завалила печь, иссекла осколками деда. Ниже, к кухне, еще двое убитых — я не пойму, не могу узнать, кто это.

Бегом спускаюсь к продскладу. Здесь несколько наших, живых: Саша Аншаков, Батя, Витька Коробов, Каруна, Головахин, еще кто-то. Они стоят, прижавшись к штабелю продуктов, на лицах растерянность. Они просто-таки не знают, что им делать! Командира, комиссара нет. Раненые, а за ними и все остальные еще оставшиеся здесь партизаны беспорядочной толпой кинулись быстрее уходить с базы на Новогирский хребет.

— Немцы по щели обходят нас слева! Сейчас будут здесь! — кричу я им подбегая.

— Давайте уходить, пока не постреляли нас! Чего здесь торчать? — говорит Каруна громко, недовольно, словно ожидая, что ему будут возражать. — Все разбежались, а нам, что, больше всех надо?

Если кто-то и желал поддержать его или, наоборот, возразить, [199] то не успел бы это сделать. Вверху по круче, со стороны дороги, застрочили автоматы, заколыхались кусты, затрещали ветки, и вниз к кухне, к бочкам с вином повалили фрицы. Рассыпавшись по руслу ручья, они, видя нас, открыли бешеный огонь.

Мы попадали, кого где прижало, беспорядочно отстреливаемся.

— Бежи-им, братва-а! — кричит Виктор Головахин. — Отходи-им!

Краем глаза вижу: Каруна, стоя за мешками с мукой, возится с противотанковой гранатой, готовит ее к броску.

«У меня же тоже есть граната!» — мелькает в голове. Не мешкая, я быстро ввертываю запал, рву кольцо и кидаю ее не глядя куда-то в сторону кухни. Бросок Каруны почти совпал с моим. Огромнейший, невероятной силы и грохота взрыв!

— Бежи-и-им! — кричит Каруна и сам открыто, во весь рост, не пригибаясь, бросается в гору. Нас, всех остальных, как ветром подхватило, — вскочили и бегом за ним!

Немцы молчат. Гранаты, особенно противотанковая, сделали свое дело. Я бегу в гору опять мимо палатки. Оглянулся, мельком увидел внизу на кухне перевернутый взрывом гранат котел с так и не съеденным нами в обед борщом. Рядом с ним корчился, как-то неестественно выгибаясь на земле, солдат.

«Борщом его обварило!» — проносится в голове глупая мысль.

С обрыва сыпется вторая волна атакующих немцев. Они тут же открывают огонь нам вслед. Пули густо, кучками, с визгом несутся, заставляя нас падать, вжиматься в землю, пережидать. Выбирая момент, мы перебегаем от дерева к дереву, уходя все дальше и выше в гору, к вершине хребта. Со мной рядом Саша Аншаков.

— Разрывными пулями стреляют, гады! — возбужденно говорит он.

Да, действительно, некоторые пули, вонзаясь в стволы деревьев, громко и хлестко взрываются, рвут кору и выбивают щепки. Но с каждой секундой, с каждым метром мы все [200] более и более чувствуем себя в безопасности. Огонь немцев начал спадать, теперь они стреляли наугад. Мы уже скрылись в плотной, густой массе леса. Вот и совсем стрельба прекратилась... Остаток пути до вершины мы прошли уже не остерегаясь, спокойно, все вместе.

Перевал. На большой поляне весь наш отряд — или, вернее, все, что осталось от него. Получилось так, что наша небольшая группа подошла с базы последней.

Люди сидят, лежат, кто как примостился на жесткой, каменистой земле. Вид у всех... не боевой. В большинстве люди растерянны, подавлены неожиданно свалившимся событием, в котором каждый почувствовал, что значит быть партизаном. Все вяло разговаривают, курят.

Солнце закатилось в горы, надвигались сумерки.

Откуда-то появился Славка. Подошел, садится рядом, улыбается:

— Ну как, соколики, настрелялись, живые?

При виде его меня словно кто толкнул:

— Славка! — испуганно спрашиваю я его. — Наши вещи, вещмешок?! Там, в барахле, бумажнике документами!

У Славки вещмешка не было, его вещи хранились в моем. Там, в вещмешке, вместе с моими документами был и его паспорт (Славка был на полтора года старше меня и уже имел его).

— Не тушуйся! — отвечает он мне. — Ничего с документами не случится! Я их надежно припрятал. Ни одна собака не найдет!

— Как это припрятал? Где они? Где вещмешок?

— А здесь вот, недалеко! — спокойно говорит Славка. — Когда отходил с базы, я успел прихватить его с собой. Мешок мне мешал. На ходу я его сунул в дупло дерева. Еще и листьев туда побольше натолкал. Никуда он не денется. Потом, как будет время, заберем.

Я успокоился. Если Славка так надежно припрятал вещмешок — чего же еще! Возьмем при случае!

— Вот и нам дали немцы прикурить! — бубнит рядом Ворона. — Сначала раздолбали отряд Булавенко, а теперь и [201] наш. Остались мы без шамовки, все подберут и увезут фрицы с базы!

— Так у нас где-то по лесу есть семь «точек», а там в них харчи! — Славка настроен оптимистично.

— Какая там жратва?! Ты видел? — ерепенится Ворона.

— Не видел, но так говорят!

— Говорят, говорят! Ни хрена там нет, в этих «точках»! Десятка два банок консервов! — Ворона зол, говорит раздраженно.

Спор Славки с Вороной прервал Дегтярев.

— Товарищи! — поднялся он на ноги. — Разрешите мне сказать пару слов. Сейчас не до большой говорильни, но разобраться в том, что у нас произошло, необходимо.

— Говори, говори, Алексей! — послышались голоса.

Партизаны встрепенулись, те, кто лежал, — сели, приготовились слушать. Чье-то твердое слово, рука, которая встряхнула бы всех, были сейчас крайне необходимы. И Дегтярев оказался первым, кто не потерял себя и решился сплотить, возглавить людей.

— Итак! — начал он. — Подведем итоги: немцы напали на нашу базу и выбили нас оттуда. Командир и комиссар с группой партизан в 12 человек оторвались от отряда и ушли неизвестно куда. Мы остались без командования. Нас всех сейчас 32 человека, из которых шестеро раненых. Нам нужен временно командир. Если вы, товарищи, не возражаете, я буду им до тех пор, пока не вернется Терещенко или комиссар Кравченко.

— Не возражаем! Будь командиром! — раздались единодушные возгласы.

— Раз так, то вот мой первый приказ, — продолжал Дегтярев. — Найти командование. Для этого предлагаю добровольно, парами разойтись вдоль хребта горы и в ту, и в другую сторону от нас и искать. Уже ночь, поэтому далеко не уходить, чтобы не заблудиться в лесу. Да мы здесь и не можем долго быть, надо уходить отсюда. Немцы сейчас от нас не более как в трехстах метрах! В поиске разрешаю негромко кричать, звать командира и комиссара. Фамилии их не называть! Комиссар имеет кличку «Белый» — вот так, по ней и [202] ищите. Время на поиски не более часа, после этого мы уходим. Действуйте, товарищи!

Поднялось несколько человек, разбились на пары и пошли в разные стороны.

С меня еще не сошло возбуждение недавней стычки с немцами. Вот так просто сидеть и ничего не делать я не мог: поднялся и пошел тоже. Тут же меня догоняет Милка Ковзал:

— Можно, я с тобой пойду, Коля?

— Пойдем.

Луна еще не взошла, вокруг кромешная тьма. Боясь заблудиться, мы стараемся идти точно по вершине хребта, не отклоняясь вниз по склонам горы. Через небольшие промежутки времени мы негромко, вполголоса, зовем:

— Белый! Белый, отзовитесь!

Каждый раз ни звука в ответ. Тишина. Так, побродив с полчаса, мы ни с чем и вернулись к своим.

* * *

Только позже мы узнали, что нас слышали! Слышали и не отозвались! Об этом рассказала мне после войны партизанка Роза Дегтярева. В этот злополучный для нас день, когда немцы обрабатывали минами всю территорию нашего расположения, комиссар был ранен осколком мины в ногу. Это было легкое, не вызывающее опасений ранение в правую голень. Осколок слегка рассек мышцу, не задев кость, и Роза тут же обработала рану йодом, наложив повязку. После обстрела базы минами командование карателей бросило вниз с дороги с десяток своих солдат — разведать обстановку. Их встретили плотным огнем наши партизаны, завязался скоротечный бой. Комиссар, считая себя из-за раны небоеспособным, оставил всех и с помощью Розы и двух-трех партизан стал уходить в тыл, в гору, на Новогирский хребет. Командир отряда Терещенко показал свою полную несостоятельность в этой не такой уж сложной ситуации. Они с Окунем и еще несколькими ничего лучшего не придумали, как последовать вдогонку за комиссаром. Фактически он бросил, оставил свой отряд. Люди поспешно хватали свои вещи у завалившейся штабной палатки и бежали в гору. Никто [203] не думал организоваться и дать отпор немцам. Скорей, скорей, пока еще они не пошли в атаку, уйти подальше в спасительные горы и лес! Тогда-то я и встретил, когда бежал с поста, запыхавшегося, невменяемого от страха Рындина, а за ним еще двух женщин.

Всего с командиром и комиссаром ушло 14 человек. Они поднялись на хребет и там, укрывшись в густых зарослях можжевельника, уложили раненого комиссара и отдышались.

Нога у комиссара распухла, ему надо было какое-то время отлежаться. Передохнув, Терещенко вместе с партизанами ушел в Новогирскую щель искать отряд Булавенко. Поведение его было более чем странным. Вместо того чтобы разыскивать своих людей, он ищет соседний отряд — тоже потрепанный немцами на днях. При комиссаре остались только Роза и Василий Чернышев. Им хотелось пить, но воды с собой не было. Особенно мучился жаждой раненый комиссар. Вечером, когда уже стемнело, Чернышев отправился на поиск воды. Комиссар полулежал, привалившись спиной на куст, Роза сидела рядом, когда они услышали наши голоса: «Белый! Белый! Отзовитесь!»

— Давайте откликнемся! — умоляла девушка. — Это же Ковзал зовет!

— Не надо это делать, Роза! Где гарантия того, что их не немцы сейчас ведут?

Комиссар и Роза не откликнулись...

А что немцы? Они, получив отпор, тоже поспешили убраться восвояси, назад, вверх на дорогу...

* * *

— Ну что? Все вернулись из поиска? — Дегтярев стоит, вопрошающе смотрит на сидящих вокруг него партизан.

— Все!

— Товарищи! Мы будем надеяться, что наше командование сделает все, чтобы найти нас, вернуться к нам. Поэтому далеко отсюда уходить нельзя. Но и оставаться вот прямо здесь, на этом месте, тоже опасно. Утром, с рассветом, немцы наверняка придут сюда. Нам, чтобы привести себя в порядок, необходимо на день-два оторваться от них. Приказываю: [204] двинуться маршем вниз в Новогирскую щель. Где-то там мы найдем место нашего временного пребывания. Идти по возможности кучно, не растягиваться. Без шума, и стараться меньше оставлять за собой следов! Ну, пошли! — не по-командирски, а как-то по-домашнему скомандовал Дегтярев. — Встали и пошли!

Все разом заговорили, засуетились, поднялись, повалили беспорядочной толпой за командиром, вниз с горы. Тьма такая, что рядом с собой, впереди я ничего не вижу.

— Ой-ой! Мне больно! Я не могу идти! — слышится слезливо-капризный голос Гусевой справа от меня. — Несите меня! Я ранена, и вы обязаны меня нести! — Она требует, чуть ли не приказывает начальствующим тоном, словно до сих пор председатель горсовета.

Вот кто-то громко, надсадно раскашлялся, кашель эхом понесся куда-то в темноту. Тут же на кашляющего со всех сторон зло зашипели:

— Ты что, м...к, раскашлялся? Выдать нас всех немцам хочешь, подлец, да? Кончай кахикать!

— Братцы, товарищи! — говорит кто-то. — Вы что, совсем совесть потеряли? Подмените нас! Понесите раненых! У меня руки уже совсем пооборвались от носилок! Не могу больше нести!

Раненые на носилках молчат. Закусили губы, держат зубами боль, не дают ей стоном рваться наружу. Чувствовать себя обузой для товарищей им обидно и стыдно.

Спуск с горы длинный и крутой. Местами ноги мои скользят, я падаю на спину и еду вниз, больно натыкаясь на торчащие камни, какие-то сучья и еще что-то. Обрыв кончился, мое тело прекращает скольжение, останавливается, и тут же кто-то сверху задницей въезжает мне на голову. Тычу туда стволом карабина.

— Эй, ты что дерешься? Больно же!

Я узнаю голос: оказывается, это догнал меня Славка.

— Я приехал! — шутит он.

Мы поднимаемся, отряхиваемся. Ногами чувствуем, что дальше спуск уже пологий.

Минут через тридцать-сорок мы в меру шумной, беспорядочной [205] массой выползли на дно Новогирской щели. Здесь она неширока, мы броском преодолеваем ее и выходим к подножию совсем невысокой, пологой горы. Время идет к утру, уже заметно посветлело.

— Стой! — командует Дегтярев. — Здесь где-то нам и надо будет расположиться. Давайте подберем удобное местечко!

— Дальше! Пошли дальше! — раздались недовольные голоса.

— Опасно здесь останавливаться — немцы близко!

— У нас раненые! Надо унести их подальше! — Кто-то пытался даже этим доводом скрыть свой страх перед возможной встречей утром с карателями и доказать необходимость уходить еще дальше.

— Дальше, уходим дальше! — требовали партизаны.

Дегтярев не стал перечить и лишь махнул рукой, выказывая этим жестом свое подчинение мнению большинства.

Мы с ходу переваливаем небольшой отрог Новогирского хребта и уже совсем засветло оказываемся в очередной неширокой лощине. Рядом со мной пыхтит под грузом собственного барахла Рындин. Меня это удивляет: как это у него хватает воли и силы тащить на себе в таком переходе помимо оружия еще и чемодан, и туго набитый чем-то рюкзак?

Впереди идут Петраш, Шерстюков, Пузырев. Энергичный, быстрый, всегда куда-то спешащий Петраш идет, бубнит, что-то доказывает Шерстюкову, подкрепляя почти каждое слово резкими жестами руки.

— Сухая щель! — называет Пузырев лощину, которую мы сейчас переходим. — Она тянется к морю и где-то там, недалеко от побережья, сходится в одно с Мокрой щелью. Мокрая щель идет почти параллельно Сухой вот за этой цепочкой гор. Если мы перевалим еще и эту гору, — он показывает рукой на подъем, по которому мы уже поднимаемся, — то за ней и будет она, Мокрая щель!

«Сколько же этих «щелей» здесь? — думаю я. — Сукковская, Лобанова, Новогирская, теперь вот еще Сухая, и за ней Мокрая?»

Я устал, как и все остальные. Мы идем, волоча ноги. Разговоры [206] угасли, слышно только сопение идущих рядом, покряхтывание и редкое покашливание простуженных и заядлых курильщиков. Любопытство перебарывает усталость, я догоняю Пузырева и говорю:

— Ну, что эта щель называется Сухой — понятно. Здесь нет воды, ни ручья, ни родников, наверное, потому она и Сухая. А следующая, вы сказали, называется Мокрой! Почему? Там что, много воды?

— Нет, — разъясняет Пузырев, — там все так же, как и здесь, в Сухой. Не знаю, почему она называется Мокрой! Разве только потому, что у выхода из нее к побережью моря есть колодец. Мне до войны здесь приходилось бывать. Был я и у того колодца!

— А дальше, за Мокрой щелью какая будет?

— Никакая! — говорит Пузырев. — Там уже совсем близко долина Абрау-Дюрсо. Красивейшее место — голубое озеро, виноградники.

«Далеко мы, однако, ушли от родной Анапы», — думаю я.

— Сто-ой! — громко командует впереди Дегтярев. — Пришли! Дальше ни шагу!

Опасаясь, что будут возражения, он непререкаемым тоном добавляет:

— Куда еще дальше идти?! Мы и так драпанули, что ни немцы, ни командир с комиссаром нас не найдут!

Никто не возражал. Если кто и хотел продолжать марш, на это уже не было сил. Всех свалила усталость.

Мы расположились на вершине невысокого отрога хребта, тянущегося на юго-запад, в сторону Абрау-Дюрсо. Он покрыт, как и все горы вокруг, лесом и густо порос хмеречью. Кто как хотел, так и пристроился, примостился под кустами. После утомительного ночного перехода все спят. Никакие дозоры, посты, часовые не выставлены. Все в глубокой усталости, апатии...

Спали мы полдня, но, к счастью, все обошлось. Дегтярев — командир, ему и думать за всех! Он полулежит под кустом, о чем-то толкует с помощниками. Проходит еще с полчаса, и наконец наш новый командир поднимается, садится и так, сидя, обращается к нам: [207]

— Товарищи! Нам нельзя бездействовать! Лежать и греть брюхо на солнце мы не можем. Я вот тут посоветовался и решил предпринимать следующее. Первое и самое главное — продолжать поиски командира и комиссара. Уходить отсюда до предельной возможности не будем, так как все еще находимся в районе базирования нашего отряда и искать нас командование должно где-то здесь. Мы тоже не будем прекращать поиск.

Далее, сколько дней мы будем здесь — пока неизвестно, но нам уже сейчас необходимы вода и продукты. Все мы хотим есть, а харчей нет! Раненые просят воды. Ее тоже нет! Эти вопросы надо нам решать немедленно! Итак, чтобы не терять время на болтовню, начинаем действовать...

И он начал отдавать приказы. Петраш с группой партизан был послан обойти три «точки», где хранился НЗ продуктов и боеприпасов. Разрешалось одну из них вскрыть, изъять оттуда продовольствие и доставить в отряд. Местонахождение этих «точек» Петраш знал: он входил в число особо доверенных лиц, которые производили закладку в них всего необходимого на всякий непредвиденный случай. Еще четверо были посланы на поиски воды.

Виктор Головахин, Толя Станиславов, Витька Коробов и Ворона отправились на потерянную нами вчера базу в Лобанову щель. Им была поставлена задача узнать, что там сейчас делается, и если немцы еще не успели вывезти оттуда наши продукты, постараться что-либо унести, — вплоть до того, что как-то выкрасть их у немцев! Шанс на успех — один из тысячи, но это все же лучше, чем вообще ничего не делать!

Уже поздно вечером вернулись те, что ходили на поиски воды. Они пришли уставшие, мрачные, подавленные. Сказали, что воды нет, родники высохли. В этому году лето особенно жаркое, затянувшееся. Сентябрь на исходе, а солнце палит, как в июле. За все время дождь прошел только один раз, с месяц назад. Ручьи в щелях, ключи в родниках, редкие здесь, в горах, колодцы — все безнадежно пересохло.

Почти сразу же за ними пришла и группа Петраша. Результат их похода был нисколько не лучшим, если не сказать [208] еще худшим. Они рассказали, что побывали на всех трех «точках»: все вскрыты, хранившиеся там продукты и боезапас выбраны.

— Раскурочены недавно, день-два назад, — говорит Петраш, — копка свежая, земля еще не высохла. У «точки», что в Широкой щели, видели окурки немецких сигарет и «бычки» цигарок самосада. Явно чье-то предательство из наших партизан! Само собой разумеется, что немцы не могли ничего знать о существовании и местонахождении «точек» НЗ. Их привели и показали предатели. Но кто мог это сделать? — Петраш, красный от негодования, больше обычного жестикулировал руками. — Я спрашиваю: кто? Оборудовали «точки», закладывали туда продукты и боезапас особо доверенные лица! Хотел бы я сейчас видеть, посмотреть в глаза этому «особо доверенному»! Я его вот этими руками!.. — Петраш распалился до крайности.

Вторые сутки, как мы без воды и еды. Причем это время прошло бурно, на натянутых нервах. Бой с карателями, марш-бросок по горам. Давал знать о себе голод, а жажда мучила уже и нас, здоровых. А у нас же были раненые! Им вода гораздо более необходима, чем нам!

Из-за жажды ночь прошла беспокойно, тяжело. С вечера я был назначен в караул и отстоял свое положенное время на посту (вернее, отсидел, замаскировавшись в кустах) с 18 до 23 часов. Мы долго не спали со Славкой, лежа на своих фуфайках. Спать не хотелось, а говорить было нечего. Только к утру мы уснули, и проснулись от возбужденного разговора рядом. Оказалось, вернулась группа Виктора Головахина. Они рассказывали, что, выйдя вчера отсюда, быстро и особо не таясь прошли к нашей базе в Лобановой щели. База буквально кишела немцами! Вокруг, как это и положено, немцы выставили усиленные посты, а на самой базе кипела работа! Солдаты тащили вверх на дорогу мешки с мукой, ящики с консервами, выкатывали бочки с вином и коньяком и все прочие продукты. Вверху на дороге, по-видимому, был транспорт, на который они все это и грузили. Носили, тащили, волокли весело, с хохотом, радовались легкой удаче в бою и такой крупной добыче. [209]

Имевшийся на базе запас вещей — рубахи, брюки, онучи — все переворошили, сбросили в общую кучу и подожгли. Это все и увидели наши ребята, когда лежали и наблюдали со стороны. Попробуй раздобыть что-либо в такой ситуации! Но все же раздобыли! Лежали до вечера — спешить все равно было некуда. Немцы работали до самой темноты и унесли все. Больше им здесь делать было нечего, и они убрались восвояси. Когда все затихло, ребята спустились на базу, бродили, шарили в темноте, надеясь найти что-либо из продуктов. И нашли: полнаволочки сахара-песка, несколько кусков сала и сухари в мешке. Те самые сухари, которые сушил здесь, в отряде, из нашего же выпеченного хлеба дед Гаппий. И, наконец, нашли еще и табак-махорку, россыпью в чьем-то вещмешке. Не так уж много продуктов, крохи для всех, но мы были рады и этому! Еще как рады!

После скрупулезной дележки у каждого из нас в руках был кусочек сала величиной с пачку сигарет и по большому сухарю. Раненым выдали по двойной порции того и другого.

Уже пошли третьи сутки, как мы ничего не ели и не пили. Во рту, в горле все пересохло. Язык был, казалось, большим и шершавым. Жевать, глотать сало, сухарь было тяжело, а размочить его во рту не было слюны. Но как бы там ни было — все было съедено одним махом. И вот тут-то соленое сало дало о себе знать! Я не находил себе места: садился, ложился, ходил, пытался жевать листья, мелкие веточки кустарника. Во рту сплошная горечь. Жажда!

Время подошло к полудню, солнце пекло вовсю. В голове шум, стучат молотки, временами перед глазами все начинает плыть. Все лежат вповалку, укрывшись в жиденькой тени кустов. В голове только одна мысль — воды! Где взять воду? Скорее бы вечер, скорее бы ушло солнце, скорее бы ночь! Раненые стонут, просят пить!

Лежащий неподалеку от меня Пузырев вдруг встает и громко, так, что слышат все, обращается к Дегтяреву:

— Я знаю, где есть колодец! Там всегда вода! Дайте мне двух-трех человек и разрешите сходить туда! Думаю, что мы принесем воду! [210]

— Что же ты до сих пор молчал? — спрашивает командир.

— Я не был уверен, что найду колодец, а теперь хорошо подумал, и мне кажется, найду его! — ответил Пузырев. — Во всяком случае попытаюсь найти!

— Кто добровольно пойдет с Пузыревым? Три человека? — не мешкая спросил Дегтярев.

Славка, лежащий рядом, толкнул меня:

— Вставай, Коля, пойдем! Принесут другие — дадут по глотку-два, а сами найдем — вволю напьемся.

Чего тут раздумывать? Мы встаем, говорим Дегтяреву:

— Мы пойдем!

Тут же поднимается Саша Аншаков:

— Я тоже пойду!

— Добро! Собирайтесь и идите! — разрешает командир.

А что собираться? Мы готовы!

— Возьмите вот фляги! — к нам тянутся руки партизан с пустыми флягами. Все они самодельные, из противогазных коробок. Каждый из нас взял по две-три таких фляги, а Пузырев кроме того еще и резиновую ногу от водолазного костюма. В нее войдет не меньше двух ведер воды. Так мы и пошли. У всех, конечно же, и личное оружие — карабины, патронташи.

До войны в городе была такая организация — «Водосвет», занимавшаяся электрохозяйством и водопроводом. Там Пузырев и работал: вначале техником, а в войну, когда все под метелку были призваны в армию, он стал начальником этой организации. По какой-то причине у него была «бронь», и в армию его не взяли. В 1942 году он добровольно вступил в истребительный батальон, — ну а затем и в партизанский отряд. Доверие к нему со стороны формировавших отряд было полным. Пузырев — член партии и хотя и небольшой, но все же начальник! На внешний вид он неказист. Ростом мал, щуплый и, казалось, большой паникер. В отряде он был рядовым бойцом, — а вот сейчас ведет нас. Солнце палит, воздух жаркий, неподвижный. Идти тяжело. Мы карабкаемся с одной горы на другую. Мучает жажда. Если [211] бы не надежда, что скоро можно будет выпить воды сколько хочешь, мы уже, наверно, и не шли бы. Только это и поддерживало, и вело нас вперед. Мы молчим, всем не до разговора. Трудно ворочать сухим языком в пересохшем рту. Изредка кто-нибудь спросит:

— Далеко еще? Скоро колодец?

Пузырев молчит. Я замечаю, что он стал какой-то растерянный, беспокойный, озирается по сторонам. Заблудился, что ли?

Вдруг Пузырев воскликнул:

— Смотрите! Вон там колодец! Мы правильно идем! Осталось только спуститься с горы и пройти туда, где дорога сворачивает вправо, — там вода, ребята!

Мы воспрянули духом. Гора, по хребту которой мы шли, через пару километров заканчивалась спуском к морю. В этом месте лощина, куда нам надо было сейчас спускаться, довольно широка. Она пересекалась грунтовой дорогой, идущей от побережья моря, которая, вильнув по равнине, уходила дальше, в Сухую щель.

Откуда и сила взялась? Предвкушая через минуту-другую возможность вдоволь напиться, мы бросились за Пузыревым вниз. Кустарник здесь редкий, деревьев вовсе нет, гора почти лысая.

Вот уже крутой спуск плавно переходит в ровную, совершенно голую от растительности, широкую поляну на две лощины. В горячей голове только одна мысль: «Вода! Сейчас будем пить воду!» Скорей, скорей бы! Мы спешим...

— Стой, ложись! Немцы! — громко воскликнул вдруг Сашка, падая на землю.

Мы мигом остановились, присели, с тревогой осматриваемся. Со стороны моря по дороге из-за горы двигается колонной отряд немцев. Впереди двое на лошадях, за ними вперемешку солдаты пешком, подводы, опять солдаты, полевая кухня. По обочине трусят две огромные овчарки. Мы, пока нас не засекли, быстро-быстро, согнувшись, почти на четвереньках бежим назад через поляну до ближайших кустов хмеречи. Там падаем, глубоко дышим. [212]

Немцы тем не менее, протопав еще немного по дороге, сошли с нее, направились к опушке леса у подножья горы, от которой отсюда начиналась Сухая щель.

— К колодцу направились! — говорит с тревогой в голосе Пузырев. — Точно! Прямо к колодцу! Как раз там и вода!

— Все, хана! Напились водички! — тихо, почти шепчет воспаленными губами Славка.

— На часик раньше бы нам прийти! — вздыхает Сашка.

По поведению немцев было видно, что они уже здесь бывали раньше. Установили свою походную кухню, посуетились около, и из ее трубы пошел дым.

Вечерний кофе готовят себе! Вода рядом в достатке. По всему видать, что расположились они тут если и не надолго, то во всяком случае на ночь.

Мы подавлены, морально убиты. Прошагать столько, отдать последние силы, держаться только на сознании того, что доводящая до умопомрачения жажда вот-вот будет утолена, и вдруг, когда вода — вот она, рядом...

— Что будем делать? — обращаюсь я ко всем сразу.

Никто не отвечает. Да и что отвечать? После долгого молчания заговорил Пузырев:

— Это каратели. Они знают, что у нас нет воды, и умышленно пришли к колодцу, чтобы жажда заставила партизан выйти из леса.

— Какие там каратели?! — не соглашаюсь я, — Просто проходящая берегом из Новороссийска в Анапу воинская часть! Остановились на отдых.

— Может, и так, — говорит Славка. — Но тогда почему у них собаки? Обычно у карателей собаки!

— Как бы там ни было, а надо сидеть и ждать, — высказывает свои соображения Саша, — уйдут фрицы — мы и возьмем воду! Нас послали за водой, надеются, ждут! Мы не можем уходить отсюда без воды!

Долго молчим, думаем.

— Нет! — наконец твердо говорит Пузырев. — Сколько здесь немцы будут сидеть у воды — мы не знаем. Нам надо возвращаться в отряд! Может, командир примет решение сделать бросок к озеру Абрау-Дюрсо и там напоить людей, [213] пока еще есть хоть сколько сил! А здесь — темное дело! Вставайте и пошли!

Мы пошли. С полдороги начало быстро темнеть. Шли мы все медленнее и медленнее, силы окончательно покидали нас. Голод не ощущался, но жажда!.. Воды! Хоть чуть-чуть, глоточек воды! Туманилось сознание. Карабин за плечом страшно тяжел, он гнул и гнул меня вниз. Рука тянется к нему сбросить его с себя. Вяло проплывает в голове приказ: «Бросать нельзя!» Туман, сплошной туман в сознании... Я с трудом передвигаю ноги, держусь и тянусь за ветки кустарника. В глазах все плывет, но вот стало чуточку легче, туман уходит.

Стало прохладнее, и мы пошли несколько быстрее. Пузырев вел уверенно, и вскоре, перейдя одну из многочисленных на нашем пути ложбин, мы оказались у горы, на склоне которой, не более как метрах в двухстах отсюда, были партизаны, ожидавшие нас.

Еще одно усилие, еще один, не такой уж крутой подъем...

Почему мы не слышим оклик часового, не видим его? Почему нет никакой охраны отряда? Может, часовой заснул где-то в зарослях? Мы проходим дальше и видим, что не только поста, вообще никого здесь нет! Может, мы заблудились и пришли не туда, куда надо? Нет, вот здесь я и Славка лежали, вот моя стеганка: как я оставил ее, так она и лежит под деревом. А вот и Славкина фуфайка, одеяло Сашки. Но где же люди? Ничего не понятно!

— Ушли все! — говорит Пузырев. — Не дождались нас и ушли!

Кто где стоял, там и свалился. Сознание опять притупилось, помутилось. Полуобморочное состояние. Не знаю, сколько это продолжалось. Через некоторое время мне чуточку полегчало, и я начинаю соображать: что-то надо делать. Нужна вода — иначе пропадем! Потом будем думать обо всем остальном!

Толкаю Славку:

— Славка, Славка, вставай! Пойдем к воде! Мы достанем, возьмем воду, вот увидишь! [214]

Славка зашевелился, сел, и я придвинулся к нему:

— Славка, пойдем вдвоем назад, к колодцу! Будем сидеть и ждать, пока немцы не уйдут! Все равно же они должны уйти! Мы подождем! Лежать здесь бесполезно. Умрем без воды! Пойдем, Славка, я очень тебя прошу!

Славка поднялся... Мы сбросили с себя лишние фляги, оставили по две. Карабины на ремень — и пошли. Пузырев и Сашка лежат, ни звука от них. Слышали ли они, как я убеждал Славку, — не знаю.

На этот раз мы идем не по хребту горы к морю, не с горы на гору, как нас вел Пузырев. Спустившись вниз, в Мокрую щель, мы пошли прямо по грунтовой дороге, идущей туда же, к морю, где колодец. Этот путь был намного короче. Пузырев днем не повел нас так потому, что боялся встречи с немцами на ней. В данном случае он был прав: днем ходить по дорогам опасно. Сейчас же, ночью, встречи с врагом исключались полностью, и идти было намного короче и легче.

На часах около четырех часов, скоро рассвет. Пройдя с километр, мы решили отдохнуть. Сошли с дороги, сползли в глубокое, скалистое, пересохшее русло ручья, извивающееся вдоль нее. Мы присели, и я почувствовал, что подо мной мокро. Вода где-то рядом!

— Да здесь прямо грязь! Не мокрая земля, а жидкая грязь! — голос Славки дрожит от радостного волнения.

Мы воспрянули духом, быстро идем, спотыкаемся об острые комки дна русла, то и дело наклоняемся, щупаем у себя под ногами. Продираемся сквозь густой кустарник, не обращая внимания на колющие, хлещущие нас ветки. Через десяток шагов я уперся в такое переплетение веток, что пришлось согнувшись, чуть ли не на четвереньках пролезать сквозь них. Еще шаг, второй — и я плюхнулся ногой прямо в воду. «Вода-а!»

Не раздумывая, мы бросаемся на землю, окунаем лица по самые уши в воду и пьем, пьем! В рот вместе с водою попадает что-то копошащееся, живое, песок, перепрелые листья, но мы пьем! Переводя дух, выплевываем изо рта жучков-плавунцов, еще что-то, сейчас для нас совсем не противное, и пьем снова. Наконец мы напились до предела. [215]

Дальше и больше пить некуда. Затошнило, замутило, в желудке ходуном заходило — началась долгая рвота. Нас выворачивало наизнанку...

Сидели, молчали. С каждой минутой в голове все более и более прояснялось. Утолив жажду, теперь мы уже спокойно стали осматриваться. Начало светать. Оказалось, что в этом месте, где мы сейчас, из-под скалы струилась вода. В промытом ею небольшом углублении она накапливалась лужицей, из которой, переливаясь через край, уходила сразу же вновь в землю. Чудо, что мы нашли эту лужицу. Почему, когда мы сошли с дороги отдохнуть, мы угодили точно в русло ручья? Сели бы мы на пять-десять шагов раньше или дальше этого места — и не нашли бы воду!

Мы сидели и отдыхали до полного рассвета, потом спокойно умылись и впервые за три дня разулись и вымыли ноги.

— Теперь бы плотно позавтракать — совсем хорошо было бы! — мечтает Славка.

Дождавшись, когда наша лужица вновь наполнится водой и очистится от поднятой нами мути, мы пригоршнями полностью залили свои фляги. Потом встали, собрались, выпили еще по глотку воды «в запас» и поднялись на дорогу.

— Живые там Пузырев и Сашка? — задает вопрос и мне, и самому себе Славка. — Пойдем побыстрее, надо и их отхаживать!

Назад к своим товарищам мы пришли быстро. Было уже совсем светло, и ориентироваться в лесу не составляло труда. В каком положении мы их оставили, когда уходили, — в таком они были и сейчас. Мы растормошили, подняли их: «Есть вода! Пейте, сколько хотите!»

Пузырев и Сашка, не раздумывая, не расспрашивая, откуда вода, с жадностью, буквально за секунды, осушили по фляге. В запасе у нас было еще 2 фляги воды. Теперь другие заботы. Голод! Есть хотелось до дурноты! Нас качало от слабости, кружилась голова, дрожали ноги, подташнивало. Надо было серьезно осмыслить свое положение. Посидев и поразмышляв о том, почему все не дождались, бросили нас и [216] ушли, мы ни к чему в этих размышлениях не пришли. Решили, что время должно показать само, что к чему.

— Давайте пока осмотримся, — говорит Пузырев — Сколько следов осталось после ухода наших! Просто так, не дождавшись нас с водой, они не могли уйти. Значит, что-то заставило их это сделать. Немцы, наверняка немцы опять напали! Сюда отряд уже не вернется. Ничего нам не остается делать, как идти, догонять их по следам!

Мы видим очень много признаков поспешного, возможно, даже панического бегства или ухода наших партизан. Вот брошенное кем-то свернутое в скатку байковое одеяло, вот валяется пустая фляга, рассыпаны патроны...

— Может, нам не стоит уходить отсюда, — говорит Саша, — Дегтярев должен прислать кого-нибудь за нами!

— Жди, пришлет! — с иронией отвечает ему Славка. — Не видишь, что ли, — они драпали отсюда, не помня себя от страха!

Вдруг слева от нас раздался негромкий свист, и в кустах мелькнула какая-то фигура. Вскинув карабин, Славка чуть было не выстрелил... Из кустов вышел, улыбаясь, Батя:

— Вот я вас и нашел!

Мы вновь сидим, Батя рассказывает. Когда мы ушли за водой, до 5 часов дня ничего нового не было: все так, как и до нашего ухода. Никто ничего не делал, все были как бы в ожидании чего-то. Дегтярев опять посылал несколько человек побродить окрест, поискать встречи с командованием отряда. Время шло к вечеру, и на подъем в гору со стороны дороги в щели был выставлен пост. Первым заступил на него сам Батя. Через некоторое время он услышал легкий, подозрительный шум. Кто-то тихо, крадучись поднимался в гору. Немцы! Бежать в отряд и докладывать было уже поздно. Батя выстрелил в мелькнувшего в кустах фрица и бросился по склону вниз, в сторону от расположения наших. Немцы за ним! С ходу спрыгнув с небольшого обрыва в густую хмеречь и зацепившись при этом ремнем карабина за какой-то сук, увильнув от пуль автоматных очередей, он благополучно оторвался от преследователей. [217]

Партизаны же, услышав выстрел Бати, сразу сорвались с места и стали поспешно уходить, слабо отстреливаясь. Немцы преследовать их не стали, время шло к ночи. Вяло постреляв еще, больше для острастки, они вернулись вниз с горы на дорогу в лощину.

Батя пошел догонять отряд, но те так быстро бежали, что, пройдя немного, он потерял их следы в уже наступавших сумерках и решил дальше в ночь не идти, а дождаться нас с водой. Так и случилось. Тут же Батя сходил ненадолго в заросли хмеречи и вернулся с утерянным вчера карабином, а затем удобно уселся на землю, раскрыл свой вещмешок, достал оттуда несколько сухарей и раздал их нам. Он оказался запасливым мужиком. Сухари были очень кстати, и мы, голодные, не жевали их, а, наслаждаясь, сосали, прихлебывая из фляг воду, стараясь продлить это удовольствие, боясь потерять хоть крошку!

Итак, нас теперь пятеро. Мы были рады встрече с Батей. Как-никак он один из командиров нашего отряда!

Для Пузырева встреча с ним была приятной уже хотя бы потому, что с появлением его он — Батя, как бы автоматически становился старшим нашей группы, и с Пузырева снимался непосильный для него груз старшего. Сашка — тот просто был рад встрече с отцом. Одним словом, мы считали, что нам всем повезло хоть в этом. Когда с едою было покончено, мы стали совещаться, что делать дальше. Настроение было не из приятных. В течение этих прошедших дней мы оказались брошенными дважды. В первый раз нас бросило и ушло все наше командование, но тогда нас оставалось еще много — 32 человека. Вчера нас опять бросили, и теперь, включая Батю, нас было пятеро. Что нам делать, какие предпринимать действия? Все это надо сейчас же решать. Мы были не в туристическом походе в мирное время. Кругом были враги, которые активно, энергично начали прочесывать всю округу карательными отрядами. Мы были без продуктов, вода может попадаться нам только случайно, время от времени. Воевать впятером против многочисленного врага в таких вот сложившихся обстоятельствах, неблагоприятных для нас, пока было глупо, бесполезно, но мы не [218] хотели отказываться от борьбы, горели желанием уничтожать ненавистного врага. Потерпев в эти дни поражение от него, мы тем не менее уже обстрелялись.

Батя предложил каждому высказать свое мнение о наших дальнейших действиях. Это и было тут же сделано. Обобщив высказанное всеми, решили — надо немедленно, не мешкая, идти, догонять, искать наших товарищей; идти по их следу, пока это будет возможно. Мы поднялись и пошли. Следов было более чем достаточно: вот брошенная кем-то кепка, а дальше фуфайка. Пройдя еще немного, мы нашли рюкзак Рындина. Несмотря на наше осложнившееся положение, не способствующее приятному настроению, рассмеялись мы от души! Видно, нести дальше ценные для него вещи Рындин не мог и был вынужден бросить их. Как я уже писал выше, во время боя с карателями Рындин не стрелял в наседавшего врага, а спасал свой рюкзак, убегая подальше от боя в гору и заодно прихватив в руки чемодан с таким же ненужным барахлом, как в рюкзаке. И вот этот скупой человек бросил его! Видно, здорово припекло! Мы распотрошили рюкзак, пересмотрели вещи, плюнули и пошли дальше. Шли по хребту, удаляющемуся от моря на восток. Следы все еще хорошо просматривались на местами мягкой почве. Конечно же, если бы шли один-два человека, то следа могло и не быть, но тут шла толпа: неорганизованная, уходящая в панике. Вот и еще что-то лежит, — да это же сумка с магазинами, снаряженными патронами к американским автоматам! Ну, если уж бросать, терять патроны к автомату, расстреляв которые — выбрасывай автомат, так как где еще возьмешь патроны к нему... Да, здесь была больше чем паника. А дальше, у куста кизила, еще что-то белеет. Подошли, видим: это подушечная наволочка с сахаром-песком, тот самый сахар, который Виктор Головахин с товарищами еще позавчера с таким трудом выкрал у немцев и который не был роздан всем, а оставлен как НЗ на самый критический момент. Тоже брошена! Картина не ухода, а панического бегства наших партизан была нам теперь более чем ясна. [219]

Батя тут же разделил кружкой сахар на всех нас и сказал:

— Неизвестно, когда мы достанем себе продуктов и достанем ли их вообще, поэтому каждый из вас, получив свою долю, распоряжайся ею сам — или сразу съешь, или экономь на свое усмотрение.

Так мы и шли весь день. Следы то хорошо были видны, то совсем пропадали, и мы уже не надеялись их найти, то вдруг вновь были хорошо видны. Идти было нелегко: ни дорог, ни тропинок! Шли напролом лесом, пробиваясь через густые заросли кустарника. Солнце все так же палило, трещали вокруг без умолку цикады, но уже становилось все прохладнее и прохладнее.

Справа, слева, сзади, где-то еще беспрерывно раздавались автоматные очереди — каратели прочесывали местность словно густым гребешком, поэтому шагать надо было осторожно — не напороться бы на них! Временами мы проходили места, сплошь усеянные вражескими листовками, разбрасываемыми с самолетов, которые ежедневно пролетали над лесом. В листовках были карикатуры на руководителей нашего государства, глупо, не совсем в рифму, составленные стихи, призывы сдаваться в плен. Не один раз мы наталкивались на места привалов карателей, только что оставленные ими. Кругом в таких местах валялись порожние консервные банки, пачки от сигарет, обрывки немецких газет, иногда еще тлеющие угольки костров. К вечеру, в который уже раз потеряв и вновь найдя следы наших, мы забрались в густые заросли орешника и там расположились на ночлег. В итоге за день мы прошли не более пятнадцати километров. Никакой охраны для себя мы на ночь не выставляли. Необходимости в этом не было: немцы ночью по лесу не бродят, а гражданских лиц в такой глуши и подавно нет. Ночь проходила спокойно, только иногда наш сон тревожил треск валежника и хрюканье, — это проходили мимо своими дорогами на ночные пастбища дикие кабаны. Невдалеке плакали шакалы.

Утром, с восходом солнца, когда уже можно было вновь видеть следы, наскоро перекусив сахаром и допив остатки воды, мы двинулись дальше в путь. Хребет горы, по которому [220] мы шли, перешел в спуск, и мы оказались в ложбине, дугою уходящей вначале на север, а затем круто сворачивающей на запад, опять к морю. Следы все еще просматривались, и нам ничего не оставалось, как идти дальше, теперь уже назад, к морю, хотя и другим путем. Каратели с наступлением дня вновь занялись прочесыванием гор и леса. Стрельба то приближалась к нам, то удалялась. Неожиданно слева от нас, совсем недалеко, послышался выкрик команды на немецком языке. Ему ответили поочередно сразу несколько голосов, как бы по цепочке, и затрещали автоматы. Теперь стрельба приближалась к нам — пули секли по кустарнику, взвизгивали у нас над головой.

Это было очередное, повторяющееся ежедневно прочесывание карателями гор и леса. Охватив цепью южный, более-менее пологий склон Новогирского хребта, самую узкую в этом месте лощину, они дугой, точно гигантским тралом, процеживали лес, двигаясь на запад, к морю. Левый фланг их цепи захватывал склон соседнего, идущего параллельно Новогирскому хребта горы, где сейчас проходили мы. Цепь карателей не была видна, но легко определялась по трескотне автоматов вдоль всей линии немцев. Стреляли они короткими очередями, энергично и быстро продвигаясь вперед. Нам со Славкой поздно было думать, куда бежать. Мы бросились здесь же, где и стояли, под ствол давно свалившегося, изъеденного временем трухлявого граба. Откинув валежник и слежавшиеся толстым слоем полусгнившие листья, мы втиснулись под них, пусть и не настолько, чтобы нас совершенно не было видно. Не видно спереди, со стороны приближающихся немцев, — а стоит им перешагнуть через граб, как мы будем на виду. Но что-либо другое сейчас невозможно было придумать, оставалось надеяться лишь на какую-то счастливую случайность, которая спасет нас.

Вот и фрицы! Идут настороженные, быстро вертят головами, озираясь вокруг. Их цепь редкая. Они уже устали, распарились. Мундиры расстегнуты до пояса, рукава закатаны, каски сдвинуты на затылок. На наше счастье, мы видим, что цепь карателей коснется нас лишь самым краем, своим левым [221] флангом. Прямо на нас идут двое, левее их никого нет. Если бы мы сейчас лежали метров на пятнадцать-двадцать правее, каратели вообще прошли бы мимо, не заметив нас.

— Стреляем разом! — шепчет мне Славка. — Ты в левого, я — в правого! И бежим к Бате!

Флажок предохранителя на затворе карабина зафиксирован в боевом положении, я прицеливаюсь...

Фриц, полуобернувшись, что-то крикнул своему соседу, крайнему в цепи, в которого целит Славка, — и вдруг увидел меня! Растерянно, с открытым ртом, оборвав себя на полуслове, он какой-то миг смотрит на меня. Сотая доля секунды — и, опомнившись, он дает длинную очередь. Тут же стреляю и я. Очередь карателя прошла по грабу, вышибив из него густую коричневую пыль-труху, в сантиметрах от наших голов.

— Бежим! — кричит Славка. Он тоже уложил своего фрица. Вскочив, бросается вправо, не оглядываясь на меня, туда, в лощину, где должны быть Батя с Сашкой и Пузырев. Я за ним. Успеваю увидеть: «мой» фриц лежит неподвижно, Славкин — судорожно дергается...

Соединившись с остальными, с час мы шли наугад. Следы ушедших партизан больше не просматривались на каменистой почве. Вдруг далеко впереди вспыхнула и сейчас же резко усилилась, переходя в сплошной грохот, стрельба автоматов. Эхо выстрелов далеко разносилось по лощине.

— Каратели опять обнаружили и напали на наших, — сказал Батя, остановившись и прислушиваясь.

Еще некоторое время — и стрельба затихла. Что там стало с нашими? Хорошего ожидать нельзя было: что могла сделать группа в двадцать — двадцать пять партизан?

— Перекур! — объявил, останавливаясь, Батя. Он освободился от лямок вещмешка, бросил его под куст, на него карабин. Снял фуражку, ладонью обтер пот с лысины, шеи, расстегнул ворот рубахи. Мы молча расположились рядом: свернули цигарки, выбили огонь кресалом, закурили. Славка начал перематывать распустившиеся портянки, Пузырев вытянулся на спине, подложив под затылок фуфайку. Худой, тощий, он имел какой-то загнанный вид, глубоко и [222] часто дыша. Переходы, которые мы совершали, были явно не для него.

Отдохнув, посидев немного, мы двинулись дальше. Стрельбы больше не слышно, — видимо, немцы убрались восвояси. Мы набрели на небольшой ключ в зарослях под скалой — это было кстати. Вдоволь напились, умылись, наполнили в запас фляги. Вот, наконец, и место недавнего боя. Стреляные гильзы, иссеченные ветки кустарника, рваная кора деревьев — от взрывов гранат. Воздух еще хранил запах пороха, тола. Вокруг ни звука, только трещат неумолкаемые цикады.

Пройдя немного, мы увидели брошенный под кустом темно-синий рюкзак. Как его только немцы не заметили? Он был полон сухарями — это те самые сухари, которые, как и сахар в наволочке, наши ребята выкрали у немцев в Лобановой щели. С сухарями Батя поступил так же, как и с сахаром, разделив их на нас пятерых. Теперь у нас были сахар, сухари, вода во флягах, — на первое время не так уж и плохо. Надо было решать, что делать дальше, ставить себе новую задачу. Углубившись в чащу кустарника, мы решили основательно отдохнуть, посовещаться. Рассуждать долго было ни к чему. Город наш в фашистской оккупации, возвращаться домой нельзя: неминуемо кто-то из знавших нас выдаст нас немцам. А поскольку мы считали, что наш отряд окончательно разбит и рассеян, и мы никого не нашли и не встретили, то решили сейчас же пойти на юго-восток к поселку винсовхоза Абрау-Дюрсо. Затем мы должны были свернуть к Волчьим воротам и, пробравшись в Цемесскую долину, где-то там выяснить обстановку, определить, где фронт, и попытаться перейти его. Перейдя фронт, мы решили просить командование первой же попавшейся на нашем пути советской воинской части зачислить нас к себе — и продолжать воевать в регулярных войсках. Кроме того, мы решили, что если по пути мы случайно встретимся с партизанами (безразлично, каких отрядов), то вольемся к ним, оставив цель перехода фронта. Решив так, мы пошли.

Теперь мы шли ночью, а днем отлеживались и отсыпались в чаще леса, — так было безопаснее. К концу вторых суток [223] перехода, уже на подходе к Абрау-Дюрсо, мы напоролись на немецкую заставу, но, отстреливаясь, удачно ушли от преследования.

Днем все чаще и чаще наблюдалось скопление немецких и румынских войск по дорогам и начавшим встречаться на нашем пути небольшим хуторам в горах.

Еще два-три раза наткнувшись на немецкие посты, мы поняли, что идти дальше — значит идти в лапы врага. Начинались подступы к Новороссийску. Там и был, по-видимому, фронт: оттуда отчетливо слышалась артиллерийская стрельба. На подступах к городу, на узком участке местности, прижатой горами к морю, все вокруг было заполнено вражескими войсками. Незамеченными пройти через них, через занятый ими город, а затем как-то переходить фронт было безнадежно...

Днем все так же палит солнце, жарко. Еда все та же — сухари и сахар. В лесу ни ягод кизила, ни яблок-дичков или лесных груш: в этом году все сгорело еще ранней весной и жарким летом. Мы повернули назад и пошли теперь уже к родному городу, планируя идти от Анапы к станции Тоннельной, где-то там перейти железную дорогу и уйти дальше, в горы, в леса к станице Неберджаевской. Опять пересекли поперек Мокрую, Сухую, Новогирскую, Лобанову щели. Оставив слева село Сукко, обошли поселок Павловка, перевалили через Козел и спустились на невысокие Су-Псехские горы.

К рассвету одного из дней мы вышли к Анапе. Отойдя подальше от дороги, мы стали выбирать безопасное место, чтобы укрыться до вечера, и набрели на брошенный ток. Недавно здесь молотили подсолнух, и после обмолота все было тщательно, под метелку убрано, но в одном месте мы нашли немного притоптанных в пыль семечек. Их мы стали собирать поштучно, веять, очищать от пыли. Набрали пригоршни три, которые честно разделили на всех поровну и сырыми, вместе с лузгой, не разжевывая съели.

Мы не могли удержаться от желания рассмотреть свой родной город. Рискуя быть увиденными кем-то со стороны, мы вышли на голую от кустов поляну, уселись на землю и [224] смотрели на Анапу. Тяжело и больно было смотреть на брошенный без боя, отданный на поругание врагу, растерзанный дом. Я видел рваные раны города. Большая его часть, особенно центр и район, прилегающий к порту, были разрушены бомбежками. Подорванные казармы и учебные корпуса моршколы чернели копотью пожарищ. В развалинах красивейшее здание города — курортная поликлиника, построенная в каком-то затейливом стиле архитектуры еще задолго до революции. С сорванной крышей и зияющими пустотой окнами стоит на набережной опаленная огнем гостиница «2-я пятилетка». Рядом исковерканная взрывами бомб гостиница «Джиника». В порту тоже со всей своей неистовостью погулял пожар. Просматривался задымленный, полуразрушенный Клуб водников. У пристани обгорелые, побитые рыбацкие шхуны. По берегу, вдоль пляжа, много выброшенных еще весной прошедшими штормами судов гражданского флота. Посредине бухты из воды торчат верхушки мачт потопленного при бомбежке еще в июле громадного транспорта «Эльбрус», груженного бочками с коллекционными винами, вывезенными им из Крыма, из подвалов «Массандры» и частично догруженного здесь, в Анапе, отборным вином анапского и джеметинского винзаводов. С грустью, с болью в сердце насмотревшись на истерзанный город и опасаясь быть замеченными, мы ушли с поляны и провели в томительном бездействии весь день в густых зарослях хмеречи. Вечером Батя еще долго не давал нам приказ двигаться дальше: долго лежал молча и о чем-то думал.

Вокруг стояла осенняя, какая-то успокаивающая тишина. Вдруг со стороны моря загудело, загрохотало, и оттуда потянулись огненные трассы летящих снарядов. Их полет хорошо был виден в уже наступившей ночной темноте. Это подошли морем наши военные корабли и своей артиллерией обстреливали город. Нам с высоты хорошо было видно, как снаряды сыпались в районе порта, на набережной, в центральной части города, но особенно много их падало в поселке Джемет, откуда начала огрызаться немецкая береговая оборона. Вперемежку со стрельбой орудий крупного [225] калибра, с кораблей, — и в ответ им с берега неслись огненные трассы автоматической, малокалиберной артиллерии. Досмотрев до конца эту бессмысленную артиллерийскую дуэль, мы стали собираться в дальнейший путь.

— Стоило ли командованию посылать наши корабли сюда, к Анапе, и беспорядочно, бесприцельно бросать сотни снарядов по городу? — говорит Славка. — У нас так много снарядов, что их девать некуда? Толку же от этого обстрела никакого — пшик!

— И какая надобность убивать своих же, жителей города? — рассуждал вслух я. — Ну, где-то в городе есть и немцы. Но их-то мало, и они наверняка при этом обстреле сидели в каких-то укрытиях! А где спрятаться, например, моей маме, моему брату? И другим людям, их соседям?

— Бей своих, чтоб чужие боялись! — высказался Батя старой поговоркой.

Обстрел города кораблями, который мы наблюдали, был не случайным, не единичным. В последующее время это повторялось не один раз. Корабли подходили ночами и стреляли. Потом мне пришлось не только видеть это своими глазами, но и побывать под разрывами этих снарядов.

* * *

Спустившись с гор, оставляя слева соседствующую с городом станицу Анапскую, а справа поселок Гайкодзор, мы подошли к станице Раевской. Побродили по огородам окраинных дворов, пытаясь найти что-нибудь съедобное из овощей, но ничего в темноте не нашли и опять вошли в лес. Идти было легко, так как ярко светила луна. Неожиданно мы наткнулись на стоянку партизан. В небольшой ложбине глубоко в зарослях валялось несколько фуфаек-ватников, еще какие-то ненужные вещи. Я подобрал вполне исправный пистолет-ракетницу, но ракет к ней рядом не было, и я тут же без сожаления ее выбросил. Обнаружение стоянки отряда партизан нас обрадовало. Мы еще раньше знали, что был организован отряд раевских партизан, и теперь убедились, что он действительно есть и находится где-то здесь, в этих лесах. Значит, у нас есть надежда их встретить.

Как выяснилось впоследствии, много лет спустя, надеялись [226] мы зря, потому что в тот момент отряд раевских партизан уже не существовал. Он был разбит, рассеян карателями, а оставшиеся в живых партизаны, кто как мог, пробрались и скрылись в лесах Темной Гостагайки. А пока мы, выйдя из леса, броском проскочили голое поле и подошли к автодороге Анапа — Тоннельная, которую нам необходимо было перейти. Сделать это было непросто: по дороге с включенными фарами, не соблюдая светомаскировку, почти непрерывным потоком шли автоколонны немцев. В то время в Новороссийске шли жестокие бои, которые пожирали массу боеприпасов и живой силы. Немцы доставляли все это морем из Крыма в Анапский порт, а отсюда, по этому самому шоссе, — в Новороссийск.

Кустарника вблизи дороги не было, мы укрылись в оросительной канаве, на нашу удачу оказавшейся без воды, и по ней скрытно подобрались метров до тридцати к дороге. Помимо движения автомашин с грузами по ней сновали туда и назад бронетранспортеры — дорога патрулировалась. Сидеть в канаве нам пришлось долго. Во второй половине ночи, ближе к рассвету, движение наконец пошло на убыль: машины проскакивали уже одиночками. Дальше выжидать не было никакого смысла, и мы все разом, броском проскочили дорогу, успели добежать до ближайших под горою кустов и скрылись в них.

За остаток ночи, после того как еще дальше углубились в лес, мы отдохнули, подремали и на этот раз уже днем пошли по горам на восток, в сторону железной дороги Краснодар — Новороссийск. К этому моменту я почувствовал, что приболел. Недоедание, плохая, грязная вода для питья, сон на уже холодной земле — все это, наверное, и сказалось на мне. К счастью, болезнь не развилась дальше: вскоре температура пошла на убыль, в голове посветлело, я почувствовал себя бодрее, и все вошло в норму.

На одной из пологих вершин горы, в лесу, проходя, мы увидели подбитый грузовик — отечественный «ГАЗ-АА», «полуторку». Горою, до верху, до крыши кабины, его кузов был загружен книгами, часть из них высыпалась на землю. Страстно любя книги, я не мог удержаться, подошел к машине [227] и начал их подбирать. Мое внимание привлек «Овод» Войнич. Эту книгу я читал месяца два назад в перерывах между бомбежками, когда с товарищами, бессменно, четверо суток подряд, круглосуточно охранял городскую радиостанцию. Тогда я увидел ее на столе у радиста, Анатолия Яринова.

— Возьми! Возьми, Коля, и внимательно прочти! Ты узнаешь судьбу горячо любящего свою Родину патриота, отдавшего жизнь ради идеи освобождения ее от врагов! — так, давая мне читать, сказал владелец этой прекрасной книги. — С таких героев нам всем надо брать пример стойкости, самопожертвования в борьбе за свободу Родины!

Я еще не знал, что Анатолий Яринов в это время уже подобострастно, ревностно работал у немцев в анапском гестапо агентом и консультантом по ликвидации партизанского движения в Анапском районе. Перебежав к карателям, он передал им шифры радиосвязи с Большой Землей, списки личного состава обоих наших партизанских отрядов, сведения о вооружении и многое другое. Как радист, он много знал. За такую щедрость с его стороны немцы простили ему партийность, сохранили ненадолго жизнь...

Не прошли мы и сотни шагов по слабо протоптанной тропе в каменистой почве горы, как слева, в редком кустарнике, увидели наспех сложенный небольшой штабель ящиков с патронами, прикрытый наломанными ветками с уже пожухлыми листьями. Все ящики были одинаковые, стандартные, маркированные. Некоторые были вскрыты, и из них высыпались патроны. Пересмотрев их, мы увидели, что все они к револьверу системы «наган», и нам ни к чему. Наганов у нас нет, а к карабинам у каждого был вполне достаточный запас.

Из-за ближайших деревьев за штабелем тянуло трупным запахом. Мы пошли посмотреть, что там, и увидели ужасную картину. Кругом, куда ни кинешь взгляд, под деревьями, кустами и просто на открытом месте, в одиночку, парами, а то и по трое-четверо, лежали трупы наших матросов. Кто в бушлатах, кто раздет до «рябчика»... Все в бинтах. Высохшая кровь порыжела, лица у всех черные, как уголь. Они [228] уже были в стадии полного разложения. Солнце, устоявшаяся дневная жара быстро делали свое дело. Мы стояли, смотрели...

— Все они раненые были. Здесь их оставили товарищи, возможно, временно, а тут... враги! Расстреляли их всех немцы! Посмотрите — здесь нет никакого признака прошедшего боя! Их, беспомощных, просто расстреляли! — толковал нам Батя.

Тяжелый, густой смрад не позволял нам долго стоять. «Пошли!» — скомандовал Батя, и мы поторопились за ним.

В полдень мы подошли к узкой лощине, по дну которой тянулся одной улицей небольшой поселок. Противоположной от нас окраиной он скрывался за густо поросшие лесом отрогами гор, бараньими лбами спускавшиеся один за другим в лощину. Некоторое время мы наблюдали с горы — есть ли в поселке немцы? Не видно было не только их, но и жителей. Батя приказал мне пройти в крайние дома и выпросить у жителей что-либо поесть.

Сняв с себя все снаряжение и оружие, я спустился с горы и вошел в улицу поселка. В одном их дворов я увидел хозяйку, женщину среднего возраста. На печи стоял большой чугунок, и в нем варился ароматный борщ. Такой борщ, какой могут варить только женщины на Кубани. Заправленный в конце варки старым толченым салом, он имеет не сравнимый ни с чем, особый вкус. Запах борща разносился по всему двору, и я, уже долгое время полуголодный, забывший, что такое нормальная еда, был просто одурманен его запахом.

— Добрый день, тетя! — здороваюсь я. — Дайте, или продайте, если можете, что-нибудь покушать!

— Чого я тоби дам, хлопчик! Борщ ще не готов! А кромэ борща е тилько хлиб та солэни огирки. Давай я тэбэ сховаю у сараи, а колы борщ поспие, нагодую! Тилько тэбэ трэба сховати або тикать швыдче отсель! Бо у нас, тамочки через дви хаты, живэ злодэй — староста и полицай при ем. Цэ нэ люды, а люти звэри! — рассказывала хозяйка.

— Большое вам спасибо, тетя! Но поесть ваш борщ я не [229] смогу. Меня ждут товарищи в лесу! Дайте, пожалуйста, мне хлеба, и я пойду!

Женщина заторопилась, сбегала в дом, вынесла какую-то тряпицу и круглую буханку хлеба, потом огурцы, увязала все это в узел и отдала мне.

— Иды, иды, хлопчик! Я бачу — вы партизаны! Дай вам бог здоровья! Нэ трэба мины нияких грошив! Мий сын, Пэтро, тож в Радяньской армыи! Абось его тож хтось голоднаго покормиэ! — прослезилась она. — Иды с богом, сынок!

— А что, у вас здесь немцы не бывают?

— Як нэ бувают? Бувают! Прийидут, попьянствують у старосты и уезжают. Позавчера к нам в хутор зайшов якысь матрос. Мабудь окружэнец. Тот, як и ты, просив поисты. Дюжэ худый и слабый був матрос. Так его староста спиймав и посадыв к соби у пидвал. Потом послал своего свояка-полицая кудысь, и тот вчора приихав з нимцами. Были матроса дюже, забралы потим и уйихалы. Старосте ахвицыр руку пожав за матроса. Вон вин ходэ у огороди! Глянь! В синэй рубахе с бородой! — показала она мне мужика, шедшего в огород слопатой.

— Тикай, хлопче, швыдче! — беспокоилась добрая женина.

Я вышел со двора и быстро пошел в лес. На опушке сидел с карабином в руках Славка.

— Ты что здесь делаешь? — спросил я.

— Жду тебя! Если бы на тебя напали полицаи, я бы постарался спасти! Для этого сижу, наблюдаю!

У меня быстро созрел план.

— Дай мне твой карабин и жди меня здесь, — сказал я, бросая ему узел с едой, и бегом направился назад. Сейчас я бежал не улицей, а задами дворов, к огороду старосты. Это было совсем близко. И вот он — в синей рубахе, с бородою, стоит в своем огороде, прикуривает от кресала самокрутку. Рядом воткнутая в землю лопата. Я быстро укладываю карабин в развилку веток ореха. До старосты недалеко, метров 40, не более. Нет, я не промахнусь! Я уже достаточно настрелялся в своей жизни! Сейчас я всажу в тебя пулю, подлый предатель! За матроса! За наших советских людей! [230]

Почему-то я хочу видеть его морду, поэтому кричу: «Эй!» Он испуганно оборачивается. Я стреляю. Стреляю в подлую рожу!

Староста, взмахнув руками, падает навзничь. Спокойно, но быстро, так же огородами, я иду назад за околицу. Во дворе стоит добрая хозяйка, а на опушке, на том же месте, в кустах меня ждет Славка...

Весь день Батя водил нас, как мне казалось, беспорядочно, с горы на гору по крутым осыпям или непролазной чаще густого кустарника. Он как будто что-то искал. Я совершенно потерял ориентировку, хотя понимал, что мы кружим невдалеке от станции Тоннельной. Был уже поздний вечер, и мы шли узкой тропой один за другим, цепочкой. Первым, конечно же, Батя, за ним Славка, дальше я и позади совсем выбившийся из сил Пузырев.

— Стой! Кто такие? — вдруг раздалось впереди.

— А вы кто такие? — слышу голос Бати в ответ. Мы стали. Я ничего не мог различить в темноте.

— Куда идете? Кто такие? — требовательно и настойчиво продолжал спрашивать нас девичий голос.

— Куда мы идем — это наше дело! Я же вас не спрашиваю, куда вы идете! — ответил Батя.

— Что будем делать с ними, Андрей? — слышен уже другой голос, но опять девичий.

Минутная тишина. Наверное, там, впереди нас, совещались.

— Пусть идут! Раз у них есть своя дорога — пусть идут! — уже громко, с расчетом на то, чтобы слышали мы, высказался мужской басок.

— Идите! — как-то недружелюбно и настороженно приказал нам тот же девичий голос.

Мы пошли. Я так и не увидел говоривших с нами.

— Это были партизаны! Мы дураки и идиоты! — громко высказываюсь я, когда Батя объявляет привал и мы располагаемся на ночлег. — Ходим, ходим, ищем партизан, никак не находим, а тут они сами к нам пришли! А мы и растерялись! Мы самые настоящие идиоты!.. [231]

В стороне города Новороссийска гремела канонада. Отчетливо слышались почти бесконечные очереди крупнокалиберных пулеметов, тяжело и глухо рвались тяжелые снаряды. Вот и фронт! Совсем недалеко!

Солнце только-только еще показалось из-за гор, а мы уже вышли к железной дороге: как потом оказалось, между станицей Тоннельной и поселком Горный. Короткая лощинка раздвигала невысокие здесь горы и выходила в широкую долину, которая тянулась на многие километры на восток.

Прямо под нами у дороги, друг против друга, два отдельно расположенных двора с небольшими огородами, два дома. В огороде одного из них копается девушка.

— Николай! Иди к девушке, попроси у нее что-либо поесть и расспроси хорошенько, где фронт, и вообще, что слышно в народе, — приказал мне Батя.

По проходящему рядом с железной дорогой шоссе уже с раннего утра двигались воинские части немцев, поэтому я двигался скрытно, стараясь не показываться из кустарника. Добравшись до цели, я поздоровался с девушкой и попросил продать нам какую-нибудь еду. Девушка ушла в дом и тут же вышла, передав мне сверток с хлебом и традиционными уже для нас солеными огурцами.

— Извини! Другого у меня ничего нет! — сказала она.

Мы чувствовали взаимное расположение друг к другу: может быть, сказывалась наша молодость? И я, еще раз осмотревшись и не видя вокруг никого и ничего опасного для себя, пошел на откровенность:

— Скажи, где сейчас фронт? Ты что-нибудь знаешь об этом? Нам надо перейти фронт к своим, и как можно быстрее!

— Быстро не получится! Да вы просто не перейдете фронт, потому что вы его не догоните! Он уже под Сочи!

— Не может этого быть! Ты слышишь артиллерию? Что же это за стрельба, если фронт не там?

— Ха, стрельба! — видя мое недоверие к ее словам, рассердилась она. — Это стрельба в Новороссийске. В цемзаводах окружен немцами батальон моряков! Там идет последний [232] бой. Вот тебе и артиллерия, и пулеметы, и минометы! А фронт — тю-тю!

Это была неприятная весть, и я, быстро поблагодарив девушку за еду, поспешил к своим доложить.

Выслушав меня, Батя, подумав, сказал:

— Если фронт уже под Сочи, мы туда не дойдем!

Действительно, наши вид и состояние были ужасны. Исхудавшие, голодные — сухари и сахар уже съедены. Немытые, завшивленные, давно не стриженные, заросшие. У Бати и Пузырева отросли усы и бороды. Одежда местами изорвана. Но что внешность! Мы были физически истощены.

— Поэтому я окончательно, твердо решил отделиться с сыном от вас и идти своей дорогой! — продолжил Батя.

Пузырев тут же заявил, что он пойдет в поселок Нижнебаканский. Мы находились от него километрах в семи-восьми. Там, в поселке, проживала его родная сестра, и он решил устроиться у нее.

Мы со Славкой стали думать и рассуждать вслух.

— Возвращаться мне в Анапу нет никакого смысла. Там у меня никого нет! — сказал Славка.

Его отец с работниками горисполкома эвакуировался в Сочи еще задолго до оккупации города немцами, а мать со Славкиной сестрой Тамаркой должна была уехать в станицу Красноармейскую, где у нее было много родственников.

Что с моей мамой и братом Борисом, живы ли они, где они сейчас, — я не знал. Да и опасно было нам идти в Анапу. Очень многие знали, что мы служили в истребительном батальоне и ушли в партизаны.

— Давай, Коля, пробираться вместе к моим родным, в Красноармейскую, — предложил Славка. — Придем туда, мама, родственники помогут нам устроиться на первое время. А как поживем, осмотримся — будем искать и обязательно найдем местных партизан. Недалеко от станицы протекают Кубань, Протока, там плавни, в которых должны быть партизаны! Если что, так мы можем оттуда в Краснодар махнуть! Город большой, найдем подпольщиков и будем с ними заниматься диверсиями. [233]

Это предложение показалось мне убедительным, честным по отношению к принятой нами партизанской присяге, и я согласился без колебаний. Тем более что мне и Славке очень уж не хотелось расставаться друг с другом.

Таким образом, наша маленькая группа, потеряв следы и надежду отыскать оставшихся в живых товарищей-партизан нашего отряда, не сумев найти контакт и влиться в какой-либо другой партизанский отряд, считая невозможным в дальнейшем продвигаться к линии фронта из-за ее удаленности, решила самоликвидироваться. Это было ошибкой. Как выяснилось уже потом, девушка из домика у железной дороги информировала нас неправильно. Она пользовалась недостоверным слухом, а мы так легко поверили ей! В Новороссийске действительно шли бои в цементных заводах, — но не с отдельным батальоном моряков, там был фронт. Значит, перейдя железную дорогу и продолжая идти лесом в горах еще километров двадцать строго на юго-восток, оставляя справа за Маркхотским перевалом Новороссийск, мы примерно у поселка Неберджаевский могли бы сделать попытку перейти линию фронта. А мы этого не сделали! Вместо этого мы решили выйти из леса и идти в дальнейшем на свой страх и риск, кто куда.

По предложению Бати, вырыв яму в осыпавшемся щебне под нависающей скалой, мы закопали оружие. Перед этим мы обильно смазали карабины оружейным маслом из имеющихся у каждого из нас масленок и тщательно завернули их вместе с патронами в порванное на ленты байковое одеяло. Посидев еще с полчаса молча вместе, мы со Славкой (чего тянуть резину?) первыми встали и стали прощаться.

— Мы идем в Красноармейскую, Пузырев в Нижнебаканскую к сестре, а вы куда, Батя, пойдете с Шуркой? — спросил я напоследок.

— Идите, идите! Мы найдем себе дорогу! — опять грубовато ответил Батя. Видно, он тяготился нашим присутствием и рад был побыстрее избавиться от нас. Уже в третий раз за прошедший месяц нас бросали командиры. Было горько и обидно. [234]

Быстро и легко, теперь уже без оружия, мы со Славкой спустились с горы, перешли железнодорожное полотно (здесь оно проходило по невысокой насыпи) и открыто, не таясь, вышли на дорогу. Намеченный нами путь был длинным: пройти надо было очень много километров. Фронт недалеко, все вокруг было густо насыщено немецкими и румынскими воинскими частями. В прифронтовой полосе идти долгое время рискованно, небезопасно, но выбора у нас не было. Надо идти — и мы шли. Пошли мы в сторону крупнейшей станицы на Кубани — Крымской (теперь это город Крымск). Идя по дороге, мы чувствовали себя странно и неуютно. Еще бы! Только-только нас преследовали враги, мы уходили от них, скрывались, схватывались в мелких, жестоких стычках, а теперь эти самые враги проходят, проезжают мимо нас. Вот они, рядом! Мы слышим их свободную от командных выкриков речь, мы чувствуем их запах — незнакомый, чуждый нам, непривычный, тяжелый. Чувствуем то едкий, терпкий дым от дешевых румынских сигарет, то сладковато-пряный, мягкий от дорогих немецких сигар. Немцы, румыны группами, строем, пешком, на подводах, автомашинах, мотоциклах проходят, проезжают, проносятся мимо нас в обе стороны, но больше в сторону Новороссийска. Вот навстречу мимо нас идет румынский обоз. Лошади наши, русские. Прежде чем попасть сюда, на Кубань, румыны прошли Украину, Крым, Ростовскую область, и им было где набрать лошадей. А вот подводы не наши, это «фурманки» — так почему-то их называли. Они с высокими дугами, обтянутые брезентом. Ни дать ни взять — цыганские кибитки на колесах! На каждом передке два-три солдата. Едут, насвистывают, тянут голосом заунывные, грустные мелодии. Везут, видно, боеприпасы, продовольствие, фураж. Мы уступаем им дорогу.

Проходит колонна солдат-румын. Форма какая-то, на наш взгляд, несуразная, цвет ее темно-желтый. На голове не то пилотки, не то фуражки из сукна, с мягким козырьком. Шинели в виде пальто, с двумя рядами пуговиц впереди, на ногах желтые обмотки и ботинки. Все вооружены длинными [235] винтовками, автоматов нет. Общий вид их какой-то подавленный, заспанный.

Обгоняя нас, проносятся две немецкие автомашины. Широкие, с крытым брезентом верхом, на полугусеничном ходу, камуфлированные коричнево-желтой краской. Под брезентом поперек кузова — сиденья в несколько рядов. На них раненые немцы в бинтах: на двух машинах их человек шестьдесят, не меньше. Туда и сюда проносится еще много разных по форме и размеру, собранных со всей Европы автомашин. Бросается в глаза, что многие из них имеют высоко выдвинутые штыри телескопических радиоантенн, а впереди, на бампере, в стороны от фар — выкрашенные в белый цвет шарики на металлических стержнях: габариты, облегчающие въезд автомашин в узкие проходы.

Вперемежку с автомашинами едут и немецкие обозники. У этих добротные, емкие, сбитые из досок подводы. Предусмотрен максимум удобств для ездового: ступеньки, чтобы по ним взойти и сесть на обтянутое кожей полумягкое сиденье со спинкой-перекладиной. Сзади стеклянные габаритные фонари-отражатели. Впереди у сиденья ездового ручка ручного тормоза колес и рядом гильза, в которой торчит вверх длиннейший кнут. По бортам ремнями аккуратно укреплены лопата и кирка. Подводы, так же как и автомашины, выкрашены разводами и пятнами — для маскировки. Впряжены в них такие же громоздкие, как и подводы, крупные лошади-тяжеловозы. У многих ездовых в зубах длинные, изогнутые вниз, свисающие изо рта курительные трубки, горящий табак в которых, чтобы не высыпался, прикрыт металлической крышкой-сеткой. Эти едут не торопясь, как в поле за картошкой. Проносятся запыленные, по-видимому, связные — на мотоциклах с колясками и пулеметами впереди. Вот промчался мимо какой-то фриц-офицер на легком, одиночном мотоцикле.

А вот опять нам навстречу шагает рота румын. Эти одеты по-щегольски, с претензией на шик, в подогнанных мундирах. На головах не пилотки, а огромные береты, сдвинутые на ухо и свисающие до самого плеча. Как они только держатся на голове? На ногах не обмотки, а краги и добротные [236] коричневые ботинки с шипами на подошвах. У некоторых на плече аксельбанты, много разных значков. Видно, какой-то привилегированный род войск. Эти идут весело, бодро, слышится смех, шумные восклицания. Ничего, идите, идите! Еще 20 километров — и вы будете в Новороссийске. Там наши моряки быстро собьют с вас спесь, сволочи!

Проходят по дороге и гражданские, наши советские люди. Больше женщины пожилого возраста с кошелками, узлами на плечах, с ними дети. Мы сходим с дороги за кювет, потому что навстречу нам идет колонна военной техники немцев. Мощные автомашины с орудиями на прицепе, размалеванные краской бронетранспортеры, два-три танка, машины, набитые солдатней в кузовах. На всей технике этой колонны нарисованы знаки — прыгающая пантера. По-видимому, это отличительный знак воинской части. Вот так мы и идем среди врагов. На нас мало кто обращает внимание. Им не до нас!

У развилок дорог, на перекрестках, стоят солдаты полевой жандармерии. В касках, в серых от пыли плащах с крылаткой на спине, с огромными металлическими бляхами от плеча до плеча на массивных цепях, свисающих с шеи на грудь. На бляхах выделялся тисненый орел, держащий свастику в когтях, и какая-то надпись по периметру. Рядом с жандармами стоят такие же серые, тяжелые, запыленные мотоциклы. Фрицы зло, подозрительно пронизывали взглядом каждого проходящего русского. Некоторых по каким-то им одним известным причинам они останавливали, требовали предъявить документы, что-то расспрашивали.

Идти по дороге было все же рискованно. В любой момент нас могут остановить, задержать, и хорошо для нас это кончиться не могло. Но надо было рисковать, и мы так и шли, внутренне напрягшись, ожидая окрика, относящегося к нам. И дождались...

Это случилось у станицы Нижнебаканская, через которую мы должны были пройти в сторону Крымской. Если по дороге шло много войск, то станица была просто запружена ими. Здесь были одни немцы, румын не было видно. Была середина дня, обеденное время. Дымились во дворах или [237] просто у заборов домов на улице походные кухни. Солдаты-повара в белых колпаках и нарукавниках, возвышаясь над стоящими в очереди, красные, потные от горячих котлов, разливали черпаками пищу в подставляемые солдатами плоские, впервые нами увиденные котелки. Стоял густой дух вареного гороха в супе, жирно блестели куски свинины в картошке, накладываемой поварами на второе в крышки котелков.

На обочине дороги, в кюветах, под заборами, на самой дороге — везде полным-полно сидящих, обедающих солдат.

— Вот бы сейчас сюда пару наших самолетов с бомбами! Много они здесь наваляли бы фрицев! — тихо говорю я Славке, обходя сидящих немцев.

Неожиданно для себя мы попали в самую гущу фрицев, но поворачивать назад уже было нельзя, и мы продолжали идти, стараясь казаться непринужденными. Некоторые солдаты пообедали, разделись до пояса, греясь под лучами уже осеннего, но еще теплого солнца, курили, громко говорили между собою. Другие разулись и сушили носки, не стесняясь искали в своем белье вшей и били их. Некоторые обращались к нам, спрашивая что-то на своем языке, но мы делали вид, что не слышим их, продолжали быстро идти. Нервы были натянуты до предела.

Вдруг сзади нас громкий голос чисто по-русски, без какого-либо акцента, произнес:

— Эй! Инженеры! Стойте!

Я, продолжая идти, чуть-чуть, незаметно обернулся и увидел позади стоящего посреди шоссе высокого немца в полной армейской форме. Он смотрел на нас, и его приказ был явно обращен к нам.

— Не поворачивайся! Может, отстанет! — шепчет мне Славка.

— Инженеры! Стоять на месте! — уже более громко и твердо крикнул фриц.

Нам ничего не оставалось, как остановиться и повернуться к нему.

— Куда идете? Кто такие? — спросил он, подходя. [238]

Надо сказать, что еще до выхода из леса на дорогу, предвидя, что рано или поздно нам придется отвечать на вопросы о том, кто мы такие и куда идем, мы со Славкой сочинили легенду о себе и договорились между собою при любых обстоятельствах на допросах рассказывать только ее. Она, легенда, была такова: мы оба родом из станицы Красноармейской, там и сейчас живут наши родители. За год до оккупации мы бросили школу и пошли на заработки в Новороссийск. Трудно было найти какую-либо работу, и в конце концов мы устроились грузчиками на цемзавод «Пролетарий». Работали до подхода фронта, пока не закрылся завод. Жили в общежитии. Сейчас, потеряв при бомбежке свои личные вещи с документами и все заработанные деньги, мы возвращаемся домой к родителям. Вот и все!

Это было лучшее, что мы могли придумать. Кто сможет отрицать или проверять, правда ли, что мы работали на цемзаводе? Никто! Там сейчас идут жестокие бои. Кому охота будет проверять, действительно ли наши родители живут там, где мы говорим? Думаем — никому! Вот эту нашу легенду мы и рассказали впервые остановившему нас немцу. Он выслушал нас с иронической гримасой на лице и сказал:

— Вы все врете! Вы из леса! Или сбежали из лагеря!

— Какой там лагерь еще? Из какого леса? Мы работали в Новороссийске и идем домой! Наши мамы там, дома, очень волнуются за нас! — затараторили мы.

— Вы врете! — повторил немец. — Посмотрите на себя — вы же в полувоенной форме! Противогазные сумки на вас! Одеяло в скатке! Как только вас до сих пор не задержала полевая жандармерия?

Сидящие рядом на дороге солдаты не понимали нашего разговора, не знали языка, но с любопытством смотрели и переговаривались между собою, показывая на нас друг другу.

— Ну, вот что, хватит болтать! Идите к вашим мамам, они вас заждались! — неожиданно для нас закончил немец. — Идите и впредь не попадайтесь немцам!

И уже в спину нам: [239]

— А от военных вещей поспешите избавиться!

Все произошло так быстро, что мы и не осознали по-настоящему всю опасность, угрожавшую нам только что. Рассуждать о случившемся и удивляться поведению немца мы начали, пройдя уже квартала два по все той же дороге, главной улице станицы. Здесь, ближе к окраине, немцев не было.

Кто же это был? Кто говорил с нами? Это немец, он в полной военной форме! Но тогда почему он так отлично говорит по-русски? И почему напоследок он сказал нам: «Идите и не попадайтесь немцам!» Если это был русский, предатель Родины, служащий в немецкой армии, то почему он в таком случае не задержал нас? Такие сволочи любят выслуживаться, и, задержав нас, он был бы рад благодарности, полученной от немцев. Тогда, если не немец и не предатель и при этом русский, то он наш советский разведчик, надевший армейскую форму врага? Тоже нет, поскольку если он был разведчиком, то не устроил бы этот спектакль на дороге в окружении солдат, привлекая их внимание к себе и к нам слишком уж громким разговором!

Сколько мы ни рассуждали со Славкой, ничего не могли понять. Ну и не надо! Главное — мы легко отделались и теперь, свернув в переулок и выйдя к огороду ближайшего дома, укрылись в тень бузины, сели передохнуть.

— Мы и вправду пентюхи! — говорит Славка. — Зачем мы тащим на себе эти военные вещи? Надо послушаться совета этого «немца» и выбросить все лишнее!

Так мы и сделали: выбросили противогазные сумки с флягами в них, вещмешок. Одеяло в скатке пока оставили. «Выменяем на харчи!» — сказал я. Табак-махорку из вещмешка мы пересыпали себе в карманы. Думали: куда деть ножи-финки? Выбрасывать было жаль, дорога впереди еще длинная, мало ли что? Мы спрятали их в чехлах сзади за спиной, на поясах с внутренней стороны брюк, и договорились, что если придется пускать в дело ножи, то сигналом будет движение руки кого-либо из нас за спину.

Голод давал о себе знать, и мы, передохнув, теперь уже [240] налегке, поднялись и пошли в ближайшие дворы просить у жителей что-либо поесть.

Редко где увидишь во дворе мужчину. Война подобрала молодых, а пожилые, по каким-либо причинам оставшиеся еще дома, старались не показываться на глаза. Только и видишь женщин, детей!

Мы все еще не привыкли просить вот так, просто, поесть. Было стыдно, но, перебарывая себя (куда денешься!), просишь. Язык не поворачивался сказать: «Дайте поесть, тетя!» Чтобы хоть чуть-чуть сгладить неловкость и не было так стыдно, я обычно говорил так:

— Тетя! Продайте, пожалуйста, нам что-нибудь поесть!

Потом нам со Славкой, а позже и мне одному еще много пришлось просить, и надо сказать, что очень многие в то тяжелое время делились последним куском хлеба с просящими, совершенно незнакомыми людьми! Но были и сволочи — такие за кусок хлеба, за «кочан» кукурузы старались содрать с тебя все, вплоть до грязной, вшивой рубахи, не брезгуя этим.

В одном из дворов за наше байковое одеяло хозяйка согласилась накормить нас: подала в мисках борщ с куском курятины каждому, а закусить поставила арбузный мед — бекмез, и еще дала по чашке взвара. Наелись мы плотно, сытно, хорошо. Поблагодарили хозяйку, оставили ей свое одеяло и ушли.

— Если вот так, только за вещи нам будут давать поесть, то в следующий раз придется отдавать штаны, — шутил Славка, — лишнего у нас больше ничего нет!

Идя по станице, мы видели много расклеенных, написанных от руки печатными буквами или отпечатанные типографским способом приказов немецкого коменданта. На стенах домов, на заборах, на столбах, — везде приказы. Содержание почти одинаковое во всех: всем вновь прибывающим в станицу являться к коменданту и атаману для регистрации. Без разрешения коменданта никого не пускать к себе на ночлег. Хождение по улицам разрешается только с 6 часов утра и до 6 часов вечера. Было там и много разных предупреждений [241] и распоряжений. А за нарушение, невыполнение приказа наказание одно — расстрел!

Время шло к вечеру, до комендантского часа оставалось еще полтора часа, и надо было думать о ночлеге. Мы стали заходить во дворы и проситься пустить нас на ночь, но все боялись, и никто не пускал нас к себе в дом. На нашу просьбу о ночлеге люди отвечали одинаково: «Без разрешения коменданта мы не пустим. Ночью возможны облавы, проверки. За нарушение приказа и нас, и вас расстреляют. Идите от греха, с богом!»

Нам ничего не оставалось, как поспешить в оставшееся до 6 часов время уйти из станицы. Вскоре наступили сумерки, затем стало совсем темно и холодно. Мы решили перейти железную дорогу недалеко от станции и, углубившись в лес, пробыть там до утра, пусть даже без сна. На голой, холодной, скалистой земле, под кустом уже не заснешь! Переходя через рельсы, мы увидели в стороне от станции, в тупике дороги маленький кирпичный домик. В таких домиках обычно жили и выполняли свои обязанности стрелочники, путевые обходчики.

— Слава! Давай зайдем к железнодорожнику и попросимся у него в домике переспать до утра! Он нам не откажет!

— Давай зайдем! — согласился Славка. — Железнодорожники всегда были за нас, за Советскую власть, за революцию. И в книгах об этом много написано, и в кино часто показывают. Он нас не выдаст!

Мы подошли к домику, стукнули в дверь и вошли, здороваясь. Одна комнатка, одно завешенное куском грязного брезента окно для светомаскировки. Небольшой стол, на нем стоит ярко светящая самодельная карбидная лампа из тыквы и консервной банки с впаянным в нее пустым винтовочным патроном, кирзовая сумка с истертыми боками. Рядом с нею бутыль с самогоном, стаканы, куски хлеба, лук. За столом двое. Один в форме железнодорожника, другой, одетый по-граждански, полицай. На рукаве повязка с надписью «полицай» и красной печатью — орел со свастикой под ней. На коленях у полицая немецкий автомат. [242]

— Чого трэба? — глядя пьяными глазами на нас, спросил железнодорожник. — Чого шукаетэ?

Мы поняли, что влипли капитально и отступать некуда.

— Мы хотели у вас погреться, переночевать. Идем издалека, из Новороссийска! — начал Славка.

— Почему не ночуетэ у станыцы? — перебил его полицай, тяжело ворочая языком от перепития.

— Нас никто не пустил без разрешения коменданта, — продолжал Славка. — А комендатура не работает, поздно уже!

— Стэпан! — обратился железнодорожник к полицаю, зло посмотрев на нас. — Воны брэшуть! Воны из лису, партызаны! Мабудь развэдчыкы! Йих трэба задэржаты! — сказал он, вылезая из-за стола.

— Я мыгом сходю за гасподыном хвельхвебэлем, а ты туточки посторожуй и их! — Он плеснул из стакана самогон в рот, нюхнул хлеб.

— У-у, гамсэлы проклятии! — замахнулся на меня, проходя мимо, железнодорожник. — Сичас вы всэ скажэтэ гасподыну хвельхвебэлю! Сторожи добрэ, Степан! Мать их!.. — И он вышел в темноту.

— Сидайтэ на лавку! — приказал нам полицай, начав икать. Голова у него от перепоя уже не держалась на шее, падала на грудь, и он каждый раз, потряхивая ею, тяжело дышал.

Я увидел, что рука Славки потянулась за спину, и все понял.

— Закурить можно? — спросил я полицая.

— А што у тэбэ есть? Самосад чи цыгарэты?

— Махорка у меня. Солдатская махорка! Могу тебе дать! — говорю, вытаскивая не спеша полную пригоршню ее из кармана.

— Д...авай! — икнув, сказал полицай.

Я поднялся, чувствуя за своей спиной, как подобрался Славка, и, протягивая руку с махоркой вперед полицаю, шагнул к нему. Короткий бросок рукой — и вся махорка летит ему в глаза! [243]

— A-a-a! — завопил полицай. Бросив автомат, он схватился за глаза. Молнией снизу-вверх, в горло, мелькнула финка в руке Славки, и крик захлебнулся.

Я успеваю схватить автомат, оттянуть затвор; Славка шапкой полицая гасит лампу. Мы бросаемся к двери, но поздно. За дверью топот, разговор, голос железнодорожника:

— Туточки воны! Туточки!

Дверь распахивается, — на пороге силуэты двух немцев: один за другим. Даю длинную очередь из автомата, не целясь, прямо в дверной проем, — немцы валятся один на другого! Быстро, прямо по ним, мы выскакиваем наружу, за дверь.

— Партизаны! — кричит железнодорожник, оставшийся в живых и удирающий теперь в темноту, в сторону станции. — Партизаны!

— Ушел, гад!

Шум, поднятый нами, его крики были услышаны, кругом поднялась стрельба осветительными ракетами. Мы не знали, что на ночь станция и прилегающая к ней территория, на которой размещались железнодорожные пути, оцеплялась постами. И вот теперь они ракетами осветили все вокруг.

Времени раздумывать у нас не было. Мы бежим в сторону гор, леса: то падаем, то снова бежим. С ближайшего поста нас заметили, и в нашу сторону летят трассы пуль. Слева, с соседнего поста, наперерез, бегут трое солдат. Они совсем уже близко.

Перед нами опрокинутая с рельс дрезина. Приостановились, переводя дух.

— Сейчас я их гранатой! — говорит Славка, — И бежим, была не была!

«Откуда у него граната?» — успел подумать я. Вижу, как он взмахнул рукой и бросил гранату в совсем уже близко подбежавших немцев. Двое завалились, третий пытается встать. Мы выскакиваем из-за дрезины, я даю очередь из автомата почти в упор по всем трем. Бежим, и вот он лес — наше спасение! [244]

С ходу, не останавливаясь, задыхаясь от быстрого бега, мы поднялись на невысокую вершину горы и там попадали на землю, совершенно обессилев. Отсюда, с горы, была видна почти вся территория станции. Никакой погони за нами не было. Стрельба начала затихать, только изредка выстреливались постами одна-две осветительные ракеты. Вышла луна, стало светло. Меня всего била нервная дрожь. Тряслись ноги, руки, все тело. Я посмотрел на Славку, — а он тоже весь трясется.

— А ты здорово... ему махорку... в глаза! — говорит Славка каким-то незнакомым для меня дрожащим голосом, заикаясь. — А потом... с автомата! А? Ха-ха-ха!

— А ты... финачомего... полицая! Ха-ха-ха! А потом... гранатой... тех трех! Ха-ха-ха! — смеялся я уже в истерике.

— Дед, железнодорожник, сволочь... кричал... «партиза-аны! партиза-аны!» — это Славка. — Ха-ха-ха!

Мы хохотали во весь голос, катались по земле, держась за животы. Текли слезы по лицу, а мы хохотали безудержно, не способные остановиться. Уже ничего не говорили, а посмотрев друг на друга, опять заливались хохотом. Вдруг Славка остановился, перегнулся в поясе, схватился за ветку куста, на секунду затих, и... его вырвало. Это был конец нашей истерики. Мы присели на землю. Наступила слабость, разбитость. Было ощущение какой-то пустоты внутри, подавленность. Только посидев так, молча, некоторое время, мы начали окончательно приходить в себя.

— А... откуда у тебя граната, Слава? Где ты ее взял? — спросил я тихо.

— Когда гасил шапкой лампу, в сумке на столе увидел гранату, успел выхватить ее, — ответил он так же тихо.

— Она нас здорово выручила! Если бы не она... — сказал я. — Ты, Слава, мировой парень! Слушай, давай не идти сейчас в Красноармейскую! Туда мы всегда успеем. Может, там и нет в плавнях партизан? Что нам тогда делать? Идти в Краснодар и искать подпольщиков? Тоже темное дело! Давай это оставим для себя как запасной вариант. Лучше будет, если мы еще раз попытаемся перейти фронт к нашим! [245]

Ты же слышал, в станице говорят, что фронт совсем близко в горах, у какой-то станицы Неберджаевской. Километров десять отсюда. Это совсем недалеко! Вон как слышно артиллерию! Слава, мы же комсомольцы и не должны уходить от борьбы с врагом! — говорю я.

— Что ты меня уговариваешь! Я сам хотел тебе это еще вчера сказать! Давай сейчас, пока ночь, пойдем к станице. Утром попросим у кого-нибудь поесть и двинем к фронту. А если опять будет неудача, то тогда — что поделаешь, махнем в Красноармейскую!

Так мы и решили. Сделали большой крюк, обходя станцию, перешли железную дорогу и шоссе, оставляя станицу справа от себя, и вышли на ее юго-западную окраину. Потом дремали, дрожали от холода, дожидаясь утра и восхода теплого солнца.

Утром Славка пошел раздобывать еду. Пока он ходил, я внимательно, теперь уже в спокойной обстановке, осмотрел так неожиданно и удачно приобретенный автомат. Это был знакомый мне немецкий пистолет-пулемет «МП-38» фирмы «Ерма». Устройство, правила разборки и сборки его мы изучали еще зимой 41-го года в истребительном батальоне. Правда, стрелять из него тогда не пришлось — не было патронов к нему. Он имел прямой сменяемый магазин на 32 патрона, откидной металлический приклад. Вот только ручка взвода затвора была расположена как-то не с руки — с левой стороны.

Я протер, почистил его, посчитал оставшиеся патроны в магазине. Их осталось восемь штук. Это мало, но во всяком случае лучше, чем ничего не иметь.

Слава сходил удачно и быстро вернулся, принеся полбуханки хлеба, вареной картошки в мундирах, кусочек сала и несколько яблок.

— Тетка попалась добрая! — сказал он. — Все плакала и причитала, пока собирала мне продукты. Муж ее в армии, где-то воюет, а сын, чуть старше меня, как она говорит, где-то тоже, наверное, скитается. Как уехал еще в прошлом году в Краснодар учиться, так с тех пор нет от него никакой [246] весточки. «Можэ, його вжэ и нэма вжывых? А можэ, вин ось так, якты, ходэ и просэ гдэсь йисты?» — плакала она.

Позавтракав, мы двинулись лесом, горами на юг. Шли напрямую, не обходя еще невысокие здесь горы, перебираясь хмеречью через глубокие лощины. Солнце поднялось уже высоко, пригрело, и нас потянуло на сон. Это и не удивительно: в прошедшую ночь нам было не до сна. В середине дня, укрывшись подальше в чаще леса и удобно устроившись там, мы поспали часа два и, проснувшись, пошли бодрее. Немцев пока не было видно, но изредка в той стороне, куда мы шли, возникала стрельба. Фронт был, по нашим соображениям, уже совсем недалеко. Это нас подбадривало, хотя в душе возникали тревожные сомнения: сможем ли мы перейти его?

Мы прошли еще километра два, и вдруг справа, почти рядом с нами, послышались громкие команды на немецком языке, и тут же загрохотали орудия крупного калибра. Попадав на землю, мы начали осторожно осматриваться, не высовываясь из кустарника. Недалеко, на большой поляне, оказались немецкие артиллерийские позиции. Открыто, не вкопанные в землю, стояли несколько дальнобойных орудий, наполовину прикрытые сверху маскировочной сеткой. Немцы-артиллеристы без суеты вели частый огонь из этих орудий.

Мы слишком увлеклись, потеряли осторожность, — и наше счастье, что не напоролись на эту батарею. Теперь уже не торопясь, внимательно осматриваясь и прислушиваясь, мы сдали несколько влево и опять забрались подальше в густую хмеречь. Дальше мы решили не идти, а ждать вечера, темноты. По всему видно было, что передовая где-то уже близко. Отчетливо было слышно стрельбу пулеметов, уханье долбивших землю снарядов, хлесткие взрывы мин. Только дождавшись полной темноты, мы стали осторожно спускаться с горы в лощину, которая, быстро сужаясь, извиваясь, вела куда-то на юго-запад. Примерно туда нам и надо было. Шли мы медленно, осторожно, ориентируясь по еле заметной в темноте тропке вдоль сухого русла ручья. Потом из-за гор показалась луна, и двигаться стало легче. [247]

Неожиданно я каким-то «шестым чувством» почувствовал кого-то впереди. К тому же там что-то звякнуло. Момент — и мы в два прыжка оказались у левой стенки обрыва. Там оказались вырытые прямо в стене небольшие пещерки-землянки, и в одну из них мы юркнули, притаившись и выглядывая в дверь. Чувство не обмануло меня: из темноты на тропе показалась группа немцев — человек пять-шесть. Они медленно шли и тихо перебрасывались фразами. Поравнявшись с нами, немцы свернули с тропы и направились прямо к нам. Мы замерли. Бежать было невозможно.

«Влипли!» — подумал я.

Солдаты останавливаются совсем рядом с нами, не более как в трех метрах. Старший что-что сказал и сам, вместе со всеми остальными, вошел в дверь землянки, находящейся рядом с нашей. Наверное, та была более просторной, а они бывали здесь раньше и знали это. Шедший сзади солдат неожиданно остановился, повернулся и, сделав два шага к нам, стал у нашей двери, расстегнул штаны и начал мочиться чуть ли не на нас. Он постоял еще минуту, прислушиваясь, и пошел к своим, но в землянку не зашел. Оттуда послышался приказ, и он остался у входа снаружи. Мы затаились, прижавшись друг к другу. Немец стоял так близко, что мы чувствовали запах гуталина от его сапог.

В землянке у немцев чиркнула зажигалка, блеснуло пламя, потянуло дымом от сигарет. Слышался негромкий разговор, кто-то засмеялся. Покурив, немцы опять вышли на тропу, один из них выстрелил вверх из ракетницы зеленой ракетой, и они пошли дальше в тыл. По-видимому, это был условный сигнал, что все вокруг тихо и спокойно. Только тогда мы поднялись и, обняв друг друга за плечи, стояли некоторое время, вглядываясь в темноту.

— Надо идти! — шепчет Славка. — Пока тихо, надо идти!

Мы быстро идем дальше. Лощина еще более сузилась, и расстояние между склонами составляющих ее гор теперь не более ста метров. Слева мы слышим говор немцев и бросаемся с тропы вправо. Оттуда до неправдоподобности близко к нам вдруг открывает огонь пулемет. Трассы его пуль несутся прямо туда, куда мы, согнувшись, петляя, перебежками [248] от куста к кусту, бежим от скалы к скале. В небо взвилась осветительная ракета. Мы падаем на острые камни сухого русла ручья и, когда ракета уже догорает, видим впереди себя проволочное заграждение.

— Там наши! — радостно и громко шепчу я Славке в ухо.

— Бежим!

Несколько шагов — и мы падаем уже рядом с проволокой заграждения. Всполошившиеся фрицы успокоились, стрельба смолкла. Опять темень и настораживающая тишина; со стороны наших тоже ни ракет, ни выстрелов.

Мы потихоньку пробуем оторвать проволоку, но ничего не получается, она прибита добротно. Пробуем сорвать проволоку второго ряда — безрезультатно. Обидно до слез! Ведь наши уже рядом, осталось пробежать, может быть, пятьдесят-сто метров!

— Давай подальше, там проволока должна провисать, мы подымем ее! — шепчет Славка.

Поползли. Дальше невысокий, но крутой обрыв. Я подсадил Славку, он благополучно вскарабкался наверх и подал руку. Держась за нее, я подтягиваюсь. И вот когда я был почти наверху, автомат, который я только что забросил на ремень за спину, освободив себе руки, зацепился за проволоку. Славка, не зная этого, приподнявшись на коленях, резко дергает меня вверх, проволока натягивается, звенит, и мы оба катимся, падаем с обрыва вниз. Посыпались камни. Немцы услышали, и... началось! В нашу сторону летят осветительные ракеты, становится светло, как днем. Слева и справа со склонов гор, образующих лощину, ударили крупнокалиберные пулеметы из ДЗОТов. Эти два ДЗОТа перекрывали кинжальным огнем вход в лощину. Немцы нас еще не видят и весь свой огонь сосредоточили за проволоку, на нейтральную полосу. Там море огня! Наверно, они считали, что кто-то уже ушел за проволоку, и не жалели патроны. Всполошились они не на шутку, — надо немедля уходить! Мы вскочили и при кратком затемнении после вспышек ракет, низко пригибаясь, устремились тем же путем, каким только что пробирались сюда, — назад в тыл, в темноту. [249]

Вокруг нас проносились огненные трассы пуль. Нервы наши не выдержали, и мы бежали уже не таясь, в открытую, лишь бы подальше от этого ада. Вспышка осветительной ракеты совсем рядом, нас заметили...

В ярком свете мы видим нескольких бегущих к нам фрицев. Они не стреляют, хотят взять живыми! Один вырвался вперед — и вот он совсем близко, что-то кричит нам. В грохоте слов не разобрать. С ходу я даю по нему очередь из автомата, солдат падает. Патронов в магазине больше нет, я бросаю ненужный теперь автомат и прыгаю в какую-то расщелину, за мной Славка. Мы выскакиваем на косогор и по нему скатываемся куда-то вниз. Немцы отстали. Наверху мы слышим их автоматные очереди, но стреляют уже не в нас. С минуту мы лежим, переводя дух, потом вскакиваем и снова быстрей, быстрей, подальше от передовой. Постепенно стрельба сзади стала затихать и, наконец, прекратилась совсем.

Теперь мы пошли уже шагом, стараясь держаться северного направления. К тому времени, когда у нас за спиной и справа начало бледнеть небо, мы были уже далеко от линии фронта. Спокойно продумав все наши действия при попытке перейти передовую, мы сделали вывод, что действовали правильно. Просто нам не сопутствовала удача!

— А может, наоборот, нам повезло! — говорит Славка. — Может, за колючей проволокой было минное поле, и мы подорвались бы на нем!

— Это правильно! — согласился я, хотя в душе осталось чувство неудовлетворенности.

Мы слишком устали. Сколько уже дней бродим по лесу в горах, сколько нами уже перенесено невзгод! Едим всухомятку от случая к случаю, все время голодные или полуголодные. Да что еда — воду пьем не всегда чистую и не вдоволь! Завшивели, грязные. Забыли, когда мылись. Тело зудит от грязи и вшей, ноги потерты. Спим большей частью днем, когда греет солнце. Ночью уже холодно, и спать на голой, каменистой земле невозможно. Сон под крышей дома, в мягкой, чистой постели, в тепле — это воспоминание о чем-то далеком... [250]

После двухчасового отдыха мы пошли назад к шоссе, к железной дороге, откуда вчера начали свой путь к линии фронта. К вечеру, усталые, измотанные длинным переходом, мы подошли к каким-то домам и, не заметив ничего опасного и подозрительного для себя, вошли в первый же двор.

Во дворе мальчишка, немного моложе нас.

— Как тебя звать, пацан? — спросили мы его.

— Петр! — ответил он, с интересом посматривая на нас.

— А как ваш хутор называется?

— Цэ ни хутор, а поселок Горный!

Вот это да! Мы со Славкой посмотрели друг на друга. Значит, мы пришли туда, откуда начинали свой путь, выйдя из леса.

— Скажи, Петр! У вас немцы здесь есть?

— Нэма! Тильки у дорози, у соши живут два полицая. Та румыны-обозники вже дня тры, як живут у тих полицаев! А так нэма никого!

В калитку во двор вошла женщина.

— Вот и мамо моя — Катэрина Сергеевна!

— Здравствуйте, Екатерина Сергеевна!

— А вы вже знаетэ, як менэ зовуть! — с доброй улыбкой сказала хозяйка. — Цэ мобудь Петро вже успил доложить вам! Ну, здравствуйте!

— Нам далеко идти. Можно у вас отдохнуть? — начал я не совсем смело.

— И переночевать? — бодро добавил Славка.

Хозяйка внимательно и серьезно осмотрела каждого из нас в отдельности, немного подумала и сказала:

— Што же, отдыхайтэ! Божэ ж мий! На кого ж вы похожи! Грязни, рвани!., идить у сарай и скидовайтэ всэ! А я мыгом буду грэть воду! — засуетилась она. — А вы из сараю нэ выходьтэ, щоб вас никто не бачив! А то люды всякы бувають! Пэтро, нэси йим щось батькино одэться, нэ будут же воны голи сидэть у сараи!

Переодевшись в одежду, не совсем подходящую нам размерами, свою мы отдали хозяйке, а пока она стирала, кипятила ее, помылись от души! К вечеру наша одежда была [251] выстирана и высушена. За столом хозяйка спросила, кто мы такие и куда идем, и мы начали рассказывать свою легенду. Нам было стыдно ей врать, мы сбились, смутились, она поняла нас и сказала:

— Сейчас люды нэходють без дила. Можэ, горэ и заставляя итьти, можэ, яки нужни дела! Идить, хлопчики, куда вам надо, я нэ буду спрашувать вас. Тильки я бачу, шо вы з лису прийшлы! Ну и добрэ! Помогай вам бог!

Мы вышли из хаты. Было темно, тихо, только на юго-западе, все там же, в Новороссийске, била артиллерия.

— Ты чего ерзал за столом, что ты хотел сказать? — спросил я вышедшего с нами во двор Петьку.

— Хотив, да не сказав. Боявся мамки! — ответил он. — Я бачу, шо вы партызани, и хочу идты з вамы! Я тож хочу воеваты з нимцами!

— Ты, Петро, угадал. Мы партизаны, но взять тебя с собою не можем. А партизанить ты можешь и здесь. Правда, одному это делать несподручно. У тебя есть хороший друг, которому ты мог бы доверять все, как самому себе?

— Е, Витька Марченко!

— Вот и партизань с ним! Делайте все, что только может навредить немцам и румынам. На станции подсыпайте песок в буксы колес вагонов, разбивайте из рогаток фонари стрелок и семафоров. Если увидите где телефонный кабель, — вырезайте из него куски подлиннее.

— А я вже хотив им врэдить, та ще ни успел! Хотив положыть на рельсы тормозни башмаки, щоб вагоны сошли з рельс! — лукаво улыбнулся Петька.

— Какие еще башмаки? Где они у тебя? — разом встрепенулись мы со Славкой.

— Я йих прынес сдороги и сховав ось тут, у сараи!

Петька пошел к сараю, повозился там и вынес эти самые тормозные башмаки. Мы их увидели впервые, но сразу поняли, что к чему. Башмак — это толстая металлическая полоса шириною по размеру рельса и длиною с полметра. Боковые кромки полосы загнуты книзу, чтоб она не съехала с рельса. Сверху, ближе к одному из концов полосы, намертво приварен такой же металлический выступ 15–20 сантиметров [252] высоты, сзади выступа — ручка для переноски. Вот и все нехитрое его устройство.

— А если их установить сразу два, на оба рельса... — глядя на башмаки, задумчиво рассуждал Славка, — и постараться упереть их концы в стык рельс, а в стык вставить вот этот топор для упора, — Слава показал на валявшийся здесь же, у станы сарая, ржавый топор без топорища, — то...

Мы отлично поняли друг друга.

— Петька, ты мировой парень! Мы у тебя забираем башмаки и топор!

— А як же я? — обиделся он. — Вы самы будэтэ робыть?

— Сами, Петька! Ты не обижайся на нас! Вы с Витькой еще что-нибудь придумаете!

Мытые, чистые, сытые, мы впервые за много-много дней наших скитаний крепко заснули под крышей, на мягкой, теплой соломе. Но не надолго: поднялись мы в два часа, задолго до рассвета, и, прихватив башмаки и топор, тихо вышли со двора. Огибая соседей с восточной стороны, мы быстро направились к железной дороге, благополучно перешли шоссе и — вот она, железная дорога!

Ночью движение по ней было не меньшим, чем днем, а может, даже и большим. Поезда шли поочередно: проходит состав из Тоннельной в сторону Крымской, и тут же после него идет поезд из Нижне-Баканской в сторону Новороссийска, и так далее. Железная дорога охранялась постами только на станциях и разъездах: видно, потому, что никаких диверсий на дороге до сего времени не было. К тому же рядом с железной дорогой, параллельно ей, в этом районе шла шоссейная дорога Новороссийск — Краснодар, а по ней почти непрерывно шли, двигались к фронту войска. Железная дорога проходила по высокой насыпи, то врезаясь в крутые склоны гор, то огибая их, и выходила здесь на открытую местность, чтобы через километр-два вновь уйти в горы. На всем своем протяжении она шла если не среди леса, то, во всяком случае, среди высокого, густого кустарника. Поэтому подойти к ней незамеченным было совсем не трудно, тем более ночью. Лежа у самой дороги в кустах, мы наблюдали проходящий мимо в Нижнебаканскую эшелон. Поезд был [253] без огней, за исключением самого паровоза, у которого впереди тускло светили по бокам две фары. Свет от них был настолько слаб, что машинист, наверно, далее 10–15 метров вперед ничего не увидит в темноте. Скорее всего, они светили для того, чтобы было видно сам паровоз.

После прохода последнего вагона мы быстро вскочили и побежали к ближайшему стыку рельс. Вот он! Пытаемся всунуть лезвие топора в стык: он входит, но слабо — щель узкая. Бежим к следующему стыку — здесь она шире! Топор хорошо вошел и сел на планки, скрепляющие болтами и гайками рельсы. Мы устанавливаем тормозной башмак с упором в топор, а на другой рельс башмак ставим без какого-либо упора. Надеемся, что он и так выполнит предназначенную ему роль.

Теперь мы бросаемся прочь с дороги, но не уходим, решив дождаться шума приближающегося поезда. Мы-то установили башмаки с расчетом, что поезд будет идти на фронт, в сторону Тоннельной, а если он будет с противоположной стороны, то придется разворачивать их в другую сторону!

Прошло совсем немного времени, и послышался, наконец, шум идущего эшелона. Да, он идет в Тоннельную, мы установили все правильно, можно уходить. Быстро поднимаемся в гору. Быстрей, быстрей от дороги! Шум поезда все ближе, ближе... Вот уже совсем под нами, и вдруг... Грохот, скрежет, лязг буферов вагонов!

— Что-то получилось! — радуюсь я. — Если даже и не сошел поезд с рельс, то все равно панику наделали!

— Почему не сошел? Должен сойти с рельс! — обижается Славка.

И тут началось... Как всегда при панике, беспорядочная стрельба, крики, осветительные ракеты!

— Жаль, что мы не видим, не знаем, что мы наделали. Даже обидно! Старались ведь! — ворчит Славка.

Продираться кустарником в темноте нам не хотелось, мы жалели свою одежду. Вместо этого, отойдя от места нашей диверсии с километр, мы спустились с гор вниз, опять на железную дорогу, и пошли по ней. Встреча с немцами на [254] дороге ночью исключалась: пешком они не пойдут, а патрульную дрезину мы услышим заранее и успеем скрыться с дороги. Шли мы быстро и к утру благополучно подошли к Нижне-Баканской. И сколько мы шли по железной дороге, движения поездов по ней не было. Значит, дорога на некоторое время выведена из строя! Сознание того, что это сделали мы, воодушевляло нас.

Мы сошли с насыпи дороги, проскочили шоссе и задами дворов вошли в одну из улиц станицы. Теперь мы шли медленно, не торопясь, — тянули время, чтобы улицы побольше наполнились людьми. Подходя к главной улице, по которой еще совсем недавно проходили, мы неожиданно наткнулись на едущего на велосипеде полицая с автоматом на груди.

Подъехав к нам, он остановился, спросив:

— Кто такие?

Нам ничего не оставалось, как сделать смиренный вид и начать рассказывать свою легенду.

Поверил он нам или нет — не знаю, но сказал, выслушав:

— Вы хотите идти через Крымскую. Так вот — вы не пройдете через нее. В ней много немецких войск, на улицах много постов. Всех, не имеющих пропусков на хождение, задерживают. Я вам советую сейчас пойти к атаману станицы, он вам оформит пропуску немца-коменданта. Идите! Через два квартала, справа, кирпичный дом у дороги — там комендант и атаман! — сказав это, он поехал своей дорогой.

Мы сошли с дороги, сели на скамейку у калитки какого-то дома и стали думать, как нам поступить в данной обстановке. Соблазн получить пропуск был большой. Но надо рисковать, хотя вот так, запросто, идти в комендатуру боязно. Поколебавшись, мы решили пойти к комендатуре и присмотреться к обстановке со стороны, на месте разобравшись что к чему, — а потом уже решать, идти ли к атаману.

Вот и комендатура. Кирпичной кладки дом старой постройки, на стене дома, у калитки во двор, вывеска на фанерном щите: «Немецкий комендант» и ниже: «Атаман». Вход со двора. Мы входим в калитку. К дому пристройка с [255] большой открытой верандой, с крутыми деревянными ступеньками на нее. У ступенек очередь на прием к атаману: человек 20, не менее. Все женщины среднего и пожилого возраста, некоторые с детьми. Среди них два-три старика. Подойдя, мы заняли очередь, стали прислушиваться к разговору и кое-что осторожно спрашивать, выясняя обстановку. Оказалось, что получить пропуск совсем не сложно — достаточно иметь наш советский паспорт! Свои документы для населения немцы еще не успели придумать и ввести в действие, поэтому документом, удостоверяющим личность, продолжал быть советский паспорт. Не имеющих паспортов мужчин немцы сразу же задерживали и отправляли в концлагерь, считая, что они бывшие военнослужащие и сбежали из лагеря.

Все без исключения стоящие в очереди женщины желали получить пропуска: в основном в Крымскую и Краснодар, где были лагеря военнопленных. Там они надеялись разыскать среди пленных своих мужей, братьев и если посчастливится, то вызволить их оттуда. Рассказывали, что случаи таких вызволений были, и очень часто. Немцы, понимая, что война для них безнадежно затянулась, на победу уже трудно рассчитывать и боясь озлобленности населения к ним, позволяли себе делать такие красивые жесты — разрешать женам забирать своих мужей домой из лагеря.

Женщины имели при себе кошелки с продуктами или «сидоры» — мешки с лямками для крепления их на спине. Получив пропуск, они тут же, не мешкая, отправлялись в путь пешком. К полудню подошла наша очередь, и мы, решив действовать напористо, нахрапом, смело вошли в кабинет атамана.

Кабинет — это сказано громко. Небольшая, более чем скромно обставленная комната. Старый канцелярский стол с наклеенным сверху зеленым сукном — грязным, основательно вытертым, местами в больших чернильных пятнах. На нем ученическая чернильница-непроливайка, пресс-папье, туго набитая бумагами папка, большая раскрытая амбарная книга для регистрации приходящих просителей и с краю зачем-то лежат конторские счеты. На подоконнике [256] боком стоит пишущая машинка с наваленной на ней горой бумагой в свертках, в папках и просто так, листами. За столом стоит сам атаман. Ничего необычного в нем нет: среднего роста, несколько худощав, с виду крепок, хотя возраст, видимо, перевалил уже за пятьдесят. А вот лицо его — выразительное, запоминающееся. Черные, строгие глаза под такими же черными густыми, круто нависающими бровями. Небольшие прямые усы, переходящие книзу в также черную, без проседи, несмотря на возраст, аккуратную, ухоженную бороду. Голова голая, выбрита, блестит словно отполированная. Не дав ему и рта раскрыть, мы пошли в атаку.

— Мы не можем дальше так идти домой! Полицаи проходу не дают! — врем мы. — Требуют документы, пропуск, а у нас их нет! Откуда у нас документы, если они пропали при бомбежке в Новороссийске! Раз задержали полицаи в Горном — отпустили. Второй раз здесь, в Нижнебаканке... в конце концов, могут и не отпустить! Немцам могут передать! Нет, дальше мы не пойдем: давайте нам пропуск, без пропуска мы не выйдем отсюда! На то вы и здесь, чтобы давать пропуска!..

Вот такую мы закатили атаману истерику. Он сначала даже растерялся, смотрел на нас тупо, ошалелыми глазами, затем спохватился, посмотрел уже твердо и... захохотал!

— Ну и ловкачи, стервецы! Ну и пройдохи! — говорил он между смехом. — Это же надо! Хотели меня придавить, припугнуть! Ну, вы даете жизни, братцы-кубанцы. Я тоже могу вас вообще не выпустить отсюда! У вас же на мордах написано, что вы из леса! Кстати, это не ваших рук дело у железнодорожного разъезда Горного? Нет? Ну, хорошо, что нет! Хватит валять дурака! — Он с силой стукнул ладонью по столу. — Давайте теперь говорить по делу! — прекратив смеяться, он перешел на деловой тон. — Итак, как я понял вас, вы не из лесу! — с едва уловимой иронией произнес он. — А идете из Новороссийска, и у вас никаких документов нет. Идти вам далеко, в станицу Красноармейскую, где живут и ждут вас мамы. Так вас понял, да?

— Да! — ответили мы. [257]

Атаман вдруг замолчал, сел за свой стол, уставился на нас и так сидел молча, о чем-то раздумывая. Затем уже тихим голосом, спокойно, он разъяснил нам:

— Пропуск я вам выпишу, но печать на нем должен поставить комендант. У него сейчас обед. Придет в 2 часа, и я ему вас представлю. Да! Вид у вас не плохой, только заросшие сильно. — Он вновь осмотрел нас с ног до головы. — Вот что! Пока сейчас обед, сходите в парикмахерскую и подстригитесь! Деньги у вас есть на стрижку? — спросил он. — А то я вам дам!

— Есть! — говорю я.

В кармане у меня как-то сохранилась тридцатка еще с Варваровки, с момента, когда формировали партизанский отряд.

— Ну, тогда идите и в 2 часа чтобы были здесь, как штык! — сказал атаман.

Мы вышли. Парикмахерская была на этой же улице, почти рядом. Входим. Тут все, как и положено в захудалой сельской парикмахерской, только вот на лицевой стене прямо против входа пришпилен кнопками портрет Гитлера, по-видимому, вырезанный из немецкого журнала. Тут же в креслах сидели и болтали, скучая, два молодых парикмахера. Они смеялись, что-то рассказывая друг другу.

Подавляя в себе чувство неприязни к ним, мы спросили:

— Подстригать будете?

— По червонцу с носа советскими деньгами или по одной немецкой марке, — ответил один из них.

— Уже, значит, не нашими деньгами, а советскими, — с презрением сказал им Славка. — Быстро вы перестроились!

— Но-но! Потише, ты, а то комендант — вот он, рядом! — вскочил с кресла один них. — Вы кто такие?

Я дергаю сзади незаметно Славку, вру:

— Мы сами только что от коменданта. Он нас сюда послал.

— Так что заткнитесь, не кипятитесь, — добавляет Слава, спокойно и деловито усаживаясь на стуле. — Стриги «под польку»! [258]

Парикмахеры примолкли и принялись за работу.

После стрижки мы, чтобы убить время, пошли к пруду в центре станицы. Посидели там, и точно в два часа вновь были у атамана в кабинете. Посмотрев на нас, он с удовлетворением сказал:

— Вот теперь вы совсем молодцы, братцы-кубанцы! Сейчас пойдем к коменданту, пропуск я вам уже вот написал. Только ты, — посмотрел он на меня, — застегни на верхнюю пуговицу рубаху, спрячь флотский «рябчик», если тебе его жаль выбросить! Зачем дразнить немца?!

Вместе мы вышли в коридор. Атаман с бумагой в руке зашел к коменданту, почти сразу же открылась дверь, и нам предложили войти в кабинет.

Здесь был строгий, деловой комфорт в сочетании с безупречной аккуратностью и чистотой. Комендант, обер-лейтенант, стоял за столом, опершись на него ладонями, и пристально смотрел на нас, остановившимися посреди комнаты, напротив. Кроме него, никого не было. Атаман, угодливо положив на стол выписанный им пропуск, свободно, чувствуя себя здесь своим, сел поодаль от стола на стул.

— Кто ви ест? — первый вопрос коменданта нам. — Куда ви идет?

Акцент у него был ужасным. Он с трудом выговаривал наши русские слова, но тем не менее разговор шел без переводчика.

Мы коротко излагаем ему свою легенду и просим выдать нам пропуск.

— Как твой намэ, фамилий? — ткнул он пальцем в мою сторону.

— Николай Александров! — вру я.

— Твой фамилий! — палец в сторону Славки.

— Владислав Еременко! — честно ответил он, не сообразив сразу соврать.

— Ти ест поляк! — Лицо коменданта исказилось злобой. — Шайзе, грязни поляк!

— Русский я! — говорит Славка.

— Русский он! — поддакиваю я. — Мы родились и живем [259] в одном дворе. Я знаю его папу и маму! — затараторил я, стараясь сбить немца с толку.

— Молчат! — крикнул он. — Вла...дис...лав польски намэ, имя! Ти поляк!

Непонятно, почему он был так зол на поляков? Почему одно только имя Владислав привело его в бешенство?

— Они наши хлопцы, кубанцы, господин комендант! Я их хорошо допросил! — спокойным голосом, мягко разрядил обстановку атаман.

Волна гнева прокатилась, пошла на убыль, комендант успокоился.

— Такой гросс, большой... нет... длинный пропуски никс дать! Я давать пропуск до комендант Крымск! Он давать вайтэр дальше! — Немец порвал бумажку атамана, взял чистый листок, написал что-то на нем все так же, стоя, и поставил печать. Затем он вытащил из кармана красивый портсигар, оттуда сигарету, в руке что-то ярко блеснуло, раздался щелчок, и он прикурил от автоматической зажигалки. Очень эффектно это у него получилось! Как у циркача! Я даже слегка улыбнулся. Заметив это, комендант, довольный произведенным им впечатлением, протянул мне через стол пропуск, сказал:

— Ауф видерзейн! Пошель к мамочка!

Уже когда мы сходили с веранды во двор, вышедший от коменданта атаман сказал нам вслед:

— Ну, вот вы и с пропуском, хлопцы! Топайте дальше, братцы-кубанцы!

Отойдя подальше от комендатуры и успокоившись, мы достали бумагу-пропуск и стали ее внимательно рассматривать. Написано было, конечно же, по-немецки, — три-четыре предложения. Внизу под текстом красная печать — орел со свастикой в лапах.

Прочитать мелкий, ужасный почерк коменданта мы не могли, перевести на русский тем более.

— Может, он там написал, чтобы нас задержали, а не пропускали дальше? — сказал Славка.

— Может быть! — ответил я. — Но он мог это сделать и сам, здесь! [260]

— Во всяком случае, мы можем теперь открыто идти до Крымской, не боясь проверки документов полицаями. И с этим пропуском мы можем проситься ночевать в любой дом. Уже это одно, и то хорошо.

Мы пытались объяснить себе поведение атамана, по так же ничего не поняли в его действиях, как и в том случае, когда несколько дней назад здесь же, в станице, нас остановил и допрашивал немец на дороге.

Шли мы сейчас смело, не таясь, и за разговорами между собою не заметили, как вскоре вышли за околицу станицы. Прежде чем начались сумерки, мы прошли уже километров семь-восемь, и были на подходе к Крымской. Даже имея на руках пропуск, входить в станицу было глупо. Первый же немецкий пост задержал бы нас, так как хождение повсеместно запрещалось с 6 часов вечера.

Слева от дороги, недалеко, виднелся ряд домов, это был небольшой поселок Саук-Дере.

— Давай зайдем и попросимся переночевать. Нам теперь не откажут, пустят на ночь. Пропуск-то у нас есть! — говорю я.

Прошли по улице двор, второй. У следующего, прислонясь плечом к высоким, деревянным воротам, стоял моложавый мужик, лузгая семечки. Мы вежливо поздоровались и попросились на ночлег в его доме.

— У нас и пропуск есть от коменданта Нижнебаканки! — сказал я, вытаскивая из бокового кармана рубахи и показывая ему нашу бумагу. — Вот и печать немецкая!

Мужик повертел бумажку в руках, ничего в ней, конечно же, не понял, открыл калитку и сказал:

— Ночевать так ночевать! Заходите!

Мы входим за ним в калитку, и видим, что у сарая стоят автомашины — бортовая с крытым кузовом и две легковых. Вокруг них и около стоят, сидят немецкие солдаты. Все в черной, эсэсовской форме.

Оставив нас у ступенек, сам мужик поднялся по ним и вошел в дом.

— Вот гад! — говорит Славка. — Он, наверное, или полицай, или староста поселка. [261]

— Не знаю, — отвечаю я, — но ясно только, что он иуда, предатель! Чтоб ему... — Договорить я не успел, дверь распахнулась, и нас позвали.

Картина в комнате оказалась идиллическая: посредине стол, заставленный бутылками с выпивкой, закусками. Все курят сигареты, сигары, читают газеты. Двое, все еще с бокалами в руках, развалясь в креслах, слушают томную музыку из батарейного радиоприемника, стоящего на подоконнике. Все в черном, все эсэсовцы. Сидящий ближе к двери повернулся к нам, внимательно осмотрел нас и, разморенный аппетитным ужином и слащавой музыкой, мягко, отечески улыбаясь, негромко спросил нас на чистейшем русском языке:

— Почему вы не шли в Крымскую, как вам написали здесь, — показал он нам пропуск, — а пришли сюда? До Крымской осталось совсем мало идти!

— Мы решили остановиться здесь только потому, что уже поздно, а хождение разрешается только до 6 часов вечера. Если бы мы продолжали идти, нас задержали бы патрули, — сказал Слава.

— А откуда вы идете и кто вы такие? — все так же приятно улыбаясь, после глубокой затяжки сигаретой, выпустив ртом кольца дыма и полюбовавшись ими, спросил немец.

Нам опять, в который уже раз, пришлось рассказать ему неправдоподобную, построенную на песке, а не на твердых фактах, свою выдуманную историю.

— Ну, что ж! Я вас, пожалуй, отпущу! — сказал как-то неуверенно он. Затем: — Нет!.. Нет! — Он встрепенулся и, как бы найдя наконец выход из создавшегося положения, уже твердо произнес: — Вас отведут в Крымскую мои солдаты! С ними вас никто не задержит! — Он что-то громко сказал по-немецки, из соседней комнаты вышел унтер-офицер, выслушал его приказ и, показывая рукой на дверь, громко сказал:

— Вэк!

Мы вышли. Из сарая во дворе вывели еще двоих ранее, [262] видимо, задержанных молодых мужчин, и нас, уже четырех, под конвоем двух автоматчиков повели в Крымскую.

Говорить между собою нам сразу же запретили, сами же солдаты негромко переговаривались друг с другом. Луна еще не взошла. Была кромешная тьма. И охота им нас будет вести в Крымскую?! Зачем мы им? Сейчас сведут с шоссе в сторону, в кустарник, дадут очередь из автомата — и все! «Может, им, солдатам, и дали такой приказ?» — думал я, шагая рядом со Славкой по дороге.

— Если что — бежим! — шепнул он мне.

Оказывается, он думал то же, что и я. Наши мысли были одинаковы. Но ничего не происходило. Солдаты все также тихо говорили и не сворачивали с шоссе.

Идти было не так много, и вот уже Крымская. Посты и патрули действительно на каждом шагу. Нас беспрерывно останавливали, спрашивали пароль и пропускали дальше. Подошли к небольшому, отдельно стоящему двухэтажному дому, у которого тоже часовой. Солдаты, ведущие нас, о чем-то с ним говорили, выясняли, а затем обратились к нам — мне и Славке. Очень трудно было понять их, но кое-как мы разобрали, что этот дом — комендатура станции Крымской. Нас двоих приказано сдать сюда, а других двоих мужчин — в лагерь военнопленных. Сейчас ночь, комендатура не работает, «гер комендант шляфен, бай-бай, никс арбайт!» — так объяснили они нам. Мы вас сдадим вместе с этими двумя в лагерь, а утром вас проведут к коменданту!

Это разъяснение было более чем любезностью с их стороны. Могли бы просто, без разговоров, затолкать нас в лагерь — и конец всему! Так нет же, разъяснили, чуть не извиняясь перед нами за причиняемые временные неудобства.

До лагеря военнопленных было рукой подать. Ворота, небольшой домик-пропускник. Очень шумно. Свора полицаев, среди них немцы. Ярко светит фонарь «летучая мышь». Наши конвоиры что-то рассказали охране-немцам, еще раз подошли к нам и предупредили, чтобы утром мы подошли сюда, на проходную, и нас отведут к коменданту. Потом они ушли. [263]

— Ну, што стоитэ? Заходьтэ! — крикнул полицай, толкая нас в ворота. Тут же они набросились на нас и стали обыскивать. Ощупали с ног до головы. Из левого, нагрудного кармана рубахи полицай извлек мои часы и быстро сунул их себе в карман, озираясь, как бы не увидели его сотоварищи.

— Отдай часы! Это подарок мамы! — глупо крикнул я, хватая его за руку.

— ... твоей маме! — зло зашипел полицай, больно стиснув своей грязной пятерней мой рот.

— Отдай часы пацану! — вступился за меня Славка.

— Побалакай, побалакай ще, кацап! — замахнулся на него полицай.

После обыска полицаи отошли, а нам ничего не оставалось, как идти в темноту, в глубь территории лагеря. Было темно и холодно. С Сальских степей тянуло холодом, пали заморозки. На подходе к бараку на голой земле, закутавшись в шинели, лежали бывшие солдаты, тесно прижавшись друг к другу, и чем ближе к его дверям, тем теснее. Мы уже дрожали от холода, понимая, что если не укроемся где-то, то к утру пропадем. Решили в что бы то ни стало пробраться внутрь барака. Переступая лежащих, мы медленно продвигались к дверям. Двери-ворота, какие бывают обычно в гаражах, были полуоткрыты. Оттуда шел теплый, тошнотворный дух от дыхания сотен людей, от испарений человеческих тел и одежды. Мы втиснулись в дверь и попали в еще большую темень. Барак-сарай был битком набит людьми.

С трудом мы забрались на верхний этаж нар, под самой крышей барака. Стоял густой, зловонный, липкий смрад, но мы, стараясь не замечать этого, довольные теплом, уставшие за прошедший день, обнявшись, сразу же уснули. Спали мы крепко, но недолго. Перед рассветом, часа в три-четыре, налетели наши самолеты и начали бомбить железнодорожную станцию. Станция большая, узловая, в прифронтовой полосе. Ясно, что на ней должно быть много воинских эшелонов, ждущих своей очереди отправки к фронту. В соответствии с этим немцами здесь была организована мощная противовоздушная оборона. Все вокруг гремело и грохотало. Бомбы сыпались и рвались на [264] станции, на прилегающих к ней улицах. Одна попала к нам, в лагерь. Взрывом было убито двенадцать военнопленных, многие были ранены и контужены. Частично сорвало крышу нашего барака. Ночи как не бывало: все залито ярким светом. Недалеко, на станции, что-то горело, вверху висели, медленно опускаясь, осветительные бомбы на парашютах. В небе огненная стена рвущихся снарядов заградительного огня немецких зениток, пересекающиеся трассы скорострельных малокалиберных пушек и пулеметов. Суетливо, беспорядочно метались лучи прожекторов. С воем, совсем низко пронеслась над лагерем группа наших «Илов», только что проштурмовавших станцию.

До самого утра в лагере была суматоха. Прибывшее начальство распорядилось увезти убитых, были отправлены куда-то раненые. Громкие приказы, отдаваемые немцами, команды полицаев, крики самих пленных, разыскивающих утерянных в этой сумятице своих товарищей, земляков, — все слилось в многоголосый шум. С наступлением полного рассвета все постепенно успокоились. Незнакомая для меня со Славкой лагерная жизнь входила в свою норму.

В 6 часов по территории лагеря и по баракам бегали, тыча кулаками и размахивая плетками, полицаи, горланя «подъем!», хотя все и так не спали после бомбежки. Но, видно, так надо было делать по заведенному здесь порядку.

Холодно, градуса два-три мороза, и окаменевшая земля сплошь покрылась инеем. В теплый барак уже не зайдешь, оттуда полицаи всех выгнали. Не могущих передвигаться больных или притворяющихся больными вышвырнули, и на дверях повесили замки. Тут и там пленные в одиночку, а больше группками в два-три человека раздувают костерки. Из карманов шинелей, брюк, из-за пазух они достают припасенные еще вчера на работе вне территории лагеря палочки величиной с карандаш, щепочки от досок, скрученную в жгутики солому, сухую траву. В лагере все, что могло гореть в костре, давно сгорело, и теперь необходимость заставляла людей заранее, еще днем, будучи на работе, заготавливать материал для костров. Костры мизерные — каждый можно накрыть пилоткой, от них больше дыма, чем тепла. [265]

В 7 часов из канцелярии лагеря на аппель-плац выходит группа немцев. У некоторых в руках папки с бумагами. Кто-то из них громко подает команду:

— Антретэн!

И пошло... Полицаи, стоявшие у проходной и ждавшие этой команды, рассыпаются сворой по всему лагерю. Некоторые совсем осатанели, на ходу топчут костры, бьют ногами сидящих, рычат: «Все наантрэту! Бегом!»

Свистят плетки-нагайки в руках полицаев, безжалостно, зверски полосуя ими головы, спины пленных. Лопаются, рвутся фуфайки, шинели под ударами палок, течет кровь по лицам. В воздухе висит матерщина полицаев и немецкое «антретэн!». Немцы довольны. Стоят, посмеиваются, наслаждаются зрелищем.

Наконец, время подпирает или это им надоедает, и они тоже включаются в наведение порядка на плацу. Тоже с помощью палок, кулаков, ног в кованых сапогах. А все дело заключается в том, что надо всех построить для пересчета. Через 15–20 минут криков, побоев, ругани личный состав лагеря стоял в строю по двадцать человек в глубину.

Вступили в работу немцы-счетчики. Их двое: унтер-офицер и писарь с папкой и карандашом в руках — хилый ефрейтор в очках. Начав с правого фланга, унтер-офицер шел вдоль фронта строя, папкой ударяя по правому плечу каждого стоящего в первой шеренге и считая эти удары: «...айн, цвай драй, фиер...», и так далее. Досчитав до двадцати, он останавливал счет, сам останавливался и смотрел на писаря-ефрейтора. Тот делал пометку в своей папке, кивал головой унтеру, и тот шел дальше, вновь начиная счет с единицы. Можно было подумать, что считать он умеет только до двадцати.

Но вот строй счетчиками пройден, они подсчитывают общий итог. Первая шеренга потирает после ударов свои правые плечи.

Громко подается команда: «Штиль гештанден!»

Все замерли, унтер от середины строя, строевым шагом, как на параде, шагает к стоящему напротив обер-лейтенанту [266] и, приложив руку к виску, рапортует ему. Тот, приняв рапорт, дает какие-то указания, и строй распускается.

8 часов утра. Мы со Славкой, сохраняя в себе слабую надежду вырваться отсюда, направляемся к проходной, как нам было сказано вчера вечером. У проходной толкотня — полицаи, немцы.

— Вот этот, наверное, старший! — говорит Славка и обращается к одному из полицаев: — Мы не военнопленные! Нам нужно к коменданту станции. Вчера вечером нас привели, сказали, чтобы мы утром подошли сюда, и нас отведут к коменданту!

— Я это слышал! — подтвердил полицай.

Он что-то рассказал рядом стоящему немцу, показав на нас. Оказывается, он умел говорить по-немецки. Тот согласно кивнул головой, было отдана команда одному из полицаев, и тот без промедления повел нас к коменданту. Комендатура недалеко от лагеря, у входа солдат-часовой, фашистский флаг, свисающий с балкона, вывеска. Полицай беспрепятственно проводит нас мимо часового, мы входим в коридор и там по лестнице поднимаемся вверх на второй этаж.

Дверь в кабинет коменданта распахнута, здесь никого нет. Только что прошла уборка: после мытья полы мокрые, все сияет чистотой. Неожиданно открывается дверь из смежной комнаты слева от нас, и входит комендант. Скользнув по нам холодным взглядом, он молча прошел за письменный стол и уселся за ним.

«Чак, чак, чак...» — вдруг раздалось в коридоре. В открытую дверь, печатая шаг, четко, по-уставному размахивая руками, гордо выпятив грудь, с высоко поднятым подбородком, вошел стройный юноша-немец в безукоризненно чистой, отглаженной солдатской форме, но без головного убора. На голове тщательно уложенные, еще мокрые после утреннего туалета волосы, с правой стороны прямой, четкий пробор.

Он остановился, чисто выполнив поворот направо, и, уже стоя лицом к коменданту, резко, эффектно выбросив [267] вперед вытянутую правую руку в фашистском приветствии, звонко выкрикнул: «Хайль Гитлер!»

— Хайль Гитлер! — приподнялся за столом комендант. — Гут морген, Вилли!

— Гут морген, repp майор! — ответил кукольный юноша-немец.

— Вас волен дизес швайн? Заген зи инен!{2}

Как оказалось, это был переводчик. По-русски он говорил отменно, чисто, без малейшего акцента. Через него и произошел короткий разговор с комендантом.

Мы рассказали, кто мы такие, куда и зачем идем, как нас задержали на подходе к Крымской и как мы оказались здесь. Просили одно — дать пропуск до станицы Красноармейской. Выслушав нас, комендант сказал, что дать пропуск нам сейчас он не может, так как мы не имеем никаких документов. Здесь, сказал он, прифронтовая полоса, особый режим, а мы бродим без разрешения немецкой комендатуры и этим самым вызываем к себе подозрение. Он, комендант, будет связываться по телефону с комендантом станице Красноармейской, чтобы удостоверится, действительно ли мы оттуда. И если это подтвердиться, он выпишет нам пропуск. А пока мы будем находиться в лагере военнопленных.

Аудиенция закончилась. Юноша-немец, переводчик, еще раз бросив на нас брезгливый взгляд, передал приказ майора полицаю: увести нас в лагерь. По дороге в лагерь мы, даже не боясь рядом идущего полицая, рассуждали вслух между собою о происшедшем. Наше общее мнение было таково: никуда комендант не будет звонить и выяснять что-либо. Это было видно по разговору с ним. Он о нас забыл, выбросил из головы сразу же, как только мы вышли от него. Да и что он может выяснить, скажем, в отношении меня, если у меня в Красноармейской никого нет? Значит, мы застряли в лагере. Никто нас вот так просто из него не отпустит на все четыре стороны. У нас остается только один выход — бежать из лагеря, и как можно скорее. Если мы упустим [268] время, то через неделю-другую станем такими же доходягами, как и все там. Тогда нам будет не до побега!

С таким решением мы и вошли в ворота.

Полицай привел нас в канцелярию лагеря, где нас обоих записал, зарегистрировал в книге толстый и на удивление неопрятный пожилой немец — обер-ефрейтор.

* * *

Мне терять было нечего, и на вопрос «Ви хайст ду?» — я, не краснея, соврал: «Папандопуло! Христофор Папандопуло!»

Немец, чертыхаясь и пыхтя, долго выводил в книге трудно выговариваемое для него имя.

— Ду? — спросил он Славку.

— Анастас Павлиди! — соврал и Славка, искоса глядя на меня и сдерживая смех.

Закончив запись, обер-ефрейтор выдал бирки из плотного картона с номерами. Теперь я стал номером 3157, у Славы номер заканчивался на восьмерку. Итак, мы узники концлагеря военнопленных в станции Крымской. С этим нас начальник канцелярии лагеря ехидно поздравил.

— Раус! — пискнул он по-свинячьи, фальцетом, и больно ударил меня в зад, выпроваживая за дверь.

— Пашель!

Лагерь располагался на восточной окраине станицы, ближе к железнодорожной станции. Его территория была ограждена забором из туго и часто натянутой колючей проволоки в два ряда, со свободным проходом между ними, — для патрулей с собаками. С внешней стороны этого забора еще колючая проволока — третий ряд. Он выполнен по всем правилам фортификации в виде настоящего проволочного заграждения. Как и положено по немецкому стандарту, на углах воздвигнуты сторожевые вышки с легкими крышами, на которых круглосуточно находились немцы — охранники лагеря. Внутри два больших барака, стоящие под прямым углом друг к другу. Массивные, метровой толщины, высокие каменные стены, покрытые крышей на два ската. В лицевых стенах по двое дверей-ворот с железными засовами. Внутри земляной пол, потолка тоже нет: по всей вероятности, [269] это какие-то складские сооружения. На три с лишним тысячи пленных этих двух бараков мало. Проводить ночи вне их уже было холодно, наступила холодная осень с ранними заморозками, и при захвате места для ночлега доходило до мордобоя. Мне и Славке крупно повезло, когда нам в первую ночь удалось втиснуться сюда.

За этими двумя бараками — третий, недостроенный: каменные стены без крыши и дверей. Часть территории, ближе к проходной, отсечена забором из колючей проволоки, образуя еще один двор прямоугольной формы. В заборе калитка, над которой большой лист фанеры с надписью о полном запрете входить сюда. Здесь, в этом дворике, в одном из домов, размещалась канцелярия лагеря. Далее казарма, кухня и столовая для солдат — охранников лагеря и еще один дом, выходящий фасадом на улицу станицы. В нем жил сам комендант лагеря «герр гауптман Зепп».

Других построек на территории лагеря не было, как и никакого признака растительности: все вытоптано тысячами ног, утрамбовано до твердости и блеска. У дальнего от улицы забора, в углу, вырыта яма метров десять длиной и не меньше пяти шириной: это туалет для всех. К началу нашего пребывания в лагере она уже была полна до краев, и испражнения зловонной массой расплывались из нее во все стороны. Подойти к яме было невозможно. Но оправляться трем с лишним тысячам людей, из которых больше половины болели дизентерией, было надо. Пленные подходили и подходили сюда бесконечно и, не имея возможности оправиться в яму, стараясь примоститься на чистом и сухом, все дальше и дальше отступали от нее. В результате далеко кругом все было загажено, стояло зловоние.

Воды в лагере не было ни капли! Не было ни водопровода, ни колодца! Не то чтобы умываться — глоток воды больному негде было взять. Попить воды можно было только вне лагеря, днем, находясь где-то на работе. Несчастные люди, волею судьбы попавшие сюда, имели ужасный вид. Грязные, косматые, с заросшими лицами, завшивленные, в рваном солдатском обмундировании, в развалившейся обуви или с закутанными в тряпки ногами. Здоровых среди пленных [270] не было. Или совсем больные, или полубольные. Вши, дизентерия, другие болезни не обходили и не щадили никого. Попавший сюда, в лагерь, выдерживал не более двух недель, после чего разделял участь всех остальных. Голод, антисанитария, моральная подавленность делали свое дело. Еду давали один раз в сутки, в 6 часов вечера. Деревянная бочка с выбитым с одной стороны дном, емкостью литров на триста, поставленная на попа. С двух сторон к ней прикреплены длинные ручки-жерди. В бочке темно-зеленая жидкость, в которой редко плавают комки неизвестного происхождения и широкие, хлопьями, листья какой-то травы. Эту жижу с неприятным, отталкивающим запахом немцы называли «зуппе», то есть суп.

В шесть вечера несколько бочек с таким содержимым пленные, по восемь человек-носильщиков на каждую, заносят на территорию лагеря, на аппель-плац, из отдельно отгороженного двора, где кухня. Их устанавливают в ряд, и начинается раздача пищи. К бочкам выстраиваются длиннейшие очереди. Люди видят, понимают, знают, что этой бурдой не насытишься, что ее просто опасно есть — наверняка подхватишь дизентерию, но голод, до нестерпимой боли, до спазм, сжимающий желудки несчастных, заставляет глотать ее. Лишь бы чем-то наполнить желудок, хотя бы на короткое время притупить чувство голода! Очередной под ходящий на раздачу к бочке обязан в вытянутых вперед руках держать свой котелок, куда разливающий суп полицай опрокидывает черпак с содержимым из бочки.

Редко у кого настоящий солдатский котелок. У большинства вместо него консервные банки разных форм и размеров. Черпак — тоже большая банка из-под мармелада, прибитая к длинной ручке. Попробуй, налей им, не пролив, суп в маленькую банку-котелок в слабых, дрожащих, вытянутых руках пленного! Для этого нет времени — вон какая стоит очередь, сотни людей к каждой бочке! И черпак полицая ходит ритмично, как рука машины по дуге — вниз в бочку, вверх и в сторону с опрокидыванием в котелок — и назад. Куда попал суп из черпака — на руки держащего котелок, [271] ошпаривая их, или под ноги пленного, полицая-раздатчика не интересует. Зачерпнул — вылил, зачерпнул — вылил!

— Следующий! Не задерживай, стерва! Быстрей... твою мать! — орет, хлестая плеткой зазевавшегося, еле стоящего на ногах от слабости бывшего солдата полицай, следящий за порядком. Удачливый, получивший полную банку похлебки, отбегает в сторону и тут же залпом выпивает ее. Он пообедал! Хотя раздача супа ведется из нескольких бочек, обед затягивается надолго.

В 9 часов вечера опять построение на «антретэн», на вечернюю проверку. Опять полицаи плетками, палками, с криком и матом загоняют людей в строй, опять идет долгий и нудный пересчет. Считают раз — что-то не сходится в цифрах, начинают считать вновь, и так далее.

Во время этого построения полицаи снимают замки с дверей-ворот бараков. Как только проверка заканчивается и подается команда «разойдись», вся масса людей, все три тысячи пленных бросаются, сбивая друг друга, в открытые двери бараков. Пробудившийся у людей инстинкт самосохранения заставляет спасать себя, только себя!

Бегут, пробивая себе дорогу кулаками, ногами, всем телом! Только бы успеть прорваться в барак и занять там, в тепле, место на нарах. Только бы успеть пробиться и не остаться дрожать от холода всю ночь на дворе!

Эта потасовка, борьба — для немцев концерт, потеха. Они стоят, хохоча, заливаясь чуть ли не до истерики. Полицаи рядом, боязливо посматривая на них, подобострастно, подхалимно, негромко хихикают. Наконец все успокаивается. Счастливчики, сумевшие захватить место в бараке, устраиваясь на ночь, криками, теперь уже в темноте, разыскивают своих земляков, товарищей. Но постепенно и они смолкают, утихомириваются. Прошел еще один день плена, день голода, истязаний, надругательства над человеческим достоинством. Человек прожил еще один день. Будет ли он жив завтра? Не будет ли он завтра убит пулей фашиста при попытке к бегству? Не забьют ли его нагайками до смерти озверевшие полицаи только за то, что он из-за слабости от голода и нечеловеческих условий не сможет выполнить одну [272] из команд? Не умрет ли он в развалинах, за бараком, скорчившись от режущей боли в желудке, болея вот уже много дней дизентерией?..

Ночь проходила тихо, без бомбежки. Слабо прослушивалась где-то далеко-далеко артиллерийская канонада. Мы со Славкой сидели под стенкой барака, тесно прижавшись друг к другу. Сна не было. Мы тихо говорили, планируя свои действия. Что нас ожидает в будущем — мы не могли знать, но знали одно: если мы сникнем, смиримся с положением, в котором сейчас находимся, мы пропадем. Мы пока еще не едим баланду, которую здесь выдают на обед, она нам противна, не лезет в рот, но через два-три дня мы будем ее есть, голод заставит это делать. А там дизентерия — и... Выход один — надо отсюда бежать! Бежать, не теряя времени, пока мы еще здоровы! Но как бежать? С территории лагеря побег исключен, немыслим. Значит, надо бежать, находясь вне лагеря. А вне лагеря пленные могут быть только в одном случае — на различных работах в пределах станицы. Мы уже узнали (да и увидели в первый же день), что утром немцы формируют из числа пленных рабочие группы-команды для выполнения самых различных работ для нужд гарнизона и вообще для немецкой армии.

К 8 часам к канцелярии лагеря подходят, подъезжают множество немцев-»покупателей», как им уже дали кличку пленные. Они дают свои заявки администрации лагеря, и та составляет для них рабочие команды. Эти команды могут быть в 10, 20, 100 и 200 человек, в зависимости от специфики работы. Пленных под усиленной охраной немецких солдат пешком, если работа недалеко, или на автомашинах, если далеко, отправляют на работы. Все работают до 5 часов вечера, после чего их возвращают в лагерь. На другой день утром — все сначала.

Надо сказать, что старожилы-пленные, уже разобравшись во всех этих работах, знали в лицо всех «покупателей»-немцев, бравших их на работы, и сделали для себя выводы: работы были хорошие и плохие. Хорошие — это те работы, где можно работать, не надрывая пуп, вполсилы, а самое главное — можно раздобыть что-либо поесть. Плохие [273] — это те, где будешь под плеткой работать, не разгибая спины до вечера, а поесть нечего. Поэтому, как только появляются немцы с плохой работы, все шарахаются от них, как от чумных, и полицаи загоняют людей в строй насильно, плетками. С появлением же немцев с хороших работ все, наоборот, бросаются к ним, прося взять их. А поскольку немцы, и хорошие, и плохие, приходят разом, в одно время, то в лагере происходит кутерьма еще хуже, чем при построении на «антретэн». Опять носятся полицаи, полосуя налево и направо нагайками, загоняя с криками и матерщиной в строй. Люди бегут от них, становятся в строй хорошей работы, — здесь они уже лишние, и их тоже плетью гонят отсюда. Крики, просьбы, слезы боли и кровь от плеток на лице. Полицаи били не столько с целью наведения нужного им порядка, сколько для наслаждения своей властью над людьми. Били свой народ, не забывая при этом угодливо посматривать на хозяев-немцев, ожидая от них похвалы за собачью преданность...

— Подъем! Антретэн!

К проходной начинают подъезжать автомашины за пленными. Все больше подходило немцев. Еще пять-десять минут — и началось:

— 40 человек, станови-и-сь!

— 20 человек, ста-но-ви-и-сь!

Нам было все равно куда на работу, у нас цель одна — побег. Поэтому мы пристроились в ближайшую команду. В нее набрали 40 человек. Вывели за территорию лагеря, еще раз пересчитали, оцепили автоматчики и... «марш!».

За нами из ворот команды выходили одна за другой. Здесь же, на улице, столпотворение! Весь квартал буквально забит женщинами. Это женщины-матери, жены, сестры, пришедшие сюда со всего Краснодарского края разыскивать своих сыновей, мужей, братьев. Все они с кошелками, мешками, сумками, узлами и узелками. Каждая принесла собранные с трудом продукты, чтобы найти, накормить, попытаться вызволить, спасти своего родного, любимого.

В воздухе пыль, шум, гвалт, крики: [274]

— Из Тихорецкой хто е?

— Темрюкские есть?

— Передайтэ Матрене, што йи сын — Павло — вчерась помер! — это из строя пленных.

— Пошукайтэ в лагери Мэтлицкого Пэтра! Здэсь йего маты!

— Тетка, тетка! Дай трохи хлеба, бо мы вмрэм!

— Сынки! Сыночки вы мойи! — кричит, плачет простоволосая пожилая женщина. — Що з вами роблють? Бэрыть! Бэрыть всэ, хлопцы! — Она тычет проходящим пленным из своей кошелки хлеб, пирожки, огурцы, яблоки... — Бэрить, наши мученыки!

— Фрося, Фро-ося! — кричит кто-то в отчаянии у меня за спиной. — Жена моя! Братцы, жена моя! Фро-о-ося! — Он бросается из строя.

Из толпы на шею ему — жена!

— Гриша! Гри-и-ша! — бросив корзинку, она повисает на его шее, заливаясь слезами.

Подбежал немец-охранник, взмахнул прикладом, автоматная очередь, душераздирающий крик — и все остается где-то сзади, в поднятой сотнями ног пыли.

Вдруг совсем рядом из толпы:

— Из Анапы есть?

— Есть! — ору я. — Есть!

Подбегает молодая женщина, идет рядом со строем, беспокойно, с опаской оглядывается назад, на охранника и быстро-быстро, чтобы успеть, спрашивает:

— Кто у тебя дома? Фамилия? Где живут?

— Мама и брат-инвалид у меня дома! Улица Кирова, 31! Фамилия...

— Я сообщу о тебе твоей маме! — кричит мне вслед женщина и теряется сзади.

И что удивительно... как впоследствии выяснилось, весть обо мне маме передали! А ведь сделать это было не так просто — в то время мама моя не жила по адресу, который я дал незнакомке. Наш дом, вся улица Кирова находились в запретной зоне, установленной в городе немцами, — все [275] жители были оттуда изгнаны, и они расселились кто где. Моя мама жила теперь в поселке Алексеевка.

Шум, гвалт постепенно, по мере нашего продвижения по улице, остаются позади. Мы со Славкой жуем на ходу, прячем за пазуху, в карманы поданные нам женщинами продукты. По лицам некоторых пленных в строю текут слезы. Они плачут, вспоминая, видимо, своих родных.

Наконец, команда:

— Хальт!

Мы в стороне от вокзала. На запасных путях стоят железнодорожные платформы, груженные бревнами. Оказалась, что наша работа — выгружать с платформ эти бревна и складировать их здесь же в штабель. Мы со Славой посмотрели вокруг и поняли, что день для нас пропал. Отсюда не убежишь. Кругом чисто, голое место, поле, и мы все у немцев-охранников на виду.

Работа тяжелая, все делается вручную. Никаких подъемных устройств или механизмов не было. Я вчерашний школьник — и это мой первый трудовой день раба! Я был раб! Такой же, как рабы на плантациях в книге «Хижина дяди Тома». Так же ходили и подгоняли нас в работе плетью надсмотрщики, только у этих еще и автомат был на груди!

— Льос! Арбайт! Никс плехо работа! — то и дело слышалось за спиной.

И мы работали. Катали, поднимали, складировали эти проклятые бревна. Руки, ноги дрожат от слабости. Выдержим ли мы этот день в работе до конца? Вот кто-то там упал, не выдержал... Для фрицев это находка — это им предлог для развлечения. Мы работаем, стараемся не смотреть на издевательства, не видеть страданий несчастного!

— Паузен! — раздается команда немца-плантатора. 12 часов — время обеда. Тут же, у платформы, и присели. Один из фрицев взобрался на штабель бревен и оттуда, удобно усевшись, наблюдал за всеми нами. Остальные немцы расположились группой невдалеке. У каждого из них на ремнях сзади небольшие матерчатые зеленые, под цвет мундира, сумки с кожаными застежками. К ним прикреплены обтянутые коричневым сукном фляжки с крышками-кружками. [276] В сумках солдаты носят свой обед в виде бутербродов с маслом, колбасой. Во фляжках кофе.

Сейчас сумки раскрыты, фляжки отстегнуты. Сидят, обедают, пьют кофе — все в одиночку, каждый свое, отвернувшись друг от друга. Мы, быстро проглотив то, что успели передать нам женщины, сидели, отдыхали, тихо переговариваясь.

Один из немцев, укладывая остатки еды в суму, посмотрел на нас, приостановился, что-то подумал и бросил нам под ноги на землю оставшийся у него от обеда кусок хлеба.

— Не бери хлеб! — негромко сказал мне Слава.

— И не думаю брать! — ответил я и, отвернувшись, стал смотреть в сторону.

Немец, упаковавшись, встал и, оправив мундир, подошел к нам. Он знал, что мы голодны, и понимал, что только наше презрение к ним, немцам, не позволяет нам взять брошенный хлеб.

Я продолжал смотреть в сторону. Слава, опустив голову, крутил в руках какую-то щепку.

— Ауфштейн! — взвизгнул немец.

Подчиняясь приказу, мы молча встали перед ним.

— Ворум никс кушайт хлеб, руссиш швайн?

Мы молчим.

— Ти ест маринеи? Матрозел? — ткнул он стволом автомата Славу в грудь.

— Ду ауф матрозен? — больно ткнул он и меня.

Флотские брюки-клеш, фланелька Славы, «рябчик» на мне заставили его считать нас матросами.

— Да, мы матросы! — глядя немцу в глаза, твердо, с вызовом ответил ему Слава.

Я придвинулся к Славке и плечом притиснулся к его плечу, так же смотря немцу в глаза.

Физиономия фрица исказилась гримасой злобы. Брызжа слюной, он излил ее на нас в виде длинного монолога вперемежку с русскими словами, не забывая разбавлять свои тирады руганью. Из всего им высказанного мы поняли, что мы — «руссиш швайн». Высказавшись, облегчив тем самым свою душу, немец пинком сапога отбросил лежащий на [277] земле хлеб в сторону сидящей группы пленных. Один из них, не раздумывая, тут же жадно схватил его и стал прятать за пазуху.

— Работа! Аллес Арбайт! — закричал немец на платформе, пряча часы-луковицу в карман.

Перерыв кончился, мы продолжали работать и к концу дня вымотались окончательно. Ноги дрожали, все тело болело. Назад в лагерь шли в строю, поддерживая друг друга. Так и закончился наш второй день пребывания в лагере и первый день работы. Побег не получился.

На следующий день, утром, все повторилось сначала. Опять построения, опять крики, ругань, битье и все прочее. На этот раз нас загнали палками в строй, где формировалась небольшая команда в 20 человек. Нам было все равно куда, все равно, на какую работу, — лишь бы там была возможность бежать.

Всех вывели за ворота, усадили в закрытый кузов грузовой автомашины и повезли. Ехали мы совсем недолго, минут десять-пятнадцать. Машина стала, нам скомандовали выйти. Мы были в каком-то большом, широком дворе. В стороне стоял добротный каменный дом. Здесь велись уже начатые в прошедшие дни земляные работы: кругом была навалена большими кучами свежевырытая земля. Посреди двора огромный котлован, в стенке которого друг против друга вырыты ведущие куда-то дальше в землю ходы в полный рост человека. Как мы поняли, двор этот был на одной из улиц в центре станицы. Пленные, работавшие здесь раньше, говорили, что в доме живет какой-то большой немецкий военачальник.

Все работы выполнялись под присмотром и командой двух фельдфебелей и унтер-офицера. Ну и, само собой, вокруг были солдаты-охранники.

Нам приказали спуститься в котлован. Здесь был аккуратно сложен весь необходимый для работы инструмент: лопаты, кирки, ломы, тачки, носилки. Разобрав его, кому что попало под руку, пленные, понукаемые немцами, разошлись по местам и приступили к работе. Из котлована несколько наклонно в глубь земли шел один ход, достаточно [278] широкий и высокий, чтобы по нему можно было идти во весь рост, почти не пригибаясь. Стены хода-коридора и потолок были укреплены через каждые полтора-два метра широкими брусьями и всплошную обшиты досками. Коридор заканчивался большой комнатой, которая уже была готова. В потолке два вентиляционных отверстия. По нашей прикидке, она находилась на глубине примерно четырех метров от поверхности земли. Глубина не такая уж большая, но, если учесть, что эти четыре метра были, как нам сказали, сплошь из дубовых бревен в несколько накатов, засыпанных толстым слоем утрамбованной земли и щебня сверху, то ясно, что не каждая авиабомба нанесет сколь-нибудь значительное разрушение, попав сюда. Тем более что обычно Крымскую бомбили наши самолеты «У-2», или, как их называли, — «кукурузники», а они могли брать для бомбежки только мелкие бомбы. Немцы, строящие это сооружение, учитывали это.

Мне и Славке досталась работа в противоположном ходе: там еще только-только начинали расширять его и сооружать такую же комнату-зал. Сверху была пробита вентиляционная шахта, через которую и поступал воздух для работающих. Через нее был спущен электропровод с лампочкой на конце для освещения, а ток поступал от тарахтевшего наверху, во дворе, движка.

Наша работа была — накидывать накиркованную землю на носилки в конце подземного хода и выносить наружу в котлован. Таскать громоздкие носилки нам, обессиленным, не привычным еще к физическому труду, было тяжело. Они раскачивались в такт нашего хода, кисти рук больно терлись о стенки в узком проходе.

На выходе из подземелья, в котловане, стоял немец-охранник с элегантной плеточкой. Он, гад, не лез под землю проверять, как там идет работа, а контролировал ее ход по своим часам. Как только мы показывались с носилками, он смотрел, полные ли они землею, потом на часы, и, если мы пробыли там, под землею, по его мнению, больше, чем надо, он хлестал нас плетью, крича: [279]

— Плехо работа! Никс карашо арбайт! Круце фикс! Зи зинд думкоопф! Доннер-ветер! Пошель, быстро!

Другие немцы орут:

— Льос! Давай! Арбайтен, шайзе-райн! Работать карашо! Руссиш швайн!

Мы таскаем носилки с землей, надрываясь и задыхаясь от недостатка воздуха.

Наконец команда:

— Паузен! Миттаг!

Немцы смилостивились и разрешили нам всем вылезти из сырого котлована и расположиться здесь же вокруг, на солнце.

— Кому миттаг, а кому и так! — говорит Славка мне. — Есть-то нечего!

Пленные доставали из-за пазух, из карманов кто качан сырой кукурузы, кто сбереженный, тщательно завернутый в тряпицу кусочек хлеба, кто полусырую картофелину, сырую свеклу. А некоторые, как и я со Славой, сидели просто так. У нас нечего было есть. У дома напротив мела веником тротуар девушка. Я попросил разрешения у сидящего рядом охранника поговорить с ней, попросить у нее что-либо поесть. Немец разрешил.

— Девушка, подойди, пожалуйста, сюда! — позвал я.

Она подошла.

— У меня вот есть десять рублей, — протянул я ей оставшийся у меня последний червонец. — Купи, пожалуйста, нам что-нибудь поесть! Только побыстрее!

Девушка стояла и молча смотрела на меня, видно, колеблясь: выполнить мою просьбу или нет. Затем так же молча она взяла деньги и пошла со двора.

Рядом со мною сидел уже пожилой солдат-пленный. Он был неимоверно худой, и у него тоже ничего не было поесть, как и у нас. Слышав мой разговор с девушкой, он оживился.

— На червонец она может купить кое-что. Хлеба кусок, с пяток яиц в придачу! А если хорошо поторговаться, то и еще что-нибудь! — мечтал он. — Ребятки, вы мне дадите хоть [280] одно яйцо или кусочек хлеба? А то я и до лагеря не доберусь! Уже давно у меня во рту ничего не было! Все попадаю на такие вот работы, где ничего не достанешь поесть и не выпросишь ни у кого! Сил у меня никаких не осталось, как только еще доработаю до конца дня?

— Не беспокойся, отец! — говорит Слава. — Принесет девушка — поделимся! Дадим тебе и хлеба, и яйцо!

— Ну, вот и спасибо за добрые слова! Вы откуда будете, ребята? — спросил пленный солдат.

— Черноморцы мы, батя! Из Анапы!

Между прочим, мы гордились тем, что мы жители города на Черном море и, когда нас спрашивали, откуда мы, — всегда с гордостью говорили об этом.

А вот и девушка показалась в воротах, несет что-то в фартуке, впереди себя. Подошла, высыпала из фартука на землю нам под ноги десятка два яблок. Больше ничего не было...

— Ешьте! — буркнула она и быстро пошла на улицу.

Мы растерялись и тупо смотрели ей вслед.

— Вот вам и хлеб, и сало, и яйца! — негромко сказал кто-то с насмешкой.

Я растерянно посмотрел на худого солдата-пленного, только что мечтавшего об одном-единственном яйце, ждавшего мига, минуты, когда он положит себе в рот что-нибудь съестное. Он беззвучно плакал. По его лицу густо катились слезы, исчезая где-то в свалявшейся бороде.

— Сволочь! — крикнул Славка. Он быстро вскочил на ноги, схватил пару яблок и запустил их одно за другим в удалявшуюся девку. К сожалению, яблоки уже не долетели до нее, и она, не оборачиваясь, прошмыгнула за ворота.

— Но-но! — вскочил и немец-охранник. — Руих! Тихо! Абер шиссен! — постучал он ладонью по автомату.

Слава сел. Все молчали. Худой солдат-пленный вдруг побледнел, застонал, глаза закатились, откинулся на спину.

— Сволочь девка! — заговорил сидевший напротив меня пленный. — Эта шкура еще вчера была школьницей, комсомолкой! [281]

— Она, наверное, дочь полицая! — сказал кто-то рядом.

— Этим яблокам цена — рубль, не больше. Она просто украла у вас деньги, подлюка!

Пленные заговорили все разом, возмущались.

— Запоминайте, братцы, все запоминайте! Придет наше время! — гудел кто-то басом. — Скоро наши придут сюда, слышите вон, как гремит артиллерия. Они недалеко! Тогда мы разберемся, что к чему здесь, кто, чем и как дышал! — все громче и громче говорили все разом, распаляясь.

— Пусть дадут мне тогда только винтовку! Нет, не надо винтовку, я буду вот этими руками давить всех этих полицаев, атаманов и таких, как вот эта сука! — поднявшись и стоя на коленях, выставив руки вперед — вверх, уже почти кричал распалившийся конопатый пожилой дядька — бывший солдат.

Вскочили, видя возбуждение пленных, охранники.

— Руих! Сокраменто! Швайне райн! Ауф кец! Пошель работа! — орали они, пинками ног загоняя пленных вниз, в котлован.

Опять изнурительная работа. Вчерашняя работа на станции теперь уже кажется нам не такой уж и тяжелой по сравнению с этой. Да к тому же вчера мы не были голодными, у нас было что поесть, хотя и не столько, сколько хотелось. Всему бывает конец. Будет конец и этому тяжелому дню, утешали мы сами себя.

— Генух! Раус! — раздается команда-приказ немца-фельдфебеля.

* * *

Все собираются в котловане, чистят лопаты, кирки, ломы и устанавливают их ровными рядами у стены.

— Русские не любят порядок! Надо везде порядок! — выговаривает унтер-офицер, когда мы поднимаемся наверх, во двор. У ворот уже стоит автомашина, которая отвезет нас в лагерь. На шинели, там, где мы сидели в обеденный перерыв, лежит мертвый худой солдат-пленный, так хотевший съесть хотя бы одно только яйцо! Его звали Петр Лукич Игнатов... [282]

Немцы приказали уложить умершего в кузов автомашины, куда сели и мы. Им надо было сдать в лагерь ровно столько пленных, сколько они утром взяли на работу. Живых сдать или мертвых — все равно, лишь бы по счету все было точно. Во всем должен быть порядок!

Вот и третий день прошел, как мы в лагере. Никакого проблеска, надежды на побег все не было.

— Менять! Каждый день менять место работы. Пока есть возможность, надо так и поступать — другого выхода у нас нет! — говорит Слава. — Говорят, что самая хорошая работа — это работа на консервном заводе. Хорошая потому, что там можно вдоволь поесть консервов, а если кто смелый и ловкий, то может, уходя с работы, утащить пару банок. Нам надо завтра попасть на эту работу. Мы и наедимся, и, возможно, сбежим!

Мы начали наводить справки, расспрашивать пленных, что кто знает о работе на консервном комбинате. Конечно же, не все знали об этой работе, но наконец мы нашли человека, который уже бывал там.

— Э-э, ребятки! На комбинат попадают только счастливчики. Все хотят там работать! Там харчи! А берут всего сорок человек. Каждое утро в лагерь оттуда приезжают немцы на автомашинах. С ними русская девушка. Говорят, что она мастер-технолог. Вот она и выбирает для себя рабочих под присмотром немцев. Кто ей приглянется, того и берет! Трудно, очень трудно попасть к ней в команду!

На следующий день утром, когда началась обычная здесь суматоха с распределением на работы и построением команд, мы не спешили в этот раз стать в строй какой-либо команды. Смотрели, слушали, ждали, когда же появится девушка с консервного комбината. А ее и прозевать нельзя было. Как только она показалась на территории лагеря в сопровождении четырех фрицев, все волной хлынули к ней, крича, прося, умоляя:

— Красавица, возьми меня!

— Землячка, гукай мэнэ! — просил какой-то кубанец.

— Доченька, меня возьми! — неслось отовсюду. [283]

— Цурюк! — кричали немцы, ногами отгоняя тянувшихся с просьбами к девушке-мастеру пленных.

— Назад! Куды прэшь! Геть витциль! — орали полицаи, хлеща налево и направо плетками.

Но вот порядок наведен, все притихли. Девушка-мастер стояла с невозмутимым лицом, холодно посматривая на стоящих пленных, теперь уже отогнанных от нее полицаями. По какой-то ей одной известной причине вдруг останавливала свой взгляд на ком-то и, вытянув руку, показывая пальцем на «счастливчика», произносила:

— Вот этого мне!

— Льос! — приказывал немец, и счастливый пленный радостно выбегал и становился на площадку, где должна быть построена вся набранная команда.

Я и Слава протиснулись вперед и ждали своей участи. Я впился взглядом в лицо девушки, мысленно приказывая ей: «Посмотри на меня! Посмотри на меня!..»

Вижу, девушка действительно поворачивается, и пристально смотрит мне прямо в глаза!

«Бери меня, бери меня!» — продолжаю мысленно приказывать я ей.

— Вот этого мне чернявенького! — говорит девушка, показывая на меня пальцем.

— Я не один! Со мной друг! — говорю я.

— Давай с другом! — отвечает она, все также пристально смотря на меня.

— Льос! — командует немец.

Мы быстро выходим из общей массы пленных и становимся в строй команды «счастливчиков». Вот и не верь после этого в телепатию!

После того как было набрано 40 человек, нас строем вывели за ворота лагеря, и там все расселись в двух приехавших за нами автомашинах. Следом в кузова сели охранники, и нас повезли на комбинат. Кузова, как обычно, были покрыты брезентом, и поэтому дорогу мы не видели. Машины въехали во двор комбината и стали. Быстро по команде выгрузились. Нас здесь ждали. [284]

На упаковку готовой продукции взяли сразу двадцать человек, затем еще куда-то шесть, потом восемь... Всех разобрали, все разошлись по рабочим местам. На меня и Славку — ноль внимания. Никто нас никуда не взял, не дал какую-либо работу. Не зная, куда себя пока деть, мы подошли и присели под кирпичную стенку домика-проходной. Стали осматриваться. Насчет того, что мы здесь хорошо поедим, — это видно будет, а вот бежать отсюда не получится. Кругом высокий забор из серого кирпича, поверх забора густо натянута, напутана колючая проволока — не пролезешь, если и захочешь. По всей территории беспрерывно ходят парами немцы-патрули. Так что все находящиеся здесь — под их присмотром.

— Дело швах! — говорю я. — Считай, что еще один день для нас потерян.

Мимо пробегает маленький сухонький старичок. В сером пиджачке, брюки заправлены в сапоги, бородка клинышком. Увидев нас, он остановился, спросил:

— Вы что здесь делаете, пацаны? Почему не работаете?

— А мы не знаем, что нам делать! — говорит ему Слава. — Разобрали всех на работы, а про нас забыли!

— Сидеть нельзя! Немцы увидят — изобьют! Они не любят, когда кто-то сидит, не работает! Вон их сколько ходит, наблюдают. Вот что! — продолжал он, подумав и слегка подергав себя за бороду. — Там, за вот этим корпусом, стоит под стенкой саж для свиней. Рядом с ним тачка, две лопаты и кирка. Берите этот инструмент и, хотя бы для видимости, киркуйте и вывозите к забору вон ту кучу шлака! — посоветовал он. — Не торопитесь! Работайте так, чтобы этого шлака вам хватило до вечера.

Он еще раз внимательно осмотрел каждого из нас:

— Я вижу, вам не до работы сейчас. Вам нужна еда и отдых!

— Мы голодные! Нам надо поесть! — сказали мы. — Вы кем здесь работаете? Говорят, что здесь можно организовать пару банок консервов. Скажите, где?

Старичок, сощурившись, посмотрел на нас, вроде как бы оценивая, а затем вполголоса, теперь уже медленно, сказал: [285]

— Кем работаю — не ваше дело! В том длинном корпусе склад готовой продукции. Если сумеете, там вы можете украсть банки. Но имейте в виду, немцы воров вешают! — сказав это, он быстро ушел.

Сначала надо было определить себе место здесь на территории комбината, а потом уже позаботиться о еде. С этого мы и начали. Нашли саж, тачку, инструмент. Подкатили тачку к слежавшемуся шлаку. Покирковали немного его, набросали в тачку. Видимость нашей работы теперь уже есть!

— Пойду на разведку! — сказал я, бросил лопату и направился к тому дому, на который нам указал старик.

С противоположной стороны дома были двери и окна. Из первой двери слышался говор и стук молотков. Я вошел в небольшой тамбур-коридор, через него туда, откуда слышался шум, — и чуть не ткнулся носом в спину стоящего за дверью немца-охранника. Отпрянув назад в тамбур, я быстро шмыгнул в приоткрытую дверь соседней комнаты.

Здесь был полумрак. Единственное окно забито досками снаружи, сквозь щели между ними пробивается слабый свет. Это и был склад готовой продукции. Аккуратно, ровными штабелями сложены упакованные в ящики консервы. Никого нет. Я ухожу подальше от двери, за штабель, там легко отрываю доску одного из ящиков, беру оттуда две банки, кладу их в карманы брюк.

Вдруг за дверью, на выходе во двор, послышалась приближающаяся немецкая речь. Немцы (по-видимому, их было двое) вошли в коридор. Один из них, увидев полуоткрытую дверь в склад, выругался по поводу этого беспорядка, громко хлопнул ею, прикрывая. Звякнула щеколда. Я стоял за штабелем, прижавшись спиною к стене, затаив дух.

Немцы удалились, но тут же послышался шум работающего двигателя подъехавшей к складу автомашины. Опять голоса, теперь уже русская речь, опять звякнула щеколда, открылась дверь, кто-то вошел и знакомым мне голосом распорядился:

— Входите! Начинайте грузить вот этот штабель! Да поосторожней! [286] Ящики сбиты мелкими гвоздями — могут развалиться!

Мне все ясно. Подъехала автомашина, и на нее будут грузить консервы.

— Живей, живей, ребятки!

Совсем уже рядом кто-то командовал знакомым мне голосом. Я решился, выглянул и... встретился взглядом с тем же старичком! Тот отпрянул от неожиданности и широко раскрытыми глазами смотрел на меня, ничего не понимая, раскрыв рот от испуга и неожиданности.

Я молча смотрел на него, думая: выдаст он меня или нет? Надо отдать ему должное, среагировал старичок быстро: дернул себя за бороду-клин и заорал на меня:

— Ты что, пришел сюда работать или дурака валять? Выноси ящики! Сейчас придет господин обер-фельдфебель, он вам всем, лодырям, задаст! — Это он уже кричал всем грузчикам.

Не раздумывая, я хватаю ящик со штабеля и, держа его перед собою на опущенных вниз руках, чтобы прикрыть банки в карманах брюк, быстро проскакиваю коридор мимо немца, считающего отгружаемые ящики, и вслед за грузчиками подаю его на автомашину.

Все заняты делом. На меня никакого внимания. Отступая за высокий борт машины, я в два прыжка исчезаю за углом дома и там, сдерживая себя, спокойным шагом направляюсь к долбящему шлак Славке.

— Ты что такой бледный? — спросил он, глядя на меня. — Чего тебя так долго не было?

Я рассказал, и мы решили съесть обе банки, по очереди залезая в саж, в котором не было свиней — он был сух и чист, а главное — он был укрыт от посторонних глаз. Вокруг валялось много осколков от авиабомб после бомбежек. Мы подобрали один, длинный и узкий, как стамеска, с острыми зазубренными краями. Я продолжал работать — ковырять шлак, а Слава, прихватив банки и осколок, незаметно юркнул в саж. Послышались легкие удары — Слава вскрывал банки. Через пару минут в саж полез я, а Слава работал киркой. С наслаждением я выел все содержимое банки. Горошек [287] в томатном соусе показался мне едой богов. Казалось, что ничего вкуснее я до этого в жизни не ел.

Крымский консервный комбинат в то время работал, хотя и не на полную свою мощность, выпуская продукцию для пополнения продовольственных запасов немецкой армии. Изготавливались консервы — горошек в томатном соусе в поллитровых жестяных банках. Работали здесь люди и из числа жителей станицы, и из числа военнопленных. Все работы были под контролем оккупантов, и по территории, следя за порядком, парами ходили патрули. Форма на немцах-патрульных была необычная, такую мы увидели впервые. Цвет ее был светлый, желтовато-бежевый. Френч с накладными карманами, широкий кожаный пояс через плечо, под погон, портупея. Брюки-галифе, заправленные в сапоги с высокими, под самые коленки, голенищами. На руке, выше локтя, широкая ярко-красная повязка с белым кругом посредине и черной свастикой в нем. Небольшой, открытый ворот френча, за которым кремовая рубашка и черный галстук. Все это подогнано, вычищено, выглажено...

— Теперь пойду я, моя очередь! — сказал Слава, бросая лопату, когда я вылез из сажа и подошел к нему.

— Иди, только будь осторожен, не напорись на фрицев! Слава пошел. Я продолжал работать — возил накиркованный шлак тачкой к забору. Прошло минут десять, вернулся Слава. В карманах его брюк туго выпирали банки консервов.

— Ты что-то быстро организовал банки! — удивился я. — Как это ты сумел?

— А я не ходил в тот склад, где ты был. Дальше еще есть дверь. Там работают женщины: перетирают банки и укладывают в ящики. Немцев нет. Женщины дали мне парочку и посоветовали побыстрее сматываться!

Мы опять по очереди поели в сажу, насыщаясь. Наши желудки отвыкли принимать много пищи, и после двух банок каждому из нас есть уже не хотелось.

— Схожу еще раз, — говорит Слава, — возьмем с собою консервы в лагерь, в запас! [288]

Слава вернулся так же быстро, как и в первый раз, но, еще когда он только показался из-за склада, я обратил внимание на то, что двое немцев-патрульных что-то уж очень пристально издали смотрят на нас. Потом они направились к нам, и как раз подошел Слава.

— Слава, — шепнул я, — немцы засекли, идут сюда! Не оглядывайся, бросай банки в шлак!

Слава, приседая, как бы для того, чтобы взять кирку, выбрасывает быстро и незаметно одну банку из кармана.

Я тут же загребаю ее шлаком, продолжая грузить тачку. Вторую банку он выбросить не успел, немцы были уже рядом. Так с банкой в кармане и начал работать. Банка выпирала буфом на брюках, немцы явно видели уже ее.

— Komm hier! — указывая стеком на Славу, приказал один из них.

Мы приостановили работу, выпрямились.

— Комм! — раздраженно рявкнул фриц.

Слава подошел и остановился перед ним в двух шагах.

— Aus! — приказал немец и стеком постучал по банке в кармане брюк Славы.

Слава медленно вытаскивает банку и протягивает ее немцу. Тот берет ее, о чем-то советуется, говорит со своим напарником. Тот вначале как бы возражает, затем соглашается.

Взявший банку немец неожиданно сильно бьет Славу ногой в живот, и они оба уходят.

Я бросился к корчившемуся на земле другу. Держась обеими руками за живот, он кривился и стонал от боли, по лицу текли слезы. Немного придя в себя, вытирая лицо, он сказал:

— А все-таки у нас на ужин есть что поесть!

Имелась в виду банка горошка, спрятанного в шлак. Хорошо хоть так отделались, могло быть и хуже. За воровство немцы жестоко расправлялись: в большинстве случаев пойманных на воровстве просто вешали.

В обеденный перерыв мы решили походить по двору, присмотреться, поискать возможность бежать, — но тщетно. Патрулирующие немцы не разрешали шататься без дела, [289] и хождение по территории комбината разрешалось только им. Так мы и работали до вечера на своем месте. Бежать опять не удалось, но мы хотя бы отдохнули, проведя здесь день. После предыдущих работ, на вокзале и на земляных работах, окажись сегодня вновь на какой-либо тяжелой работе, мы не выдержали бы, свалились. Здесь же мы не работали, а дурака валяли и как-никак поели.

Вечером в лагере за свою банку горошка мы выменяли четыре печеные картофелины и небольшую свеклу, — тем и поужинали. Сегодня с утра и весь день нам просто везло. Повезло и вечером. После вечерней переклички нам удалось захватить себе место для ночлега на нарах, на четвертом ярусе. К смраду здесь в амбаре мы уже привыкли и не замечали его. Нам не давали спать вши, но даже просто впадать в забытье несравненно лучше, чем лежать сейчас во дворе, под дождем, на мокрой земле и ледяном ветру. Здесь же сухо и тепло. В полной темноте тут и там слышались бесконечные разговоры о еде, о доме, о войне. Но если о еде говорили мечтательно, о доме с болью и слезой в голосе, то, рассуждая о войне, многие не могли сдержать своих чувств, и эти разговоры переходили в жаркие споры. Редко где люди могут высказывать свое мнение так открыто, не боясь худых для себя последствий, как здесь, в лагере. Люди были разные: в недавнем прошлом командиры разных званий и должностей, политработники, вовремя посрывавшие свои знаки различия на форме или просто переодевшиеся (если была возможность) в форму рядовых красноармейцев, чтобы не быть расстрелянными; рядовые бойцы всевозможных частей и соединений. Здесь бывшие служащие, рабочие, колхозники, интеллигенция. Люди разных национальностей и с разных мест. Всех уравнял плен!

— Почему мы здесь, в плену? — говорил кто-то рядом. — Разве мы не хотели защищать свою Родину? Разве мы, побросав оружие и подняв руки вверх, добровольно пошли сдаваться в плен? Нет, добровольно сдавались, шли в плен единицы из общей массы войск, трусы или подонки-предатели. Таких шкурников немного, и они не в счет! Мы попали в плен не по своей воле, а по вине командиров, не сумевших [290] организовать, навести порядок во вверенных им воинских соединениях по причине своей растерянности, бездарности, несогласованности в своих действиях, воинской безграмотности. Кровью залили фашисты нашу землю! Издеваются под нашими семьями на захваченных территориях, расстреливают ни в чем не повинных. Издеваются и здесь над нами! Но верьте — это все временно! Сейчас время работает на нас! Отступать наша армия дальше не будет! Пружина сжата до предела! Скоро, очень скоро она распрямится, и фашисты получат все сполна! Нам, оказавшимся здесь, необходимо не сидеть сложа руки, не выжидать чего-то, а сплотиться воедино, организоваться и бороться по мере наших сил и возможностей с оккупантами!..

— Подумаешь, агитатор нашелся! — прокричал кто-то недалеко в темноте на нарах этажом ниже нас визгливым голосом евнуха. — Наслышались мы уже по горло таких политруков, как ты! Ишь, комиссар объявился! Целую речь закатал! Висеть тебе скоро в петле на аппель-плацу!

— Заткните ему глотку, суке! — прохрипел кто-то там же, внизу. — Такие вот стервы и продают нас!

— Кто там рядом? Придушите его, братцы! — послышалось со всех сторон. — Дайте ему в морду, предателю!

Возбуждение людей постепенно утихало, смолкало, гасло. Утомленные на работах, ослабленные голодом люди засыпали. На смену всеобщему говору пришел храп сотен людей...

* * *

Утро. Все, как вчера, как позавчера и еще раньше. Подъем, пересчет на аппель-плацу, построение команд на работу. На этот раз мы не выбирали, куда нам стать в строй, как делали до этого. Сегодня полицаи палками загнали нас в строй команды, в которую набирали двести человек. Получилась колонна по шесть человек в шеренге, и тридцать три таких шеренги в глубину строя, в затылок друг другу.

Нас вывели за ворота лагеря, мы прошли по улице станицы сквозь шумящую толпу ищущих мужей женщин и этой же улицей вышли за околицу в поле. Дорога, вначале мощенная булыжником, примерно через километр перешла [291] в «профильную», грунтовую. Такие дороги недолговечны, и пользоваться ими можно только в сухую погоду. Земля на проезжей части быстро выбивалась, появлялись ямы, ухабы. При езде летом в сухую погоду было много пыли, а в дождь дорога раскисала, становясь скользкой. Преобладавший тогда конный транспорт колесами подвод, копытами лошадей выбивал, месил грязь, и дорога превращалась в остановившийся грязевой поток, двигаться по которому автотранспорту было просто невозможно.

Немцам, оккупировавшим Кубань, отсутствие хороших дорог крайне затрудняло вывоз награбленного. В селах, в городах были огромные запасы зерна, продовольствия, сырья для промышленности. Все это надо было вывозить в Германию, для чего они бросились на строительство новых и восстановление старых, разрушенных дорог. Выгоняли на работы местное население, использовали в работе пленных. Одна из таких дорог, по которой нас вели, шла в станицу Троицкую. Работали на ней пленные уже давно, и сейчас она была восстановлена на протяжении километров шести-семи от Крымской.

Идя в строю рядом, в одной шеренге, мы со Славой приуныли и не разговаривали. В обе стороны от дороги, и влево, и вправо от нее, расстилалась ровная, лишенная какой-либо растительности степь. Ни кустика, ни дерева! Голая, непаханая целина с жухлой травой, бурьяном. Если даже выскочить из строя, то куда бежать, где скрыться? Все как на ладони! Нет, здесь не побежишь! Значит, еще один день потерян. Возможность подхватить в лагере дизентерию еще более увеличилась. Мы чувствовали, что лагерная жизнь нас уже засасывала. Надо бежать! Но как? Пока это нам не удается. Удастся тогда, когда появится тот самый шанс: используя его, и надо будет рискнуть. Ох, как долго нет этого шанса!

Нас при водят к месту работы. Здесь уже стоят две автомашины, привезшие лопаты и кирки. За кюветом, выровненные точно по шнуру, стоят тачки для перевозки земли; нас поджидал и с десяток приехавших вместе с инструментом полицаев. Мы были пересчитаны тут же, в строю, и по [292] команде разобрав инструмент, приступили к работе. Немцы, передоверив охрану полицаям, расположились невдалеке и, оттуда наблюдая за нашей работой, приступили к своему завтраку.

У фрицев был свой взгляд на работу, на труд. Они требовали безукоризненной точности и аккуратности в работе, но никогда не вникали в то, сколько ты сделал. Их интересовало качество, но не количество сделанного. Они жестоко избивали за то, что ты неровно копаешь канаву, небрежно, оставляя бугорки и ямки, ровняешь лопатой полотно дороги, за то, что в перерыв бросил в сторону лопату, не почистив ее. Но они совершенно не замечали, сколько ты сделал за рабочий день. Их приводило в бешенство, если кто-то стоял ничего не делая или сел покурить в рабочее время, зато можно было делать любую бессмысленную работу, но лишь бы ты не стоял, а был все время в движении.

Двигаться, двигаться, носить один и тот же камень туда-сюда весь день. Наклоняться, выпрямляться, катать тачку с землею взад-вперед, но только не стоять! Если не хочешь быть битым — двигайся! Это все знали, к такому порядку привыкли и пользовались им. В результате — 200 человек рабочих копошились, как муравьи, а ремонт дороги продвигался очень медленно.

В 11 часов команда: «Паузен!» Все выстраивают строго в одну линию тачки, протирают лопаты, кирки, ровным рядом укладывают их на землю и отдыхают 30 минут. Немцы-охранники пьют из фляг теплый кофе, жуют бутерброды. Потом снова нудная работа.

В обед, всем нам на удивление, автомашиной из станицы подвезли хлеб. Полицаи нарезали его кусками граммов по 300 и под присмотром и контролем немцев раздали всем. С чего это они так расщедрились?

До конца дня никаких происшествий не случилось. Доработали спокойно, если не считать того, что на кого-то наорали, кого-то побили. Это обычное явление: такова участь рабов, какими мы были. Когда, возвращаясь в лагерь, колонной вошли уже в станицу, опять женщины стали бросать [293] нам продукты — кто что мог. Мы на лету ловили их и прятали кто за пазуху, кто в карманы.

— Ось возьмите, покушайтэ, хлопчикы вы мойы! — подбежала и со слезами сунула мне узелок с едой пожилая женщина.

— Спасибо тебе, тетя!

Женщина шла вдоль забора, смотрела на нас и плакала...

В лагере, как обычно, грязь, вонь. Тут и там по территории лежат в одиночку и группами пленные, не ходившие на работу. Лежат на голой, холодной земле, натянув на себя, на голову, укрываясь от холодного ветра, какие только есть тряпки. Это умирающие, истощенные голодом, дистрофики и больные дизентерией. Все проходят мимо, переступают через них — никому нет дела до лежащих! Хочешь остаться в живых — карабкайся, цепляйся, крутись, изворачивайся в водовороте лагерной жизни, и все сам. Никому ты не нужен! Как сумеешь, так и выживай.

Очень многие не выдерживали этой борьбы за жизнь, покорялись судьбе. Таких болезнь хватала за горло, скручивала, и они в течение десяти-двенадцати дней, провалявшись вот так на земле, умирали. Мы со Славкой пока еще перебивались случайной едой со стороны и остерегались есть лагерную баланду, боясь подхватить дизентерию или еще что-нибудь.

В эту ночь мы зазевались и не попали в барак ночевать. Нагло, пренебрегая руганью и пинками, сыпавшимися на нас, мы втиснулись в середину лежащих на земле под стенкой барака с подветренной стороны. Ближе к утру опять был налет наших самолетов. Они бомбили вокзал, станицу. Бомбы сыпались совсем рядом, все под нами ходило ходуном. Поднятые взрывами бомб, сыпались сверху камни, земля, визжали осколки. Мы лежали молча — так же, как и легли с вечера, только еще теснее прижавшись к земле и друг к другу. Куда побежишь, где спрячешься? Укрытий никаких нет!

Вот бомба рвется совсем рядом! Взрывной волной нас подбросило и свалило в общую кучу. Сорвало, разрушило крышу барака. Крики, вопли! Все куда-то бегут, что-то кричат! [294] Над лагерем висит осветительная бомба, заливая все вокруг ярким светом. Паника!

Бегают и что-то орут немцы, обезумевшие полицаи, колотя всех вокруг палками, загоняют назад в барак, который теперь уже без крыши, выбежавших оттуда пленных. Совсем низко, поливая из пулеметов, с ревом пронеслись штурмовики. Рядом, на пустыре, за колючей проволокой лагеря бьет не переставая заградительным огнем немецкая зенитная батарея. Взрывы бомб, стрельба зениток, пулеметов сверху с самолетов и снизу по ним — все слилось в хаос!

— Ложись! Не вставать! — орут полицаи, переводя приказы немцев на русский язык. Для острастки, стремясь навести порядок, немцы из охраны стреляют очередями из автоматов поверх голов все еще мечущихся в панике пленных по лагерю, еще больше создавая панику, неразбериху.

— Ложись! Ложись, мать вашу! — кричат полицаи, бегая с перекошенными от страха мордами. Но вот самолеты, выполнив свою задачу, ушли. Стрельба, шум кругом, грохот сразу же резко оборвались.

В лагерь попали две бомбы. Одна взрывом выкорчевала угол проволочного заграждения, разнесла в щепки сторожевую вышку, убив находившегося там немца-часового. Вторая упала и взорвалась за бараком у ямы-туалета. Много пленных, лежащих под стенкой барака, было убито и ранено.

На востоке небо бледнело, начинало светать. У разбитого забора-заграждения уже стояли дополнительные посты немцев. Пленные подбирали убитых и укладывали их навалом в прибывшие подводы. Раненые, кто мог сам передвигаться, шли, собирались у проходной. Потом их увели куда-то. Показался из канцелярии лагеря сам комендант в сопровождении своей свиты. Он быстро идет по территории, осматривая последствия бомбежки. Комендант улыбается, чем-то довольный, перебрасывается шуточками со своим окружением. Те заискивающе ему поддакивают и тоже улыбаются. Потом, приняв рапорт от дежурного офицера по лагерю после утренней поверки и пересчета, он, все еще находясь в приподнятом настроении и все так же улыбаясь, что-то высказал переводчику, и тот перевел нам: [295]

— Господин комендант говорит, что ваши летчики — дерьмо! Но они карашо, метко бросайт бомба на ваш свинячий голова! Господин комендант дает им свой большой данке — спасибо! Другой раз он на двор лагерь поставит костер-ориентирен. Летчик будет сделать вам еще один отшень красивый концерт-подарок!

Стоящие кучкой полицаи дружно, подхалимно заржали. Будь в это время у них собачьи хвосты, они ими подобострастно махали бы. Строй пленных молчал.

Как нам со Славкой ни хотелось этого, нас при распределении на работы сегодня опять загнали полицаи в строй «команды-200». Опять, как и вчера, мы идем в колонне по дороге на Троицкую. Самочувствие гадкое после полубессонной ночи, настроение отвратительное. Мы идем в середине колонны, вокруг, оцепив ее, шагают немцы-конвоиры с автоматами. Все молчат, разговоры в строю запрещены, никто не перебрасывается словечком даже шепотом. Изредка только кто-то застонет от внутренней нестерпимой боли, и то тут, то там, как по эстафете, проносится с головы колонны до ее хвоста надсадный кашель. Кашлять не запрещалось.

Дорога идет по насыпи в метр-полтора высоты. Подняв голову, я вижу вдалеке место нашей вчерашней работы. Вдруг впереди нас из колонны выскакивает один из пленных, сбегает с насыпи дороги, на ходу расстегивая ремень брюк. В два-три прыжка он отбегает в сторону, сбрасывает штаны и садится на корточки оправиться. Видно, он болен дизентерией, мучается поносом и поэтому, не выдержав, выскочил из строя и присел.

— Хальт! — заорал увидевший его ближайший автоматчик и бросился бегом к нему.

— Хальт! Хальт! — кричат все другие конвоиры, останавливая всю колонну, еще сами не поняв, что случилось. Колонна остановилась. Подбежав к сидевшему на корточках пленному, конвоир с ходу бьет его носком сапога в лицо. Тот тут же, даже не натянув штаны, валится набок, заливаясь кровью. Сюда спешат и остальные охранники. Они подбегают по одному и с остервенением, что-то выкрикивая [296] по-своему, включаются в избиение корчащегося на земле несчастного.

Мы, вся колонна, 199 человек, стоим и с высоты насыпи дороги молча смотрим на страшное зрелище. Немцы озверели и били так жестоко пленного ногами не потому, что он выскочил самовольно из строя, а потому, что он присел оправиться чуть ли не под крестом на могилах захороненных здесь немецких, а скорее всего, румынских солдат. На одном кресте висела вроде бы румынская солдатская каска и было что-то написано.

Избиваемый был по внешнему виду нерусским. Он или азербайджанец, или из Средней Азии. Бедняга уже не двигался, а немцы, озверев, продолжали месить его ногами. Но в конце концов всему бывает конец! Немцы явно устали и прекратили битье. Да и кого было уже бить? Пленный был без признаков жизни.

Мы все так же стояли и смотрели. Конвоиры, все еще возбужденные, громко разговаривали, закуривая, как после хорошо выполненной работы. Со стороны станицы Троицкой шла бортовая автомашина: как оказалось, румынская. В кузове пять-шесть солдат, в кабине капрал и шофер. Немцы-конвоиры остановили ее и приказали румыну-капралу увезти мертвого. Капрал скомандовал своим солдатам, и те, бросив убитого в кузов, уехали.

— Форверц! Марш! — гаркнули фрицы, и наша колонна двинулась дальше по дороге.

Не сделав и десятка шагов, я, крайний слева в своей шеренге, увидел, что чуть впереди меня, почти рядом, подо мною бетонная труба, проложенная под насыпью поперек дороги. Такие трубы обычно укладывают под проезжей частью для протока воды в период дождей.

Никто мне не подсказал, никто ничего не советовал — я сам, как будто меня кто толкнул, вдруг, не раздумывая, прыгаю с насыпи дороги вниз к этой трубе. Успеваю заметить, как следом за мною прыгает Слава. Падаю на землю в кювете, работая локтями и коленями, втискиваюсь в трубу. Сверху по моей спине вползает Слава. Затаились! Над нами слышится шарканье ног идущей колонны пленных. Перед глазами, [297] в двух-трех метрах, я вижу ноги проходящего мимо конвоира, потом другого, третьего. В голове тревожная мысль: только бы немец не наклонился и не посмотрел в трубу!

Но вот топот ног вверху стал затихать, затих совсем, и мы, выждав для верности еще немного, осторожно выползли из трубы, посмотрели на удалявшуюся колонну. Все дальше и дальше уходила она от нас по дороге.

Надо как можно быстрее уходить отсюда, скрыться! Но куда? Вперед — нельзя, назад, в станицу, — нельзя. Влево — голая степь, вправо — тоже, но где-то там, метрах в двухстах, виднелось что-то вроде кустарника, и мы направились туда. Хочется бежать, бежать, побыстрее скрыться, уйти подальше! Сейчас, уже вот-вот наша колонна будет на месте работы, и там немцы пересчитают всех. Обнаружится наш побег, и неизвестно, какие они примут меры. Но бежать нельзя! Это вызовет подозрение изредка проезжающих по дороге румын и немцев.

Мы, сдерживая быстрый шаг, идем вправо, в сторону виднеющегося вдали кустарника. Только бы успеть дойти до него, прежде чем начнется пересчет пленных в колонне! Только бы успеть! Идем по ровному, чистому от растительности полю. Сердце колотится, кажется, что на меня кто-то смотрит и вот-вот нас остановят!

Наконец, кустарник — заросли терна, тянущиеся широкой полосой куда-то далеко по полю, отделяя его невспаханную придорожную часть от обработанной, засаженной кукурузой. Быстро, но осторожно, чтобы не изорвать одежду о цепкие, острые колючки терна, мы продираемся через него и теперь уже бегом, поскольку нас никто не видит с дороги, мчимся как можно дальше и как можно быстрее по кукурузе.

Бешено колотится сердце, чувство радости, ощущение свободы, чувство восторга от столь неожиданного для нас самих, удачно совершенного побега! Падаем, сил дальше бежать нет! Лежим, глубоко дышим.

— А ты молодец, Коля! — еще не совсем отдышавшись, говорит Слава. — Как это тебе пришла в голову мысль броситься в трубу? [298]

— Я и сам не знаю! — признаюсь я.

— Вижу, ты прыгаешь с дороги к трубе — и я за тобой!

— Да! А ноги, ноги автоматчиков, проходящих мимо?

— Ну, думаю, сейчас фриц наклонится, глянет в трубу, даст по нам очередью из автомата, — и все!

— Нам очень повезло! — соглашаюсь я с ним. — Тут в нашу пользу сыграло еще то, что когда немцы избивали пленного, они все ушли на правую сторону дороги, и слева от колонны никого из них не было. Поэтому они не видели, как мы нырнули в трубу!

— А пленные? Многие из них видели наш побег, и никто не выдал! Прошагали над головой у нас — как будто ничего и не было!

Да, это был тот шанс, которого мы ждали и искали все эти прошедшие дни. И, признаться, уже приуныли. Но он пришел, и мы его не упустили!

Отдохнув, мы еще некоторое время побродили по кукурузе, отыскивая оставшиеся после уборки кочаны. Находили, ели, утоляли голод. Кукуруза уже подгнила, имела неприятный сладковатый привкус и гнилостный запах, вызывающий тошноту. Тем не менее мы насытились этим гнильем и двинулись на северо-восток, зная, что где-то в той стороне должна быть станица Троицкая. Дальше, в Красноармейскую, нам надо идти именно через нее. Там придется как-то переправляться через реку Кубань, но это нас пока не тревожило. Кончилось кукурузное поле, и мы вышли на околицу небольшого поселка. Невдалеке стоит девушка, по возрасту чуть старше нас, рядом с нею пасется корова, привязанная длинной веревкой к забитому в землю колу.

— Надо у девчонки расспросить дорогу на Троицкую и попросить поесть! — говорит Слава.

Я никак не могу привыкнуть без стыда для себя просить у кого-либо поесть.

— Девушка! У тебя найдется что-либо поесть? — несмело спрашиваю я.

— Здесь, с собою, у меня ничего нет, а дома я бы вас накормила! А вы, что, из плена сбежали? — внимательно осматривая [299] нас, продолжает она и, не услышав еще наш ответ, предлагает:

— Пойдемте ко мне домой!

— Да, мы только что сбежали из плена. Мы голодные, и помыться бы нам! — открылся ей Слава.

— Ну вот, пойдемте, — приветливо говорит девушка. — У меня дома папа и мама, они очень хорошие. Мы уже многих сбежавших из лагеря кормили, вы не первые! Пойдемте! — приглашает она.

— А корова это твоя? — спрашиваю. — Как же ты ее оставишь здесь? Уведут ведь!

— Корова наша. Она пасется сама, я не всегда с нею. Пока что все обходится, никто не увел. Мы в стороне от дороги, сюда немцы и румыны редко заглядывают, а если придут, то заберут и со двора. Как будет, так и будет, никуда не денешься! Идемте! — опять пригласила она. — Только будем идти вон теми огородами. По улице нельзя, там живет полицай — вредный мужик! Он обязательно вас задержит, если увидит!

Девушка провела нас огородами, задами дворов до дома, где нас приветливо встретили ее немолодые родители. Хозяйка с дочерью быстро нагрели на кобыце воды, и мы отлично помылись за сараем. Часа через два подсохла выстиранная одежда, и нас, уже одетых, пригласили в дом обедать. За нами ухаживала сама хозяйка, подавшая давно забытый нами горячий, вкуснейший кубанский борщ. Закусили пахучим медом, макая в него свежеиспеченным домашним хлебом. Мы теперь понимали цену каждой капли еды, каждой крошки хлеба! Ели до отвала, а хозяйка то и дело подрезала нам хлеб.

— Ешьте, хлопчики! Ешьте на здоровье! — говорила она, вытирая фартуком влажневшие глаза. — Не стесняйтесь! Ешьте вдоволь! Вам еще много идти! — приговаривала она, уже зная из нашего рассказа, кто мы и куда идем.

В комнату заглянула дочь хозяев:

— Мама! Я пошла до коровы!

— Иди, доченька, иди!

— Прощайте, хлопцы! Счастливой вам дороги! — мило улыбнулась нам девушка и скрылась за дверью. [300]

Больше мы ее не видели. Как-то так получилось, что мы не познакомились с ней и не узнали, к сожалению, ее имя.

Пообедав, мы тепло поблагодарили хозяйку и вместе с ней вышли во двор. Там хозяин ладил повозку и, громко стуча молотком, набивал на деревянное колесо металлическую шину.

— Вам надо идти, хлопцы! — увидев нас, сказал он. — Ненароком еще заглянет сюда наш пан полицай. Будет худо и вам, и нам. Лучше вам уйти от греха!

Мы понимали, знали, что своим присутствием здесь действительно можем создать этим хорошим, добрым людям большие неприятности, поэтому, тут же попрощавшись с ними и не задерживаясь больше ни минуты, пошли со двора.

— Постойте! — догнал нас хозяин. — Я вас немного провожу. Тут за нашим хутором развилка дорог. Я покажу, по какой вам лучше идти в Троицкую.

Так же задами дворов, огородами, как шли и сюда, хозяин нас вывел из этого маленького села. Остановились у развилки.

— Влево, вот по этой дороге, вы не идите. Она выведет вас на профиль, где работают пленные. Там идти опасно. По ней едут и румыны, и немцы. Идите по правой. Метров через двести она приведет вас к железной дороге. Дорога заброшена: когда наши отступали, растаскали танками в стороны рельсы, шпалы, повзрывали мосты. По насыпи и идите, не заблудитесь, она приведет вас прямо в Троицкую.

— Спасибо, отец! — поблагодарили мы его и заторопились.

Все было так, как и рассказал старик. Пройдя немного, мы вышли к железной дороге: та шла плавнями по высокой насыпи из земли пополам со щебнем. Справа была сплошная вода, поросшая камышом. Местами плавня разливалась и по левую сторону насыпи, тогда здесь перекидывались мосты. На протяжении всей дороги, до самой Троицкой, мостов (и больших, и малых, и совсем маленьких) было много, но все они были взорваны. Сама насыпь буйно поросла [301] бурьяном в рост человека. Но все же этой дорогой кто-то ходил, так как через бурьян, там, где он особенно густ, была протоптана тропа. Нас такая дорога вполне устраивала. Можно было идти свободно, не таясь. Мы и шли бодрым шагом. Цеплялись за железо, старались не замочиться в воде, когда попадались взорванные мосты и их приходилось преодолевать, прыгая с фермы на ферму. Нас эти мелкие трудности пути не смущали, и мы, полные радостью сегодняшних удач, быстро, громко разговаривая, делясь впечатлениями, шли.

— Хорошая девушка нам встретилась! — говорит Слава.

— И красивая! — добавляю я.

— Родители ее тоже хорошие люди! Ты слышал? Они говорили, что нас не первых кормят и оказывают всякую помощь бежавшим из лагеря пленным. Это наши люди! А дочь их наверняка комсомолка... как и мы!

Наш разговор перебивает показавшаяся впереди пара — мужчина и женщина. Они идут навстречу нам. У женщины в руке кошелка, у мужчины за спиной сидор.

— Здравствуйте! — говорят они нам, подойдя. — Вы в Троицкую идете?

— Здравствуйте! Да, в Троицкую!

— А мы из Троицкой! — снимая лямки мешка с плеч, усаживаясь на землю отдыхать, сказал мужчина. Женщина, поставив кошелку, подправив выбившиеся из-под Платка волосы, присела рядом с ним.

— Садитесь, ребята, отдыхайте! Вам, наверное, некуда спешить, так же как и нам. Сейчас настало такое время, когда спешка к хорошему не приведет, — свертывая из газетной бумаги и табака-самосада цигарку, говорил он, внимательно посматривая на нас. Мы присели. Отдохнуть, посидеть не мешало и нам.

— Вы откуда будете, братцы? — спросил дядя, добро улыбаясь. — Если не хотите — не говорите! Я спрашиваю просто так, для разговора.

В нем было что-то располагающее к себе. Женщина тоже не настораживала нас. Мы не боялись, потому что считали, что справиться с нами, если окажется подлецом и попытается [302] задержать нас, он не сможет. К тому же он был без оружия. И мы разоткровенничались, рассказали, что только вот сегодня утром бежали из лагеря, что идем в Красноармейскую, что наша первая задача сейчас — дойти до Троицкой. А сами мы из Анапы.

— Из Анапы?! — как-то обрадованно воскликнул мужчина. — Я там был в июне. Вы видели, в бухте тогда на рейде стоял большой пароход, транспорт «Эльбрус»?

— Да, видели! — говорю я. — И не просто видели, а на наших глазах его разбомбили немцы, и он, как стоял на якоре, так и затонул. Был гружен бочками с вином.

— Правильно говоришь! — даже обрадовался мужчина. — Я матрос с «Эльбруса». Самолеты немцев на втором заходе попали бомбой прямо в трюм парохода, и он, расколовшись пополам, сразу же затонул. Я стоял на корме, и меня взрывом сбросило далеко в воду. Если бы я падал на землю, то разбился бы. А так упал в воду, сознание не терял, плавать умею хорошо, вода теплая, летняя, берег рядом... В общем, вполне благополучно доплыл к городскому пляжу. А пароход... Затонул он неглубоко, и немцы-сволочи, наверное, уже достают и попивают коньяк! Чтоб он им поперек горла стал! — добавил он, сплюнув.

Женщина, его спутница, достала из кошелки хлеб и брынзу, угостила нас. Мы ели и продолжали разговор.

— Ребята! В Троицкой вам придется переходить Кубань... Имейте в виду, там переправиться на другой берег можно только по понтонному мосту, наведенному немцами. Других путей нет. Мост охраняется. Перейти его можно только по пропуску, а пропуск выдает немец — комендант станции. Так что подумайте, как вам это сделать. Если сумеете благополучно перейти мост, то вам надо будет дальше идти в станицу Славянскую. Там тоже большой мост через Протоку. Когда наши отступали, то почему-то не взорвали его. Наверное, быстро уходили и не успели. Если и там удачно перейдете мост, то считайте, что вы уже дома — Красноармейская оттуда совсем недалеко, — рассказал нам матрос с «Эльбруса», уже надевая лямки сидора на плечи. [303]

Мы распрощались и пошли дальше своей длинной дорогой. День клонился к вечеру. По нашим расчетам, мы должны были подойти к Троицкой уже затемно. Входить в станицу и искать там ночлег в ночное время рискованно. Надо было перебыть ночь где-то здесь, в этой глуши, и мы забились в пустую, полуразбитую железнодорожную будку у крупного, тоже взорванного моста, а утром зашагали дальше. Земля смерзлась и была обильно покрыта инеем. Сзади, справа от нас, из-за горизонта показывалось багровое, желанное солнце, а впереди уже была видна широко раскинувшаяся по реке Кубани станица Троицкая.

Входить в станицу по железной дороге мы побоялись и поэтому, сойдя влево с насыпи, пошли по степи, пока не попали на разъезженную проселочную дорогу, и уже по ней вошли в станицу. Спросив встречных, как пройти к Кубани, мы вскоре благополучно вышли к переправе. Да, действительно, тут был понтонный мост. Перед мостом на обоих берегах все забито немецким и румынским транспортом. Здесь немецкие вездеходы, легковые, бортовые, крытые и не крытые автомашины, румынские «каруцы», пушки, прицепы, много солдат. Мост охраняется автоматчиками; проверяет документы и пропускает через него немецкая фельджандармерия. Жандармы в своих форменных, прорезиненных, серых плащах с крылаткой на спине и широкими, крупными бляхами, свисающими на цепях с шеи на грудь.

Несмотря на такое огромное количество скопившегося транспорта по обе стороны реки — никаких пробок, никакой суеты. В переправе был виден полный порядок: 20 транспортных единиц идут на мост с этой стороны, затем 20 с другой, и так далее. Никто порядок не нарушает, все терпеливо ждут своей очереди. В промежутках между транспортом по мосту идут пешие солдаты, гражданское население. Проход через мост для них только по пропускам.

Стоя в десятках метров от него, мы внимательно приглядывались к этой обстановке. К переправе двигался поток людей, машин, подвод.

— Хлопцы! Ставайтэ до нас! — раздался рядом голос. Мимо нас шла строем группа ребят и девчат нашего возраста [304] с лопатами и кирками на плечах. Вел их идущий впереди строя немецкий солдат. Не раздумывая, ничего не спрашивая, быстро вклиниваемся в их строй. Кто-то мне сунул лопату, Славке на плечо — кирку.

— На работу идете? — спросил я идущего рядом парня — это он нас позвал в строй.

— А-а! На работу! — скривился парень и неопределенно махнул рукой. — Немцы гоняют каждый день!

Продолжать разговор дольше было некогда. Мы подошли к мосту, беспрепятственно прошли мимо жандармов, затем через мост и вышли на правый берег Кубани. Отдав ребятам инструмент, мы вышли из строя и скрылись в толпе людей, ожидающих своей очереди переходить мост. Удачно проскочили!

Следуя немецким дорожным указателям, мы легко определились и вышли на дорогу в станицу Славянскую. Немецкая дорожная служба, надо отдать ей должное, была на высоком уровне. Везде на дорогах (важных и не важных), у станиц, хуторов, больших и малых поселков были указатели-стрелки с пояснением направления и количества километров пути, наименование населенных пунктов, грузоподъемность мостов, местонахождение военной комендатуры и тому подобное. Все надписи были сделаны черной краской по оранжевому фону, поэтому ярко выделялись и легко читались.

В Славянскую мы пришли быстро, без происшествий, в середине дня. Река Протока оказалась тоже широкой, многоводной и, по-видимому, глубокой. Через нее — длинный, горбатый, на высоченных сваях деревянный мост. Здесь ничего подобного Троицкому не было. Пустынно, никакого движения! Изредка с этого или с того берега по мосту проходили люди, гражданское население. Немецкий пост — охрана моста — только на левом берегу, со стороны центра станицы.

Мы стояли и так же, как и там, в Троицкой, наблюдали за немцами на мосту. Ничего определенного в их поведении не было. У одних проходящих они проверяли наличие пропусков, на других, по каким-то своим соображениям, вообще [305] не обращали внимания, и люди шли свободно, без проверки: та была выборочной.

Нам очень не хотелось рисковать, и пойти, не зная, проверят нас или нет, было трудно решиться: до Красноармейской осталось идти всего 12 километров, это совсем близко, и попасть сейчас в лапы фашистов нам не хотелось. Мы медленно пошли вдоль реки по берегу, все дальше от моста, размышляя, не найти ли нам какую-нибудь доску или бревно, чтобы переплыть через реку?

Мы прошли разбитый железнодорожный мост, вышли за станицу, но ничего подходящего для нашей переправы не увидели. Дальше по берегу виднелись какие-то безлюдные строения: все отсюда давно ушли и все, что представляло ценность, вывезли или унесли.

— Вот она, родимая! — вдруг заорал во дворе Славка.

Я выскочил во двор и увидел нечто странное: Славка с радостью на лице махал руками и кружился, выплясывая.

— Ты что, тронулся? — спросил я, быстро идя к нему. — Что случилось?

— Посмотри туда! — показал он мне пальцем куда-то в потолок сарая.

Я вошел в дверь и увидел вверху (на балках потолка вообще не было) лежащую там вверх дном небольшую плоскодонную лодку! Невероятно! Мистика, да и только!

И вот лодка уже на берегу. Она маленькая, узкая, рассчитанная на одного гребца, хорошо просмоленная, но без весел. Мы торопились и еще раз сбегали во двор взять там что-нибудь грести вместо них. Я подобрал круглый лист фанеры — сиденье от разбитого стула. Слава, не найдя ничего подходящего, сорвал с духовки в печке уже надорванную железную дверку. Теперь бегом к лодке — и вот мы сталкиваем ее в воду. Сидеть двоим нельзя — слишком уж она мала и неустойчива, перевернется при малейшем неверном движении одного из нас. Сначала на дно лодки боком (так, что руки у него свободны и он может делать гребки) ложится Слава. Затем так же ложусь я, но головой в противоположную сторону. У меня тоже свободны руки, и я тоже могу грести. [306] Вскоре лодку подхватило быстрое течение, и мы понеслись по реке.

Надо сказать, что мы не боялись воды. Нам ли ее бояться: мы выросли у моря и оба отлично плавали и ныряли. Энергично подгребая, не противясь течению, мы направляли ход лодки по диагонали к противоположному берегу и довольно-таки быстро его достигли.

— Нельзя оставлять на берегу следы нашей высадки! — сказал Слава и толкнул лодку от берега.

Наша неуправляемая спасительн