Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава 22.

Возвращение. Снимаю погоны — начинается новая жизнь

Мы снова вместе

Завершающий этап моего возвращения в Киев после войны начался пасмурным утром 30 декабря 1945 года, когда я с двумя «чемоданами» в руках вышел на привокзальную площадь. За спиной осталось полуразрушенное здание вокзала. Грязный сырой снег застилал небольшую площадь, по центру которой проходили рельсы трамвайного кольца. Там сгруппировалось с полсотни человек, ожидавших трамвая. Направился туда и я. Снежная слякоть громко чавкала под ногами, и это напомнило о проблеме обуви: ведь на мне были летние сапоги (низ кожаный, верх из плащ-палатки), зачерненные ваксой. До родительского дома было два с небольшим километра, но мне казалось тогда, что офицеру, пусть всего лишь лейтенанту, не к лицу таскать на глазах у прохожих неприглядные ящики; более того, с занятыми руками я не мог бы приветствовать и отвечать на приветствия встречных военнослужащих. Долго, почти час, понапрасну ожидал трамвая, и, когда ко мне подошел мужчина с тачкой и предложил [279] за умеренную плату довезти мою поклажу до самого дома, я воспользовался этой услугой.

Часов в одиннадцать я прибыл к дому № 3 по улице Воровского и с черного хода (парадный был заколочен навечно) вошел в кухонное помещение первого этажа. Четыре двери вели отсюда в квартиры жильцов, вторая от входа — в родительскую квартиру. Должен сказать, что о моем предстоящем возвращении и родители, и Вера знали лишь приблизительно, сообщить телеграммой точную дату приезда я не мог. Был обычный рабочий день, и я рисковал никого не застать дома, однако мне повезло. Войдя в незапертую дверь и пройдя длинным темным коридором, я открыл дверь в комнату и увидел невысокого паренька, в котором мгновенно узнал дорогого братишку Толю, и девушку постарше, это была моя двоюродная сестра Ляля, которую видел ребенком десять лет назад. Оба бросились ко мне, их и моей радости не было предела. После объятий и поцелуев началось разглядывание орденов на моей груди и обследование «чемоданов» (что в них было, убейте, не помню). Ребята затеяли готовить какую-то еду, но в это время вошла мать.

Родная мама! Как трудно дались тебе военные годы, как заметно ты, невысокая и щупленькая, постарела и ссутулилась, сколько седых волос засеребрилось на твоей голове! Но мама осталась верна себе: слезы радости недолго текли из ее глаз, спустя минуту она засуетилась, начав готовить завтрак вернувшемуся сыну. Каким-то образом узнал о моем прибытии и вскоре пришел с работы мало изменившийся отец (мы с ним встречались полтора года назад), он тоже прослезился, а после стопки спиртного, которым мы отметили встречу, обращаясь к маме, спрашивал: «Объясни мне, Женя, почему все это произошло так просто, так буднично?»

За эти несколько часов пребывания в родительском [280] доме я был слишком взволнован, чтобы оглядеть обстановку квартиры, тем более что в моей козельской жизни, не говоря уже о фронтовых условиях, такого понятия, как мебель, вообще не существовало. Лишь некоторое время спустя понял, как бедно обставлено родительское жилье: кровать, старые буфет и гардероб с плохо закрывающимися скрипучими дверками, койка-раскладушка, разрозненные стулья и «ночной топчан» (пружинный матрац, устанавливаемый на два стула и две табуретки).

Беседуя с родителями, я радовался теплу, которое они излучали, суть наших разговоров в памяти не отложилась, тем более что о многом в их жизни и о жизни Веры я был неплохо информирован.

Из маминых писем, которые регулярно получал в Козельске, я знал, что после пережитого за три с половиной года жизни в эвакуации у нее уже не было сил работать по специальности и, вернувшись в Киев, она посвятила себя семье. Мать писала, что в течение минувшего года их квартира была своего рода перевалочным пунктом для доброго десятка семей близких и дальних родственников или знакомых, возвращавшихся из эвакуации. Иногда в их небольшой двухкомнатной квартире ночевало до десяти человек одновременно.

Вера в мае успешно защитила проект и получила диплом инженера-технолога. После этого распрощалась с Уфой, где училась три года, и переехала в Киев. Она писала, что в сентябре начала работать инженером в сборочном цехе оборонного завода им. Артема, ей был установлен оклад 800 рублей. Вериного отца недавно перевели на работу в Харьков. По его просьбе от трехкомнатной квартиры, которую занимала семья, Вере временно оставили одну небольшую комнату, две другие заняла семья ответственного сотрудника железной дороги.

Родители рассказывали также о родственниках, о [281] трудностях послевоенной жизни. Наша трапеза и неторопливая беседа завершились где-то около двух часов дня: отец должен был вернуться на работу. А у меня все это время из головы не выходила мысль о предстоящей самой главной встрече — с Верой. Оставалось четыре часа до окончания Вериного рабочего дня, и я начал тщательно готовиться к волнующему событию.

Первым делом прикрепил к гимнастерке хранившийся у родителей орден Отечественной войны, который минувшей весной по моему поручению оставил здесь Ваня Камчатный. Теперь мою грудь украшали все четыре боевых ордена, и я был готов предстать перед Верой. Аккуратно пришил свежий подворотничок, подчернил брезентовые голенища сапог и отправился в парикмахерскую. После стрижки с мытьем головы и бритья с массажем и самым дорогим одеколоном (дорвался наконец до «вершин цивилизации»!) не торопясь пошел в центральный «Гастроном», что на частично восстановленном Крещатике, и купил там без карточек по дорогой «коммерческой» цене самую большую, за 400 рублей, коробку фигурного шоколада. (Запомнилось, что, когда я стоял в небольшой очереди к кассе, чтобы предварительно оплатить покупку, ко мне подошла незнакомая женщина и предложила услугу: у нее есть карточки, она сделает нужную мне покупку, а я уплачу ей за это всего 200 рублей. Не до конца поняв эту коммерцию, я отверг выгодное предложение, мне казалось, что сделка замарает честь офицера-гвардейца.)

Выйдя из «Гастронома», взглянул на часы: время как будто остановилось. Чтобы ускорить его, весь путь на улицу Театральную к дому, знакомому еще с 1938 года, прошел очень медленным шагом. Придя к цели, обошел вокруг Золотоворотского садика и, несмотря на все мои ухищрения, появился в доме, когда [282] Веры еще не было. Соседка по квартире любезно пригласила меня посидеть в ее гостиной. Около получаса я с нетерпением ожидал Веру, волнуясь, как никогда.

Но вот, наконец, слышу — вошла моя ненаглядная. Соседка приглашает ее к себе: «Вас там ожидают». Я встаю, входит Вера. Глаза ее сияют радостью, но когда я делаю шаг навстречу и хочу обнять ее, вдруг смущается, слегка отстраняется, и мой поцелуй приходится в щеку. Наша беседа, сначала в соседской гостиной, затем в тесно заставленной Вериной комнатушке, почти бессвязна, перескакиваем с одного на другое, не успеваем отвечать на вопросы друг друга. Через часок идем к моим родителям, там за чаем продолжаются взаимные расспросы. Поздним вечером я провожаю Веру к ее дому. Она уже, кажется, заново привыкает ко мне и, когда я, прощаясь, обнимаю ее, уже не отстраняется...

Утром, когда Вера была на заводе, я отправился в военную комендатуру, чтобы встать на учет как прибывший в Киев офицер-отпускник. Документы мои оформили быстро и зачислили на продовольственное снабжение. Был выбор: питаться весь январь в офицерской столовой или каждую декаду получать продукты «сухим пайком». Естественно, я выбрал «сухой паек», и это немного обогатило рацион родительской семьи, так как нормы питания офицера и по ассортименту, и по количеству были несравнимо выше того, чем довольствовались мои близкие. Итак, я закрепил свой январский статус и в течение этого месяца имел право носить военную форму, к которой давно привык.

Вечером 31 декабря в доме родителей собрались все близкие родственники, чтобы отпраздновать мое возвращение и встретить Новый год. Вера рядом со мной. Гости поздравляют меня с благополучным возвращением из ада войны, произносят много добрых [283] слов в адрес Веры, с которой многие из них уже знакомы. Я с гордостью слушаю эти комплименты, редко отвожу свой взгляд от любимой.

Через день или два после Нового года Вера неожиданно возвращается с работы еще до обеда: она, чтобы побольше общаться со мной в эти дни, объявила на заводе, что выходит замуж, и получила положенный по закону того времени трехдневный неоплачиваемый отпуск.

Вступление в брак было для нас делом решенным, но о дате свадьбы мы еще не договорились, так как первым делом надо было получить благословение родителей. Мои родители находились рядом, они хорошо знали Веру, полюбили ее и мой выбор одобряли. Согласие Вериных родителей мы попытались получить по телефону. Дозвонились до Харькова, и я начал свою торжественную клятву беречь их дочь, как зеницу ока, но Василий Александрович меня не дослушал и потребовал, чтобы молодые явились в Харьков, «а здесь мы, как положено, с вами вместе разберемся».

Через несколько дней мы поехали в Харьков, где, как и ожидали, получили «добро», ведь отец и мать Веры знали меня с 1939 года, знали, что Вера любит меня. Было договорено, что свадьба состоится в Киеве в начале февраля. Ну и, «как положено», много было выпито в честь будущего события.

До отъезда из Харькова я успел побывать в домах моих однополчан Винокурова и Сапожникова. Лев Николаевич еще лежал в московском госпитале, и я познакомился с его милыми старенькими родителями, которым довелось пережить немецкую оккупацию. Чтобы семья не голодала, профессор освоил изготовление спичек на дому, а его жена их продавала.

Бывшего «Мишу»,а теперь Самуила Сапожникова и его семью мы посетили вдвоем. Когда мой добрый приятель увидел на моих ногах парусиновые сапоги, [284] он немедленно повел меня к себе на работу (Сапожников заведовал производством артели, изготовлявшей обувь). Во мгновение ока лучший мастер артели снял мерку, от предлагавшихся мной денег Самуил отказался, а через три дня в Киев с оказией прибыли замечательные хромовые сапоги, которым долго не было сноса.

В течение двух с небольшим недель, остававшихся до свадьбы, все время после окончания Вериного рабочего дня мы с ней неразлучны (я встречал Веру у заводской проходной). И по пути домой, и во время домашнего хозяйничания, и за едой мы беседуем, делимся воспоминаниями о том, что происходило с каждым в долгие годы разлуки, строим планы будущей жизни.

Самой серьезной темой, которую мы тогда обсуждали, было мое будущее: идти работать или продолжать учебу в институте? Никакой специальности у меня не было, о высшем образовании я всегда мечтал, но> быть Вериным иждивенцем в течение ближайших трех с половиной лет все же не хотелось. Верино мнение было однозначно — институт. Так же категорично высказывались родители. Я понимал, что в противном случае могу навсегда остаться без высшего образования, которое в те годы было предметом престижа и могло способствовать материальному успеху. Окончательное решение было единогласным, и я начал действовать. Об этом — следующие страницы.

Возвращение в институт

Вернувшись из Харькова, я посетил институт, который теперь назывался не индустриальным (КИИ), как до войны, а политехническим (КПИ). Надо было выяснить, как восстановить мой статус студента, [285] утраченный в связи с уходом в армию весной 1942 года после окончания третьего семестра (то есть в середине второго курса). Момент для того, чтобы продолжить учебу, был подходящим: вскоре начинался четвертый семестр. Проблема состояла в отсутствии документов, подтверждавших, что до ухода в армию я окончил три семестра. Институтские архивы еще не были восстановлены. Не было у меня и зачетной книжки. (На фронте она вместе с бритвой и другими личными предметами хранилась в ящике из-под патронов. Уходя на передний край в «Балке смерти», я оставил мое добро на попечение Вани Камчатного, но во время памятного «драп-марша» об этом небольшом ящике никто не вспомнил.)

Из бесед в канцеляриях я узнал, что для восстановления моего статуса необходимо свидетельское подтверждение декана факультета или хотя бы двух преподавателей о том, что я окончил третий семестр. Внимательно прочел фамилии преподавателей в факультетском расписании занятий и экзаменов. Знакомой была лишь фамилия профессора, который в Ташкенте был деканом спецфакультета, а теперь заведовал кафедрой. Узнал, что застать его можно только в определенные часы и дни недели.

И вот через день или два я, все еще в офицерской форме, вхожу в кабинет профессора и, поздоровавшись, излагаю проблему. «Я вас помню, — отвечает он, — но на каком курсе вы учились, который семестр окончили, понятия не имею и ничего подтверждать не буду». — «Неужели вам недостаточно честного слова офицера?!» — взволнованно спросил я, а услышав отрицательный ответ, резко повернулся и, хлопнув дверью, покинул помещение.

В институт меня все-таки приняли, но... условно. Это означало, что окончательное зачисление (или отчисление из института) произойдет в зависимости от результатов очередной экзаменационной [286] сессии. А тем временем я буду пользоваться почти всеми правами студента, в том числе правом на получение карточек студенческой категории. Единственным правом, которого лишались принятые условно, было право на стипендию. Последнее я воспринял очень болезненно, ведь после ряда расходов у меня оставалось всего 3000 рублей.

Что оставалось делать? Огорченный, но не теряющий надежды на будущее, я заполняю очень подробные анкеты со сведениями обо всех моих и Вериных родственниках (и это несмотря на то, что изменилось название факультета — он уже не «специальный», а радиотехнический), оформляю временный студенческий билет — основание для временной прописки в Киеве, получаю карточки и «прикрепляюсь» к магазину, выполняю кучу формальностей, без которых, оказывается, невозможно существовать в этой новой жизни. (В течение ближайших месяцев мне удалось чуть-чуть подзаработать: 50 рублей на земляных работах и 30 рублей за три урока по алгебре тупой девятикласснице — по сравнению с потребностями суммы смехотворные.)

Четвертый семестр нашего «потока», состоявшего из трех академических групп (в общей сложности человек восемьдесят), начался 11 февраля 1946 года. В первый день занятий я успел обнаружить, что вместе со мной учатся десятка полтора фронтовиков, среди них трое инвалидов и три девушки в шинелях. Еще с десяток, если не больше, студентов носили шинели, но по их юношеским физиономиям было легко понять, что фронта они не видели. А вообще в аудитории много молодых (по сравнению со мной) парней и девушек.

Самым приятным открытием первого дня было то, что среди демобилизованных однокурсников я обнаружил четверых моих довоенных знакомых. С веселым и беззаботным Валерием Андриенко мы [287] до войны учились на химфаке, а в июле 1941 года вместе рыли противотанковый ров у реки Ирпень; Борис Элькун был знаком по 98-й школе; Абрашу Заславского, Мишу Талалаевского и ставшего почти неузнаваемым из-за шрамов на лице (он горел в танке) Нему Гороховского я помнил как Вериных довоенных сокурсников. Обрадовался им почти как родным: теперь есть у кого перенять опыт вхождения в институтскую учебу после многолетнего перерыва, узнать о главных проблемах, которые меня ожидают, получить информацию о преподавателях и о всяком другом. Многим полезным поделились со мной ребята, но, к сожалению, ответа на вопрос, с чего начинать, я не получил, да его и не могло быть. Ведь память каждого конкретного человека функционирует по своим законам, и не существует универсальных приемов, чтобы оживить омертвевшие от долгого невостребования ячейки памяти с нужной именно тебе информацией.

Прошло несколько дней занятий в институте, и я осознал, что придется мне очень нелегко. В отличие от математических знаний, полученных в школе, из моей памяти почти полностью выветрилось все, что изучал по этому предмету на первом курсе и в Ташкенте. Это не давало возможности воспринимать лекции по разным предметам, создавало неизвестное мне ранее ощущение собственной ущербности. Оно огорчало и одновременно вызывало досаду, какое-то беспричинное и безадресное озлобление.

Вспоминаю, с каким напряжением я слушал лекции, стараясь следить за ходом мысли лектора, за длинными формулами и их преобразованиями. Куда там! Отвыкший от этого рода деятельности мозг не поспевал за происходившим на доске, на первых страницах моих конспектов сплошные пропуски и знаки вопроса. Особенно остро я ощущал свою несостоятельность, [288] когда кто-нибудь из сидящих в аудитории мальчишек или девчонок (я был старше их на 4–5 лет!) обращал внимание лектора на ошибку в еще не дописанной формуле. «Как это он (она) успевает следить и замечать?» — с завистью думал я. Сильно раздражали меня разговоры студентов во время лекций. А однажды на лекции по математике я не утерпел и по-командирски приказал группе девушек, сидевших неподалеку, немедленно прекратить болтовню. (Несколько дней после этого случая они с робостью обходили меня в коридорах.)

Поняв, что забытое само собой не вернется, я раздобыл учебники высшей математики для первого курса, раскрыл их и начал штудировать. Вскоре стал замечать, что в моих мозгах постепенно светлеет, и это радовало.

В первые дни учебы я встал на партийный учет в парткоме института, где, видимо, на число моих боевых наград было обращено особое внимание. Ничем иным не могу объяснить событие, случившееся в конце февраля. Меня пригласили к секретарю институтского парткома доценту М.Л. Калниболотскому. Надо сказать, что это был высокий партийный пост, так как в парторганизации института благодаря большому числу демобилизованных насчитывалось человек триста коммунистов. Наша партийная организация была одной из крупнейших в Киеве.

Меня встретил высокий, лет под пятьдесят мужчина с хмурым лицом. Без предисловий он сообщил, что партийный комитет, ознакомившись с моими данными, решил рекомендовать меня на пост председателя профкома КПИ. Нынешний председатель, Кузнечик, по мнению парткома, перестал справляться со своими обязанностями, кроме того, ему пора приступить к дипломному проектированию. Затем было сказано: «Мы надеемся, что на этом ответственном [289] посту вы оправдаете доверие партии». Я был ошеломлен услышанным и, ввиду полной неосведомленности, прежде чем подтвердить согласие, попросил два дня на ознакомление с предложенной работой.

Голова моя пошла кругом. С одной стороны, должность председателя профкома была оплачиваемой, и это избавляло меня от угнетающих мыслей о статусе иждивенца. Более того, как я успел понять из бесед с товарищами и с Кузнечиком, через профком проходили потоки государственной помощи голодному, раздетому и разутому студенчеству: небольшие денежные субсидии, талоны на приобретение одежды, обуви, тканей, мыла и даже пирожков с повидлом. Помимо всех этих благ, в профком поступали и здесь распределялись бесплатные путевки в дома отдыха и санатории. И если вспомнить мудрость, которой меня научил на фронте покойный Вася Бондаренко (напомню его слова: «Разве можно побывать в воде и не промокнуть?»), то о чем ином можно было мечтать человеку, находящемуся в трудном материальном положении?

Но были и веские мотивы, которые удерживали меня от казавшегося естественным решения немедленно ухватиться за предоставившуюся возможность. Во-первых, моей жизненной целью в тот период было обрести знания и получить высшее образование, я только-только начал верить в то, что сумею наверстать утраченное за годы войны, а теперь неожиданно возникал мощный отвлекающий фактор. Правда, в словах Калниболотского прозвучало: «В вопросах учебы и успеваемости у вас проблем не будет: мы вам будем помогать», но разве о дутых оценках я мечтал?

Не менее важную роль в решении, которое я принял, сыграла моя принципиальная позиция в «еврейском вопросе». Я, как и на фронте, считал, что в [290] существовавшей тогда межнациональной ситуации негоже еврею находиться на такой «хлебной» службе, тем более возглавлять ее.

Вера полностью согласилась с моим решением отказаться от заманчивого предложения, и я вновь предстал перед Калниболотским. Сослался на незнакомство со спецификой профсоюзной работы, а затем заявил, что не хочу становиться подходящим примером для подтверждения антисемитских тезисов об «умении евреев устраиваться там, где сытно и денежно». Секретарь парткома возмутился и обвинил меня в непартийных взглядах, но отказ был принят. (Новым председателем профкома вскоре стал студент другого факультета, украинец по фамилии Монета, отлично гармонировавшей с возможностями занимаемого поста.)

Итак, учеба, которой я посвящал практически все свое время, начала постепенно приносить свои результаты. Уже не так безучастно, как в первые дни, сидел на лекциях, самостоятельно выполнял большую часть домашних заданий, продолжал прорабатывать учебники прошлых семестров. Лишь на лекции и семинарские занятия по второй части курса «Сопротивление материалов» (сопромат) я не ходил, так как никогда не изучал этого предмета. Решил, что воспользуюсь льготой для демобилизованных — возможностью сдавать экзамены по индивидуальному графику — и отложу сопромат на будущую осень.

Так же постепенно, как освоение учебного материала, происходило мое сближение с однокурсниками, сначала с ровесниками, а несколько позже и с теми, кто помоложе. К середине семестра я был знаком и общался с большей частью студентов нашего курса. Установились ровные, а с некоторыми — теплые, почти приятельские отношения. Позже стало заметно, что на курсе существует несколько [291] уже сложившихся дружеских компаний, которые держатся рядом в институте и вместе проводят досуг. Я был полностью поглощен учебой и мыслями о Вере, поэтому не стремился примкнуть к какой-нибудь из таких компаний.

Лабораторные работы по разным предметам мы выполняли группами по три-четыре студента. Мне повезло: моими соратниками в лабораториях оказались славные парни Вадим Тараненко и Фима Зильберман (Вадим был моим ровесником, Фима — на три года моложе). Начав с совместного оформления протоколов лабораторных работ, мы вскоре перешли к коллективному приготовлению особо трудоемких домашних заданий. Обнаружилось, что и Вадим, и Фима ответственно относятся к учебе, стремятся к знаниям и не признают халтуры по важным для будущей специальности предметам (не чураясь халтуры по другим). Характеры наши оказались легко совместимыми, и мы подружились.

Учился Вадим отлично, он был способным и целеустремленным человеком. В отличие от меня и Фимы, Вадим был неплохим радиолюбителем, разбирался в схемах приемников, кое-что умел ремонтировать. (Этому его и еще нескольких однокурсников умению я откровенно завидовал.) По-моему, Вадим первым почувствовал во мне способного к наукам человека, несмотря на то что поначалу я заметно уступал ему в знаниях. Позже мы практически сравнялись, в чем-то я превзошел его, в другом — он меня.

Нельзя было не заметить, что Вадима тяготило клеймо человека, «находившегося на оккупированных территориях», которое в первые послевоенные годы вызывало подозрительность у властей и лишало перспектив на хорошее трудоустройство. (Впрочем, прошло несколько лет, и власти «смилостивились», факт пребывания в оккупации перестали считать [292] позорным пятном в биографии человека, ведь таких были миллионы.) От Вадима и его жены, иногда приходивших к нам в гости, мы с Верой узнали о необычной судьбе самого красивого ученика нашей 98-й школы еврейского парня Аркадия Константиновского, который был годом моложе нас. Он был на фронте и, попав в окружение, добрался до Киева. Здесь его приютила и прятала от немцев и полицаев жившая по соседству с Тараненко украинская семья. Их довольно некрасивая дочь влюбилась в Аркадия и вскоре стала ему преданной женой.

Фима Зильберман в науках преуспевал, может быть, немного меньше своих старших товарищей, зато обладал таким добродушием, такой покладистостью, какие редко встречаются среди молодежи. Он происходил из небогатой семьи, был младшим сыном весьма пожилых родителей. Фимин старший, давно женатый брат до войны окончил строительный институт, близким другом его студенческих лет был Вика Некрасов, будущий автор моего любимого произведения «В окопах Сталинграда», первого правдивого, несмотря на жесткую цензуру тех лет, рассказа фронтовика о войне. Некрасова хорошо знали в семье Зильберманов, его имя всегда произносилось с большой теплотой.

Жили Зильберманы в каком-то сооружении барачного типа, там было очень тесно, поэтому по учебным делам мы у Фимы не собирались. Однако на скромные семейные торжества меня с Верой Фима всегда приглашал, и мы встречали там искренний теплый прием.

Прошло два месяца моей напряженной учебы, ее результаты становились все заметнее, и я чувствовал себя все более уверенно. Теперь не только молодые, но и я успевал обнаруживать оплошности преподавателей; многие сокурсники поверили в мои знания и сверяли результаты решенных дома [293] задач с моими. Вторая половина семестра прошла легко, к зачетам и экзаменам, если отвлечься от сопромата, я подходил неплохо подготовленным.

Из событий этого семестра особое впечатление произвело на меня закрытое общеинститутское партийное собрание, которое проходило в заполненной до отказа Большой химической аудитории (до восстановления Большой физической еще оставалось больше года). Я сидел в одном из верхних рядов, и было отчетливо видно, что лишь в двух первых рядах преобладает публика в цивильной одежде (представители администрации и профессорско-преподавательского состава). Остальное пространство, за редкими исключениями, занимали демобилизованные в гимнастерках и кителях, расцвеченных орденами, медалями, красными и желтыми полосками ленточек за ранения.

Я не помню вопросов, которые обсуждались на этом собрании, но не могу забыть царившей на нем атмосферы. Во время прений много раз из верхних рядов раздавались горячие выступления, молодые вчерашние офицеры, не сдерживая эмоций, вносили предложения или отстаивали свою точку зрения. Выступали не только горячо, но и красноречиво. Не раз бурлившая верхняя часть аудитории откликалась аплодисментами на эти зажигательные выступления.

Самым существенным из того, что наблюдалось на собрании, было явное разделение аудитории на «молодых» и «зубров». За каждым смелым предложением молодых возмутителей спокойствия следовали реплики председательствовавшего на собрании Калниболотского. Он произносил их совершенно в духе тезисов ЦК партии, и звучало это как истина в последней инстанции. Давали отповедь горячим «верхнескамеечникам» также несколько дотошных ораторов из первых рядов аудитории. Эти представители когорты «зубров» с большим партийным [294] стажем профессионально доказывали несостоятельность или даже вредность позиции «молодых». Временами в их речах звучала угроза вроде «Кто не поддерживает нашего предложения, тот против партии» (подразумевалось: «со всеми вытекающими из этого последствиями»). Как ни странно, несмотря на явное большинство «молодых», «зубрам» удавалось добиться нужных им обтекаемых формулировок в резолюции собрания. (Пройдет год или два, и от бунтарского духа нашего поколения коммунистов останутся одни воспоминания. Партийные взыскания, «промывка мозгов» на заседаниях парткома, назойливая пропаганда укрепления партийной дисциплины, отнюдь не демократический централизм в партии (все это на фоне неослабевающих репрессий в стране) сделают свое недоброе дело. Подавляющее большинство членов партии превратится в равнодушную пассивную массу. Единицы, я не был в их числе, выберут путь, который позже назовут диссидентством.)

Вернусь к делам учебным. Когда началась зачетная сессия, Вадим и Фима так активно насели на меня, что я согласился сделать попытку сдать экзамен по злополучному сопромату. Навязанная мне методика подготовки к экзамену была простой. После экзаменов по сопромату в соседних группах мы восстанавливаем тексты трех вопросов и одной задачи в каждом из тех экзаменационных билетов, которые побывали в руках наших однокурсников (билетов было пятьдесят). В период подготовки мы, пользуясь конспектами, учебниками и задачником, должны составить пятьдесят шпаргалок. Самым сложным будет запомнить, в каком из карманов лежит нужная шпаргалка.

Все трое досрочно сдали дифференцированный зачет по немецкому языку (в котором я был, безусловно, сильнейшим и без труда открыл счет моим [295] послевоенным пятеркам). Благодаря этому у нас было пять суток на изготовление шпаргалок. Работали мы с толком, ни один ответ не записывали, пока не добирались до сути доказательства или решения. За день до экзамена я понял, что овладел предметом, и волнение исчезло. На экзамен пришел рано, шпаргалки были в определенном порядке разложены по карманам. Вадима и Фимы еще не было. Появился экзаменатор, который меня до этого ни разу не видел, пригласил в аудиторию четверых первых по алфавиту, а когда они начали готовить ответы, выглянул в коридор и спросил, нет ли желающих отвечать без обдумывания. Ощупав для уверенности карманы, я объявил о готовности пойти на экзамен. Когда взял со стола билет, обнаружил, что он не совпадает ни с одним из тех, по которым мы так старательно готовили шпаргалки. После нескольких секунд шока начал вчитываться в вопросы, в условие задачи и понял, что все это я знаю, что задачу решу в два счета. С воодушевлением ответил экзаменатору, он лишь взглянул на решение задачи и, не произнеся ни слова, записал пятерку в мою зачетку. После этого я расположился в соседней аудитории и несколько часов составлял ответы и решал задачи для тех, кто уже был вызван на экзамен, но нуждался в помощи (в тайной передаче вопросов и ответов я не участвовал).

Но это был мой третий экзамен, а открывал сессию экзамен по высшей математике. Об экзаменаторе говорили, что он скуп на высокие оценки, что задает трудные дополнительные вопросы. Я не помню подробностей моего экзамена, сохранилось лишь приятное воспоминание о безошибочных ответах на все вопросы и о гордости за пятерку по этому предмету, так как эта оценка была относительной редкостью на нашем курсе. Последний экзамен был [296] по теоретической механике, он принес мне еще одну пятерку.

Так счастливо завершилась моя первая послевоенная экзаменационная сессия. Из «условного» студента второго курса я превратился в нормального студента третьего курса и, главное, как отличник заработал повышенную на 20% стипендию — 480 рублей, так что наш семейный бюджет увеличился более чем в полтора раза. Это было очень важно, так как через полгода Вере предстояло стать матерью (рассказ о нашей молодой семье помещен в конце главы).

В моей студенческой жизни будет еще шесть сессий, будут производственная и преддипломная практики. Но все это, как и получение диплома инженера-радиста летом 1949 года, выходит далеко за рамки этой книги.

Киев — впечатления первых недель 1946 года

Я вернулся в родной город спустя полгода после победы над Германией. СССР победил, но цена этой исторической победы была неимоверно высокой. Более 25 миллионов человеческих жизней, тысячи разрушенных населенных пунктов и промышленных предприятий на временно оккупированной земле, колоссальный ущерб, нанесенный сельскому хозяйству. За исключением оборонной промышленности, трудно было назвать отрасль народного хозяйства страны, не пришедшую в упадок за четыре военных года. Было ясно, что впереди долгие годы восстановления и в этот период почти каждую семью ожидают трудности, лишения, испытания. (Я помню, что Сталин в те годы направлял основные ресурсы государства в тяжелую индустрию, оставляя [297] сельское хозяйство, легкую промышленность и строительную индустрию без достаточного внимания. Оглядываясь на прошлое, думаю, что, если бы не такой перекос, народное хозяйство страны было бы восстановлено быстрее и гармоничнее, а жизнь людей в послевоенные годы была бы несколько легче.)

Теперь — о Киеве. Прошло чуть более двух лет со дня освобождения города от немцев. В моей памяти еще были свежи картины полностью разрушенного Крещатика, увиденные летом 1944 года. Сейчас эта центральная улица города уже была расчищена от завалов и открыта для движения транспорта и пешеходов. Ряд зданий был восстановлен. Но на примыкающей Прорезной по-прежнему жутко выглядели остовы знакомых зданий с зияющими черными глазницами оконных проемов и рядом с ними — невиданной высоты груды битого кирпича. Страшные картины можно было наблюдать не только в центре города: во всех других городских районах то здесь, то там можно было увидеть руины.

Мои первые поездки в КПИ добавили горьких впечатлений. Все левое крыло главного институтского корпуса и занимавшая его Большая физическая аудитория — предмет всеобщей гордости — были неузнаваемы: на светлых стенах огромные пятна гари; исчезла остроконечная башенка, венчавшая крыло здания; несколько оконных проемов заложены кирпичом, остальные — заколочены фанерой.

Войдя в корпус, я увидел десятки военнопленных немцев, трудившихся в коридорах. Одни штукатурили стены, другие сооружали временные перегородки из кирпича, третьи ремонтировали поврежденные участки пола.

В восстановлении многочисленных сооружений города немалую роль играли военнопленные. Вера рассказывала, что на заводе, где она работала, ежедневно полную смену трудились большие строительные [298] бригады немцев. С ее слов я знал, что работали они добросовестно и аккуратно, «перекуривали» исключительно во время перерывов, объявленных конвоирами.

Насколько я помню, в этот период работы по восстановлению велись только на немногих жилых домах, остальные продолжали лежать в руинах. Участия военнопленных в этих работах не замечал.

Проблема жилья была одной из самых острых в послевоенном Киеве, жилой фонд и коммунальное хозяйство которого (включая электросети, водопроводные и канализационные магистрали) страшно пострадали от гитлеровского нашествия. Огромные потери жилья привели к тому, что тысячи киевлян, возвращавшихся из армии или с мест эвакуации, оказывались бездомными. Нередко такое случалось даже с теми, чье жилье не было разрушено. В одних случаях довоенные квартиры этих людей в период немецкой оккупации были самовольно заняты соседями или случайными людьми, в других — послевоенная городская власть, в предположении, что прежние законные жильцы никогда не вернутся, заселяла эти квартиры другими киевлянами, чье жилье было разрушено. Происходили бесчисленные конфликты, судебные процессы; множество судеб было искалечено. В органах власти, ведавших распределением жилья, процветало взяточничество в невиданных масштабах.

Результатом страшной разрухи сельского хозяйства Украины и неурожаев стала голодная жизнь миллионов жителей села. Поэтому, несмотря на жестокие законы и отсутствие паспортов у крестьян, тысячи этих людей устремлялись в Киев, где, хоть с большими трудностями, можно было добыть какое-нибудь пропитание. (У кого-то из них были родственники в городе, другим удавалось устроиться на работу, третьи шли в домработницы и т.д.) [299]

Следствием всех названных факторов стало то, что множество киевлян ютились в перенаселенных квартирах без элементарных удобств. Вполне характерными, но не самыми ужасными были условия обитания семьи моих родителей, к которой вскоре присоединились мы с Верой (напомню, что дом, в котором я жил вместе с родителями до войны, был сожжен немцами).

Отец вернулся в Киев в начале 1944 года. Ведомство предоставило для его семьи две комнаты (одна из них полутемная проходная) в коммунальной», на четыре семьи (всего 15 человек), сырой квартире. Единственная тесная кухня не была приспособлена для обслуживания такого числа пользователей. Почти целый год в доме отсутствовало электрическое освещение, но даже это не было самым неприятным в условиях обитания жильцов. В первые послевоенные годы дом не был подключен к водопроводной и канализационной магистралям. Воду набирали в соседнем дворе. Приходилось пользоваться неописуемо грязным и зловонным общественным туалетом Сенного рынка (через дорогу от дома). Чтобы искупаться, ходили в расположенную рядом гарнизонную баню. Не хватало топлива для обогрева жилых комнат.

Но не только трудности с жильем были главной приметой послевоенной жизни киевлян. Не менее сложными проблемами были питание, одежда, обувь.

Как питались горожане в эти первые послевоенные месяцы в условиях повсеместной карточной системы, то есть рационирования всех основных продуктов? Продовольствие по карточкам стоило недорого, но нормы отпуска, особенно жира, мяса и сахара, были крайне малы, да и не всегда в магазинах имелся необходимый продукт. Норма зависела от категории потребителя: рабочим полагалось побольше, дальше в порядке убывания шли служащие, [300] студенты, дети и, наконец, иждивенцы. Для рабочих дневная норма хлеба составляла 800 г, студентам полагалось 400 г. Но даже по карточкам купить хлеб было непросто: у дверей булочных стояли длинные очереди обозленных людей. В магазин впускали группами человек по десять, и, когда дверь на минуту отворялась, туда без очереди втискивались нахальные и сильные, происходили свалки, случались драки. Тем, кто был в хвосте очереди, хлеба могло не хватить, а выкупить сегодняшнюю порцию на следующий день было невозможно — талоны были датированы. Утеря карточки обрекала ее владельца на голод до начала следующего месяца.

Кое-что из продовольствия продавалось в «коммерческих» магазинах по значительно (в несколько раз) более высоким ценам, а на «толкучках» — стихийно сложившихся рынках, где можно было купить абсолютно все, цена главного продукта питания — хлеба — была в сотни раз выше государственной «карточной». В первые дни моего пребывания в Киеве килограммовый кирпичик хлеба на толкучке стоил около 80 рублей (студент, не имевший двоек, мог на всю свою месячную стипендию купить... пять кирпичиков хлеба без карточек!). Покупать продовольствие по рыночным ценам могли немногие, а продовольствия по карточкам не хватало, чтобы прокормить семью. Так что подавляющее большинство населения жило очень скудно...

Нельзя было не обратить внимание на верхнюю одежду киевлян. Многие, независимо от пола и возраста, носили армейские шинели без погон или телогрейки, реже встречались люди в одежде мышино-серого цвета, перешитой из немецкого обмундирования. Самой распространенной обувью были грубые солдатские ботинки и кирзовые сапоги.

С киевскими толкучками мне пришлось познакомиться буквально на следующий день после прибытия [301] в Киев, так как проблему сапог я должен был решить безотлагательно. С этой целью я отправился на главную киевскую толкучку того времени — «Евбаз» (Еврейский, он же Галицкий базар).

На огромной территории «Евбаза» (теперь здесь площадь Победы) плескалось неспокойное людское море, и десятки стоявших на площади рундучков выглядели островками в этом море. Тысячи людей здесь непрерывно двигались, каждый по своему маршруту, как будто демонстрируя броуновское движение. По мере моего приближения к границе толкучки становились различимы фигуры и лица людей, начинали доноситься крики зазывал, споры покупателей и продавцов, речитативы многочисленных нищих.

В тот день на Евбазе я купил красиво выглядевшие сапоги, но дома выяснилось, что по неопытности стал жертвой профессиональных мошенников: подошвы были изготовлены из плотного картона, тщательно пропитанного воском и отполированного до блеска. Как я уже рассказывал, через две недели в Харькове проблема моих сапог была окончательно закрыта.

Толкучек в городе было несколько, и везде шла бойкая торговля широким ассортиментом товаров. Атмосфера послевоенных толкучек соответствовала моим, почерпнутым из книг и кинофильмов представлениям о временах НЭПа. Здесь можно было увидеть и торговцев-завсегдатаев, и спекулянтов-перекупщиков, и воришек, и «кукольников» (последние изображали из себя покупателей, договаривались с доверчивым продавцом о цене товара, на его глазах отсчитывали требуемую сумму, забирали товар и, вместо пачки купюр, всучали «куклу» — зажатую между двумя настоящими купюрами того же размера пачку обрезанной газетной бумаги).

Таким остался в моей памяти Киев начала 1946 года. [302]

Наша молодая семья

Рассказы об учебе в институте и о Киеве нарушили хронологическую последовательность описываемых событий. Сейчас мне придется вернуться к самому началу февраля, чтобы рассказать о нашей с Верой свадьбе.

Представление о процедуре свадьбы у меня было смутное. В чужих свадьбах участвовать не довелось, из прочитанного более всего запомнилась феерическая свадьба, описанная в романе Шишкова «Угрюм-Река», но это был, как говорится, «не тот случай». Поэтому я во всей подготовке к предстоящему событию положился на родителей.

Готовить свадьбу приходилось не только в обстановке полнейшей неустроенности домашнего быта, но и в условиях нехватки и дороговизны продуктов, многочасовых очередей за ними. Мама уходила из дому задолго до рассвета, чтобы занять очередь в магазины, куда предположительно могли поступить необходимые продукты. Отец, работавший в системе мясомолочной промышленности, получил разрешение на покупку мяса непосредственно на мясокомбинате по себестоимости (то есть по самой дешевой цене!), и я эту покупку совершил, израсходовав почти половину остававшихся сбережений. Понесли немалые расходы и родители, сами находившиеся в стесненном финансовом положении.

Родительская квартира была единственным местом, где мы могли отпраздновать свадьбу. Дом не был подключен к электросети, поэтому освещение комнат во время свадьбы было серьезной проблемой. За два часа до назначенного сбора гостей мне удалось осуществить рискованный план: электрифицировать дом, временно подключив его вводы к проходившей рядом уличной осветительной сети. На случай неудачи были подготовлены карбидовые [303] светильники, изготовленные из гильз малокалиберных снарядов, но, к счастью, обошлось без них.

За несколько часов до начала торжественного вечера приехали из Харькова Верины родители с восьмилетним Аликом. Затем начали собираться гости. В числе тридцати гостей были мои многочисленные родственники (некоторых я увидел здесь впервые), двое однополчан — минометчик Григорий Бамм и артснабженец Анатолий Кочетов; сотрудники отца и наш с Верой бывший одноклассник и близкий товарищ Борис Шпильский с женой.

От свадьбы я ожидал какой-то торжественности, особого душевного подъема. Ничего этого не было. Запомнилось немногое, главным образом то, что было очень тесно и мне с Верой пришлось довольствоваться одним стулом. Я был в своей офицерской форме, Вера — в красивой светлой блузе и темной юбке. Гости изрядно выпили.

Об убогости жизни того периода напоминает и такой факт. Единственным ценным свадебным подарком, который мы получили, был скромный по теперешним понятиям чайный сервиз, подаренный Шпильскими. Не было у жениха и невесты ни свадебных нарядов, ни обручальных колец. (Так и прошла моя жизнь без традиционного символа семьи, зато к десятилетию свадьбы я купил и подарил Вере и обручальное кольцо, и золотые наручные часы.) Ни о каких медовых месяцах, свадебных путешествиях у нас не возникало и мысли. Вера трудилась на заводе, а я спустя неделю стал посещать институт.

В отличие от жениха, не имевшего ни кола ни двора, невеста по понятиям того времени была неплохо одета, кроме того, родители оставили ей основные предметы мебели. Вера особенно гордилась большим, на двенадцать персон, красивым обеденным сервизом (она купила его весной на деньги, которые я ей прислал с фронта). [304]

Трудно вспомнить, почему мы не зарегистрировали брак до свадьбы. Пришлось это сделать четвертого февраля. Регистрация состоялась в скучной канцелярии под названием ЗАГС (запись актов гражданского состояния). Не требовались свидетели, не было ни торжественной процедуры, ни поздравительных речей. Процесс бракосочетания занял у нас не более пятнадцати минут, мы даже не снимали верхней одежды.

После свадьбы, как и в январе, мы старались большую часть времени быть вместе. Просыпались рано, после сборов и завтрака покидали наше тесное жилье, я провожал Веру на работу, затем направлялся в институт. К окончанию Вериного рабочего дня я уже стоял у заводской проходной. Домой мы обычно шли пешком, обсуждая самые разные темы и продолжая рассказывать друг другу о происходившем в годы нашей разлуки, о судьбах товарищей и подруг. В отличие от моего фронтового опыта Верино знание быта и житейский опыт были для нас несравненно важнее. Эти беседы стали для меня, надевшего военную форму еще неопытным юношей, очень полезными уроками житейской мудрости.

В эти недели состоялось также несколько теплых встреч с нашими довоенными друзьями, с родственниками.

Жизнь, казалось, начала входить в стабильный ритм, но в марте администрация железной дороги вручила Вере предписание — освободить занимаемую комнату. И Вера, и я были слишком законопослушными, не умели пользоваться обходными путями. Пришлось «временно» (оказалось, на целых четырнадцать лет!) переехать в квартиру моих родителей, основательно стеснив отца, мать и пятнадцатилетнего брата. Началась непростая жизнь в родительском доме. Главным образом благодаря мудрости и терпению как моих родителей,так и Веры [305] эта жизнь не стала адом, напротив, запомнилось много хорошего из того, что происходило в трудные первые годы нашей семейной жизни. За эти годы мои родители полюбили Веру, как родную дочь.

В результате нашего переселения в родительский дом к четырем семьям, заселявшим «коммуналку», добавилась пятая — наша (Вера благоразумно решила не нарушать привычный уклад ведения хозяйства свекрови, и наша молодая семья существовала самостоятельно). Несмотря на то что это как-то сказывалось и на соседях моей жене удалось установить вполне нормальные отношения с многочисленными жильцами перенаселенной коммунальной квартиры, с которыми нельзя было не пересекаться в тесной кухне.

Каждый день моей жизни после возвращения в Киев убеждал в том, что выбор шестнадцатилетнего подростка, влюбившегося в славную девочку Веру, был по-настоящему счастливым. Последующие годы только подтверждали этот вывод.

Приспособившись к жизни в новых условиях, мы время от времени начали ходить в кино, где демонстрировались заграничные, так называемые «трофейные» фильмы, изредка посещали оперный и драматические театры. Позже не раз бывали в филармонии на гастрольных концертах выдающихся исполнителей. Довольно много читали художественной литературы. В общем, старались как- то наверстать упущенное в годы войны.

В июле, во время моих летних каникул и Вериного отпуска, мы поехали в Харьков. Целый месяц жили в благоустроенной просторной квартире Вериных родителей, основательно отъелись на сытных и вкусных хлебах Агриппины Семеновны, которым, если Василий Александрович был дома, предшествовали непременные стопки спиртного. В эти дни я наконец встретился с Винокуровым, недавно вернувшимся [306] из госпиталя, повидался с Сапожниковым. Через полгода они оба будут участвовать в торжестве по поводу рождения нашего первенца.

Теперь, упомянув об этом счастливом событии, я считаю возможным завершить мои воспоминания.

* * *

О последующих встречах однополчан читатель может прочитать в Приложении.

Дальше