Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава VI

В центре Краснодара, на широкой оживленной Красной улице в доме № 69, до прихода немцев помещался магазин «Пионер». У входа стояли две скульптуры: мальчик и девочка в пионерских костюмах.

Пришли немцы — скульптуры исчезли, а над дверью магазина появилась новая вывеска: «КАМЕЛИЯ. Акционерное общество».

В Краснодаре в период немецкой оккупации городская управа всемерно поощряла частную инициативу. Как грибы после дождя, в городе выросли десятки мелких частных предприятий. Среди них не последнее место заняла «Камелия».

Сначала в промышленный, а потом в торговый отдел управы явились два инженера-химика и дали крупные взятки начальникам отделов. Взятка была вручена и заместителю бургомистра Ляшевскому. И вскоре за подписью самого Воронкова, бургомистра Краснодара, было дано разрешение на открытие производственной лаборатории и магазина косметических и парфюмерных товаров под пышным названием «Камелия».

В магазине прямо против входа на самом видном месте висел огромный плакат: «Господам немцам отпуск товаров незамедлительно».

За прилавком стоял директор магазина, бывший аспирант химико-технологического института Азардов, молодой инженер, [337] маленького роста, с черными глазами, подвижным лицом и быстрой речью. Азардов великолепно говорил по-немецки. Ему помогали две молодые, нарядно одетые женщины — тоже два инженера и тоже хорошо владевшие немецким языком. Кассирши в магазине не было: деньги принимал сам Азардов. За магазином, соединенный с ним маленьким коридорчиком, помещался кабинет правления. В нем сидел коммерческий директор акционерного общества, высокий благообразный старик с длинной седой бородой. Работники магазина называли его Арсением Сильвестровичем. Второй этаж занимала лаборатория общества…

Однажды в «Камелию» вошел нагруженный покупками Лысенко. Он долго рассматривал витрины и остановился, наконец, на креме для бритья и флаконе тройного одеколона. Расплачиваясь, он спросил директора магазина:

— Чем объяснить, что у вас так беден выбор крема для лица?

— Вы правы. Совершенно правы, — быстро заговорил Азардов. — Не можем найти подходящих баночек. Только за этим и задержка!

— А скажите, господин директор, это вас не устроит? — и Лысенко вытащил из заднего кармана брюк небольшую стеклянную баночку с притертой пробкой.

Азардов внимательно осмотрел банку.

— Очень неплохо! — сказал он. — Это лучшее из того, что мне предлагали… Не могли бы вы стать нашим поставщиком?

— Возможно! — Лысенко улыбнулся. — С кем я могу поговорить о заказе?

— Сию минуту, я проведу вас к нашему коммерческому директору. Пожалуйста, — и Азардов попросил Лысенко следовать за ним.

С этими словами Азардов закрыл за посетителем дверцу в прилавке — и в кабинете коммерческого директора «Камелии» раздался слабый звонок.

Они вошли в коридор и остановились перед дверью с матовым стеклом. Азардов постучал.

— Пожалуйста! Прошу, — раздался за дверью старческий голос.

Азардов вернулся в магазин, а Лысенко вошел в кабинет. За большим письменным столом сидел Арсений Сильвестрович, а перед ним в кресле — юркий человечек, типичный мелкий спекулянт.

— Чем могу служить? [338]

С этими словами Арсений Сильвестрович приподнялся навстречу Лысенко.

— Я хотел бы поговорить с вами, господин директор, о заказе. — Лысенко вытащил из кармана ту самую баночку, которую он только что показывал Азардову.

— Очень хорошо. Присядьте! Попрошу вас подождать несколько минут — я должен закончить разговор…

Лысенко скромно уселся в сторонке и стал слушать, как коммерческий директор торговался со спекулянтом: речь шла о поставке каких-то эссенций. Потом Арсений Сильвестрович уплатил спекулянту деньги, тот дал расписку и, низко кланяясь, вышел из кабинета.

Арсений Сильвестрович, проводив его, проверил, достаточно ли плотно закрыта дверь, повернулся к Лысенко и дружески протянул ему обе руки:

— Здравствуй, Свирид! Наконец-то! А я ждал тебя еще вчера. Ну, садись поближе и рассказывай, как у вас там, на комбинате!..

Лысенко, войдя в кабинет Арсения Сильвестровича, оказался в самом, что называется, центре подполья.

Арсений Сильвестрович, почтенный коммерческий директор акционерного общества «Камелия», был главой краснодарских подпольщиков. Он являлся уполномоченным крайкома партии и штаба партизанского движения Юга, находившихся в то время за линией фронта, в Сочи. Он руководил работой городских подпольных организаций и партизанскими отрядами, действовавшими в окрестностях Краснодара, и всеми партийными подпольными организациями степной полосы. В его же ведении находился подпольный горком партии и подпольный горком комсомола.

И вот теперь, оставшись наедине с Арсением Сильвестровичем, Лысенко подробно рассказал ему, как прошла регистрация инженеров, как Штифт осматривал комбинат и кто назначен директорами заводов.

— Ну, что же, хорошо! — потирая руки, сказал коммерческий директор «Камелии», когда Лысенко кончил свой рассказ. — Все идет в основном так, как намечалось. Молодцы! Так и продолжайте — осторожненько, по плану… Ну, а что Шлыков поделывает?

— В гору идет Гавриил Артамонович! Штифт ему прямо в рот смотрит. А он, как всегда, ходит не торопясь, клюшкой своей постукивает и… советы дает!

— Так… Ну, какие еще у тебя дела? [339]

— Есть еще одно дело, Арсений Сильвестрович… В заводской технике мы, конечно, сами разбираемся. Но ведь и на старуху бывает проруха. Хотелось бы мне наладить постоянную связь с Евгением Петровичем Игнатовым: он у нас по комбинатским делам мастер! Чтобы в критический момент можно было совета попросить, словом с ним перекинуться.

— Далеконько он забрался, — улыбнулся Арсений Сильвестрович. — В предгорьях сидит.

— Знаю, что в предгорьях. Но все же связь с ним нужна до зарезу!

— Я уже сам думал об этом. У меня радиостанция, конечно, припасена. И человек был для этого дела найден. Да только… несчастье случилось с этим человеком. А другого подобрать пока не могу.

— Есть у меня такой человек, Арсений Сильвестрович, есть, — и Лысенко рассказал о Вале.

— Ну, что ж, Свирид. Тебе виднее. Пусть она поживет у тебя, подлечится. А там посмотрим. Может быть, и поставим ее на радиосвязь. А пока надо кого-нибудь к Бате послать: предупредить его, что скоро по эфиру будем с ним беседовать. Потом шифры передать и все прочее. Да и они небось истосковались по весточке из Краснодара… Есть у тебя такой человек, чтобы в горы послать?

— Я уже думал об этом… Как ты смотришь на Ольгу Николаевну, учительницу? [О том, как Ольга Николаевна побывала в нашем отряде, и о ее гибели на обратном пути рассказано выше.]

Арсений Сильвестрович помолчал, подумал.

— Что ж, пожалуй, годится… Места наши хорошо знает, язык за зубами держать умеет.

— Когда к тебе прислать Ольгу Николаевну за шифрами?

— Нет уж, уволь меня, Свирид, от визитов, — сказал Арсений Сильвестрович. — Запомни раз и навсегда: я человек секретный. Меня считанные люди знают.

— А как же с шифром?

— Я его тебе передам. Ну, какие у тебя еще дела ко мне?

Лысенко замялся.

— Да вот не знаю… Собственно, не по моему департаменту дело…

— Ну, ну, говори!

— Скажу… Арсений Сильвестрович, не думал ли ты о том, чтобы иметь своего человека в гестапо? [340]

— Ишь ты, куда метишь! — Арсений Сильвестрович покачал головой.

— Да ведь как же иначе! Без этого мы будем ходить глухими и слепыми…

— Погоди, не агитируй меня!.. Как раз сегодня меня об этом же запросили из штаба партизанского движения Юга… Но нелегко это: полковник Кристман тоже не лаптем щи хлебает — по моей записке к себе на службу не примет…

За дверью послышались крадущиеся шаги.

— Не знаю, милостивый государь, — совсем уже другим тоном, неожиданно громко заговорил Арсений Сильвестрович. — Не знаю, договоримся ли мы: цена ваша слишком высока…

Вторая дверь, во двор, открылась, и в комнату быстро вошел седоватый человек в сером помятом костюме.

— Что вам угодно? — спросил Арсений Сильвестрович.

— Мне нужен гражданин Федорчук, — сиплым голосом ответил вошедший, быстро и внимательно оглядывая кабинет.

— Что-о? — загремел коммерческий директор «Камелии». — Какой гражданин Федорчук? Здесь нет никаких граждан! Здесь торгуют честные коммерсанты под покровительством городской управы и немецкого командования. А время граждан прошло, милостивый государь! Прошу вас немедленно оставить наше заведение!..

Арсений Сильвестрович указал пришедшему на дверь. Гость пятился, неловко извиняясь:

— Простите… Я, вероятно, ошибся… Не туда попал… Извините…

Когда за ним закрылась дверь, Арсений Сильвестрович сердито пробурчал:

— Сколько раз твердил Авдеевне: уходишь со двора — запирай дверь на крючок!.. Вот и возись со шпиками!..

Потом, успокоившись, подошел к Лысенко, ласково обнял его за плечи и сказал:

— Такие-то дела, Свирид! Как видишь: нелегка ты, шапка… коммерсанта!.. — Он усмехнулся. — Есть еще одно дело, Свирид Сидорович, — сказал он, — на заводе номер 456, где немцы восстанавливают танки, бронетранспортеры и автомашины, есть наш человек — конструктор Михайлова. У нее не ладится дело с некоторыми деталями восстанавливаемых немцами машин. По нашему заданию эти детали должны быть прочными при испытаниях и установке, но при первой же боевой стрельбе должны на ходу рассыпаться и выводить из строя [341] машину в самый критический момент. Подумай, как это сделать, — ты же конструктор и механик — и расскажи нам.

— Хорошо, — сказал Лысенко, — подумаю, посоветуюсь с нашими ребятами. Дня через два зайду…

В это время в магазине Азардов был занят с двумя немецкими офицерами. Он показывал им изящные флаконы с одеколоном.

Дверь магазина открылась, вошел мужчина лет тридцати пяти, одетый в потертый синий костюм. В правой руке он держал несколько связанных картонных коробок.

Подойдя к Азардову, он поздоровался и спросил:

— Простите, как мне увидеть коммерческого директора? По его просьбе я изготовил в нашей мастерской образцы коробок и принес показать ему.

— А мы давно поджидаем вас!.. Луиза! — подозвал Азардов одну из продавщиц. — Займитесь с покупателями. Прошу великодушно извинить меня, — обратился он к немецким офицерам. — Мы выпускаем новый товар, заказали для него оригинальную упаковку, и мне необходимо самому посмотреть образцы. Прошу извинить…

— Привет! — дружески встретил нового гостя хозяин. — Опаздываешь, дорогой друг: Авдеевна просила тебя утром зайти ко мне!

Деревянко, секретарь подпольного городского партийного комитета, виновато развел руками:

— Дела, Арсений Сильвестрович. Никак раньше вырваться не мог!.. Ба, кого я вижу? Товарищ Лысенко! Ну, как на комбинате?

— Погоди, Деревянко, — перебил его Арсений Сильвестрович. — Свириду Сидоровичу пора уходить. Я тебе сам все расскажу… Ну, Свирид, будь здоров!..

Когда Лысенко вышел из кабинета, Арсений Сильвестрович усадил Деревянко рядом с собой.

— Я вызвал тебя вот для чего. В свое время ты просил у меня Азардова на руководство городской подпольной комсомольской организацией. Я дал свое согласие. А теперь вижу, что Азардова отпустить не могу. Я без него — как без рук. Уж ты сам кого-нибудь себе подбери.

— Трудная задача, Арсений Сильвестрович! — разочарованно сказал Деревянко. — Тут подумать надо… Ты Котрова знаешь, Ивана Петровича? Главмаргаринца, инженера, инструктора химических команд ПВХО? [342]

— А-а, того самого, которого немцы газом травили? Знаю.

— Он у меня работает связным. Но, вижу, эта работа слишком мала для него. Парень с головой, честный, хороший организатор… Как ты посмотришь, если мы его возьмем на руководство комсомолом?

— Ну, что же. Выбор неплохой.

— Когда его прислать к тебе?

— Да что вы, будто сговорились сегодня! — рассердился Арсений Сильвестрович. — Говорил Лысенко, говорю и тебе, — запомните раз и навсегда: по вопросам об этой проклятой косметике мой кабинет открыт для всех с девяти утра до девяти вечера. Ну, а для нашего брата-подпольщика — извините! С этой стороны меня знают считанные люди в Краснодаре. Иначе вся наша конспирация полетит к чертям. Ясно?..

Когда через полчаса Деревянко уходил из магазина, у прилавка стояло несколько немецких офицеров. Они весело болтали с хорошенькими продавщицами. Кокетливо улыбаясь, Луиза передавала небольшой сверток высокому франтоватому немецкому лейтенанту.

— Надеюсь, господин лейтенант Штейнбок, — щебетала она, — полковник Кристман останется доволен этим одеколоном. Не забывайте нас. Заходите!..

* * *

На следующий день Котров шел к Деревянко. Он захватил с собой несколько пустых картонных коробок, перевязанных голубой лентой.

Был теплый, погожий день. Солнце припекало по-летнему, и краснодарцы вышли на улицы в легких платьях.

На углу первого же квартала Котров увидел на стене дома новое большое объявление и около него два-три десятка любопытных. Иван Петрович с трудом протиснулся вперед. Это было объявление немецкой комендатуры Краснодара об обязательной перерегистрации всех жителей. С немецкой аккуратностью указывалось, кто, куда и когда должен явиться.

У Котрова тревожно сжалось сердце.

«У Вали даже паспорта нет!» — подумал он.

Котров шел по Красной, с подчеркнутой почтительностью уступая дорогу немецким офицерам. По мостовой двигался непрерывный поток машин. Здесь были «мерседесы» и «бьюики», «фиаты» и «адлеры», «форды», «линкольны», «рено», «пежо», «испано-сюиза» — машины всех стран и всех автомобильных марок мира. Время от времени, сердито ворча, проходили танки [343] и бронетранспортеры, сопровождавшие колонны тяжелых грузовиков, закрытых брезентом. А за ними — снова машины, машины без конца…

Котров пересек Красную и свернул на улицу Буденного. Здесь он без труда нашел дом № 75 с зелеными ставнями, Над входом висела скромная вывеска: «Картонажная мастерская».

В правом окне высилась горка картонных коробок разных размеров и фасонов, а в левом стояли точно такие же коробки, какие были в руках Котрова.

«Значит, путь свободен…»

Котров остановился у калитки, закурил и огляделся. Как будто ничего подозрительного. И Котров смело вошел в мастерскую.

В первой комнате его встретил подросток.

— Вы к старшему мастеру? — спросил он.

— Нет, я к Ивану Никифоровичу. Коробки принес.

— Заходи, заходи, Иван! — послышался за перегородкой голос Деревянко. — А ты, Миша, — обратился он к мальчику, — сбегай-ка на улицу да погляди, не привел ли гость «хвоста» за собой. Всякое ведь бывает…

Около часа говорили Деревянко с Котровым о предстоящей работе последнего в роли руководителя комсомольским подпольем. Прощаясь, Котров начал рассказывать о регистрации, объявленной немцами.

— Знаю, Ваня, — перебил его Деревянко. — Как раз перед тобой ко мне заходил один товарищ: он пришел прямо с регистрации. Ему было велено явиться в первый участок — на угол улиц Орджоникидзе и Кирова… Явился он туда. В комнате сидят за столами какие-то завитые, расфуфыренные дамы и мужчины, вырядившиеся под старых бар: визитки, крахмальные воротнички, манишки, напомаженные проборы. Елейным голосом задают вопросы: фамилия, имя, отчество, каким браком женаты, венчались ли в церкви, вероисповедание, партийность, служили ли в НКВД и не было ли там кого-нибудь из родных… Ну, одним словом, всю подноготную выспрашивают. А сами на тебя подозрительно смотрят и делают какие-то пометки в ведомости… А дальше, очевидно, будет работать полиция и гестапо…

— Да, сорваться нетрудно, — сказал Котров. [344]

— Ты-то что волнуешься? Тебе ведь регистрироваться не придется: мы сами поставим все отметки на твоем паспорте.

— Я не о себе беспокоюсь!

Котров рассказал Деревянко о Вале: о том, что у нее нет паспорта и что она скрывается у Лысенко.

— Как же, слышал о ней! — заговорил Деревянко. — Слышал и то, что ей будет поручена серьезная работа.

— От кого слышал? Какая работа?

— Узнаешь со временем! — улыбнулся Деревянко. — Ну, а паспорт Вале надо выправить действительно как можно скорее. — Он задумался на минуту, потом сказал: — Вот что, не откладывай это дело в долгий ящик и шагай прямо от меня в наш «паспортный стол», к Елизавете Васильевне. Тебе рано или поздно все равно придется с ней познакомиться. Слушай внимательно… Выйдешь на Красную. Найдешь дом № 45. Вход со двора, первый этаж. Спроси управдома Елизавету Васильевну. Тебя встретит женщина лет сорока, среднего роста, брюнетка, с лицом черкешенки. Ты ей скажешь, что хотел бы снять комнату в ее доме. Она тебя спросит: «Почему именно в моем доме?» Ты ответишь: «Хочу жить в каменном доме». Она помедлит и скажет: «Есть у меня небольшая комнатка, но полы там не в порядке: несколько половиц придется менять». «Пустяки, — ответишь ты, — у меня знакомые люди на лесопильном заводе в Псебае. Я доски достану». Тогда она пригласит тебя в комнату, и тут ты можешь говорить с ней начистоту. Понял?

— Чего ж тут не понять?.. Пароль проще простого.

— Вот это-то и хорошо, Иван, что он прост. Ведь вас могут услышать, когда вы знакомитесь, — и никто ничего не заподозрит. А в то же время, кто, кроме посвященных, будет так говорить? Тем более, что вторую часть пароля мы часто меняем: одну неделю идет речь о заводе в Псебае, другую — о заводе в Кабардинской…

Котров без труда нашел квартиру Елизаветы Васильевны. Когда все формальности первого знакомства были благополучно закончены, она пригласила его в комнату.

Котров предполагал, что его приведут в мастерскую, что он увидит пресс, штампы. Но он увидел самую обычную, довольно уютную комнатку. Кровать, аккуратно застеленная белым тканьевым одеялом, кружевная накидка на подушках, цветные дорожки и букет цветов на столике у трельяжа, заставленного флаконами, коробочками, безделушками. У Котрова невольно мелькнуло сомнение: туда ли он попал?

— Вы что так удивленно осматриваетесь? — улыбнулась [345] Елизавета Васильевна. — Не бойтесь, все в порядке. За паспортом небось пришли?

Котров передал ей свою просьбу.

— Фотокарточка есть? — осведомилась Елизавета Васильевна.

Котров замялся.

— Карточка-то есть. Только отдавать ее мне не хочется…

— Что так?

— С надписью она… дареная.

— Ну, это еще полбеды! — Елизавета Васильевна засмеялась. — Вторую получите! А надпись я читать не буду. Уйдите-ка на минутку в прихожую — я вас позову…

Когда Котров снова вошел в комнату, он увидел на столике у трельяжа чернильницы, штампы, паспортный бланк.

— Садитесь и отвечайте, — сказала Елизавета Васильевна. — Фамилия… имя… отчество… год и место рождения?.. Так… А теперь помолчите.

Елизавета Васильевна что-то вписывала в паспортную книжку, ставила штампы. Потом, внимательно проверив свою работу, протянула Котрову паспорт и регистрационный листок с биржи труда.

— Получите. Все в надлежащем виде. Даже пометка о последней регистрации имеется…

— Откуда вы все это достали, Елизавета Васильевна? — удивленно спросил Котров, указывая на штампы и бланки.

— Вы очень любопытны!.. Это мой секрет. А кстати: у вас-то самого паспорт есть? Покажите-ка.

Перелистав паспортную книжку Котрова, Елизавета Васильевна удовлетворенно улыбнулась:

— Моя работа. Тут только одного штампа не хватает — о последней регистрации. Дайте-ка я вам его прихлопну… Ну, теперь все в порядке. Любому гестаповцу предъявите — не усомнится. Милости прошу заходить, когда будет нужда!..

Глава VII

Дня через три после осмотра Штифтом комбината на электростанцию начали приходить рабочие. Это были старые комбинатовские слесари, вызванные сюда через биржу труда, военнопленные из лагерей и даже служащие главной конторы — бухгалтеры, счетоводы, экономисты, лаборанты. Обычно их приводил фельдфебель Штроба. Покатилов с тревогой ждал, что к нему нагрянет команда немецкого технического батальона, [346] о которой говорил Штифт, но она так и не явилась: то ли забыл о ней господин бетрибсфюрер, то ли ему в ней отказали. Фельдфебель Штроба оказался изрядным лентяем: дня два он повертелся на электростанции, а потом поручил наблюдение за работой своему помощнику, белобрысому верзиле Францу.

Работа шла через пень колоду. Старые комбинатовские слесари сознательно не торопились; для военнопленных и служащих главной конторы эта работа была новой, непривычной, и нужно было немалое время, чтобы они хотя бы кое-как освоили навыки своей новой профессии.

И все же работа хоть и очень медленно, но двигалась. Покатилов не решался пойти на открытый саботаж. К тому же верзила Франц первые дни внимательно следил за работой каждого: он переходил с места на место, всех подгонял, ругался, грозил. При нем невозможно было сидеть сложа руки. Когда же Франц уходил, многие продолжали работать, боясь, что он неожиданно нагрянет.

Покатилов, видя такое положение вещей, не на шутку встревожился. Выбрав свободную минутку, он пошел посоветоваться с Лысенко.

— Ничего, друг, ничего! — успокаивал его Свирид Сидорович. — Как бы ни работали твои новички, все равно толку от их работы мало. Главное — не сорваться, не выдать себя раньше времени. Мы сейчас ведем «тихую войну». И наша задача — сохранить основные силы для главного удара. Поэтому не горячись и будь осторожен…

Как-то раз верзила Франц, осматривая работу, остановился около старика-счетовода. Старика мучила астма. К тому же, очевидно, он никогда раньше не занимался физическим трудом. Франц ругал его особенно часто, угрожая примерным наказанием.

В этот день Франц явился на работу явно не в духе и сразу же подошел к старику. Старик его не заметил. Он стоял, положив напильник, и держался руками за грудь: у него был приступ астмы.

Франц обругал, потом о чем-то спросил его. Старик молчал, тяжело, с хрипом дыша: он не мог ответить из-за мучительной боли в груди. Немец размахнулся и ударил его кулаком по лицу.

Старик упал. Его лицо было в крови, Франц, выкрикивая немецкие ругательства, начал бить лежащего старика своими коваными сапогами.

Все замерли. В громадном зале электростанции стало тихо. [347] Слышались только ругань Франца, глухие удары и стоны избиваемого…

Молодой слесарь, стоявший рядом с Покатиловым, схватил тяжелый железный шкворень. Еще секунда — и он бросился бы на немца… Но Покатилов вовремя удержал его за руку.

— Не смей! — прошептал он, бледнея.

Франц в последний раз ударил старика сапогом и отошел в сторону, утирая вспотевшее лицо. Старик лежал без сознания.

— Убрать! — крикнул Франц.

Несколько рабочих молча вынесли старика из зала…

Еще около часа Франц злился и ругался. Рабочие сумрачно молчали. Только и слышен был стук молотков, визг сверл, скрежет напильников.

Покатилов очень внимательно следил за рабочими. Он понимал, что нервы у всех напряжены, и боялся взрыва.

Накричавшись, немец, наконец, направился к выходу. Как только за ним закрылась дверь, все тотчас бросили работу…

С тех пор это вошло в обычай. Стоило верзиле Францу выйти из котельной, как Покатилов давал команду: «Закуривай!» — и работа прекращалась. Только один рабочий, Иван Остроленко, продолжал стучать своим молотком.

Это был странный человек. Он появился на комбинате незадолго до войны. Держался в стороне ото всех, был тих, неразговорчив. Работал хорошо, но как-то холодно, без огонька, без увлечения. И рабочие не любили его. Вернее, они почти не замечали Ивана Остроленко.

Но теперь его поведение откровенно возмутило товарищей. Они пробовали уговаривать Остроленко, стыдить, молодежь как-то даже пригрозила ему расправой — он отмалчивался. Покатилов решил поговорить с ним один на один и во время перерыва отозвал его в сторону.

— Что же ты, Остроленко, как белая ворона среди нас?

— Я рабочий человек, — хмуро отозвался тот, — а рабочему человеку положено работать…

— А ты понимаешь, на кого работаешь?

— Мне все одно на кого… мое дело работать. Все прочее меня не касается… А потом, — Остроленко беспокойно осмотрелся по сторонам, — видел ты, что немец со стариком сделал?

— Трусишь? — резко спросил Покатилов.

— Известное дело, трушу, — спокойно ответил Остроленко. — [348] Каждый человек за свою жизнь дрожит. Умирать никому неохота…

И, повернувшись спиной к Покатилову, он медленно пошел на свое место.

С тех пор товарищи оставили Остроленко в покое. Они не здоровались с ним, не разговаривали, словно его и не было. А он молчал и продолжал работать…

Вначале все шло благополучно. Дело в том, что верзила Франц был пунктуально аккуратен: точно в назначенную минуту являлся на работу, точно уходил и всегда в одно и то же время снова возвращался в котельную.

Как только за Францем закрывалась дверь, рабочие спокойно прекращали работу. И Покатилов со временем стал проявлять известную небрежность: он даже не выставлял постов у дверей и ограничивался только тем, что следил за часами.

Как-то раз верзила Франц ушел из котельной. Работа тотчас прекратилась. Люди спокойно закурили, занялись разговорами. И только Иван Остроленко размеренно постукивал своим молотком.

Дверь неожиданно отворилась — вошел сам Герберт Штифт. То ли бетрибсфюрер решил захватить всех врасплох, то ли это произошло случайно.

Все растерялись. Бетрибсфюрер с минуту молча смотрел на рабочих. Потом резко и холодно сказал:

— Господин директор, я хочу осмотреть работу!

Покатилов повел Штифта по котельной…

«Признаюсь, изрядно я перетрусил! — рассказывал потом Покатилов. — Ведь этот проклятый немец действительно кое-что понимал в нашем деле. А показывать, в сущности, было нечего…»

— И это все? — спросил Штифт.

— Все, — ответил Покатилов и довольно путано начал ссылаться на различные объективные причины.

— Вы об этом, господин директор, скажете не мне и не здесь, — заявил Штифт и, повернувшись, ушел.

Не прошло и десяти минут, как появились немецкие солдаты и заняли все выходы и входы.

Прошло еще с полчаса. Неожиданно появились фельдфебель Штроба и Лысенко. Штроба снял немецкие посты, а Лысенко вызвал Покатилова.

— Ну, Покатилов, рассказывай!

Покатилов рассказал ему все, как было. Лысенко молча выслушал, а потом хорошенько отчитал Покатилова. [349]

— Благодари Гавриила Артамоновича! — сказал Лысенко в заключение. — Не будь Шлыкова — висеть бы тебе на перекладине!

Оказывается, Штифт, вернувшись из котельной в контору, хотел было звонить в гестапо, но его вовремя остановил Шлыков. Узнав, в чем дело, он сразу же перешел в наступление.

Гавриил Артамонович доказывал, что Покатилов тут ни при чем, что во всем виноват Франц: он был груб с рабочими, убил ни в чем не повинного старика-счетовода (к тому времени бедный старик умер). Штифт ему возражал, говоря, что только так и нужно поступать с русскими лентяями и лодырями, которые не желают выполнять его приказов.

Но Шлыков продолжал настаивать на своем и даже сумел доказать, что Покатилов — прекрасный специалист, его слесари — опытные рабочие. Если господин Штифт хочет, чтобы электростанция была быстро пущена в ход, надо дорожить такими людьми. Со своей стороны, он, Шлыков, осмеливается рекомендовать господину Штифту следующее: Франца убрать, наблюдение за работой поручить непосредственно фельдфебелю Штроба и приказать Лысенко проверить, как идут работы на электростанции…

Штифт согласился с доводами Шлыкова. Пока бетрибсфюрер еще полностью доверял ему. Особенно понравилась Штифту мысль поручить проверку работ на электростанции Свириду Сидоровичу Лысенко.

В ту пору немец относился к Лысенко, пожалуй, не хуже, чем к Шлыкову: Штифту невольно импонировали спокойная сдержанность Лысенко и то уважение, с которым все окружающие относились к нему. Кроме того, хорошее отношение бетрибсфюрера к Шлыкову и Лысенко объяснялось и тем, что Штифт еще верил в восстановление комбината и считал, что только с помощью Шлыкова и Лысенко он может преподнести своему начальству такой богатый подарок.

Верзила Франц исчез, его больше не видели на комбинате.

Фельдфебель Штроба первые дни безотлучно торчал на электростанции. Но скоро ему это надоело: в котельной стоял невыносимый шум. Выполняя указание Лысенко, слесари делали вид, что работают с необычайным рвением…

Через несколько дней Штифт снова пришел к Покатилову и был приятно удивлен: работа действительно значительно продвинулась вперед. Слесари трудились так рьяно, что бетрибсфюрер счел возможным объявить благодарность господину директору. [350]

Штифт стал еще больше благоволить к Шлыкову: ведь это он подсказал ему правильный выход. А Лысенко хитро улыбался в свои пушистые рыжие усы. Он-то знал: слесари больше шумят, чем работают. К тому же еле заметные трещинки, в свое время обнаруженные Покатиловым на стенках котла, еще покажут себя и в конце концов сделают бессмысленной и нелепой всю эту шумную возню в котельной…

* * *

Порфирьев нервничал: на его заводе работа вначале не ладилась. О производстве маргарина и речи быть не могло. Пресловутый шпейзефет и тот требовал пара, а локомобиль, о котором говорил Шлыков, все еще не работал.

Он оказался там, где Шлыков и указал, — на запасных путях. Доставкой его к маргариновому заводу занялся фельдфебель Штроба и сам лично руководил работой. Казалось бы, о чем еще мог мечтать Порфирьев? Но локомобиль неожиданно рухнул на землю, когда его снимали с железнодорожной платформы. И хотя фельдфебель и получил выговор от Штифта, но разве от этого Порфирьеву было легче?

Замена разбитых частей локомобиля заняла немало времени. К тому же пока локомобиль ремонтировали, внезапно исчезла одна его ответственная деталь. Прошло несколько дней, в течение которых тщательно искали, а потом заново изготовляли пропавшую деталь.

Наконец все было закончено. Локомобиль как будто был в полном порядке. Его благополучно доставили к маргариновому заводу. Теперь оставалось дать пар.

По рекомендации Шлыкова к локомобилю был приставлен старый слесарь теплоэлектростанции Иван Петрович Кухленко.

Начались неполадки с топливом. Шлыков, Лысенко и Кухленко уверяли Штифта, что на Кубани локомобили обычно топят соломой. Но Штифт и главным образом фельдфебель Штроба заупрямились: они потребовали антрацит для топки локомобиля.

Прошел еще день в тщетных поисках антрацита, и в конце концов остановились на штыбе, хотя Лысенко и заявил Штифту, что не ручается за успех.

У локомобиля собралось все начальство: Штифт, Штроба, Шлыков, Порфирьев. Не было только Лысенко: он работал вместе с Покатиловым на электростанции и не мог прийти.

Кухленко растопил котел. Штыб весело горел. Иван Петрович [351] шуровал вовсю, подкидывая топливо. Из трубы валил густой черный дым. Давление в котле нарастало. Стрелка манометра медленно ползла вверх.

Кухленко, открыв кран, пустил пар в заводской паропровод. Стрелка манометра неожиданно начала быстро падать и замерла на нуле.

Штифт был вне себя от гнева. Он топал ногами, угрожал.

— Извините меня, господин Штифт, — спокойно перебил его Лысенко, только что подошедший к локомобилю. — В свое время я уже докладывал вам, что эта система не приспособлена к штыбу. Разрешите еще раз осмотреть машину.

Около часа Лысенко вместе с Кухленко возились около локомобиля. Они вылезли из-под него черные, как негры. Лысенко попросил у Штифта отсрочки на день: он обнаружил какую-то неисправность.

— Хотя должен вас предупредить, господин Штифт, — заметил Свирид Сидорович, — что я по-прежнему не гарантирую успех.

Отсрочка была дана. Но на следующий день повторилось то же самое, с той лишь разницей, что три часа локомобиль исправно давал пар, а потом снова заупрямился.

Когда об этом доложили Штифту, немец даже побледнел от негодования. Он вызвал по телефону командование инженерного батальона и потребовал прислать техника. Ему ответили, что техник явится завтра утром.

Шлыков присутствовал при этом разговоре Штифта. Он вышел из кабинета и тотчас же направился к Порфирьеву.

— Добрый день, Юрий Александрович! Пришел наведаться, как живете-можете?

Порфирьев был мрачнее тучи. Ему хотелось выслужиться перед новым хозяином и первому на комбинате дать продукцию, какого бы качества она ни была. А тут проклятый локомобиль!..

— Позор! — негодовал он. — Локомобиля пустить не можем!

— Для вас стараемся, Юрий Александрович, — улыбаясь, ответил Шлыков. — Поджидаем, пока вы изучите мою брошюрку…

Дело в том, что когда было решено вместо маргарина вырабатывать шпейзефет, Шлыков обещал помочь Порфирьеву — и сдержал свое обещание. Он раздобыл где-то немецкую инструкцию по производству шпейзефета и дал ее Порфирьеву. Эта инструкция спасла Порфирьева. Не будь ее, он [352] долго бы возился с освоением незнакомого ему технологического процесса. И вот теперь Шлыков и напомнил ему об этой инструкции.

— Я давным-давно ее проштудировал! Все оказалось проще простого…

— Давным-давно? — хмурясь, повторил Шлыков. Он говорил с Порфирьевым, как строгий начальник с провинившимся подчиненным. — А почему вы вовремя не сказали мне об этом? Или, может быть, вы решили действовать самостоятельно и нарушить соглашение, которое мы заключили тогда у вас на квартире?..

— Да что вы, Гавриил Артамонович! — оправдывался Порфирьев. Его встревожил тон Шлыкова. Больше всего он боялся остаться без поддержки всемогущего старика. — Я просто не догадался, что мне надо сообщить вам об этом…

— Плохо, что не догадались: вы бы давно имели пар. Надеюсь, в ваших интересах дать скорее продукцию?

— Ну, еще бы! Что за вопрос! — пробормотал Порфирьев.

— Ну, хорошо!.. Теперь вы сами пустите локомобиль.

— Я? — удивился Порфирьев. — Но ведь этим Кухленко занимается!..

— У Кухленко, как вы знаете, ничего не получилось. А у вас получится… Вот, не угодно ли прочесть? — и Шлыков протянул Порфирьеву потрепанную брошюрку «Спутник кочегара». На одной из страниц красным карандашом было отчеркнуто несколько строк. В них говорилось, что при использовании в качестве топлива штыба в локомобиле необходимо применять искусственное дутье.

— Так просто? — невольно вырвалось у Порфирьева. — Неужели Кухленко этого не знал?

— Я уже говорил, что мы поджидали вас. Как видите, договор я свято соблюдаю. Идите к Штифту, добейтесь приема и скажите об этом дутье. Но только не пытайтесь топить ни Кухленко, ни Свирида Сидоровича Лысенко… О разговоре со Штифтом немедленно доложите мне. Понятно?.. — и, кивнув головой, Шлыков неторопливо, старческой походкой вышел из кабинета Порфирьева.

Порфирьев сделал так, как приказал ему Шлыков. На следующее утро к Штифту явился немецкий техник и подтвердил то же самое, что говорил Порфирьев. В течение трех дней был налажен вентилятор, поставлены новые колосники, а на четвертый день локомобиль начал давать пар. Правда, время [353] от времени он выходил из строя, но все же с грехом пополам завод получал пар, хотя и в очень ограниченном количестве. Вскоре Порфирьев торжественно рапортовал Штифту о выпуске первых трехсот килограммов шпейзефета.

Этот шпейзефет был отвратителен. Да иначе и быть не могло: производство его велось из рук вон плохо. Растительное масло поступало на завод из станичных маслобоен. Оно было вполне доброкачественным. Но на заводе его сливали в подземный резервуар, и там оно по «неизвестным причинам» очень быстро портилось, становилось прогорклым. Примерно то же самое происходило и с говяжьим жиром: его сваливали прямо на пол, в грязи и сырости он, конечно, тоже быстро портился. И вот из этого-то сырья и приготовлялся шпейзефет. К тому же шпейзефет запаивали в грязные жестяные бидоны из-под касторового масла и в таком виде отправляли в Германию…

И все же Штифт был очень доволен. Он вызвал к себе Шлыкова и попросил его прислать жестянщика. Штифт поместил его в маленькой конурке, рядом со своим кабинетом. Жестянщик делал небольшие бидоны, Штифт наполнял их шпейзефетом и отправлял по разным адресам в Германию. Надо думать, это были посылки друзьям и родственникам. Скоро к Штифту присоединился и фельдфебель Штроба.

Как-то раз Лысенко заглянул на завод Порфирьева. Улучив удобную минутку, к нему подошла одна из работниц, по фамилии Скокова. До немецкой оккупации она работала бактериологом в лаборатории на комбинате. Теперь ее специальность была не нужна, и молодого бактериолога послали чернорабочим на маргариновый завод.

— У меня к вам просьба, Свирид Сидорович, — сказала Скокова. — Избавьте меня от этой пытки! Я прошу вас не потому, что мне здесь физически тяжело. Нет, мне просто противно смотреть на всю эту грязь и мерзость…

— Что же вы хотите? — осторожно спросил Лысенко.

— Я знаю немецкий язык, хорошо печатаю на машинке. Может быть, вы устроите меня машинисткой в главную контору? — Осмотревшись по сторонам, она добавила: — Уверяю вас, Свирид Сидорович, я могу быть полезной…

— Хорошо! — сказал Лысенко.

Через несколько дней Скокову вызвали в контору и объявили, что она назначается машинисткой.

Порфирьев ходил по комбинату именинником: сам Герберт Штифт здоровался с ним за руку, обещал награду, и Порфирьеву [354] казалось, что он вышел, наконец, на ту широкую дорогу к почету и известности, о которой так долго мечтал. Он стал заносчив и груб с рабочими, а при встрече со Шлыковым со снисходительным видом кивал ему головой. К тому же Порфирьев готовил еще один приятный сюрприз господину Штифту, и готовил тайно от Шлыкова. Порфирьев был уверен в успехе. И тогда, мечтал Порфирьев, он перестанет зависеть от Шлыкова, которого он боялся и ненавидел.

Но вот однажды Шлыков пригласил Порфирьева к себе.

В маленький, тесный кабинет Шлыкова Порфирьев вошел с надменным видом и небрежно спросил:

— Вы, кажется, хотели меня видеть, господин Шлыков?

— Садитесь, — холодно ответил Гавриил Артамонович. — Садитесь и рассказывайте, что вы задумали.

Порфирьев невольно вздрогнул: неужели этот старик разгадал его замысел?.. Нет, не может быть! Порфирьев возмущенно ответил:

— Я не понимаю вас, господин Шлыков. К тому же мне, признаться, надоел ваш начальнический тон…

— Молчать! — крикнул Шлыков. — Отвечайте на мой вопрос.

Это было так неожиданно, что Порфирьев невольно опустился на стул.

— Не понимаю… — пробормотал он.

— Забыли, господин Порфирьев? — продолжал Шлыков. — Ну так я напоминаю вам. Слушайте… Вы разузнали, что рядом с баком, куда сливается станичное масло, находится второй бак, наполненный прекрасным подсолнечным маслом. При уходе его не успели уничтожить. Теперь вы тянете к нему маслопровод, хотите подарить масло немцам. Вы думаете, что это принесет вам почет и славу и поможет вам свалить меня. Не выйдет! Я для вас слишком крепкий орешек — только зубы поломаете!

Шлыков встал и прошелся по комнате. Потом подошел к Порфирьеву. Тот сидел бледный, растерянный…

— Эх вы! — уже более спокойным тоном проговорил Шлыков. — Чего вы хотите, куда торопитесь? Вы — первый человек на комбинате! Немцы благоволят к вам. Вашим шпейзефетом довольны. Что вам даст это масло? Тот же шпейзефет, только чуть получше. Славы вам это немного прибавит, а меня вам все равно не свалить… Нет, Юрий Александрович, маслице это надо для старых хозяев сохранить… [355]

— Для кого? — Порфирьев испуганно взглянул на Шлыкова.

— Для большевиков, — спокойно ответил тот.

— Для большевиков?.. Но они так далеко, — неуверенно возразил Порфирьев. — Да они и не вернутся…

— Не так уж далеко, как вам кажется, — продолжал Шлыков, следя за выражением лица Порфирьева. — Сохраните вы, Юрий Александрович, это маслице про запас. Если большевики вернутся, скажете им: «Это я сберег». И простятся вам за это масло локомобиль, и шпейзефет ваш вонючий, и даже признательность господина Штифта.

В дверь постучали. Вошла Анна Потаповна.

— Гавриил Артамоныч, тебя Штифт требует.

— Запомните то, что я вам сказал, господин Порфирьев! — тихо произнес Шлыков, когда за Потаповной закрылась дверь. Голос его был холоден и спокоен. — Масло вы оставляете в покое. И знайте: это мое последнее предупреждение. Первое ваше самочинное действие — и от вас и следа не останется… Даю вам в этом слово!

В эту ночь Порфирьев не мог уснуть. Он ворочался с боку на бок и к утру твердо решил: из подчинения Шлыкова не выходить. Этот старик действительно знает все, что происходит на комбинате.

* * *

Хуже всего дело обстояло у Ивана Карловича Вейнбергера: его завод совсем не работал.

Разбирая изуродованные взрывами агрегаты, слесари не могли даже из нескольких однотипных машин собрать хотя бы одну. Временное динамо с нефтедвигателем в результате неожиданной аварии сгорело. Его две недели перематывали и в конце концов бросили, так и не добившись успеха. Водопровод бездействовал. Рабочие изрыли весь двор в поисках основной водопроводной магистрали, но не нашли ее. Мне рассказывали потом, что рабочие несколько раз натыкались на трубу, но тотчас же снова забрасывали ее землей и начиняли старательно копать рядом…

Больше всего Ивана Карловича беспокоили компрессоры. Перед уходом наши демонтировали их, сняв и спрятав куда-то отдельные части. Заказ на эти части был передан Батурину, в механические мастерские, а наблюдение за изготовлением их было возложено на Вейнбергера. Иван Карлович несколько раз заходил к Батурину и понял, что не скоро получит необходимые детали. И это его не на шутку встревожило. [356]

В бессонные ночи ему представлялось такое положение: Штифт восстановит ТЭЦ, даст пар, электричество, воду… Тогда задержка будет только за компрессорами, а они не готовы, и ему, Вейнбергеру, придется держать ответ. Он догадывался, что демонтированные части целы и невредимы. Больше того, Вейнбергер был почти уверен в том, что они лежат тут же на заводе, в куче мусора, которая недавно выросла на заднем дворе…

Иван Карлович ходил около этого мусора, как кот вокруг горшка с горячими сливками. Он никак не мог решить, что же ему делать: промолчать или разобрать мусор, найти детали и объявить об этом Штифту.

И то и другое грозило осложнениями. Промолчишь — плохо, обнаружишь — заставят монтировать компрессоры. Вейнбергер больше всего на свете ценил спокойствие и больше всего боялся малейшей ответственности…

Надо полагать, что секрет этих мусорных куч хорошо знал и Шлыков.

Как-то раз он пришел на завод и застал Вейнбергера, в раздумье стоявшего около злосчастной кучи мусора и металлолома.

— Куда это вас занесло, Иван Карлович? — удивился Шлыков, пристально всматриваясь в лицо инженера.

— А вы зачем сюда пожаловали, господин Шлыков? — в тон ему ответил Вейнбергер, пряча от него глаза.

— Вас ищу…

Тут Вейнбергер так красноречиво посмотрел на мусорные кучи, что Шлыков решил: инженеру все известно!..

— Так!.. — собираясь с мыслями, проговорил он. — Скажите, Иван Карлович, — спросил он неожиданно, — вы в подкидного дурака играете?

— Детская игра, господин Шлыков…

— Справедливо, но вот представьте себе такое положение: сданы карты — у вас на руках козырной туз, остальное — мелочь: семерки, восьмерки и все некозырные. Ваш противник кроет тузом. Скажите, вы подкинете ему вашего козырного?

— Что за вопрос? Конечно, нет!

— Нет? Ну так советую вам и в жизни поступать так же: не сбрасывайте раньше времени козырного туза. Попридержите — пригодится! — Шлыков потрогал концом своей клюшки мусорную кучу.

— Пожалуй, вы правы, — помолчав, ответил Вейнбергер. На этом их разговор закончился… [357]

Вейнбергер так и не разобрал мусорные кучи, и спрятанные в них части компрессоров благополучно дождались наших…

* * *

Было одно место на комбинате, которое беспокоило Штифта, пожалуй, даже больше, чем что-либо другое: силосные башни.

Наши, уходя из Краснодара, зажгли хлопковое и подсолнечное семя, хранившееся в этих башнях. Вначале Штифт отнесся к этому равнодушно: семя все равно потеряно, а горит оно или не горит, ему до поры до времени было безразлично.

После прихода немцев рядом с силосными башнями был устроен крупный артиллерийский склад.

Очень скоро немцы поняли, что совершили непростительную ошибку: по ночам горящее семя отбрасывало вверх, в темное небо, огненные столбы, и они служили прекрасным ориентиром для советских самолетов.

Немецкое командование забеспокоилось. Комендант города приказал Штифту немедленно потушить пожар. Бетрибсфюрер попробовал было выполнить приказ, но сделать это силами рабочих комбината не удалось: огненные столбы по-прежнему вздымались по ночам ввысь. На пожар были брошены немецкие саперы. Они умело взялись за это дело, и через неделю огонь начал стихать.

Теперь пришла очередь волноваться нашим. Арсений Сильвестрович вызвал в «Камелию» Лысенко и передал ему приказ штаба партизанского движения Юга: снова «раздуть пожар».

Лысенко, получив этот приказ, вспомнил об Остапчуке.

Этот щупленький, невысокого роста начальник пожарной охраны комбината до войны был грозою наших директоров. Стоило кому-нибудь из них не выполнить какого-нибудь даже самого незначительного правила противопожарной охраны, как Остапчук начинал бить во все колокола и не успокаивался до тех пор, пока не добивался своего. Он был поистине энтузиастом и мастером своего дела.

Незадолго до оккупации с ним случилось несчастье: на пожаре, вспыхнувшем во время одного из очередных налетов немецких бомбардировщиков, он жестоко обжег себе ноги и теперь, тяжелобольной, лежал дома. Вот к нему-то и отправился Лысенко посоветоваться.

Остапчук внимательно выслушал Свирида Сидоровича и решительно заявил:

— Пойду посмотрю. Может, что-нибудь и надумаю… [358]

Лысенко долго отговаривал его, уверял, что он не дойдет, что вконец покалечит свои ноги, но на все уговоры Остапчук отвечал:

— Кроме меня, некому заняться этим делом! Пойду…

Как добрался Остапчук до силосных башен и как у него хватило на это сил, известно ему одному. Он и пролез в подземный коридор под башнями, пробыл там с полчаса и вылез обратно. Но домой дойти уже не смог: пришлось товарищам нести его на руках…

— Позовите ко мне Лысенко, — твердил он, морщась от боли. — Чтобы сегодня же пришел. А то поздно будет…

Лысенко тотчас явился к нему.

— Все в порядке, товарищ Лысенко, — сказал Остапчук, когда Свирид Сидорович уселся у его кровати. — Все в порядке: пожар раздуем. Только мне помощь нужна. Прежде всего, парня поздоровее, чтобы сила у него в руках была. А второе — деревянный ящик. — Остапчук точно указал размеры этого ящика. — Верхнюю крышку надо снять, а в трех боковых стенках пробить отверстия. — Остапчук объяснил, как и какой величины надо сделать отверстия. — Вот и все, товарищ Лысенко! А завтра я огонек раздую…

Но на следующий день Остапчук не смог встать с постели. Только на третий день он с превеликим трудом снова смог добраться до силосных башен. Ему помогал Миша, слесарь батуринской бригады из механических мастерских, крепкий, жилистый паренек, на которого можно было положиться.

— Вошли мы с Остапчуком в подземный коридор, — рассказывал потом Миша. — Темным-темно… Одно спасение — электрический фонарик. Прошло минут пять — останавливает меня пожарник. «Тут, — говорит. — Свети наверх». Вижу тяжелую чугунную задвижку. «Тяни, Миша». Добрых полчаса возился я с этой проклятой задвижкой, все руки отмотал, но все же отодвинул. Над ней — железная решетка. «Ящик давай», — приказывает Остапчук. Ящик этот я еще накануне туда доставил. Открытой стороной прислонили мы ящик к решетке, а под него всякого мусора наложили. Мусором завалили и ту сторону ящика, в которой отверстий не было. «Ну, вот и все, — говорит Остапчук. — Теперь тяга подходящая». И только тут я понял, что задумал пожарник: решетка была от вентиляционного хода, а отверстия в стенках ящика Остапчук велел сделать для того, чтобы воздух проходил из коридора к решетке. Мусор же мы навалили для маскировки. Перехитрил пожарник немцев — до прихода наших горели силосы, [359] и ничего немчура с ними сделать не могла… Обратно Остапчук идти не мог. Пришлось его на руках, как ребенка, тащить. Я его несу, а он стонет от боли. Когда я вынес его наружу, он совсем сомлел. Побежал я за подмогой. Мы с ребятами благополучно донесли его домой и уложили в постель. Он был почти без сознания. Но все же сказал: «Миша, ступай к Лысенко и доложи ему: все в порядке…»

Как-то раз под вечер к Лысенко на мылозавод словно мимоходом заглянула Скокова. Он вышел из цеха: Скокова поджидала его на темной площадке лестницы.

— Свирид Сидорович, — шепнула она, — я только что слышала, как Штифт говорил, что на днях к нам приедут Родриан и немецкие инженеры. Уж они-то, наверное, будут поопытнее этих спесивых индюков вроде Штифта!.. Не мешало бы подготовить наших товарищей… До свидания, спешу!.. Спасибо за перевод в контору, Свирид Сидорович! — добавила она.

Лысенко сейчас же взял сломанную деталь и направился к начальнику механических мастерских Батурину. Найдя его в конторке, Лысенко подождал, когда ушли посторонние, и негромко сказал:

— Товарищ Батурин, часа через два зайди к Покатилову — есть серьезное дело. Да пришли, только осторожненько, к нему всех коммунистов. Не забудь предупредить их об осторожности!.. Теперь дай мне другую деталь вместо этой сломанной. И сам, когда пойдешь к Покатилову, веди себя поаккуратнее: за тобой, как и за мной, могут особенно следить немцы. Они ведь тоже не дураки!..

В далеком, темном углу подвала теплоцентрали по заданию Лысенко Покатилов давно уж присмотрел убежище с запасными выходами.

Когда Лысенко следом за Покатиловым пробирался по нескончаемым переходам подземелья, то он, несмотря на то что бывал здесь много раз, когда строили ТЭЦ, все же очень скоро потерял ориентировку.

— Пришли, — сказал наконец Покатилов.

Лысенко различил в темноте вспышки папирос в плотной массе сидевших прямо на земляном полу людей.

Когда он поднял руку, поправляя сбившуюся фуражку, то коснулся потолка. «Сидим в дымоходе», — подумал Лысенко.

— Теперь все в сборе, — сказал Покатилов. — Можно, Свирид Сидорович, начинать. Мои ребята караулят. При тревоге нужно рассыпаться по запасным ходам.

Лысенко с невольным волнением всматривался в сидящих [360] перед ним людей. Это было первое подпольное партийное собрание на комбинате после прихода немцев.

— Товарищи, — сказал Лысенко, — партийное собрание, хотя по известным причинам и не в полном составе, полагаю, можно считать открытым. Возражений нет?.. Хорошо… Предлагаю избрать председателя, а секретаря нам не потребуется: он ведь все равно ничего не запишет, да и писать-то нельзя! Каждый будет сам себе секретарь!.. Ну, называйте кандидатуру председателя, да не теряйте даром времени: оно у нас исчисляется минутами.

— Да что говорить? — сказал водопроводчик Соколов. — Я предлагаю товарища Лысенко председателем!

Все присутствовавшие дружно поддержали это предложение.

— Докладывать придется тоже мне. Буду краток, — сказал Лысенко. — В порядке отчета скажу, что почти все мероприятия, намеченные нашей партийной организацией и утвержденные подпольным горкомом партии, проведены в жизнь. Но сейчас возникает серьезное осложнение. За этим-то я и собрал вас сюда. Нам стало известно, что кроме немецких инженеров в скором времени сюда приедет сам Родриан. Здесь немало старых рабочих, хорошо помнящих Родриана. Он хитрее наших остолопов вроде Штифта и Штроба и понимает в этом деле больше их. Родриан — их начальник, и нам придется быть с ним весьма осторожными… К сожалению, у наших исполнителей партийных заданий за последнее время появились признаки непозволительного пренебрежения к врагу. Это неизбежно приведет к срыву нашего дела. Вот, к примеру, механический цех. Якобы восстанавливая оборудование, он делает явный брак. Так работать нельзя. Так немецких инженеров и тем более Родриана не проведешь. Этот саботаж они тотчас же разгадают, ведь он шит белыми нитками. Надо работать как бы по-настоящему, даже, пожалуй, с еще большим усердием, но делать все так, чтобы работа не давала никаких результатов. Возьмите себе примером хотя бы то, что делал на маргзаводе с локомобилем сидящий здесь Кухленко. Он измотал приставленного к нему инженера-теплотехника, которому не помог не только Штроба, но и Штифт. Пожалуй, вряд ли догадается, в чем дело, и сам Родриан! Или возьмите то, что мы сейчас делаем с производством шпейзефета. Неплохо справляется со своей задачей покатиловская компания, не говоря уже о товарищах с гидрозавода. Но механические мастерские могут подвести всех. Я, как ваш партийный руководитель, [361] мог бы просто приказать им, тем более что сейчас собирать партийные собрания очень опасно. Мне хотелось бы, чтобы все присутствующие здесь прониклись сознанием того, что они выполняют очень ответственную и важную государственную задачу. Понимание этого — верный залог успеха наших операций. Здесь присутствует кое-кто из наших комсомольцев. С ними я поговорю отдельно, собрав их, возможно, в другом месте. Мне хочется сказать им: что случайно удалось сегодня, то сорвется завтра. А этот срыв может грозить арестом и провалом всей организации, чем мы не имеем права рисковать. Бояться врага не следует, но остерегаться его нужно обязательно. Знать больше, чем он, быть умнее его — это в нашей неравной битве основное правило. Здесь слишком темно. Многие так и не узнают, кто же был на этом собрании. Собирая вас здесь, я хотел, чтобы вы почувствовали и поняли, что в этом деле, в этой борьбе вы не одиноки. Твердо знайте и помните, что та битва с врагом, которую мы проводим, часто переходит в поединок одного подпольщика со многими, хорошо вооруженными врагами. Поэтому я советую в каждом деле предусматривать самое худшее, что может произойти. Но при этом твердо помните, что даже ваша смерть может принести великую пользу нашему общему делу борьбы за освобождение Родины… Ну, вот, товарищи, я кончил. Какие будут вопросы?

Вопросов было много. Лысенко коротко отвечал.

Начались прения. Но они грозили затянуться: высказаться хотелось всем, всем хотелось поговорить по душам в своей среде.

Наконец председатель поставил на голосование вопрос о прекращении прений.

Все понимали, что это не обычное партийное собрание: нужно было поскорее окончить его и уйти.

Сидя в темном подвале, все напряженно вслушивались в неясные звуки, долетавшие извне. Порой казалось, что выход уже окружен немцами…

Лысенко, закрывая собрание, сказал, что от темноты в подземелье, несомненно, у многих разыгралось воображение, но что все спокойно: Покатилов несколько раз проверял, нет ли опасности.

— Мне не стоит напоминать, — закончил Лысенко, — что необходимо строжайшее молчание о том, что мы были здесь на собрании, о моем отчете и о полученных директивах. Нарушение этого — прямая измена Родине и нашей партии… Давай, Покатилов, выводи всех постепенно наружу… [362]

Это собрание сыграло большую роль в работе подпольщиков на комбинате. Люди приободрились, почувствовали свою сплоченность и с новыми силами продолжали свою трудную и опасную работу.

* * *

Дома Лысенко встретил встревоженный Котров.

— Беда, Свирид Сидорович… Валя заболела… Жар у нее: тридцать девять…

Валя металась, бредила. Срочно нужен был доктор. Но первого попавшегося доктора не позовешь: Валя нелегально жила у Свирида Сидоровича. Лысенко решил попытать счастья у доктора Булгакова, хотя прекрасно знал, что Булгаков на дом к больным не ходит. Но другого выбора не было. Лысенко был хорошо знаком с Булгаковым и был уверен, что тот не выдаст Валю.

— Беги, Иван! И без доктора не возвращайся…

Уж не знаю, что сказал Котров Булгакову, но доктора он привел. Булгаков осмотрел Валину рану, нашел нагноение, присыпал стрептоцидом и заверил, что ничего страшного нет.

Несмотря на поздний час, Лысенко оставил Булгакова пить чай. И вот за чаем Булгаков рассказал Свириду Сидоровичу о странном пациенте, который лежал у него в больнице.

Это был раненый русский лейтенант. По распоряжению немцев его доставили в больницу из концентрационного лагеря. Немцы за ним ухаживали, присылали ему подарки. Не так давно его посетил адъютант полковника Кристмана, шефа гестаповцев. А вчера приезжал и сам полковник… Лейтенант нервничает, отказывается от немецких подарков. В бреду говорит об отце, о каких-то шпионах…

— Не помните ли вы, доктор, фамилию этого лейтенанта? — спросил заинтересованный Лысенко.

Булгаков назвал фамилию, которую Лысенко хорошо знал. На следующий день Лысенко зашел в «Камелию» и рассказал Арсению Сильвестровичу о раненом лейтенанте.

Глава VIII

Об этом юноше, о котором я хочу теперь рассказать, мало кто знал в Краснодаре во время немецкой оккупации: такая уж работа выпала на его долю.

За долгие месяцы подполья он, по существу, никогда не оставался самим собою. Он должен был играть трудную, опасную, чуждую ему, человеку с доброй, открытой душой, роль. [363] Оставаясь неузнанным, скрытый от друзей искусной маской, он шел тяжелым и страшным путем, который каждую минуту мог привести его к разоблачению и смерти или к тому, горше чего нет на свете, — к позорной кличке «предатель».

Впрочем, ему посчастливилось. Никто из его друзей не бросил ему в лицо это слово. Но разве это уменьшает всю тяжесть того испытания, которое он добровольно взвалил на свои плечи? И разве это хотя бы в какой-то мере умаляет его никому в те дни не ведомый героизм?..

Мне хотелось бы назвать его подлинное имя. К сожалению, по ряду причин я не волен это сделать даже теперь. Я назову его Жорой: так одно время называл его Арсений Сильвестрович, и под этим именем он был известен очень ограниченному кругу подпольщиков. Но я хочу еще раз подтвердить: в моем рассказе о нем, кроме вымышленного имени, все правдиво и точно.

Я хорошо знал отца Жоры. Больше того — мы были друзьями. Впервые мы столкнулись на подпольной работе в Петербурге, а в годы гражданской войны мы бок о бок дрались с белыми под Царицыном. Потом наши пути разошлись: я остался на Кубани, а отец Жоры уехал за границу, на ответственную работу в нашем торгпредстве в Берлине.

Ему нелегко пришлось на чужбине: фашисты весьма настойчиво охотились за ним, стараясь переманить на свою сторону. Это была тяжелая борьба. Его шантажировали, пытались подкупить, но он оказался неподкупным. Грозили смертью — он не испугался угроз.

Там, в Германии, отец Жоры, потомственный черноморский казак, уроженец Краснодара, тосковал о родине, о кубанских степных просторах, пирамидальных тополях, белых хатах станиц, о буйном весеннем цветении станичных садов…

«Хочу к себе, домой, — писал он мне из Германии, — в белую мазанку, где-нибудь на окраине Краснодара…»

Давно похоронив жену, он души не чаял в своем единственном сыне, которого в этой книге я назвал Жорой. Когда сын подрос, отец выписал его к себе.

Жора прожил в Германии несколько лет. Он получил в Берлине диплом инженера. Говорил по-немецки, как природный немец. Но так же, как отец, горячо любил родину — родную Кубань, где родился и провел свою юность.

Года за два до войны отец Жоры серьезно заболел. Врачи запретили ему работать. И тут, наконец, сбылась его мечта: он вернулся на родину и поселился на окраине Краснодара. [364]

Война снова поломала его жизнь: немцы подходили к Краснодару, ему пришлось эвакуироваться в Ташкент. Жора ушел в армию.

И надо же было случиться так, чтобы в жаркие августовские дни 1942 года Жора, лейтенант зенитной артиллерии, оказался под Краснодаром!

Девятого августа, еще до рассвета, его вызвал к себе командир артдивизиона и приказал снять посты наблюдения вплоть до станицы Ново-Марьинской. Жора на грузовике быстро добрался до крайнего поста. Найдя старшего сержанта, он передал ему приказ немедленно грузить имущество на машину.

Рассвело. На востоке показалось солнце. А на западе, из предутреннего тумана, поднявшегося к небу, внезапно появилась стая «мессершмиттов». Они шли бомбить наши переправы на Кубани. Связь с Краснодаром еще действовала, и Жора передал о подходе немецких самолетов.

После этого он вскочил в машину и приказал гнать в Краснодар. Но мотор заупрямился, и водитель не мог его завести.

Неожиданно вдали на дороге показалось облако пыли. В бинокль Жора отчетливо увидел колонну мотоциклов, разглядел и зеленые куртки немецких солдат.

В кузове машины стояли счетверенные зенитные пулеметы. Жора спокойно выждал, когда колонна подошла достаточно близко, и дал длинную очередь. Колонна остановилась. Зеленые фигурки рассыпались в разные стороны.

Минуты две стояла тишина. Потом резко застрекотали пулеметы. Но к этому времени шофер Жоры уже справился с мотором, и машина на предельной скорости помчалась в Краснодар.

Там, где в шоссе вливается дорога с аэродрома, из канавы по машине ударили немецкие автоматчики. Водитель покачнулся. Его голова опустилась на баранку руля.

Жора перехватил руль и прибавил газ.

Показались первые белые домики города. Над машиной жужжали пули. Низко пригнувшись к рулю, Жора продолжал вести машину.

Из переулка сбоку наперерез неожиданно вырвался немецкий мотоцикл. Жора не успел затормозить… Удар. Машина останавливается. Под колесами — изуродованный мотоцикл и окровавленный труп немецкого солдата.

Жора соскакивает на мостовую. Но из того же переулка появляются новые мотоциклы. Жора бьет по ним в упор из [365] пистолета. Передний мотоцикл, круто развернувшись, падает в канаву. Но Жора не успевает перезарядить пистолет: жгучая боль обжигает грудь…

Он приходит в себя на закате солнца и вначале ничего не может понять. Над головой — окрашенное вечерней зарей небо. Вокруг — десятки, сотни людей. Они сидят и лежат прямо на пыльной земле. Рядом кто-то бредит. Слышатся стоны… Жора пытается приподняться — и падает от нестерпимой боли в груди.

Отлежавшись, он осматривается. Он видит невдалеке от себя высокую ограду из колючей проволоки, за ней — знакомые очертания завода имени Калинина и стадиона «Динамо», а в углу ограды — высокий грибок поста. На площадке стоит тяжелый пулемет и около него — немецкий часовой.

«Плен… Концентрационный лагерь…»

Эта догадка мучительней той боли, что минуту назад свела судорогой тело.

Жора не помнил, сколько времени провел он в лагере. Горели раны, томила жажда, мутился рассудок. Явь переплеталась с бредом… То он видел отца, сидящего в палисаднике около их краснодарского домика, то аудиторию немецкого института. К нему подходит профессор, о чем-то спрашивает Жору… И вот уже нет профессора. Вместо него — немецкий офицер. Он грубо обыскивает карманы Жоры и несколько раз вслух повторяет его фамилию…

— Вы жили в Берлине?.. Ваш отец работал в советском торгпредстве? Вы учились в берлинском институте?.. — спрашивает немецкий офицер. И Жоре кажется, что он когда-то давно видел этого немецкого офицера…

Потом — провал в памяти, — и вот небольшая светлая комната. Жора лежит на кровати. Рядом сидит человек в белой докторской шапочке.

— Где я? Кто вы такой? — спрашивает Жора.

— Вы в больнице. Я — доктор. Молчите — вам вредно говорить.

— Почему я здесь?

— Вы ранены, — сухо отвечает доктор Булгаков, и Жора улавливает в его голосе скрытую неприязнь.

Потом доктор уходит. На его место садится сестра, молоденькая, молчаливая девушка-черкешенка. У Жоры снова начинается бред: он снова видит отца и того немецкого офицера, что обыскивал его карманы в лагере… Где он встречался с ним? [366]

На следующее утро Жоре подают чашку какао. Потом приходит доктор и кладет на ночной столик две плитки дорогого шоколада. Жора недоуменно смотрит на Булгакова.

— Это прислали вам, — коротко говорит доктор.

— Кто?

— Не все ли равно… господин лейтенант?

— Нет, не все равно, доктор, — резко отвечает Жора. — Кто прислал? Говорите!

— Ну уж, если вам так угодно… Адъютант полковника Кристмана, шефа гестаповцев.

— Кто? — кричит Жора, приподнимается на постели, но снова бессильно падает на подушки.

— Успокойтесь. Вам нельзя волноваться.

Стиснув зубы от боли, лейтенант медленно приподнимается, хватает здоровой рукой плитки шоколада и с силой швыряет их на пол.

— К черту! — кричит он. — К черту!..

В этом крике выливается все его возмущение гнусным посягательством на неподкупное достоинство советского человека, на честь советского офицера. Только так расценивает он немецкий «подарок»…

И в ту же минуту ему кажется, что он проваливается в какую-то темную пропасть… Он теряет сознание.

Когда Жора приходит в себя, он видит над собой встревоженное лицо доктора. Но теперь в нем уже нет прежней отчужденности, Жоре кажется, что глаза Булгакова светятся теплотой и участием.

— Поймите одно, — тихо говорит доктор. — Главное: быть здоровым и сильным. Только тогда вы сможете сделать все, что сочтете нужным. Сейчас вам требуется прежде всего покой: никаких волнений, расспросов и тем более вот этаких… выходок с шоколадом…

Проходит еще четыре дня. Жора заметно поправляется. У его постели ночью дежурит сестра. Днем его часто навещает доктор. Жора пытается расспросить доктора о положении на фронте, о жизни в Краснодаре, об этом проклятом немецком офицере, но Булгаков неумолим.

— Нет. Ни слова не услышите вы от меня до тех пор, пока не поправитесь…

Жора нервничает: знакомое лицо немецкого офицера не выходит из головы. Что нужно адъютанту полковника Кристмана от него, раненого русского лейтенанта?.. И почему его перевели из лагеря в больницу? [367]

На следующий день Булгаков приносит Жоре аккуратно свернутый пакет.

— Здесь вино, шоколад, какао, сливочное масло, сгущенное молоко. Это именно то, что вам сейчас особенно нужно. Не скрою: все это принес тот же немец. Я зайду к вам через десять минут. А вы спокойно подумайте…

Доктор быстро выходит из комнаты. А когда через четверть часа он снова возвращается к Жоре, тот лежит с закрытыми глазами.

— Вы спите? — тихо спрашивает Булгаков.

— Нет, не сплю. — В голосе Жоры доктор улавливает такое спокойствие, какое обычно бывает у человека, принявшего твердое, бесповоротное решение. — Я не сплю. Я просто очень устал. Мне хочется отдохнуть. Я попытаюсь уснуть. Только попрошу вас, доктор: унесите отсюда этот сверток…

Доктор внимательно смотрит на Жору, хмурится. Жора молчит. Он лежит с закрытыми глазами. Доктор берёт сверток и бесшумно выходит из палаты.

* * *

Вечером кто-то осторожно постучал в дверь палаты, в которой лежал Жора.

— Darf ich herein? [«Можно войти?» — нем.]

— Herein! [«Войдите!»] — по-немецки же машинально ответил Жора.

В комнату вошел немецкий офицер, высокий, стройный, затянутый в ловко сшитый мундир. От него пахло тонкими французскими духами, розовые щеки лоснились от бритья, пробор был выведен как по ниточке.

Жора вздрогнул: перед ним стоял офицер, которого он видел в бреду в тот памятный день, когда, обессиленный от потери крови, лежал в лагере у завода Калинина.

— Здравствуйте, коллега! — весело приветствовал его немец, садясь на стул у кровати. — Какие неожиданные сюрпризы преподносит нам война! Мог ли я думать, что встречу старого знакомого где-то на Кубани, раненного, истекающего кровью? Но вы, кажется, не узнаете меня? Неужели я так изменился?

— Нет, не узнаю, — ответил Жора.

Немец, добродушно улыбаясь, продолжал непринужденно болтать. [368]

— Ну что же, я попробую вам помочь. Итак, давайте вспоминать… Берлин… Ранняя весна… Идет письменный экзамен по сопротивлению материалов. Один из студентов быстро решил задачу. Но у его соседа дело не клеится. А ему надо сдать экзамен во что бы то ни стало: иначе грозит пренеприятный разговор с отцом…

— Отто Штейнбок! — невольно воскликнул Жора.

Он отчетливо вспомнил экзамены в берлинском институте, своего соседа по парте и задачу, решение которой он подсказал этому напомаженному немцу…

— Наконец-то! — Штейнбок весело рассмеялся. — А я вас сразу узнал. Хотя, должен сказать, в лагере вы были… далеко не в форме… Ну, да теперь это дело прошлое. Надеюсь, здесь за вами хороший уход, коллега?

Жора не успел ответить, как немец снова заговорил:

— И представьте, какое стечение неожиданностей! Я докладываю о вас моему шефу, полковнику Кристману, а он мне заявляет, что прекрасно знал вашего отца по Берлину и очень уважал его. Должен сознаться, это не по моей, а по его инициативе вам доставляли сюда маленькие посылочки. Но, к сожалению, до меня дошли сведения, что вы не воспользовались ими. Вас не устроило их содержимое, очевидно? Это уже моя вина: надо было предварительно справиться о ваших вкусах. Может быть, вам прислать апельсины? Мы получили на днях прекрасные неаполитанские цитрусы. Буквально тают во рту…

Кровь бросилась Жоре в лицо. Он сделал нетерпеливое движение.

— Можете не беспокоиться, господин Штейнбок, — оборвал он немца. — Я у вас ничего не прошу и от вас ничего не приму.

— Узнаю вас, узнаю! Вы все тот же непримиримый, — ортодокс! Впрочем, я вас понимаю: нервное потрясение, раны, потеря крови… Но, я надеюсь, вы скоро поправитесь, отдохнете. И все постепенно устроится…

— Не понимаю, о чем идет речь. Ничего не устроится, господин лейтенант!..

Скрипнула дверь. На пороге появился Булгаков.

— Время истекло, господин лейтенант. Я вас предупреждал: больной еще очень слаб…

— Виноват, доктор! Но мы не виделись добрых три года! Да нет, пожалуй, даже четыре. И, естественно, заболтались. Сколько воспоминаний! Ухожу, ухожу… Да, чуть было не забыл самого главного. Мой шеф, полковник Кристман, просил передать вам, коллега, пожелание скорейшего выздоровления. [369] «Скажите больному, — сказал он мне, — что на днях, как только выберу свободную минутку, непременно заеду пожать руку сыну моего старого знакомого, к которому и до сих пор чувствую большое, искреннее уважение…»

Жора пристально смотрел на немца. Видно, у него мелькнула какая-то мысль, он опустил глаза и спокойно сказал:

— Передайте вашему шефу, господин лейтенант, что я буду рад его видеть.

Немец бросил быстрый, настороженный взгляд на Жору.

— Вот и прекрасно! — дружески проговорил он. — Желаю вам скорейшего выздоровления. До свидания, коллега!

И, щелкнув каблуками, Штейнбок вышел из палаты.

Проводив гостя, Булгаков вернулся к Жоре. Тот лежал без сознания. Голова его сползла с подушки, одеяло упало на пол, на бинтах выступили яркие пятна крови. Долго пришлось возиться доктору, пока Жора наконец пришел в себя.

— Штейнбок ушел? — шепотом спросил он.

…Ночью, проходя по коридору, Булгаков услышал приглушенные голоса в палате Жоры. Доктор открыл дверь. У постели сидела сестра — та самая девушка-черкешенка по имени Бэлла, которая с самого начала почти безотлучно находилась около Жоры. Разговор оборвался. Булгакову показалось, что Жора что-то сунул под подушку.

— Что случилось? Вам плохо? — спросил Булгаков.

Сестра смущенно молчала, но Жора ответил:

— Пустяки, доктор! У меня немного закружилась голова, и сестра дала мне порошок. Теперь все прошло…

Булгаков решил завтра же утром хорошенько расспросить сестру о ночном разговоре, но утро принесло новые заботы, и доктор забыл поговорить с Бэллой.

* * *

Полковник Кристман, шеф гестаповцев, пришел навестить Жору в конце следующего дня. Среднего роста, склонный к полноте, с седыми волосами, стриженными «под бобрик», он неторопливо вошел в комнату, спокойно и коротко отрекомендовался: «Полковник Кристман» — и сел на стул у кровати. Все это он проделал так, будто уже много раз бывал здесь.

Жора не ожидал, что Кристман появится так скоро. Он побледнел и, приподнявшись на кровати, уставился на полковника. Потом быстро сунул руку под подушку. Но, как видно, не рассчитал своих сил: застонав, он бессильно откинулся на спину, а из-под подушки скользнул по простыне какой-то узкий, [370] блестящий предмет и с металлическим звоном упал на каменные плитки пола…

Кристман сделал вид, что ничего не заметил. Он спокойно положил ногу на ногу и заговорил с Жорой по-русски:

— Я только что беседовал с доктором. Он сообщил мне, что вы еще очень слабы, что у вас повышенная нервозность и вас не следовало бы беспокоить. Но я все-таки позволил себе зайти к вам. Дело в том, что сегодня вечером мне придется на несколько дней выехать из Краснодара, а мне не хотелось бы откладывать этот разговор на неопределенное время. Я постараюсь быть кратким.

Кристман вынул портсигар, закурил.

— Я вас знаю довольно давно, господин лейтенант. Особенно хорошо я знаю вашего отца. Вся его работа в Берлине прошла на моих глазах. Мне известно, что наши агенты усиленно пытались завербовать его — и потерпели неудачу. Ваш отец оказался неподкупен и тверд. И за это я уважаю его.

Жора невольно поднял голову с подушки, с напряженным вниманием вслушиваясь в слова Кристмана.

— Вас это удивляет? Вы долго жили в Германии, окончили берлинский институт, и мне казалось, вы должны были бы понять нас, немцев… Первой заповедью настоящего немца была и осталась преданность великой Германии и нашему фюреру. К этим настоящим немцам я осмеливаюсь причислить и себя… Я много, много пережил. В свое время я кончил Лейпцигский университет. Потом был солдатом первой мировой войны и до дна выпил чашу горечи нашего поражения. Я был социал-демократом и вот — стал нацистом. Но кем бы я ни был — всего себя, все силы, всю волю я отдавал на то, чтобы из побежденной страны Германия превратилась во владыку мира, каким увидело ее сейчас человечество. Теперь судите сами, как же после всего этого я мог не уважать вашего отца, верного, неподкупного слугу своей родины? Я даже скажу вам больше… Тогда, в Берлине, я не раз говорил своим работникам: смотрите на этого человека и будьте такими, как он…

Кристман поднялся, прошелся по комнате и снова сел на стул у кровати.

— Перейдем к делу… Мы пришли на Кубань. Пришли навсегда. Но для нас Кубань — не Белоруссия и не Украина. Там — мы победители, завоеватели, господа. Здесь — мы друзья Кубани. Таково указание фюрера. И вот поэтому я и пришел к вам… [371]

— Чтобы повторить историю с моим отцом и попытаться сделать из меня шпиона? — Грудь Жоры тяжело подымалась и опускалась. Его глаза следили за каждым движением немца.

— Я не так примитивен, как вы себе представляете, — ответил Кристман. — Я знаю, вы — точный слепок вашего отца и ни при каких обстоятельствах не станете шпионом. Да мне и не надо этого. Я пришел предложить вам союз и просить вашей помощи во имя блага вашего народа… Я уже сказал: мы явились сюда, на Кубань, друзьями — такова воля фюрера. Но среди нас есть ограниченные люди с чересчур прямолинейным мышлением. Они не знают вашего народа. Они не знают его обычаев, священных традиций. Не скрою от вас: мы допустили кое-какие ошибки, некоторые мои работники погорячились — и, возможно, пострадали невинные. Вот именно для того, чтобы эти ошибки не повторялись, чтобы не было ненужных жертв, я и прошу вас быть моим советчиком и консультантом. Не больше! Мне кажется, я правильно остановил свой выбор на вас: вы — казак, вы знаете свой народ, родную Кубань, вы — патриот, и кубанцы вам поверят, как сыну честного кубанского казака, широко известного в крае. Я не предлагаю ничего, порочащего вас, ничего, что в какой-либо мере могло бы оскорбить ваше чувство патриотизма. Наоборот: я зову вас стать активным другом вашего народа, его защитником. Вы поняли меня? Никаких шпионских сведений, никакой измены, никакого предательства! Только помощь в налаживании дружбы между великой Германией и славным кубанским казачеством. — Кристман помолчал. — Что же вы ответите мне?

— Я не верю вам, — проговорил Жора.

— Я ждал этого ответа: обстоятельства, естественно, заставляют вас быть настороженным. Но, поверьте, я не желаю вам зла. И, чтобы не быть голословным, приведу вам маленькое доказательство этого.

Кристман медленно наклонился и поднял с пола небольшой остро отточенный кинжал, который обычно в аулах носят черкесские девушки.

— Этим кинжалом, — сказал Кристман, не повышая голоса, — вы хотели убить меня. Другой на моем месте приказал бы вас повесить. А я предлагаю вам союз и никогда больше не вспомню об этом.

— А если я… откажусь? — спросил Жора.

Кристман пожал плечами.

— С вами поступят, как с обычным военнопленным — и ничего более. Прошу вас — подумайте… Я не хочу неволить [372] вас быстрым ответом. Но помните: чем скорее вы решитесь, тем меньше будет невинных жертв, тем лучше будет для Кубани и лично для вас, конечно. Этот кинжал я возьму себе на память. До свиданья. Поправляйтесь.

Кристман кивнул головой и вышел.

В коридоре полковника поджидал Булгаков.

— Слушайте меня внимательно, доктор! — Кристман говорил холодно и строго. — Раненый должен выздороветь. Все, что вам потребуется для этого, получите через моего адъютанта. Помните: если молодой человек неожиданно умрет или исчезнет из больницы, я прикажу содрать с вас живого кожу.

Не дожидаясь ответа, полковник вышел на крыльцо и сел в машину…

* * *

В один из ближайших дней Булгаков, как обычно, принимал больных. Последним из числа записавшихся был коммерческий директор акционерного общества «Камелия». Он недолго задержал доктора: почтенный старик с седой бородой попросил проверить его сердце и выслушать легкие. У него оказался склероз, свойственный его возрасту, а беспокоивший его кашель был горловым и не вызывал никаких опасений.

— Простите, доктор, — сказал Арсений Сильвестрович Булгакову, когда тот протянул ему рецепт. — Знакомые говорили мне, что у вас в больнице лежит раненый русский офицер. По всем признакам — это мой племянник. Я прошу вас разрешить мне навестить его.

— Нет, это невозможно, — ответил Булгаков. Он хорошо помнил предупреждение Кристмана.

— Поверьте, доктор, мое посещение ему крайне необходимо! — в голосе Арсения Сильвестровича звучала глубокая взволнованность. Доктор Булгаков подумал о странных посещениях немцев, о тревожном состоянии раненого лейтенанта и сказал:

— Хорошо. Идите… Последняя дверь направо. Но только недолго.

Арсений Сильвестрович был старым другом семьи Жоры, и Жора тотчас узнал его, несмотря на то что седая борода, которую Арсений Сильвестрович отпустил перед уходом в подполье, изменила его облик.

Жора рассказал коммерческому директору обо всем пережитом — о лагере, о переводе в больницу, о немецких подарках, об адъютанте Штейнбоке, о Кристмане и его предложении, о злополучном кинжале. Это ведь был первый человек, с [373] которым он мог открыто поделиться всем, что терзало и мучило его.

— По ночам у меня в комнате дежурит сестра Бэлла, милая черкесская девушка, — рассказывал Жора. — В ночь перед приходом Кристмана я случайно увидел у нее небольшой кинжал — маленький, острый клинок, который обычно носят девушки-черкешенки. Я упросил Бэллу дать мне этот кинжал. Я хотел убить Кристмана… Но когда Кристман пришел… Это было так неожиданно… кинжал выпал у меня из рук… Скажите, что мне делать?

— Что делать? — тихо переспросил Арсений Сильвестрович. — То же, что сделал бы твой отец на твоем месте: бороться.

— Бороться? Но как? Я в плену, я не могу шевельнуть рукой. За мной, я уверен, следят агенты Кристмана. Мне не убежать отсюда… Нет, я уже бессилен бороться. Мне остается одно — умереть!..

Арсений Сильвестрович молчал, не спуская с Жоры глаз.

— Я думал, ты тверже и разумнее, — проговорил он.

— Но что же мне делать? — повторил Жора. — Что?

— Согласиться! Идти к Кристману.

— Как? Быть немецким шпионом? Никогда!

— Это нужно сделать, мой друг! Ты пойдешь работать в гестапо. Вначале Кристман будет скромен: он — умная и хитрая бестия. Но с каждым днем он будет становиться смелее. Он потребует от тебя предательства. Ну что ж, тогда мы бросим ему кость… Ты должен смотреть за ним в оба. И — кто знает? — может быть, ты сумеешь спасти десятки жизней, схватить самого Кристмана за горло и поможешь нам нанести ему удар… Словом, ты будешь нашим разведчиком в гестапо.

— «Нашим»?..

— Мы не одни с тобой остались в Краснодаре. Нас много. Каждый из нас делает свое дело, и никто не отчаивается, никто не думает о смерти… Слов нет: бороться с Кристманом трудно. Но разве это не то самое, чему учила тебя партия, чему учил отец, о чем ты сам мечтал: быть на самом опасном посту, быть в первой штурмующей шеренге, когда грянет бой? Партия оказывает тебе эту честь: я говорю с тобой не только как друг твоего отца, но и как представитель штаба партизанского движения Юга, как представитель партии…

Жора молчал. Он лежал бледный, неподвижный, сдвинув брови, и смотрел в одну точку на потолке. Арсений Сильвестрович [374] не торопил его. Он понимал: сейчас Жора решает судьбу своей жизни…

— Вы мне поможете, Арсений Сильвестрович? — спросил наконец Жора.

— Мы все будем бороться с тобой рука об руку. Но об этом поговорим потом — я еще загляну к тебе. А пока поправляйся, набирайся сил. Когда к тебе явится Кристман, скажи ему «да»…

Через несколько минут после ухода Арсения Сильвестровича Булгаков пришел к Жоре — и не узнал своего пациента.

— Долго мне еще валяться, доктор? — встретил его Жора вопросом. — Я готов следовать всем вашим предписаниям, только скорее поставьте меня на ноги.

В течение следующей недели коммерческий директор «Камелии» дважды приходил на прием к доктору Булгакову и каждый раз навещал Жору.

Спустя десять дней к больному снова явился лейтенант Штейнбок. Жора просил его передать полковнику Кристману одно слово: «Согласен».

Так Жора поступил на службу в гестапо.

Глава IX

Однажды рано утром Краснодар был взволнован объявлением городской управы, расклеенным на заборах и стенах домов. В объявлении говорилось, что сегодня в три часа дня немцы проведут через город партию русских военнопленных. Дальше сообщалось, что жители Краснодара могут передать военнопленным продукты у Красного собора, где будет остановка колонны пленных.

В назначенный час на большой площади у собора собралась громадная толпа.

Котров, которому было поручено присутствовать на соборной площади, немного запоздал. С трудом добравшись до улицы Седина, он увидел: вдоль всей Пролетарской до самой площади стояли женщины, пожилые мужчины, ребятишки. У всех в руках были узелки с хлебом, салом, помидорами, яблоками. Кое-кто из хозяек принес даже ведра с горячим, дымящимся борщом. А на балконах и крышах больших домов возились немецкие кинооператоры и фотографы устанавливали свои треножки.

Проходными дворами Котров пробрался на улицу Коммунаров, где жили его знакомые. Ему повезло: они оказались [375] дома, и вместе с ними он устроился на высоком крыльце, откуда вся соборная площадь была видна как на ладони.

Толпа волновалась, возбужденно шумела. Все хотели поскорее увидеть наших военнопленных и передать им свои скромные подарки. Тут же на площади стояли немецкие офицеры, в толпе бродили полицаи, — и никто из них не пытался разогнать собравшихся.

Внезапно послышались крики:

— Идут! Идут!

В нескольких шагах от Котрова стоял полицейский. В руках у него был букет цветов. Размахивая им над головой, он кричал:

— Идут! Идут!..

Котрову стало не по себе. Чему радуется этот полицай? И почему у него цветы?..

Толпа зашумела сильней. Задние приподымались на цыпочки, вытягивали головы, пытались протиснуться вперед.

Наконец показалась группа военнопленных. Их было не более тридцати — сорока человек. Грязные, оборванные, с изможденными лицами, они шли по мостовой, беспокойно озираясь.

Толпа бросилась к пленным. Со слезами на глазах краснодарцы протягивали пленным свои подарки.

Но пленные испуганно отталкивали их.

— Спасибо, родные… Не надо… Не надо, — говорили они, то и дело оглядываясь на немецких конвоиров. — Нам запрещено брать… Убьют…

Неожиданно послышался глухой рокот моторов. На площадь въехал огромный запыленный грузовик. Брезент, покрывавший его, был снят. Котров вскрикнул от удивления: в кузове машины на носилках лежали раненые немцы.

За первой машиной шла вторая, третья, четвертая. В них тоже были раненые немцы. Они лежали вплотную друг к другу, обмотанные белыми бинтами, на которых кое-где проступали темные пятна крови.

— Наши!.. Ура!.. — закричал полицай, стоявший рядом с крыльцом. Он взмахнул рукой, и в кузов машины полетел букет цветов.

Это послужило сигналом.

— Наши! Наши! — кричали полицаи, сновавшие в толпе. Они бросали цветы, махали платками.

Немецкие кинооператоры вертели ручки своих аппаратов, фотографы щелкали затворами. [376]

Толпа сразу притихла. Одни ничего еще не могли понять, другие, сразу смекнув, в чем дело, стояли молча, возмущенные этой гнусной инсценировкой.

У Котрова так все и кипело внутри. Он соскочил с крыльца и, расталкивая толпу, поспешил к Деревянко: надо было как можно скорее рассказать ему о провокации на соборной площади.

Но Котров не застал Деревянко в картонажной мастерской. Прождав около часа, он решил вернуться домой, к Вале, — она все еще жила у Лысенко.

Котров шел и с отвращением думал о том, как подло обманули немцы краснодарцев, с каким цинизмом они использовали лучшие чувства людей в целях своей лживой пропаганды, как все это было низко и в то же время глупо и бессмысленно! Сегодня же эта провокация станет известна всему городу… Ну что ж — тем хуже для немцев!..

И вдруг у Котрова мелькнула неожиданная мысль.

По слухам, раненых немцев привезли в город с юга. До последнего времени там было тихо. Что же это значит? Что за изменение в военной обстановке?.. Не началось ли наше наступление?

Котров спешил домой. Ему хотелось как можно скорее поделиться с Валей своими мыслями.

Валя встретила Котрова в прихожей: уже два дня, как она поднялась с постели и хотя с трудом, но все же бродила по комнатам.

— Ты был у собора? — первое, о чем спросила Валя.

Оказывается, она уже все знала: ей рассказала сестра Лысенко, забежавшая проведать больную.

— Какая низость! — говорила Валя. — Для чего этот обман? Чтобы в какой-то паршивой фашистской газетке поместить фотографию с надписью: «Население столицы Кубани восторженно встречает наших храбрых солдат, раненных на поле боя…» — Ее возмущала эта выдумка немцев. — Нет, Ваня, больше я не могу сидеть без дела! Вот придет сегодня Лысенко, я ему скажу… Пусть даст мне работу!.. Я абсолютно здорова!

В этот вечер им пришлось долго ждать Лысенко: у того выдался трудный день.

В обеденный перерыв по комбинату разнесся слух об инсценировке на соборной площади. Услышав об этом, Лысенко сейчас же обошел все заводы. Рабочие волновались. Всюду только и было разговоров что о немецком обмане. [377]

Молодежь, особенно комсомольцы из батуринской бригады, надолго задержали Лысенко.

— Сколько еще можно терпеть? — с негодованием говорили молодые рабочие. — Бить надо немцев, а мы тут дурака валяем!..

Они настаивали на том, чтобы прежде всего расправиться с предателями, намекая на Шлыкова.

Нелегко было Лысенко хоть немного утихомирить горячую молодежь…

С комбината Свирид Сидорович прямо пошел домой. На ближайшем перекрестке его поджидала Скокова. Она сообщила, что сегодня на имя Штифта пришло письмо, в котором подтверждалось, что на днях в Краснодар должен приехать Родриан вместе с группой инженеров.

Лысенко ни минуты не сомневался, что Родриан сейчас же заявится на комбинат. Приезд Родриана, разумеется, меньше всего устраивал Лысенко. Он понимал, как и говорил об этом на партийном собрании, что Родриан, хорошо знавший производство, — не Штифт, да и инженеры — не то, что тупоумный фельдфебель Штроба. С ними придется держать ухо востро!

Лысенко решил зайти к Арсению Сильвестровичу, сообщить ему новости и попросить совета. Но коммерческому директору «Камелии», оказывается, уже все было известно: и немецкая провокация на соборной площади, и возмущение ею рабочих на комбинате, и даже предстоящий приезд Родриана.

— Все знаю, — сказал он Лысенко. — И даже чуть больше. Могу поздравить, дорогой: наши партизаны начали всерьез бить немцев.

Арсений Сильвестрович рассказал Лысенко, что на основной железнодорожной магистрали, где-то в районе Георгие-Афипской или Северской, партизаны пустили под откос немецкий эшелон. Одновременно с этим там же была разгромлена большая немецкая мотоколонна. Какой партизанский отряд совершил это — пока было неизвестно. Установлено одно: немцы понесли тяжелые потери, и те раненые, которых немцы привезли сегодня к собору, были доставлены как раз с места партизанских диверсий.

— Сейчас, Свирид, главное, — говорил Арсений Сильвестрович, — успокоить комбинатскую молодежь. Разъяснить ей законы «тихой войны». Наступают трудные времена… Одно лишнее слово может погубить все… [378]

Как только Лысенко пришел домой, к нему подсели Валя и Котров.

Валя горячо и взволнованно говорила о том, что у нее нет больше сил сидеть без дела, что долг каждого советского патриота — мстить немцам и в первую очередь предателям и изменникам.

— Вот взять хотя бы вашего Шлыкова, — говорила Валя. — Вчера ко мне Миша заходил, из батуринской бригады. Рассказывал о нем… Слушать было страшно! Рабочий, старый член партии — и вдруг стал изменником, к немцам в лакеи записался!

Лысенко, обычно такой сдержанный, вдруг покраснел и вскочил из-за стола.

— Помолчи! — крикнул он. — Молода ты еще о людях судить!

Он прошелся по комнате. Потом, словно извиняясь за резкость, погладил оторопевшую Валю по волосам.

— Поседела, а ума не нажила! Верь мне: мы все видим, все знаем. А Шлыкова оставь в покое… Подожди — дальше виднее будет…

— Да невмоготу ждать, Свирид Сидорович!

— Невмоготу? — повторил Лысенко. — Ты солдат, Валентина, а у солдата, если только он не трус и не тряпка, нет и не может быть такого слова — «невмоготу». Поняла? Кстати, имей в виду: скоро пойдешь на работу. А сейчас, друзья, спать…

Но Лысенко долго не мог уснуть. Лежа в темноте, он обдумывал один смелый ход, который, по его расчетам, должен был дать двойной результат: с одной стороны, дать выход энергии, накопившейся у молодежи, а с другой — отвлечь внимание немцев, начинавших догадываться, что в городе работает разветвленная сеть подпольщиков…

«Надо сделать так, — думал Лысенко, — чтобы немцы решили, что в ряде диверсий, происходивших в городе, повинны не подпольщики, а отряды партизан, действующих на окраинах города!»

Через два дня Деревянко вызвал к себе Котрова.

— Готовься, Ваня! Тебе поручено ответственное дело.

Котров совещался с Деревянко часа три. Они обсуждали план организации и проведения диверсии, о которой в бессонную ночь думал Лысенко.

Руководство этой диверсией было возложено на Котрова. [379]

* * *

Недалеко от Краснодара, в сторону Усть-Лабы, за разъездом № 105, тянется, далеко уходя в степь, широкий противотанковый ров, пересекающий железнодорожное полотно.

Темная, глухая ночь. Чуть виднеется насыпь из мелкого желтого ракушечника, и только полосы рельс, до блеска отполированные колесами, видны отчетливо…

Немецкие часовые стоят вдоль полотна через каждые сто метров. Но их не видно, не слышно ни скрипа шагов на песке, ни лязга оружия.

Тишина. Только лягушки квакают в соседнем болоте…

Из кювета у дороги выползает на бровку полотна человеческая фигура и замирает, припав к земле.

Лягушки в болоте продолжают свой нестройный концерт. Им отвечает лягушка с полотна железной дороги.

Рядом с первой фигурой на полотне появляется вторая. Кусты терна шевелятся — и опять все тихо…

Лягушка на полотне квакает теперь совсем по-иному — отрывисто и часто. И тотчас же по кювету к немецким постам бесшумно ползут темные фигуры людей и замирают в нескольких шагах от часовых.

Снова квакает лягушка. На полотне появляются еще две тени. Одна из них на мгновенье задерживается, спотыкается и падает на полотно. Звякает карабин, ударяясь о рельс.

С ближайшего поста на расстоянии каких-нибудь сорока метров, раздается испуганный окрик часового:

— Кто там?

Тени на полотне поднимаются и одна за другой быстро соскакивают в кювет.

На немецком посту гремит выстрел. Словно отвечая ему, торопливо бьют очереди автоматов и стучит пулемет из полукапонира у ближайшего моста.

Мелькают огоньки фонарей: это спешит резерв немецкого караула. По железнодорожному полотну бегут обходчики.

Один из них неожиданно спотыкается обо что-то твердое и падает. К нему подбегают остальные, светят фонарями и видят: на полотне лежит небольшой деревянный ящик.

— Мина! — испуганно шепчет один из немцев.

— Партизаны… Партизаны!..

И тотчас тишину ночи разрывает торопливая стрельба: немцы бьют в поле, в кусты, в темноту. Им никто не отвечает.

Из города прибывают немецкие саперы, они внимательно [380] осматривают полотно, снимают и разряжают мину. На рассвете по этому участку благополучно проходит поезд…

* * *

Утром в картонажной мастерской сидят Деревянко и Котров. Котров мрачен. Он нервно мнет свою кепку.

— Споткнулся, недотепа, на полотне! — жалуется он на своего товарища по диверсии. — И мину бросил… Стыдно теперь в глаза людям смотреть…

— Скажи спасибо, что сами целы остались, — сурово говорит Деревянко. — Нет, Иван, без умения, как видно, поезд не взорвешь!

— На следующей диверсии я сам буду закладывать мины. И, даю слово, что…

— Будешь, если прикажут. А если не прикажут — останешься в городе и будешь выполнять то, что велят, — строго перебивает его Деревянко.

Вечером в кабинет коммерческого директора «Камелии» пришел Лысенко. Говорили о неудачной диверсии у разъезда № 105.

— Дело сорвалось потому, что опыта нет, — заметил Лысенко.

— Вот об этом я и хочу с тобой поговорить, — сказал Арсений Сильвестрович. — Нам надо учиться. Я только что получил сведения о том, что поезд между Георгие-Афипской и Северской взорвал отряд Бати. Можешь гордиться, там ваши, маргариновцы. Я не знаю еще, как дорого обошлась им эта победа. Но поезд взорван, мотоколонна разгромлена — это факт. Значит, у них и будем учиться!.. И еще — как радиостанция?

— Сегодня все наладили. Я поместил Валю у нас на комбинате: выбрал для нее такой укромный закуток в подвале гидрозавода, куда ни один черт не доберется. С Валей работает техник-радист Черненко — хороший, знающий дело хлопец. Девочка горячо взялась за дело. Как раз перед моим уходом к тебе, Арсений Сильвестрович, радисты связались с игнатовским отрядом. К сожалению, поговорить не успели: то ли наш передатчик задурил, то ли у Бати какая-то неполадка. Черненко клялся, что свяжется с отрядом ночью, когда будет просторнее в эфире. Но вот еще о чем пришел я посоветоваться. Дело в том, что с минуты на минуту к нам может пожаловать Родриан, как тебе известно, и я хотел бы…

— Понимаю, — перебил Арсений Сильвестрович Лысенко. — [381] Тебе необходимо посоветоваться с Евгением Петровичем Игнатовым по всем комбинатовским делам. Меня же интересуют минеры. Говорить об этом по радио, конечно, нельзя. Значит, надо послать в отряд толкового человека!..

* * *

…Я возвращался с разведки у горы Саб. В километре от нашей головной заставы меня встретил Геронтий Николаевич Ветлугин.

— К вам гость из Краснодара. Старичок какой-то. Я его в лагерь не пустил, велел ребятам за ним приглядывать.

На заставе я сразу узнал «старичка»: это был Иван Семенович Петров, тот самый таинственный старик, который когда-то ловко мистифицировал меня и Елену Ивановну.

Петрова послали к нам Арсений Сильвестрович и Лысенко, чтобы повидать Евгения. Но Петров опоздал: мои сыновья погибли при взрыве поезда между Северской и Георгие-Афипской…

Я вызвал Ветлугина, Слащева, Сафронова, Еременко, Кириченко — всех наших гвардейцев, друзей и сослуживцев Евгения. И Петров ушел от нас, унося советы для Лысенко и секрет нашего «волчьего фугаса» для коммерческого директора «Камелии». Через два дня мы получили первую радиограмму от Вали:

«Дед пришел».

Это означало, что «старик» Петров благополучно вернулся в Краснодар.

Глава X

На комбинате торжественно встречали Родриана.

За полчаса до его приезда у главных ворот собралась вся немецкая администрация во главе с Гербертом Штифтом. Штифт был директором-распорядителем акционерной компании, захватившей в свои руки руководство Главмаргарином. Родриан был главным инженером этой компании. Но за ним стояла всемогущая хозяйственная организация гестапо — и бетрибсфюрер нервничал, ожидая его.

— Прошу вас присутствовать при встрече, — сказал Штифт Гавриилу Артамоновичу Шлыкову. — Господин Родриан справлялся о вас по телефону.

В ворота комбината въехали две легковые машины. Из первой вышел Родриан.

Ему было лет шестьдесят. Он выглядел типичным пруссаком: [382] военная выправка, плотная, крепко сбитая фигура, тяжелый взгляд серых холодных глаз. На нем был полувоенный костюм — френч, сапоги.

Вторая машина привезла трех немецких инженеров и переводчика.

Штифт подошел к Родриану и обратился к нему с приветственной речью. Но тот не дослушал его до конца. Увидев Шлыкова в толпе встречающих, он протянул ему руку:

— Здравствуйте, Шлыков! Рад видеть вас. Мне известно о вашей деятельности на комбинате. Это именно то, чего я ждал от моего старого рабочего.

Родриан сделал несколько шагов в сторону и остановился, молча глядя на панораму комбината.

О чем думал он в эту минуту? Вспомнил ли он свой жалкий заводик при виде гигантских корпусов комбината? На какое-то мгновение на его лице мелькнуло выражение удивления, даже, может быть, зависти. Но он тотчас овладел собой.

— Господин Штифт, это, очевидно, новая система дымовых труб? — зло спросил он, указывая на дымящиеся силосные башни.

Бетрибсфюрер не понял иронии.

— Большевики зажгли хлопковое семя в силосах… — хотел было объяснить Штифт, но Родриан оборвал его:

— Я прекрасно вижу, что это силосы, господин Штифт. Знаю и то, что большевики подожгли семя. Но мне известно также, что до сих пор вы не можете потушить пожар!

С этими словами Родриан направился к зданию главной конторы.

Немедля он приступил к осмотру комбината. Его сопровождали Штифт, инженеры ТОДТа, Шлыков. Родриан шел впереди них с такой уверенностью, будто расположение заводских корпусов было ему прекрасно известно. Этим он словно хотел подчеркнуть, что все, что он видит, не вызывает в нем ни малейшего удивления.

У маргаринового завода их встретил Порфирьев.

— Господин директор… — начал было Штифт.

— Здравствуйте, господин Порфирьев, — не ожидая представления, сказал Родриан. — Хочу взглянуть на готовую продукцию.

— Прошу… я провожу вас, — заторопился Порфирьев.

— Не беспокойтесь, — холодно бросил Родриан и начал подниматься на третий этаж, где стояли бидоны с готовым к отправке шпейзефетом. [383]

Родриан внимательно осмотрел бидоны, понюхал и даже попробовал их прогорклое содержимое.

— Плохо, очень плохо, господин Штифт! — говорил он, недовольно морщась. — Отвратительный запах, скверный вкус, малая калорийность. Это наихудший эрзац, который мне пришлось видеть. Здесь, на Кубани, мы должны вырабатывать полноценный маргарин, который был бы по своим вкусовым качествам почти равноценен сливочному маслу. Я не преувеличиваю! Шлыков, завод до войны давал именно такой продукт?

— Совершенно верно: на маргарин наш нельзя было пожаловаться, Вильгельм Карлович! — ответил Шлыков.

— Ну-с?

Родриан строго смотрел на Штифта.

— Машины разбиты, — пробормотал бетрибсфюрер. — Вам известно — нет пара…

— О машинах поговорим потом. Что же касается пара… Скажите, господин Порфирьев, это вам пришла в голову мысль о локомобиле?

Порфирьев растерялся, он не мог понять, — доволен Родриан его идеей или нет.

— Вы правы, Вильгельм Карлович, — вмешался Шлыков.

— Неплохо. Но только для начала, — сухо возразил Родриан. — Пора работать как следует… Господин Порфирьев, через месяц вы будете иметь пар! Подготовьтесь к полному развороту работ…

Проходя мимо огромного бака, Родриан споткнулся о конец лежавшей на трубе доски. Откуда-то с верху этого бака неожиданно опрокинулось несколько ведер, обливая маслом идущих внизу. Ведра с грохотом упали на цементный пол. Штифт с криком отскочил в сторону.

— Что у вас тут за безобразие? — возмущался он. — Кто это сделал? Сейчас же найти виновника!

Началась суматоха, забегали испуганные немцы из охраны и надсмотрщики. Некоторые, наиболее усердные, полезли на баки. Один из них, не добравшись доверху, сорвался, сбил с ног второго… Родриан, молча покачивая головой, обтер масло с лица и, встряхивая промаслившийся костюм, пошел с завода…

Немного позже Шлыков сказал Родриану:

— Это, Вильгельм Карлович, вы сами зацепили ногой доску, которая толкнула подпорку крышки бака, сбив стоявшие на краю ведра с маслом… [384]

Тот, махнув рукой, приказал Штифту прекратить бесполезные поиски виновных.

— Я хочу видеть машины, — сказал он.

Родриан внимательно осматривал агрегаты. Он даже подлезал под машины, ощупывая рукой отдельные детали.

— Грязь, ржавчина, полное отсутствие смазки, — возмущался Родриан. — Эти прекрасные механизмы надо беречь… Кстати, господин Штифт, у вас нет новых сведений об Игнатове?

Штифт замялся.

— Я спрашиваю об инженере Игнатове — конструкторе этих механизмов, — повторил Родриан.

— Игнатов мобилизован в Советскую Армию, — вспомнил Штифт.

— Вы не обнаружили его среди пленных на Кубани?

— Нет… Но я немедленно распоряжусь…

— Не трудитесь, все уже сделано. Игнатова ищут во всех лагерях.

На гидрозаводе Родриан заинтересовался баком, где хранилось нерафинированное масло.

— Все в том же положении? — сурово спросил он Вейнбергера.

— Я бессилен что-либо сделать, — оправдывался тот. — Я не химик, господин Родриан…

— Кто занимался рафинацией до войны? — спросил Родриан, обращаясь к Шлыкову.

— Инженер Ельников… Но он тоже в армии.

— Вы не приняли никаких мер к его розыску, господин Штифт? — спросил Родриан. — Потрудитесь сейчас же распорядиться и об этом. Все сведения о нем даст Шлыков… Как обстоит дело с вашей заводской лабораторией, господин Вейнбергер?

Вейнбергеру нечего было ответить, он даже не думал об этом.

— Лаборатория сожжена большевиками, — пришел на помощь Шлыков.

— Речь идет не о центральной лаборатории, а о заводской, без которой немыслимо производство. Кого бы вы могли рекомендовать из русских инженеров?

Вопрос Родриана захватил Шлыкова врасплох.

— Трудно сразу сказать… Надо подумать…

— Хорошо. Подумайте и сегодня же вечером доложите мне… Имейте в виду, господин Штифт: завтра сюда должен [385] приехать немецкий инженер-химик. Но, к сожалению, здесь свои методы работы… Немецкому инженеру придется подучиться у того русского лаборанта, которого отыщет Шлыков.

На ТЭЦ Родриан сразу же узнал Покатилова.

— Еще один старый знакомый, — сказал он, здороваясь с ним. — Показывайте ваше хозяйство!

Родриан долго осматривал шестой котел, интересовался, как идет очистка барабана и скоро ли удастся приступить к гидравлическому испытанию.

— Я заказал в Германии генератор и турбину. Полагаю, что они уже в пути. Не подведете, Покатилов?

— Стараемся, — ответил мастер.

— Вижу. И вообще должен сказать: в основном я надеюсь на поддержку и помощь старых рабочих…

Вечером в кабинет Шлыкова пришел Лысенко.

— Ну, как, Свирид Сидорович, понравился тебе новый хозяин?

— Хитрая бестия! Не чета Штифту. На стариков, говорит, надеюсь…

— Ну, что ж… Старики не подведут… А в лабораторию хочу порекомендовать Скоробогатову. Ты как на это смотришь?

Лысенко одобрил предложение Шлыкова.

На следующий день в главную контору явился немецкий инженер-химик, выписанный Родрианом из Германии.

Когда тот знакомил Скоробогатову с инженером-химиком, бывшая заведующая центральной лабораторией комбината категорически заявила Родриану, что она не может взять на себя практическое руководство рафинацией масла. Это вне ее компетенции. Тем более, что процесс требует много пара, а его до сих пор нет. Что же касается теоретической стороны вопроса, то она готова поделиться своими знаниями с немецким инженером. Однако и для этого необходимо хотя бы примитивное лабораторное оборудование.

Около двух недель длилась возня с организацией лаборатории: то не было нужной аппаратуры, то не хватало реактивов. Дальше тянуть стало невозможно: Родриан ежедневно требовал отчета, и вот началась учеба.

С методической аккуратностью немец приходил к Скоробогатовой в новую маленькую лабораторию и просиживал с ней ровно два часа в день. Все, что она говорила, он аккуратно записывал в толстую тетрадь, и трудно было представить [386] себе, когда же ученик освоит процесс рафинирования, который Скоробогатова излагала на редкость путано и сложно.

— Все пишет? — пыхтя своей трубочкой, спрашивал Лысенко.

— Пишет! — весело отвечала Скоробогатова.

Но вот однажды Лысенко пришел к Скоробогатовой с озабоченным видом.

— Выручай! Завтра, а может быть и сегодня, тебе принесут для анализа масло, то самое, что твой немец-химик собирается рафинировать. Ты обнаружишь в нем яд. Возьми вот это — понимаешь? — Лысенко протянул ей маленькую облатку. — Протокол анализа должен подписать и твой ученик. Сделаешь?

— Постараюсь, — ответила Скоробогатова.

Как выяснилось впоследствии, дело обстояло так. К Лысенко прибежала Скокова. Работая в машинном бюро, она слышала краем уха разговор Родриана со Штифтом. Родриан настаивал на том, чтобы рафинировать масло как можно скорее. Он запросил у немецкого командования локомобили, которые должны были дать пар на гидрозавод. Рафинацией, по мнению Родриана, должны руководить Скоробогатова и немец-химик.

Создавалась серьезная угроза, что немцы смогут использовать масло. Лысенко и Шлыков стали подумывать о необходимости взорвать бак.

Однажды вечером к Лысенко пришел старый мастер и под секретом сообщил, что группа рабочих гидрозавода забила обрезками каната трубы, идущие от бака с маслом…

Рабочие не знали о проекте Родриана. Они только догадывались, что немцы хотят использовать масло: ведь недаром же немец-химик занимался со Скоробогатовой. И они решили — масла немцам не отдавать и прежде всего забить трубы.

— Конечно, мало закупорить трубы, — говорил Лысенко старик-рабочий. — Повозятся немцы с трубами, а потом откроют крышку и начнут сверху черпать ведрами. Тут уж ничего не поделаешь!.. Вот и послали меня товарищи посоветоваться, как вконец испортить масло. Отравить, что ли?..

Лысенко пристально взглянул на старика-рабочего.

У Свирида Сидоровича мелькнула спасительная мысль.

Вскоре после разговора со стариком-рабочим Лысенко вошел в кабинет Родриана. Он привел с собой старика-рабочего [387] с гидрозавода. Рабочий рассказал Родриану, что большевики не только взорвали машины, но и всыпали в бак с маслом какой-то ядовитый порошок. Он видел это сам и вот почёл долгом предупредить господина Родриана, своего старого хозяина, как бы чего не случилось, когда господа немцы начнут кушать масло.

Лысенко заметил, что немец не очень-то доверяет сообщению рабочего.

— Я бы посоветовал, господин Родриан, произвести анализ масла, — предложил Лысенко.

— Ну, что же, пожалуй, — согласился Родриан. — Я поручу это дело моему инженеру-химику.

Так началась практическая деятельность лаборатории Скоробогатовой.

Анализ, проведенный по всем правилам, показал в масле наличие сильнодействующего яда.

Но Родриан не успокоился на этом. Он пригласил к себе Шлыкова.

Когда тот явился к Родриану, то увидел, что в кабинете сидел и фельдфебель Штроба.

— Я прошу вас тотчас же отправиться на гидрозавод, — сказал Родриан, — и в эту колбу взять масло из бака. Господин Штроба сделает все сам. Вы же, Шлыков, покажете ему, где и как достать пробу. Озаботьтесь, чтобы при этом не было посторонних.

— Второй анализ предполагается провести? — спросил Гавриил Артамонович.

Родриан испытующе посмотрел на Шлыкова.

— А если бы и так?

— Я как раз хотел вам предложить то же самое, — спокойно ответил Шлыков.

Родриан промолчал. Протягивая колбу фельдфебелю, он приказал:

— Пробу принесете сюда, лично мне…

Придя на гидрозавод, Штроба выгнал всех рабочих из помещения, где стоял бак, и полез наверх, к крышке бака. Шлыков стоял внизу, придерживая лестницу.

Наполнив колбу, фельдфебель осторожно передал ее Шлыкову и быстро спустился с лестницы.

Очевидно, в это самое время Шлыков и ухитрился бросить в колбу тот самый яд, одну таблетку которого незадолго до этого он передал Скоробогатовой через Лысенко. А может быть, он сделал это и как-то иначе… [388]

Колба была незамедлительно доставлена Родриану. И вскоре анализ подтвердил, что масло отравлено.

Родриан был заметно раздосадован.

— Очень жаль, — говорил он Шлыкову. — Мы потеряли десятки тонн прекрасного продукта! Во всей этой истории меня утешает одно: я не ошибся в своих старых рабочих!

Столь же благополучно закончилось дело и с баком на мыловаренном заводе.

Когда Штифт в свое время узнал от Шлыкова, что бак заминирован, он тогда же вызвал немецких саперов. Саперы, довольно долго повозившись около бака, никаких мин не нашли, но и полной гарантии безопасности дать не решились: вокруг был металл, и миноискатели отказали. Штифт, трус по натуре, оставил бак в покое.

Родриан, не доверяя Штифту, снова обратился за помощью к саперам. Как и следовало ожидать, они и на этот раз ничего подозрительного не обнаружили, но опять-таки не ручались за то, что с баком все благополучно. Для полной гарантии саперы рекомендовали подождать три-четыре месяца. Родриану ничего не оставалось, как последовать их совету… Сложнее было с механическими мастерскими. Здесь до оккупации работала, как я уже говорил, бригада Батурина. По совету Шлыкова Штифт назначил Батурина начальником мастерских, а вместо него бригадиром поставил слесаря Мишу.

В этом, пожалуй, была допущена ошибка. Миша был слишком горяч и несдержан. Его беспокойной натуре была чужда и непонятна «тихая война», которую вели подпольщики против немцев. Несколько раз Миша предлагал Лысенко самые немыслимые планы убийства Штифта, Штроба, Родриана и, конечно, Шлыкова, которого считал изменником. Бывали дни, когда батуринцы — так по старой памяти называли Мишину бригаду — давали сплошной брак…

До поры до времени все благополучно сходило с рук: Штифт мало обращал внимания на механическую мастерскую, а Вейнбергер, единственный из посторонних, кто знал истинное положение дела, молчал…

С приездом Родриана все изменилось. На все заводы и во все мастерские были направлены немцы-специалисты. Вся работа русских директоров происходила под их наблюдением.

В котельную была направлена восстановительная бригада технического батальона под руководством фельдфебеля Штроба. Бригада начала работать на ремонте шестого котла. [389] Через несколько дней, после того как расклепали днище барабана другого котла и начали его ставить на место, немцы, придя утром, обнаружили, что заклепки, которые они ставили накануне на месте соединения, за ночь куда-то исчезли. На следующий день повторилось опять то же самое.

Когда на третье утро, придя на работу, немцы обнаружили, что не только заклепки, но и все днище котла было снято и лежало в подвале, они подняли тревогу. В котельное отделение поставили круглосуточный пост немецкой охраны.

И все же, правда в меньшей степени, но таинственные исчезновения продолжались. Комендант Вебер решил сам проверить ночью посты в котельном отделении.

Но глухое место, темнота, следы разрушений — все это нагнало на него такую тоску, что он поспешил уйти из котельной… Наутро немцы опять обнаружили следы ночной работы.

Сделали тщательный обыск по всему корпусу теплоцентрали, но ничего не нашли.

Покатилов, хитро посмеиваясь, сказал Лысенко:

— Немцы тщательно караулят, кто как снимает номера у табельной доски. Но наши ребята наловчились и снимают по два номера: за себя и за тех, кто ночевал на комбинате…

Ночью на территории комбината запрещалось оставаться кому-либо из русских. Всех работающих пропускали через контрольный проход ровно в семь часов утра… За десять минут шестьсот человек должны были повесить свой номер: сначала на табельную доску у ворот, потом у завода, где они работали, и, наконец, в своем цехе.

Штифт решил сам проверить, как вешают номера.

Шлыков узнал об этом и предупредил Лысенко.

Утром после сигнала огромная масса рабочих, пришедших заранее, хлынула в проходную, не давая возможности Штифту видеть, что делалось у доски.

Штифт кричал, ругался, потом махнул рукой и ушел.

Как только он скрылся из виду, у доски моментально словно по чьей-то команде водворился порядок…

Однако рано или поздно немцы должны были разгадать эти нехитрые махинации, и Лысенко забеспокоился. Он решил посоветоваться со Шлыковым и принять решительные меры.

* * *

В помещении маргаринового завода на третьем этаже, в большом зале по приказу Родриана был устроен банкет в честь старых рабочих комбината. [390]

Родриан приказал в расходах не стесняться. И Герберт Штифт постарался.

Лестницу, ведущую в зал, уставили пальмами и устлали дорогими коврами. Сервировка поражала своим блеском и изысканностью — хрусталь, тонкий фарфор, массивное серебро. Разумеется, все это добро было краденым, захваченным немцами у мирного населения. Стол, накрытый на тридцать персон, ломился от дорогой снеди. Стояла целая батарея бутылок с немецким мозельвейном, русской водкой, английским портвейном, французскими ликерами…

Во главе стола уселся сам Вильгельм Карлович Родриан. По правую руку сидел Шлыков. Слева — Покатилов.

Когда все приглашенные расселись, Родриан встал и поднял бокал. И без того в зале не было оживления, а теперь воцарилась напряженная тишина.

— Господа! — сказал Родриан. — Я пригласил вас, чтобы почтить вашу старость, плодотворный и многолетний труд, преданность и верность своим настоящим хозяевам. Давно, очень давно с многими из вас я начал строить этот завод. Должен сказать, что он ни в какое сравнение не может идти с тем, что мы видим теперь на его месте. Но он 6ыл началом. У вас, русских, есть хорошая поговорка: «Лиха беда — начало»… Потом настали тяжелые годы большевистского засилья. Я знаю, в глубине души все вы верили: придет время — и снова вернутся старые хозяева. И вот время пришло. Победоносная германская армия, завоевывая мир, завоевала Кубань. Мы снова вместе. Вы снова служите своим старым хозяевам. Служите верой и правдой, как служили когда-то. Честь вам и слава за это!.. Я призываю вас к тому, чтобы вы плодотворно трудились, влияли на молодежь, развращенную большевиками, и давали германской армии все, что она потребует в ее победном шествии по земному шару. Мы со своей стороны должным образом обеспечим вашу почтенную старость. И вот первый свой тост, господа, я поднимаю за всех вас — за старых рабочих!

И Родриан еще выше поднял бокал. За столом наступило неловкое замешательство. Все ждали чего-то.

Первым поднялся Шлыков. Он молча чокнулся с Родрианом и залпом выпил водку. Вслед за ним то же самое и тоже в полном молчании сделали и остальные.

Родриан был доволен этим началом: шутил, смеялся, радушно угощал своих «дорогих гостей». Но веселья не получалось, рабочие держались замкнуто, настороженно. Почти [391] никто ничего не ел и не пил. Родриан снова поднялся с бокалом в руке.

— Господа! — сказал он. — Я одинаково ценю вас всех, как старых рабочих, верно и преданно служащих своим прежним хозяевам. Но одного из вас я хочу выделить особо. Речь идет о нашем уважаемом Гаврииле Артамоновиче, о господине Шлыкове. Это он начал вместе со мной строить завод на пустыре. Его кровно оскорбили большевики. Они сделали его из директора простым кладовщиком. Это он, Гавриил Артамонович Шлыков, первым открыл перед нами ворота комбината. И я должен признать: многое из того, что мы сделали по восстановлению заводов, сделано по указаниям и советам господина Шлыкова… Я пью за Гавриила Артамоновича. Пусть каждый молодой рабочий берет пример со Шлыкова!

Все поднялись. Только Шлыков молча и неподвижно сидел на своем стуле, будто не слышал, что говорил Родриан.

— Я пью за ваше здоровье, господин Шлыков! — повторил тот.

Шлыков встал. Бледный как полотно, поднял бокал.

— Я принимаю ваш тост, господин Родриан, — негромко сказал он.

В зале наступила тишина. Казалось, каждый слышал биение своего сердца.

— Я принимаю ваш тост, господин Родриан, — повторил Шлыков. — Не пожалею жизни, чтобы выполнять свой долг, веление своей совести. До своего последнего часа буду свято блюсти эту клятву… Счастьем сочту, если каждый молодой рабочий на комбинате скажет: «Хочу быть таким, как Шлыков».

Шлыков протянул бокал, чокнулся с Родрианом и до последней капли осушил бокал.

Родриан испытующе смотрел на Шлыкова. Казалось, он хотел прочесть в глазах Гавриила Артамоновича истинный смысл его слов. Шлыков спокойно выдержал его взгляд. Он сидел за столом такой же, как всегда: сутулый, сдержанно почтительный. И Родриан, по-видимому, успокоился.

Когда было провозглашено еще несколько тостов, Родриан встал, подошел к небольшому столу в углу зала и отбросил покрывавшую его материю.

— Пожалуйте сюда, господа! — сказал он. — Мы, акционеры, решили некоторым из вас преподнести небольшие подарки. Это мелочь, конечно. Но, — тут он сладко улыбнулся, — я помню, в русской песне поется: «Мне не дорог твой подарок — [392] дорога твоя любовь…» А говоря нашим деловым языком коммерсантов, это только аванс, только скромный задаток. Прошу, господин Шлыков!

Взяв со стола черный суконный костюм, Родриан передал его Гавриилу Артамоновичу.

— Носите на здоровье, господин Шлыков. И примите лично от меня эту палку, — продолжал Родриан, передавая Шлыкову трость с костяным набалдашником. — Непристойно такому почтенному человеку, как вы, ходить с деревенской… как это… клюшкой… Повторяю, это — только задаток. Германия умеет ценить тех, кто верой и правдой служит ее интересам. И я говорю вам, господин Шлыков, — вы будете обеспечены!

Шлыков молча взял подарки, поклонился и медленно отошел в сторону.

— Господин Покатилов, прошу сюда!

Директор ТЭЦ получил такой же костюм и футляр с измерительными инструментами. Еще трем старикам Родриан вручил подарки поскромнее.

— Теперь прошу извинить меня, господа, — заявил Родриан, когда подарки были розданы. — Я должен уйти: неотложные дела. А вас прошу остаться и продолжать за столом веселую дружескую беседу.

Родриан ушел, но веселой дружеской беседы не получилось. Как только за Родрианом закрылась дверь, старики, так и не притронувшись к угощению, разошлись по домам.

Шлыков направился в свой маленький кабинетик в здании главной конторы. У дверей его поджидала Анна Потаповна.

— Ну, Гавриил Артамоныч? — встретила она своего старого друга. — Как?..

И сразу осеклась, взглянув на Шлыкова.

Он смотрел прямо перед собой и, казалось, не видел ни Потаповны, ни своего кабинета. Медленно вошел в комнату, положил костюм и трость на стол, остановился у окна.

За окном спускались сумерки, моросил дождь.

Анна Потаповна подошла к столу, пощупала материю. Потом взяла палку. В белую кость набалдашника была врезана серебряная пластинка. Потаповна прочла выгравированную на ней надпись:

«За верную службу старому мастеру от хозяев…»

Шлыков отошел от окна, взял свою старую клюшку.

— Возьми, Потаповна, — сказал он, протягивая ей палку. — [393] Сохрани у себя. Дорога она мне: много с ней исхожено. Доживу до наших — возьму. А пока ты ее храни: я теперь с новой ходить буду.

— Неужто, Гавриил Артамоныч? — удивилась Потаповна. — Неужто этакую пакость в руках держать будешь?

— Буду. И костюм дареный надену. Так надо. Взялся за гуж — не говори, что не дюж…

Потаповна вышла во двор. По-прежнему моросил дождь. Быстро темнело. С комбината уходила последняя смена.

— Здравствуй, Потаповна!

К ней подошла группа молодежи — слесари батуринской бригады.

— Говорят, Шлыков подарочки получил? — спросил бригадир Миша.

— Михаил! — сердито оборвала его Потаповна. — Молод ты еще…

— Поздравь его! — с дрожью в голосе крикнул Миша. — Скажи, батуринцы поздравляют… с лакейским мундиром!..

И с этими словами Миша, а за ним и другие завернули за угол дома. Старушка стояла, не замечая дождя: она думала о Шлыкове.

Неожиданно раздался звон разбиваемого стекла.

Анна Потаповна вернулась в контору, побежала наверх, толкнула дверь в кабинет Шлыкова. Окно разбито, Гавриил Артамонович стоял посреди комнаты. Он держал в правой руке камень, к которому была привязана бечевой записка…

— Прочитай, — сказал он. — Сам не могу…

— Развязываю я бечевку, — рассказывала потом Потаповна, — руки трясутся, никак не распутаю… Развернула наконец бумажку. Большими буквами красным карандашом написано одно слово: «Иуда». Уж не знаю, как вышло: не хотела говорить, а вырвалось у меня против воли это проклятое слово!.. И сама испугалась: разве можно такое говорить? А он стоит посреди комнаты, руки опустил…

— Ничего, Потаповна… Ничего…

Анна Потаповна вспомнила Мишу-батуринца. И поняла — его рук дело.

— Мишка это! Батуринец! — сказала она.

— Не все ли равно, Потаповна, кто, — тихо ответил Шлыков. — Важно, что это свой, русский. Ведь ради них я этот тяжелый крест на плечи взвалил…

Шлыков сел, задумался.

— Все снесу, Потаповна, — проговорил он. — И подарок [394] от господина Родриана, и этот… подарок. Все! Только бы по-нашему получилось. Только бы дожить…

Он встал, подошел к Анне Потаповне.

— Есть к тебе, Потаповна, одна просьба, — голос его дрогнул. — Видишь: по самому краешку хожу. Каждую минуту могу сорваться… Ну так вот, если не доживу до наших — а они вернутся! — и услышишь ты, что говорит кто-нибудь про меня: изменник Шлыков, предатель, — скажи тогда всю правду обо мне, все, что знаешь…

Анна Потаповна молчала. По морщинистому лицу ее потекли слезы.

— Не надо, не плачь! — сказал Шлыков. — А пока молчи, Потаповна. Иначе — конец мне.

* * *

На следующий день после банкета Анна Потаповна пришла в механические мастерские за несколько минут до обеденного перерыва.

— Ну-ка, Михаил, — обратилась она к молодому бригадиру. — Собери мне своих… Всю твою гвардию. Да только так, чтобы поговорить можно было без посторонних.

Когда после гудка на обеденный перерыв мастерские опустели, батуринцы собрались в дальнем углу полуразрушенного здания. Самого Батурина не было: его вызвал к себе Герберт Штифт.

— У меня к вам, ребята, серьезный разговор, — сказала старуха.

Батуринцы переглянулись. Они никогда еще не видели свою старую табельщицу такой взволнованной. Миша, стоявший позади всех, оглянулся, словно намереваясь незаметно отойти в сторону.

— Не первый год я вас знаю, ребята, — продолжала Потаповна. — При мне вы сюда учениками пришли. При мне начали в люди выходить. Скажу, не таясь: гордилась я батуринцами. В первых рядах шли на комбинате. Не было для вас слова «не можем». Все могли! Бывало, ночи не спали, а раз надо — делали. Одно слово — «батуринцы»!

Ребята стояли молча. Они никак не могли понять, к чему же клонит Потаповна.

— А сейчас? Что с вами стало? Будто подменили вас…

— Да в чем дело, Потаповна? — не выдержал Миша.

— В чем дело? Сам знаешь — в самовольстве. Вам одно говорят, а вы свое гнете. Все по-своему повернуть норовите. [395] Пропадете ни за что и все большое дело загубите. Нет, ребята, умных людей надо слушать!

— Это кого же? — зло крикнул Миша. — Не Шлыкова ли?

— А хотя бы и Шлыкова, — ответила Потаповна.

— Понятно, откуда ветер дует! — засмеялся Миша. — Понятно! Не нравятся господину Шлыкову батуринцы. Иуда! Нет, пока живы батуринцы…

Миша осекся: в глазах Анны Потаповны, устремленных на него, он увидел такую тоску, что ему стало не по себе.

— Все сказал, Михаил? — голос старухи дрожал. — А теперь послушай, что я тебе скажу… Знаешь ли ты, что только по милости этого «иуды» ты на свете живешь? Думаешь, ему неизвестно, кто камень в окошко бросил! Стоит Шлыкову шепнуть — и висеть тебе на перекладине.

— Ну, это еще доказать надо!.. — смущенно пробормотал Миша.

— Нечего и доказывать: сама видела, собственными глазами.

— И ему сказала? — вырвалось у Миши.

— Сказала! Потому что знаю: Гавриил Артамоныч умрет, любые муки вытерпит, а своего не предаст. Помнишь, историю у Покатилова? Когда немецкие солдаты окружили ТЭЦ? Ведь тогда Покатилов на волосок от смерти был. А у него ни один волос с головы не упал. А почему? Потому что Шлыков спас: сама, собственными ушами слышала, как он перед Штифтом всю вину на себя взял. Своей головой рисковал, а товарищей из беды вызволил… Мало тебе этого? Да что там!.. Все мы в ноги должны Гавриилу Артамонычу поклониться за то, что по земле ходим, воздухом дышим. Он нас бережет, а сам…

Потаповна замолчала: перед ней стоял техник Васильев. Он появился неожиданно. По его виду, растерянному и удивленному, Потаповна поняла, что он все слышал.

— Ты зачем? Что тебе надо? — сердито набросился на него Миша.

— Чертеж передать… срочный, — смущенно проговорил Васильев, понимая, что пришел некстати.

Миша отвел Васильева в сторону.

— Эх вы, вояки! — Анна Потаповна вздохнула. — Сказала вам, чтоб без посторонних! А вы даже этого сделать не могли…

— Не беспокойтесь, Потаповна, — успокаивал ее один из батуринцев, молодой слесарь Гриша. — Васильев никому не скажет! Свой человек… [396]

— Ну, сказанного не воротишь!.. Вот что, ребята, у меня к вам еще дело есть: Свирид Сидорович Лысенко приказал, чтобы завтра в обед все комсомольцы пришли в подвал гидрозавода. Миша знает куда… И подумайте, о чем я вам говорила…

На следующий день в обеденный перерыв Лысенко заглянул к Вале: ее маленькая радиостанция разместилась в укромном уголке громадного, заваленного хламом и мусором подвала гидрозавода. Около Вали сидел Миша-батуринец.

— Ты зачем здесь? — строго спросил его Лысенко.

— Валя попросила зайти, починить кое-что надо было, — смущенно ответил Миша.

— Приказываю без моего разрешения сюда не являться. Понял?

Когда Миша поспешно скрылся в темноте подвала, Лысенко подошел к Вале.

— Скучно здесь, Свирид Сидорович, — пожаловалась она. — Сидишь, как в одиночке… И настоящего дела не делаю, и от дела не бегаю.

— Скучно, говоришь? А радиостанция? Это что же — пустяки? — Лысенко нахмурился. — Всем вам, молодым, драться не терпится! Не хотите понять, что у нас идет «тихая война», такая же опасная и страшная, как и всякая другая война. Скоро открытую войну начнем — дай срок. Неужели ты не понимаешь, какое большое дело делаешь? Ведь ты нас связываешь с Большой Землей, с нашей Родиной! Без тебя мы не знали бы, что там у наших происходит… И еще вот что: завтра мы с тобой созовем комсомольское собрание. Подготовься хорошенько…

* * *

Лысенко и Валя не без труда нашли в темном подвале комсомольцев. Они собрались в таком уголке, куда непосвященному человеку добраться было почти невозможно.

— Все на месте? — спросил Лысенко. — Посторонних нет? Проверь, Михаил.

Миша осветил всех собравшихся фонариком и внимательно оглядел ближайшие кучи строительного мусора.

Лысенко встал около бочки, служившей столом президиума, и предупредил ребят, чтобы все сидели тихо: в подвале был сильный резонанс.

— Я хочу, — сказал Лысенко, — познакомить вас с вашим руководством. [397]

— Это что же за руководство? — спросил один из комсомольцев.

— Меня вы знаете, — сказал Лысенко. Гул одобрения пронесся в толпе сидящей на полу молодежи. — Кроме того, здесь присутствует секретарь комсомольской организации комбината. Вы сами избирали его, правда еще до перехода на нелегальное положение. Узнаете? — Лысенко чиркнул зажигалкой и поднес слабое колеблющееся пламя к лицу девушки, стоявшей рядом с ним.

Казалось, от маленького огонька мрак в подземелье стал еще гуще. Лицо девушки выделялось светлым овалом в сгустившейся тьме.

— Валя! Да нет, не она!.. — пронеслось по толпе. — Неужели Валя? Но ведь она же расстреляна немцами!..

— Да, ребята, это я! — сказала девушка. — Действительно, немецкие жандармы расстреливали меня. Я лежала в яме, под грудой мертвых тел. И вот — я здесь. — Она помолчала. — Что же случилось, ребята? Что стало с нашей дисциплиной? Давайте все разберем по порядку… Намечайте председателя!

Все, как один, дружно, но негромко сказали:

— Валю!.. Валю!..

Валя постучала карандашом по дну бочки и сказала привычное:

— Сегодня у нас на повестке дня один вопрос. О нем нам сейчас расскажет товарищ Лысенко. Пожалуйста, Свирид Сидорович, вам слово.

— Вот что, ребята, — начал Лысенко. — Здесь, в этом подвале, перед самым банкетом мы собирали многих из тех стариков, которые были в гостях у Родриана, и подготовили их к тому, как они должны себя держать. То, что мы делали до приезда Родриана, при нем уже не годится. Провести его очень трудно. Мы обсуждали это на партийном собрании и решили провести ряд новых мероприятий. Что требуется от вас? Прежде всего выдержка и терпение. Необходимо также заниматься агитацией. Рассказывайте о зверствах немцев, о вымогательствах и грабежах полицаев и гестаповцев. Расскажите, что интеллигентный труд при оккупантах стал ненужным, и человек с образованием у них не более как вспомогательная рабочая сила, с особой системой оплаты труда на востоке, что все завоевания Октября сведены ими на нет… Надо прямо сказать, что до приезда Родриана, видавшего виды, наши новые «хозяева» растерялись, столкнувшись с нашей высокой техникой и большими масштабами производства. [398] Мы должны позаботиться, чтобы они и совсем не разобрались в нашей технике. Но все это надо делать с умом, без ненужной горячки. В этом — секрет наших успехов…

Сидевший в первом ряду паренек, все порывавшийся спросить о чем-то, дернулся вперед и громким шепотом сказал:

— Все саботаж да разговоры… А когда же мы начнем немцев-то бить?

Валя не вытерпела:

— Подождите, Свирид Сидорович! Я сама ребятам скажу, когда это будет!.. Мы с вами пошли на то дело, с помощью которого решается все наше благополучие и жизнь. Ни одного вооруженного или диверсионного выступления без приказа руководства вы не имеете права совершать!.. Придет время, когда вы будете участвовать в операциях, да еще в каких! Кто из нас уцелеет и доживет до освобождения Краснодара и нашей родной Кубани, не знаю. Но мы обязаны предусматривать все и стремиться к тому, чтобы не нести лишних, тем более ненужных, жертв. Ясно, ребята?

Гул одобрения пронесся над рядами молодежи.

— Я и сама думала так же, как вы, а потом поняла, что ошибалась… Это, ребята, очень большое дело: терпение и выдержка. Это — наше испытание. Притаившись, мы сейчас делаем и будем делать большие дела. Мы с вами должны уничтожать оккупантов больше, чем били бы их поодиночке или отдельными группками в городе. Так будем же продолжать работать все вместе под руководством партийной организации комбината, всецело доверяя ей нашу жизнь, нашу деятельность. Вот и все, что я хотела сказать…

Слово опять взял Лысенко.

— Буду кратким, — строго и холодно сказал Лысенко. — Сегодня я говорю с вами как представитель штаба партизанского движения Юга. Мои слова — не дружеский совет, а боевой приказ. Ясно? Приказываю: самочинные выступления прекратить.

— Самочинные выступления? — негодующе прервал его Миша.

— Прежде всего не кричи, — остановил его Лысенко. — А потом ответь: бросить камень в окно Шлыкова, это что — боевая операция?

— Так ведь он изменник!

— Партизанскому штабу видней, как вести себя со Шлыковым. Есть приказ штаба: запретить вам всякие самочинные [399] выступления. Должно быть полное и беспрекословное подчинение моим распоряжениям.

Комсомольцы молчали.

— А сейчас, ребята, я хочу поговорить с вами по душам, — уже другим тоном продолжал Лысенко. — Зарвались батуринцы с этими деталями для компрессоров. Не только собой рискуете: под удар ставите все дело. Боюсь, как бы уже не поздно было. На всякий случай приготовьтесь: каждую минуту за вами могут прийти. Чтобы дома все было в порядке: никаких адресов, писем, записок. Я верю, что в случае чего вы будете молчать. А сейчас — по местам. Но только не все сразу. Первый — я. За мной — Валя и Михаил. Остальные — с другого конца подвала…

Дальше