12. Пожизненная профессия
Хмельницкий позвонил через несколько дней: «Вас примет зам. наркома Тухачевский».
И вот я в огромном кабинете — зале на улице Фрунзе № 1, в кабинете, который впоследствии посещал неоднократно. В глубине кабинета, за столом, который кажется крохотным на этой огромной территории, человек с аристократическим, так хорошо знакомым по портретам лицом. Четко чеканя шаг, подхожу на уставную дистанцию и громко представляюсь.
— Чего вы хотите?!
— Я прошу, чтоб в отношении меня был соблюден приказ наркома № 42. Если я нужен академии, то пусть прежде пошлют меня, как требует нарком, на три года на производство. Иначе, как я смогу учить организации строительных работ. Я производства в глаза не видел.
— Хорошо. Ваша просьба будет рассмотрена. Идите!
Я сделал «кругом» и в это время услышал:
— Но запомните...
Я снова сделал «кругом»:
— Запомните, что одетая на вас форма и все, что с ней связано — это пожизненно.
Последнее слово он подчеркнул. И снова сказал:
— Идите!
Пока я шел по кабинету и, выйдя из него, я думал: почему он мне сказал это? Понял, лишь когда пришел приказ, подписанный Тухачевским: «Григоренко П. Г. назначается начальником штаба отдельного саперного батальона 4-го стрелкового корпуса, с присвоением Т-8.» Это было совсем необычное назначение. Все выпускники нашего (фортификационного) факультета назначались на оборонительное строительство. Среди кадрового состава академии бытовало мнение, что «студенты» только и ждут как бы скорее попасть на стройку и избавиться от строя и от обязательного ношения военной одежды.
Это мнение распространилось и на наркомат обороны и очевидно дошло до Тухачевского. А я напомнил ему и как бы подтвердил правильность такого мнения. В приказе наркома говорится: «направлять на 3 года в войска», а я вместо этого дважды сказал «на производство». Именно поэтому, он напомнил мне о пожизненности профессии военного, и дал необычное для нашего факультета назначение.
Со своим непосредственным начальником — командиром отдельного саперного батальона 4 стрелкового корпуса, выпускником командного факультета Павлом Ивановичем Смирновым, я познакомился в день получения назначения. Другой выпускник командного факультета, мой земляк, болгарин Брынзов, услышав от меня куда я назначен, воскликнул:
— О, так туда же с нашего факультета командиром батальона идет Пашка Смирнов. Не очень завидую тебе. Человек он не того... Но все равно, пойдем знакомиться.
И он потащил меня искать Пашку. Но того в академии не оказалось. И я пошел вечером к нему на квартиру. Это оказалось очень разумным шагом с моей стороны. Этот шаг позволил мне установить со своим командиром человеческие контакты до того, как нас разделила невидимая, но прочная завеса: начальник — подчиненный.
Надо сказать, Павел Иванович стал для меня действительно учителем-другом. У нас сложились великолепные служебные отношения, полные взаимопонимания и дружбы, распространившиеся и на семьи. В частности, Павел Иванович подружился и с моим отцом, которого убедил возглавить подсобное хозяйство батальона. Павел Иванович — ленинградец. Очевидно, из интеллигентной семьи, но утверждать этого не могу. Сам он о своих родных никогда не рассказывал. В революцию он включился на стороне большевиков, когда ему едва исполнилось 16 лет. Позднее вступил в большевистскую партию и участвовал в гражданской войне, пройдя путь от политбойца до комиссара полка. После гражданской войны попросился на учебу и был направлен в Ленинградское военно-инженерное училище.
Уже на первом курсе он женился. Причем венчался в церкви. За это был исключен из партии. У меня возник вопрос — зачем он пошел в церковь. Он не был убежденным верующим. Не мог пойти на это и по настоянию жены. Катя — простая женщина из рабочей семьи, не очень развитая и главное, находящаяся целиком под влиянием мужа. Как ни верти, получалось, что в церковь Павел Иванович пошел по собственной инициативе. И пошел именно за тем, что получил — исключение из партии. Он почему-то захотел выйти из партии и, будучи умным и дальновидным человеком, избрал наиболее безопасный выход для себя. Добровольный выход, по собственному заявлению, большевистское руководство не любит. За это можно было в то время даже и жизнью поплатиться. А за веру в Бога после гражданской войны многих исключали. И Павел Иванович выбрал церковный брак.
Почти два года проработали мы с Павлом Ивановичем в одной дружной упряжке. Мы были так дружны, что командир корпуса, румын Сердич, называвший нас не иначе как «академики» (с оттенком иронии), и к каждому в отдельности обращался во множественном числе. Когда я являлся к нему по делу или по его вызову (в отсутствие Смирнова), он начинал всегда так:
— Ну что, «академики»? С чем явились? или: «Что у нас случилось? или: Что натворили? и т. п.
К делам батальона Сердич относился совершенно безразлично. Он интересовался саперами только как рабочей силой для его дачи и дач руководящей верхушки корпуса. Как многие командиры того времени, он был груб и бестактен, и уступал в этом отношении разве что Чуйкову. О Сердиче многое рассказать мне невозможно. Я только видел те «разносы», которые он учинял по всякому поводу, а чаще без повода, командирам и солдатам. И это было удивительно, так как он имел достойный пример в лице своего непосредственного начальника — Командующего Белорусским военным округом Иеронима Петровича Уборевича. Я никогда не стоял близко к Уборевичу, но многократно встречался. И всегда он был образцом тактичности и доброжелательности. Eго пенсне всегда посверкивало какой-то доброй симпатией или справедливой строгостью. Много встречал я в этом округе и других командиров, с которых хотелось брать пример. В ближайшие два-четыре года большинство этих командиров исчезли не только из армии, но и из жизни. Здесь я познакомился впервые и с Иваном Степановичем Коневым — будущим маршалом Советского Союза.
Сердич не был тем человеком, с которого хотелось брать пример. И все же грубости у него я занял немало. И впоследствии пришлось много трудиться, чтобы избавиться от этого порока. Видимо, этот порок заразителен. Ведь и у меня тоже был хороший пример — Смирнов, но я больше заимствовал из тогдашней общей атмосферы.
К нам со Смирновым, Сердич относился до известной степени сдержанно и, кроме уже упомянутого иронического «академики», никаких оскорблений не допускал. Начав орать, он тут же обрывал себя и говорил:
— Отправляйтесь к Стрибуку (корпусному инженеру), пусть он сам разбирается с вами.
Мне очень неприятно не сказать ничего хорошего о Сердиче. Получается, что я как бы поддерживаю этим тех сталинских палачей, которые уничтожили в 1937-ом году этого заслуженного героя гражданской войны. Его грубость и несдержанность могли служить основанием для смещения с должности, но не для физической расправы. Да с грубостью и хамством у нас в армии и не боролись никогда. Наоборот, именно люди ограниченные, недалекие, грубые, хамоватые — под расправу и не попадали. Уничтожали, в первую очередь, развитых, культурных, тактичных, думающих людей. Сердич был арестован и расстрелян в начале развертывания массовых репрессий и это говорит о том, что он был в числе подозреваемых Сталиным в том, что они способны на сопротивление его диктатуре. Расправа с ним дала возможность госбезопасности поставить под пули целую плеяду командного состава корпуса. Было ликвидировано все корпусное управление, в том числе и наш непосредственный начальник — корпусной инженер Стрибук — милейший человек и грамотный военный инженер. Но было это уже после того, как я убыл из этого корпуса.
Более подробно о Сердиче я говорить не могу. Дел с ним у нас было предельно мало. Почти все деловые вопросы решались со Стрибуком. А это был очень грамотный и опытный военный инженер и тактичный, доброжелательный человек. Говорить и решать с ним деловые вопросы было просто приятно.
Поэтому служба моя в 4-ом стрелковом корпусе оставила хорошее воспоминание. На первых порах были некоторые трудности в отношениях внутри верхушки батальона. Первая стычка произошла с помощником командира батальона Авдейчиком. Я понимал, что недоразумение вызвано непривычностью такой организации как штаб. До этого в отдельных батальонах штабов не было. Начальник штаба появился с моим приездом. К этому приходилось привыкать. Второй, с кем возникли недоразумения, был комиссар батальона Гаврила Петрович Воронцов. Довольно добродушный человек, заядлый охотник и рыболов, типичный политработник — малограмотный, но самоуверенный, считающий себя высшей властью и высшим судьей в политических вопросах.
Первая стычка произошла из-за того, что он, минуя меня, отдал распоряжение Яскину, как адъютанту, хотя тот теперь был уже помощником начальника штаба по мобработе. Я пошел к комиссару и попросил его впредь моими подчиненными через мою голову не командовать. Он согласился, что получилось нехорошо и обещал впредь этого не делать. Но мне было ясно, что Гаврила Петрович не понял глубины конфликта. Я видел, что стычки впереди. И они незамедлили возникнуть. Комиссар, например, привык ездить на охоту и рыбалку, когда ему вздумается и брать с собой, кого ему вздумается. Я несколько раз говорил ему, что в части есть определенный порядок, который нарушать нельзя. Но это не помогло. Тогда появился приказ, который устанавливал твердый порядок выезда за пределы батальона машин и людей. И пришел тот день, когда Гаврила Петрович, одетый по-рыбацки, со свирепым видом ворвался ко мне в кабинет. Машину из городка не выпустили, а люди, которых он пригласил с собой, не получив разрешения, не явились на сборный пункт. На его возмущение у меня имелся один ответ:
— Приказ командира батальона. Отменит он приказ или даст разовое разрешение, пожалуйста, хоть в Москву, хоть вместе со всем батальоном.
— Я комиссар! Я даю распоряжение!
— Нет, батальоном командует только одно лицо — командир. И я, как начальник штаба, подчиняюсь только ему.
— А комиссару не подчиняетесь?!
— Подчиняюсь, но только не в том, что относится к моей работе, как начальника штаба. Нарушить действующие приказы командира я не позволю никому. Заботиться об авторитете приказа и отдавшего его командира — мой священный долг и, насколько я понимаю положение об единоначалии, это также и ваш долг, как комиссара.
Помирил нас Павел Иванович, которому, видимо, доложили о том, что у меня баталия. Войдя в мой кабинет, он удивленно спросил:
— Что это вы, как петухи перед боем?
Я коротко доложил. Он сразу же примирительным тоном:
— Да в чем дело?! Тебе что, Гаврила Петрович, машина нужна? И люди? Кто именно? Петр Григорьевич, дайте распоряжение! Катите, Гаврила Петрович, ни пуха, ни пера. И в будущем, всегда когда нужно, скажи только мне. А так как сегодня нельзя делать. Надо же и начальнику штаба посочувствовать. Он же головой за невыполнение приказов отвечает. Кому кому, а нам с тобой надо помогать ему в этом.
На этом вакханалия с машинами и людьми прекратилась. Но еще много стычек было, пока Воронцов усвоил-таки, что ни начальник штаба, ни штаб в целом, ему не подчинены, хотя он при беспартийном командире и называется комиссаром. Но это не комиссар гражданской войны. Командир, даже беспартийный, в делах командования полноправен во всем объеме.
Перебирать все стычки бессмысленно, но одну, длительную, упомяну, поскольку она имела продолжение впоследствии. Около Гаврилы Петровича отирался захудалый солдатик Черняев. Он ежедневно норовил увильнуть от занятий и Гаврила Петрович, пользуясь своей властью, каждый раз оставлял его в своем распоряжении, т. е. без дела. Наводя порядок в деле боевой подготовки, я выкапывал уклоняющихся от учебы из всех уголков. Добрался и до Черняева. Но пока добился, чтоб он начал нормально учиться, пришлось несколько раз столкнуться с Гаврилой Петровичем и даже прибегнуть к помощи Павла Ивановича. Думаю, что Черняев не очень доволен был мною. Во всяком случае, я неоднократно ловил на себе его злые взгляды.
Удачное, в общем, начало послеакадемической службы было омрачено большим семейным горем. Умер наш второй ребенок. Первенец — Анатолий — родился еще в 1929-ом году — в год моего поступления в институт. Сейчас, когда мы приехали в саперный батальон, дислоцировавшийся в Витебске, пятилетний Анатолий уже не отставал в играх от моей младшей (9-ти летней) сестры Наташи. Второму моему сыну в июне 1934-го года, когда мы прибыли к новому месту службы, исполнилось только 7 месяцев. Назвали мы его Георгий. И вот в августе 34-го года этот ребенок умер.
Жена уехала с ним в Сталинo (ныне Донецк) к своим родителям. Вскоре я получил телеграмму, что ребенок тяжело болен. Я немедленно выехал. Бросился к врачам. Таскал к ним обессилевшего ребенка. Платил за частные приемы, но ребенок угасал. Острая дизентерия уносила его. За несколько дней он ушел в небытие. Я держал в руках мертвое тело, ничего не понимая. У меня пытались отобрать, я не отдавал. Затем отдал и сел. Сидел не двигаясь, наблюдая, но ничего не сознавая, как его моют, обряжают, отпевают. Родители жены пригласили все же священника. Потом младший мой брат — Максим — взял меня под руку. Я не удивился тому, что он оказался здесь, в Сталинo, и безвольно пошел с ним на кладбище. После возвращения домой сели помянуть. Я пил рюмку за рюмкой, но не пьянел. Подсел муж старшей сестры моей жены — Николай Кравцов:
Ты поплачь, Петя, легче будет...
Но плакать я не мог. Во мне все замерло. Только очень ныло там, где у человека должно быть сердце. До вечера я просидел за столом. Там и уснул. Меня перетащили в постель и я проспал более четырех суток. Просыпаясь иногда, по естественным надобностям, я неизменно чувствовал нытье в сердце и скорее ложился снова в постель. Когда, наконец, я этой боли не почувствовал, решил подниматься. Делал почти все автоматически. Мысли о ребенке не оставляли меня. Угнетало: как же это так, почему мы взрослые, разумные люди, не смогли спасти беспомощное существо. Я горько упрекал себя за то, что прибыв сюда, не вывез немедленно маленького Георгия из этого убийственного климата. Вспоминалось, как в 1930-ом году Анатолия уже отпевать собирались, а я схватил его прямо в смертной рубашке, завернул в первое попавшееся одеяло и бросился на станцию. Все родственники бежали за мной, прося вернуться, не мучить умирающего ребенка, но я не вернулся и не обернулся, сел в поезд и жена вынуждена была тоже поехать со мной. Мы приехали в Борисовку и там наш сын ожил. Почему же теперь я не сделал этого? Я корил себя, считая виновником смерти сына.
Но так уж видно устроен человек, что стремится с себя вину сбрасывать. Произошло это и со мной. Вскоре мысли о моей вине уступили место мыслям о вине жены. Я уже со злобой думал: «А зачем она его сюда повезла, в этот климат?» Я прекрасно знал, что если б я сказал хоть слово против этой поездки, она бы не состоялась. Но я об этом не думал. Наоборот, я изливал желчь на нее: «Поехала в этот ад, да еще и от груди отняла...» И я продолжал «навинчивать». Но вернувшись домой, и, увидя жену, я понял, что ей тяжелее, чем мне. Проснулась жалость. Я стал ласковее, внимательнее с нею. Но трещина в наших отношениях, созданная смертью Георгия, так никогда и не закрылась. Я надеялся, что рождение нового ребенка поможет восстановить прежние взаимоотношения. Когда жена забеременела, я молил Бога, чтоб снова родился мальчик. И моя мольба была услышана. 18 августа 1935 года — ровно через год после смерти маленького Георгия — родился сын, которого мы тоже назвали Георгием. Вся родня возражала против этого имени, твердя, что нельзя называть именем умершего, но я сказал, что будет Георгий. И это не во имя умершего, а во имя отца моего, которого хотя и зовут Григорием, по метрике он Георгий. Таким образом, я как приехал в 1934 году в Витебск с двумя сыновьями — Анатолием и Георгием — так и уезжал в 1936 году, имея двух сыновей с теми же именами. Но боль утраты от этого не исчезла. Она притупилась, но я никогда не перестану чувствовать в своих руках беспомощное тельце, из которого уходит жизнь. И в этом моя несомненная вина. Великим грехом своим считаю и то, что, стремясь уменьшить свою вину, в душе обвинял его мать, которая тоже уже давно в земле.
Но вернемся от дел гражданских к делам, которыми был занят я. Как-то я так устроен, что отвлеченные мечтания меня не увлекают. Я всегда поглощен тем делом, которое силой обстоятельств оказалось у меня в руках. Уже четырежды менял я направление своей деятельности. И каждый раз на новом поприще я начинал с того, что внутренне, без особых усилий, убеждал себя в том, что именно данное дело является наиболее интересным и соответствует моим наклонностям. При такой внутренней убежденности работа всегда кажется интересной, и ты отдаешь ей все силы.
Обычная будничная служба в саперном батальоне тоже оказалась для меня насыщенной интересными делами. Основное время занимали боевая и специальная подготовка. Но и ее можно выполнять по-разному. Можно все свое время затрачивать на выколачивание у начальства материалов для спецподготовки, которых всегда давали очень мало, и затрачивать эти материалы на создание в процессе спецподготовки никому не нужных вещей. А можно находить в гражданских организациях работы, аналогичные военно-инженерным, и подряжаться на их выполнение. Выгоды большие: своих материалов тратить не нужно, за выполненную работу получаешь деньги и создаешь нужные людям вещи. Наиболее показательно прослеживается это на примере деревянных мостов. Можно водить солдат по очереди на полигон и учить тесать десятки раз тесанные бревна, и обучать производству различных врубок, поделок, пригодных разве на то, что, использовать их как дрова. А можно по договору взять подряд на строительство конкретного моста и построить его, обучая людей в процессе практически полезной работы: и тесанию, и врубкам, и шунтовке, и строганию — всем плотницким работам.
Время было такое, когда и народному хозяйству для своих целей и в интересах подготовки территории, как театра военных действий, требовалось много дорог с мостами различных размеров на них. Сколько мы построили за два года моей службы здесь и дорог, и мостов! И это была наша спецподготовка, и наш заработок, и наш вклад в народное хозяйство. И мы радовались, что благодаря этому материалы, присылаемые нам на боевую подготовку, экономятся, на щепки не перерабатываются, а используются по мере накопления на строительство для батальона — хозяйственным способом. Работ было много, и батальон стал финансово мощной организацией, обстроился, значительно улучшил питание личного состава за счет рыночных закупок. В те времена хозяйственная деятельность и инициатива не только допускались, но и поощрялись.
Мосты и дороги были, конечно, не единственными хозяйственными работами, которые хорошо сочетались со специальной подготовкой. Было много среди них и других. Самыми доходными были подрывные работы. Деньги за них текли рекой в кассу батальона. Несмотря на это мне очень не хотелось хвалиться именно этими работами. Я хотел бы скрыть их. Тем более, что сделать это легко. Просто не писать об этом. И никто знать не будет. И никто не уличит в неправдивости. Вправе же я сам выбирать, что описывать из множества событий моей жизни. Но я отброшу все сомнения и напишу о своем сознательном участии в величайшем варварстве нашего века — в уничтожении шедевров церковной архитектуры, важнейших исторических памятников белорусского и русского народов.
Первое задание на взрыв церкви получили мы осенью 1934 года. Речь шла о взрыве собора в городе Витебске. Красавец собор стоял на высоком правом берегу Западной Двины, следя всеми своими пятью главами за проходящими судами. И люди на судах уже издали видели его и, проезжая мимо, и потом, проехав, долго смотрели назад на это чудо зодчества. Но эти люди не только смотрели, не просто любовались, они молились, осеняя себя крестным знаменем. Многие становились при этом на колени. Это очевидно и решило судьбу собора. Власти раздражались этим каждодневным многократным публичным молением. И нашему батальону пришло распоряжение начальника инженеров Белорусского Военного округа. Привожу его по памяти: «ЦК КП Белоруссии предложил командующему БВО выделить саперов-подрывников для взрыва Собора в Витебске на р. Западная Двина. ЦК КПБ просил принять все меры к тому, чтобы расположенный рядом с церковью трехэтажный дом пострадал как можно меньше. Командующий войсками поручает выполнению этой работы саперному батальону 4 стрелкового корпуса и возлагает ответственность за результативность и безопасность взрыва лично на командира батальона тов. Смирнова П. И.
Оплату взрывных работ произведет Витебский горсовет по смете батальона, о чем с Витебским горсоветом подпишите договор. Контроль за исполнением настоящего распоряжения возлагаю на корпусного инженера тов. Стрибук».
Павел Иванович пригласил меня. Дал прочитать распоряжение. Затем сказал: «Ну вот, фортификатор, это уже чистая твоя работа. Я ведь в академии на подрывные работы лишь издали смотрел. Мы же, командный факультет, технику подрывных работ не изучали. А вы сколько взрывчатки потратили! Так что придется тебе браться и отвечать. Людей в помощь выбирай, каких угодно». Затем он посидел, задумавшись, и добавил: «Дом тот меня больше всего заботит. Пишут, чтоб возможно меньше пострадал. А по-моему, так он полетит вместе с церковью. Ведь всего 12 метров между домом и церковью».
В общем, вся работа была возложена на меня. И переговоры с Витебским горсоветом, и организация взрыва, и сам взрыв. Я не помню, сколько я «заломил» за взрыв, но только знаю, что это было фантастически дорого, с моей точки зрения. Но председатель совета, мне сразу это стало ясно, обрадовался дешевизне, и я пожалел, что запросил мало. Далее стал вопрос, как взрывать в столь стесненных условиях. Почти перед самым окончанием академии, уже когда лекционных занятий не было, и шло дипломное проектирование, кафедра подрывных работ прочла лекцию «Взрыв зданий методом пустотных забивок». Из всей лекции я запомнил лишь формулу расчета глубины и густоты шпуров, в которые вкладываются подрывные шашки и «пустоты» (макеты подрывных шашек — из дерева). Вкладываются так: шашка, «пустота» (одна или две — по расчету), опять шашка или две. Лектор утверждал, что если правильно расположить шпуры и верно произвести забивку, то здание не взлетает, а оседает и рассыпается. Надо было бы проверить на чем-нибудь. Но времени не было, и я пошел прямо в церковь, чтобы прикинуть на месте, как это может получиться. Оказалось, что церковь оборудована как действующая: иконы, алтарь, подсвечники — все на месте.
Все во мне перевернулось. Ничего делать здесь я не мог. Обернувшись к представителю горсовета, я резко заявил: «Пока отсюда не вывезут все иконы и церковную утварь, я ничего делать не буду. Только имейте в виду — не просто вывезти, а пригласить священника, чтоб он это сделал, как положено по-православному. Иначе я не буду участвовать. Я не хочу, чтоб население обвинило нас в святотатстве». В Витебске тогда кроме собора было еще 3 или 4 церкви, и священники этих церквей с помощью верующих организовали вынос из собора святынь и церковной утвари. Впоследствии мне, правда, закидывали, что «Григоренко организовал церковное шествие по Витебску». За такое, конечно, могло и попасть основательно, но мне повезло. Вскоре после нашего взрыва другой саперный батальон взорвал церковь в Бобруйске. Взрыв был произведен сосредоточенным зарядом и разрушил одновременно с церковью более десятка домов. При этом были человеческие жертвы. Уборевич, разбирая этот случай на большом совещании, поставил в пример мой взрыв, назвав меня по фамилии. Наказывать после этого было неудобно.
Ровно полтора месяца заняла подготовка взрыва. Но зато взрыв превзошел все ожидания. Взрыва в привычном понимании вообще не было. Только гул и трескотня сыплющихся сверху кирпичей. Дом, о котором заботились власти, не только не пострадал — не вылетело, не треснуло ни одно стекло, даже в окнах, выходящих на собор. Храм просто осел, издав протяжный стон, и превратился в груду кирпичей. Именно кирпичей, а не обломков стен. Взрыв мы произвели на рассвете. И вот я стою у огромной кирпичной кучи и, честно сознаюсь, любуюсь своей работой, тем, как красиво взорвано: подъезжай машиной и прямо из этой кучи бросай кирпичи в машину. Подходили откуда-то появившиеся люди и тоже выражали свое удивление и восхищение «чистотой» работы. Особенно поражались тому, что дом стоит как ни в чем не бывало, и что церковь превращена не в развалины, а в исходный строительный материал — кирпичи. И никому, мне в том числе, в голову не пришло, что на этом месте был шедевр архитектуры и место духовного общения людей с Богом. Забыв об этом, мы любовались горой кирпичей.
Витебский горсовет расчувствовался и премировал (сверх договорных сумм) меня и подрывников «за отличное качество взрыва, обеспечившее сохранность жилого дома». Это тоже весьма похоже на 30 сребренников.
Молва о нашем взрыве быстро распространилась по Белоруссии. И ЦК КПБ попросил командующего БВО прислать тех подрывников из Витебска в Минск. Здесь, оказывается, рядом с недавно возведенным девятиэтажным домом правительства осталась, почти вплотную примыкая к этому зданию, маленькая церквушка. Наученный витебским опытом, я запросил за нее втрое больше и получил без торга. Церквушку мы взорвали, не повредив правительственного здания. После этого под моим руководством была взорвана церковь в Смоленске. На этом я отошел от взрывов церквей, заявив, что подготовленная мной бригада прекрасно справится без меня. На самом деле причина была в моем внутреннем состоянии. Еще готовя взрыв храма в Витебске, я ощущал внутренний протест. И хотя я любовался горой кирпичей, вставшей на месте собора, у меня не было настоящей трудовой радости. Минский взрыв я уже готовил без интереса. А в Смоленске мне просто было противно за то, что я делаю.
Выполнять такую работу и дальше для меня было бы выгодно — бесконтрольная свободная жизнь, изобилие денег, избыток свободного времени — чем не жизнь! Но для меня это не была жизнь. У меня в глазах стояли взорванные церкви, и я начал болезненно присматриваться к церквам еще не взорванным. Я увидел, какое это разнообразие архитектуры, сколько человеческой души, сколько выдумки вложено в рисунок и отделку каждого храма. А место расположения. Как чудесно сочетается архитектура церкви с местом, на котором она расположена, с окружающим пейзажем. Я стал интересоваться всем, что связано с церквами и от стариков узнал, что строительство церкви не было простым делом. Прежде всего шел разведчик или несколько человек, которые выбирали место. Говорят, что это была редкая специальность. Потом делался рисунок, подгонялся к местности. Потом подыскивался строительный материал и т. д. вплоть до окончательной отделки снаружи и росписи внутри. Человеческий труд, ум, нервы вкладывались в эти чудесные творения, а я превращал их в кирпичи. И я решил: буду только строить. Пусть простенькие мостики, но разрушать... Нет, я не восстал против разрушения. Я подумал: «Но разрушать — пусть разрушают другие».
Тем и отмечены мои два витебские года: я разрушил три исторических памятника архитектуры, три храма — три святыни наших трудящихся — и построил несколько десятков простеньких деревянных мостов.
Где-то во второй половине февраля 1936 года ко мне в кабинет зашел Павел Иванович: «Что же ты молчал, что у тебя такая протекция? Да и действовал за моей спиной. Такого я от тебя не ожидал. Я же не собирался тормозить твое продвижение. Ты же сам говорил, что еще годик поработаем вместе. Говорил, а сделал иначе!»
— Да ты о чем, Павел Иванович! Я тебя не понимаю.
— Ну как о чем? О твоем назначении в Минский УР.
— Я об этом ничего не знаю.
— Как не знаешь? И Померанцева тоже не знаешь?
— Нет, Померанцева знаю, — и я рассказал ему о своей практике 1933 года.
— Так значит ты действительно ничего не знаешь? А я заподозрил, хитришь. Дело в том, что мне Прошляков (в то время помощник начальника инженеров БВО, во время войны один из наиболее крупных инженерных начальников) сообщил, чтоб я подыскивал себе начальника штаба, т. к. тебе подготовлено назначение на должность командира 52-го отдельного инженерного батальона Минского УР'а. Я сказал, что ты хочешь еще год поработать здесь. Но он ответил, что это невозможно, что на твоей кандидатуре настаивает сам Померанцев. Вот тогда я и подумал, что ты хитрил. Конечно, имея такую руку как Померанцев, можно соглашаться на что угодно, а сделать то, что хочется. Но, слава Богу, ошибся. Извини, я очень рад, что расстаемся, как и работали, друзьями. Грустно будет мне без тебя. Но, как говорят, «гора с горою не сходятся, а человек с человеком сойдется».
Но оказалось, что людям бывает еще труднее сходиться, чем горам. Когда мы прощались в связи с моим отъездом, никто из нас не предполагал, что это последняя наша встреча. Но так вышло. До войны мы не встретились. Войну он начал с тем же 4-м стрелковым корпусом, в должности корпусного инженера и в первые же дни попал в плен. Всезнающий Брынзов, который недолюбливал Павла Ивановича, встретившись со мной после войны на мой вопрос ответил: «Смирнов оказался предателем. В немецких лагерях был в охране. Ходил с пистолетом. Теперь расплачивается. В наших лагерях мозги ему вправляют». Что здесь правда, сказать трудно. Пожалуй, правда только то, что он в лагерях, и там ему «мозги вправляют». Все остальное, скорее всего, обычное следственно-КГБистское мифотворчество. Я пытался найти его жену, не удалось. Возможно, что она не пережила войну, которую она встретила, находясь в Ленинграде. А он вряд ли пережил лагерь. Так «человек с человеком» и не сошлись. А ведь я очень многим обязан Павлу Ивановичу. Все положительные командирские качества у меня от него. Добрая наука долго живет. Как и память о людях настоящих.