Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Наедине со своей совестью

В воротах лагеря нас не колотили палками. И у каждого мелькнула надежда: может быть, здесь лучше, чем в других лагерях. Но немцы недолго держали нас в приятном заблуждении. Заведя всю колонну за ворота лагеря, они начали, словно по линейке, выравнивать строй. Били палками, резиновыми жгутами, не

разбирая, кто и в чем виноват. Никто не сдерживал солдат, и они разогнали нас только после того, как вдоволь натешились.

В бараках этого лагеря были оборудованы двухэтажные нары. Нам с Володей удалось устроиться рядом, Ваня Олюшенко попал в другой барак. На нарах валялись размочаленные соломенные матрацы и затрепанные легкие одеялишки.

Ночь прошла спокойно, а утром нас снова поднял злой солдатский окрик: «Los! Los!» Мы бросились к дверям, но там стояли немцы с палками и резиновыми жгутами в руках. Никому из нас не удалось проскочить, не получив сильного удара по голове, по плечам или по спине. Нас били вовсе не потому, что мы долго собирались. Зная, что следует за окриком «los», люди срывались с нар почти инстинктивно, не сбросив с себя остаток сна. Били просто так, чтобы показать свое превосходство, силу и власть над нами. [58]Каждый «барак» шел на площадь для общего построения лагеря. Тут опять начиналось выравнивание рядов, и снова сыпались удары. Ни один самый жестокий хозяин не будет бить свою скотину так, как били нас немецкие солдаты. Мы не могли ни выйти из строя, ни закрыться руками, ни лечь на землю и должны были только стоять и молча принимать удары.

Это продолжалось по часу и больше. Три раза на день в любую погоду нас выгоняли из бараков на построения.

Цель таких построений — не просто проверить, все ли на месте, не убежал ли кто из лагеря. Эти построения были частью немецкой системы воздействия на пленных, рассчитанной на то, чтобы медленно изматывать силы людей. После построений мы подолгу отлеживались на своих нарах.

Днем в бараках было шумно. Люди располагались группами. Каждый теснился к своему товарищу, знакомому, земляку. Велись нескончаемые разговоры о том, дождемся ли победы, примет ли нас Родина. Каждый связывал свои представления со словом «Родина». Для одного — это таежные тропы Сибири, для другого — чистые воды Байкала, для третьего — знойные степи Казахстана, для четвертого — тихая лесная деревушка, для пятого — снежные цепи гор, для меня — это Волга, шумный город на высоком холме. Но каждый из нас слово «Родина» произносил с тоскою и трепетом.

Бывало так: лежишь на нарах и слушаешь, о чем говорят соседи. Один рассказывает о своем доме под высоким тополем, о сероглазой жене, о сынишке, которого оставил несмышленым ползунком. Другой вспоминает школьные годы, комсомольские собрания, подружку с золотистой косой. Грубоватые на вид парни думали здесь о своих женах, о любимых девушках с нежностью, с тоской, наделяя их самыми высокими достоинствами. Иногда и я вспоминал Марусю, ту ночь, когда провожал ее по узкой горной тропинке, бурливый рокот реки и яркие звезды на чистом небе. Все это было теперь таким недоступным, нереальным. Себе я уже не находил места подле нее. Мне казалось, что я постарел на много лет, что у меня огромная невосполнимая пустота в душе, что теперь я не смог бы [59]сказать женщине ласковое слово или погладить ее волосы. Все это представлялось мне совершенно ничтожным по сравнению с единственным желанием, оставшимся во мне, — желанием вернуться на Родину и вместе со своей армией рядовым солдатом сражаться против фашистов.

В полдень после поверки нас строем подводили к кухонному окошку, где каждый получал пайку хлеба и литр баланды. Приходилось долго стоять, дожидаясь, когда подойдет очередь.

В первые дни, когда нас привезли в лагерь, кухня была неисправна и ее ремонтировали. Нас кормили квашеной капустой, разведенной сырой водой и чуть подогретой. От этой пищи половина лагеря свалилась от дизентерии. Лагерная санчасть, под которую отвели половину барака, была переполнена. Погасить болезнь в условиях такой скученности, при отсутствии лекарств и хорошей пищи было невозможно.

Немцы с ног сбились, сгоняя обессилевших людей на поверку. Вскоре они решили освободить себя от этой работы и переложили ее на созданную ими полицию. В полицию набирали добровольцев из числа военнопленных. Кто же шел служить немцам? В основном это были сынки раскулаченных богатеев, бывшие воры и хулиганы, ненавидевшие Советскую власть, или просто слабые, малодушные люди, соблазненные лишним куском хлеба. Сотни и тысячи советских людей были уничтожены по разным лагерям фашистской Германии руками добровольцев-полицаев. Немцы их сытно кормили и дали им большие права. И полицаи служили им вернее овчарок. Они толстели за наш счет, урезая жалкие пайки, отнимали хлеб у тех, на кого накладывались взыскания, не кормили тяжелобольных. Полицаи ходили по лагерю с резиновыми плетками, потому что палок им хватало ненадолго. На построении нас теперь калечили уже не немцы, а лагерные полицаи. Мы их опасались больше, чем солдат. Если военнопленный отваживался подойти к кухне, чтобы при удаче схватить горсть очисток или капустный листок, то он смотрел теперь не на пулеметную вышку, а оглядывался, нет ли поблизости полицая. Завидев где-нибудь фигуру с повязкой на рукаве, он стремглав бежал прочь, зная, что если полицай его настигнет, то будет [60]бить вплоть до барака, а то и проводит прямо в барак.

Полицаи в санчасть пристроили своих дружков, подчас не умеющих бинта держать в руках. Санчасть и без того была местом страшным, куда боялись попадать заболевшие люди. Там была такая же грязь, как и в общих бараках. Воздух стоял тяжелый. Заразные больные лежали вместе с избитыми и искалеченными. Умерших долго не выносили. Теперь положение в санчасти стало еще хуже. Санитары, пристроенные полицаями, здесь добивали больных. Они отбирали у умирающих пайки хлеба, били тех, кого после избиений приносили солдаты или полицаи. Если санчасть переполнялась, приходил шеф, лейтенант СС. Больных выстраивали перед ним, и он осматривал всех, выискивая здоровых. Люди в изнеможении падали. Тогда полицаи и санитары пинали их ногами, добивали палками и уносили. Каждый день здесь умирали десятки людей.

Словом, мы оказались в полной власти у полицаев.

Жили в нашем бараке Левченко и Жогин, обыкновенные с виду парни. Так же, как и все мы, ходили на построения, бегали за добавкой на кухню, бродили по лагерю в поисках чего-нибудь съестного, были такие же голодные и заморенные.

Однажды их вызвали в караульное помещение. Мы не понимали, что с ними собираются делать, —ведь они ни в чем не провинились. Но наутро все выяснилось: Жогин и Левченко вбежали к нам в барак с повязками на рукавах и со здоровенными палками. Они бегали по бараку и с неистовой руганью сгоняли нас на построение.

Это событие горячо обсуждалось после поверки. Мы были потрясены их предательством. Кое-кто пытался их оправдать: с голоду, мол, на все пойдешь, но остальные набросились на защитников с возмущением.

Полицаи усердствовали вовсю, стараясь угодить немцам. Они теперь уже спали в отдельной комнате, рядом с караульным отделением. Для них на кухне готовили отдельно и кормили досыта. Через несколько дней их физиономии стали круглыми и довольными, сами они заметно поприбавили в весе.

Видя наше общее презрение, они прониклись к нам лютой ненавистью и преследовали на каждом шагу. [61]Однажды произошел такой случай. Ребята из нашего барака задумали раздобыть себе пищу. Ночью они через трубу проникли в кухню, взяли несколько буханок хлеба, захватили творог, приготовленный для немцев, и вылезли обратно по трубе. Но, выбираясь из кухни, в темноте задели флягу, стоящую в углу. Фляга покатилась по полу и загремела. Дежуривший у дверей кухни полицай сообщил о шуме в караульное помещение. Немцы кинулись в кухню, обнаружили пропажу и, не дожидаясь утра, начали искать воров. К утру они добрались и до нашего барака.

Ворвавшись в помещение, солдаты стали рыскать между нарами, освещая нас карманными фонариками. Били всякого, кто не успел вскочить с нар и поднять матрац и одеяло. Когда облава прошла, мы узнали, что в нашем бараке забрали пятерых товарищей, потому что у них на нарах нашли крошки хлеба.

Мы больше не спали. Одни беспокоились за себя, другие тревожились за участь товарищей, третьи восхищались их смелостью.

— Молодцы! — говорили они. — Хоть перед смертью да наелись досыта.

В шесть часов нас, как обычно, подняли, а через несколько минут в барак ввели взятых ночью товарищей. Они были избиты до того, что нельзя было узнать, и шли со связанными назад руками. На поверку их повели вместе с нами. Комендант лагеря объявил, что весь барак № 10 на два дня лишается еды, а пять человек, уличенных в краже, понесут тяжелое наказание.

В бараке началась расправа. Пятерых виновных полицаи привязали к столбам и стали избивать. А наши товарищи не могли даже закрыть лицо, так как руки их связали сзади за столбами. Окровавленные, с синими, распухшими лицами, они висели на столбах целый день и тихо стонали. Мы были здесь же, но не могли ничем помочь, не смели даже приблизиться к ним, чтобы поднести к разбитым губам кружку с водой: полицаи неотступно дежурили около них и зорко следили, чтобы никто не подходил близко.

Главным зачинщиком этого дерзкого налета на кухню был лейтенант Пронин. Его тоже сначала били вместе с другими товарищами, а потом решили повесить [62]прямо в бараке, на наших глазах. Полицаи Жогин и Левченко содрали с одного пленного обмотки, связали их, сделали петлю и накинули ее на шею Пронину. Конец обмотки перекинули через балку и начали подтягивать. Задыхаясь, Пронин едва слышно проговорил:

— Что вы делаете? Вы ведь тоже русские. Во имя детей...

В ответ Жогин, высоченный детина, только ухмыльнулся:

— Всех коммунистов перевешаем.

Второй полицай Левченко помогал подтягивать Пронина.

Мы с Володей и переводчиком Левой подошли к ним и стали уговаривать, чтобы они не вешали Пронина. Полицаи оставили свою жертву и набросились на нас с палками, крича, что мы тоже коммунисты и нас тоже нужно повесить.

Жогин и Левченко подтянули Пронина кверху и, когда его ноги оторвались от пола, привязали конец обмотки к столбу. После этого полицаи набросились на висевших на столбах товарищей и снова принялись избивать их.

В бараке было тихо. Мы молча лежали на своих нарах, подавленные тем, что произошло. Слышались стоны умирающих у столбов товарищей. Никто не решался отвязывать их. За это была верная смерть.

Труп Пронина висел на перекладине целый день. Временами в барак заходили немцы и любовались работой полицаев. Только к вечеру повешенного сняли. Остальные четверо все стояли у столбов. Их отвязали только на третий день, совсем измученных, изуродованных, еле дышавших. Долго они отлеживались на нарах и были не в состоянии не только повернуться, но даже приподнять голову, когда мы подносили им воду, кусочек хлеба или ложку с супом.

Через несколько дней двое из них скончались, а двое начали поправляться. Позже они смогли ходить, но так и остались сгорбленными и чахлыми.

Этот случай вызвал много споров и толков в нашем бараке. Одни считали, что товарищи пострадали зря, другие одобряли их. Но все мы одинаково проклинали полицаев, расправлявшихся с такими же, как и они [63]сами, пленными. Каждый как-то по-новому взглянул на себя и своих товарищей.

Пожалуй, после этого случая я впервые осознал себя совершенно взрослым человеком, от которого требуются самостоятельные решения и действия. Часами, отлеживаясь на нарах, я в те дни много думал, заново оценивая события своей жизни, стараясь взглянуть на себя со стороны.

Жил я на Волге шустрым мальчишкой, жил и не тужил в компании таких же босоногих огольцов. Когда подошла пора учения, я попал под опеку учителей. В армии меня наставляли на правильный путь командиры, и я постоянно чувствовал рядом локоть товарищей. И, хотя в первые дни войны мне пришлось командовать гарнизоном дота, в горячке боя я, конечно, не думал, что это первые самостоятельные шаги в жизни. Здесь, в плену, оторванный от Родины, от старших, от привычного уклада жизни, даже от своих вещей, я чувствовал себя нагим, брошенным в тяжелейшие условия существования. Я, как и каждый из моих товарищей по лагерю, остался наедине со своей совестью. И мне предстояло показать, что я есть сам по себе, на что способен.

К этому времени я уже успел заметить, что все лагерное население можно разделить на две категории. Была небольшая кучка людей (одни из них ненавидели Советскую власть, другие разуверились в ее силе), подавленных мощным напором немцев в первые дни войны и неудачами Красной Армии. Все они считали, что им осталось одно: сберечь свою собственную шкуру, чего бы это ни стоило. Из-за куска хлеба и миски похлебки они предавали своих товарищей и, чтобы упрочить свое положение, изощренно зверствовали. Думая только о себе, они зачеркнули в своей памяти такие понятия, как Родина, товарищество. К этой категории принадлежали Жогин и Левченко. Но таких было немного.

Подавляющее большинство пленных оставалось людьми честными. Их совесть перед Родиной была чиста.

Лагерная жизнь людей складывалась по-разному. Это объяснялось различием обстоятельств и характеров. Одни из пленных, изнуренные голодом, болезнями [64]побоями, быстро слабели физически, теряли всякую способность к сопротивлению, опускались и угасали. Это были «мусульмане», люди конченные. Их имена, вычеркнутые из списка живых, быстро забывались.

Другие казались очень деятельными и энергичными. По целым дням охотились за горстью очисток, разбавляли похлебку водой, надеясь обмануть голодный желудок, пускались в разные рискованные предприятия, чтобы добыть еду. Они гибли под пулями немецких часовых, умирали от кишечных заболеваний, погибали под палками полицаев. Так погиб Пронин и его товарищи. Это были люди одного дня. Их помыслы сводились к тому, чтобы как-нибудь наесться.

Но среди нас были и люди иного склада, люди твердые, упорные. Они не допускали мысли, что фашисты победят, не могли мириться с ролью немецких рабов, поэтому думали только об одном — убежать! Убежать и вернуться в ряды своей армии. Каждый свой шаг они подчиняли этой цели. Твердое намерение добиться свободы заставляло их вести себя расчетливо и разумно, сберегать силы, не лезть под пули и палки, не рисковать без надобности. Не всем из них удавались побеги. Многие гибли во время облавы, их расстреливали за попытки к бегству, но они гибли гордые, несломленные, от их гибели врагам становилось не по себе.

Я считал, что только так можно вести себя, если хочешь вырваться из плена. Так же думал и Володя Молотков. С нами соглашался и Ваня Олюшенко, хотя сам иногда срывался и рисковал напрасно.

Для подготовки побега нам нужно было сколотить крепкую группу. Мы быстро усвоили неписаный лагерный закон: если ты один — погибнешь через несколько дней, в лучшем случае — недель; если у тебя есть товарищ, хотя бы один, — ты уже можешь считать себя в коллективе, а коллектив сумеет за себя постоять. У нас был коллектив — Володя, Ваня и я, но нам нужны были сообщники, ибо чем больше коллектив, тем он сильнее.

К нам в барак часто заходил Василий Истомин. На построениях, в очереди за баландой я давно заприметил этого паренька, очень скромного, но в то же время [65]расторопного и сметливого. У него был товарищ Василий Лобенко. Они служили в одной роте и вместе попали в плен.

Однажды Истомин рассказал мне, как это произошло.

Их полк стоял километрах в пятидесяти от западной границы, когда внезапно налетели фашистские самолеты. Началось невероятное — взрывы, осколки, вой заводимых машин, рев самолетов, крики раненых, первые убитые. Не скоро опомнились в этом аду. Едва успели вырыть окопы и занять оборону, как показались немецкие танки. За ними двигались машины с пехотой. Начался бой. Первую атаку немцев полк отбил. Отбил и вторую. Немцев уложили уйму, подбили три танка и несколько машин. Но тут опять налетела авиация, потом начала бить артиллерия и минометы. После каждой бомбежки и артподготовки шла в атаку немецкая пехота. Сколько за день отбито было таких атак — никто не помнит.

Ночью решили отходить. Враг шел по пятам — и утром снова бой. От роты Истомина к вечеру осталось одиннадцать человек. Бойцы залегли на опушке небольшого леска, хорошо замаскировались. Приготовились драться до последнего патрона — отходить было некуда. Когда показались машины с солдатами и танки, бойцы пустили в ход гранаты, пулеметы, автоматы и винтовки. Загорелись машины, заметались немцы. Против горсти советских воинов враги пустили танки, артиллерию, но бойцы отошли на другое место и снова открыли огонь по врагу. Несколько раз группа перебегала с одного места на другое. Но патроны кончались, было уже двое убитых и пять раненых, а враги сжимали кольцо. Новая атака... Лобенко бросил последние две гранаты.

— Потом что-то ухнуло возле меня, — рассказывал Истомин, — и все... Когда пришел в себя, вижу, что сижу у шоссейной дороги. Рядом со мной сидит раненный в плечо Лобенко и еще один боец, а над нами стоят двое немецких солдат с автоматами на изготовку. Тут я и понял, что мы попали в плен.

Эта история была похожа на десятки других, которых я немало переслушал в лагере.

Вместе с Василием Истоминым в лагере находился [66]его брат Володя. Он работал поваром на кухне. Вшестером мы составили своеобразное лагерное братство. Жесточайшее условие было в его основе: всем, что у тебя есть, делиться с товарищами. Если ты нашел окурок сигареты — неси его в барак, пусть каждый затянется хоть раз. Если тебе попалась картофелина — режь ее на шесть частей, пусть каждый разжует кусочек.

Каждый без оговорок выполнял это условие. Даже горячему, несдержанному Ване Олюшенко пришлось подчиниться суровому закону коллектива. Ему было понятно: если группа отвергнет его, он пропадет.

Подготовку к будущему побегу мы начали с борьбы за жизнь. Да, это была настоящая борьба, вести которую было посильно только организованному человеческому коллективу.

Как я уже сказал, Володя Истомин работал на кухне. Так же, как и все военнопленные, он получал паек, но на кухне всегда мог наесться картошки, свеклы, капусты. Поэтому свой паек он отдавал нам. Мы делили его хлеб и щи между собою.

Иногда нам удавалось получить добавку прямо на кухне. Каждый лишний черпак супу мы тоже делили на всех. Это, конечно, не спасало от постоянного мучительного голода, но в известной мере поддерживало силы.

По возможности мы оберегали себя от лишних палок, старались поменьше двигаться, большую часть времени лежали на нарах.

Полгода мы жили совершенно замкнуто, лишенные всякой связи с внешним миром. В лагерь не приходили новые транспорты пленных, а из лагеря можно было уйти только в могилу. Мы не получали никаких сообщений о том, что делается в мире, даже не знали, как обстоят дела на фронте. Вернее, кое-что знали, но вести доходили до нас в совершенно искаженном виде. В лагерь изредка попадали немецкие газеты, издаваемые специально для советских военнопленных на русском языке. В них помещались злые карикатуры на наше командование и правительство, расхваливалась мощь германского оружия и слабость русских, давались ложные сообщения о продвижении немецких войск. [67]Наступил 1942 год. Однажды мы с Володей вышли из барака и увидели возле кухни толпу пленных. Подошли, заглянули через плечи товарищей. Они что-то горячо обсуждали, в руках у одного была газета. Володя протянул руку и достал ее. На первой странице была большая статья. Не помню, как она называлась, но содержание ее надолго удержалось в моей памяти. В ней говорилось, что Москва полностью окружена нацистской армией, что кольцо это стягивается с каждым днем все туже, что в бинокли уже видны московские здания и башни Кремля, что германскому командованию нужно еще несколько дней, чтобы полностью овладеть городом.

Надо сказать, что почти никто не поверил этой статье.

— Ну, —говорили в толпе, — это ведь только для нас так расписывают. По немцам видно, что дела у них не больно блестящие.

Действительно, немецкие солдаты ходили по лагерю злые, раздраженные. Некоторые из них куда-то пропадали, на их место являлись другие, присланные из госпиталей после сильных ранений. Каждому из нас было ясно, что молодых и крепких парней отправляют на Восточный фронт.

Спустя несколько месяцев мы уже знали, что солдаты, охранявшие нас, разные. Среди них были такие, которые с палками в руках целыми днями гонялись за пленными, избивая их по всякому поводу. Но я помню одного солдата, который вел себя совсем иначе. Это был небольшого роста, темноволосый человек по имени Альберт. Он никогда не кричал на пленных, и я ни разу не видел, чтобы он бил кого-нибудь. Бывало так. Солдат или полицай бросит на землю окурок, кто-нибудь из пленных нагнется подобрать. На него обрушивается град ударов. Альберт нарочно бросал на землю недокуренные и целые сигареты, если поблизости не было никого из солдат или полицаев. Он никогда не ел свои завтраки. Завернутые в бумагу бутерброды оставлял на окнах бараков, на скамейках и знаками показывал, чтобы пленные взяли это и поделили между собой.

Альберт прибыл в лагерь с Восточного фронта. Он был ранен в ногу и теперь слегка прихрамывал. От [68]него пленные узнали кое-что о событиях на фронте. Альберт очень уважительно говорил о советских солдатах, рассказывал о разгроме немецкой армии под Москвой, о дерзких налетах партизан. Эти известия разносились по баракам, поднимая на ноги больных, воодушевляя слабых духом, ободряя обессилевших.

Тогда-то в голове моей родился и стал зреть один проект.

Однажды я спросил Олюшенко:

— Иван, ты смог бы управлять немецкой машиной?

Олюшенко оторопело посмотрел на меня, но, видимо, догадался, к чему мой вопрос.

— Водить могу, но завести не сумею, — огорченно ответил он. — Но если будет нужно, и это сделаю, —добавил он, подумав,

Мы вшестером стали обсуждать план побега. Было решено: сначала найти способ преодолеть колючую проволоку, тогда уже можно будет подумать и о немецкой машине.

Теперь все наши мысли были направлены на осуществление этого намерения. Мы снова подолгу бродили вдоль колючей проволоки, выискивая подходящее местечко, где бы можно было вырваться на волю, но всякий раз убеждались, что в огромной изгороди нет ни одной дырки. Проволока везде натянута ровно, и часовые на вышке не дремлют.

Скоро мы пришли к выводу, что единственная возможность бежать может быть осуществлена через крышу уборной, которая стояла прямо возле первого ряда колючей проволоки. Мы должны были взобраться на крышу и спрыгнуть по ту сторону изгороди, преодолеть второй ряд проволоки, не привлекая к себе внимания пулеметчиков на вышках.

Для осуществления этого плана нужно было много сил. Мы же были настолько истощены, что даже не смогли бы быстро влезть на высокую крышу уборной. Что же делать? Оставалось ждать, когда мы немного окрепнем и наберемся сил.

Однажды зимой среди пленных стали отбирать евреев. Их сажали в карцер, а потом уничтожали. У нас в бараке переводчиком был еврей Лева, умный и образованный парень, который совершенно свободно [69]говорил по-немецки. Он до войны окончил какой-то институт, потом его взяли в армию, там он окончил военное училище и получил звание лейтенанта. Сражался с немцами с первых дней войны. В плен попал тяжелораненым. В лагере, несмотря на то, что его назначили переводчиком, он держал себя с товарищами просто, по-братски делился со слабыми едой, хитрил с немцами. Словом, был свой парень. Теперь над Левой нависла опасность, и все мы думали, как отвести ее.

Как-то к вечеру к нам в барак зашел комендант лагеря. Лева понял, что это за ним. Бледный, испуганный, он подошел ко мне и попросил, чтобы я сказал коменданту, что он не еврей, а крымский татарин. Я обещал. Лева был черноволосый, курчавый, но круглолицый, с небольшими глазами. За татарина он мог вполне сойти.

Комендант давно меня заприметил. Каждый раз, когда мы стояли в строю, он останавливался против меня и, скаля крупные зубы, говорил: «Кляйн лейтенант». Я холодел, ожидая какой-нибудь неприятности, и думал: «Неужели он действительно знает мою настоящую фамилию и то, что я лейтенант? Неужели меня кто-нибудь выдал?»

Володя сначала тоже боялся за меня, потом мы привыкли к этому, и Володя высказал предположение:

— Ванюшка, ему, наверное, твои золотые коронки нравятся.

Что бы там ни было, но комендант меня не бил, и я решился попросить за Леву. Когда дошла моя очередь регистрироваться, я как можно спокойнее назвал себя:

— Корж Иван Григорьевич. Украинец.

А комендант между тем уже смотрел на Леву и ухмылялся.

Мешая русские слова с немецкими, я начал объяснять, что давно знаю Леву, что мы вместе с ним учились, что он вовсе не еврей, что мать у него русская, а отец крымский татарин. Шеф прислушался к тому, что я говорю, и стал по-польски нас спрашивать, меня и Леву, где мы учились, кто его родители. Не знаю, поверил ли он нам, но Лева был записан все-таки [70]как крымский татарин и впоследствии стал переводчиком всего лагеря.

Прошло полгода с того момента, как нас пригнали в этот лагерь. Евреев всех уничтожили. Русские и украинцы ежедневно умирали от побоев, голода и болезней. Нас становилось все меньше и меньше.

Немцы стали поговаривать, что скоро нас поведут на работу. Пленные оживились. Безделье угнетало всех. Кроме того, работа — это увеличение пайка.

— Нам не нужно вкусного, — говорили товарищи. — Нам бы хлеба и картошки побольше.

Наша шестерка приободрилась.

Работать — значит, выйти за пределы лагеря. Кто знает, может быть, мы уже близки к осуществлению побега.

И вот этот день настал. Утром после поверки отобрали тех, кто посильнее, и построили отдельно по сотням. Мы с Володей и Ваней попали в число сильных. Всех больных и слабых разогнали по баракам. Нам выдали хлеб не на семь человек, а на пять, как работающим. В рядах заговорили, что на этом пайке уже можно прожить. С голоду не умрешь.

— Во, смотри, какой большой кусок! — с восторгом говорил кто-то сзади меня. — Правда, ведь лучше получать на пять, чем на семь человек, и идти работать.

Не выходя из лагеря, мы съели свои суточные пайки и ждали в строю, когда подойдут конвойные. Солдат пригнали много — на каждую сотню их приходилось до двадцати. Конвоиры окружили колонну и повели нас в лес, подгоняя прикладами. Мы не могли идти быстро в неуклюжих деревянных колодках. Кроме того, более шести месяцев мы не ходили на большие расстояния. Пленные спотыкались, падали и за это получали такие удары, после которых кое-кто уже не мог подняться. Из колонны нельзя было выйти ни на шаг.

В лесу нас остановили и предупредили: кто отойдет на десять метров в сторону, будет расстрелян без предупреждения.

К месту работы на помощь немцам подошла лагерная полиция. Охрана окружила нас плотным кольцом. Мы беспомощно оглядывались по сторонам. Куда бежать? [71]На горе виднелись поленницы дров. Нам объяснили, что мы должны таскать их с горы вниз и складывать у дороги. Нас выстроили цепочкой в два ряда по всей горе, и работа началась. Легкие поленья мы перекидывали с рук на руки. Но когда очередь дошла до толстых чурбанов и кряжей, дело пошло хуже. Не было сил поднимать их и передавать стоящему ниже товарищу. Тогда солдаты и полицаи начали подгонять нас палками. Не оставалось ничего другого, как просто скатывать бревна и кряжи сверху. Но толстые, тяжелые бревна трудно было удержать внизу, они накатывались на ноги, увечили нерасторопных.

Одному, второму, третьему отдавило ноги. Послышались стоны, а бревна все катились сверху и катились. Хочешь — не хочешь, а лови их. Зазеваешься — придавит. К полудню среди нас уже было несколько раздавленных. Немцы приказали сложить их трупы в штабель.

Этот первый рабочий день тянулся бесконечно. Нас построили в колонну только тогда, когда весеннее солнце зашло за макушки невысоких деревьев. Печальным было возвращение в лагерь. С трудом бредя по дороге, мы несли носилки с убитыми и ранеными, вели товарищей, которым отдавило ноги.

Нас встречали те, кто остался в лагере. Они надеялись, что в лесу мы найдем что-нибудь съестное и вечером поделимся с ними.

Вот мы и несли добычу: человек двадцать лежало на наспех сооруженных носилках. Одни были уже мертвы, другие умирали. Увидя это, больные и слабые разошлись по баракам. Они перестали завидовать нам, здоровым.

В лагере нам дали по литру баланды. И все. Так в первый же день мы поняли, что работа не избавит нас от голода.

На следующее утро в рабочую колонну встали всего человек четыреста. Более сотни остались вместе с больными и слабыми. Немцы и полицаи, понимая, что за ночь не могло заболеть сто человек, начали избивать всех подряд: больных и слабых. Одни выскакивали из-под палок, присоединялись к рабочей колонне, другие падали тут же, кричали, просили пощады, вырываясь из строя, бежали по лагерю, но их настигали [72]полицаи и палками загоняли в рабочую колонну.

За два дня работы в лесу мне тоже немало перепало палок. У меня раскололась одна колодка, я поднял обе половинки и отбросил в сторону, а другую колодку снял и положил возле пенька. На мою беду это увидел немецкий конвоир и ударил меня несколько раз прикладом. Подскочил полицай. Солдат приказал меня подгонять палками. До конца дня полицай не отходил от меня и ударами палки заставлял бегать босым и таскать тяжелые поленья.

Еле дотянул я до конца работы. А когда нас построили и вывели на дорогу, мне приказали надеть на одну ногу сохранившуюся колодку и нести носилки с телом нашего товарища, застреленного сегодня днем.

При получении новой колодки у старшего полицая мне снова досталось. И к ночи я уже не мог держаться на ногах. А назавтра ожидало то же самое...

На третий день нашу сотню назначили чистить речку, которая протекала вблизи линии «Мажино». Выйдя из лагеря, колонна медленно двинулась по асфальтовой дороге, стуча деревянными колодками. Мы шли, опустив головы. И, наверное, каждый из нас думал: «Что ожидает меня сегодня? Останусь ли жив? Не понесут ли меня в лагерь, как вчера и позавчера я носил своих товарищей?»

По сторонам дороги встали мрачные укрепления линии «Мажино» — бетонированные доты, а перед ними с немецкой стороны — ряды противотанковых надолб и вбитых в землю рельс. Укрепления стоят нетронутыми, ни один дот не разрушен. Мы с Володей с дрожью в сердце смотрели на могучие сооружения, и первые дни войны встали перед нами. За несколько секунд перед глазами промелькнули лавина зеленых мундиров, идущих на дот, измученные лица бойцов, искореженные груды железобетона. Мне показалось, что я на миг снова услышал грохот бомбовых разрывов, свист снарядов, треск пулеметных очередей. Сколько несчастий и бед отделяют меня от погибших товарищей, от Родины, которую мы яростно защищали в те дни!

Окрик полицая вернул меня к действительности. Я снова взглянул на линию укреплений. Мне было понятно, что современной техникой эту мощь не одолеешь [73]Я помнил, с какой страстью мы в позапрошлом году на политзанятиях обсуждали вопрос: прорвутся ли немцы через линию «Мажино»? И с болью узнали, что гитлеровские войска обошли линию «Мажино» и с севера ворвались во Францию.

Колонна продолжала идти. Наконец мы вошли в какое-то разрушенное село. Здесь нам роздали лопаты, грабли и мотыги на длинных черенках и повели к речке. Речка протекала по лощине, узенькая, вроде канальчика, вся заросшая водяными растениями.

Нас расставили по обоим берегам, и работа началась. День был холодный, дул промозглый ветер, временами летел мокрый снег. Он налипал на колодки, мешая ходить. Спотыкаясь, оскальзываясь на глинистых берегах, насквозь промокшие и озябшие, мы ковырялись в этой речушке — выдирали растения, вытаскивали ил. С наших лопат шлепались в воду большие жирные лягушки.

Лягушки! Да ведь это же еда! Много еды!

Мы стали их ловить, чтобы вечером в лагере сварить и съесть. Лягушки прыгали во все стороны, а мы метались по берегу, вырывая их друг у друга. Один кричит:

— Это моя лягушка! А другой громче:

— Я первый схватил ее!

Немцы сначала смеялись, глядя на спорящих. А потом начали прикладами сталкивать их в воду. Люди отчаянно барахтались, взмучивая илистую воду, карабкались на берег, но немцы, потешаясь, снова сталкивали их в речку. Бывало и так, что выпущенные наконец на берег после такого купания люди уже не могли двигаться. Их относили подальше. Каждый день таких накупанных, забитых, застреленных набиралось человек десять. Вечером мы относили их в лагерь.

После общей поверки «счастливчики» бежали в свои бараки чистить и варить лягушек. Противно было брать в рот первую лягушку, но, узнав вкус лягушачьего мяса, мы перестали их даже чистить. Лягушки многим спасли жизнь. Один котелок лягушек заменял несколько порций немецкой баланды.

В нашей группе вся добыча делилась поровну на каждого. По вечерам мы собирались вместе в одном [74]бараке и «ужинали». Одну за другой отправляли печеных лягушек в рот и с наслаждением хрустели косточками.

За несколько дней мы приели не одну сотню лягушек, почувствовали себя крепче. Но вдруг нас опять перевели в лес. Здесь, кроме кореньев и сучков черной смородины, мы ничем не могли попользоваться. Среди кореньев попадались и ядовитые. Однажды, выпив отвар из каких-то сладких кореньев, пять человек ночью умерли. Наша группа варила только чай с веточками смородины.

В скором времени из нашей сотни выделили группу в двадцать человек и послали работать на линию «Мажино». Здесь работа была очень тяжелая. Нас заставили оттаскивать от дороги громадные ворота, вырывать из земли рельсы и надолбы. Здесь ничего съедобного достать не удавалось. Только мы с Володей нашли однажды старую лошадиную кость и прихватили с собой в лагерь. Вечером в бараке пережгли ее и съели. [75]

Дальше