Вместо эпилога
Я назвал свою книгу «Родина зовет» потому, что я сам и мои товарищи по заключению все время слышали этот властный зов. Он исходил из скупых фронтовых сводок, изредка проникавших в лагерь, от рокота советских самолетов, пролетавших над нами на выполнение задания, от голубого весеннего неба, от косяков перелетных птиц, от тревожных сновидений и полустертых воспоминаний. И этот зов был сильнее страха смерти. Послушные ему люди преодолевали лагерную охрану, ряды колючей проволоки и устремлялись на Восток, где страдала, боролась и побеждала их Родина-мать.
Проходят годы, но ничто не сотрет в памяти страшные картины фашистской неволи. Этого нельзя ни забыть, ни простить!!!
В разгар второй мировой войны я находился в самом центре Европы. Я видел своими глазами, сколько бедствий принес гитлеризм народам. Словно взрыв чудовищной силы, война смешала и разбросала людей по лицу земли, оторвала их от родины, от дома, от привычного труда, опрокинула их мечты и надежды, разрушила семьи. Вместе с русскими в фашистских лагерях томились и умирали французы, поляки, чехи, евреи, сербы, испанцы, немцы. Низведенные до положения истощенного и обессиленного рабочего скота, они горели в печах крематориев, задыхались в газовых камерах, умирали в грязных ревирах, падали под сапогами эсэсовских солдат. За три года и восемь месяцев, что я провел в фашистских лагерях, на моих глазах погибли сотни людей — повешенных, расстрелянных, забитых, умерших от голода и истощения, от болезней [179]и смертельных инъекций, которые делали немецкие врачи.
Разве это можно забыть или простить?!
Но я видел и великолепные проявления человеческого благородства и мужества. Там проверялась сущность человека. Если голодный хефтлинк мог отдать кусочек хлеба или картошину от лагерного пайка умирающему товарищу, он уже был достоин называться Человеком, это значило, что его так и не смогли превратить в животное. На тех, кто делал попытки бежать и потом шел на смерть, не склонив головы, мы смотрели как на героев, и сами зажигались их неистовой, жаждой свободы.
В «черных» фашистских лагерях я обрел настоящих друзей. Многие из них погибли. Я скорблю о них, память о них храню в своем сердце. Других я потерял и не знаю, что с ними, где они. Где Ваня Олюшенко, Володя Подборонов, братья Истомины, Василий Лобенко, Павел Наруцкий — люди, бок о бок с которыми я жил и работал в разных лагерях Германии? Где сержант Торогцин, бойцы Иванисов и Тернов, с которыми мы отражали первые атаки гитлеровцев на границе? Я еще надеюсь, что они найдутся, отзовутся на мой призыв, как нашлись для меня после войны Володя Молотков, Коля Дергачев, Михаил Емец, Йозеф Ульц...
Пожалуй, я расскажу, как это произошло.
Представьте себе, с каким чувством возвращается домой человек после четырехлетнего отсутствия и шквала войны, пронесшегося над ним и опалившего его, домой, где не знают, что он жив, домой, где мать четыре года заказывает панихиды об убиенном сыне.
...Мягкие пушинки снега медленно опускаются на влажный асфальт, тают, пропадают. С небольшим чемоданом в руке я стою на привокзальной площади в Горьком. Мелькают человеческие фигуры, но я вижу их как в тумане. Чувствую, что слезы катятся по щекам, стыжусь их и не могу остановить. Как-то мгновенно пронеслись в голове первый бой, длинная дорога, по которой мы шли пленными, низкие тучи Натцвиллера, лица товарищей в полумраке кабины бомбардировщика. Ради вот этой минуты возвращения я убил того, последнего для меня, фашиста на аэродроме... [180]Я стоял и смотрел по сторонам. Город все такой же. И площадь та же, и вокзал, с которого я уезжал в последний раз. И я... Живой... Вернулся... чтоб жить, работать, ходить по родным улицам.
С вокзала до дома родителей я шел пешком. По длинной Советской улице... По знакомому высокому мосту, с которого видны обе реки... «Какая красота, — думал я, словно впервые видя и эти темные быстрые воды под мостом, и припорошенные снегом берега, и высокую гору, за которой скрывался город, и холодное ноябрьское небо надо мной. — Как же я раньше не замечал этой красоты!»
Сдерживая бьющееся сердце, я подошел к своему дому. Долго не решался постучать. Открыть дверь вышла соседка. Она меня не знала и, окинув равнодушными глазами, впустила в коридор. Я должен перейти еще через один порог... Стучусь и в ответ слабый, знакомый до боли голос матери: «Войдите!» Я вошел в комнату и остановился у порога. Мать стояла у печки. Какое у этой женщины усталое, морщинистое лицо и согнутая спина! Ее глаза вопрошающе смотрят на меня — она не узнает меня. Мне бы надо было крикнуть: «Мама! Это я — Ванюшка!», — а я не могу [181]шевельнуться, не могу слова проронить. Только стою и смотрю на нее. А она все тем же тихим голосом, но уже с беспокойством, спрашивает: «Вам кого?» Тут я не выдержал и, будто захлебываясь, по-детски отчаянно крикнул: «Мама!» Она выронила из рук полотенце, опустилась на кушетку, и я уже обнимал ее старенькие плечи, целовал ее лицо и повторял одно только слово: «Мама! Мама! Мама моя!»
А потом как-то внезапно закончились радостные встречи с родными, друзьями, знакомыми, отошли в сторону «охи» и «ахи» соседей, и деловая будничная жизнь подхватила меня и понесла, как и тысячи других солдат, вернувшихся домой. Потянуло к работе, к станку, к забытой профессии. Еще до армии я от старого и опытного мастера никелировщика Сергея Николаевича Захарова научился шлифовально-полировочному делу. Старый мастер и учитель мой был жив, он с радостью принял мое решение вернуться к прежней специальности и помог устроиться на работу.
Тут пришло ко мне и мое настоящее человеческое счастье. Как-то вечером после работы я вышел во двор отдохнуть. На скамейке сидели две девушки. Одна из них — наша соседка Лена — тихонько наигрывала на гитаре. Другая — не знакомая мне, с двумя тугими косами, круглолицая и миловидная — пела негромким приятным голосом. Я подошел, познакомился. Ленину подругу звали Оля. С этого вечера начались наши встречи, а через несколько месяцев мы поженились. Оля стала для меня добрым другом, хорошей матерью наших детей Веры и Васи, прекрасной хозяйкой. Сейчас наши дети уже большие: Вера учится в девятом классе, Вася — в шестом, мы с женой работаем, я учусь, кроме того, в вечерней школе. Но не могу я сказать, что все пережитое в фашистской неволе забылось. Нет, ничто не забылось! А побои фашистских охранников до сих пор напоминают подорванным здоровьем...
Несмотря на то, что моя личная жизнь по возвращении домой стала благополучно налаживаться, я все время чувствовал словно бы какую-то вину перед товарищами, которые в трудное для меня время стали братьями, и следы которых я растерял. Но шли месяцы, и прерванные связи начали восстанавливаться. [182]Первым нашелся Володя Молотков. Я ничего не знал о нем с 1943 года, с того самого момента, когда после первых допросов по поводу убийства полицая меня отправили из хозяйства в центральный лагерь. И вдруг на имя моего отца пришло письмо. В нем Володя извещает, что знал его сына Ивана, которого, как он предполагает, немцы или расстреляли, или повесили.
Вместо отца я написал Володе. Это для него было полной неожиданностью, он долго не мог поверить, что письмо в самом деле написано мною. И его ответ состоял из одних радостных восклицаний.
Мы встретились с ним в Москве в 1957 году. И опять:
— Ванюшка! Неужели это ты? Ванюшка! — тормошил он меня.
Вот тут я и узнал, что произошло с Володей после того, как мы расстались.
С арестом меня, Загиная и Аноприка план побега сорвался. Гитлеровцы решили, что полицай убит неспроста [183]спроста. Они только не поверили одному — что полицая убил «кляйн Иван», человек такого маленького роста. Большая часть пленных ничего не знала о группе побега и решила, что полицай поплатился за свое зверстве. В лагерь просочились слухи, что нас троих — меня, Аноприка и Загиная — повесили.
Эсэсовцы больше не доверяли заключенным и вскоре из подсобного хозяйства отправили в Рурскую область на шахты рубить уголь.
— В одно прекрасное время, — рассказывал мне Володя, — на шахту налетели самолеты союзников. Мы сразу почувствовали, что наверху бомбят: прекратилась подача воздуха, пегас свет. Кто-то закричал, что клеть не работает, в нее попала бомба. Люди разбрелись по шахтным ходам. Одни пошли в обход, надеясь отыскать другой выход, другие решили подниматься по лестнице в колодце, где раньше ходила клеть. Я пошел с последними. Жуть. Темно. По стенам течет вода, холодно, грязно, скользко. Три дня мы лезли, — ведь глубина шахты была тысяча двести метров. А когда выбрались на поверхность, не узнали знакомых мест: кругом развалины. Только наш лагерь остался цел. Но через несколько дней союзники сделали новый налет. Не поздоровилось и лагерю, так как рядом с ним был вокзал и склад горючего. Осталось в живых всего человек двести. Жить негде, работать негде. Собрали нас фашисты и куда-то повели. Странствовали мы долго, пока не наскочили на союзников.
Володя Молотков успел еще повоевать против фашистов в составе пулеметной роты. За добросовестную службы, за меткую стрельбу его наградили именными часами и вернули звание сержанта.
Сейчас Владимир Григорьевич Молотков так же, как и я, не молод, у него подрастают трое детей. Он живет под Москвой, в городе Воскресенске, и работает на фетровой фабрике.
В октябре 1957 года нам — нескольким участникам перелета — удалось встретиться в Москве. Нас пригласила Центральная студия телевидения. Приехал и Михаил Алексеевич Емец. Он живет на Украине, в Сумской области, работает бригадиром комплексной бригады в колхозе и весь поглощен своей работой. О ней он [184]рассказывает с восторгом и гордостью. У него, как У справного хозяина, и дом есть в колхозе, и сад, и шестеро детишек.
— Вот за это мы и боролись, Ванюшка! — говорил он мне. —А теперь стали еще сильнее: ведь дети у нас растут.
Как-то ранней весной 1958 года я получил письмо из Макеевки. Почерк на конверте незнакомый.
Читаю:
«Ванюшка! Вспомни, пожалуйста, 1943 год в Натцвиллере, барак № 7 и первое знакомство со мной. Может быть, ты лучше помнишь мой номер 2922 Б это время мне было 18 лет. Ну, помнишь, небольшого роста, черный, по имени Николай?»
И сразу передо мной встало лицо Коли Дергачева смелого и доверчивого парнишки, моего друга и подопечного. Сколько пережито вместе! Помню, как он поддержал меня однажды. Я совсем выбился из сил бегая с нагруженной тачкой по уклону горы, мне казалось тогда, что лучше умереть сейчас же, здесь, под [185]палкой капо, чем продолжать эту муку. Но Коля Дергачев положил мне руку на плечо, посмотрел в глаза требовательно и ласково и проговорил:
— Ну... Ванюша!
И я доработал день и сумел достоять на ногах всю поверку. А утром мне стало полегче.
В течение двенадцати лет Коля ничего не знал обо мне, не знал даже, как закончился наш перелет, живы ли мы.
Наш побег произвел на него огромное впечатление. Вернувшись домой, он рассказал о нас своим родным. И эту историю запомнила его сестра. Однажды, уже в 1957 году, она наткнулась в газете «Радянська Украина» на воспоминание Девятаева и рассказала об этом Николаю. Он тут же побежал в библиотеку, отыскал газету и написал письмо Девятаеву. Так через него получил мой адрес.
«Ванюшка! — читаю я дальше. — После вашего вылета с острова, что было в лагере, ты представить себе не можешь. На вечерней поверке никто не хотел вставать в десятый ряд, думали, что каждого десятого [186]расстреляют. В лагере было тихо и тревожно, даже в бараках разговаривали шепотом. Но обошлось без расстрелов, только никому не дали есть. Допрашивали, кто был летчик. Но все молчали. Потом немцы стали говорить, что русские улетели не сами, что их посадил немецкий летчик, что самолет сбили. А мы не верили этим словам. Некоторые из заключенных видели, как вы взлетели. Мы завидовали вам и гордились вами».
Я читал эти строки и снова мысленно переносился в ясный день 8 февраля 1945 года. Нет, ничто не забыто — ни одна подробность!
А Коля, между тем, рассказывал мне в письме о своей судьбе. Когда фронт приблизился к острову и заключенных стали вывозить из лагеря, он попал в большую группу заключенных, которых на барже увели в море, а потом высадили на берег и погнали к востоку. Прямо на дороге их и освободила Советская Армия.
Потом мы встречались с Колей. Его не узнать. Он возмужал, раздался в плечах, стал степенен и нетороплив и совсем не похож на шустрого Кольку, которого я полюбил в лагере. Теперь он живет в Макеевке, работает прорабом на строительстве.
При встрече я все расспрашивал Николая о чешском музыканте Йозсфе Ульце и Германе Кобольде, которые в Натцвиллере так много помогали подросткам и к которым у нас сохранились самые добрые чувства благодарности. Мне очень хотелось отыскать какие-нибудь их следы, но Николай, как и я, ничего не знал о них.
И все-таки я отыскал этот след! Правда, не двоих наших добрых товарищей, одного — Йозефа Ульца.
В 1959 году с помощью чешского коммуниста Иржи Прохазки я узнал, что Йозеф Ульц жив и по-прежнему живет в городе Колине, в восьмидесяти километрах от Праги. Я даже узнал его улицу и номер дома. Написал ему, с нетерпением ждал ответа... и дождался. Его письмо было очень теплое и искреннее.
«Я помню вас всех, — пишет Йозеф, — кто был со мной в 8-м бараке в Натцвиллере, во Франции... За это время я часто о вас вспоминал».
Чешский музыкант вспоминает и Германа Кобольда, который был старшим в бараке: [187]«Мы оба старались вам помочь: хоть немного утолить ваш страшный голод и смирить страдания. Я вас очень любил. Вы были так молоды... »
При подходе американской армии заключенные Натцвиллера были перевезены в Дахау и там освобождены союзниками.
«Теперь мне 59 лет. Я учитель музыки. У меня сын, тоже музыкант, и у него уже два сына», — писал мне Йозеф Ульц.
Его письмо было длинным, я не буду приводить его целиком, но вот этот кусок не могу читать без волнения и хочу поделиться с вами дорогими для меня словами.
«Надеюсь, что мы будем писать друг другу чаще. Я постараюсь научиться писать и говорить по-русски (многое забыл), чтобы мог тебе сказать, если ты когда-нибудь приедешь к нам или я к вам, в СССР, как я вас всех любил там, в Натцвиллере. Я и мои соотечественники уважают и любят советский народ. Мы благодарны за наше освобождение от фашистского ига... [188]Я был бы рад, если бы ты меня навестил, и я мог бы товарищески тебя принять, обнять и показать, что и у нас есть молодцы, что и наша страна хороша и что здесь живут люди, которые не хотят войны и борются за мир».
Как-то глубокой осенью ко мне приехал Михаил Девятаев, мой друг и побратим. После войны мы на время словно бы потеряли друг друга — каждый определял свою мирную жизнь. Мы провели ночь в воспоминаниях о пережитом вместе, о возвращении, о работе. Не просто налаживалась жизнь, не сразу все вставало на свои места. Долгое время в период культа личности графа «плен» в наших анкетах вызывала у окружающих настороженность и подозрительность. Михаил с большим трудом получил возможность плавать на небольшом служебном катере в Казанском порту. Работал он отлично и добился того, что его послали в Горький на курсы судовых механиков. В это время мы и встретились...
Должен сказать, что Михаил успешно окончил эти курсы и получил звание капитана-механика, но еще долго плавать он мог только на служебном катере. [190]Лишь в 1957 году, после XX съезда КПСС, в его судьбе произошел крутой поворот. О нашем перелете стали писать в газетах, о нем заговорила общественность.
Михаил получает звание Героя Советского Союза. Его назначают капитаном первого катера на подводных крыльях «Ракета».
...Пять часов вечера. Я стою на волжском дебаркадере и жду: сейчас снизу, из Казани, подойдет «Ракета» и пришвартуется здесь. Не успеешь услышать шум мотора, как стремительный катер уже подходит к пристани. А в рубке мой друг Михаил. Он знает, что я жду его. У него ослепительная улыбка. И весь он крепкий, здоровый, красивый. Я любуюсь им и горжусь им. Правильно его называют в народе — «крылатый человек».
Время обгоняет книги. 8 мая 1962 года вдруг слышу объявляет московское радио: «От причала Северного порта отошло крылатое судно «Метеор». Ведет [191]судно Герой Советского Союза капитан Михаил Петрович Девятаев».
За эти годы выросло его судоводительское умение, на его плечи возложена большая ответственность — он водит судно по изменчивому и коварному Куйбышевскому морю. Мы редко видимся теперь, к сожалению, но что поделаешь: большому кораблю — большое плавание. И я от всего сердца желаю ему удачи!
Вот, кажется, я и обо всех рассказал, с кем у меня есть хоть какая-то связь.
Все мы после войны вернулись в родные места, занялись мирным трудом, имеем семьи, воспитываем детей. Но за нашими плечами, как чудовищный кошмар, стоит фашистская неволя. И мы не в силах забыть то, что видели, что перенесли за время войны. Мы растим своих детей для труда и радости, а не для уничтожения, слез и горестей, которые несут человечеству войны. И мы говорим: все силы положим на то, чтобы не повторилась война, чтобы у детей наших была красивая и богатая жизнь.
Мы не имеем права лишать жизни грядущие поколения.
Мы строим для них светлый мир коммунизма! [192]