Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава вторая.

Партизанский университет

Теплая, солнечная весна выдалась в 1943 году. После брагинского боя, распрощавшись с ковпаковцами, благополучно переправившись через Припять, наша колонна двинулась дальше на запад. На пути к Ковелю нам предстояло найти соединение Сабурова — одно из самых крупных на Украине. Мы знали, что дислоцируется оно где-то на берегу реки Уборть. Разведчики вышли вперед. Основная колонна шла не спеша.

Все-таки сельского люда, землеробов, колхозников было у нас куда больше, чем горожан. Тянулись их руки к земле, к работе. Куда ни глянут — все напоминает им, что настала пора пахать, сеять. Но все напоминает и о разрухе, принесенной гитлеровцами. Подряд сожжены села. Пусто в них. Опаленные яблоньки и вишни в приусадебных садах робко выпускают листочки с одного боку. Кружат скворцы у расщепленной снарядом березки. Поля лежат непаханные, только у лесной опушки то там то здесь — взрытые лопатой крохотные участки.

Где же люди? Они появляются внезапно. Высыпают на поле или же на лесную дорогу из-за деревьев, из-за кустов. И, конечно, первыми — мальчишки. За ними женщины, а потом, наконец, и деды. Мужчин моложе пятидесяти лет совсем не видно.

— До партизан подались. Колы и остался кто — больные в землянцах лежат.

— Все села здесь немец пожег?

— Та ни, як к Уборти подойдете — там и нетронуты есть. Туда немцы идти боятся. Там, близ Картенич, сам Сабуров стоит и кругом него весь лес дышит. До него самолеты из Москвы летают.

Мы знали, что у Сабурова на Дубницких хуторах — большой аэродром. Туда нам сбросят грузы: взрывчатку, вооружение, боеприпасы. Так обещали нам в Украинском штабе партизанского движения... Еще два, три перехода — встретимся с сабуровцами.

Немцы нас сторонились. А полицаи как только узнавали о движении нашей колонны, разбегались. Да и мало их было теперь в селах. Во многих населенных пунктах не осталось уже ни одного полицая. Старосты, и те, если только не жили в дружбе с народом, удирали с насиженных мест. Немецкая разведка потеряла многие источники информации.

Только самолеты днем и ночью кружили над нами. Но трудно было увидеть нас с воздуха: леса здесь хоть и невысокие, но густые. Немцы сбрасывали бомбы наугад.

В конце апреля, когда сошел снег, подсохли прошлогодние листья и травы, немцы применили «новую» тактику.

Остановились мы как-то ночью на привал в лесу. Переход был длинным, тяжелым, привязали лошадей к деревьям и, не зажигая костров, повалились спать. Чувствовали перед сном, что пахнет гарью, что лес какой-то особенный, но только на утро увидели, куда попали. Проснулись, а перед нами все черно. Деревья обуглились, закоптели, трава вся сожжена, а кустарник, которого в Полесье очень много, стал похож на щетку. Глянули мы друг на друга, боже ж ты мой! Арапы, трубочисты, одни только глаза да зубы блестят. И смешно, и зло берет. Как нарочно поблизости речки нет — помыться негде. Не годится в таком виде входить в села.

Оказывается, это гитлеровцы набросали впереди нашей колонны зажигательных бомб. Запалили лес. Совсем-то он не сгорел, — земля сырая, кругом болота, пожар скоро кончился, — однако километра четыре мы шли, как по угольному складу. Когда набрели, наконец, на болотное озеро, часа три чистились и мылись. Дня через два опять такой же горелый, черный участок. Тоскливо и жутко в погорелом лесу! Все мертво, не шелестит листва, не поют птицы. Старайся или не старайся идти осторожно, все равно весь измажешься в саже. Людей узнать нельзя, и тебя никто не узнает.

* * *

26 апреля встретились мы с разведкой Сабурова и под вечер прибыли в большое село Картеничи — один из центров Сабуровского соединения. Здесь были политотдел, редакция, типография. В просторной, светлой хате работал и жил вместе со своей женой комиссар соединения Захар Антонович Богатырь. Он нас встретил, как это и положено по партизанским обычаям, на краю села. Заночевали у него дома, хорошо поужинали, слушали два-три часа Москву. У Богатыря был «телефункен» самого последнего образца. А мы в походе и «последние известия» не всегда могли послушать.

Сам Сабуров со штабом расположился в лесу, километрах в четырех от Картенич. Меня удивило, что комиссар живет вдали от командира. Оказалось, что у них в соединении давно заведен такой порядок. Отряды, а в иных случаях и роты, и даже взводы, разбросаны в радиусе тридцати, сорока километров. Связь поддерживается по радио и конниками.

Из того, что рассказывал Богатырь, я понял, что в соединении Сабурова отряды действовали вполне автономно. Они могли самостоятельно совершить налет на вражеский гарнизон, затеять и прекратить бой. Случилось же — нужно подкрепление — посылали связного в штаб.

Мы такой тактики до встречи с Сабуровым не применяли. И, насколько мне известно, Ковпак тоже ее не применял. У него, как и у нас, партизаны действовали монолитной массой.

Утром мы поехали к командиру. Ехали густым ельником, потом пробирались через кустарник. И вдруг увидели большой дом. Сабуров и его командиры определенно умели устраиваться с удобствами.

Я слыхал, что Александр Николаевич Сабуров — человек резкий, нелюдимый. Говорили, что генеральская форма пришлась ему во всех отношениях впору, что у него в штабе царит строгий порядок — тишина, никто без доклада не входит и без доброго внушения не выходит. И действительно от его штаба веяло административным холодком. Но встретил нас Сабуров приветливо, даже радушно. По случаю нашего приезда на штабном столе появилось хорошее угощение. Обед прошел непринужденно Узнав, что мы расположились неподалеку и что нам нужно отправить самолетами раненых, Сабуров тут же дал нужные указания своему начальнику штаба Бородачеву. Я сказал, что мы думаем строить аэродром. Сабуров стал отговаривать:

— Какой смысл? Вот вы поедете, увидите — у меня отличная площадка. Я могу принять хоть двадцать тяжелых машин в ночь. Да нет, оставьте, Алексей Федорович. Будете получать свои грузы на моем аэродроме. Авось, не поссоримся.

— Может быть, к вам уже прибыло кое-что в наш адрес? По моим расчетам, должны были уже выбросить снаряды для сорокапятимиллиметровых пушек и патроны к автоматам.

— Товарищ Бородачев, проверьте и завтра же мне доложите.

На следующий день подтянулась наша колонна. Мы расположились в трех километрах от села Боровое, на берегу не очень широкой, но глубокой и живописной речки Уборть. Красивое место — художников бы сюда! Могучие столетние дубы, пышные липы, а пройдешь немного — сосновый бор, еще немного — ельник. На площадке, где мы расположились со штабом, — густая трава. Весна, но кажется, что уже июнь — так тепло и тихо.

Мы почувствовали себя будто на курорте. Было объявлено три дня отдыха — как раз подоспело Первое мая. Праздник начали с «крещения Руси». Все, кроме больных и раненых, полезли в воду. Кто не хотел, того товарищи тащили купаться силком. Не праздновали мы еще во время войны Первое мая так спокойно и радостно.

Гитлеровцы нас в эти дни не тревожили. Ближние гарнизоны уже разгромил и разогнал, с помощью местных белорусских партизан, Сабуров. Только в местечке Скрыгалов, за пятьдесят с лишком километров, отсиживался, окружив себя дзотами, хорошо вооруженный гарнизон. Наши разведчики сообщили, что в городке большие склады продовольствия. Ну что ж, это означало, что мы можем в наш советский праздник и завтракать и обедать, распустив ремни: запасы через некоторое время пополним.

Быстро строились кухни. Над плитой натягивали парашютную палатку. Вокруг кухни очищали от дерна площадку, утрамбовывали ее и обильно посыпали речным песком. Еще быстрее строились столовые. И что самое замечательное, и столы, и скамьи без единой доски.

Изобретение простое: прорываются канавки, чтобы, опустив в них ноги, можно было сесть на землю, как на скамью. «Скамьи» немного углубляются, так что можно и спиной опереться, будто на диване. И стол земляной, и скамьи земляные. Стол, если есть скатерти, можно и накрыть; на скамьи, для тех, кто не терпит сырости, — положить сено или сухой мох. Конечно, в дождь и столы, и скамьи расплываются. Но ремонт прост: вычерпать из канавок воду, подровнять края. А еще того проще — построить столовую наново.

* * *

Отдых наш на Уборти затянулся. Тут, в партизанской зоне, нашему соединению делать было нечего — вблизи ни железнодорожных узлов, ни промышленных объектов, ни серьезных административных центров. По указанию штаба партизанского движения, нам надо было как можно скорее выйти к Ковелю, чтобы блокировать ковельский железнодорожный узел и держать его в блокаде до подхода наступающей Красной Армии. Но выйти к Ковелю мы не могли — ждали обещанные нам боеприпасы и вооружение. Проходит неделя — ни одного мешка с толом, патронами, снарядами, без которых нельзя идти к Ковелю. Запрашиваем по радио Украинский партизанский штаб. Отвечают: обещанные грузы высылаются вам на аэродром Сабурова. Штаб Сабурова отрицает это. И вот однажды из нашего отряда, стоявшего на охране аэродрома, мне сообщают, что в стороне от посадочной площадки упал в лес, где были наши хлопцы, мешок с патронами, на котором написано: «Федорову-Черниговскому»{14}. Упал — давай сюда! Вскрыли — там пулеметные ленты. Очень хорошо! Но Дружинин и Рванов почуяли неладное:

— Как же так получается? Не один же мешок привез самолет.

Тут кто-то из ребят нашего отряда, стоявшего на аэродроме, подлил масла в огонь:

— Там у них сложены в одном месте ящики со снарядами для сорокапятимиллиметровых пушек. У Сабурова и пушек таких нет.

Опять обращаемся к Сабурову и опять без толку — Сабуров защищает честь своего соединения, не может поверить, что его аэродромное начальство перехватывает наши грузы. Еще раз связываемся по радио с Москвой, еще раз нам отвечают — такие-то и такие-то грузы высланы. Что делать? Решили командировать в Москву Балицкого. Пусть выяснит там, наконец, где наши грузы.

Так проходили дни, недели. И не только командиры, рядовые партизаны стали уже поговаривать, что отдых затянулся, что слишком хорошо, легко живем. Правда, мы провели одну довольно крупную боевую операцию: разгромили гарнизон того самого городка Скрыгалов, о котором я уже упоминал. Операция прошла успешно. Гарнизон мы уничтожили почти полностью и продовольствием обеспечили себя на долгое время: склады там были действительно большие — разведка нас не обманула. Хватило в этих складах продовольствия даже для наших соседей. Хозяйственники Сабурова послали десятка три подвод в Скрыгалов за мукой, сахаром, спиртом и кое-каким другим товаром.

Скрыгаловскую операцию высоко оценил Украинский штаб партизанского движения. Мы получили поздравительную телеграмму...

Однако, прочитав ее, мы с Дружининым решили повременить с публикацией этого радостного документа. Сказали редактору газеты товарищу Сербину, что он получит телеграмму только после заседания обкома.

Мы провели это заседание обкома совместно с активом.

Я зачитал текст поздравительной телеграммы. Товарищи встретили его аплодисментами. У многих участников боя появилось на лицах выражение самодовольства. Но тут взял слово Дружинин.

— А мне, — сказал он, — правду говоря, немного-совестно. Вот мы тут советовались с командиром я пришли к единодушному мнению, что хвалиться нам нечем. — Да, правильно, рапорт Украинскому штабу мы составляли и подписывали. Я и сейчас не отказываюсь от этого рапорта: операция была проведена хорошо, цель достигнута... Но ведь это же для нашего соединения — просто семечки. Неужели затем послали нас за Днепр, чтобы мы били такие ничтожные гарнизоны оккупантов да еще гордились этим? Сколько их там было в этом гарнизоне — семьдесят? Сто солдат? А нас в соединении больше двух тысяч...

— Так ведь не все же соединение, только часть ходила в Скрыгалов, — перебил Дружинина Рванов.

— Я и об этом скажу... Конечно, были доты, дзоты. Конечно, товарищи наши дрались героически. Но в том-то и дело, что Рванов прав — участвовало в операции меньше четверти наших бойцов. А чем занимаются остальные?

— Отдыхают, и вполне заслуженно, — сказал Лысенко.

— Вся жизнь в лагере проходит по точному расписанию, — прибавил Рванов. — Боевая подготовка...

— Вот именно, — продолжал Дружинин. — Отдых, боевая подготовка... Но вот вчера мы с командиром прочитали последние записи в дневнике первого батальона. Послушайте... Вы не возражаете, товарищ Федоров?

— Читайте, читайте!

И Дружинин стал читать:

«...После физзарядки раздается команда: «К реке бегом!» Бойцы раздеваются на бегу, а те, кто недостаточно расторопны, бросаются в воду в брюках. После купания все бодро, с песнями, возвращаются в свои подразделения.

В восемь часов утра завтрак, во время которого политруки оглашают сводку Совинформбюро, потом — наш боевой печатный листок. Там статьи, заметки и стихи о нашей внутренней жизни.

После завтрака тактические учения. С занятий на обед возвращаемся с песнями, по которым всегда можно определить, кто идет. Обед состоит из двух блюд, а случается, что повариха сварит что-нибудь и на третье. Едим сейчас вволю. Далеко позади остались голодные дни.

Послеобеденную тишину ( — Это что же, мертвый час, что ли? — спросил Дружинин, но никто ему не ответил.) нарушает крик, смех, доносящиеся со стороны спортплощадки. Там происходят соревнования по волейболу. Команда, руководимая товарищем Кременицким, держит первенство. Она сегодня выиграла у щорсовцев и у штабной команды. Победители катаются верхом на побежденных.

К вечеру на танцевальной площадке собирается молодежь. Играют баян, скрипки. Начинается пение, а потом и пляска. Баянист исполняет колхозную польку».

Тут все зашумели. Лысенко, помню, сказал, что этот дневник искаженно передает партизанский быт, что если бы товарищ, его писавший, остановился подробнее на трудностях боевой учебы, то не создалась бы такая идиллическая картина.

— Да что говорить, — сказал Рванов, обращаясь к комиссару. — Вы же сами великолепно знаете: наш выход задерживает одно — нет боеприпасов, нет обещанного вооружения. В чем же нас можно упрекнуть?.. А штаб и сейчас перегружен работой. Мне, например, за последнюю неделю ни разу не удалось выкупаться. Мы же приняли из соседних сел свыше четырехсот новичков. И все молодежь — ребята и девчата от шестнадцати до двадцати трех лет. Народ в военном отношении совершенно неподготовленный. Некоторые, правда, пришли с оружием: ходили по лесу группами, кое-когда постреливали, имеют на личном счету по два-три оккупанта. Но ведь дальше десяти, пятнадцати километров от родного села они не отходили. Мы от строевых занятий отказаться не можем, товарищ Дружинин... Эта молодежь пойдет в серьезный рейд...

— Во-во! — воскликнул Дружинин. — Я как раз и хотел задать, не вам одному, товарищ Рванов, всем нам вопрос: только ли недостаток боеприпасов мешает нам выйти?

Начался общий разговор о том, как лучше использовать вынужденный отдых для учебы новичков, и о том, что нельзя обойтись одной строевой подготовкой — надо каждому дать партизанскую специальность. Не должно быть уже партизан вообще. При случае, конечно, каждый должен уметь выполнить любое поручение, но какую-либо специальность каждый должен знать в совершенстве — артиллерист, минометчик, пулеметчик, разведчик, медсестра, радист, минер-подрывник...

Решено было разработать подробный учебный план и программы с тем, чтобы в кратчайший срок подготовить не менее трехсот пятидесяти новых подрывников.

Уже спустя два дня режим лагерной жизни стал совсем другим.

* * *

И все же, когда вспоминаешь те полтора месяца, которые простояли мы на берегу Уборти, в памяти всплывают прежде всего красивые поляны с сочной травой, тихие рощи, песчаные речные пляжи. Таких спокойных и легких дней в своей партизанской жизни не видели мы ни до того, ни после. И погода все время, будто по заказу, стояла отличная.

А ведь эти дни были днями напряженной учебы. Полураздетые загорелые хлопцы маршировали, стреляли по мишеням, ползали по-пластунски, подбираясь к полотну узкоколейной железной дороги, которая была построена специально для учебы подрывников. Еще в пути на Уборть на каких-то заброшенных торфоразработках мы сняли два звена узкоколейного полотна — рельсы, шпалы, погрузили на подводы и повезли с собой. Теперь старшие товарищи, опытные подрывники имели на чем показать молодежи, как надо вести «войну на рельсах».

Не смолкали выстрелы и взрывы. Днем практиковались пулеметчики и минометчики, ночью — подрывники. Им ведь всегда приходится работать в темноте.

Поспали три-четыре часа и хватит — сигнал к подъему. У партизана сон должен быть крепким, но коротким. Старые партизаны приучают к этому новичков — иногда слишком разнежившегося на травке товарищи волокут за ноги по земле метров десять, пока он проснется.

Привыкли не спать по ночам и жители сел и хуторов, окружавших наш лагерь. Как тут уснешь, когда летят самолеты, включают фары, идут на посадку. А на аэродроме горят костры. Взвиваются ракеты разных цветов: красные, зеленые, желтые. Разве можно упустить такое зрелище, особенно мальчишкам. Если самолет почему-либо не садится, — он бросает парашюты с людьми и грузами. Иной парашют занесет ветром в лес километра за четыре, а то и больше. Бегут за ним партизаны, бегут сельские мальчишки. Застрял парашют с грузом на вершине дерева — первым взбирается на него босоногий парнишка. Лезет по тоненьким веточкам, готов шею сломить, только бы помочь партизанам. Да и рассказать потом будет что. Он уже чувствует себя героем.

Садились на партизанский аэродром и наши дальние бомбардировщики, возвращавшиеся из Берлина, Лейпцига, Гамбурга. Ночи стояли короткие, до своих аэродромов, которые расположены где-нибудь под Москвой, а то и поглубже, до рассвета не дотянешь. И летчики гостят у партизан. Отдыхая, рассказывают о своих приключениях, расспрашивают бойцов и жителей окрестных сел.

* * *

Дорога к аэродрому от нашего лагеря лежит через село Погребище. Оно до последней хаты спалено немцами. Но уже построено много землянок. И вокруг землянок огороды: надо же кормиться!

За селом молодой лесок, тоже отведавший бремени войны. Он весь обгорел снизу. Но не засох. Болотистая почва не дала разгуляться огню. Молодая трава на черном фоне пожарища как бы показывает: жизнь не заглохла. Никакие оккупанты не спалят ее и не затопчут...

Жители села Погребище и других соседних с ним сел и хуторов Боровое, Печи, Дубницкое, Чияны, хоть и не числились в наших отрядах, но по существу все были партизанами.

...Как-то на рассвете пришли в хату на краю села Боровое шесть гитлеровцев из тех, что спаслись после боя в Скрыгалове. Пришли из лесу помятые, всклокоченные, растерянные. Где они прятались, чем питались? Жили в хате старик шестидесяти двух лет — Василий Иванович Хоменко и дочь его Прасковья лет сорока. Немцы вошли, поставили винтовки в угол и сразу:

— Мамка, млеко, мамка, яйки!

Сели за стол, дремлют, ждут. Прасковья стала колоть щепу, чтобы растопить печь. А старик подошел к винтовкам, сгреб пять штук и выбросил в окно. Одну себе оставил и тремя выстрелами уложил трех своих гостей. Прикладом — еще одного. Двое успели залезть под печку, кинули оттуда гранату. Несколько осколков врезались в ногу старика. На шум прибежали наши партизаны и вытащили непрошенных гостей из-под печки.

Василия Ивановича отнесли в партизанский госпиталь. Мы с комиссаром пришли поблагодарить его. Старик лежал со строгим, торжественным выражением на лице. Дочь сидела возле такая же строго-торжественная.

— А награда мне будет? — спросил старик.

Я пообещал представить его к ордену и предложил отправить в Москву для лечения. Старик обиделся, подумал, что над ним смеются.

— Что вы, товарищи командиры, шуткуете! Разве поезда ходят через фронт?

А когда узнал, что полетит самолетом, взволновался, сел на своей койке.

— А то правда, товарищи командиры?.. Разрешите только и Проне со мной полететь. Одному страшно.

И улетел старик со своей дочкой в Москву...

* * *

Постоянные споры о том, кто более метко стреляет, кто незаметнее может подкрасться к объекту, кто быстрее поставит мину, увлекали всех во время нашей вынужденной стоянки на Уборти. С особенным рвением учились новички из непрерывно вливавшегося в наши ряды пополнения, в большинстве ребята школьного возраста. Однако именно с ними хлопот и забот было больше всего.

Нельзя было мириться с настроением и привычками, которые принесли с собой многие из них, такие, например, как семнадцатилетний Володя Даниленко.

Этот парень, как у нас говорили, пришел с «той стороны».

До освобождения западных областей Белоруссии неподалеку от нашей стоянки по Уборти проходила государственная граница. В 1940 году сюда переселилось немало народу из районов, оккупированных панской Польшей. Пришел тогда и поселился на хуторе Печи Петро Даниленко с племянником Володей. За короткое время прославился Петро на весь район как неисправимый пьяница и скандалист. Называл он себя шорником, но никто в его руке шила не видал. Его племянник Володя пришел к нам, как только мы расположились тут лагерем. Его приняли, обогрели, дали кое-что из одежды и сапоги. Первые сапоги во всей его жизни. Спросили:

— Что ты, Володя, умеешь?

— А что я умею?.. — он задумался. — Терпеть... Ничего не боюсь!

— Это как же так, почему?

— Да так и не боюсь. Колы матка с батькой сем рокив назад от холеры померли, забрал мене дядько. От того часу вин мене каждый день лупил. Я к боли сильно привычный. Вот потягныть меня за волосся — не вскрикну.

Первым боем, в котором он принял участие, был налет на Окрыгалов. Вернулся Володя из городка с ручными часами. Часы оказались дамскими. Нашлись ребята, которые видели, что Володя отнял их у старушки-учительницы. Командир взвода послал его обратно, велел отдать часы. Он вернулся и сказал командиру, что часы отдал. А через день ребята увидели, как сидит Володя за кустом и крутит стрелки: «учится понимать часы».

Привели Володю ко мне. Я сделал ему перед строем строгое внушение, оказал, что за мародерство у нас расстреливают, и приказал любым способом пробраться в Скрыгалов.

— Найдешь там нашу связную Зину Дробот, вместе с ней отправишься к учительнице. Отдай часы, а заодно узнай, что делают теперь остатки разбитого гарнизона. И пусть Зина запиской подтвердит, что часы вручены хозяйке. Без этого не возвращайся!

С риском для жизни Володя пробрался в Скрыгалов, выполнил все, что было приказано, принес записку Зины. Кажется, искупил вину. Но партизаны не так-то легко прощают подобные преступления.

С тех пор Володю раз по сто в день окликали и спрашивали:

— Володя, который час?

А Володя, если б даже имел часы, не мог бы ответить. В хозяйстве его дядьки даже петуха не было. Время они измеряли по восходу и заходу солнца.

Прошел месяц. Володя показал такое старание в учебе (он готовился стать бронебойщиком), так внимательно слушал своего учителя, так аккуратно чистил доверенное ему оружие, что постепенно отношение к нему стало меняться. Успел он за это время научиться и грамоте, стал читать по складам. Но хоть и видели партизаны, что на глазах меняется человек, нет-нет и спросят:

— Володя, который час?

Каково же было их удивление, когда однажды Володя в ответ на этот вопрос вытащил из кармана гимнастерки часы кировского завода и с радостной улыбкой ответил:

— Двадцать минут четвертого!

Володю сразу окружили партизаны. Посыпались вопросы:

— Откуда взял? Опять спер?

И поволокли Володю ко мне. Впрочем, тащить его не пришлось, он сам пошел да при этом еще посмеивался.

Много народу собралось у штабной палатки. Всем хотелось узнать, что будет.

Я вышел, пожал руку Володе и громогласно объявил, что самоотверженной учебой и отличным поведением Володя заслужил полного прощения. Командование решило в знак этого наградить его часами.

Кроме того, я обещал Володе, что после победы, если нам удастся встретиться, зайдем к граверу сделать на часах надпись: «От бывшего генерала бывшему бронебойщику. Володя, который час?»

* * *

Хотя и напряженно работал на Уборти наш партизанский «университет», но оставалось, конечно, ежедневно по два-три часа для отдыха. От волейбольных командных состязаний мы отказались, но ничего не имели против того, что ребята поиграют в мяч, поплавают, побегают. Случалось, что и спляшем, споем. Однако усталость брала свое. Теперь многие товарищи предпочитали свободные часы посидеть, побалагурить у костра. Получили широкое признание шахматы, шашки, домино и другие игры.

Как-то вечером в свободный час я прогуливался по лагерю, заходил в палатки к партизанам. Посижу у одних, наслушаюсь разных историй, потом зайду к другим. Так набрел я на небольшой костер, у которого играла в карты группа молодых партизан. Никого я тут не знал по имени, кроме одного пожилого человека; его, впрочем, я узнал тоже не сразу. Лишь приглядевшись, понял, что передо мной Галюй. Тот самый маркер, что при переправе через Днепр пытался дезертировать.

Карты вообще-то у нас не запрещались. Любимейшей игрой был подкидной дурак. Играли чаще всего на щелчки. Многие ходили с синяками на лбу. Однако попытки заводить азартные игры мы решительно пресекали. Покончили с этим еще в прошлом году. Правда, на деньги и тогда играли редко. Ставили табак, пайку хлеба или соль, часы — вообще все, что ценилось у партизан. Пришлось кое-кого серьезно наказать. После этого азартные игры прекратились. Новичков предупреждали: «Если заметим, что дуетесь в очко, штос или что-нибудь подобное — помните, будет плохо».

Так вот — сидят у костра человек пять молодых партизан и среди них, как король, наш старый знакомый Галюй. После Скрыгаловской операции, в которой Галюй проявил себя неплохо, признали его партизаны полноправным товарищем. Попытку удрать предали забвению. Он ожил. Увидев меня, Галюй вскочил первым, вытянулся, но не мог согнать с лица лукаво-торжествующего выражения. Вскочили и другие. Только один хлопец продолжал почему-то сидеть. Я заметил, что одет он странно: завернут, будто бедуин, в какую-то тряпку.

— А вы что? — спросил я его.

— Он у нас болен, — сдерживая смех, оказал стоявший рядом с ним.

— Рехнулся, — сказал другой.

— Вставай, вставай, товарищ! — приказал я. — Что с тобой, а? Болен действительно?

Хлопец медленно поднялся. Все расхохотались. Не удержался и я. Фигура действительно была комичной. Представьте длинного, худого, совершенно голого парнишку, который пытается задрапироваться в тряпку размером не больше квадратного метра. Причем от растерянности не поймет, какое место следует прикрывать, когда приветствуешь генерала.

— Вы что, не проходили, что ли, санобработку? — спросил я, полагая, что новичок занялся истреблением паразитов.

Это меня встревожило. В последнее время наши санитары объявили паразитам жесточайшую войну. И бойцы сами следили: если кто чешется — отправляли на проверку в санчасть.

Новый взрыв хохота.

У хлопца задергалось лицо — вот-вот заплачет. Я ему разрешил сесть. Он отвернулся. А товарищи его никак не могут сдержать смех. Первым взял себя в руки Галюй.

— Тут мы играли, товарищ генерал-майор. В подкидного. Ну вот он проиграл.

— Что проиграл?

— Мы на раздевание играли. Кто дураком остался — снимай фуражку, сапоги, все по очереди. Федя вот уже двенадцатый раз остается. — И почти без паузы Галюй предложил. — Хотите, товарищ генерал-майор, я вам фокус покажу?

Он вытащил быстрым движением колоду новых карт.

— Откуда у вас такие?

Он протянул мне колоду.

— Возьмите себе, товарищ командир, я еще сделаю. Да у меня и в запасе, кажется, есть.

Карты были нарисованы от руки. Материалом для них послужили немецкие плакаты. Рубашки карт Галюй расчертил так, что трудно было отличить их от фабричных. Талант!

Заметив, что я со вниманием рассматриваю карты, сравниваю одну с другой, любуясь мастерским исполнением, Галюй сказал:

— Это что! Вот в тюрьмах есть специалисты!

— А вы что, и там побывали?

— Приходилось, — без тени смущения признался Галюй. — Давно. В таком вот возрасте, — он показал на парнишку в тряпке. — По пустому делу — за хулиганство. — Взяв из-за пня кучку одежды, Галюй кинул проигравшемуся. — Одевайся и больше против меня не садись. Тоже игрок!.. Разрешите на минуточку...

Взяв у меня колоду, Галюй пустил ее как пружину из одной руки в другую, потом ловко перетасовал, показал нижнюю карту.

— Что видите, товарищ генерал-майор?

— Король треф.

Галюй подал мне короля рубашкой кверху.

— Держите крепко. И вот вам еще — дама бубен, так? И валет черный, правильно? Держите, не выпускайте... Раз, два, три. Теперь переворачивайте на лицо...

Я перевернул. В руке у меня оказались совсем другие карты.

Все рассмеялись. Галюй торжествовал. Он показал еще несколько фокусов, каждый раз ловко дурача меня и вызывая общий смех. Смеялись надо мной. Смеялись молодые ребята, всего лишь неделю пришедшие в партизаны. И, хотя смех их был беззлобным, однако в этот момент они во мне уже не видели ни командира, ни генерала. Превосходство Галюя было для них несомненным. Мне же приходилось и самому улыбаться. Сердиться в таком положении еще глупее.

Галюй развязно, как равному, подмигнул мне и, оглядев молодежь сонным, полупрезрительным взглядом, сказал:

— Мы с вами, генерал, видали виды, знаем жизнь и какая сладость в ней есть, ради которой через горечь проходишь. Так?

Я ничего не ответил, но уже начал кипеть и думал: «Сейчас он меня либо за плечи обнимет, либо по спине похлопает. Трудно будет сдержаться...» А между тем хотелось до конца понять — что ж это все-таки за экземпляр...

— Эй, Федюшка, оделся? — крикнул Галюй через костер. — Ну, расскажи нам с товарищем командующим, зачем ты воюешь.

— Немца выгнать, — весело ответил Федя. Он теперь, одетый, чувствовал себя гораздо свободнее.

— А война кончится, что будешь делать?

— В колхозе робить, на тракториста учиться.

— И женишься?

— Женюсь.

— А что жене, когда деньги будут, купишь?

— Сапожки куплю хромовые, платок шелковый, радио куплю.

Федя отвечал искренне, просто, не чувствуя подвоха. А Галюй уже хохотал, хлопая себя по ляжкам, поглядывая на меня, приглашая взглядом разделить его веселость. Но никто не смеялся, и он осекся, лицо его стало серьезным, даже злым.

— Деревня, ты и есть деревня! Я им, товарищ генерал-майор, тонкость жизни описывал. Как женская нога красивей от туфельки и чулочка становится. Как женщину украсить можно. Сколько можно из личной жизни счастья получить при помощи одеколона, красивого кольца и кружев. И как женщина от белья зависит. Но такому Федюшке — говори — не говори, толку чуть. Вот где есть подлинный разрыв между городом и деревней... Люди гибнут за металл, — неожиданно кончил Галюй и махнул рукой.

«Нет, — думал я, — он не только собой занят, этот Галюй. Сознательно или бессознательно — он ведет борьбу за нашу молодежь, воспитывает ее, склоняет к своим идеалам. Он разжигает похоть, старается вызвать азарт, рисует молодым людям жизнь, как погоню За наслаждением, сильными ощущениями, внешним блеском. Орел и решка для него выше закона.

Ведь вот игра на раздевание, которую он затеял, выглядела будто шуткой. На самом же деле он, и я в этом не сомневался, готовил ребят к тому, чтобы в следующий раз пуститься в игру на ценности. Шулерской ловкостью, анекдотом, описанием всякого рода непристойностей, смелой бесшабашностью и главное безапелляционностью суждений старался вызвать он к себе внимание и уважение молодежи. Он умел показать себя человеком опытным, интересным.

О тюрьме такие, как он, говорят, как о месте, куда попадают люди по случайности, либо по недостатку ловкости, называют тюрьму ласковым именем «тюряга», вспоминают о ней, как о месте не очень приятном, однако наполненном людьми яркими, сильными, умеющими жить. Люди, подобные Галюю, не уголовные преступники, но близко, очень близко стоят к ним. Ими в больших городах наполнены биллиардные, всякого рода «забегаловки», они постоянные посетители привокзальных ресторанчиков. Если они работают, так тоже в этих ресторанчиках, «забегаловках» или биллиардных. И работать, конечно, не, умеют, не хотят. Стремятся сорвать побольше чаевых, обсчитать пьяного, обмануть приезжего «мужика».

Случилось как-то, что эта категория людей и по сию пору остается вне общественного внимания. Отданы они на попечение милиции. Милиция приглядывает за ними. Но поскольку на явное нарушение закона такие галюи идут редко, милиция не в силах что-либо с ними сделать. Партийные и комсомольские наши организации чураются мест, где бывают и процветают эти люди. А следовало бы руководителям комсомольских организаций иногда заглядывать в подобные злачные места, присматриваться к тому, каким путем уголовные и полууголовные элементы затягивают в свой омут молодежь. Одним запрещением дела не исправить. Надо вызвать отвращение, презрение к пьяной, похотливой, азартной жизни подобных людей...»

Галюй продолжал говорить. Я, задумавшись, не слушал его.

— ...так можно будет? Товарищ генерал-майор?

— Что можно?

— Я прошу перевести меня в отряд Зибницкого.

В отряде Зибницкого, который шел с нами вместе от самой Клетни, а здесь собирался отделиться, было довольно много людей, близких по духу Галюю, — бывших штрафников и уголовников. Зибницкий умел с ними управляться, но кое в чем им потакал. Командовал так:

— Джаз-банда, за мной!

У него в отряде было много кавалеристов. Когда шли в атаку, вместо седел клали подушки. Несутся кони, а кругом перья летят. Возвращаются — от подушек одни наволочки остались...

Пустить Галюя к Зибницкому все равно, что щуку пустить в пруд. Конечно, мы от него избавимся, но это же не выход из положения. Признаться, хотелось мне тут же, не сходя с места, набить ему морду. А если говорить откровенно, не пожалел бы я для него пули: не верил, что можно из него человека сделать. Нет, так не годится! Надо взять себя в руки, надо придумать... Что придумать?

И тут пришла мне забавная мысль. Я спокойно ответил Галюю:

— К Зибницкому?.. Что вы, разве можно!.. Простите, как ваше имя отчество?

— Николай Данилович, — ответил тот, не чувствуя подвоха.

— Так вот, Николай свет Данилович, — продолжал я, рассматривая нарисованные им карты, — люди талантливые нам нужны... Культурных кадров нам не хватает. Что это вы играете только вшестером? Следует распространить ваш опыт... Федя! — подозвал я проигравшегося паренька. — Сбегай моментально в штаб, к Дмитрию Ивановичу Рванову, там есть сверток немецких плакатов. Те, которые в Брагине взяли. Скажи — пусть даст.

Пока Федя бегал, Галюй занимал нас фокусами. Успели мы с ним сыграть и партию в «66». Я заметил, что мой партнер передергивает. Однако сделал вид, что все в порядке. Снял даже, когда проиграл, ремень с гимнастерки... Надо бы ремнем его, пряжкой! Но я и тут сдержался. Мы же играли на раздевание. Воображаю, какое удовольствие получил бы Галюй, если б сумел и меня раздеть донага!

На мое счастье, вернулся с толстым свертком плакатов Федя.

— Сколько, Николай Данилович, как вы считаете, можно из этих плакатов сделать карточных колод? Тут листов, верно, не менее пятисот.

— Из каждых двух плакатов колода, — со знанием дела ответил Галюй. — Надо склеить, потом разрезать, потом...

— Вот и отлично. Займитесь этим. Освободим вас от всех обязанностей... Идет?

Галюй смотрел на меня, не зная, как принимать мои слова.

— Значит, тут, — продолжал я, — получится двести пятьдесят колод, так?.. За пять дней чтобы все было сделано! Понятно?

— Но... товарищ генерал...

— Никаких «но». Исполняйте приказание! Нет ножниц? Ничего, режьте ножом, рубите топором, грызите зубами, дело мастера боится, сумели же вы сделать эти две колоды...

Когда Галюй понял, какое наказание я ему готовлю, лицо его вытянулось, губы задрожали. Он постарался меня растрогать:

— Простите...

Но тут я, уже не сдерживая ярости, сказал:

— День и ночь, сволочь, будешь лепить, рисовать, клеить, чертить, пока тебя самого не станет тошнить от этих карт! Приступай немедленно!.. А ты, Федя, принимай работу... Смотри, чтобы все карты были не хуже этих.

Галюй преобразился. От нахальства его ничего не осталось. Мальчишки откровенно над ним потешались, Федя настолько осмелел, что делал ему рожки, высовывал язык.

— Вин може и в два дня зробыть! — кричал он с восторгом.

Три дня с утра до позднего вечера Галюй разрисовывал и клеил карты. Партизаны делали физзарядку, купались, шли на строевые учения, потом отдыхали — играли, пели, а Галюй все клеил и рисовал. Федя добросовестно выполнял роль технического контролера. Если заметит, что в колоде не хватает карты или фигуры нарисованы недостаточно четко, — заставлял переделывать. Партизаны толпами ходили смотреть на Галюя. Смеялись над ним. В ротной стенгазете появилась карикатура: сидит, скрестив ноги, как султан, Галюй и льет слезы. Утешают его карточные короли, валеты и дамы.

На четвертый день Галюй прислал ко мне записку со слезной мольбой его принять. Когда он пришел, голос его дрожал. Этот нахальный, развязный, циничный человек действительно готов был расплакаться.

— Ладно, черт с тобой, тащи все, что сделал.

Мы разожгли костер и публично сожгли и эти двадцать три, и все те колоды, которые он успел сделать раньше и распродать в отрядах. Галюй сам с радостью бросал карты в огонь.

Нет, он не исправился. Но в карты, конечно, больше не играл и карт не делал. Самое же главное — авторитет свой у молодежи потерял навсегда.

...История с Галюем показала нам, что и досуг партизан нельзя оставлять без внимания. Надо чем-то заинтересовать, увлечь хлопцев.

Однажды пришла ко мне Маруся Коваленко, комсорг ЦК ЛКСМУ в нашем соединении. Предложила организовать «большой костер».

— Это что такое?

— Знаете, Алексей Федорович, ведь у нас немало есть хороших рассказчиков. Особенно среди «старичков». Послушайте-ка ночами. Улягутся — разве сразу уснут. Обязательно начинаются рассказы. И о трудных делах, и о подвигах, и о довоенной жизни. Делятся наболевшими, задушевными мыслями. Есть такие говоруны, что хоть пять ночей кряду слушай — не выговорится. А чаще всего у костров. Не знаю почему, но у костра русский человек молчать не может...

— Так что ж вы предлагаете, соревнование, что ли, — кто кого переговорит?

— Думаю, что надо бы организовать беседы у костров. Как бы хорошо, например, если б наши товарищи «старички» рассказали молодому пополнению о своем пути. И о трудностях, и о радостях, и о том, как учились на собственной шкуре...

Подумав, мы с Дружининым сказали Марусе: «Действуй!»

* * *

Было это в конце мая, двадцать третьего или двадцать четвертого числа. Вдруг прибыли к нам связные от Ковпака. Не думал я, что мы снова встретимся. Оказывается, соединение Ковпака, двигавшееся сначала на север, повернуло на запад, второй раз форсировало Припять и остановилось в районе села Селезневки, за пятнадцать километров от нашего лагеря. Впрочем, связные-то были хоть и ковпаковские, но поручение выполняли не его. Привезли записку от товарища Демьяна.

Демьян передавал привет и просил приехать. Связные шепнули мне, что это не кто иной, как секретарь подпольного ЦК КП(б)У Демьян Сергеевич Коротченко, Он прилетел к Ковпаку через неделю после нашего ухода в рейд.

Мы с Дружининым немедленно выехали в расположение Ковпака. По дороге обдумывали, что скажем Демьяну Сергеевичу — он ведь, вероятно, потребует от нас отчета.

Ехали спокойно, не опасаясь нападения. С нами было всего четверо наших ребят. Давно ли мы мечтать не могли о такой поездке? Но тут ведь в радиусе по крайней мере пятидесяти километров — зона партизанского владычества.

— А ты, Владимир Николаевич, прямо скажу, посвежел за это время.

— Да и ты, Алексей Федорович, таким стал гладким, да еще форму генеральскую надел — прямо на парад или женить... Но шутки шутками, давай-ка лучше рассудим всерьез — есть нас в чем упрекнуть, бездельничали мы все это время или нет? Конечно, объективных причин для задержки достаточно. Первое — не подбросили нам вооружения, второе...

— Подожди, Владимир Николаевич, не в оправдании дело.

— Я и говорю...

И мы стали раздумывать, как Демьян Сергеевич отнесется к нашему партизанскому «университету».

Но вот и застава ковпаковского соединения. Тут нас уже ждали. Показали на дальнюю очень красивую поляну, где виднелась группа людей.

Демьян Сергеевич лежал на траве, опершись на локти. Тут же лежали и сидели, видимо отдыхая после обеда, Ковпак, Руднев, Базыма, Сабуров. Мы спешились. Раньше, чем поздороваться, Демьян Сергеевич крикнул:

— Подождите-ка, Алексей Федорович... Да нет, станьте, остановитесь на минуточку. Хочу посмотреть, хороша ли вам генеральская форма... Ничего, честное слово, неплохо. Бравый получается генерал! Как вы считаете, товарищи?

Потом, поднявшись, он сердечно с нами поздоровался и пригласил усаживаться рядом.

Мы пожали всем руки. Здороваясь с Сабуровым, я смотрел в сторону, чтобы не выдать злости.

— Вот, товарищ, — обращаясь ко мне с Дружининым, — продолжал Демьян Сергеевич, — думал здесь найти суровую, полную лишений и ежеминутного риска, партизанскую жизнь, а на самом деле отдыхаю. Честное слово, давно так хорошо себя не чувствовал!

Руднев возразил:

— А на переправе через Припять? Нет, и на вашу, товарищ Демьян, долю пришлось... Там нас, Алексей Федорович, немцы так чесанули, мое почтение! Товарищ Коротченко был и за бойца, и за командира, и за плотника, и за паромщика. Покачало нас на волнах от бомб.

— Ну, что было, то прошло... — прервал Коротченко. — Слыхал я, товарищ Федоров, о ваших делах. Так, значит, возите с собой полкилометра узкоколейного полотна?

Я рассказал Демьяну Сергеевичу о нашем партизанском «университете».

— Я так сразу и понял, — сказал он. — Вообще вы очень правильно сделали, товарищи, что занялись серьезной подготовкой людей, всесторонней учебой. Для этого времени жалеть не следует, оно себя окупит. Кстати, на днях прилетит товарищ Строкач и с ним полковник Старинов. Помните такого?

Мог ли я не помнить Старинова! Он в июне 1941 года в Чернигове учил нас, тогда еще только будущих партизан, обращаться с взрывчатыми веществами. Давал первые уроки. На одном из этих уроков в кармане у меня воспламенилась коробка с термитными спичками. И сейчас еще у меня есть памятка об этом на ноге.

— Старинов останется с нами? — с надеждой спросил я. Заполучить такого мастера подрывного дела было бы очень хорошо.

— Вряд ли. Вам мы, конечно, пришлем, как и другим крупным соединениям, специалиста по этой работе. Товарищ Строкач подбирает людей... Вам направят талантливого молодого человека — Егорова. И вот на что я хотел бы обратить ваше, товарищ Федоров, и особенно ваше, товарищ Дружинин, внимание. Надо подобрать материал обо всем, что относится к сельскохозяйственной «политике» немцев, к порядкам, которые они насаждают. Мы должны знать как боевое, так и экономическое, организационно-хозяйственное оружие врага... На днях соберем совещание, товарищ Федоров. И очень прошу выступить с сообщением о деятельности всех этих сельскохозяйственных, «культурных» и других подобных комендатур.

Мы еще долго беседовали, прошлись по новому лагерю Ковпака. Улучив минуту, я спросил у Руднева:

— Откуда Демьян Сергеевич узнал о том, что у нас делается?

— Сабуров рассказал. Очень хвалил ваш народ и все ваши мероприятия...

Так вот оно что! Это было приятно. Я еще раз подумал, что сам Сабуров, наверное, не знает о том, как его люди перехватывают посланные нам грузы. И решил, что пока не поговорю еще раз с Сабуровым, не буду поднимать этого щекотливого вопроса перед Демьяном Сергеевичем.

Вечером того же дня мы выехали к себе. Предстояло подготовиться к партийной конференции соединения, к совещанию командиров всех дислоцирующихся здесь отрядов, к заседанию членов подпольного ЦК.

* * *

Вернувшись от Ковпака, мы попали на первый «большой костер».

Разожгли его у старого дуба, на опушке леса, под пологим холмом. Слушатели сидели и лежали на поросшем травой склоне. Рассказчик устраивался поближе к огню. Его было хорошо видно. А он своих слушателей за костром почти не видел. Так что даже стеснительный человек не робел.

Выступали товарищи, повидавшие и пережившие немало. Они знали, что перед ними молодежь, ребята и девчата, которым придется еще много шишек на лбах понабивать, чтобы стать настоящими партизанами.

Когда мы с Дружининым подошли, разговор только начинался. Говорил командир взвода подрывников Алексей Садиленко. Он с кем-то спорил. И то ли для затравки, чтобы расшевелить народ, затеял Садиленко этот спор, то ли действительно увлекся, но только говорил он очень горячо:

— ...А мой принцип... — Он повернулся к массе слушателей. — Может быть, кому-нибудь из молодежи неизвестно, что означает слово «принцип»? Объясняю: убеждение. Мое твердое убеждение: не следует рисковать зря, без толку. Я не хотел бы и жить, если бы допускал возможность такой бесцельной гибели, как погиб... — Он подумал, чтобы подобрать пример. — Ну вот хотя бы так, как погибла Кара-Стоянова...

— Что, что! — это крикнул во всю мощь легких, вскочив с места, Володя Павлов. Он растолкал товарищей, подбежал к костру. — Я тебя, я вас уважаю, Алексей Михайлович, вы это знаете, Алексей Михайлович, но думать надо раньше, чем говорить.

— А я как раз сижу и думаю: что это ты кипятишься?

— Бросаетесь фразами: «Кара-Стоянова погибла зря...»

— А разве не зря? Сама не выстрелила ни разу, ни одного гитлеровца не подбила...

— Ну... Ну так и что? — крикнул все более входивший в раж Володя. — Она была корреспондентом «Комсомольской правды». У нее другое оружие. Ее оружие — перо!

— Так она и в газету не успела написать!

— Алексей Михайлович, не любили вы Кара-Стоянову! Не любили, так вот честно и скажите!

— Твоей любовью не любил. Но я ее уважал. И жалею, что она так погибла. Хороший была человек.

— Ну, а почему, отвечайте, почему она в бой полезла?..

— Сам отвечай!

— Могу! Ей не терпелось все увидеть, записать, а потом рассказать через газету миллионам комсомольцев, всей нашей советской молодежи, о вас написать, о Балицком, о Васе Коробко... Не знаю, как другие, а уж мы-то с вами, Алексей Михайлович, подрывники, Лилю Кара-Стоянову узнали за два месяца очень хорошо. Она к нам чуть не каждый день приходила, расспрашивала, спорила. Она, помните, должна была вместе с нами на железку идти и просила, чтобы ей разрешили мину подложить...

Володю перебила Маруся Коваленко:

— Ты не воспитывай Алексея Михайловича, а лучше расскажи молодежи.

— Я не собирался рассказывать.

— А ты, Володя, без сборов. Лиля стоит того, чтобы о ней рассказать нашим молодым товарищам. Они-то ведь ее не знали... В общем ты прав. Я, например, тоже считаю, что погибла она героически, как настоящая революционерка. Выстрелить действительно не успела. Так я вам скажу, Алексей Михайлович, недавно несколько товарищей вылетели из Москвы сюда к партизанам. Специально готовились — агитаторы, пропагандисты, подрывники, журналисты, один молодой талантливый писатель Иван Меньшиков... Самолет взорвался, развалился в воздухе... Несчастье... Все эти товарищи погибли. Так что ж, будем считать, что зря? Не могу согласиться. Ты, Володя, понял мою мысль?..

— Продолжай, товарищ Павлов, — сказал Садиленко. — Ты ведь хорошо знал Лилию, был, кажется, даже влюблен.

— Пусть вам не кажется, — залившись краской, сказал Володя. — Прямого отношения к делу это не имеет... Ну, а если и был влюблен! — кинул он с вызовом. — Мне она, как человек, как настоящий крупный человек, как образец женщины, как комсомолка... Ну, нравилась она мне! Смелая, прямая! — после каждой фразы Володя бил кулаком правой руки по ладони левой: — Надо понять, что на войне можно погибнуть и в первый день, и в первый час, а не то что через два месяца, как Лиля. Пограничники, на которых в ночь на двадцать второе июня сорок первого года огромными силами навалились фашистские войска, что — разве эти пограничники, те из них, которые получили первые, неожиданные предательские пули, разве они зря погибли? Разве глупо? Конечно, среди вас, новичков, немало таких, которые постарше меня. Скажут: «Молод еще учить!» Правильно, молод. Я и не собираюсь учить. Давайте только разберемся. Можно идти в бой, да и вообще идти в партизаны и рассчитывать при этом, что обязательно останешься живым, а если погибнешь, то непременно красиво, как говорят, «с музыкой». Вот такой расчет действительно глупость. И мы, по-моему, должны одинаково чтить и Петю Романова, погибшего в бою, где было трое против сотни оккупантов, и тех, кто в разведке случайно подорвался на немецкой мине...

— Разведчик чувствовать должен, — прервал Володю Самарченко. — Разведчик нюхом должен определить мину. Это, если каждый будет подрываться...

— Да подожди ты, — отмахнулся от него Володя. — За что все мы, я спрашиваю, полюбили ее? Вот к нашему командиру, Алексею Федоровичу, сколько раз приходила Лиля в гостиницу «Москва», уговаривала, упрашивала — возьмите в отряд. Молодая журналистка, сын у нее. «Вы же слабенькая, а у нас тяжелые переходы, иногда и голодовка. Приходится сырую конину без соли есть. А вы такая нежненькая...» Верно, Алексей Федорович?

Я кивнул головой. Володя продолжал:

— А на следующий раз она приходит в белом полушубке, в валенках, в шапке. «Теперь я не такая нежненькая?» Рассказала Алексею Федоровичу, кто ее родители, какое у нее было детство. Тогда наш командир согласился. «Полушубок, — говорит, — всяким может надеть, — это разве доказательство силы? Вот то, что вы рассказали, другое дело. Действительно имеете право быть партизанкой!» Понимаете, товарищи, право! Лиля редко рассказывала о себе, о прошлом, о родителях. Вы, Алексей Михайлович, тоже, верно, не знаете ее биографию? Признайтесь.

— Признаюсь...

— Она болгарка. Папа ее, то есть отец, был известным революционером. Александр Кара-Стоянов, соратник Димитрова, народный герой. Его расстрелял Цанков. За подготовку восстания в городе Ломе на Дунае... А мать, его жена, Георгица Кара-Стоянова{15}, вы думаете, домашняя хозяйка? Нет, и она профессиональный революционер!.. Она помогала мужу, хотя были у нее на руках две маленькие дочки Лилия и Лена. Ее забрали все равно и приговорили к смерти. Помиловали только потому, что в то время была она беременна...

Теперь Володю слушали, затаив дыхание. Садиленко тоже по-другому на него смотрел, уже без тени иронии и напускного спокойствия. И я не все знал из того, о чем рассказывал сейчас Володя. Кара-Стоянова тогда, в Москве, действительно сообщила мне кое-что из своей биографии, но по скромности, наверное, не касалась подробностей.

— А Лиля? Ей исполнилось тогда всего семь лет, но и она попала в тюрьму вместе с матерью и сестрой. Ей разрешали ходить в церковь, через год стали пускать в школу. Так вот Лиля стала связной, бегала к товарищам отца и матери, носила записочки...

Потом, когда мать выпустили по какой-то там амнистии, она переправила Лилю в СССР. Об этом позаботился МОПР. Везли тайно — через Вену, через Тюрингию... Она училась в детском доме, в Москве... Стала нашей советской гражданкой, окончила Институт журналистики... Сколько она просила редактора «Комсомольской правды» — отправьте в партизаны, я хочу мстить за отца, я хочу в бой!.. Ну что же... Вы знаете, Лиля попала в партизанский отряд и погибла. Алексей Михайлович говорит «зря».

— Нет, нет, я уже не говорю...

— Разве только в этом дело, Алексей Михайлович? То есть разве нет у нее личных достоинств, а только имена родителей? Вспомните, Алексей Михайлович, хотя бы, как спорила она с Цимбалистом... Цимбалист, товарищи, храбрейший хлопец, он остался у Попудренко. Он один из первых пошел на железку, на взрывы. Дело еще не было освоено. Риск большой... Он имел право считать себя героем. Так вот он недооценивал работу советского тыла, говорил, что слишком много там бездельников, зря только хлеб едят... Помните, Алексей Михайлович, как его Лиля убеждала, как рассказывала ему и всем нам о работе на эвакуированных заводах. После споров с ней Цимбалист совсем по-другому стал смотреть!.. А как она читала нам книги вслух и стихи!..

— Все-таки ты, Володя, — прервала его Маруся Коваленко, — отвлекаешься. Ты ответь Садиленко насчет смерти, что не зря погибла. Ты был при этом?

— Я не был. Я вернулся через два дня. Ходил с Геннадием Мусиенко в разведку... Тоже была история, но об этом пусть Мусиенко расскажет... Возвращаемся. Я ей подарок привез. Она сама любила делать подарки, сюрпризы. Я ей маленький итальянский пистолет привез... Встречаю Васю Коробко. Он говорит: «Лиля погибла!» Я так и подскочил: «Не может быть!» «Вот, — говорит, — смотри, узнаешь?» — И вытаскивает из кобуры пистолет «Тэтэ». Это был Лилин пистолет, я сразу узнал. «Вот, — объясняет Вася, — я забрал. Не было у меня раньше пистолета... Но ты, Володя, не думай, я очень ее жалею. Она хорошая была девка!» И рассказал все. Как сидели в хате, как вдруг совсем близко выстрелы, но скоро кончились. Это нарвались на партизанскую нашу засаду немцы. Ехали и сдуру нарвались. Их быстро расчехвостили... Товарищ Горелый, комиссар первого батальона, выходит. Лиля за ним, Коробко тоже. «Можно, — спрашивает Лиля, — с вами?» Горелый подумал (у нас был строгий приказ командования беречь Лилю, в опасные дела не пускать), прислушался: там уже все кончилось — «можно» сказал. Подъехали они туда. Убитые немцы, лошади валяются. На повозке миномет. Откуда-то вдруг та-та-та — значит, немцы спрятались. Вася Коробко сам лег и Лиле приказал. Она легла, но глаз не спускает с миномета. Помнит, что для партизана значит боевой трофей, да еще оружие... Уж очень ей хотелось взять свой первый трофей. Она на локтях тянется к тем саням, приподнимается, берется за миномет... И тут опять выстрел... Вот и жизни нет... Тут же, на месте, без единого крика... Что же, Алексей Михайлович, разве это зря? Разве не в стремлении, не в душевном желании виден человек?!

— К этому надо уменье. А не умеешь, не берись!

— Правильно! А вот эти молодые ребята и девчата, они ведь тоже не умеют, будем учить их. Будем обязательно! Только вот, если завтра бой и они потребуются! По-моему, будут биться пока и без большого умения! По с революционной яростью, с любовью к Родине и без страха смерти, без боязни, что убьют зря. Так, ребята? Девчата?

И все, кто здесь собрались, крикнули Володе в ответ:

— Правильно! Правильно!

* * *

Попросили рассказать кого-нибудь из девчат. В землянке, в своей небольшой компании, они делились воспоминаниями. А на больших собраниях уговорить их выступить было дело нелегкое.

Стали медсестры выталкивать вперед Марусю Товстенко — одну из самых опытных наших партизанок. Молодая, крепкого сложения, смелая, ловкая, она пользовалась всеобщим уважением и как медсестра, и как боец, и как комсомолка-общественница. Маруся долго не ломалась. Вышла в освещенный костром круг.

— Хорошо, — сказала она, — могу рассказать и я. Только пусть Алексей Федорович, и товарищ Дружинин, и другие командиры не обижаются. Я буду больше к молодежи обращаться, к девчатам больше, чем к хлопцам. Можно считать, что и я не старая, если мне сейчас двадцать два года... Правильно, говорите? Ну, вот и хорошо.

Я до войны горя не знала, благополучно жила. И все-таки было сознание, что это не просто так, а завоевано для меня партией большевиков. Если война — значит я, крепкая, молодая девчина, должна тоже драться за свою власть и за свою партию. И, хотя я на себя много приняла горя в партизанском отряде, трудных дней и слез, моральных и физических страданий, я ни разу не жалела, что пошла. А я пошла в партизанки добровольно. Как я пошла?

Мы здесь делимся опытом, рассказываем. И я сейчас расскажу, не жалея себя и других. Потому, что настоящей партизанкой я не сразу стала. Возьмем хотя бы и Гришу, то есть извините, Героя Советского Союза Григория Васильевича Балицкого. Он тоже не с первого дня стал партизаном, хорошим бойцом, а потоми командиром.

Вот как было у меня. Я работала в Чернигове начальником мастерской по ремонту противохимических костюмов при областном совете Осоавиахима. Председателем был у нас товарищ Кузнецов. Он меня однажды спрашивает:

— Ты, Маруся, согласна пойти в армию?

Это было в августе 1941 года, когда немцы уже близко подходили.

— Знаете, — говорю ему, — моих уже два заявления в райвоенкомате.

— Я тебя с собой заберу, если ты согласна. Ты прямо отвечай: могут ранить и, если нельзя вылечить, — пристрелят свои же товарищи... Ты на такие условия согласна?..

— Согласна, согласна!

— ...и по болотам ходить?

— ...согласна.

— ...и что будут пытать враги, если поймают?

Я тогда поняла, что он меня вербует в партизаны. Екнуло сердце. Он продолжает:

— Ты добровольно согласна?

— Да, я добровольно согласна!

— Быстро собирай чемодан — и поехали.

Вот так я и стала партизанкой в августе 1941 года, когда немцы наступали на Чернигов. Взяли тогда меня, Веру Дободу и Нонну Погуляйло, которая недавно погибла... Настоящая боевая девушка, комсомолка!.. Когда нас Кузнецов привел в лес, мы поняли, что тут и будет партизанский отряд.

На третий день мне было поручено взять в Корюковке медикаменты. Я поехала на легковой машине. В Корюковке шум, большое движение, наши части отступают, госпиталь эвакуируется. Но я получила все, что нужно. Едем уже к лесу. Вдруг догоняет нас грузовая машина. Соскакивает Григорий Васильевич Балицкий. Он жил в Чернигове рядом со мной, я знала его как соседа. Спрашивает:

— Ты чего здесь болтаешься, комсомолка? — Он работник обкома партии. Имеет право так спрашивать. Но я все-таки не могла сказать, что в партизанском отряде, говорю:

— Ушла в армию.

— Как же ты в армии, а здесь болтаешься?

Я и ответить не успела — он уже сам догадался.

— Ну тогда вот что, соседка, у меня еще другие дела, я потом приеду в ту армию. А ты принимай мою машину, тут оружие и боеприпасы, а твоя сзади поедет. Прощай пока, соседка!

Он решительно сказал. Я повиновалась, почувствовала, что он будет настоящий командир.

Теперь я расскажу о первом бое, в котором принимала участие. Какие мы все тогда еще были неопытные, неумелые. Товарищ Громенко повел нас на боевую операцию. Нас разбили на два отделения. Мы пошли на шоссе, чтобы уничтожить немецкие автомашины. План такой: передовая машина — первому отделению, вторая машина — второму отделению. Залегли, слышим гул машин. Непонятно, почему мы решили, что будет только две машины? Смотрим, три, четыре, пять, шесть и под конец — броневик и мотоцикл. Мы лежим за пеньками, на пятьдесят-шестьдесят метров лес вырублен, нас видно. У нас одно противотанковое ружье и винтовки. Гранат было на всех штук восемь.

Останавливается одна машина. Тишина. Я все равно, как мотор на мельнице, — так дрожала. А боец, лежавший возле меня, вовсе струсил — убежал.

Операция не удалась. Возвращаемся в лагерь. А того бойца, что убежал, нет. Меня спрашивает Громенко, спрашивает Попудренко. Я рассказываю, как он удрал. К вечеру он вернулся.

— Ты чего? — спрашивает Громенко.

— Да, товарищ командир, в первый раз сдрейфил.

Громенко смеется, а я говорю:

— Ах ты, мерзавец. Я бы тебя расстреляла.

Попудренко отводит меня в сторону.

— Какое бы ты имела право расстрелять?

— Раз он удирает — значит, он дезертир. Дезертиров расстреливают.

Попудренко слушал, слушал.

— Я с тобой согласен... Но так, сразу, нельзя. Ну тебя, ты еще перестреляешь у меня всех людей!.. Знаешь, что, Маруся, я и сам, если вижу трусость, хочу этого человека уничтожить на месте. Но об этом надо предупредить всех, чтобы знали...

После того случая всех предупредили, что трусость карается на месте.

Это было уроком всему нашему отряду потому, что, если говорить правду, — все тогда струсили, а не один только этот боец.

Маруся вздохнула. Лицо ее раскраснелось не то от жара костра, не то от смущения... Она махнула рукой, как бы желая сказать: «Вытащили меня на разговор, так уж слушайте все». Глядя поверх голов собравшихся, продолжала:

— Расскажу и о другом времени, о совершенно другом деле. Отряд уже был очень большой. Мы двигались в Злынковские леса. Раньше я знала про эти места только, что там есть спичечная фабрика. Теперь мы тут воевали. Я была медсестрой при штабе. Двадцатого мая пришли мы в Злынковские леса. Тепло. Землянки строить не стали, потому что распустилась листва — есть где прятаться. А завтра, может быть, опять в путь.

Двадцатого мая 1942 года — очень тяжелая для меня дата. Родила сына...

Скажу вам, девушки, про любовь. Балицкий Григорий Васильевич стал моим мужем. Я перед вами раскрываться не буду, он меня завлекал или я его. Разве в этом дело! Я хочу сказать про любовь и жизнь, что в партизанском отряде и то, и другое есть. И даже узнаешь счастье и красоту.

Я сказала, что день, когда я родила сына, был для меня тяжелым. Это я говорю про физическую тяжесть. Когда надо было рожать, в тот день я сделала переход в тридцать километров и ни перед кем не плакалась. А в дни перед самыми родами выполняла все требования командиров. Меня жалели, видели мое состояние, но понимали также и мою гордость. Поэтому давали задания. Конечно, некоторые товарищи все-таки незаметно делали часть моей работы.

Федоров предполагал забрать меня в штабную землянку, чтобы окружить вниманием. А Григорий Васильевич был против. Он требовал: «Я ей муж, где буду я, там и она!» Вы знаете, как я его за это любила!

Зато потом какая была радость! Это было событие для всех людей отряда... Я вас не агитирую, девушки, чтобы обязательно рожать в партизанских условиях. Но бороться мужественно за свои права, за то, чтобы чувствовать счастье жизни, я вам советую. За то, чтобы жизнь была полная, настоящая и красивая!

Сколько давала эта молодая жизнь, этот ребенок партизанам, моим товарищам в суровых лесных условиях! И какое внимание я имела! Нежность женщин и мужчин, даже самых строгих и сердитых. Они подходили часто, играли с мальчиком, подкидывали его, говорили ему ласковые слова, тетешкались целыми часами. Алексей Федорович был кумом, повариха Мария Андреевна кумой; покумились.

Но все-таки командование решило, что я должна вылететь в тыл, в Москву.

В августе начались сильные бои, нас окружили. Три ночи подряд я выезжала с мальчиком на аэродром, три ночи Григорий Васильевич меня провожал, но все эти ночи немцы окружали площадку: наши самолеты не могли приземлиться. Пришлось отказаться от вылета в тыл, только бы выйти из окружения. Сыну было три месяца. Наш командир говорил: «Береги его, ты понимаешь, какой это хлопец будет! Три месяца, а он ужи смеется!»

Мы стали выходить из окружения, раненых тащили на руках. Я несла санитарную сумку, винтовку и сына. А кормить сына нечем — грудь пустая. У нас в те дни с питанием очень плохо было, съели уже и неприкосновенный запас. Григорий Васильевич заскочил в одно село, достал для меня творогу, масла... Поела я, и у меня появилось молоко, накормила голодного сына. Он кричал, а кругом немцы. Все дрожат, боятся, что немцы услышат. Тут даешь ему грудь, только бы молчал.

Утром Григорий Васильевич встает: «Как спокойно сын в эту ночь спал!» «Да, говорю, очень спокойно».

Посмотрела: какой он бледный! Стала слушать, а он не живой. Животик у него вздулся. Я крик подняла, но не так я плакала, как Григорий Васильевич.

Был большой дуб, старый. Григорий Васильевич взял лопату и под этим дубом вырыл могилку. Похоронили нашего мальчика, обложили могилку зелеными листьями...

Мне казалось, что не смогу идти дальше, расстаться с этим местом.

Тут Маруся долго молчала и слушатели молчали. Балицкий подошел к ней сзади, положил руку на плечо. Она руку мужа сняла, не глядя на него и ничего ему не сказав. Заметив, что кое-кто из новеньких партизанок утирает слезы, она сказала:

— Я не для того рассказываю, девушки, чтобы вы плакали. Иногда, конечно, можно и зареветь от обиды и отчаяния, но я считаю, что слезы лучше скрывать от людей, хотя бы и близких. Все-таки я тоже не всегда могла сдержаться.

Сложилась обстановка тяжелая — такая даже, что надо бросать раненых — с ними не уйти от немцев. А уходить надо — иначе погибнем все. В этот трудный для отряда момент вызывает меня Алексей Федорович, приказывает идти в другую сторону с группой раненых. Он мне говорит:

— Мы будем пробиваться, а ты, Маруся, и Тихоновский Иван Федорович, который был тут недалеко секретарем райкома партии, должны сберечь и вылечить наших раненых. Мы вам их доверяем.

— А муж мой, — спрашиваю, — как же мой муж Балицкий? Он тоже остается?

— Нет, он будет пробиваться с нами.

— Если вы берете мужа, я с ним пойду!

Тогда Федоров серьезно меня предупреждает:

— Если ты не останешься с группой раненых, — я тебя расстреляю!

Вот тут я все забыла от волнения и жалости к себе. То, что давала партизанскую присягу, то, что я комсомолка, — все куда-то улетучилось. Говорю:

— Я еще такого командира не видела, который бы стрелял в своих боевых сестер. Нет, Алексей Федорович, если вы хотите меня расстрелять, — лучше пристрелюсь своим пистолетом.

Вот, девушки, до чего можно себя потерять. Никому этого не желаю. Потом я еще побежала к своему Григорию Васильевичу, кинулась со слезами на грудь. Он тоже разволновался, стал ругать Федорова. Но все-таки Григорий раньше пришел в себя, вспомнил о дисциплине партизана. Он мне посоветовал:

— Иди, Маруся, докажи! С тобой все равно мы встретимся. Я в это верю!

Мы с ним сурово попрощались. С Федоровым тоже. Руку Федоров мне пожал, посмотрел в глаза, но я отвернулась, считала, что он меня очень обидел.

Теперь слушайте, что я поняла. Обижаться может каждый человек и партизан тоже. Волнуйтесь, девушки, и обижайтесь, только все равно делу это не должно вредить. Нельзя из-за того, что обиделась, плохо перевязывать и промывать рану. Нельзя распускаться перед раненым товарищем, который от тебя ждет возвращения к жизни. Душевная храбрость может быть даже важнее в таком вот случае, чем в бою. Ломай себя, отойди, если чувствуешь, что не можешь сдержаться, спрячься — в лесу деревьев много. Постой две минуты за деревом одна, а потом возвращайся к раненому с улыбкой. Вот за это ордена дают медсестрам!

И я пошла с группой Ивана Федоровича, чтобы доставить двух тяжело раненых в Семеновский район, где он работал секретарем райкома партии. Было задание: устроить раненых у наших людей в селах. Когда устроим, — догонять отряд. Но вышло не так.

Продвигались ночами, раненых несли на носилках, на плечах. Во всей нашей группе было одиннадцать человек. Среди них и легко раненые, и больные; были тоже три беременные женщины и одна с ребенком. Эти женщины пристали к отряду, когда мы, за несколько дней перед тем, проходили через уничтоженное карателями село. Там каратели всех расстреливали. Женщин расстреливали вместе с детьми. Эти трое спаслись. Федоров надеялся отправить их самолетами в тыл. Но самолетов не было. Теперь наша группа должна была спрятать их у своих людей. А у четвертой женщины на руках был пятимесячный мальчик. Ее муж — партизанский проводник из местных людей — погиб от немцев. Ей тоже нельзя было оставаться на старом месте.

Вы представляете, какое положение? Я своего мальчика две недели, как похоронила, а этот мне его напоминает. То и дело прячусь за деревьями, чтобы не видели, как плачу. Ребенок пищит — выдает нас. Кроме того, усталость. Так мы все устали, что спать могли в любом положении. Сказали бы мне: «Маруся, вот борона — ложись». Легла бы и уснула.

Вы, девушки, можете подумать: «зачем она рассказывает нам о таких ужасах и трудностях, пугает нас? Лучше мы вернемся домой к маме и к папе. Не всех же перебьют немцы. А если отправят в Германию, откуда знать — там тоже люди — как-нибудь выживем до конца войны».

Нет, я вам рассказываю все это, как родным советским сестрам, боевым подругам. Не жалуюсь, но говорю: вот что может и должен преодолеть человек, если он предан Советской власти и партии! Это борьба за свободу перед самой зверской мордой фашизма. Это борьба не только в бою, когда стреляют. Это и потом борьба, когда каратели мучают голодом, и холодом, и лесной сыростью. Вот на что мы должны быть готовы. Может быть, легче даже умирать, когда ведут на виселицу при народе. Там можно красиво держаться, гордо. Если придется, вы, я знаю, выдержите и я тоже. Только раньше надо выдержать борьбу за жизнь и не только за свою, за жизнь раненых наших товарищей, которые стонут от боли в ночной темноте, под проливным дождем.

Было два тяжело раненных — Гулак Андрей и Помаз Сергей. Приносим их в хутор, где живет брат одного нашего партизана. С ним был уговор, что он возьмет одного раненого к себе. Наши товарищи пришли к нему ночью, говорят, что мы прибыли, раненый в лесу, можем через час принести. А он отвечает:

— Знаете, Красная Армия все отступает и отступает. До тех пор, пока Красная Армия не будет наступать, я не хочу помогать большевикам.

— Зачем же ты раньше обещал?

— Я, — отвечает, — не скрываю, я думал, что Красная Армия сильнее.

Оказалось, что он уже работает управляющим у немцев, окончательно им продался.

Делаем вторую попытку устроить раненых. В Блешне была партизанская семья Станченко Степана. Его дочка Проня была в отряде. Другая дочка Тося, учительница, жила пока с ним. Пошла в село наша разведка — двое партизан. Старик им сказал:

— Я согласен, одного раненого возьму. Завтра Тося придет грести сено, принесет хлеба и еще кое-что. Останется с вами до темноты, потом вместе с ней приходите, приносите раненого.

Тося приходит, приносит в кошелке еду и рассказывает, что два часа как прибыли в Блешню немцы — больше ста карателей. Проверили — действительно так. Остается только устраиваться в лесу, копать себе землянку.

Старик Станченко привез нам кирпич, глину: построил печку. Потом муки привез. Беременных от нас увел — устроил у разных людей. Ту женщину с ребенком Тося и старуха Станченко отвели в другое село, за пятнадцать километров. Потом вдруг пропали Станченко. Не приходят больше недели. Узнаем: стариков гитлеровцы схватили, увезли в Новгород-Северокий. Обоих пытали в тюрьме, они от пыток умерли. Тося сбежала от немцев, жила некоторое время в другом селе, дней через десять к нам пришла в лес, стала вместе с нами партизанить.

Наша землянка была в глубине ельника, в самой гуще. Никто нас тут не заметил. Топили мы рано утром, на рассвете. Я вставала в три часа утра, растапливала, потом готовила раненым перевязки. Пойдешь в Блешню, ходишь как странница, попросишь старую простыню или рушник. Все-таки давали и не спрашивали, зачем. Знали, наверное, кто я. Гулак начал поправляться немного. Такая радость! Значит, не напрасны наши труды. А ведь он был, можно сказать, труп: сплошные ожоги, все лицо, грудь, спина. И вот мой Гулак стал ходить, даже просится стоять на посту.

А у Сережи Помаза кость в бедре перебита. Мог только лежать. Так физически здоровый, но подняться нельзя. Я за ним выносила, мыла его... Очень боялись гангрены, я он сам боялся — от этого страха не мог есть, худел, во сне ужасно бредил, так что и нас пугал. А днем ничего — бодрился. Больше пяти месяцев рана его не заживала. А потом ничего. Помогло, наверное, что мы ее облучали под солнцем даже в морозные дни. Когда стала рана затягиваться — смотрю и Сережа мой улыбается. Начал просить, чтобы хоть немного мяса принесли. Значит, поправляется.

Мы пошли, украли у старосты барана. Зарезали, печенку поджарили. Радовались — «вот теперь несколько дней будем все сыты» Повесили тушу на ветку дерева. Иван Федорович говорит:

— Сегодня ты вари холодец, то да се, чтобы наелись ребята.

Я иду к нашему барану, прихожу — одни кости торчат. Сороки все расклевали. А мы только облизнулись... Кости, правда, я сварила, бульон был жирный. А за другим бараном не пошли. В селе и без того уже поднялся переполох.

Шесть месяцев мы так жили. В конце февраля уже этого, сорок третьего года, в два часа ночи слышим топот. Я поднялась. У меня было две гранаты. Я так решила: «одну брошу в Сергея, чтобы убить его, а другую буду бросать в дверь, пистолетом пристрелю себя». Тихоновский и еще трое наших ребят играли в домино. Вдруг дверь открывается и входит мужчина в белом халате. Иван Федорович — раз за пистолет. Я гранатой замахиваюсь.

— Стой, Тихоновский, не стреляй!

Это были наши. Отряд вернулся в Елинские леса, и Попудренко сразу послал искать раненых и всю группу. О нас пошли слухи, что все мы попали к немцам, что всех почти поубивали, а меня тяжело ранили. И будто потом на мне женился немецкий офицер. Такая чепуха! Попудренко не верил.

Нас всех взяли в сани — повезли в лагерь. Какая была встреча — все, наверное, помнят! Нас целовали, обнимали. Повариха нам особо готовила... Но это потом...

А в первый день я узнаю, что Гриши нет.

— Где Гриша? Как его здоровье?

Говорят — в Москве.

Думаю: «В Москву отправляют только тяжело раненых». Спрашиваю:

— Куда он ранен?

— Почему ты спрашиваешь об этом? Может, он прославился и его отправили в Москву отдыхать!..

Мне все-таки сказали, что у него задета переносица и глаз... А через несколько дней прилетает самолет. Мы бежим встречать. Когда подбежали к аэродрому, уже все вышли. Я бегу, ищу Балицкого... Он стоит, смотрит на меня, а я мимо него пробежала... Федоров со мной поздоровался, обнял.

— Почему ты Гришу не встречаешь?

— А где он?

Вижу — стоит передо мной красивый мужчина, нарядный, полный, в кубанке. Думаю, какой-то новый, а это Гриша. А когда уходила с нашей группой, Гриша был в ватных штанах, в кепке...

— А я, — говорит, — смотрю — к кому она побежала, кто ей всех дороже?

Тогда я обхватила его, спрашиваю:

— Как твой глаз?

У него слеза покатилась, но он говорит:

— Вижу тебя, больше мне ничего не надо!

Вот и конец моему рассказу. Теперь пусть другие говорят.

* * *

После рассказа Маруси Товстенко долго молчали. Слышно было, как потрескивает хворост в костре, как лошади рвут зубами траву. Маруся отошла в тень, села за чьей-то широкой спиной. Я думал, что ее начнут расспрашивать. Нет, все будто согласились, что после такого душевного рассказа нужно собраться с мыслями. Многие поглядывали на Балицкого, который стоял тут же, в позе уверенного в себе человека. Мне показалось, что рассказом Маруси он не доволен и хочет даже что-то опровергнуть. Во всей его фигуре, в одежде, манерах видно было щегольство. На голове у него еле держалась черная барашковая кубанка с алой лентой. Давно уже установилась теплая погода и смешно было ходить в зимней шапке, но Балицкий не из тех, который позволил бы над собой посмеяться.

Слава его была у нас в тот период самой яркой, слава бесстрашия и военного счастья. Его щадили вражеские пули. Правда, он потерял глаз, но это — случайность: разорвалась гильза патрона в собственном автомате.

...Балицкий не сразу стал рассказывать. Пришлось его просить. Быть может, ему не хотелось говорить при мне. Утром мы с ним поспорили. Вчера он вернулся из Москвы. Доложил о выполнении задания. А сегодня вдруг вручил приказ Украинского штаба, которым мне предписывалось выделить ему определенное количество людей: рядовых и командиров, а также вооружение, боеприпасы, рацию — создается новый отряд во главе с Балицким, и отряд этот пойдет по самостоятельному маршруту.

Что ж, приказу — нравится тебе он или нет — надо подчиняться. Я сказал Балицкому, что каждый командир батальона выделит ему часть своих людей. Но Балицкий потребовал, чтобы я отдал приказ о выделении первого батальона, которым он командует. Первый батальон мы считали лучшим в соединении, в нем было больше всего старых партизан, черниговцев, и я категорически отказался выполнить это требование. Запросили по радио Украинский штаб. Там поддержали меня. Кончилось тем, что Балицкий от самостоятельного задания отказался. Было решено, что он останется в нашем соединении командиром первого батальона.

Но и сейчас, видно, он еще не остыл. Нет, нет и покосится хмуро в мою сторону. Все-таки уговорили: стал рассказывать. Рассказывал он с видом человека, которому все прежнее кажется не стоящим большого внимания. Слушатели чувствовали, что обращается он к ним немного свысока, но и это ему прощали. А некоторые, может быть, считали, что так и должен говорить прославленный партизан.

— Мы вот трогаем прошлое, перебираем, подсмеиваемся даже над собой. Каждый из нас, старых партизан, много смертей прошел. Я сам лично, если даже скромно считать, двадцать две смерти миновал и продолжаю действовать. Бывает, спрашиваю себя: «Почему ты, Григорий, еще живой? Уберегся или посчастливило?» Ответ даю такой: остался цел после боя — не твое это личное счастье и не для отдыха ты остался или славы, а для дальнейшей борьбы за окончательную победу!

Если же касаться лирического и поэтического, — то самое для меня поэтическое до конца войны — это смерть и гибель врага... Нет, почему же? Я и человеком остаюсь, но я нацеленный человек и об этом буду с вами беседовать.

Знал я одного товарища. Был он смелым. Но все подсчитывал: «Я, мол, один, другой, третий и четвертый раз прикоснулся к своей гибели, значит, шансы мои с каждым разом прогрессивно уменьшаются — перелет, недолет, а ведь накроет когда-нибудь и цель». С каждым боем он становился все осторожнее и дошел со своей прогрессией до того, что проснулся раз среди товарищей, вскочил с черными от страха глазами и как заорет: «Немцы!» Пистолет к виску — и готов. Не успели его удержать. А немцев как раз и не было.

Вот я слышу такое слово «осторожность», будто партизан должен быть осторожным. Но где тут граница осторожности и трусости? Граница, конечно, есть. Осторожность — это мысль, человек еще думает, понимает, как оберегаться. Трусость — это бессмысленное бегство, паника. Пример: лежим однажды в цепи, за укрытием, видим, как идет на нас немецкая пехота, подпускаем. Вдруг один наш уважаемый товарищ кричит: «Братцы, автоматчики!» Сорвался и побежал. И все за ним побежали. Что такое? Мы ведь и раньше знали, что в немецкой пехоте много автоматчиков. Нет, дело тут не в автоматчиках, а в голосе паникера — подействовал на нервы.

Трусость — самый лютый враг партизана. А что касается осторожности... Осторожность действует по-другому. Она сестра трусости, но хитрая, все умеет объяснить и оправдать и постепенно партизана превращает в труса.

Как это бывает? Дает командир задание. Идет партизан и видит — ужасно трудно и опасно. И вот он уже не идет, а ползет. Это правильно, надо ползти. Но ведь придется когда-нибудь и встать. Одним ползанием дела не кончишь. А голову он поднять не может. Прижимает ему голову к земле неведомая сила. Он ее в душе уважительно определяет, как осторожность, а она уже давно выросла в трусость. Возвращается такой партизан и докладывает: «Товарищ командир, оказалось невозможным». И все так аккуратно объяснит, что только и остается похвалить его за осторожность. А цель? Цель не достигнута. Целью стала осторожность.

И вот закон партизана: вышел на задание — и твоя жизнь, и твой ум, и твое сердце, и твоя мысль, и твое оружие — все для достижения цели. Действуй и умом, действуй и расчетом, можешь даже применить осторожность, а дело сделай!

От этого я и перейду к своему случаю. Тоже, как и другие, из первых дней моего личного опыта. У вас первые дни проходят среди старших товарищей, мы же старших товарищей не имели. Командиры тоже не имели партизанского опыта.

Вот в сентябре сорок первого года Попудренко говорит, что есть мельница, на которой работают немцы. Надо взорвать ее — не дать врагу молоть зерно. Дает мне задание: «Ты продумай, подбери себе группу». Поехали втроем: Петька Романов, Ваня Полещук и я. Петька Романов получает роль агронома, Ваня Полещук крестьянином сделался, кепку надел, а я в роли народного учителя; так я всегда ходил в разведку. На повозку положили мешок ржи, мешок ячменя. Берем шнур, тол, автомат Все это кладем вниз.

Выезжаем из лесу. Только выехали на опушку — лошадь выпряглась. Я в жизни ни разу лошадь не запрягал и мои товарищи тоже. Ваня Полещук хочет бежать в лагерь. Хорошо тут на нашей заставе оказался товарищ из колхозников. Он запряг. Мы потренировались: несколько раз запрягали и распрягали. Потом поехали.

Приехали в Александровку. Вечер. Надо где-то переночевать. Попросились к одной крестьянке, дочь у нее. Переночевали. Утром стали запрягать — не получается. Дочь посмеялась над нами. Запрягла нам лошадь. Тут старая хозяйка спрашивает:

— Куда это вы едете?

— На мельницу едем.

— Эх, вы. Как же вы не умеете ничего? Как же вы — три человека, а два мешка везете!

— Это мой мешок, я учитель, а это Петьки мешок, а это — наш возчик.

— Зачем, — спрашивает с усмешкой, — трем человекам ехать два мешка молоть?

Она учила нас предусмотрительности. Мы поняли, что нас легко разоблачить. Хозяйка хорошая — муж на фронте. Просим ее: дайте нам еще мешок, мы разделим зерно на три доли.

Дальше поехали с тремя мешками. В пять часов вечера приезжаем в райцентр Мену. А я уже бывал тут как разведчик. «Вдруг кто-нибудь заметит!» — думаю. Поставили свою лошадь, а сами пошли на мельницу. Один немецкий солдат — у входа, другой — у машинного отделения. Но пропуска не надо, разрешают ходить. Нам интересно машинное отделение взорвать. Мельница двухэтажная, вальцевая, перерабатывает зерно для немецкой комендатуры. Но и крестьянам мелет за четыре килограмма с пуда и одно яйцо.

Мы вошли на мельницу, понюхали муку, немного подкрасились. Особенно Ваня — весь мукой вымазался. Я прошел в машинное отделение. Там работали два немца. Увидев меня, они что-то залопотали. Я вынул из кармана кусок хлеба, стал жевать — вроде не обращаю на них внимания.

В машинное отделение можно пройти, но обратно, если взорвать, — уже не уйдешь. Только один выход — наложить толу в карманы и самому взорваться.

Пошел к своим ребятам, говорю им:

— Если мельницу взрывать, значит, только погибнуть.

Они молчат, думают. Нас уже подозревают. Во дворе один прямо на нас пальцем показал. Решаю:

— Будем уходить, товарищи!

Полкилометра отъехали. У дороги — кустарник. Слышим погоню. Свернули в кустарник. Погоня ближе. Мы автоматы в руки, гранаты по карманам, лошадь бросили к чертовой матери — и бежать.

Им лошадь не интересна. Они стали в нас стрелять. А лошадь Машка идет себе спокойно, хоть бы что. Тут начало темнеть, пошел дождь. Мы уж, верно, с километр пробежали. Стрельба прекратилась. Выскочили на дорогу, залегли в кювет. Что за чудо — идет Машка. Ей по кустам неловко телегу тащить — выбралась на проселок. Посмотрели — никого нет. На Машку — и поехали.

От погони удрали, но задание так и не выполнили. Знаете, как это мучительно — ругаешь себя последними словами. Но от этого не легче. Стали думать: что делать?

В селе Забаровке спрашиваем: «Далеко до железной дороги?» Оказывается, в трех километрах отсюда. Идея! Пойдем на дорогу — все ж таки вернемся с результатами.

Метрах в тридцати от моста большая кирпичная будка. Там охрана, как потом узнали — восемнадцать человек. А у самого моста, с обеих сторон, деревянные грибы — под ними часовые. Они меняются через каждые два часа. Мост большой, высоко стоит, Если его удастся взорвать, — прекратится всякое движение.

Мы подобрались к мосту поближе, чтобы все рассмотреть. Руки стали черными от земли, колени черные. Помыли руки, заготовили палки, чтобы прикрепить тол. Пошел дождь и все сильней. Лошадь по лугу ходит. Повозку мы поставили под куст... Время идет. Мы ждем полной темноты. Дождь и дождь. Мы хоть мокнем, но нам даже лучше от дождя — темнее.

И вот мы полезли. Насыпь там высокая. Надо пробраться под носом часового и потом ползти на коленях по мосту тише червя.

Задача осложняется потому, что спичку на мосту зажигать нельзя, шнур надо поджигать папиросой. А мост длинный, пока до середины доползешь, папироса сгорит. Все трое приготовили по самокрутке. Один докурит — даст другому прикурить, потом третьему. А махорка, такая гадость, крупная — при движении высыпается из самокрутки. И ужасно неудобно курить — руки заняты, передохнуть невозможно, того и гляди, закашляешься.

Наконец доползли до середины. Я на колени встал у самого края, даже перегнулся над водой. Привязываю тол к тому месту, где всего больше крупных заклепок. А ребята меня оберегают и поочередно курят. Я прикрепил, вставил детонатор, взял у ребят папиросу, зажег шнур. Приказываю:

— Готово, пошли!

Ребята полезли обратно, а я хочу подняться и... не могу. Не разгибаются ноги, затекли. Я так увлекся, что не чувствовал. Вот положение! Ребята уже далеко отползли, им возвращаться нельзя. Гибнуть — так одному. Такая мучительная картина. Нервная система, знаете, как работает, когда думаешь, что взорвешься вместе с миной, с этим мостом к чертовой матери.

Если шнур вырвать с капсюлем — не будет взрыва, но и весь труд тогда пропал. Стараюсь подняться или хотя бы как-нибудь ползти. Тру ноги изо всей силы, некогда о шнуре думать. Потихоньку стали ноги отходить, и я подтягиваюсь на руках. А потом и ноги пошли. Я встал и побежал. Чувствую — вот-вот будет взрыв. Колени трясутся, но бегу. Чувствую — конец моста. Вниз головой и — кувырком по насыпи. Только скатился, и тут взрыв — волной шибануло.

Я вам рассказал, товарищи молодые партизаны, об одной из своих смертей. А их было двадцать две. Таких, которые я сам заметил, а сколько пуль роилось вокруг головы!

Какое отсюда заключение? Вы, как молодые ребята, можете, конечно, и не знать дореволюционных песен трудового народа. Вот как начиналась одна песня: «Смело, товарищи, в ногу! Духом окрепнем в борьбе!» Это очень правильные слова. Мы именно крепнем в смелой борьбе. А чем мы становимся крепче, тем труднее смерти нас прикончить; как случайной смерти, так и специально нам предназначенной. Этому учит меня мой опыт жизни и партизанской борьбы.

И еще другое заключение. Тут многие наши молодые товарищи учатся, как подкрадываться к железной дороге, как подкопаться под рельс, поставить заряд и так далее. Но все это шутки, потому что нет здесь настоящей опасности и тревоги за собственную жизнь. На практике мы будем с вами на поезда нападать. Мы будем крадучись подползать, но для того, чтобы потом подняться и стрелять. Смелость — вот что есть главное оружие подрывника и минера! А смелость — это такая штука, которая в теории очень проста, а на практике сложнее какого угодно технического новшества.

Я не противник техники, когда это наша социалистическая техника для народа. Но в условиях, когда вся техника исключительно вражеская, когда глядишь из-за дерева на поезд, который победно шипит и тащит против нашей армии и советского народа снаряды или фашистов — сам бы лег, только его остановить и уничтожить!

Вот из вас некоторые скоро пойдут со мной на железку. Мы понесем с собой небольшие ящики с толом. И знайте, с того первого случая, о котором вам рассказал, я ни разу тол обратно в лагерь не приносил и зря не закапывал. Это запомните. Осторожность мы с собой возьмем тоже, но и она будет вести нас только вперед, к выполнению цели. Ее достигли, задание выполнили — вот тогда мы люди, тогда будем возвращаться домой с песнями, праздновать жизнь!

* * *

Слушали Балицкого очень внимательно и уважительно. Когда он кончил, задумались. Потом попросили Семена Тихоновского сыграть на гармошке. Он не отказался. Человек артельный, балагур, весельчак, Семен Михайлович, никогда ни отчего не отказывался. Хоть и числился он за хозяйственной ротой, но в бою занимался не одним лишь сбором трофеев.

Он взял сразу плясовую, русскую. Стал вызывать:

— А ну, дивчатки, хлопчики, кто спляше... Эх, кабы не жалко мени чеботов, сам бы пошел! Алексий Федорович, може, вам полечку?..

Но настроение у всех было не плясовое. Семен Михайлович понял это и отложил гармошку в сторону.

— Може, и мени чого рассказати?

— Просим, просим, Семен Михайлович!

— Так я расскажу вам. Связи с рассказом Балицкого Григория Васильевича это будто не имеет. А може имеет? — И он так хитро, с таким задором глянул в сторону Балицкого, что все рассмеялись, а сам Балицкий погрозил ему пальцем:

— Ты не очень-то критикой в мою сторону бросайся. Помни, Семен!

Семен Михайлович махнул рукой и начал:

— Тут касаются хлопцы разных дел. Только одного вопроса не трогают — относительно черта. Есть черт, чи нет его? Проблема, скажут некоторые, не актуальна. Так я вам расскажу байку.

Лег я под вечор у нашей штабной палатки на сено. Один глаз у меня спит, а другой, как то по партизанскому неписанному уставу положено, кругом поглядывает. И видит мой глаз, что со стороны звезд, с самого неба, приближается то ли сторож в тулупе, то ли бычок-трехлетка, ряженый в сочельник под дьячка. Движется та фигура прямым маршрутом ко мне, опускается возле самой моей головы, садится на корточки и начинает вопросы пытать, чисто анкету заполняет:

— Вы — Тихоновский?.. Семен Михайлович Тихоновский из Корюковки?.. В милиции служили?

— Э, — думаю, — что ж это творится, с воздуха прибыл, документы не показывает, подумаешь, инспектор выискался! Хотел хлопцев кликнуть, а язык будто прирос. Лохматый этот смеется.

— Я, — говорит, — черт. Буду вас, гражданин Тихоновский, в таком положении держать, пока мы не придем к соглашению.

— А я в вас, чертей, не верю. Ни в чертей, ни в богов, ни в ангелов!

А черт до самого уха мого притиснулся, жаром дышит и такие начинает речи:

— Семен Михайлович, меня сюда командировали до вас, поручено выяснить три вопроса. Поскольку Гитлер доводится деверем самому сатане, то он, сатана значит, лично заинтересован в развертывании стратегического успеха его войск. А вы, партизаны, в этом деле ему сильно мешаете. Формы вы не носите, и бес вас знает, откуда беретесь. И что ни месяц, вас все больше. Так вот это и есть первый вопрос: откуда вы беретесь?

Слухайте дале. Другой вопрос (тут черт полез куда-то в свою мохнатую шкуру, сверился с бумажкой): что такое партизанская отвага и как с нею бороться? И третий вопрос (опять черт глянул в свою шпаргалку): чего вы, партизаны, ищете и что считаете за счастье? Ответьте, Семен Михайлович, на эти три вопроса и требуйте себе какой хотите награды.

«Ах, — думаю, — шпион ты проклятый. Да неужели ж ты и вправду считаешь, что я отвечу на твои вопросы. Да ты режь меня, жги — слова тебе не скажу. Ты и не черт совсем, а новейшее приспособление вражеской разведки!» Думаю так, а против воли в мозгу отвечаю на его вопросы. Языком не шевельнул, только в уме.

Что беремся мы из народа за счет его сознательности. И с каждым месяцем больше нас потому, что сознательность растет, а партия нас организует. И за счет молодежи подрастающей, вроде вас, тоже увеличиваются отряды. Так я думаю. Но молчу. Черт впился в меня зеленым, как в радиоприемнике, глазом и подгоняет: «Говори, говори!» А я ничего не говорю, а только про себя думаю.

Вот и другой вопрос, насчет отваги партизанской. Это, думаю, — страданье народное, и боль детей и женщин, и пожары. Черт смотрит на мене, и в глазу его вижу уголочек совсем тоненький становится, как в ту секунду, когда станцию нужную поймаешь. «Говори, говори», — толкает он меня под бок.

А моя мысль работает уже над третьим вопросом, насчет того, что ищем мы, партизаны, и что считаем за счастье. «Чего мы ищем, ясно — свободы от фашистского угнетения, от оккупации, от всякого насилия над трудящимся народом. А когда этого добьемся, будемо бороться дальше до полной победы коммунизма. Это и будет счастье трудового народа, а значит, и каждого из нас».

Смотрю, — в глазу моего черта уголок расширился до ста восьмидесяти градусов. Что означает: потерял он станцию и ничего больше не слышит, не понимает.

— Эх, — говорит он, — дал ты мне, Семен Михайлович, ответы на все три вопроса, только не знаю, как эти ответы буду докладывать нашему чертячему штабу.

— Не говорил я ничего, брешешь ты!

Горько он так рассмеялся и копытом махнул.

— Не знаешь ты, Семен Михайлович, нашей техники. Мне голоса твоего не надо. Я все и так услыхал. Только ответы твои совсем не секретные и ничем штабу нашему не помогут.

Я тут соображаю: «А и в самом деле, какие секреты я открыл! Нехай знает бесово отродье, что партизанская армия — непобедима!»

Черт продолжает:

— Хоть и не годны мне твои ответы и не порадуют они сатану, только ты задание выполнил честно и можешь требовать награды.

Ничего мне от тебя не надо, пошел к черту!

Хитрая такая улыбка вытянулась у него от уха до уха и зашептал он:

— Я тебе одну тихую награду дам. Никто и не узнает, а тебе та награда будет для души, как масло для машины... Слухай, Семен Михайлович. Дам я тебе такую награду: будут тебя отныне все только хвалить. И начальство, и товарищи. Никогда тебя никто ругать не станет, никто про тебя слова дурного не скажет, и будешь ты до самой своей смерти освобожден от критики и самокритики. Такая будет ровная и тепленькая жизнь, что все, на тебя глянув, станут радостно улыбаться...

Тут я задумался. «Плохо ли? И мне приятно, и другим не вред. Что ни сделаю — все хорошо. Трезв ли, пьян ля, поздно ли до дому пришел — жинка всегда с улыбкой встретит. Товарищи ласковы ко мне. Эх — хороша жизнь!». Только так подумал — черт, готово дело, смекнул: «Будь по-твоему!» — И вскочил, чтобы улететь.

Но тут, в самый последний момент, ухватил я его за копыто. Вцепился что есть силы и ору: «Отдай обратно мое желание. Ничего от тебя, вражья сила, не хочу!» Трясу его, трясу, аж рука заболела. А почему требую обратно? А потому, дорогие товарищи, я спохватился, что страшно мне вдруг стало: как же я, если меня никто ругать, никто критиковать не будет, как же тогда узнаю, правильно сделал, угодно для народу или совсем напротив? Если меня только хвалить да гладить, — превращусь в куклу, которая хоть и улыбается постоянно, а ее кто хочет, тот туда и ставит и кладет. Хитрый тот был черт, хотел меня лишить самой что ни на есть жизненной силы — критики и самокритики. «Эй, — требую, — отдай мое желание! Отдай, гад, отдай, пока цел!» — и трясу, трясу чертово копыто.

Проснулся я от крика:

— Ты что, Семен, с ума спятил!

Открываю глаза, вижу — командир стоит.

— Ты чего, — говорит — палатку трясешь? На головы нам свалить хочешь?..

Я, оказывается, в стояк палатки вцепился и что есть силы трясу. Ничего со сна не понимаю. Хотел, когда очухался, рассказать про командировочного черта — не решился: а вдруг командир скажет: «Что это у тебе, Семен, у коммуниста, сны таки дурны?!»

А он меня ругает, а он меня чистит:

— Ты что, пьян напился? Нашел место спать... Да ты знаешь, что это сено Адаму положено, он тебя уже целый час будит — не добудится!

И в самом деле стоит надо мной мерин Адам и ржет точь-в-точь, как тот черт.

Ругает меня командир, а мне — чисто он коржиками кормит. Радуюсь. Значит, отнял я у черта свое желание...

Вот вам и байка вся! Слышь, Григорий Васильевич! Я тебя не касался, верно? От то и хорошо. Кто ее, критику, любит? Да ведь вона не барышня, чтоб ее любить. Только, сказать по-серьезному, без ней и действительно жить нельзя.

На этом закончил Семен Михайлович и почему-то Даже нахмурился.

Все немного посмеялись, поглядывая на Балицкого. Он сдержанно улыбался. Потом шагнул было к костру, сделал даже глубокий вздох, будто желая что-то сказать, но махнул рукой и пошел прочь, в темноту.

От выступления Балицкого у меня остался неприятный осадок. Зовет он как будто к хорошему: воспевает презрение к смерти, беспредельную смелость. Но не слишком ли он полагается на удачу?

Тихоновский правильно подметил некоторую заносчивость Баляцкого, нелюбовь его к критике. В Григории, видимо, нарастало какое-то глухое недовольство командованием. Правда, оно пока выражалось только в стремлении уйти, стать самостоятельным...

Отпускать Балицкого мне очень не хотелось: все-таки самый опытный у нас и самый смелый подрывник и настоящий партизанский командир.

«Что ж, время покажет!» — подумал я...

* * *

Готовилось совещание присутствующих у нас членов подпольного ЦК КП(б)У совместно с командованием соединений.

Никогда еще не было такой концентрации партизанских сил. Вот далеко не полное перечисление партизанских соединений и отрядов, дислоцировавшихся в период совещания в этих местах.

Соединения: Ковпака, Федорова, Сабурова, Бегмы, Шушпанова, Малика. Самостоятельные отряды: Кожухаря, Мирковского. Кроме того, несколько местных, белорусских отрядов. Они хоть и не принимали участия в наших совещаниях, но, разумеется, случись большой бой, — действовали бы вместе с нами.

Не преувеличивая, могу сказать, что собралось партизан никак не менее двадцати двух тысяч. Немцам, если бы у них явилась мысль разгромить наши силы, пришлось бы собрать несколько дивизий. Впрочем, они много раз посылали и по три, и по пять дивизий для уничтожения партизан. Читатель знает, что из этого получалось.

По заданию Демьяна Сергеевича мы с Дружининым собирали и обобщали к совещанию материал о сельскохозяйственной «политике» немцев.

До форсирования Днепра, на территории своей Черниговской области, мы систематически собирали информацию о жизни крестьянства. Но в свои сводки, посылаемые Украинскому штабу, мы редко когда включали эту информацию — не хватало времени на обобщения. Один только вывод был для нас совершенно ясен — уже в конце 1942 года оккупанты потерпели на хозяйственном и прежде всего на сельскохозяйственном фронте полное поражение. Многие колхозы, как я уже писал, они сохранили, назвав их «общинами». Оккупационные власти рассчитывали, что с общин-колхозов будет проще взимать «подати», чем с мелких, разобщенных хозяйств, и это было единственной целью, которую они преследовали, сохраняя колхозы-общины. С помощью налогов, разного рода обложений и обязательных поставок они выгребали из общинных амбаров все, что туда попадало.

В несколько лучшее положение были поставлены свежеиспеченные кулаки и украинские помещики. Это было дикое племя давно деклассированных, потерявших вкус к хозяйствованию, отвыкших от земли людей. Семена весной 1942 года они получили в долг из немецких складов, но где же взять батраков? Где взять лошадей или тракторы? Где взять плуги и прочий сельхозинвентарь? Опять же за счет колхозов, и без того разоренных войной. А колхозам-общинам ландвиртшафтсфюреры прислали свои обязательные планы. Короче говоря, весенний сев провалился. Больше половины земли осталось необработанной. Так как и вспахана и засеяна земля была из рук вон плохо, ухода за посевами почти не было — урожай повсеместно собирали ничтожный.

Даже самые пытливые из немецких агрополитиков не имели ни малейшего представления о том, как организовано советское коллективное хозяйство. Они искренне думали, что это всего лишь механическое сложение многих мелких хозяйств. Оставив общины на месте колхозов, немцы сохранили только форму, скелет, лишив его плоти, крови, лишив идеи, цели...

Подпольщики Корюковского района в прошлом году сообщили обкому о весьма характерном случае.

Сельхозкомендант района собрал совещание приехавших из Германии специалистов сельского хозяйства, а также всякого рода заготовителей и офицеров, которым надлежало по роду службы общаться с крестьянством. На этом совещании доклад о «производственно-экономической структуре колхозов» делал агроном райзо Розенко.

Он стал рассказывать о том, что такое производственный план колхоза. Как его составляют. Какое участие в составлении плана принимает агроном, представитель МТС, представители земельных и других районных организаций. Как, наконец, этот план утверждается общим собранием. Докладчик рассказал о севооборотах, детально разработанных и продуманных в каждом колхозе с учетом всех природных данных района и потребностей государства. Дальше докладчик стал разъяснять участникам совещания, как представители власти — руководители районных и областных организаций — систематически помогают каждому колхозу организовать производственный процесс и добиться выполнения плана. Он объяснил, что такое трудодень, как строится система прогрессивной, поощрительной оплаты труда. Сам того не желая, он вынужден был сказать о силе примера передовиков, о социалистическом соревновании, о значении общественного контроля...

Он говорил долго. Сперва некоторые из его слушателей делали заметки в блокнотах, другие перебивали его, задавали ему вопросы. Потом наступило общее молчание. Офицеры откровенно зевали, агрономы недоуменно переглядывались. Наконец председательствующий не выдержал.

— Послушайте, как вас там... — сказал он с холодной злостью. — Вы что-то уж очень разболтались. Вам оказали честь, пригласили, чтобы вы сообщили господам основные организационные принципы коллективной системы... Да вы просто потешаетесь над нами, стараетесь запутать. Большинство сидящих здесь — люди, имеющие у себя на родине земельную собственность или же принимающие участие в управлении сложным помещичьим хозяйством... И вы хотите заставить нас поверить, что рядовой украинский крестьянин был сознательным участником всей этой системы планов, графиков, отчетов, контроля, взаимных вызовов на какое-то соревнование. Вы хотите нас, взрослых людей, уверить, что все это так невероятно сложно, недоступно... Вы или сумасшедший, или... Впрочем, мы потом разберемся. Идите, сейчас мы в вас больше не нуждаемся...

Дрожащими руками собрав свои заметки, Розенко двинулся к двери. Вдруг вскочил офицер СС, подошел к нему весь красный от бешенства и наотмашь стукнул резиновой дубинкой по лицу.

— Не здесь, не здесь! — воскликнул председатель.

Но эсэсовец, стукнув ногой упавшего Розенко, стал кричать:

— Вот так, вот так мы будем приучать к работе, вот это наша система прогрессивной оплаты, и попробуйте только не работать! — Открыв двери, он позвал солдат. — Вынесите господина докладчика!

Действительно так и только так немцы организовывали труд в общинах. Что ж, они получили в результате тысячи новых партизан. Но смешно думать, что, появись даже добренькие, гуманные оккупанты, они могли бы организовать труд на общественной основе. Для этого они должны были бы отказаться от капиталистической системы. А это, разумеется, не входило в их намерения.

Нашему разведчику в стане врага, бывшему учителю немецкого языка Александру Ивановичу Ивину, один гитлеровский майор, в припадке откровенности, брызгая слюной, говорил:

— Нам нужна Индия! Нам нужны кули, рикши, на которых мы будем ездить. Рабы, понимаете, рабы! Гитлер кричит о мертвом пространстве, зоне пустыни. Нет, англичане лучше устроились. Они заставили народы работать на них. Наша задача состоит в том, чтобы сделать из России Индию. Индия — не мертвое пространство! Русских, украинцев и других, кто тут есть, сделать индусами. Мы все шли сюда, чтобы разбогатеть. Получить не только землю, но и рабов, даровую рабочую силу.

Одна наша новая партизанка Валя Петренко, работавшая раньше в учебно-производственном хозяйстве Сосницкого сельхозтехникума, которое стало при оккупантах поместьем некоего Эйльгарта, рассказала нам, что во время сбора фруктов немцы надевали всем работницам намордники; сетки вроде тех, которые применяют фехтовальщики.

— Ни одной вот такесенькой вишенки не дали съесть...

Наше соединение прошло по оккупированной территории тысячи километров. Наши разведчики, наши подпольщики охватывали пространство на десятки километров в стороны. Мы сами не видели, и никто ни разу нам не рассказывал о существовании хотя бы одного процветающего хозяйства. Да что процветающего, даже сколько-нибудь налаженного, систематически работающего хозяйства не видели мы на всем своем пути.

В последние два месяца мы действовали на территории Белоруссии. Постоянной связи с местными подпольщиками обком не поддерживал. Информация о жизни населения, естественно, теперь не могла быть такой полной, как в своей родной Черниговской области. Но, как всегда, работали наши разведчики — ходили и вперед, по намеченному штабом дальнейшему маршруту, и назад, по пути, который мы уже прошли, и в стороны. И суммируя все, что они рассказывали о жизни крестьянства, мы с Дружининым увидели, что этот год принес коренные изменения в сельскохозяйственной «политике» немцев. Какие? Это было не так-то просто определить. Вот некоторые данные, на основе которых следовало сделать заключение.

После разгрома немецких армий под Сталинградом немецкие помещики стали один за другим возвращаться в Германию. Они оставляли вместо себя управляющих. Но если управляющий был тоже немцем, то проходил месяц-полтора, исчезал и управляющий. И что особенно интересно — помещики, вернувшиеся в Германию из оккупированных районов Украины и Белоруссии, не пытались даже хотя бы при помощи почты руководить делами в «своих поместьях». Они плюнули на них, махнули рукой, поняв, что барыша из них не извлечешь; хорошо, что ноги удалось унести.

Ставка фашистских политиков на возрождение капиталистических порядков в оккупированных районах Советского Союза провалилась. Рабов из советских людей им сделать не удалось. Русские, украинские, белорусские крестьяне, те самые крестьяне, которые, по замыслу фашистских политиков, должны были выращивать под кнутом немецких надсмотрщиков хлеб для «высшей расы», организовались в партизанские отряды. Вот они вокруг нас. Только здесь, на Уборти, в наших отрядах, тысячи крестьян. А сколько их во всех партизанских отрядах! Сотни тысяч. И что самое замечательное — в партизанском движении принимает участие наиболее активная, сознательная, квалифицированная сила крестьянства: председатели колхозов, трактористы, комбайнеры, бригадиры, звеньевые.

Дошло ли это до фашистских агрополитиков? Вряд ли. Но факты — упрямая вещь. А факты были таковы: ни от помещиков, ни от кулаков, ни от «общин» не получили они того потока сельскохозяйственных продуктов, который, по замыслу гитлеровцев, должен был прокормить всю Германию. А организаторы этого «потока» — всякие там гебитсландвирты, бургомистры, полицаи, старосты и прочая сволочь, — если только не были еще уничтожены партизанами, бежали, прятались, перекрашивались, оставляя на произвол судьбы и поместья, и «общины».

Отказавшись от попыток наладить сельскохозяйственное производство, оккупанты продолжали выкачивать продовольствие из сел. Разгромив гарнизон Скрыгалова, мы захватили в штабе весьма секретный документ: приказ ставки Гитлера о создании продовольственных крепостей.

В вводной части приказа говорилось, что затруднения, вызываемые диверсиями партизан на железных дорогах, привели к тому, что отступающие части не получают нужного количества продовольствия, что некоторые части дошли до состояния полного истощения и «в результате солдаты, унтер-офицерский состав, а в некоторых случаях и средний офицерский состав, забывая о своих прямых обязанностях, рассеивается по окрестным селам с целью добыть себе пропитание».

Приказ обязывал оккупационные власти немедленно создать в небольших городах и местечках хорошо защищенные базы — продовольственные крепости, в которых должен всегда сохраняться достаточный запас таких-то и таких-то продуктов (следовало перечисление) «на случай стратегического отступления и выпрямления линии фронта». Скрыгалов, который мы недавно разгромили, был как раз такой крепостью.

Никакой системы в заготовке продуктов у оккупантов уже не было, остался один способ — бандитские налеты.

Наши разведчики, ходившие в село Тонеж, рассказали о трагедии, которая произошла в этом селе. Отряд оккупантов-»заготовителей», оцепив село, согнал в церковь под предлогом паспортизации большинство взрослого населения. Многие женщины пришли туда с детьми. Собралось 270 человек. Тогда оккупанты заперли дверь церкви и стали расстреливать в упор из автоматов всех, кто там был. Только одна женщина случайно спаслась. Она была ранена, но ей удалось выползти из-под горы трупов. Четверо ее детей остались в церкви мертвыми.

В то время как одни «заготовители» расстреливали загнанных в церковь, другие гонялись по улице за оставшимися в селе жителями. Они убили на улицах еще сорок человек. Нагрузив на машины все продовольствие, найденное у крестьян, все сколько-нибудь ценные вещи, «заготовители» подожгли село.

Большинство окружающих сел было также разграблено и сожжено.

Вот, значит, какую «агрополитику» избрали теперь оккупанты! Политику ограбления и полного уничтожения. Политику создания мертвого пространства, зоны пустыни.

Мы доложили на совещании членов подпольного ЦК наши наблюдения и выводы.

На этом же заседании были определены задачи каждого соединения, каждого самостоятельного отряда на ближайшие месяцы.

* * *

С того времени как прилетел товарищ Коротченко, грузы в наш адрес стали приходить ежедневно тоннами — оружие, боеприпасы, взрывчатка, мины мгновенного и замедленного действия, мины для подрыва эшелонов и для подрыва мостов, противотанковые, противопехотные и т. д. Аэродром Сабурова принимал в иной день по десяти тяжело груженых самолетов. А кроме того, многие самолеты сбрасывали груз на парашютах.

Наше соединение готовилось к выходу на место боевых действий — в район Ковеля. Грузы тщательно укладывались на подводы, надежно увязывались и маскировались сверху пышными ветвями кленов. Некоторые товарищи так наловчились маскировать возы зеленью, что сами партизаны иногда принимали в сумерках возы за кусты.

Из того, что нам было обещано, недоставало еще нескольких ротных и батальонных минометов, ящиков с автоматами и, что, пожалуй, самое главное, патронов для берданок, с которыми приходили к нам молодые партизаны, и для польских винтовок, которых тоже было у нас немало, и, видимо, будет еще больше — ведь мы направлялись в районы прежних польских владений.

И тут опять наши грузы стали исчезать: радисты Украинского штаба сообщают, что ящики с патронами выброшены такого-то числа, а мы их и не видели. Ну нет, больше терпеть это невозможно, — решили мы, и я, Дружинин, Рванов, Балицкий, Лысенко и еще несколько товарищей выехали в расположение отряда Сабурова в весьма воинственном настроении. Попадись нам навстречу кто-нибудь с сабуровского аэродрома, мог бы произойти крупный скандал.

На границе сабуровских владений мы увидели сближавшуюся с нами конную группу. Впереди — генерал. «Не иначе Сабуров», — решил я и поскакал вперед, чтобы высказать ему прямо в глаза все, что накипело.

— Что это с вами, товарищ Федоров? — С такими словами встретил меня генерал. — Да не смотрите на меня так грозно. Давайте лучше поздороваемся, ведь уже несколько месяцев не виделись.

Это был начальник Украинского штаба партизанского движения генерал-майор Строкач — мое непосредственное начальство. Рядом с ним ехал его заместитель, полковник Старинов, и еще несколько военных, среди них капитан Егоров, назначенный к нам на должность моего заместителя по минно-подрывным делам.

Строкач только что прибыл с работниками своего штаба из Москвы, ехал к нам. Просто неудобно было с места в карьер жаловаться на пропажу грузов. Но Строкач увидел, что мы чем-то возбуждены.

— Выкладывайте, что у вас. Не встречать же вы нас выехали? Мы прибыли без предупреждения.

— Да нет, так, пустяки...

— Кажется, догадываюсь. Грузы? — Строкач рассмеялся. — Догадываюсь я потому, что нет соединения и отряда, в котором я не слыхал бы подобных жалоб. Все друг друга обвиняют. Как бороться с перехватыванием грузов? Учредить инспекцию? Прислать следственную комиссию?.. Ваш брат, партизан, как попадет к нему ящик или мешок — сейчас же норовит его припрятать. И не то, что чужому соединению — соседней роте своего же соединения и то не отдаст. Каждому хочется, чтобы его рота, его отряд, его соединение было самым сильным, самым обеспеченным, боеспособным. Поменяйся вы местами, — ну если бы аэродром был вашим, а сабуровцы бы ходили к вам за своими грузами, ручаетесь вы, что они все получат?

— А как же!

— Что ж, если у вас так хорошо поставлена воспитательная работа — поздравляю! — улыбнувшись, сказал Строкач. — Вы поднимаете важный вопрос — о честности. Боюсь только, что в этих условиях решить его так быстро не удастся. Ведь существует на протяжения многих лет такое учреждение, как Госарбитраж. Споры, и чаще всего как раз имущественные споры, то и дело возникают между заводами, фабриками, трестами. Происходит это от плохо понятого ведомственного патриотизма, от излишней ретивости отдельных работников... Вам бы, конечно, следовало, во избежание недоразумений, с самого начала построить собственный аэродром... — добавил он и, резко меняя тему разговора, спросил: — Когда думаете выходить на Ковель?

— Нас задерживает только то, что мы не получили несколько ящиков нужных грузов! — ответил Рванов.

— Вот как? И больше, значит, ничего?.. Значит, вы уже вполне овладели новой тактикой минно-подрывных действий? Вы уже ясно представляете, как распределите свои силы в районе ковельского железнодорожного узла?

С Тимофеем Амвросиевичем Строкачем я познакомился еще в довоенные времена, когда он работал заместителем Народного Комиссара внутренних дел Украины. Встречались мы несколько раз и во время войны в Москве. Простота и сердечность никогда не мешали ему быть требовательным, а в случае необходимости и холодно-строгим. Говоря сейчас с Рвановым, он обращался и ко мне, и к Дружинину. Напоминая о необходимости освоения новой техники, умелом использовании ее, он как бы подчеркивал, что никогда не следует путать главное с второстепенным. И в последующие несколько дней, которые он пробыл у нас, Строкач много раз возвращался к вопросу об освоении новой минно-подрывной техники. Признаться, только несколько месяцев спустя мы по-настоящему поняли, как это было важно.

А вот совету Строкача построить собственную посадочную площадку для самолетов мы последовали сразу. Теперь мы не зависели от Сабурова, и наши отношения с соседями сразу стали лучше.

— Вот что значит ликвидировать обезличку! — сказал мне при встрече генерал Строкач.

Некоторые летчики уже после того, как мы получили все, что нам полагалось, ошибочно выбросили на наш аэродром довольно много чужих, сабуровских и ковпаковских ящиков и мешков. Так как сбрасывали их чаще всего ночью, было трудно прочесть адрес. Или, того хуже, наши люди распаковывали ящик в темноте, а доски сжигали на костре. Виновных мы старались воспитывать. Говорили им, что они поступают нехорошо. Нашего начальника аэродрома мы стыдили особенно часто. Но поздно. Груз увязан, на подводе, замаскирован, попробуй его найти. Когда приезжали представители Сабурова, я с полной откровенностью говорил, что ничего не видел, не слышал, не знаю.

* * *

Что говорить! Конечно, каждый командир, как и каждый директор предприятия, руководитель учреждения, старается заполучить, пусть в ущерб другим, в первую очередь «для себя» и припасы, и транспортные средства, и оборудование, то бишь вооружение, и прежде всего людей — нужных ему работников высокой квалификации.

На партизанской нашей земле появился удивительный человек. Мне сперва даже показалось, что их несколько и что все они похожи, как близнецы. Все небольшого роста, все в фуражках флотского образца, все размахивают руками, кричат, что-то требуют и крутят ручки трескучих аппаратов. На самом деле это был один Михаил Глидер — кинооператор «Союзкинохроники». Он прилетел к Ковпаку, но сейчас бродил по всем соединениям и отрядам. Да и не бродил он, конечно, а носился с предельной скоростью, так что даже двоился и троился в глазах.

Полчаса назад он снимал совещание командиров, а сейчас уже сидит на дереве и, рискуя свалиться, целится объективом в стирающих белье девушек. (Для меня до сих пор остается тайной — почему, чтобы снять женщину у корыта, сапожников за их верстаками или марширующих партизан, надо повиснуть на ветке дерева, лечь на живот, забраться в яму. Во всяком случае именно эти сложные телодвижения кинооператора вызывали у всех чувство удивления, восторга, а у многих и преклонения перед его профессией.) Несомненно было, что Глидер любит свое дело, никогда не упустит сколько-нибудь интересного эпизода из жизни партизан.

Летит парашютист — Глидер тут как тут. Подрывники глушат рыбу на Уборти — из гущи кустарника торчит его объектив. Разведчики собираются в поход, Глидер просит: «Возьмите меня с собой». Это производило особенно сильное впечатление: значит, парень не трусливого десятка. Значит, зритель увидит и бой, и подорванный вражеский эшелон, и бомбежку партизанского лагеря.

Зритель увидит... В этом-то и состояло главное. Мы скоро уходим, расстаемся с Ковпаком. Значит, зритель увидит ковпаковских партизан, а наши действия не будут запечатлены! Зритель — это ведь наш советский народ. Миллионы наших братьев и сестер. Как хочется показать им — смотрите, мы действуем. В своем глубоком тылу враг ни минуты не чувствует себя спокойным. Кроме того, ведь это история, живая история. Через год-два в спокойной, мирной обстановке мы сами увидим себя. Через десять лет дети, внуки увидят нас живыми, не подкрашенными гримом, не придуманными драматургом или романистом. Такими, какими мы были.

Однажды Глидер подошел ко мне.

— А ведь я вас давно знаю, товарищ Федоров.

— Ну а как же, конечно!..

— Помните, мы вместе в пятьдесят восьмой стрелковой дивизии в 1919 году выступали против Деникина. Вы тогда командовали под Николаевом пятьсот двадцатым полком.

Тут только, приглядевшись, я увидел, что Глидер не так уж молод. Он, пожалуй, даже старше меня лет на пять. Профессиональная подвижность, живость речи, лихо задранная на затылок «капитанка» — вот что его молодило. Да, признаться, лица-то его раньше я не видел. Оно почти всегда было скрыто наполовину или полностью киноаппаратом.

— Вы в бою под Варваровкой, как сейчас вижу, — продолжал Глидер, — выхватили саблю и на всем скаку ворвались в гущу бандитов!

— Помню, товарищ Глидер. Конечно, помню. Вы в это время...

— Я был у вас коноводом...

— Так это ты?!

— Конечно я, Миша...

— Мишенька, дорогой, как же я тебя сразу не узнал?

Мы обнялись будто старые друзья. Одного только я боялся: как бы новообретенный мой соратник по гражданской войне не стал касаться подробностей и спрашивать, сколько мне лет. Я в те дни, которые он вспоминал, работал санитаром в госпитале, о воинских подвигах не помышлял.

Но все обошлось хорошо. «Старый мой друг» Миша сам заговорил о том, что надо бы нам и теперь вместе воевать. А так как он не надеялся перетащить меня к Ковпаку, то речь зашла о том, как бы перетащить его от Ковпака.

Мы вместе, чуть ли не в обнимку, пошли к Строкачу. Миша рассказывал, как мы двадцать три года назад, бок о бок проливали кровь. Я поддакивал. Потом Глидер поведал трогательную историю нашей дружбы Демьяну Сергеевичу Коротченко.

В результате решение было принято: Михаил Глидер переведен из соединения Ковпака в соединение Федорова. А что касается дружбы, то ошибка Глидера, о которой я ему впоследствии сказал, не помешала. Мы дружим и до сих пор. Потому что Глидер оказался хорошим боевым товарищем и великолепным кинооператором. Он был с нами, работал не покладая рук до самого расформирования нашего соединения.

* * *

Итак, мы готовы к выходу в дальний, быть может последний, рейд.

Все необычайно празднично, торжественно. Отряды-батальоны выстраиваются в каре на большой лесной поляне.

— Смиррно! — командует Рванов.

И репродукторы с ветвей деревьев повторяют, как эхо, его команду.

Рванов в полной армейской форме капитана, с погонами на плечах, идет навстречу начальнику штаба партизанского движения Украины. Рапортует:

— Товарищ генерал-майор, воинская часть номер ноль-ноль пятнадцать выстроена для выхода в рейд!..

Генерал-майор Строкач тоже в полной форме, он принимает рапорт, потом приветствует партизан, обходит их ряды вместе с Демьяном Сергеевичем Коротченко.

Скажи нам, ну хотя бы полгода назад, что в глубоком тылу врага, под небом, контролируемым его авиацией, на земле, которую он считает завоеванной, мы будем чувствовать себя так свободно, будем так хорошо организованы — пожалуй, и не поверили бы.

Демьян Сергеевич перед строем партизан выступил с напутственным словом. Потом генерал Строкач от имени Правительства СССР вручал партизанам ордена и медали.

Когда колонна двинулась по дороге, наш новый товарищ, Михаил Глидер, встал со своей трещеткой на небольшом холмике. Он грозил партизанам кулаком и кричал: «Не смотрите в объектив, вы мне портите пленку!» На привале Глидер ходил по ротам и всем говорил: «Если вы видите, что я кручу ручку аппарата, не смотрите в мою сторону, отворачивайтесь, занимайтесь своим делом!» Но хлопцы его не слушали, перебивали. Каждый старался узнать — попал ли он в будущую кинокартину.

— Я попал?

— А я?..

...12 июня во второй половине дня трехтысячная наша колонна вступила в село Тонеж и, равняясь направо, прошла мимо братской могилы, в которой похоронен прах расстрелянных и сожженных жителей этого села.

Могила была вырыта на месте сгоревшей деревянной церкви. На могиле водружен большой крест. Мы возложили на нее венки из полевых цветов.

Когда колонна проходила мимо могилы, возле нее в почетном карауле стояло командование нашего соединения, старшие из оставшихся в живых крестьян села и та единственная женщина, которой удалось спастись от расстрела в церкви.

Село осталось далеко позади, а партизаны все еще шагают молча — не слышно ни песен, ни разговоров.

Вскоре мы пересекли старую польскую границу. Пошли хутора один другого бедней.

Кругом прекрасный строевой лес, а хаты — из тонких, кривых бревен, все крыты соломой. Окошки маленькие. В некоторых вместо стекол натянуты воловьи пузыри. За полтора предвоенных года, освободив украинские и белорусские районы от польского гнета, Советская власть начала переустройство крестьянской жизни: провела земельную реформу, стала организовывать бедноту и середняков для борьбы с кулачеством, начала ликвидацию почти стопроцентной неграмотности, внедрение культурного земледелия. Сразу же после захвата этой территории немцы уничтожили все завоевания трудового народа. Вот уже два года оккупанты беззастенчиво грабят население.

Одеты здесь очень бедно. Лапти, залатанные домотканные свитки, подпоясанные веревкой, а то и лозой. Питаются в селах тоже очень плохо, а многие так просто голодают. У детишек кожа бледная, хотя и бегают они весь день голенькие по солнцу. Некоторые опухли: голодная водянка. Нажмешь пальцем — и долго на коже остается ямка.

— Советы, — говорят крестьяне, — привозили гас (керосин), серники (спички). При панах цього не було. Советы коров бесплатно раздавали. А зараз ничего нема — усе нимцы позабиралы.

В хатах пахнет терунами — это оладьи из сырой картошки, которые жарят прямо на плите без масла.

В селах с населением в тысячу с лишним человек коров осталось два-три десятка. Да и те сохранились потому, что пасутся в лесу и там же ночуют. Домой их не приводят и зимой, устроили им шалаши в лесу. Поросят, кур, гусей тоже держат в лесу. Многие крестьяне и сами переселились из своих хат в лесные землянки.

С нашим появлением в этих местах разнесся слух, что прорвалась армия Буденного — вероятно, старики вспомнили прорыв Буденного 1920 года — и народ начал готовиться к встрече с нами, как к большому празднику.

В некоторых селах, опасаясь, что мы пройдем мимо, не остановимся, крестьяне загораживали улицу от плетня до плетня столами. На столы выставлялось все, что было: творог, молоко, яички, масло, картошка в разных видах, свежие огурчики, самогон.

Во время нашей стоянки в селе Бухча мы увидели возле одной хаты толпу старушек. Оказалось, что в этот день поп должен был служить обедню, старушки сошлись из соседних сел.

— А почему же обедни нет?

— Да вот партизаны пришли — батюшка обедню отменил. Говорит, что большевики против бога.

Пришлось разъяснить, что церковной службе партизаны не препятствуют. Узнав об этом, поп собрал верующих и, так как немцы церковь сожгли, отслужил обедню на поляне. В проповеди он призывал к борьбе против немцев, к поддержке освободителей и защитников народа партизан. Он называл нас православным воинством. Две старушки подошли к нам и стали допытываться — долго ли мы простоим в селе.

— А зачем вам знать? Такие сведения партизаны никому не дают.

— Ну до завтра-то хоть постоите?

— Постоим, постоим, бабуся!

На другой день эти две старушки и еще много других пришли к нам с большими корзинами, полными лесной земляники и черники.

— Угощайтесь, деточки. Вы наши защитники. Мы подарок хотели сделать, а больше нам дарить нечего...

...Проходили через хутор Вишневый. Восемь полуразрушенных хат. Две из них заколочены, окна выломаны вместе с рамами. Все население — несколько стариков и старух да стайка маленьких опухших от голода ребятишек.

— А где же, — спрашиваем, — молодежь?

— Кто спасся, — отвечают, — все в лесу. Весной приезжали солдаты на автобусах, молодых хлопцев та девчат будто курей ловили. Пятнадцать, шестнадцать лет девчине чи хлопцу — берут всех в ниметчину. Руки, ноги вяжут и, як мешки, в машины кидают...

Вдруг из одной хаты выбегает пожилая женщина, плачет, кричит:

— Рятуйте!

За ней выбегает старик, старается ее успокоить:

— Тихше, Семеновна. Це ж наши, це ж партизаны. Идемо до командиру, вин розберется.

Из той же хаты выходят два наших хлопца. Они тоже шумят:

— Идемте, идемте к командиру. Посмотрим, что вы за птицы! Смотрите, что у них в хате на стене висит!

Хлопцы развертывают большой красочный плакат. На фоне цветущей сирени изображены два молодых украинца — парень и девушка. Они в новых костюмах, радостно улыбаются. А внизу призыв: «Молодежь Украины! В Германии тебя ждет работа на самых лучших заводах мира. Каждый, кто приезжает в Германию, получает хороший паек и одежду, прочную и красивую. Вы получите специальности механиков, слесарей, ткачих. Вы увидите европейские города, вам покажут кинокартины с участием знаменитых актеров. Вы будете жить в уютных, чистых комнатах...

Записывайтесь добровольно в трудовые бригады, отправляемые в Германию!»

Женщина яростно кидается на Мишу Нестеренко:

— Отдай картину! Товарищу командир — прикажите, чтобы вин отдал!

Со слезами на глазах говорит, что ее дочку угнали немцы, что муж в Красной Армии, а брата убили во время допроса в гестапо.

— Вот она — моя дочка! — тычет пальцем женщина в плакат.

Она долго объясняет, что у нее нет карточки дочери и этот плакат — единственная память о ней.

— А вы читали этот призыв? Знаете, что тут написано?

— Да ни, — говорит старик. — Видкиля вона може знаты? У нас на хуторе одного даже грамотного нема.

Балицкий читает вслух подпись под плакатом. Женщина плачет.

— Моя Дуся не добровольно пошла. Ей солдаты руки повязали, товчками до машины гнали... Отдайте мени цю картынку, а надпись срежьте, соби визмите.

На шум собралось много крестьян. Пришлось всем разъяснять, что такие плакаты оккупанты выпускают для обмана народа.

— А не може пан командир почитать листа{16}, який мени Дуся из ниметчини прислала? — спросила вдруг женщина, у которой наши хлопцы нашли плакат.

Она побежала в хату и принесла открытку с изображением ангела, благословляющего златокудрую девочку в длинной рубашке.

«Мамо, ридна! — писала Дуся. — Живу я в ниметчине, в городе, що Мюнхен прозывается, як в раю. Одета я зовсим як дивчинка на цьей открытке, тилько кружево и по спине, и по грудям. Це шоб жарко не було. А хлибом нас кормлять с такой билой-билой муки, якой у дяди Степана много».

Старик пояснил:

— Дядя Степан — це я. Опилок у меня много, да стружек, плотник я.

«Сплю я на такий перинке, що у Василя с кольцом да с цепью була...»

— Василь — бык наш колхозный, — догадался старик.

Много таких иносказательных, замаскированных от немецкой цензуры писем приходилось нам читать в Селах на своем пути в район Ковеля.

...Ночью перешли реку Горынь по мосту своего партизанского производства. Сюда была выслана на сутки раньше группа наших саперов и подрывников во главе с новым заместителем командира соединения по диверсиям товарищем Егоровым. Эта группа навела за одни сутки такой мост, что по нему можно было пропустить даже тяжелые танки. Помогли жители села Велюнь — они Возили к реке сваленный немцами вдоль дороги лес. Оккупанты, чтобы затруднить партизанам подход к железнодорожной линии, вырубали лес по обе стороны насыпи на 50–80 метров. Знали бы немцы, что срубленные ими деревья пригодятся партизанам! Кстати, гитлеровцы от нашего моста были всего в трех километрах — на станции Бяла. Там стоял большой гарнизон, но он не осмелился помещать нашей переправе.

...Подходя к хутору Дрынь, мы услышали музыку: гармошка, кларнет и бубен. Это хуторяне справляли свадьбу. Но странное дело — на свадьбе одни старики.

— Где же молодые? — спрашивают партизаны.

Оказывается, кто-то принес слух о том, что Немцы приближаются к хутору, и молодые спрятались в лесу.

Узнав, что в хутор пришли партизаны, они вернулись из лесу: жениху лет девятнадцать и семнадцатилетняя невеста.

Наш начхоз выделил в подарок новобрачным несколько тарелок, вилки, ножи, две подушки, одеяло и в добавок к этому килограмма полтора соли, — соль здесь большая ценность, — плитку шоколада из госпитального запаса и несколько литров спирта.

Поздравили молодых, понемножку выпили, началось веселье.

Но долго веселиться мы не могли. Через час двинулись дальше.

* * *

На пути в район Ковеля мы сменили несколько проводников. Одним из них был благообразный Старичок Фома Довжик. Старичок этот запомнился мне тем, что ходил он очень быстро и при этом совершенно бесшумно. Запомнились и его белая бородка, бесцветная домотканная рубашка, плетеный из лыка светлый поясок, светлые, чистые лапти и две пары запасных, висевшие на пояске. Лицо у него было румяное, глазки маленькие, веселые. Казалось, он все знает, все понимает. И когда слушает тебя, по-птичьи наклонив голову, ждешь — сейчас подмигнет и скажет: «Я, дорогой мой, все це давно пройшов!»

Случилось как-то, усомнился Фома, правильно ли ведет отряд, и мигом забрался на высоченную сосну. Было ветрено, верхушка сосны раскачивалась, а Фома держался одной рукой, другую прижал ребром ладони ко лбу, всматриваясь вдаль. Спустился он еще быстрей — будто съехал по стволу, отряхнулся и пошел своей мягкой походкой.

— Ну что сапог? — говаривал он. — Тяжко и ногу трет. А скилько на сапоги грошей надо. Я, колы молодым був, сам мечтал — обуюсь в сапоги. А як стал розум во мне появляться, понял — нема ничего в тех сапогах доброго. Лаптя да валеночки — от то обувка! Я б и солдат усих в лапти обул: легко и дешево! — потом добавлял громким шепотом, прикрывая ладонью рот: — Правду сказаты — не було у мене николы грошей на чеботы...

— Где семья твоя, Фома? — спрашивали партизаны.

Он отвечал спокойно, с улыбкой:

— Маты вмерла, батьку в революцию гайдамаки вбыли. Потим польски паны прийшли. Я робыл, робыл, а грошей все нема, хатыны своей нема, подушки нема. Наволочку сшил, а пера за двадцать пять рокив на подушку не накопил. Яка девка на соломе спать со мной пойдет? Нема в мене семьи, бобылем живу. Так воно легше. Люблю легку жизнь!

— А хотелось тебе, Фома, жениться? Деточек своих иметь?

— Ну, а як же. Кому цьего дила не охота! Тилько заробыть на подушку да на хатыну не смог... Вот, когда тут в 1920 роци Буденный проходил, говорили его комиссары народу: «Ждите, скоро у вас радяньска влада буде — то счастье для бидняка та наймыта». Вот и думал я — приде радяньска влада — женюсь!

— А ты слышал, Фома, что Красная Армия наступает, гонит немца вовсю, скоро будет здесь. Теперь-то уж она Советскую власть установит на веки вечные.

— Це дуже добре. От тогда мени, може, хатыну дадут. От тогда и женюсь!

— Ты ж старый уже, Фома.

— Ни. Я не старый. Я хоть белый, а крепкий. Я себя сберег!

Вот этот самый Фома Довжик как-то вечером на проверке подошел ко мне. Выражение лица у него было смущенным и встревоженным.

— Тут таке дило, таке дило... Мени нужно... — он осторожно огляделся: не подслушивает ли кто, потом махнул рукой, но и после этого не сразу начал. — Це в моей жизни первый раз. Николы я в жизни своей на людей не доносил ни панам, ни старосте, ни полицаям. А теперь думал, думал — «це ж, говорю соби, Фома, твое начальство, твоя влада». Так я соби уговариваю, а душа не позволяе...

Я понял, в чем дело и что смущает Фому, спросил его, о ком идет речь:

— Местный человек?

— Их двое, товарищ генерал.

Я подумал, что Фома заметил лазутчиков, которые сидят где-нибудь в кустах, ждут удобного случая, и рассердился на него за то, что он теряет время.

— То зовсим не местны люди, — зашептал Фома. — То ваши стары партизаны. И таки воны с виду гарни, та добры — николы б не казал, шо воны другого классу.

— Как, как?

— Кажу другого воны классу — куркули, чи паны.

— Фамилии их знаешь?

— Перший Гриша — молодой, высокий такий. Другий — Василь Петрович — товстый. Земляки воны. Оба черниговские...

— Где они, в каком батальоне?

— Оба из батальону Лысенко. В одной со мною палатке. Тот высокий, Гриша, — минометчик, а товстый в хозчасти робит.

Я начал догадываться, о ком говорит Фома. Но, если это действительно те ребята, о которых я думал, — тени сомнения-не вызывали они у меня. Старые наши партизаны, оба награждены. Гриша был тяжело ранен, лечился в Москве, потом вернулся к нам, бригадир колхоза, Василий Петрович — кузнец из соседнего колхоза...

— Воны, — многозначительным полушепотом продолжал Фома, снова с тревогой оглядываясь, — тилько кажутся крестьянской праци люди и так просты: «Фома друг, Фома хороший человек, сидай, Фома, с нами вечерить. А вчера в ночи...

Фома говорил длинно, подыскивал выражения, запинался. Некоторые слова ему было трудно произносить. Не стану приводить его рассказ целиком. Существо же заключалось вот в чем.

Прошлой ночью, после большого перехода, впервые расставили мы палатки и легли спать по-человечески. Василий Петрович, о котором говорил Фома, человек обстоятельный, натянул палатку из парашюта, раздобыл сена, позвал своего дружка Гришу и, так как в палатке оставалось еще место, пригласил и Фому.

Повечеряли, легли, поговорили о том о сем. Фома заснул. Но через час проснулся. Слышит — ребята все разговаривают. Хотел вступить в разговор, но, услыхав несколько слов, решил лучше помолчать, притвориться спящим.

— Лежу, слухаю и прямо зло бере: ах бисово отродье, куркули проклятые, пробрались до радяньских партизан...

Я вызвал двух названных Фомой товарищей. Они уже позабыли свой ночной разговор — так мало значения ему придавали. Но слово за словом вспомнили. И Фома подтвердил.

— Так воно и було.

Перебирали они довоенную свою жизнь. В тот момент, когда Фома проснулся, Василий Петрович говорил:

— Полетела наша жизнь и вернется ли когда такая? А хорошо жили, дуже гарно! Вспомни-ка, Гриша...

— Вы, Василий Петрович, крепче жили, но и нам, конечно, грех жаловаться...

Так начался этот разговор. Что могло в нем вызвать подозрение?

Василий Петрович вспомнил, как его сын Мишка извозил на мотоцикле два костюма, Гриша посетовал на то, что перед войной купил фотоаппарат, а проявлять снимки не успел научиться, и новую железную крышу не успел покрасить, пожаловался на свою жинку — ругала его, что он много денег тратит на книги, а сама сколько извела их на крепдешин, чулочки, туфельки...

Вот этот обыденный разговор двух колхозников и привел ко мне Фому. Его подозрение было вызвано такими словами, как «мотоцикл», «крепдешин», «костюмы», «фотоаппарат» и особенно «железная крыша» и «книги».

Вечером уже, собравшись все вместе, долго мы втолковывали Фоме, что книги есть у нас в каждом, даже самом бедном крестьянском доме. Он был убежден, что книги, так же как железная крыша, могут быть только у панов.

* * *

...21 июня во время нашей стоянки в лесу у Гуты Степан-Гоудской к нам пришли крестьяне из соседних сел и пожаловались на жестокость немецкого гарнизона во Владимирце. Это местечко находилось в двадцати пяти километрах от нас. Наши разведчики уже успели побывать там, и поэтому мы тут же приняли решение: «Уважить просьбу населения, отметить двухлетие войны, развязанной немецкими фашистами против Советского Союза, разгромом гарнизона Владимирца».

Проведение операции поручили батальону Балицкого.

Гарнизон оккупантов был разгромлен, каратели, глумившиеся над населением, уничтожены, в окладах местечка партизаны взяли богатые трофеи. В общем можно было бы сказать, что операция проведена хорошо, если бы она не закончилась излишне весело. При отходе из местечка Балицкий не построил партизан. Все шли и ехали вразброд, кто пел, кто плясал. Один молодой партизан нацепил на себя дамское платье, надел шляпу и в таком виде проехал верхом по главной улице.

Есть такое выражение, оставшееся еще с времен гражданской войны: «партизаны гуляют». И у нас бытовала песенка, в которой были такие строки: «Зимней ночью, в мороз и в мглу, гуляет Орленко в немецком тылу...» Пришлось кое-кому из наших товарищей разъяснить, что в данном случае слово «гулять» надо понимать не так, как они понимают его, напомнить им о дисциплине.

* * *

...Мы подходили к конечному пункту нашего движения — маленькому, затерянному в лесах селу Лобному. Неподалеку от него, у села Езерцы, наши разведчики наткнулись в лесу на заставу местного отряда. Их схватили.

— Кто такие?

— Партизаны федоровского соединения.

— Ешьте землю!

Наши разведчики были черниговцами, здешних партизанских обычаев не знали. Они переглянулись и рассмеялись. Это чуть не стоило им жизни. Оказывается, «ешьте землю!» означало «поклянитесь». Для того, чтобы поверили, — надо было взять немного земли, пожевать ее и проглотить...

Отряд, который мы встретили у Езерцов, входил в бригаду Брынского — наиболее крупное партизанское соединение этих мест. Все командиры тут назывались «дядями». Я не сдержал улыбки, когда ко мне подошел командир и, протягивая руку, назвал себя:

— Дядя Саша, заместитель дяди Пети!

«Дяде Саше» было никак не больше двадцати пяти лет. Он долго не хотел сказать свою фамилию.

— Мы не можем раскрыть нашу конспирацию, — говорил он.

Только после того как я объехал с ним наши отряды, показал ему, сколько у нас народу, сколько пушек, минометов, пулеметов и автоматов, «дядя Саша» осмелился объявить свое звание, имя и фамилию — «капитан Александр Первышко!»

Наша численность и наше оружие произвели на него сильное впечатление. Однако, когда мы сказали, в каком направлении собираемся двигаться, «дядя Саша» руками замахал.

— Что вы, товарищи, там ужасная концентрация противника! О железной дороге и не думайте, охрана дает огонь ужасной плотности!

Немало удивлен он был также, узнав, что с нашим соединением следует Волынский подпольный обком партии, что обком намерен спросить у коммунистов его отряда отчет о их действиях.

Дальше