Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

«Мы — славяне! Одна кровь!»

Утром двадцать девятого августа наши танки по вновь наведенным мостам перешли Прут и вступили на землю Румынии. Непривычной для глаза и совсем непопятной, особенно для молодежи, была чужая земля. С недоумением смотрели танкисты на поля, нарезанные причудливыми крохотными кусками и расстилавшиеся перед ними, как большое лоскутное одеяло. С удивлением рассматривали быков с большими прямыми и острыми, как мечи, рогами. Быки, мерно покачивая головами, поблескивали большими черными бездумными глазами, тащили телегу с высокими бортами, напоминающую нашу двуколку.

Наверху, на горке крепких желтых початков кукурузы, сидит крестьянин. Одет он чудно и непривычно: в рваных портах из домотканной холстины, в такой же рубашке, с открытой костлявой грудью и темным пятном от пота на спине, и в неизменной фетровой шляпе с муаровой лентой. Глаза у крестьянина такие же черные, как у быков, и такие же безразлично-бездумные.

Необычайным было и то, что к нам прибегали жаловаться на убежавшего помещика его работники. Танкисты и их рассматривали как нечто удивительное, хотя это были самые обыкновенные люди, только, может быть, более оборванные и изможденные. Шутка ли, еще вчера они работали на настоящего помещика! На живого помещика, такого, какие были до революции в России, о которых читали в книгах. Для нас, молодежи, рожденной и воспитанной в Советской стране, слово «помещик» казалось настолько далеким и давно отжившим, что многие представляли их как весьма отвлеченное понятие и уж никак не реальной фигурой. Но если помещиков нам не довелось увидеть, то с другой, не менее нереальной в нашем представлении, фигурой мы встретились довольно скоро. На перекрестке улиц небольшого городка головные танки 3-го батальона остановились [279] перед настоящим... полицейским с аксельбантами и резиновой дубинкой. Не будучи в силах проехать мимо такого чуда, танкисты остановили машины и окружили полицейского.

Капитан Максимов подошел вовремя, чтобы спасти незадачливого полицейского от разъяренных танкистов.

— По машинам! — подал команду Кузьмич.

Повинуясь приказу, танкисты бросились к танкам.

В первые дни поражало безлюдье на пути. Молча провожали нас глазами старики. Позовешь, подойдут осторожно, с оглядкой, разговаривают мало, отвечают скупо: «да» или «нет», а на вопрос потруднее неизменно следовало: «Нушти русешти». Одни ребятишки, не в силах сдержать любопытства, робко подбегали поближе, а те, кто посмелее, даже дотрагивались до пожелтевшей на солнце брони.

Но не прошло и трех-четырех дней, как отношение крестьян резко изменилось. Впереди нас летела слава о русских, которые никого не бьют, не режут, не грабят, не насилуют. Румыны не боялись уже задавать нам всевозможные вопросы, девушки встречали танкистов в праздничных платьях. Вечерами слышались песни, девичий смех, играл баян, улыбались старики: «Давно хорошего смеха не слышали».

Части Второго Украинского фронта заняли Плоешти и Бухарест. Румыния была почти целиком освобождена. Бои шли в Трансильвании. Третий Украинский фронт развивал наступление на юг.

Части корпуса медленно продвигаются в глубь Румынии, вслед за войсками Второго Украинского фронта. Постепенно приводим все в порядок. Благодаря умело проведенной сложной операции, в которой, добившись крупных результатов, корпус понес незначительные потери, благодаря усилиям наших ремонтников, вернувших в строй все, что можно было восстановить, корпус уже через неделю после уничтожения Ясско-Кишиневской группировки противника снова был вполне боеспособен. Четвертого сентября корпус получил приказ передислоцироваться к границам Болгарии.

Танки погрузили на платформы. Для офицеров прицепили сверкающие зеркальными стеклами классные вагоны с тяжелыми плюшевыми портьерами вместо дверей в купе и с такими же, красного плюша, подушками и подлокотниками.

Однако большинство офицеров предпочло перекочевать на открытые платформы к танкам. Почти никто не ложился спать: мы ждали встречи с Дунаем — голубым Дунаем, воспетым Штраусом.

Наконец гулко застучали колеса: поезд шел по мосту. Под [280] нами прекрасная река, которая катит свои волны через семь государств, словно призывая их к единению и дружбе.

Не отрывая глаз, смотрим вниз. Дунай плавно, величественно, как и подобает солидной реке, перекатывает свои воды. Волны, поднимаясь из глубин, слегка волнуют темную, как и южное ночное небо, поверхность. Посмотришь вверх — черная, мягкая, бархатная ночь расшита яркими звездами и мелкой брильянтовой россыпью Млечного Пути. Прозрачные облака легкой дымкой застилают сияние звезд, и весь небесный свод, медленно покачиваясь, плывет над головой. Звезды такие крупные, что кажется, вот-вот упадут — не выдержит их тяжести легкое, трепещущее покрывало ночи. Вот одна все-таки сорвалось, прочертила огненную дугу и, оставляя за собой хвост, рассыпающийся холодными искрами бенгальского огня, скатилась в реку. Смотришь вниз — те же мерцающие звезды подмигивают из темных глубин реки. Слабые волны переливаются светлыми огнями, пересекая серебряную лунную дорожку.

Только через несколько минут после того, как миновали мост и снова замелькали виноградники и сады, кто-то шумно вздохнул: «Как в сказке побывали! Вверх посмотришь — все сияет, плывет и кружится; вниз посмотришь — еще больше сияет и тоже плывет. Постоять так с полчаса — и забудешь, где небо, где земля».

Бригада особенно тщательно готовилась к трудному маршу на Балканы. Механиков-водителей силой не оторвешь от неоднократно уже проверенного танка: шутка ли, марш, а может быть, и бой в горах. Я спросила майора Ракитного:

— Почему вы не дадите людям отдохнуть? Ведь у нас все готово, все машины в порядке.

Ракитный развел руками:

— Разве это я не даю отдыхать? Я даже приказал всем побриться, почиститься. Так что же вы думаете — побрились, почистились и опять в танки залезли. Да вот, недалеко ходить. Гвардии лейтенант Протченко, вы здесь? — позвал Ракитный.

— Так точно, товарищ гвардии майор! — И голова Протченко показалась из люка.

— Ты же уток стрелять собирался, — сказал Ракитный.

Лейтенант смущенно улыбнулся.

— Сердце не на месте, товарищ гвардии майор. Все работают, а у меня готово; может, думаю, чего недоглядел.

— Танк, он уход любит, — подтвердил старшина Сидорин. — За ним ухаживать надо, как за дитем малым, он ласку любит. Его помоешь, почистишь, подмажешь где надо, уж и он тебя не подведет. Нет, танк, он хотя и машина, а тоже с понятием. [281]

Майор не возражал: пусть возится — лишний контроль не помешает.

Сидорина уважали все танкисты батальона, а его хозяйского глаза побаивались не только молодые солдаты.

Любовное, хозяйское отношение к машине Сидорин принес из далекой предвоенной жизни: он был знатным льнотеребильщиком в своей родной МТС.

В этом уже не молодом человеке жила вдохновенная любовь к труду, к машинам. Она заставляла его постоянно что-то придумывать, изобретать. Так было, когда он, усовершенствовав свою льнотеребилку, утроил норму выработки на ней и одновременно овладел второй специальностью — вождением трактора. Так было и сейчас, на войне.

Он всегда содержал свою машину в образцовом порядке, но от предложения стать механиком-регулировщиком Сидорин отказывался категорически: «Не могу без своего танка. А помочь кому надо, я и так помогу».

И помогал. Со свойственным ему тактом, четко соблюдая воинскую субординацию, он никогда не лез с советами к командирам танков. Если что нужно было, он говорил механику-водителю: «Ты скажи своему-то...» И так велико было уважение к этому хозяйственному, степенному, очень знающему старшине, что водители передавали «своему» даже когда Сидорин говорил: «...передай своему-то, пусть он тебя взгреет за то, что танк в грязи содержишь».

Рядовой коммунист, один из старших по возрасту в батальоне — а большой стаж работы трактористом делал его старшим и по опыту работы с машиной, — он пользовался таким авторитетом, что на его «летучки-взбучки», как шутя называли их товарищи, собиралась сразу чуть ли не вся рота, приходили и офицеры. Утерянный болт, гаечный ключ или брошенная на произвол судьбы бочка из-под горючего вызывали у Сидорина бурю негодования.

— Прочитай, что пишут из деревни, — начинал он беседу, — на стареньком тракторе землю пашут, все нам отдают. А мы по всей земле гайки сеем — забогатели очень. Тебе в бой завтра идти, мало ли что в бою-то случиться может: подобьют тебя, либо так что испортится. И все-то дело в том, чтоб две гайки подкрутить, чтоб снова в строю быть, — ан нет ключа гаечного, и вышел ты из строя по своей глупости, а то еще тебя стоячего и разобьют совсем. Сам погибнешь, да еще и людей и машину погубишь.

Однажды я услышала, как Сидорин сердито отчитывал молодого водителя за потерянный тросик. Молодой механик-водитель недовольно бормотал: [282]

— Все-то ты, старшина, ворчишь, это у тебя от пережитков осталось...

Сидорин вспыхнул, но сдержался:

— Глупости говоришь. Не пережитки это, а переживания за хозяйство мое. Богатая наша страна, слов нет, как богата, а если каждый молокосос, вроде тебя, ее добром кидаться будет, никаких богатств не хватит. Я колхозник. А знаешь ли ты, кто такой колхозник? Молчишь. Так я тебе скажу: это большого дела хозяин. А кто допустит разруху в своем хозяйстве? За те слова, что ты сказал, тебя, по твоему возрасту, самый раз за уши выдрать, да я не буду. Молод ты еще, зелен, нет в тебе государственного понятия. Подрастешь еще — поймешь. Ты подумай, сколько в каждый тросик, в каждую гайку труда человеческого вложено. Почитай, над ними не меньше как человек десять потрудились, а ты взял да бросил. Вот теперь и смотри, у кого из нас пережитков больше: ты попользовался чужим трудом, да и бросил, а я народное-то добро сберечь хочу.

— Да я ничего не хотел плохого...

— То-то, что не хотел, а раз не хотел, прежде чем говорить да старшего человека обижать, думать надо. Идем, я тебе тросик дам, у меня запасной есть, только смотри не теряй больше.

Маленького роста, немного мешковатый старшина «с государственным понятием» сразу вырос в моих глазах. Вот такие и становятся героями! Война неоднократно убеждала в том, что героем становится не обязательно тот, кто силен физически, а тот, у кого мужественное сердце, чьи помыслы чисты и ясны и чья честь и совесть измеряются одним: служением Родине. В обыденной жизни такой человек порой кажется незаметным — просто работает, просто честен, а в трудные минуты, когда требуется напряжение всех внутренних сил, он так же просто совершает подвиг во имя Родины.

В этот же день Оленев собрал у себя замполитов батальонов, парторгов, агитаторов.

— Нашей бригаде предстоит первой вступить на территорию Болгарии, — сказал он. — Пока мы находимся в состоянии войны с ней, но мы идем к дружественному нам народу. У входа в любой дом каждый танкист должен помнить: здесь живут друзья. Мы представляем советский народ, мы несем на своих знаменах освобождение болгарскому народу от ига фашизма.

В ротах вышли «Боевые листки». «Болгарский народ не поднимет оружия против Советской Армии!» — говорилось в них.

Восьмого сентября утром мы получили приказ о выдвижении к границам Болгарии. Боевой приказ звучал необычно. После [283] указания, кому по какому маршруту идти и куда и к какому времени выйти, командир бригады коротко сказал:

— Огня первым не открывать. Стрелять только в том случае, если оставленные гитлеровской армией арьергарды окажут сопротивление. Болгарские войска не будут сопротивляться: народ Болгарии ждет нас.

Боюсь, что на этот раз мы нарушили устав, ответив комбригу аплодисментами.

Мы въехали уже на землю Добруджи, когда произошла небольшая заминка. На картах обозначены две дороги, а на самом деле их оказалось пять или шесть. «Где же та дорога, по которой проложен маршрут? Какая дорога короче и не заведет в непроходимые для танков места?» Вдруг мы увидели, что прямо по полю, размахивая руками, как будто собираясь взлететь, бежал к нам крестьянин:

— Офицера!.. Офицера, жди меня!

За ним, еле поспевая, бежали разведчики. Счастливо улыбаясь, крестьянин хватал нас за руки:

— Русские, русские!

Ударив шляпой о землю, он пустился в пляс, выделывая замысловатые фигуры.

— Откуда он? — спросил разведчиков комбриг.

— С той стороны, — ответил крестьянин, — из-за границы, — хитро подмигнул он нам.

— Ты дорогу указать можешь?

Крестьянин одернул короткую суконную безрукавку и приосанился.

Дорогу? Он с удовольствием покажет русским дорогу. Его дед тоже показывал русским дорогу.

Крестьянина усадили к полковнику в машину. От радости он никак не мог сидеть на месте, поднимался, размахивая шляпой, и без умолку говорил.

Оказывается, установленная гитлеровцами граница перерезала принадлежащую ему землю на две части.

— Очень плохо, — качал он головой. — Работать надо, через границу ходить надо.

Сколько перетерпел он и от румынских и от болгарских пограничников, сколько водки им споил, сколько штрафов заплатил — не счесть! Теперь этому конец. От радости он запел: «Една земля хорошо, едны люди хорошо!»

Во главе бригады шел батальон капитана Котловца. Обиженный тем, что в предыдущей операции его «отдали» в резерв, на совещании перед выходом Котловец сказал:

— Обида на всю жизнь, если батальон не пойдет первым. [284]

— Так уж и на всю жизнь, — рассмеялся полковник и покачал головой. — Тогда ничего не поделаешь, придется назначить тебя в первый эшелон, — высказал комбриг заранее обдуманное решение.

Котловец просиял:

— Вот и правильно! У меня и танков больше и народ не хуже, чем у Ракитного, тоже воевать хотят!

За прямоту и грубоватую душевность бойцы любили Котловца, любило его и командование. Не терпевший бахвальства и лжи, комбат не раз заставлял краснеть кое-кого из любителей прихвастнуть «боевыми подвигами».

— Оно конечно, — говорил Котловец, — прикрасить можно, а брехать нельзя. Брешут собаки, да и то дворняги, а хорошая собака даром гавкать не будет.

Мы шли уже несколько часов. Котловец был мрачен. Стоило добиваться права на первый эшелон, чтобы ехать так, будто и войны нет! По пути Котловец встретил лишь небольшую команду болгар, причем из двенадцати человек только трое были вооружены старыми винтовками.

— Мы не немцы, мы болгары, — заявили задержанные. — Мы не воюем с русскими, мы русских ждем.

Ожидавший встречи с противником, Котловец растерянно оглянулся вокруг.

— Нда-а... — вытягивая шею, поправил указательным пальцем воротник Котловец. — Ждали, говорите? Ишь ты!.. — Котловец старательно расправил под ремнем складки гимнастерки. — А ведь молодцы хлопцы! Ну что ж, раз такое дело, раз ждали, поздороваемся! — Он широким жестом протянул болгарам сильную, большую руку. Болгары по очереди пожали ее.

— Комбриг спрашивает, почему задержка? — передал радист.

— Доложи все, как есть! — бросил Котловец, исчезая в танке.

Дорога стала медленно вползать в горы. Маршрут пролегал в стороне от населенных пунктов, и за десять — двенадцать часов пути мы больше не встретили ни одного человека — ни друга, ни врага.

У самого перевала к скалам приклеились домики деревни Бейбулар. Здесь мы сделали привал. Крестьяне охотно впустили нас в дома, принесли фрукты, радушно угощали. В доме, где я остановилась, проснулась маленькая девочка — черные глазка с любопытством смотрели на больших, громкоголосых мужчин; Я подошла к кроватке и погладила девочку по головке. У матери блеснули слезы, и она порывисто прижалась губами к моей руке. [285]

— Что вы делаете? — отдернула я руку. — Мы же русские, большевики, у нас не целуют рук!

Женщина что-то быстро проговорила.

— Нас заставляли целовать руки грязных фашистов, почему же не поцеловать руку друга? — объяснил переводчик.

Хозяин привел пастухов — они проводят русские танки через перевал до самой долины. Гитлеровцы ушли два дня назад. Где они сейчас, пастухи не знают. Им известно только одно: в горах врага нет.

Потухли звезды. В предрассветном тумане осторожно, почти ощупью двигались танки. Иней ровным слоем покрыл холодную броню. На каждой третьей машине уселся проводник-болгарин. Тяжелый, крутой спуск требовал осторожности и внимания. Механики-водители с трудом сдерживали танки, которые всей своей массой стремились вниз. Наконец спуск стал плавнее, я вскоре Котловец радировал: «Вышел в долину!»

Под лучами утреннего солнца растаял горный иней. Танки, умытые, чистые, сияющие влажной броней, как бы подбодрившись, весело бежали по дороге — аллее из фруктовых деревьев. Ускоряя ход, чтобы наверстать потерянное в горах время, бригада оставляла за собой живописные рощи, заросли акаций, виноградники с тяжелыми гроздьями прозрачного винограда.

— Впереди населенный пункт, — снова доложил Котловец, — перед ним большое скопление людей.

Командир бригады, обгоняя танки, выехал в голову колонны. За ним — часть штабных машин, «виллисы» и мотоциклисты.

Перед селом, на дороге, деревянная арка. На алом плакате белыми буквами скорой прописью выведено: «Красной Армии слава!». На обочинах дороги в праздничных костюмчиках с букетами красных цветов стояли дети. Под аркой пожилой крестьянин с обнаженной головой протягивал навстречу танкам большое блюдо, покрытое вышитым рушником. На рушнике лежал румяный круглый каравай.

Командир бригады вышел из машины, за ним спешились офицеры штаба бригады, сзади всех Котловец. не спускавший глаз с удивительной арки. Крестьянин с хлебом-солью поклонился как мог низко и вручил полковнику тяжелое блюдо:

— Добро пожаловать! Болгарин и русский — одна кровь, браты!

Подошли две девушки, на подносах принесли большие графины с водкой и много маленьких рюмочек. Болгарин налил себе из каждого графина по рюмке и выпил, потом предложил офицерам. Подошли другие крестьяне, и несколько десятков рук подняли рюмки. [286]

— На здраве Червона Армия! — крикнул тот, что подносил каравай.

— Спасибо, родные. — Голос у комбрига дрогнул. — Нас послал советский народ. Мы несем с собой свободу. Не будет у вас больше фашистов, мы обещаем вам: вы будете свободны и счастливы.

Тронулись танки, посыпались красные цветы, девушки бросали нам персики, яблоки, груши.

Много деревень и деревушек проехали мы по Болгарии, и везде нас радостно встречали красными флагами, цветами и пятиконечными красными звездами, нарисованными на стенах белых домиков. Комбриг приказал не останавливаться: остановки да еще с угощениями угрожали задержать нас надолго. Но разве сдержишь радость целого народа? Народа, который знал, что люди в замасленных комбинезонах, покрытые толстым слоем пыли, сквозь которую блестели лишь зубы да глаза, — освободители, вестники начинавшейся новой, счастливой эры в Болгарии!

К полудню головные танки Котловца вступили в почти круглый по своим очертаниям город Нови-Пазар.

В центре города большая площадь шестигранником, с разбегающимися во все стороны лучами — улицами. Площадь и все прилегающие улицы заполнены людьми. Жители города задержали фашистов, пытавшихся скрыться, и передали их Котловцу. Плотной живой стеной обступили нас болгары, даже на крышах одноэтажных домиков сидели и стояли взрослые, солидные люди, нарядные женщины. Развевались болгарские полосатые национальные знамена, рядом с ними огненными языками взметались над толпой алые полотнища, слышались приветственные возгласы:

— Красной Армии слава! Мы — славяне! Одна кровь!

Не успели мы опомниться, как нас подняли на руки. Нас даже не качали, просто подняли на руки и стали разносить по домам, в гости.

Незабываема первая встреча с болгарскими коммунистами. Они пришли в штаб и предъявили свои партийные документы и небольшие значки — свидетельство участия в движении Сопротивления, в партизанской борьбе.

Взволнованный Оленев крепко пожимал им руки:

— Здравствуйте, товарищи, здравствуйте, дорогие!

Он пригласил их к столу, оговорившись:

— Что же это я вас приглашаю, товарищи? Вы приглашайте. Вы хозяева, а мы ваши гости. — Таким открытым, душевным, я бы сказал размягченным, Оленева знали немногие и видели только в кругу очень близких друзей. [287]

— Сядем, как братья, — улыбнулся один из пришедших коммунистов, видимо, старший.

Оленев сжал ему плечи:

— Сядем, брат!

Все уселись вокруг стола, накрытого в саду, в беседке, увитой гибкими виноградными лозами. Тяжелые кисти зрелого винограда свисали низко над головой. Широкие виноградные листья пестрым плащом закрывали беседку и сидящих в ней людей от палящих лучей солнца. Но оно не сдавалось и, пробиваясь сквозь легкий покров, бросало яркие блики на мужественные лица, освещая пламенные черные глаза болгарских коммунистов. Один из них, с седой прядью в угольно-черных волосах, рассказывал:

— Только вчера мы вышли из подполья, товарищи. Вчера сместили кмета{7} — немецкого ставленника — и выбрали временные органы самоуправления. Гитлеровцы были еще в городе, товарищи, но мы решили взять власть в свои руки, а потом предъявить им ультиматум. Но они знали, что вы идете, товарищи, и им было не до нас.

Болгары часто повторяли слово «товарищи», они произносили его с нежностью, громче других. Оленев, да и все мы понимали, почему взволнованно дрожали голоса у болгарских коммунистов: до вчерашнего дня такое простое и полное значения слово «товарищ» могло здесь звучать громко и всенародно только с высоты фашистского эшафота.

— Налей вина, товарищ... слушай, товарищ... — то и дело повторял и Оленев.

Коммунисты благодарили его взглядом и рассказывали о своей борьбе с фашистами, а мы с восхищением смотрели на мужественных людей, которые выдерживали самые лютые пытки и шли на смерть, но не сгибались. Фашисты вешали борцов движения Сопротивления, но они воскресали в памяти и долах десятков и сотен новых патриотов, встававших на место погибших.

— Пусть не обижаются на меня композиторы, что позывные московской радиостанции все эти годы мы считали самой красивой музыкой в мире. А чем был для нас голос московского диктора, доносивший вести о победах Красной Армии? С чем сравнить его? С голосом любимой? Но голос любимой вызывает сладостный трепет сердца, порой не затрагивая ума. С голосом старой матери? Но голос матери вызывает прилив сыновней нежности: хочется протянуть ей руку, поддержать ее, маленькую и слабую; весь встрепенешься от радости ей навстречу... [288]

И все же это не то. Может быть, с голосом командира, когда он даст тебе ответственное задание? Но тогда сердце бьется ровно, мозг ясен — думаешь только о том, как лучше выполнить поручение. Мы слушали этот глубокий, бархатный голос в темном подвале, стоя по колено в тухлой воде. И столько чувств и мыслей вызывал он, что трудно найти сравнение с чем-либо. Только сегодня я понял, чему может быть равен этот голос московского диктора — первому дружескому слову, которое я услышал от советских людей, пришедших освободить из рабства мою любимую, мою мать и моего самого строгого командира — мою Болгарию. Это был голос первого русского солдата, которому я сегодня пожал руку как равный, — говорил старший из болгарских коммунистов.

Все мы с напряженным вниманием слушали его и, пожалуй, только сейчас по-настоящему осознали свою роль старших братьев по отношению к этим мужественным людям, ощутили воочию значение войны, которую вел советский народ.

Хозяин домика, ревниво оберегавший своих гостей от вторжения соседей, вынужден был отступить перед натиском молодой девушки с ярким от волнения румянцем на смуглом лице, с черными, как спелые вишни, глазами и пышными косами, переброшенными на грудь.

— Девушки города просят советскую девушку-поручика выйти к нам!

Я вопросительно посмотрела на Оленева.

— Что ж, иди, — сказал он.

Я вышла за калитку на улицу. Сколько прекрасных юных лиц, белозубых улыбок и цветов, цветов!..

— Вот поручик! — провозгласила девушка, приходившая за мной.

Я даже немного растерялась. Хотелось сказать много хороших и нужных слов и никак не могла начать, собрать воедино все то, что быстро-быстро мелькало в голове. Замолк говор, девушки ждали.

— Вот мы и пришли к вам, — сказала я. — Здравствуйте, девушки!

Оказалось, для начала большего и не требовалось. Радостными возгласами ответили болгарские девушки, протянув для пожатия много рук. Эти же руки щупали звездочки на погонах, поглаживали твердую кожу ремня, с почтительным восхищением прикасались к ордену. И цветы, цветы... Их было так много, цветов, что я не могла удержать в руках, а они все падали и падали, образуя пестрый ковер.

Как в калейдоскопе, замелькали картины прошедших событий: [289] сорок первый год — горящие села, плачущие женщины, суровые лица солдат и командиров, родные лица — доктор Покровский, Саша Буженко, Дьяков, Дуся... Керчь, танки, тяжело чавкающие по грязи, серые, пронизывающие ветры и дни, мало чем отличающиеся от ночей, дни тяжелых боев, и снова знакомые дорогие лица — Двинский, Толок, капитан Иванов; потом расцвеченное всеми цветами радуги небо Москвы, озаренное первыми победными салютами за Курск и Орел. И снова тяжелые бои, наше непреклонное движение на запад. Вспомнилось строгое лицо умирающего Колбинского... На глазах у меня навернулись слезы.

— Вы плачете? — встревоженно спросила девушка, приходившая за мной. — О чем?

— Это от счастья. Мы шли к вам долгим и трудным путем... Много прекрасных людей жизнью своей проложили дорогу к вам. Я счастлива оттого, что я офицер великой армии...

До войны у меня была подруга. Она была старше меня, но мы очень дружили. Звали ее Лиля Кара-Стоянова. Ее мать была болгарской революционеркой и погибла в фашистских застенках. Лилю привезли к нам в Москву с помощью МОПРа. Она не дожила до счастья увидеть свою Болгарию свободной. Лиля погибла смертью героя, прикрывая вместе с другими товарищами отход партизанского отряда. В отряде она была корреспондентом «Комсомольской правды». Но у нее было бесстрашное сердце ее матери, и она умела держать в руках не только перо, но и автомат. Лиля погибла, сражаясь за свою Болгарию в белорусских лесах. И я плачу от счастья. Я счастлива, что пришла в рядах первых советских воинов в вашу страну, Болгарию, родину Лили.

Девушки поняли меня без переводчика. Они еще теснее окружили меня, наперебой расспрашивая о моей Родине, о стране, где женщинам даны такие же права, как и мужчинам. Подтверждений не требовалось. Сам факт, что перед ними стояла русская девушка-поручик, говорил за себя.

— Ты для женщин Болгарии, да и для мужчин тоже, — прямо наглядное пособие. Помогаешь им практически освоить принципы социализма, принципы равенства женщин, — серьезно сказал подошедший Оленев.

В то время когда девушки засыпали меня цветами и вопросами, в расположении батальона Котловца собралась оживленная группа мужчин. Они с любопытством рассматривали танки; к удивлению наших танкистов, болгары сразу и безошибочно определили марку танков — «Т-34». Худощавый, стройный старик с тяжелым молотком в руках подошел к ближайшему танку [290] и приставил к броне длинный толстый гвоздь. Удивленные танкисты не мешали старику. Спросив взглядом разрешения и получив молчаливое согласие, старик слегка ударил молотком по шляпке. Гвоздь скользнул по броне. Старик ударил сильнее — гвоздь снова скользнул и, сорвав краску, оставил за собой блестящую царапину. В молчаливой группе мужчин прошел одобрительный ропот. Старик погладил пальцем царапину, покачал головой и что-то пробормотал про себя. Решив сделать новый опыт, он отступил на полметра, прижал гвоздь к броне и изо всей силы ударил молотком. Гвоздь спружинил: очевидно, причинил боль державшей его руке. Вошедший в азарт старик ударил молотком прямо по броне, прислушался к звуку и торжествующе поднял вверх руку:

— Настоящий танк! Настоящая броня! Немцы обманывали нас!

Снова с еще большей силой раздались крики:

— На здраве Червона Армия!

Танкистам объяснили: немцы распространяли среди населения слухи, будто бы у русских нет своих настоящих танков. Танк же «Т-34», которым-де хвастаются русские, совсем даже не танк, а просто мотор на колесах в железной или даже фанерной оболочке, которой приданы очертания танка. Немцы даже демонстрировали болгарскому населению снимки «фальшивых русских танков».

Вот почему, сразу отличив «Т-34», болгары даже обиделись — русские пришли к ним на поддельных танках: «Своих же, славян, братушек, нельзя обманывать». Но слишком внушительный вид был у советских танков. Болгары видели, как ломался под тяжестью танков асфальт; ясно чувствовали люди, как дрожит земля у них под ногами, когда проходят боевые машины. Но, с другой стороны, еще совсем недавно говорили немцы о железных танках. Проверить качество русских танков болгары поручили уважаемому старому рабочему.

Волнующие минуты пережили мы в городе Шумене, когда с гор спустились партизаны.

Они шли по центральным улицам города, развернув трехцветные национальные болгарские знамена и алые полотнища — символ коммунистов всех наций. Лица изможденные: последние месяцы партизаны, блокированные в горах карательными отрядами, голодали. Шли молча, скупо отвечая на приветственные возгласы населения. Впереди колонны на носилках несли раненых и больных борцов движения Сопротивления. Те, у кого были свободны руки, и раненые поднимали сжатый кулак до уровня плеча — всему миру известный жест борьбы: «Рот Фронт!» [291]

Дойдя до улицы, где разместились русские, партизаны остановились. На балкон вышло все командование.

— Красной Армии слава! — единодушно провозгласили партизаны и высоко подняли носилки со своими ранеными товарищами.

На одних носилках с трудом приподнялась бледная девушка о длинными косами и черными миндалевидными глазами.

— Это Марийка! — объяснил один из руководителей города. — Ей девятнадцать лет, она разведчица и член штаба крупнейшего партизанского отряда. За ее голову фашисты давали много тысяч марок.

Перед носилками отважной разведчицы партизаны несли плакат — фашистское объявление, в котором обещалась награда тому, кто выдаст партизанку Марийку. Через плакат красной краской выведены слова: «Смерть фашистам!» Надпись на плакате появилась на другой день после того, как объявление было вывешено комендатурой.

На юге Болгарии еще шли бои с немецко-фашистскими войсками, а здесь, на севере страны, болгарский народ начинал строить новую жизнь.

В Шумене мы торжественно отпраздновали награждение нашего соединения боевым орденом. В разгаре праздника к комбригу подошел Котловец и доложил:

— Товарищ полковник, капитан Котловец командование батальоном сдал заместителю до двадцати четырех ноль-ноль. Потому что пьян. Ведь орден получили!.. Только бесчувственная дубина не отметит такую награду. Если понадоблюсь раньше, ведро воды на голову — и буду, как штык, через двадцать минут. Всё.

— Сейчас же спать! — прогнал его полковник.

Но Котловец спать не пошел. Выкатив во двор дома бочку о вином, он вышиб дно и, вооружившись поварешкой, стал за виночерпия. Разливая вино, Котловец приговаривал:

— Только по одному черпаку, только по одному!..

За этим занятием и застал его Оленев.

— А ну, давай спать! — скомандовал подполковник.

— Есть спать! — покорно ответил Котловец, взмахнув поварешкой в воздухе.

На следующий день на партийном собрании Котловец сидел мрачный и даже обиженный: «Хотел от всего сердца отпраздновать такое событие и вот, нате вам, проштрафился».

Оленев мельком посмотрел в сторону Котловца и начал:

— Мы принесли освобождение дружественному нам народу. Десятилетиями ждали нас здесь, на нас смотрели и смотрят как [292] на старших братьев, с которых надо брать пример. Какой же пример подал вчера Котловец, устроив в батальоне попойку, как у лихих запорожцев?

Котловец опустил голову.

— И кто организовал все это! — воскликнул Олонов. — Командир советского танкового батальона! Да вы посмотрите на него, — простер Оленев руку в сторону Котловца. — Это же наш заслуженный комбат. Каким мы его знаем в бою? Орел! Лев! А вот на солнышке размяк. Хорошо, подоспел я вовремя, а то опозорил бы не только себя, а и всех нас, его товарищей!

Сидя в углу, Котловец шумно сопел. Наконец, не выдержав, он вскочил.

— Всё, — ударил он кулаком по столу. — Всё. Виноват и оправдываться не буду! Накажите меня, товарищи. Только теперь знайте все: до самого конца войны в рот хмельного не возьму. Но уж после войны, в День Победы, напьюсь! — грозно закончил он под общий смех.

Однажды часовой вызвал меня к выходу. В дверях стояла худенькая девочка лет двенадцати с пионерским галстуком на шее.

— Ты ко мне?

— Я русская, мне так хотелось посмотреть на русских. — На глазах у девочки заблестели слезинки.

Я обняла ее за плечи:

— Идем, идем... Тебя как зовут?

— Оля.

Девочку напоили чаем с печеньем и конфетами. Родом она из Одессы. Там перед самой войной Оленька перешла во второй класс. Дрожащим голосом рассказывала она о том, как хорошо было ей в советской школе.

— Здесь не так. Здесь было плохо.

Оленька повела меня и Оленева к себе.

Мать у Оленьки русская; отец — по происхождению болгарин. В Одессе он работал в больнице, был уважаемым и известным в городе врачом-хирургом. В закабаленной фашистами Болгарии, куда увезли из Одессы семью врача, Оленькин отец не мог получить работы ни в одной больнице. Голодающая, измученная, лишениями семья нашла приют в этом городе. Жители окраин не дали ей умереть от голода: доктор стал кучером. Кучер-доктор вскоре связался с партизанами и неоднократно помогал им: перевозил в корзинах с виноградом патроны или, набросив на кучерский фартук белый халат, извлекал огрубевшими руками пули из партизанских тел.

Мать Оленьки, молодая еще женщина с седыми волосами, [293] тосковала по родине. Отец — маленького роста, сухонький человек, с лицом в глубоких морщинах и живыми молодыми глазами — сказал:

— Очень хочется в Одессу. Жена каждую ночь видит сны про Одессу, и Оля мечтает...

— Кто же вам мешает, поезжайте...

— В том-то и дело, что раньше я только в анкете писал «болгарин», а о Болгарии и не думал. Родиной всегда считал Россию и сейчас считаю ее родиной, но теперь, когда Болгария становится на новый путь, ей нужны люди; в России их много, там все — борцы за счастливую жизнь, а здесь еще много надо сделать, многому надо научить.

— Да, вы правы. Вы нужны своему народу, — сказал Оленев.

— Вот я и хочу попросить разрешения остаться в Болгарии, — улыбнувшись, ответил Оленькин отец.

От всей души пожелали мы успехов врачу и тепло простились с земляками.

* * *

Части Третьего Украинского фронта стремительно освобождали Болгарию, изгоняя остатки вражеских войск. Встреченный ликованием народа, вернулся в Болгарию ее верный сын Георгий Димитров.

Через несколько дней мы уезжали из гостеприимной страны: наше соединение вновь передавалось Второму Украинскому фронту.

Почти двое суток мчались эшелоны по Болгарии. На каждой станции море людей встречало Советскую Армию знаменами, плакатами, цветами и песнями. Много советских песен выучили болгары за эти дни. С увлечением распевали «Катюшу» и «Броня крепка», печально выводил аккордеон «Огонек», и почему-то особенно полюбилась здесь «Волга-Волга», как называли болгары песню о Степане Разине. Песни так и заучивались на русском языке. Из окрестных городов и сел, за двадцать, пятьдесят и даже семьдесят километров крестьяне специально приезжали на станции, чтобы приветствовать советских танкистов. Танки завалены корзинами с фруктами. И цветы, цветы... Ведь в этих местах еще не проходили части Советской Армии.

На небольшой станции к эшелону, расталкивая народ, пробились четыре девушки.

— Русские! Свои, родные, советские! — плакали и смеялись девчата, вцепившись руками в двери теплушки.

Торопясь, перебивая друг друга, девушки рассказывали, как [294] за несколько месяцев до этого бежали они из эшелона, увозившего в Германию молодежь — «работников с востока». На одной станции часовые не закрыли двери теплушки. Когда поезд чуть притормозил на ближайшем полустанке, пятеро беглецов, воспользовавшись темнотой, кубарем скатились под откос. Одна из девушек вывихнула ногу. Единственный среди них мужчина решил пробраться к партизанам в горы, а четыре девушки, из которых старшей едва минуло восемнадцать лет, а младшей — четырнадцать, целую неделю сидели в винограднике, питаясь незрелыми ягодами. Затем они рискнули обратиться за помощью к пожилой крестьянке. Та не испугалась, взяла девушек к себе, достала у партизан документы, удостоверявшие, что девушки — болгарки, приехавшие из России, и они стали работать на винограднике. Только через много месяцев узнали девчата, что приютила их мать отважной разведчицы, члена штаба партизанского отряда. С этого времени девушки стали называть болгарку «мамо» и с уважением смотрели на висевший на стене портрет ее дочери. Это был портрет Марийки, которую партизаны так гордо несли на плечах, спускаясь с гор в долину...

Послышалась команда: «По вагонам!» — и поезд медленно тронулся. За поездом бежали русские девчата.

— Дайте русскую газету почитать! — просили девушки. Оленев протянул им пачку газет и журнал «Красноармеец».

— Ой, сама ж «Правда»! — восхищенно кричали девчата. — Счастливого пути! Спа-си-ибо-о!..

— Счастливого пути! Спа-си-ибо-о!..

Девчат окружили стоявшие на перроне болгары, а они, размахивая газетами, кричали:

— «Правда»! Настоящая «Правда»!

Дальше