Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава XXVI.

Страшнее смерти

Конца этой трагедии я не видел. Сознание вернулось, когда в лицо плеснули холодной водой. Не сразу открыл глаза. Помню, поразила меня тишина. Нет грохота боя, не слышно оглушающего воя снарядов, рева моторов.

И в этой тишине, как будто издалека, услышал вдруг соловьиное пение. Оно приближалось, нарастая, и вот уже захватило всего, и я снова ощутил себя в той далекой июньской ночи, и вместе с соловьями в сознание ворвалось грозное и властное: «Боевая тревога!».

— Тревога! — крикнул я и сам не узнал своего голоса — охрипшего, глухого.

— Тихо, друг, — сказал кто-то у самого лица. — Тревога кончилась.

Открываю глаза, приподнимаюсь. И вижу: лежат вокруг люди в изорванных гимнастерках, тельняшках. А за ними — серо-зеленые фигуры с автоматами.

И сразу понял: мы в плену...

Кто не испытал этого сам, тому трудно понять состояние человека, очутившегося в таком положении. Это было страшнее смерти... [222]

А соловьи продолжали неистовствовать... Они будто старались перекричать друг друга в своем птичьем соревновании.

И снова вспомнилась июньская ночь сорок первого года. Тогда вот так же пели соловьи...

Тогда было начало... А сейчас? Неужели конец?

Эти слова я невольно проговорил вслух.

Матрос Паша Данчук, оказавшийся рядом, услышал меня и сказал:

— Погоди, старшина, умереть никогда не поздно.

У меня шумит в голове. Стискиваю виски руками.

Паша подвигается ко мне:

— Очень больно, товарищ старшина?

— Пройдет. Ты лучше расскажи, что произошло.

— Сейчас все расскажу. Только наперед прошу: держи себя в руках. Мы вот договорились быть всем вместе и при первой возможности бежать в горы, к партизанам. Тогда снова все услышат о железняковцах.

Паша говорит вполголоса. Матросы, чтобы слышать его, подползают поближе.

Оказывается, это он спас меня от смерти. Фашисты пристреливали на месте командиров, но Паша незаметно для них снял с меня фланелевку со старшинскими нашивками и надел солдатскую гимнастерку. Вначале я был даже недоволен им, но потом согласился: умереть мы всегда успеем.

Из его рассказа я узнал, что большинство ребят, которые вышли со мной из тоннеля, погибло. Оставшиеся в живых вернулись в тоннель, но там уже шла стрельба: немцы проникли с противоположной стороны. Бой длился недолго. Кто не был убит, того живьем схватили гитлеровцы и их наймиты — полицаи.

Раненый комиссар с трудом дополз до штабеля со взрывчаткой, уже чиркнул было спичкой, чтобы поджечь шнур, но его тут же застрелили. Полковой комиссар Петр Агафонович Порозов до последнего дыхания оставался настоящим большевиком — смелым, несгибаемым. Именно поэтому и непобедима наша ленинская партия, что такие люди составляют ее костяк.

К берегу Черной речки небольшими группами сгоняли понурых, еле волочащих ноги людей. Нас набралось [223] человек двести. Люди перевязывали друг другу раны, пили, наполняли водой фляги.

Но вот немцы забегали, послышались команды, ругань, лай сторожевых собак. Нас подняли, построили в колонну и повели. Справа и слева — автоматчики с овчарками на поводу.

Вышли на пригорок. Взору открылся Севастополь. Весь в дымящихся руинах. Матросы замедляют шаг. Мы прощаемся с родным городом.

— Запомните, ребята, на всю жизнь...

Я не договорил. Подбежавший полицай стеганул нагайкой по спине.

— Не задерживаться! Марш, марш!

Вышли к Симферопольскому шоссе, но сразу же свернули с него. Из передних рядов немцы и полицаи выгнали несколько человек, дали им лопаты и заставили углублять воронки от бомб. Мы поняли — здесь наши могилы.

Обнимаем друг друга. Что ж, не впервые смотреть смерти в глаза. Впереди меня красноармеец. Здоровый, крепкий, настоящий богатырь! Поворачивается ко мне. В глазах гнев и удивление:

— Что ж это такое? Они не имеют права без суда. Мы ведь пленные...

— У зверей звериный закон. Их не образумишь. Давай лучше познакомимся и умрем друзьями. Меня зовут Николаем.

— А меня Петром. Дай руку!

Фашисты чего-то выжидают. Хотят, видно, помучить. Ждут, что мы на колени падем. Не дождетесь, гады.

Сбоку от меня краснофлотец свернул цигарку и закурил. Самокрутка вспыхивает, потрескивает: наверно, махорка в матросском кармане смешалась с порохом. Моряк повернулся ко мне. Лицо знакомое: встречались на передовой, он из 7-й бригады морской пехоты.

— Дай, браток, разок затянуться, — прошу его.

Он протягивает цигарку. Раза два глотнув терпкий дым, возвращаю матросу самокрутку. Он передает ее другому, и пошла она от бойца к бойцу...

Мучительно долго тянется время. Вдруг ребята, копавшие ямы, бросили лопаты в конвойных и кинулись [224] в стороны. Но слишком отчаянной была эта попытка: всех их догнали пули фашистских автоматов. Потом автоматы направили на нас. В толпу пленных ударили струи свинца. Впереди меня падали люди.

Петр крикнул:

— Ложись, старшина!

И сам схватил меня, повалил на землю. А когда кончилась стрельба, я увидел, что мой товарищ мертв. Падая, он прикрыл меня своим телом, а сам погиб. Видно, судьбой мне были уготованы другие испытания...

Все, кто уцелел, снова стоят плечом к плечу. А немцы засуетились, вытянулись в струнку. Подъехала черная легковая машина. К ней подбежал офицер, услужливо открыл дверцу. Вышел генерал, выслушал рапорт офицера, безразличным взглядом окинул пленных, что-то сказал переводчику. Тот обратился к толпе:

— Хотя вы все и заслуживаете лютой смерти, немецкое командование дарует вам жизнь.

Генерал сел в машину и уехал. А нас стали сортировать: здоровым приказали отойти вправо, раненым — налево. Все, кто мог двигаться, оказались на правой стороне. Налево никто не пошел. На месте осталось лежать с полсотни убитых и тяжелораненых. Фашисты обходили толпу и силой вытягивали тех, кто еле стоял на ногах. Из друзей моих забрали комендора Сашу Топоркова, которому пуля попала в живот. Как ни прятали мы его, переводчик заметил и выдал. Саша горько улыбнулся и вышел из строя. Сил у него хватило всего на несколько шагов. Он упал навзничь. Здесь же его и пристрелили.

Я взял за руки Митю Колотая и Пашу Данчука:

— Мы должны выжить, чтобы за все рассчитаться. Да, надо выжить. Вопреки всему. Ярость к врагам, жажда мести — вот, чем мы теперь живем.

Нас выгнали на дорогу позади не стихали выстрелы: гитлеровцы добивали раненых. Нас нагнала другая колонна пленных. Сотни изнуренных, отчаявшихся людей. Мы вливаемся в этот скорбный поток, растворяемся в нем. Друзья поддерживают меня под руки я очень слаб — и увлекают подальше от последних рядов. Конвойные спешат, подгоняют. У кого [225] не хватает сил, кто отстает, тот навсегда остается в степи с простреленной головой.

Вечером под Бахчисараем приказали лечь на землю. Предупредили: кто поднимет голову, будет расстрелян...

Я не буду описывать всех подробностей фашистского плена. Об этом уже много писалось. Везде было одно — надругательство над человеческим достоинством, истязания, голод и смерть, смерть на каждом шагу, в любой час дня и ночи. Многие не выдерживали, опускались. Но большинство и в плену оставалось советскими гражданами и бойцами.

И я и мои товарищи жили мыслью о побеге. В Симферополе сделал первую попытку. Большую группу пленных заставили копать могилы для убитых немцев. Разрешили несколько минут отдохнуть. Я прилег под кустом и увидел заросшую бурьяном канаву. Мгновенно созрел план. Забрался поглубже, сверху засыпал себя опавшей листвой. Конвойные не заметили моего исчезновения: днем они расстреляли нескольких пленных и, видимо, сбились со счета.

Ночью я вышел из своего убежища. Но ушел недалеко. Выследили полицаи...

Никогда не думал, что так живуч человек. Меня били ногами, топтали, здорового места на теле не осталось. И все-таки выжил. На мое счастье, полицаи приволокли меня не в немецкую, а в находившуюся поблизости румынскую часть. Румыны редко расстреливали пленных, предоставляя это гитлеровцам. Подержав три дня и даже подлечив немного, они передали меня в немецкую комендатуру. Здесь разговор был короток: втиснули в подвал, битком набитый людьми, а потом погнали в Керчь.

Много писалось о фашистских злодеяниях близ этого города. Но я не могу умолчать об этом.

Это было ночью. Нас посадили в крытые машины и повезли в степь. Построили всех вдоль противотанкового рва. Приказали всем раздеться. Стоим, освещенные автомобильными фарами. Заливаются плачем дети. Ползая на коленях, матери протягивают ребятишек палачам, умоляют сохранить им жизнь. Фашисты в ответ стегают плетками и женщин и детей...

Около меня молодая женщина с шестилетним белокурым [226] мальчиком. Она рыдает, просит пощадить сына.

Гитлеровец поднял пистолет и выстрелил в голову женщине. Она упала, не выпуская ручонок сына.

Полил дождь. Люди дрожат от холода и страха. И вот в толпу, прижатую к краю рва, ударили десятки автоматов, заглушая своим треском душераздирающие вопли, рыдания, проклятия. Я не стал дожидаться пули, откинулся назад и скатился в ров. На меня валятся сверху тела людей. Чувствую, как льется горячая кровь. Задыхаюсь. Все большая тяжесть давит на меня.

Потом треск автоматов обрывается и снова возобновляется, но уже громче. Видно, фашисты стреляют прямо в ров, для гарантии. Ну, думаю, сейчас засыпят ров — и конец. Но гитлеровцы, видимо, не захотели мокнуть под проливным дождем. Взвыли моторы грузовиков, и наступила тишина, нарушаемая лишь хрипом и слабеющими стонами умирающих. По дну течет ручей. Наверное, скопившаяся дождевая вода. Но, омыв сотни трупов, она стала теплой и насытилась кровью. Мне кажется, что это вообще течет река крови. Того и гляди я захлебнусь в ней. От ужаса мутится разум. Под тяжестью тел не пошевелить ни рукой, ни ногой. Бьюсь изо всех сил. Только бы не задохнуться. Временами теряя сознание, раздвигаю еще не остывшие трупы. Выбрался наконец, отдышался. Дождь все льет. Я в одних трусах, но тело все горит. Блещут молнии. В их вспышках еще страшнее выглядит ров, доверху заваленный обнаженными, застывшими в самых неестественных позах человеческими телами. При свете очередной молнии замечаю груды тряпья, оставленные полицейскими под открытым небом. Ползу от одной кучи к другой, выбирая что-нибудь для себя. Нашел какую-то рубаху и рваные брюки. Под деревцем заметил воронку, наполненную дождевой водой. Залезаю в нее, чтобы смыть с себя кровь. Натянул мокрую одежду. Теперь дрожу от озноба. Стучат зубы.

Осматриваюсь. Куда теперь? В горы больше не пойду: опять полицаи поймают. Попробую пробраться в город. Правда, в Керчи у меня нет ни одного знакомого. Но мир не без добрых людей, авось и приютят. [227]

Долго бреду по раскисшей дороге. Вот и окраина города. Прижимаюсь к стенам домов иду по пустынной улице. Лишь бы не наткнуться на патруль. Тихо. Даже собаки не лают. Лишь изредка прокатится выстрел или автоматная очередь: и в захваченном городе гитлеровцы не чувствуют себя в безопасности.

Хожу от дома к дому. Пусты. Все разорено и разбито. А уже рассвет скоро. Решаю забраться в первую попавшуюся хибарку. Спрячусь, отдохну, а там видно будет, что делать. Крадусь к избушке, затерявшейся на отшибе, потихоньку нажимаю на дверь. Не поддается. И вдруг слышу старческий кашель. Сбегаю с крыльца, жду в сторонке. Вышел высокий старик в длинной рубахе, босой, с всклокоченными волосами.

Тихонько окликаю его:

— Батя!

Старик вздрогнул. Посмотрел на меня. Жду, опустив голову. Неужели прогонит? Нет. Показывает на крыльцо и сам идет впереди. В избе полутьма. Различаю скамью вдоль стены, стол, большую русскую печь. С печки свешивается лохматая головка.

— Дедушка, кого ты привел?

— Спи, дочка, спи.

Хозяин положил мне на плечо сухую мозолистую руку. Спросил шепотом:

— Ты оттуда? Мы слышали стрельбу...

Я кивнул. Девушка с печи тайком рассматривает меня. Черные глаза поблескивают от любопытства. Старик цыкнул на нее:

— Спи, нечего глазеть!

Вышел в сени, чем-то гремел там, по-стариковски ворча под нос. Притащил корыто, два ведра с водой. Порывшись за печкой, достал кусок мыла.

— Будем приводить тебя в порядок. Ты ранен?

— Нет.

Он открыл сундук, вынул рабочие брюки, пахнущие слегка бензином, темную рубашку с отложным воротником, сандалии, картуз и кальсоны.

— Мойся и одевайся. А. твое надо убрать подальше.

Свернув лохмотья, он ушел. Вернулся, когда я уже вымылся и переоделся. Старик взял ножницы, подрезал мне космы под кружок, постриг бороду, которая [228] успела у меня отрасти. Потом достал бритву, зеркало, кисточку.

— Брейся. А ты, Нина, вставай. Вижу, все равно спать не будешь. Начнем хозяйничать.

Девушке было лет шестнадцать. Она засуетилась, забегала по комнате, все время поглядывая на меня пытливыми глазами.

— Готовь картошку, Нина, будем завтракать, — сказал ей старик.

Я уже и забыл, когда ел в последний раз. От одной мысли о еде закружилась голова, дрогнула рука, и я порезался. Старик это заметил.

— Осторожнее! Бритва острая, еще отца моего. Такой сейчас и не сыщешь.

Побрившись, я самого себя не узнал. Старик оглядел меня внимательно. Удовлетворенно хмыкнул.

— Вот теперь давай знакомиться. Я рыбак. Зовут меня Иван Никитич Воронов. А это, Нина, моя внучка. Родные ее погибли при бомбежке — бомба в их дом попала. Отец был ранен на фронте, лежал в здешней больнице. Фашисты его на месте расстреляли.

Нина подала отварную картошку на стол.

— Садись, дочка, давай вместе думать, как быть дальше.

Иван Никитич потер морщинистый лоб:

— Вот что, у меня есть крестник, когда-то еще мальчонкой приезжал к нам. Где сейчас, не знаю. Будем считать, что это ты и есть. Отныне будешь зваться Сашком, а фамилия у тебя будет нашенская — Воронов. Идет?

Старик немного рассказал о семье своего крестника, чтобы я знал, что говорить, если меня будут расспрашивать. После завтрака он показал на топчан:

— Отдыхай и ни о чем не беспокойся.

Разбудил он меня часа в три дня:

— Вставай. Сейчас мой дружок Лукьян придет. Вместе пообедаем.

Вскоре пришел невысокий старик. Подвижной, веселый, какой-то подкупающе простой. Сели за стол. Иван Никитич познакомил нас, рассказал, как я попал в их дом.

— Ну-ка, что там было ночью? — спросил Лукьян. [229]

Я коротко описал расстрел, ров, наполненный трупами. Старики слушали, опустив головы.

— Это уже в который раз, — сказал Лукьян. — Тысячи людей извели. Ничего, когда-нибудь за все ответят сполна.

— Лукьян, — начал Иван Никитич, — ты поразворотливей меня. Надо помочь Сашку. Документов-то у него никаких. В два счета попасться может.

— Что-нибудь сообразим, — пообещал Лукьян.

Несколько дней я провел у этих людей. Они рисковали жизнью, укрывая меня, но, казалось, это нисколько их не тревожило. Изредка заглядывал дед Лукьян. Однажды он осторожно намекнул, что в городе действует подпольная организация, которая не дает покоя фашистам. Из-под подкладки кепки вытащил измятый, промасленный тетрадный лист, на нем была записана сводка Совинформбюро. Прочитал ее нам.

— А теперь смотри на подпись. Видишь: «Подпольный комитет». Понимаешь, значит, партия с нами! Недолго уж осталось, свернем шею катам!

Но недолго пробыл я в семье Вороновых. В беду угодил случайно. Захотел взглянуть на жизнь города, а тут облава. Так как документов у меня не было, забрали в комендатуру. Для гитлеровцев любой человек без документов — партизан. Таких, как я, набралось немало — несколько десятков. Снова допросы, снова угрозы, побои, голод и полная неизвестность, никто не может сказать, доживешь ли ты до вечера.

Чуть свет нас выгоняли на работы в разные концы города. Чаще всего в порт. Распределяли по десять человек, к каждой десятке приставляли двух конвоиров — немца и полицая. Выгружали бомбы. А как-то вечером посадили нас на автомашины и повезли. Машины были те же, что и в ту страшную ночь, — грузовики с крытыми брезентом кузовами. И везли нас той же дорогой. Сквозь дыру в брезенте я увидел домик Вороновых. Вот и большак, по которому в ту ночь я пробирался в город. Сейчас будет ров. Неужели нас опять везут к нему? Заныло в груди.

Но машины ко рву не свернули. На бешеной скорости они мчались дальше... [230]

Глава XXVII.

Концлагерь Багерово

Наконец машины остановились. Послышались крики, лай собак. Старший конвоир приказал:

— Сходи, приехали!

Нас построили, пересчитали и повели в лагерь. Заграждение было капитальное. В сумерках я разглядел столбы метра в четыре высотой, густо оплетенные проволокой. С внешней стороны этого забора, на каждом углу которого стояли вышки с прожекторами и пулеметами, чернел большой ров с насыпью. Внутри ограждения — громадный барак, похожий на колхозную конюшню. Позади его возвышались три черные трубы какого-то разрушенного промышленного строения. После мы узнали, что там лагерное кладбище.

Подул сильный, пронизывающий ветер. Взлетели тучи пыли. Люди закрывали лица руками. Со скрипом открылась двустворчатая дверь одного из отделений конюшни, и всех загнали туда. В бараке было темно. Дверь закрылась, загремел запор. Сосед мой выругался:

— Черти, как скот загнали!

Нар не было. Голый земляной пол покрыт кучами мусора. Я пристроился подальше от двери. Не успел улечься, как почувствовал, что по мне что-то ползет — по рукам, по лицу. Вши. Крупные, как пшеничное зерно. Всю ночь почти никто не сомкнул глаз. Только под утро некоторые забылись тяжелым сном. Едва сквозь щели в стенах начал пробиваться предутренний свет, заскрежетали ворота. Не входя в помещение, видимо, боясь насекомых, два немца и три полицая с белыми повязками на рукавах заорали:

— Подъем! Подъем!

— Ну как спалось? — загоготал здоровенный полицай. — Ничего, обживетесь. У нас есть и похуже спальни.

Все вышли во двор, построились. Комендант через переводчика объявил:

— Вы находитесь в лагере военнопленных. Лагерные порядки должны выполняться неукоснительно. Нарушители подвергаются телесным наказаниям, лишению [231] пайка и переводу в худшие спальни. Те, кто попытается вести коммунистическую пропаганду, выступать против великой Германии, будут казнены. За попытку к бегству — расстрел. Расстрел ожидает и заложников из той десятки, в которой работал бежавший.

На этом и закончилось знакомство с начальством. Из разговоров с другими пленными я узнал, что лагерь расположен между селом Багерово и деревушкой Самострой. В полутора километрах отсюда строятся какие-то сооружения. Они считаются строго секретными. Поэтому пленных, работающих здесь, никуда не переводят. Единственный путь — к Трем трубам. Там нашего брата тысячи похоронены. Старожилы сказали, что за месяц каждый из пяти обитателей лагеря нашел покой на кладбище. Издевательства зверские. Питание впроголодь. Кормят всевозможным гнильем и даже этих отбросов дают такую норму, что люди на глазах превращаются в скелеты.

В то утро нас выгнали работать в ракушечный карьер. Долбили, резали, носили камень. Работали дотемна. К вечеру люди падали от изнеможения. Когда вернулись в лагерь, получили по порции баланды из отрубей, предварительно простояв час в очереди у кухни. Жидкое месиво наливали в консервные банки. Ложки не полагались: баланду просто выпивали. После проверки вновь загнали в конюшню. Измотанные люди падали пластом. Но сон долго не приходил. Узники тихо переговаривались. Они ничего не знали о том, что творится на белом свете, и все-таки верили в лучшее. Эту веру ничем нельзя было убить в советском человеке. И эта вера в народ, в его будущее изливалась песней, благо немцы петь не запрещали. Кто-то в темноте тихо, почти шепотом затягивает свою любимую. Постепенно песню подхватывают все новые голоса, и вот она уже плывет в ночь, за стены грязного, мрачного барака.

Это были самые святые минуты. Песня шла из глубины сердца, бередила душу, оплакивала утерянное счастье, будила надежды.

«Ты, товарищ мой, не попомни зла...» Знакомые с детства слова. Но особый смысл они приобретали здесь, в лагере. Пели люди измученные, голодные, оторванные [232] от Родины, но сколько любви к родной земле звучало в их голосах. Потом все стихало. Слышался только болезненный бред смертельно усталых людей да стоны — даже самые сильные здесь стонут и плачут во сне.

На другой день пригнали новую партию пленных. В бараке-конюшне стало еще теснее. Настелили нары, стали спать в два этажа.

Так и потекла жизнь. Пленные рыли укрытия, блиндажи, землянки, доты и дзоты, строили дороги, добывали камень в карьере, выгружали бомбы на станции Багерово. На работы выходили бригадами по 10 — 15 человек. Конвоиры получали людей под расписку. Сразу же стало ясно, что бежать невозможно. Немцы и полицаи следили за каждым шагом.

Стояла августовская жара. В лагере начались повальные эпидемии. Свирепствовали дизентерия, сыпной тиф. Серая лагерная кляча не успевала отвозить умерших к Трем трубам. За несколько недель умерло около четырехсот человек. Немцев это не беспокоило: на место погибших поступали новые партии смертников.

У многих на уме было одно — бежать! Но как? Побеги совершались стихийно, неорганизованно и потому заканчивались плачевно. Почти каждый вечер перед строем военнопленных устраивались казни пойманных беглецов. Вместе с ними для устрашения расстреливали еще одного или нескольких ни в чем не повинных людей из их бригад. Читали приказ коменданта, и палач Курт стрелял из парабеллума в затылок людям, поставленным на колени. Но даже казни не пугали пленных. Шли на все, на верную смерть.

У меня появились друзья. В лагере оказались моряки с «Железнякова» — комендор Павел Данчук и пулеметчик Владимир Кисленко. К нам присоединились севастопольцы Николай и Алексей Дорошевы, морской пехотинец Петр Дергач, кавалерист старший лейтенант Леонид Максименко и другие, всего человек десять. Стараемся попадать в одну бригаду. Постепенно мы завоевали доверие окружающих своей сплоченностью, посильной помощью ослабевшим и отчаявшимся. Настойчиво пытались наладить связь с внешним миром.

Девушки, работавшие уборщицами в казармах и столовой летчиков, хотя и с опаской, стали встречаться [233] с нами, сообщали новости, услышанные на воле. Запомнились мне миловидная брюнетка Нина Ивбуль, в прошлом учительница и ее подруга Люба (фамилии мы так и не узнали). Они охотно беседовали с нами, согласились переслать в Керчь мое письмо Ивану Никитичу. Гестаповцы их выследили, и девушкам пришлось дорого заплатить за дружбу с пленными. Их арестовали, подвергли пыткам. Мужественные патриотки молчали, не выдали нас. К счастью, их скоро выпустили из гестапо. Но с работы уволили, и мы больше с ними не виделись.

И все-таки связи у нас с местным населением не прерывались. Это от наших друзей из села и со станции Багерово мы узнали о мощном наступлении советских войск на Волге и Дону. Радостная весть всколыхнула весь лагерь, укрепила наши надежды, хотя фашисты в лагере в эти дни зверствовали, как никогда, вымещая на беззащитных узниках неудачи своей армии на фронте.

А меня подстерегало тяжелое испытание. Однажды в нашей бригаде, состоявшей на этот раз из незнакомых людей, недосчитались одного человека. Всех нас избили и взяли трех заложников. В число их попал и я. Посадили в одиночки карцера, обещав назавтра расстрелять, если беглец не найдется.

Можете себе представить, что я пережил за эти сутки. На другой вечер узники были построены во дворе. Нас вывели из каменных нор. Я обратил внимание на одного из друзей по несчастью: за ночь он стал совсем седым. Зачитали приказ. Сегодня будет казнен один из трех заложников. Выбор жертвы предоставляется палачу. Толстый Курт, гроза всего лагеря, прохаживается перед нами. Глаза налиты кровью, от него несет спиртом. Покачивается. Расстегнул кобуру, вынул парабеллум, взвел курок. Стволом пистолета приподнял мне подбородок, впился ледяным бессмысленным взглядом в глаза, усмехнулся, подошел к другому. Так он переходил от жертвы к жертве, наслаждаясь ужасом обреченных. Наконец ткнул дулом в грудь стоявшего справа от меня товарища. Два полицая тотчас схватили несчастного, вывернули ему назад руки, бросили на колени. Мы услышали громкий [234] крик:

— Прощай, Полтава! Прощайте, Павлик и Алешка, сыны мои! Прощай, жена Настя! Прощайте, батько и маты! Прощай, земля ридна! Друзи, прощайте! Об одном вас прошу: отомстите ворогам нашим! — Повернув лицо к. коменданту и его свите, обреченный добавил: — А вы будьте прокляты, гады!

Умеют умирать наши люди! Стиснув кулаки, закусив губы в бессильном гневе, стояли в строю узники. Все сняли шапки. Палач медленно поднес пистолет к затылку жертвы. В грозной тишине выстрел прогремел как гром.

Я опустился на землю, не в силах шевельнуться. Сутки держался, а теперь сдал. Трясся в нервной дрожи. Товарищи подхватили, подняли.

И на этот раз смерть миновала меня, взглянув лишь в глаза дулом парабеллума.

Зима принесла нам новые страдания. Старожилы говорили, что много лет не было в Крыму таких холодов. Морозный ветер гулял по лагерю, и не было от него спасения нигде. Конюшня не отапливалась, в щели наносило снег. По ночам, чтобы хоть немного согреться, мы тесно прижимались друг к другу. Полураздетые, обутые во что попало, люди обмерзали и гибли как мухи.

Так мы встретили новый, 1943 год. Из комендантского дома доносились пьяные песни. А мы в эту новогоднюю ночь сидели окоченевшие, безмолвные и думали: доживем ли до утра. И вдруг со всех сторон залаяли зенитки, все услышали приближающийся гул авиационных моторов. И вот уже грохочут бомбы на аэродроме. Мы прильнули к щелям. От лучей прожекторов, выстрелов зениток, взрывов бомб было светло как днем.

Наши! Наши бомбят! Забыв про холод, не думая о том, что бомбы могут попасть и в сарай, мы радовались как дети. Крепче бейте, наши славные соколы, громите, без пощады громите врага! Мы смеялись, шутили, тормошили друг друга. Спасибо летчикам: их налет был для нас лучшим подарком к новому году!

Советские самолеты после этого стали наведываться часто. Они отлично знали свое дело: бомбы падали только на военные объекты. Ни одна не разорвалась на территории лагеря. Немцы по утрам говорили испуганно: «Руссишь [235] Иван аллее бум-бум», то есть кругом все бомбил. Мы хохотали в ответ: погодите, не то еще будет!

В середине января нас потрясла весть: пойман беглец, из-за которого я побывал в числе заложников. Схватили его уже на станции Дясанкой в порожнем вагоне. Привезли полумертвого от побоев, водворили в карцер. Вечером нас собрали на казнь. Но она не состоялась: из карцера вытащили замерзший труп. Товарища унесли в мертвецкую, а минут через десять понурая лагерная кляча увезла его тело на вечный покой к Трем трубам. Всем было горько и больно. И все же мысль о побеге не оставляла нас.

А зима лютовала. На работе в карьере сильно обморозился наш друг Петя Дергач. Ноги посинели, распухли, и через три дня нашего товарища не стало. Мы все были обморожены. Но чудом держались.

Гитлеровцы бесновались. Они носили траур по армии Паулюса, разгромленной и плененной на Волге. Злость так и кипела в них, и за малейшую провинность, а то и вовсе без всякой вины нам доставалось нещадно.

В муках прошли январь, февраль, март. Вот и весеннее солнышко пригрело. Чуть повеселели люди. И не только солнышко тому причиной. Все лучше наши дела на фронте. Даже в фашистском лагере смерти люди, одной ногой стоящие в могиле, чувствуют себя частицей народа, живут его радостями и горестями. Я все чаще думаю: наш лагерь — это кусочек. Севастополя. Среди узников Багерова — бывшие защитники Севастополя. Они не сдались в плен. Нет! Не их вина, что так сложились обстоятельства. Эти матросы и солдаты, сражавшиеся до последней возможности на клочке крымской земли, оказались в руках врага, когда исчерпали в борьбе все свои силы. Так враг захватил и сожженный, разрушенный город. Но гордый дух Севастополя не сломлен, так же как никогда не сломить волю наших людей. Таких людей можно убить, но покорить их никому не удастся.

Десятки раз совершались побеги из лагеря. Все они были неудачными, и товарищи расплачивались за них жизнью. И все-таки разговоры о побеге я слышу все чаще. Наша группа разрабатывает план за планом. [236] Подчас они звучат фантастически, и мы, еще раз все взвесив, отвергаем их. Как ни тяжело откладывать осуществление своей заветной мечты, мы опять и опять думаем, спорим. Незачем всем рисковать — решили мы. Пусть сначала попробует один. Выбор пал на меня.

Нас время от времени посылают на станцию Багерово грузить в вагоны порожнюю тару из-под боеприпасов. Что, если в один из этих ящиков забраться? Сообща обдумали все детали. Ведь надо позаботиться б том, чтобы как можно меньше людей пострадало в случае провала.

15 апреля почти всех обитателей лагеря направили на погрузочные работы в Багерово. Я получил у фельдшера освобождение и не попал ни в одну из бригад. Значит, когда обнаружится мое исчезновение, заложников будет брать неоткуда. Когда колонна выходила из ворот, я незаметно пристроился к ней. Во время погрузки товарищи уложили меня в большой ящик и в нем внесли в вагон. Конвоиры ничего не заметили: они добросовестно следили, чтобы из вагона выходило ровно столько людей, сколько в него вошло. Вечером состав тронулся. Я совсем было почувствовал себя на воле, но на ближайшей станции меня сняли. После стало известно, что выдал провокатор, один из тех, кого лагерное начальство постоянно засылало в нашу среду.

Теперь все. Оставалось дороже продать свою жизнь. Я дрался с полицаями, отбивался от них кулаками, ногами, кусался даже. Пусть уж сразу пристрелят! Но немцы не дали, приказали доставить беглеца живым (чтобы было кого казнить!). Окровавленного, избитого донельзя, меня на веревке приволокли в лагерь, заперли в карцер. Утром лагерь огласили удары по рельсу. Это пробил мой смертный час. Открыли дверь. Развязали. За ночь все тело затекло, онемело, на руках и ногах синие рубцы от веревок. Идти я не мог. Полицаи потащили меня под руки.

Строй узников замер в безмолвии. Около кухни я увидел подмостки наподобие сцены (это новое), на них стоит какой-то майор в окружении своры полицаев. Меня повели между шеренгами узников, втащили на подмостки и поставили лицом к пленным.

Переводчик начал читать приказ. Читал длинно и нудно. Смысл я улавливал смутно. Но понял все же, [237] что сменилось лагерное начальство и новый комендант не хочет, чтобы светлый день его вступления в должность был омрачен смертной казнью. Поэтому расстрел беглецу заменяется более гуманным наказанием: он получит двадцать ударов плетью, а затем его вымажут сажей и на сутки привяжут к столбу позора. Но комендант предупреждает, что, если урок не будет извлечен и попытки побега повторятся, виновные будут расстреливаться без пощады.

Толпа облегченно вздохнула и загудела. Польщенный майор улыбался. А я не знал, радоваться мне или горевать. С меня сорвали одежду, положили животом на широкую скамью и привязали к ней руки и ноги. Подошел здоровенный полицейский, по прозвищу Бугай, которому я вчера, отбиваясь, укусил руку. Злорадно усмехаясь, он засучил рукава. Сейчас уж он сорвет свою злобу, жалости от этого бандита не жди. Бугай замахнулся толстой резиновой плетью. После четвертого удара я потерял сознание. Очнулся, когда обдали холодной водой. Я уже лежал на земле. Бугай вытирал пот со своей звериной рожи. Прорычал:

— Если будешь жить, собака, то век будешь меня помнить!

Да, такого не забудешь. На спине у меня до сих пор синие полосы!

Другой полицай взял большую кисть и начал меня мазать разведенной сажей — по лицу, по свежим ранам. Скоро я весь был черный как негр. Потом меня подтащили к столбу посреди двора, приподняли на метр от земли и привязали к нему. Я висел на веревках, все глубже врезающихся в тело. Нестерпимая боль мутила разум. Я то и дело впадал в беспамятство. Пробуждаясь, чувствовал, как нестерпимо жжет солнце. А еще страшнее — мухи, облепившие истерзанное тело. Даже часовому, приставленному ко мне, было не по себе. Я видел, как дрожит в его руках автомат. Вечером мух сменили комары. Часовой все же попался сердобольный: дал глотнуть воды из фляги. Отгоняя веткой комаров от себя, он нет-нет да и смахивал их с меня.

Так я провисел на столбе сутки. Надпись на дощечке, красовавшейся на моей груди, гласила: «Такая участь ожидает всякого, кто попытается бежать из лагеря». Под конец я уже ничего не чувствовал — иногда [238] и обморок бывает спасительным. Утром меня сняли с моего креста. Разрешили товарищам унести в конюшню. Я метался в жару, бредил. Друзья ни на минуту не оставляли одного. Лагерный фельдшер из военнопленных тайком передал Николаю Дорошеву бинты, йод, какие-то порошки. Товарищи обработали и перевязали раны, меняли холодные компрессы, общими усилиями выхаживали, пока я немного не оправился. Вечером, возвращаясь с работы, они приносили что-нибудь вкусное — то яичко, то пирожок, то моченое яблочко — лакомства, которых мы давным-давно не видели. Когда я спрашивал, откуда эти сказочные вещи, ребята улыбались.

— Это из Багерова тебе подарки. Там обо всем знают и тоже хотят помочь тебе.

Через несколько дней я вышел на работу. Фельдшер сказал:

— Иди со всеми, а то полицаи настаивают, чтобы тебя перевели в лазарет.

Лазарет был у нас равносилен кладбищу: кто туда попадал, никогда не возвращался. Может, там специально умерщвляли больных? Кто знает. Но мы боялись лазарета пуще огня. Петя Дергач так и умер в сарае от гангрены, но в лазарет идти отказался.

Работать, конечно, первое время я не мог. Друзья и совсем незнакомые люди выручали, делая то, что задавалось мне. Позорный столб сделал меня самым популярным человеком в лагере.

Фронт приближался. Мы судили об этом по участившимся налетам советской авиации и по тому, какими непродолжительными стали полеты немецких летчиков.

Фашисты забеспокоились. Мы радовались переменам и в то же время тревожились: а как с нами поступят гитлеровцы, когда подойдут наши войска? Говорили, что в таких случаях уничтожают всех узников лагерей. [239]

Глава XXVIII.

На волю!

В июне 1943 года обитателей лагеря разбили на две группы. В одну отобрали людей поздоровее, в другую — больных. Нас разлучили: Павла Данчука и братьев Николая и Алексея Дорошевых взяли в группу здоровых. Леонид Максименко, Владимир Кисленко и я попали в другую. Вид у нас был действительно неказистый — кожа да кости. В шутку нас называли «дезертирами от Трех труб». Таких набралось сотни четыре. Однажды ночью нам приказали собрать пожитки и погнали на станцию. Погрузили в товарные вагоны — без нар, без соломы. Накрепко заперли двери. Леня Максименко, Володя Кисленко и я постарались попасть в один вагон.

Уже несколько часов шел поезд. В переполненном вагоне духота, жара, дышать нечем. Стонут, бредят больные. А мы снова за свое — разрабатываем новый план побега. Теперь он нам кажется легче. Вот выедем из Крыма...

Утром Максименко предложил навести порядок в вагоне (его единодушно избрали старшим). Сгребли в угол мусор, уложили получше больных. И тут обнаружили, что трое узников за ночь скончались. Их снесли в одно место. На какой-то небольшой станции поезд остановился. Мы начали стучать в дверь. Подошел конвоир. Говорим ему, что у нас трое товарищей умерло. надо их похоронить. Потребовали напоить людей, дать в вагон парашу.

Гитлеровец, говоривший довольно сносно по-русски, с ухмылкой ответил:

— Не беспокойтесь, скоро все подохнете. Поэтому можете немного и потерпеть.

И ушел. Все поняли, что везут нас на убой. Приуныли. Володя Кисленко предложил:

— Знаете что, друзья, давайте-ка затянем прощальную с Крымом, с морем.

И полилась песня.

«Раскинулось море широко...» — пели узники. Все громче и громче звенела песня. С нею будто и горе забылось... [240]

На второй день поезд миновал Перекоп. Вот и Украина. К прихваченному решеткой окну тянутся пленные. Максименко и Кисленко начали потихоньку заговаривать с другими узниками о побеге. Многие соглашались, но кое-кто уныло качал головой.

— Будь что будет. Куда уж нам бежать, и километра не пройдем — от ветра попадаем. Очухаться немного надо, поправиться.

— Ну и жди, когда фашисты зачухают тебя на тот свет.

На каком-то полустанке вагон открыли. Мы вынесли уже начавшие разлагаться трупы, похоронили их у самого полотна. Нам разрешили принести воду, дали немного еды. По дороге за водой мы с Максименко подобрали большой железный костыль — авось пригодится.

А поезд опять катил вперед. Вот уже и Белоруссия.

Снова станция. От вагона к вагону идет старичок с масленкой, смазывает буксы. Приблизился к нашему вагону. Спрашиваю его полушепотом:

— Отец, какая это станция?

— Житковичи, сынок.

— Отец, — снова я ему, — ты сам видишь, кто мы, что за люди. Скажи, далеко в этих местах партизаны?

Старик глянул вправо-влево и тихо ответил:

— Партизаны здесь кругом. Бегите. Немцы боятся даже ступить в лес. Если здесь не уйдете, конец вам: в лагерь смерти везут вас. Сегодня уже несколько таких эшелонов прошло.

Подбежал немец, обеспокоенный, что старик долго задержался у вагона. Старик пошел дальше.

Поезд тронулся. У меня бешено бьется сердце. Сейчас или никогда! Но как? Пол ломать — дело долгое, да и оставшихся товарищей под расправу подведем: почему молчали? Надо попробовать выброситься в окно. Это, конечно, опасно — покалечиться можно. Но другого выхода нет.

Выглядываю в окно. Уже темно. Кругом лес.

И вот как будто машинист подслушал наши мысли. Состав замедляет ход. Я костылем срываю решетку.

— Смотрите, — говорю Володе, — видите два больших дерева? Сбор под ними. Ну, давай!

Друзья подсадили меня, я протискиваюсь в окошко, [241] мгновение вишу на руках, — и, оттолкнувшись, лечу под насыпь. При падении сильно ушиб плечо и голову. Но ничего, быстро оправился. Вслед за мной выбрасываются Максименко и Кисленко, ползут к лесу. Охрана заметила нас и открыла огонь. Нельзя терять ни секунды. Мы вскакиваем и бежим.

Оборачиваюсь. Поезд не останавливается, хотя и идет очень медленно. Вокруг нас жужжат пули. В небо взлетели осветительные ракеты. Вижу, еще кто-то спрыгнул. Вдруг Володя упал.

— Что с тобой?

— Не знаю, кажется, сломал ногу.

Осматриваем его. Нет, не перелом. Пуля попала.

Перетягиваем ему ногу жгутом — пригодилась залежавшаяся в кармане бечевка. До леса рукой подать. Тащим Володю волоком.

Он не стонет, твердит только:

— Братишки, не бросайте!

Прикрикиваю на него:

— Не хнычь! Сами умрем, а тебя в беде не оставим. Закон флота!

Поезд так и не остановился. Стрельба стихла. Смотрим: бегут к нам два человека. Бросаемся на землю. Погоня? Колотится сердце. Что же делать? Бежать? Но это значит бросить товарища. Нет, будь что будет. Шаги совсем близко. Один из бежавших зацепился за куст, упал. Вскрикнул:

— Подожди минутку, что-то у меня с ногой. Ребята где-то здесь недалеко. Условились ведь у двух сосен...

Облегченно перевожу дух. Кричу, как одержимый:

— Товарищи, здесь мы! Сюда давай!

И вот мы вместе. На воле, друзья, на воле! Впереди темнеет могучий лес — наше спасение!

Новые друзья наши — Михаил Дутченко, морской пехотинец, и Иван Балашов, армеец.

— Когда по вас открыли огонь, — рассказывает Балашов, — в вагоне поднялась давка, все лезут к окну, мешают друг другу. Великану Дутченко даже пришлось кулаками поработать, чтобы пробить дорогу. Он сначала вытолкнул меня и еще одного товарища, а потом и сам выпрыгнул.

— Кто-то еще за ногу меня схватил,  — смеется [242] матрос — Пришлось половину флотского клеша в вагоне оставить.

Действительно, он сейчас щеголяет без одной штанины.

— А потом мы бежали под огнем. Впереди меня товарищ упал. Я наткнулся на него, посмотрел, а он мертвый.

Володя Кисленко застонал. Заболтавшись, забыли мы о нем. Я говорю ребятам:

— Вот что, товарищи. Мы люди военные и знаем, что значит дисциплина. Нужно выбрать командира. Слово его будет законом для каждого. Только тогда мы сумеем что-нибудь сделать.

Командиром по предложению Леонида Максименко избрали меня, видно, потому, что я и в лагере среди друзей считался старшим. Максименко стал моим помощником.

Первое, что сделали, сняли жгут и, пока не совсем стемнело, осмотрели рану Кисленко. К счастью, она не столь уж опасна: пуля прошла ниже коленной чашечки, не задев кость. Но Володя потерял много крови и был очень слаб. Максименко сорвал листья подорожника и положил их на рану. Миша Дутченко снял нижнюю рубаху и разорвал ее на бинты. Перевязали ногу как смогли. Пока сойдет.

Затем решили найти убитого товарища и похоронить его. Я еще не терял надежды, что он, возможно, жив, просто Миша Дутченко впопыхах не разглядел. Искали минут двадцать. Куда же он подевался? Задерживаться вблизи железной дороги опасно: немцы обязательно ее охраняют, да и с поезда могут начать поиски беглецов. Уже собрались возвращаться, когда Миша Дутченко нашел, кого мы искали. Да, товарищ умер. Переносим его в оказавшийся неподалеку старый окоп. Засыпали землей, сверху положили свежие ветки. Может, позже удастся вернуться сюда и похоронить товарища как следует.

Как ни больно нам, но совесть наша перед товарищем чиста: на растерзание врагу мы его тела не оставили. Обнажив головы, стоим у могилы. Говорю друзьям:

— Даже имени мы его не знаем. Не знаем, кто он и откуда. Но умер он на свободе. [243]

Забрав Володю, направляемся к лесу. Несем его, все время меняясь. Хоть и легкий он, но мы настолько истощены, что каких-нибудь двести метров нам показались огромным расстоянием. В лесу сели отдохнуть. Раненый просит пить. Дутченко пошел в разведку. Быстро возвращается. Мы насторожились: уж не беда ли?

— Я воду нашел, — обрадованно говорит Михаил.

Два товарища, захватив консервные банки, заменявшие нам и котелки и кружки, пошли с ним. Вода была в лунке — скопилась после дождя, — и хотя была настояна на опавших листьях, но показалась очень вкусной. Напоили раненого, напились сами. Решили пока дальше не ходить. Нашли лощинку, устелили ее дно листьями и ветками. Прежде чем укладываться на отдых, распределяю дежурство: по очереди будем нести охрану своего лагеря.

Утром пала сильная роса. Разбудил нас гомон птиц. Как давно мы их не слышали! Уже алела заря. За деревьями прогромыхал поезд. Надо вставать и уходить дальше в лес. Володя Кисленко поднял голову. Говорит, что ему легче.

— Знаете, ребята, мне бы пару костылей, я и сам поковылял бы.

Матросу не хочется утруждать товарищей. Но мы говорим ему, чтобы не нес чепуху. У нас хватит сил дотащить его хоть на край света.

Глава XXIX.

В партизанской семье

Максименко и Дутченко идут впереди. Это наша разведка. В двухстах метрах позади них мы с Балашовым несем раненого Володю Кисленко. Вокруг лес. Высокие сосны и дубы срослись кронами, внизу полумрак, пахнет свежей зеленью, влажной от росы. Дышим не надышимся. Не верится, что мы на воле.

Выходим на опушку. Густо заросли травой невысокие холмики. Когда внимательнее вглядишься, под буйной порослью обнаружишь груды пепла. Над холмиками торчат какие-то черные столбы. Печные обгорелые [244] трубы! Это все, что осталось от сожженной гитлеровцами деревни.

Нужно найти какое-то прибежище. Нельзя бродить по лесу с раненым на руках. Ему необходим покой. Домов нет, но погреба сохранились. Находим один из них. Сыро, темно. Ничего, сойдет. Натаскали травы, сделали постель для Володи, заготовили воды. С ногой у парня совсем плохо, распухла, покраснела. Володя успокаивает нас, что чувствует себя хорошо. Максименко лечит его подорожником. Мало помогает. Сейчас врача бы хорошего, лекарства, еды. Мы здоровые, а еле живы от голода. Миша Дутченко притащил охапку травы:

— Вот и завтрак, друзья!

Миша говорит, что у него на родине это растение называют «грыцики». Заверяет, что очень вкусно и уйма витаминов. По совету Миши очищаем стебельки, грызем. Кислые, терпкие. Деликатес так себе. К тому же мы перестарались: животы слегка разболелись.

Дутченко остается с Володей, Максименко будет их охранять наверху, а мы с Балашовым отправляемся в поиск. Где же партизаны? Плутали до вечера. Уже значительно углубились в лес, устали. Пожалуй, и вернуться к товарищам не хватит сил, да и боль в желудке не проходит. Подыскиваем тихий уголок, чтобы переночевать в кустах, и вдруг улавливаем запах дыма. Костер? Еще с час покружились, принюхиваясь к дыму. Уже в сумерках заметили проблеск в зарослях. Подползаем ближе. Шалаш из ветвей. Вход занавешен дерюжкой. Лежим, выжидаем. Показался мальчик с охапкой хвороста, откинул занавеску. Теперь видим костер: он в шалаше!

Шепчу Ивану:

— Наблюдай, а я пойду.

Из шалаша слышится женский голос. Приподнимаю дерюжку. Женщина испуганно ахнула, прижала к себе ребенка. К ней льнут еще двое мальчуганов. Все смотрят на меня с ужасом. Понимаю, что вид мой перепугает кого угодно: бородатый, грязный оборванец, тощий, как скелет. Пытаюсь успокоить хозяйку. Рассказываю, кто такой. Говорю, что не один — там товарищ в кустах. Женщина немного отдышалась.

— А я вас за лешего приняла.

Зову Балашова. Садимся у костра. Хозяйка засуетилась, [245] достала чугунок вареной нечищеной картошки.

— Поешьте. Больше у меня ничего нет.

Мы голодны до крайности, но отказываемся. Понимаем, как трудно матери с тремя малыми детьми. Она уверяет, что у нее еще есть. Пока мы управляемся с картошкой, женщина рассказала, почему она живет в лесу. Зверствуют фашисты и их прихвостни. Сгоняют старых и малых в хаты и сжигают заживо — всех считают партизанами. Из села, где они раньше жили, спаслось только несколько семей — партизаны вырвали из рук карателей. Сейчас многие укрываются в чаще.

На наш вопрос, как нам встретиться с партизанами, женщина ответила:

— А я ничего не знаю. Партизан много, а где они — нам об этом не говорят.

В разговор вмешался старший сын — мальчуган лет десяти. Посоветовал пойти к только что сожженной немцами деревне, может, там кого встретим. Мать укоризненно взглянула на мальчишку, и тот умолк.

Поблагодарили хозяйку и начали прощаться. Спросили у нее, не найдется ли какой-либо чистой тряпки перевязать раненого товарища. Она дала нам кусок полотна и пузырек с йодом. Еще благодарим ее. Мальчик вызвался показать дорогу. Мы уже отошли от шалаша, когда хозяйка догнала нас. Подала узелок:

— Тут у меня вареная фасоль, картошка и немного хлеба. Возьмите для раненого.

Наш маленький проводник Костя оказался на редкость смышленым парнишкой. Уже через несколько минут мы были поблизости от своего «дома». Отпустив мальчика, спешим обрадовать друзей. Принесенное продовольствие разделили, хлеб весь оставили Володе. Перевязку отложили до рассвета.

На другой день Максименко, Дутченко и я отправились к сожженной деревне, о которой говорил Костя. Спрятались на опушке. На месте деревни — черное пепелище. Все еще пахнет гарью. Пролежали часа три. Ни звука! Леня Максименко не выдержал:

— Так можем и месяц просидеть!

— Тише! — Дутченко замер, прислушиваясь. Сейчас и мы слышим детский голосок:

— Вчера вечером двое их приходило к нам. Страшные! [246] Мы напугались. Потом мама дала им еду. Я их проводил. Я сразу заметил, что они хорошие.

— Но где же они остановились? — Это уже мужской голос. — Почему ты не узнал, Костик?

— Они меня не пустили дальше. Старший, видать, хитрый у них. Вышли на тропку, он меня обратно отправил. Но я им сказал, чтобы к этому месту пришли.

Мы лежим не шевелясь.

— Товарищ командир, они не должны далеко уйти. Может, на лугу нас дожидаются...

Слово «товарищ» развеяло все наши сомнения. Я вышел из лозняка. На полянке три вооруженных человека и мальчик. Костик кинулся ко мне:

— Товарищ командир, вот он! Я же говорил!

Командир спросил, где же остальные.

— Но я еще не знаю, кто вы. За него радостно ответил Костя:

— Это партизаны, они из нашего села. Дядя Миша у них командиром.

Зову Максименко и Дутченко. Знакомимся. Оказывается, перед нами партизанская диверсионная группа. Возвращаясь с задания, они наведались к шалашу в лесу, и хозяйка рассказала им о нас.

— А где же ваш раненый товарищ?

Ведем партизан к нашему убежищу. Они развязывают свои котомки, достают хлеб и сало.

— Угощайтесь, а то вон как откормились на гитлеровских харчах. Боюсь, что свалитесь на ходу. Пошлю за подводой.

Мы уверяем, что дойдем хоть на край света.

Командир махнул рукой:

— Молчите уж! Давайте хотя бы до шалаша доползите, а то сюда нельзя с подводой — полицаи рыщут.

Хозяйка лесного шалаша встретила нас как давних знакомых. Здесь уже поджидала подвода. Нас усадили на телегу. Довезли до болота. Дальше дороги не было. Володю партизаны понесли на руках. Мы вслед за ними вошли в воду. Она порой доходила до пояса. Наконец выбрались на сушу. Партизанский дозор проверил, что за люди. Еще с километр двигались гуськом по еле приметной тропе. Услышали шум, гомон. Деревья поредели, и на полянке, мы увидели землянки и шалаши [247] (их здесь зовут «буданами»). Кругом сновала детвора. Нам объяснили, что это партизанская лесная деревня. Здесь живут крестьяне, бежавшие от гитлеровцев. Таких деревень много. Все они находятся под защитой партизан. У крайней землянки нас остановили вооруженные люди — охрана. Сбежались обитатели деревни. Узнав, кто мы такие, женщины принесли молоко, картошку, сало, хлеб. Но командир все отобрал:

— Нельзя им много есть. Еще заболеют после голодухи. Вот с врачом посоветуемся.

Помыли нас в бане, дали чистую одежду, а лагерную сейчас же сожгли. Предоставили уютную землянку. Володе перевязку сделали. Эта забота совершенно незнакомых людей трогала до слез. Что значит быть среди своих!

Приехал врач, осмотрел рану Кисленко. А утром Володю отвезли в лазарет.

Нас удивляло спокойствие людей в деревне. Ребятишки весь день бегают, шумят. Вечером почти все население собирается вместе. Шутки, смех. Песню затянут хором.

— Не боитесь, что немцы нагрянут? — спрашиваю у одной из крестьянок.

— А чего их бояться? Нехай они сами со страху дрожат. Сюда не сунутся. Здесь мы хозяева. Партизанский край!

Боец охраны добавляет:

— Фашисты окопались и сидят в своих гарнизонах. А мы еще страху подбавляем. Вечерком постреляем по их халупам, они после всю ночь не спят, жарят из всего оружия по лесу. Это мы называем тактикой выматывания нервов. Здорово действует.

Одним словом, настроение у людей бодрое, мне показалось, даже беспечное. Народ чувствует себя здесь полным хозяином. Еще бы! Образовались целые партизанские районы, где существует Советская власть и люди работают сообща, как раньше в колхозах. Партизаны имеют свои аэродромы, куда прилетают самолеты с Большой земли.

Мы отдыхали, поправлялись. Безделье уже начинало томить. Пристаем к своим новым друзьям: когда же нам дадут дело? Они [248] посмеиваются:

— Мясом сначала обрастите, а то на ваши мослы смотреть страшно.

Напрасно мы считали, что народ в лесной деревне беспечен. В один прекрасный день деревня неузнаваемо преобразилась. Это когда стало известно, что гитлеровцы готовят очередной набег. Мгновенно исчезли женщины и дети — их отправили поглубже в лес. Все мужчины — а их было человек тридцать — вооружились. Нам тоже выдали два ручных пулемета. С каким волнением мы держали в руках оружие! Мы снова бойцы, снова в строю!

Но до боя не дошло. Соседний отряд нанес карателям сокрушительный удар из засады и рассеял их. Население как ни в чем не бывало вернулось в лесную деревню. Зазвенели веселые голоса детей.

Из партизанского лазарета сообщили опечалившую нас весть. Володе Кисленко пришлось ампутировать ногу. Его отправили самолетом в Москву.

Тяжело сознавать, что больше мы не увидим рядом с нами этого тихого, но храброго парня, готового пойти на любую опасность, чтобы помочь товарищу. Таким он был и на бронепоезде, и в страшную годину плена.

Настоящими партизанами нас пока не признают. Нам не терпится пойти на боевое задание, а пока наш удел — невылазно сидеть в лесной деревне. Роем укрепления, новые землянки. Сочли обидой, когда нас всех четверых зачислили в хозяйственный взвод. Командир взвода Кузьма Грицай — тщедушный паренек вожаках, — увидя наши унылые физиономии, вздохнул с

— Все вот так. Никто не хочет идти в хозвзвод, даже девчата. Да вы не расстраивайтесь, ребята. Мы ведь тоже на задания ходим.

Недоверчиво смотрим на него.

— А что, — загорелся он. — Вы думаете, легко из-под носа фашистов выкапывать картошку?

И верно, работать нам приходилось под огнем. Каждый мешок продовольствия стоил огромного труда и риска. Командир наш, несмотря на свой совсем невоенный вид, оказался человеком смелым и инициативным. Узнали, что в мирное время он тоже работал заготовителем, район знает как свои пять пальцев, и из походов мы никогда не возвращались с пустыми руками. [249]

Все-таки без сожаления расстались со взводом, когда нам предложили перейти в группу полковника Френкеля. Она состояла из бойцов регулярных войск, оказавшихся во вражеском тылу во время отступления нашей армии. Сейчас Френкель получил приказание прорваться через линию фронта. Готовились к этой операции несколько недель, казалось, все предусмотрели, но прошла она неудачно. Через фронт прорваться удалось далеко не всем. В завязавшихся боях с гитлеровцами многие погибли, другим пришлось скрываться в лесах, отбиваясь от карателей. С горсткой бойцов мы с Михаилом Дутченко после бесчисленных стычек с гитлеровцами попали в партизанский отряд «За Советскую Родину!». Максименко и Балашов действовали в другом отряде, и о судьбе их мы ничего не знали. Жизнь опять разлучила друзей.

Командир отряда В. П. Бабич и комиссар И. И. Захаринский приняли нас радушно. Но когда мы стали просить, чтобы быстрее послали нас на боевое задание, Василий Павлович Бабич сказал:

— Ну и нетерпеливый вы народ, моряки! А вообще-то есть у меня боевое дело для вас...

— На диверсию пошлете? — радостно встрепенулись мы.

Командир лукаво прищурился:

— Нет пока. Но поручение я вам дам не менее важное. Подучите-ка наших ребят военному делу. Вы народ опытный, ученый и огнем опаленный, вам и карты в руки!

Так мы нежданно-негаданно очутились в роли инструкторов. Проводили строевые занятия, учили деревенских парней обращаться с оружием. Командование отряда внимательно следило за ходом учебы. На занятиях часто присутствовали командир и комиссар. А когда «курс наук» был пройден, Бабич сам принял зачеты. Остался доволен и учениками и инструкторами. Между прочим, почин нашего отряда нашел отклик во всем партизанском соединении. Военную учебу с систематическими занятиями и зачетами ввели повсюду.

Вечером свободные от заданий и нарядов партизаны собирались тесным кружком. Начинались рассказы о боевых делах. Мы с Дутченко слушали, затаив дыхание. [250] Расспрашивали и нас — где мы бывали и что видели. Я говорил о боях под Одессой и Севастополем, об отваге наших моряков. Слова мои произвели сильное впечатление: за обороной Севастополя партизаны следили внимательно. Комиссар Илья Ильич Захаринский, побывав на нескольких таких беседах, сказал мне:

— Знаешь, твои рассказы о Севастополе большую пользу приносят.

— Да мне уж неудобно становится: расписываю геройские подвиги, а сам в тылу сижу.

— Ничего, потерпи. Скоро дойдет до тебя очередь.

И вот наконец-то мы идем на настоящее дело. В дождливый день наша небольшая группа покинула лагерь в лесу. В вещевом мешке у каждого деревянные ящички — самодельные мины. Ведет нас на задание начальник штаба Репин. Не доходя километров десяти до станции Мышанка, остановились. Распределили обязанности. Со мной пойдут к железнодорожной линии Миша Дутченко, молодой партизан Гриша Басов и совсем юный паренек — проводник.

К насыпи поползли мы с Басовым. Остальные прикрывают нас, засев с пулеметом в кустах.

Немцы близко. Справа и слева от нас метрах в трехстах вражеские доты. Оттуда то и дело строчат пулеметы, взлетают в темное мутное небо осветительные ракеты. Когда мы были уже под насыпью, на ней показались две черные фигуры — патруль. Мы с Басовым забились в канаву. Переждали, пока патруль не исчез в темноте. Теперь пора.

Кажется, не новичок я, столько раз бывал в переплетах. А тут руки и ноги трясутся. Взбираюсь по насыпи. Вдали — слабый рокот. Это поезд. Надо спешить. Сдирая ногти, вырыл углубление между шпалами, закладываю мину, а капсюль никак не ложится на рельс. Вспоминаю наказ командира группы: класть капсюль в стык рельсов.

А шум поезда нарастает...

Ползу по мокрой щебенке, ищу проклятый стык. Вот он. Снова ставлю мину, прилаживаю капсюль, переламываю шнур. Поезд вырывается из-за поворота. Успею ли убежать? Кубарем качусь с насыпи, обдирая о колючки лицо и руки. Ушиб колено. Прихрамывая, бегу. Грохочет поезд. Падаю в какую-то яму, в грязь. [251]

Жду. А взрыва нет. Неправильно заложил мину? Хочу уже встать. И в это время ночь озарилась ослепительной молнией. Ревущий ураган проносится над головой. Грохот, скрежет, скрип...

Теперь надо удирать, пока гитлеровцы сюда не кинулись. Бегу и сам не знаю куда. Тут ударили трассирующими пулеметы из обоих дотов. Это помогло мне сориентироваться. Задержись немцы со стрельбой — наскочил бы прямо на дот. Бегу к лесу. На опушке остановился. Захотелось взглянуть на дело рук своих. Глазам не верю: пылает огненная река, видимо, весь состав был гружен горючим. На фоне пламени мечутся крохотные черные тени. И стрельба идет невообразимая. Просто не верится, что все это наделал небольшой ящичек, такой неуклюжий и безобидный с виду.

Спохватываюсь: а где же Григорий Басов? А остальные? Минут двадцать бродил по опушке. Наконец слышу тихий свист. Спешу на него. Вот и они — Миша, Григорий, проводник. Хорохорятся, а вижу, не меньше меня перетрусили. И глаза прячут: стыдно, что одного меня оставили. Шепотом отчитываю. Не очень сердито: понимаю их состояние, сам ведь тоже чуть голову не потерял с непривычки.

Ладно, говорят, первый блин комом. А поезд все-таки уничтожен. Но главное, пожалуй, в другом: два моряка убедились, что в лесу воевать ничуть не легче, чем в горах под Севастополем. И нечего нос задирать, задаваться своим боевым прошлым. Учиться надо. С азов учиться — и как мины ставить, и как в лесу ориентироваться, и как друг другу по-настоящему помогать.

Когда возвратились в лесную деревню, там уже знали о нашей удаче. Поздравили нас. Мы почувствовали себя равноправными членами партизанской семьи.

Глава XXX.

В июле 1943 года Белорусский штаб партизанского движения приказал Полесскому и Минскому партизанским соединениям организовать в контролируемых [252] ими районах сбор урожая. Урожай выдался хороший, вот и нужно по-хозяйски распорядиться им, чтобы ни пуда зерна, картофеля, овощей не досталось оккупантам.

Наша 100-я бригада, в которую входили отряды имени Буденного, имени Калинина и «За Советскую Родину!», должна была помочь убрать урожай крестьянам Глусского района. Каждый отряд получил свою зону. Наши «подшефные» — жители деревни Бобровичи.

Прежде чем приступить к уборке, следовало очистить район от гитлеровцев и полицаев. А фашисты зарились на хлеб. Они прислали из Бобруйска карательный отряд из 500 солдат с четырьмя орудиями, шестью бронемашинами, минометами. Здесь действовал и полицейский отряд, возглавляемый матерым предателем Макаровым.

Пока основная масса партизан вместе с крестьянами убирала хлеб, часть сил была направлена на борьбу с карателями. Группа из 60 человек под командованием начальника штаба бригады П. Е. Игуменова получила задачу отвлечь на себя гитлеровцев и полицаев, засевших в деревне Залесье. Мы незаметно приблизились к фашистскому гарнизону и открыли огонь. Немцы, заметив, что нас немного, пошли в атаку. Полчаса длился бой. У нас стали иссякать боеприпасы. Игуменов приказал понемногу отходить в лес. Мы с Дутченко с ручными пулеметами шли в арьергарде. Подпускали гитлеровцев поближе, накрывали их огнем, а затем, скрываясь за деревьями, перебирались на новое место. Каратели все дальше углублялись в чащу. Этого и ожидали притаившиеся с другой стороны деревни подразделения, возглавляемые опытными командирами Жигаревым и Павловским. Они ударили с тыла. Среди карателей началась паника. После трехчасового боя гитлеровцы и полицаи отступили, потеряв до двухсот человек ранеными и убитыми.

Немецкое командование направило из Бобруйска новые силы. Но к тому времени уборка была завершена. Крестьяне щедро поделились собранным зерном и другими продуктами со своими защитниками — партизанами.

Далеко от нас, под Курском, в те дни шла историческая [253] битва. Помогая советским войскам, партизаны Белоруссии разрушали железные дороги, которыми пользовался враг для снабжения своего фронта. Наша бригада по-прежнему действовала главным образом в районе станции Мышанка. Партизаны сначала выбили отсюда фашистские гарнизоны, а затем разрушили более километра железнодорожного пути, мост, станционные сооружения, сожгли груженый эшелон и вывели из строя все линии связи. Отлично поработали подрывники Басенко, Шпаковский, Тарахович, Поплавский, Прохоцкий, Гацук, Игнатьев, Наместников.

В этой операции Михаил Дутченко и я крепко подружились с Иваном Тараховичем и Константином Поплавским — бесстрашными, отчаянными ребятами. Нам довелось участвовать в бою за мост через реку. Гитлеровцы бдительно охраняли мост. Они обнаружили партизан метров за двести от берега, открыли сильный огонь. Нам пришлось залечь. Особенно беспокоил дзот слева от моста. Ваня Тарахович, лежавший рядом со мной, сменил уже два диска, стреляя по амбразуре вражеской огневой точки. Вот после длинной очереди его пулемета дзот замолчал. Партизаны поднялись, побежали вперед, но вражеская точка вновь ожила.

— Попробуем проползти вон той канавой, — предложил мне Константин Поплавский. — Пулемет оставь, Дутченко — нам он не понадобится. Держи вот...

Он протянул мне две ручные гранаты. Мы поползли по канаве. В это время комиссар Захаринский со своей группой стал заходить южнее, отвлекая на себя внимание фашистских пулеметчиков. Мы воспользовались этим и незамеченными прокрались по канаве. В дзот полетели наши гранаты. Захлебнулся пулемет. Комиссар поднял партизан:

— Вперед!

Наши уже добежали было до моста, как снова хлестнули очереди. Мы с Костей в это время стояли на крыше дзота и растерянно смотрели, как, высовываясь из амбразуры, поворачивается из стороны в сторону пулеметный ствол и изрыгает огонь и пламя. А у нас ни одной гранаты не осталось. Костя ругается на чем свет стоит. И тут на глаза ему попался какой-то ломик. Схватил он его и со всего размаху ударил по стволу. [254]

Умолк пулемет. А через секунду открылась дверь, и из дзота выполз немец с поднятыми руками. Вскоре взорванный мост рухнул в воду.

Фронт быстро приближался к белорусской земле. Уже образовался Паричский коридор, по которому партизанский край мог сообщаться с Большой землей. Со дня на день мы ждали прихода наших войск. Но осенняя распутица приостановила наступление. Фронт стабилизировался. Это позволило немецкому командованию бросить новые силы на подавление партизанского движения. Паричский коридор был уничтожен. Враг со всех сторон окружил партизанские районы. Связь с Большой землей могла теперь осуществляться только по воздуху. А дождями размыло все посадочные площадки, самолетам приходилось сбрасывать боеприпасы в мешках.

Получив пополнение, каратели полезли напролом. Бои в лесах не стихали. В эти трудные дни прежнего нашего командира В. П. Бабича перевели в другой отряд, а к нам назначили Павла Михайловича Юневича, человека тоже хорошо известного белорусским партизанам. В свое время он организовал в этих краях первый партизанский отряд. Фашисты не раз назначали за его голову большие награды.

Павел Михайлович — сдержанный, немногословный. Раз он сказал, значит, будет исполнено. Вид у него суровый, густые черные брови всегда нахмурены. А на самом деле — добрая, простая и открытая душа. Заботливый, внимательный к людям, он пользовался всеобщей любовью.

На долю нового командира с первых же дней выпали все тревоги и испытания, связанные с усилением активности карателей. Гитлеровцы напали на деревню Слободку, где в то время располагался отряд. Нам приказали дать здесь бой, основательно потрепать противника, а затем по болоту перейти на остров Загалье, предварительно отправив туда всех жителей деревни.

Немцы, атакуя нас, пустили вперед танкетки. Бронебойщик Павел Прохоцкий на моих глазах выстрелом из противотанкового ружья подбил одну из них. Вторая еще раньше подорвалась на мине. Дальше танкетки [255] не пошли. Видя, что в лоб нас не взять, противник пытался обойти деревню со стороны поймы. Но там его встретила группа партизан под командованием начальника штаба отряда Репина. Силы были неравны. Командир понимал, что Репин долго не продержится, и приказал нашей 2-й роте ударить гитлеровцам во фланг. Мы лесом подошли к месту боя и открыли огонь. Вместе со мной с ручными пулеметами перебегали от дерева к дереву Михаил Дутченко и Иван Тарахович.

Бой длился до вечера. Под покровом темноты отряд оставил деревню. А немцы всю ночь обстреливали ее из орудий и минометов. Утром они наконец ворвались в пустую деревню и дотла сожгли ее. После этого мы три дня сражались возле деревни Бобровичи, пока все ее население не было эвакуировано на остров. Только тогда и мы отступили к болоту.

Здесь воочию убедились, с какой заботой относится к людям наш новый командир. Выяснилось, что в урочище возле Бобровичей остались две семьи партизан, не успевшие отойти с остальными жителями села. Юневич вызвал меня.

— Вот что, моряк, возьми с собой пять-шесть ребят и проберись сюда, — он указал точку на карте. — Выведи людей, пока немцы лес не прочесали.

Со мной отправились шесть партизан, и, конечно, в их числе Миша Дутченко, Ваня Тарахович и Костя Поплавский. Провожая нас, Юневич предупредил:

— Глядите в оба. В засаду не попадите.

Ночь темная, хоть глаз выколи. Но Тарахович и Поплавский уверенно провели нас по болоту. Чем ближе деревня, тем становилось светлее: над лесом пламенело зарево пожара, повисали «люстры» ракет. На рассвете разыскали забившихся в чащу женщин и детей. Быстро собрали их в дорогу. Я послал в разведку Мишу Дутченко и Поплавского. Вернулись они втроем — с ними пришел пожилой колхозник Федос Нехлебов, житель Бобровичей, наш связной-осведомитель. Старик успел побывать во многих местах. Вести принес тревожные. Окрестные деревни почти все сожжены. Каратели вылавливают жителей, скрывавшихся в лесах. Вчера полтораста крестьян согнали в деревню Лясковичи, заперли в амбар и сожгли. Вокруг Бобровичей [256] гитлеровцы тоже прочесывают лес, того и гляди и в это урочище заглянут. Надо быстрее уходить.

Узнав, что мы держим путь в Загалье, дядько Федос огорчил нас: деревня уже в руках гитлеровцев. Значит, нам еще придется разыскивать свой отряд.

Опять посылаю разведку. Ребята сразу же возвращаются: немцы кругом. Будем дожидаться вечера. Договариваемся: если фашисты приблизятся, Нехлебов, который знает здесь каждую тропинку, уведет женщин и детей в чащу, а мы примем бой и прикроем их отход.

Тарахович, наблюдавший за тропинкой, доложил, что из Бобровичей показался взвод гитлеровцев, идут к нам. Приказываю приготовиться к бою. Но в лес немцы не рискнули забираться. Обстреляли заросли, а потом зажгли костер и стали греться. Мы от них всего в четырехстах метрах. Притаились, ждем. Скорее бы темнело. Теперь и лес стал ненадежным укрытием: листва опала, видно за километр.

С восточной окраины леса поднялась стрельба. Гитлеровцы у костра повскакивали на ноги, рассыпались в цепь и зашагали в сторону выстрелов.

Пока беда миновала. Мы перевели дыхание. Федос шепчет мне, что за урочищем по грунтовой дороге все время ездят немцы.

— Давайте заминируем дорогу, — предложил Тарахович. — Все равно нам здесь торчать до вечера. У нас есть две мины, не нести же их обратно в лагерь.

Мысль хорошая. Оставив всех в чаще, мы с Тараховичем и Поплавским пробираемся к дороге. Прямо напротив нас — деревянный мост через канаву. Его мы и заминировали. Ждем. Никого. А наступили сумерки. Пора бы уходить и нам. Я уже собирался снимать мины, когда поблизости затарахтели колеса. Мы замерли в кустах. По дороге ехали груженные доверху разным барахлом повозки. Ездовые-немцы лениво понукали лошадей. Чуть поодаль от них брели старики и женщины. Их сопровождало с десяток автоматчиков. Тарахович уже целится из пулемета. Шепчу ему:

— Подожди, пока мины сработают, а потом бей по автоматчикам, да смотри в своих не попади!

Мины сработали удачно, как только обе подводы въехали на мостик. Вокруг еще сыпались обломки повозок, [257] когда два наших пулемета ударили в упор по растерявшимся гитлеровцам. Крестьяне побежали в лес. Там уже распоряжался дядько Федос:

— Давай по балке сюда!

Уцелевшие немцы удрали по направлению к сожженным Бобровичам.

У нас прибавилось подопечных — еще пятнадцать человек. Собрав всех, зашагали к Загальскому озеру. Впереди — три партизана с Федосом, три бойца замыкают шествие. Идем молча. Дети испуганно жмутся к матерям. Опустился туман. Ни зги не видно. А Федос шагает себе. Может, он и в темноте видит?

Подвел к болоту. Здесь начинается гребля — дорога из настеленных жердей. Не успели нащупать ее ногами, крик:

— Хальт!

И автоматная очередь. Подопечные наши бросились на землю. Тарахович и Прохоцкий метнули гранаты. На гребле послышались стоны.

Лежим на влажной земле.

— Куда теперь? — спрашиваю Федоса. — Другого пути на острова нет?

Старик задумался.

— Есть одна тропка, да уж очень ненадежная.

— Веди. Здесь нельзя оставаться.

На гребле заливались пулеметы. Тарахович, Поплавский и Прохоцкий короткими очередями сдерживали гитлеровцев. Но вскоре все трое отошли. Патроны были на исходе, приходилось беречь их.

Тихо пробираемся по берегу болота. Чуть выйдем из лозняка, трещат выстрелы. Один из партизан падает мертвым. Михаила Дутченко ранило в руку. Люди устали шагать по густой жиже, в которую иногда проваливаемся по колено. Отвожу всех на сухое место. Федос Нехлебов и Павел Прохоцкий пошли искать злосчастную тропу. Пропадали часа полтора. Я чувствовал себя как на иголках. Так и до рассвета проторчим тут. Но вот зашуршало в кустах. Дядько Федос весь мокрый, с длинной палкой в руках.

— Фу! Кажись, нашел ее, треклятую!

Он ведет нас по кочкам. Под ногами заплескалась вода. Нехлебов — впереди, щупает палкой дно. За [258] ним, держась за руки, гуськом тянутся остальные. Холодная липкая жижа доходит до пояса. Ноги с трудом находят на дне хворост — им уложена вся эта подводная тропинка. Оступишься — поминай как звали, трясина моментально засосет. Путь кажется бесконечным. От холода ноет все тело.

Впереди чернеет какая-то стена. Это лес. Всего несколько десятков шагов осталось. Но что там еще? Вся наша цепочка, как от толчка, остановилась. Люди топчутся на одном месте. Пробираюсь к Федосу.

 — Потерялась тропка...

Неужели возвращаться? Ноги погружаются все глубже. Вот уже по грудь стоим в воде. Федос мечется, тычет во все стороны палкой.

— Эх, была не была!

Старик подается вперед, проваливается по горло.

— Подай палку, — говорю ему.

Но метра через три уже мельче.

— Подина прогнулась, — поясняет Федос, — давайте по одному.

Женщины пониже ростом окунаются с головой, но, подхваченные партизанами, невредимыми выныривают на поверхность. Детей перенесли Иван и Михаил — самые высокие из нас.

На берегу не останавливаемся, чтобы не застудить вымокших людей. Через полчаса мы уже в лагере. Нас разместили в теплых землянках, разыскали сухую одежду и даже спирт — растереться и внутрь принять для согревания.

Командир поблагодарил за спасение крестьян. Я ответил, что это Федосу спасибо — без него пропали бы.

— Старика отблагодарим особо. И порадовать его есть чем. Хлопцы разыскали и привели в лагерь жену и дочь дядьки Федоса.

И мы узнали, что, пока Нехлебов водил нас по лесам и болотам, его семья чуть не погибла — она оставалась в шалаше возле занятой немцами деревни. Спасая других женщин и детей, дядько Федос едва не потерял своих близких...

Мы заперты на островах. Гитлеровцы сюда не решаются соваться. Ждут, когда трясина покроется льдом. Острова бомбит вражеская авиация, обстреливает артиллерия. У нас кончаются запасы продовольствия. [259] Принять самолеты с Большой земли не можем — нет посадочных площадок.

Секретарь партийной организации, никогда не унывающий Конон Федорович Пинчук, обходит землянки, подбадривает людей. Он умеет воодушевить, поддержать даже самых слабых. Партизаны радуются каждому его посещению. Поговорит парторг, кажется, ничего такого и не скажет, а на душе легче. Пинчук воюет всей семьей. Его жена, Ольга Михайловна, тоже у нас в отряде: медсестра, а когда нужно, берется за автомат и дерется не хуже мужчины.

Беседует с людьми Конон Федорович, интересуется их настроениями, а заодно и советуется исподволь. А перед нами жизненный вопрос: оставаться на острове до морозов или уже сейчас, не дожидаясь немецкого наступления, пробиться в большой Славковичский лес? Взвесив все, командование решило: прорываться!

В атаку пошли ночью по грудь в ледяной воде. Гитлеровцы не ожидали нашей вылазки. После короткого боя отряды вместе со всеми обозами вышли на сушу и укрылись в лесу. Здесь тоже происходили недолгие, но ожесточенные стычки с карателями. В деревне Старосеки наш отряд разгромил вражеский гарнизон и освободил больше сотни советских людей, которых фашисты собирались послать на каторгу в Германию. Достались нам и трофеи — пять коров, картофель, мука, крупа.

При прорыве вражеского кольца мы потеряли сравнительно мало людей. Начальника штаба Игуменова ранило в плечо, но он руководил боем своей группы, пока не было сломлено сопротивление противника. Уже в лесу он упал от потери крови.

Помощник командира по разведке Рослик и с ним четыре бойца попали в засаду у деревни Хомингор. Два часа отбивались от врага. Три партизана были убиты, а Рослик и еще один товарищ, оба раненные, когда кончились патроны, подпустили к себе немцев и выхватили гранаты. Они погибли вместе с бросившимися к ним гитлеровцами.

Одну за другой отбиваем деревни от карателей. Наша партизанская зона растет. К наступлению зимы она достигла тех же границ, что были летом. Своей [260] карательной операцией фашисты по существу ничего не добились. А потеряли сотни солдат и полицаев.

Снегом покрылась земля. В белые шубы оделись сосны и ели. Зима-красавица нас сейчас не радует. Все усложнилось. Каждый шаг оставляет след на снегу. В лесу стало трудно прятаться — среди голых деревьев человека видно издалека. Мучат холода. И еще голод. Продовольствия у нас мало. Базы разграблены фашистами. Население ничего нам дать не может: само бедствует и надеется на помощь партизан. Выход единственный — забирать продовольствие у врага. Это дело поручается в нашем отряде специально выделенной группе во главе с командиром роты Тисляковым. Она нападает на немецкие склады и обозы. Добытым продовольствием партизаны по-братски делятся с жителями лесных деревень.

Трудности зимы не ослабили активности партизан. Наоборот, мы еще чаще наносим удары врагу. В отряде созданы три диверсионные группы. Одну из них возглавляет комиссар Илья Ильич Захаринский.

В лагере малолюдно — только снабженцы, медицинские работники, раненые и охрана. Остальные уходят на боевые задания. За каждой диверсионной группой закреплен определенный район. Мы под руководством Захаринского обычно действуем на дорогах между деревнями Катка, Поречье, Хоромцы, Слободка. Как-то за один только день поставили 12 мин. На них подорвались три грузовика и одна легковая автомашина, уничтожено с полсотни гитлеровцев. В тот же день мы взорвали 12 столбов на телефонной линии Минск — Бобруйск.

Только вернулись в лагерь — новое задание. Приказали послать несколько человек в деревню Брожа. Фашисты там восстановили мельницу. Надо ее взорвать, а зерно и муку привезти в лагерь. Вместе с другими партизанами комиссар взял с собой Тараховича, меня и Дутченко — рана у него к тому времени совсем зажила.

На наше счастье повалил густой снег — самая лучшая для нас победа. Мельница охранялась полицаями. Мы сумели застать их врасплох. Бой был [261] недолгим. Мельница оказалась в наших руках. Зерно и муку погрузили на полицейские подводы, а мельницу сожгли.

И снова задание. На этот раз группу повел новый помощник командира отряда по разведке Иустин Илларионович Бобровник. Мы должны проникнуть в отдельные вражеские гарнизоны и встретиться с нашими связными-осведомителями, получить у них сведения о противнике, а на обратном пути устроить засаду и взять «языка».

Все деревни мы навестили без особых происшествий, но в Поречье получилась осечка. Как всегда, группа прикрытия залегла на околице, а Бобровник с двумя партизанами направился к дому связного. Шло время, а товарищи не возвращались. Мы стали тревожиться. Да и замерзли. Ночь стояла морозная, а одежда на нас — ватники и немецкие куртки «на рыбьем меху», на ногах — самодельные постолы из единого куска сыромятной кожи. Корчимся на снегу, трем щеки и носы, чтобы не отмерзли. Вдруг взрыв, стрельба. На околице стали рваться мины. А в деревне уже гудят моторы машин, застрекотал мотоцикл. Отойти бы следовало, пока нас не окружили, но товарищей бросать нельзя. И тут из-за крайней хаты вынырнули три фигуры, бегут к нам. За ними гонятся, стреляя на бегу, гитлеровцы. Мы открыли огонь, заставили немцев залечь. Как только Бобровник и его товарищи поравнялись с нами, все кинулись в лес. Фашисты преследовать не стали — ночной лес их всегда пугает.

Когда отдышались, Бобровник рассказал, что случилось. На стук из избы вместо партизанского связного вышел... гитлеровец. Бобровник выстрелил в него. А из другого дома выскочило уже с десяток немцев. Иустин Илларионович кинул гранату — и бежать. Еле ноги унесли.

— Между прочим, вы что-то молчали долго, — сказал Бобровник. — Винюсь, подумал, что удрали в лес.

Говорил он ровным голосом. Со стороны никто бы не поверил, что этот человек только что вырвался из лап смерти.

Утром заминировали шоссе. Ждали одиночную машину, [262] а показалась целая колонна. Бобровник покачал головой:

—  Тут как бы нам самим в «языки» не угодить.

— Отойдем-ка лучше.

Уже в лесу донеслось до нас два взрыва. Гитлеровцы на дороге открыли стрельбу. Сработали, значит, наши мины. Но нам «язык» нужен... Долго плутали вдоль дороги. Промерзли, устали. Разочарованные, свернули в лес. И тут повезло. Увидели фургон, запряженный парой лошадей. В нем было два немца. Схватили их. Вот и «языки»!

На отдых зашли в одну из лесных деревушек, встретили нас радушно — Бобровник свой человек во всем партизанском крае. Поместили в землянке охраны. Но отдыхать не пришлось: заявился связной из деревни Вьюнища и сообщил, что там немцы и полицаи справляют рождество, бесчинствуют, измываются над жителями.

Вьюнища — родина нашего Вани Тараховича.

— Иустин Илларионович, — сказал он Бобровнику, — поднесем фашистам партизанские подарки к рождеству! Я скрытно подведу — тут мне каждый кустик родной.

Минуту подумав, Бобровник согласился. Пленных отправили в лагерь, а сами пошли в деревню. Полицию во Вьюнищах возглавлял Василь Корбут. Зверь! Давно уж мы собирались отплатить ему за кровь невинных людей.

До деревни мы не дошли. Внимание привлек сарай на опушке. Около него толпилась шумная компания подвыпивших полицаев. Бобровник сказал Тараховичу:

— Ну, Ванюша, настрой своего «дегтяря» на веселый лад. Пусть они попляшут под твою музыку!

Подползли мы к сараю поближе. Заработали наши пулеметы. После насчитали тут двенадцать трупов полицаев и немцев. Спастись удалось только двум. В сарае стоял самогонный аппарат. Дед, которого полицаи заставили варить самогон, рассказал, что сюда заглядывал и Корбут, показывал немцам, как варится «русский шнапс». Уехал он всего за несколько минут до нашего нападения. Среди убитых оказались помощник Корбута, бородатый старик, и три его сына. Со [263] стороны деревни донеслись автоматные очереди. Мы не стали дожидаться прихода немцев и скрылись в лесу.

Пока мы обходили наших связных, бригада приняла несколько самолетов с Большой земли. Они доставили оружие, боеприпасы, медикаменты и почту — письма, газеты, журналы. Печатное слово мы тогда ценили, пожалуй, больше, чем взрывчатку и патроны. Очень нуждался в нем народ. Стоило партизану появиться в селе с советской газетой в руках, его обступали крестьяне и не отпускали до тех пор, пока вся газета не была прочитана — от заголовка до последней строки.

Когда мы вернулись в лагерь, комиссар бригады Петр Агафонович Чернушин читал партизанам только что полученную «Правду». Наряду с другими новостями товарищи узнали, что во многих городах и селах страны начался сбор средств на строительство самолетов и танков. Чернушин задумчивым взглядом обвел партизан:

— А почему бы и нам не включиться в это дело? Соберем средства на партизанскую танковую колонну!

Мысль понравилась всем. К комиссару подошел разведчик Сергей Вишковский и подал золотые карманные часы на цепочке.

— Возьмите. Это подарок отца, но мне не жаль, пусть эта золотая цепочка затянется на шее Гитлера.

Принесли стол. На него посыпались деньги, ценные вещи, облигации. Комиссар не успевал записывать. А потом по предложению Володи Сысоева, секретаря комсомольской организации, партизанские посланцы направились в деревни Репино, Красная Слобода, Городячицы, Живунь, Подлуг, Славковичи. Прослышали о сборе средств и жители тех деревень, где стояли фашистские гарнизоны, и тоже захотели принять участие в создании партизанской танковой колонны. За несколько дней только отряд «За Советскую Родину!» собрал и переслал на Большую землю около 50 тысяч рублей деньгами да разных ценностей примерно на такую же сумму.

В конце января 1944 года выдержали тяжелый бой у деревни Альбинск. Подтянув войска, гитлеровцы пытались нас здесь окружить. Мы лежали в цепи на [264] опушке леса, недалеко околицы деревни, и отбивали атаку за атакой. Был момент, когда одна из рот не выдержала и подалась назад. На рубеже остались только пулеметчики. Я поздно заметил, что несколько фашистов подползли совсем близко к Тараховичу. Над его окопчиком взметнулось облако снега от взрывов гранат. Сжалось сердце: пропал Ваня! Забыв обо всем, бросаюсь к нему. И вижу: лежит он, опорошенный снегом, и возится с пулеметом. Рядом аккуратно уложены гранаты, время от времени он швыряет их в гитлеровцев. А потом опять за работу.

— Что у тебя? — спрашиваю.

— Заглушило патронник.

Шомполом пытается выбить застрявшую гильзу. Помогаю ему, и вместе начинаем стрелять по фашистам. Но у обоих скоро последние диски опустели. Остаются гранаты — по три штуки на брата. Бросаем их. А дальше? Плоховато пришлось бы нам, но в это время за нашими спинами послышался громовой голос парторга Пинчука, подхваченный десятками глоток:

— Ура! Вперед, хлопцы!

Немцы откатились. Окружить нас им не удалось, но лагерь после этого боя мы вынуждены были перенести.

Постоянное внимание партизан привлекала «Варшавка» — так прозвали асфальтированную автотрассу Варшава — Москва. Фашисты охраняли ее зорко, и все-таки над дорогой часто гремели взрывы. Сначала мы ставили мины по ночам — удобнее и безопаснее. Но гитлеровцы придумали варварский способ разминирования — утром выгоняли на дорогу толпы жителей. Заложенные нами ночью «гостинцы» могли погубить десятки невинных людей. Теперь диверсии на дороге мы стали проводить только днем, причем командование строго-настрого приказало после убирать все несработавшие мины.

В очередную вылазку к автостраде нас повел командир роты Пархоменко. Своими глазами увидели страшную картину: пятьдесят полураздетых женщин с детьми и стариков, выстроившись шеренгами во всю ширину дороги, брели, дрожа от холода и страха. Их [265] подгоняли, держась на почтительном расстоянии, гитлеровцы и полицаи. Мы проводили взглядом толпу несчастных. Выручить их не могли — сил было мало, да и задание у нас другое.

По дороге прошло несколько машин. Пархоменко, наблюдая с пригорка, пропустил их: выбирал более существенную цель. Но вот он подал знак. Выбегаем на заснеженный асфальт, укладываем плоские белые коробки и присыпаем их снегом. Только успели уйти в укрытия, показались грузовики. Мы еще не видели таких громадин. Такие тяжелые, что земля загудела. За ними катит легковая машина. Не отрываем глаз от еле заметных снежных бугорков: надо увидеть, какие мины взорвутся. Первым подорвался концевой грузовик, потом подпрыгнула и головная машина. Остальные стали разворачиваться. Мы открыли по ним огонь. Шоферы повыскакивали из кабин, их косят наши пулеметные очереди. Потерявшая управление легковая машина валится под откос. Грузовики запылали — они везли бочки с авиационным бензином. Несколько партизан подбежали к опрокинувшемуся «оппелю». Там лежали два убитых офицера. Забираем у них документы, а в машину бросаем гранату. Наблюдатель с пригорка закричал:

— Бронемашина идет!

Отходим в лес. Спустя часа полтора слышим еще два взрыва. После оказалось, что на наши мины налетели бронемашина и бензозаправщик. Значит, все наши «гостинцы» сработали, и на дорогу можно не возвращаться.

Хочется привести результаты работы наших партизан всего за один день.

Группа Захаринского уничтожила на дороге Катка — Поречье две автомашины и взорвала два деревянных моста. Другая группа, которую возглавил сам Юневич, разбила грузовую автомашину и захватила шесть подвод с сеном. Вечером того же дня Бобровник и его разведчики захватили три подводы и легковую машину. Группа Пинчука отбила у карателей около сотни человек, которых гитлеровцы угоняли в Германию, и, кроме того, захватила две подводы с продовольствием. Игуменов свалил в кювет машину с немецкими солдатами и офицерами. Добыча Пархоменко — легковая [266] машина. В ней погибли пять офицеров и были захвачены ценные документы. Тисленко под Глусском отбил у полицаев две подводы с продовольствием и десять коров.

Повторяю, это сделал один наш отряд за обычный боевой день. А таких отрядов в Белоруссии было много. Действительно горела земля под ногами захватчиков.

До конца марта наш отряд действовал на дорогах, срывая вражеские перевозки. Оккупанты не успевали восстанавливать взорванные нами мосты. Полетело под откос несколько железнодорожных составов с грузами и пополнением для фронта.

Уже таял снег. Набухли почки на деревьях. Радовались мы солнцу. Скоро опять зазеленеет лес — наша надежная защита.

Большая земля регулярно присылает к нам самолеты со всем необходимым. Теперь боеприпасы у нас в избытке, спешим этим воспользоваться. Десятки боевых групп уходят из лагеря на различные задания: взрывать дороги и мосты, громить мелкие вражеские гарнизоны.

Понемногу налаживается дело с питанием. У нас теперь свой аэродром, на котором принимаем самолеты почти без помех. Раненые, требующие серьезного лечения, отправляются по воздуху на Большую землю.

Мы с друзьями редко бываем в лагере. Только выполним одно задание, получаем другое. В конце апреля наша группа под командованием комиссара Захаринского побывала у деревни Холопиничи, где размещался большой немецкий гарнизон. Иван Тарахович и Николай Зеленков заминировали мост возле самой околицы. На минах подорвалась легковая машина, в которой, как потом выяснилось, ехали представитель ставки Гитлера и с ним три старших чина немецкой армии. Никто из них не спасся.

По дороге в лагерь нам встретились жители деревни Дуброво. Сообщили, что у них зверствуют полицаи. Забрали последнее, а многих людей угнали куда-то. В деревне полицаи схватили шестерых партизан из отряда Полонейчика. Пятерых здесь же казнили. Вырезали [267] на спинах звезды и посыпали солью, приговаривая:

— Вы в лесу живете без соли, так вот мы попотчуем.

(Мы действительно бедствовали без соли. Сначала ее добывали из минеральных удобрений, сохранившихся в колхозах, но гитлеровцы, узнав об этом, уничтожили все запасы удобрений.)

Потом изверги выкололи своим жертвам глаза, отрезали носы и уши и наконец пристрелили. Одного из партизан оставили в живых и увезли с собой.

— Давно уехали? — спросил комиссар.

— Да только что. Наверное, сейчас на греблю выедут.

— Много их?

— С полсотни.

Задумался Илья Ильич. Нас всего двадцать пять. Но вооружение группы приличное: три пулемета; пятнадцать автоматов. У остальных карабины и гранаты.

— Пошли! — решил комиссар.

Ускоренным маршем двинулись мы к гребле. Здесь расположились в засаде. Десять человек залегли на опушке леса возле самой дороги, пять — на просеке, остальные — в березняке перед болотами.

Ничего не подозревая, полицаи приближались к засаде. Десять конников впереди, за ними пять груженых подвод, затем человек пятьдесят пленных крестьян. Колонну замыкали сорок пеших полицаев и четыре немца.

— Смерть предателям и изменникам! — крикнул комиссар, выбежав из кустов, и в упор начал косить полицаев длинными очередями автомата. По примеру Ильи Ильича мы тоже выскочили из укрытия и открыли огонь. Кони шарахнулись в сторону. Полицаи не успели даже снять со спины оружие. Бросились к просеке. Там по ним ударили пулеметы. Спасаясь от пуль, полицаи и гитлеровцы побежали в болото. Лошади захлебывались в жидкой трясине. Дико ревели полицейские, тонущие в болоте вместе с лошадьми.

Мне было жалко лошадей. Они-то за что страдают?

Минут через десять все было кончено. Крестьян, разбежавшихся во время боя по лесу, собрали, велели им взять все добро, награбленное полицаями. Освобожденные [268] не захотели возвращаться в деревню. Упросили нас взять с собой в лес.

Можно смело сказать, что в мае не было ночи без взрывов партизанских мин, без зарева от горящих немецких складов. Стрекот автоматов и пулеметов стал привычной ночной музыкой для жителей партизанского края. Народные мстители активно действовали, помогая Советской Армии.

9 мая 1944 года меня вызвали в штабную землянку. Командир отряда Юневич, довольный, сияющий, подал листок бумаги:

— Читай, моряк!

Это была записанная радистом сводка Совинформбюро. В ней сообщалось, что нашими войсками освобожден Севастополь.

— От всей души поздравляю и тебя и Дутченко. Скажи ему, что в честь этого события мы выходим сегодня на большое дело. Будем минировать шоссе Бобруйск — Минск. И ставить мины я поручаю вам, черноморцам, нынешним именинникам.

С каким волнением мы с Мишей шли на это задание! Группу вел сам Павел Михайлович Юневич. На наших минах подорвалось два грузовика с солдатами. Тех, кто не был уничтожен взрывом, перестреляли пулеметчики. Потом мы поставили еще несколько мин. Все они сработали. Движение по шоссейной дороге было застопорено до самого утра.

В июне партизаны получили приказ: диверсии и нападения на гарнизоны прекратить, переключиться всецело на сбор разведывательных данных. Мы догадывались, что это означает: фронт готовится к наступлению. И партизаны отнеслись к делу со всем старанием.

В ночь на 22 июня нас разбудила канонада. Гром ее перекатывался по лесу. Небо на востоке пылало.

— Фронт пошел! — послышались радостные голоса.

Люди кричали «ура!», летели вверх шапки.

А ночь уже дрожала от гула самолетов. Теперь грохот доносился и справа, и слева, и сзади. Летчики бомбили разведанные нами цели.

Отступление фашистов было паническим. Дороги не вмещали потока машин. Здесь их крушили с неба советские летчики. Немцы сворачивали с разбитых, [269] закупоренных горящими грузовиками дорог в лес, но и здесь их встречали партизаны.

В нашу задачу входило дезорганизовать немецкий тыл, вносить панику, срывать эвакуацию, не давать оккупантам увозить награбленное, уводить наших людей в плен. Все, кто мог двигаться, сражались. Партизаны держали под огнем дороги, разрушали мосты и переправы.

Запомнился бой у деревни Славковичи. Здесь у взорванного нашей авиацией моста образовалась большая пробка. Кого только тут не было! Армейцы и гестаповцы, полевая жандармерия, полицаи и коммерсанты — все мечутся в ужасе, орут, стреляют друг в друга, пытаясь протиснуться к остаткам моста. Мы лежим в двухстах метрах от этого обезумевшего скопища. Командир отряда говорит нам:

— Смотрите, хлопцы, запоминайте. Вот оно, торжество справедливости. Огонь!

Слово взяли пулеметы Тараховича, Басенко, Шпаковского, Сомова и других партизан. Разношерстная свора на дороге заметалась. Давя друг друга, фашисты бросились в разные стороны. Пули настигали их повсюду. Многие побежали к болоту. Зыбучая пучина поглотила их без следа. Видя, что спасения нет, сотни немцев и полицаев подняли руки. Они просили пощады у тех, кого раньше никогда не щадили. Мы не стали в них стрелять. Пусть живут. Может, когда-нибудь и людьми станут.

Первые разведчики наступающей армии встретились нам неподалеку от деревни Бобровичи, в том самом дубовом урочище, откуда мы в свое время вывели обреченные на гибель крестьянские семьи. Восемь стройных солдат шли по лесной дороге. На потных гимнастерках ордена и медали, а на плечах погоны — новость для нас. Эти восемь советских солдат были для нас самыми родными людьми на свете. Мы обнимали, целовали их, тискали в объятиях. А по щекам текли счастливые слезы.

24 июня под красными знаменами мы вступили в свой районный центр Глусск. Из леса хлынуло укрывавшееся от фашистов население. На пустырях и пепелищах, оставшихся от родных деревень, люди начинали новую жизнь. Они знали, что теперь их никто [270] не потревожит — ни гестаповцы, ни полицаи, ни старосты, никакая другая погань. Раз и навсегда выметена фашистская нечисть с освобожденной земли.

Настало время расставаться с людьми, с которыми сроднился за этот трудный год. По моей просьбе военкомат направляет меня на Черноморский флот.

— Ты со мной едешь? — спрашиваю Мишу Дутченко.

Краснеет матрос, словно в чем плохом признается:

— Нет. Друзья уговорили идти в понтонный полк. Интересное дело. И ты знаешь, отсюда до Берлина куда ближе, чем от Черного моря.

Грустно, конечно, расставаться с таким парнем. А вообще-то он прав: люди везде нужны.

Мои друзья по отряду — Ваня Тарахович, Костя Поплавский, Борис Шохман, Саша Гутковский — уже щеголяют в новенькой армейской форме. Завтра они со своей частью пойдут на запад.

На вокзале в Бобруйске я ждал посадки на поезд, когда кто-то подошел ко мне сзади и закрыл ладонями глаза. Кто это? Называю с десяток имен. Потом говорю шутнику:

— Дружок, отпусти, все равно не угадаю. Не могу же я знать весь Советский Союз или хотя бы всю Белоруссию...

Руки расцепились, я обернулся и остолбенел. Передо мной в офицерском кителе с тремя звездочками на погонах Леонид Максименко.

Оказывается, целый год воевали рядом — он был в партизанской бригаде Михайловского — и ни разу не встретились. Сейчас Леня попал в свою родную стихию — конницу. Их полк через час выйдет из Бобруйска преследовать отступающего врага.

Глава XXXI.

Судьбы железняковцев

И снова Черное море плещется у моих ног. В Новороссийске, где временно обосновался штаб флота, встречаю неожиданно Леонида Павловича Головина. Он уже подполковник, работает в штабе. Из его рук получаю направление во флотский экипаж. [271] Мне выдали форму. На погончиках фланелевки — три золотые полоски. Я опять старшина 1 статьи. Просто не верится.

Черноморцы готовились к новым десантным операциям. Моряки части, в которую я назначен, тоже ждали посадки на корабли. 22 августа мы погрузились в Туапсе на быстроходные десантные баржи. Всю ночь шли в штормовом море, промокли до нитки. А утром вдали показались очертания берега. Одесса! Вон там стояла наша батарея. А вон и Лузановка, Ильичевка. Мы стояли в промокших бушлатах, но нам не было холодно. Горячо в груди, и тугой ком подкатывался к горлу.

Корабли, шли все дальше и дальше. Фронт уже отодвинулся за наши границы...

Когда пишутся эти строки, я по-прежнему служу на Черноморском флоте. Живу в Севастополе. Он стал еще краше, чем до войны.

В Крыму живут и трудятся мои товарищи по бронепоезду. Их судьбы сложились по-разному. Леонид Павлович Головин после бронепоезда, как я уже писал, держал оборону на Северной стороне, командовал батальоном морской пехоты. Потом, летом 1942 года, он воевал вместе со своим батальоном на Ялтинском шоссе. Здесь получил тяжелое ранение: у самых ног его взорвалась вражеская мина, осколки впились в ноги, руки и живот.

Это было в самые последние дни обороны. Чудом ему удалось эвакуироваться на Большую землю. Почти полтора года провел он в госпиталях, перенес несколько операций, а в конце 1943 г., еще с открытыми ранами, вернулся на флот. Готовил кадры младшего командного состава, преподавал в училище, служил на Северном флоте. В 1957 году ушел в запас в звании полковника.

Сейчас Леонид Павлович активно участвует в пропаганде боевых традиций. Он член военно-научного общества, член совета Музея Краснознаменного Черноморского флота.

Бывший помощник командира бронепоезда по железнодорожной части, он же парторг, Василий Андреевич Головенко после того, как 26 июня 1942 года был [272] тяжело ранен у Троицкого тоннеля, благополучно был доставлен на катере на Большую землю. Двадцать девять осколочных ран получил тогда Василий Андреевич, перенес четыре операции и до сих пор еще носит в теле несколько осколков. После лечения в госпиталях снова был на фронте в качестве помощника командира батареи, участвовал в боях. С 1960 года, уволившись в запас, работает дежурным по депо Севастопольского железнодорожного узла.

Дожили до счастливого Дня победы и благополучно проживают сейчас и другие члены экипажа «Железняков». Водит поезда по крымским дорогам бывший машинист бронепоезда Женя Матюш. Впрочем, это уже не Женя, а Евгений Игнатьевич, почтенный глава семьи, уважаемый человек на Симферопольском железнодорожном узле. Его имя занесено на Доску почета Приднепровской железной дороги, ему присвоено звание лучшего машиниста. Живет он в скромном домике на окраине областного центра, вместе с женой Анной Кондратьевной. Это та самая Аня Чадович, которая в дни обороны Севастополя проявила бесстрашие и мужество, всем, чем могла, помогала фронту.

Евгений Игнатьевич был в плену, бежал, а затем вступил в одну из подпольных организаций Симферополя.

На станции Симферополь работает диспетчером другой машинист бронепоезда — Михаил Владимирович Галанин. Он тоже потомственный железнодорожник. Еще в двадцать девятом году, восемнадцатилетним парнем, пришел он на паровоз кочегаром, потом работал помощником машиниста. Отслужив действительную службу, снова вернулся на железную дорогу, окончил курсы и стал машинистом.

После Троицкого тоннеля Михаил Владимирович попал в плен. Но пробыл в лагере всего несколько дней. Работая на ремонте железнодорожного пути, он удачно бежал в Симферополь, некоторое время скрывался у знакомых, а затем связался с крымскими подпольщиками и по их заданию работал в паровозном депо. Семья его, эвакуированная в начале войны на Дальний Восток, после освобождения Крыма вернулась благополучно на родину.

В Евпатории живет и трудится бывший командир [273] бронеплощадки Борис Николаевич Кочетов. Он по-прежнему на колесах, только теперь уже за рулем автомашины. Он шофер евпаторийского таксомоторного парка.

Жестоко обошлась судьба с Лаврентием Фисуном — нашим баянистом и комендором.

Попав в плен, он на этапе Херсон — Николаев совершил неудачный побег. Его задержали и доставили в херсонскую тюрьму. Три месяца продержали в карцере — каменном мешке, в котором можно было лишь стоять согнувшись. Дальше — лагеря Белоруссии, Западной Германии. В 1945 году его освободили союзники.

Пребывание в фашистских застенках не прошло бесследно: спустя два-три года у Лаврентия Иосифовича начали отмирать конечности. Ему ампутировали ноги и руки.

Первая семья его погибла от бомбежки. Женился второй раз. Жена его Любовь Мефодьевна — хорошая женщина. Работает в совхозе, воспитывает сына и очень внимательна к мужу.

Заботятся о ветеране и местные власти города Луганска: ему выделили трехкомнатную квартиру, изготовили кресло для передвижения. Не забывает Лаврентия Иосифовича и молодежь. Со всех концов нашей необъятной Родины он получает письма. «И пусть я без ног и без рук, — пишет ветеран, — но мне придает силу и мужество большая душевная забота обо мне». Бывший машинист Александр Андреевич Ковалинский живет на Донбассе. Он уже вышел на пенсию.

Наш неутомимый шофер полуторки Петр Гончаров так и не расстается с баранкой автомашины. Недавно он приезжал ко мне из Казахстана.

Несколько лет тому назад мне довелось выступить с воспоминаниями о боевых делах экипажа бронепоезда по Центральному телевидению. После этого я начал получать письма от многих людей, смотревших передачу. Надо, ли говорить, что самыми радостными, самыми волнующими были письма от железняковцев, которых мы считали погибшими.

Откликнулся бывший командир первой пушки на бронеплощадке лейтенанта Буценко — Василий Дмитриевич Дробина. Вот его письмо. [274]

«Смотрел передачу. Видел вас, видел наш родной броневик (в передаче были использованы кадры военной кинохроники, на которых был запечатлен «Железняков»), на котором мне пришлось воевать от первого дня до конца. Никогда не забудутся те дни, когда мы были блокированы в Троицком тоннеле, когда немцы забрасывали нас дымовыми шашками. Вспоминаю, [275] когда вы, играя на гитаре, пели песни. Одну из них я хорошо запомнил, она называлась «Их было три» — песня о трех эсминцах, погибших геройски в неравном бою с врагами. Никогда не забудутся те наши товарищи, которые сложили головы за Родину. Борис Зорин, командир наш Харченко, комиссар Порозов...

Какие были люди! Вспоминаю, как на нас пикировали сотни фашистских самолетов, как засыпало в тоннеле нашу бронеплощадку с людьми... Я был ранен тогда, сделал мне перевязку наш фельдшер, кажется, его звали Саша Нечаев. В последний день во время перерыва мне удалось вместе с заряжающим Вовком уйти из города. Добрались мы до Песочной бухты, потом пришли к 35-й батарее — последнему рубежу Севастопольской обороны... Потом мыс Херсонес, край крымской земли.

Пятеро суток скрывались мы в херсонесских скалах, без пищи и воды, пока немцы, голодных, обессиленных, не подобрали нас. Не буду описывать того, что пережил в фашистском плену, но повоевать мне еще пришлось. И я счастлив, что вместе со своими друзьями кончил войну в Берлине, праздновал Победу в самом фашистском логове. Сейчас работаю директором производственно-технического училища в Николаеве».

Получил я письмо и от замкового первого орудия Василия Тихоновича Суржана. Ему, как и некоторым другим железняковцам, удалось выбраться на Большую землю в последние дни обороны. 27 июня во время боя в Килен-балке его контузило, и он очнулся уже в Геленджике. После выздоровления воевал под Тереком и Грозным, потом освобождал Киев, Ровно, участвовал в сражении на Сандомирском плацдарме. 19 января 1944 года на танке Т-34 башенный стрелок Василий Суржан ворвался в немецкий город Бреслау-на-Одере. На своей тридцатьчетверке он дошел до Берлина. А 9 мая 1945 года освобождал Прагу. Здесь на одной из площадей его танк был установлен на постаменте как памятник мужеству и доблести советских воинов-освободителей.

...Прочитал его письмо и вспомнил. Как-то сидели мы с ним вечером около тоннеля, дышали свежим воздухом и мечтали. Это было в последние дни обороны Севастополя. Город весь пылал, немцы уже были на [276] Северной стороне, отдельные их части обошли Корабельную... А мы мечтали о будущем, о победе. Потому что очень верили в победу.

— Где бы ты хотел кончить войну? — спросил Суржан.

— Конечно, в Европе... — ответил я, будучи совершенно убежденным, что так и будет. И добавил: — Лучше всего на Дунае. Ведь я все-таки моряк.

— А я в Берлине, — уверенно проговорил Суржан. — Чтобы собственными глазами увидеть нашу победу.

Да, крепко мы верили в себя, в нашу армию, в наших людей. И разве не знаменательно то, что мечты наши сбылись! Через сто смертей прошли и он, и я, но кончили войну победителями и так, как мечтали: он в Берлине, я на Дунае.

Василий Тихонович работает бригадиром строительной бригады в колхозе на Луганщине.

А вот письмо от железнодорожника Василия Антоновича Терещенко из Пятихатского района на Днепропетровщине. В тот последний роковой день в Троицком тоннеле он был ранен, да и газами отравился изрядно, не успев надеть противогаз. Его вынес из тоннеля Дмитрий Моцный. Когда Терещенко вдохнул свежего воздуха, изо рта и носа пошла кровь.

Начались страшные дни плена. В колонне, двигавшейся к Симферополю, Терещенко встретился со своим командиром лейтенантом Кочетовым. Нерадостной была эта встреча. После тяжелой контузии у Троицкого тоннеля Кочетов едва держался на ногах, был худ и бледен, заикался и тяжело переживал случившееся.

В Николаеве в центральном лагере военнопленных Терещенко увидел среди надзирателей бывшего своего сослуживца Сергиенко. На рукаве его фланелевки краснела повязка с фашистской свастикой. Он пытался и Василия завербовать на службу к гитлеровцам, но получил решительную отповедь. После этого фашистский прихвостень не давал житья своему бывшему сослуживцу. Это еще больше укрепило решение Василия Терещенко бежать.

Однажды во время разгрузки угля на железнодорожной станции он незаметно проник к запасной ветке, [277] где стояли потушенные паровозы, и залез в топку одного из них. Отодвинув несколько колосников, спустился в поддувало и снова уложил их на прежние места. С помощью пожилых железнодорожников, работавших на станции, ему удалось на другой день уйти из Николаева и добраться до родного села на Днепропетровщине. После освобождения — снова в армии. В боях за освобождение Кировограда был тяжело ранен и вернулся к мирному труду. Сейчас Василий Антонович работает на станции Верховцево, получает пенсию, воспитывает пятерых детей.

«Да, — пишет он, — жизнь идет своим чередом, стареем мы, виски покрылись сединой, но все же живем, хорошо живем. А тем товарищам, которым суждено было умереть за наших детей, за Отчизну нашу, — вечная память! Я часто мечтаю проехать и пройти по тем местам, где совершал бесстрашные рейсы наш бронепоезд, посмотреть на холмики, где покоятся друзья-товарищи. И посмотреть бы на наш бронепоезд, сесть за правое крыло штурвала своей любимой пушки...»

Прислал письмо брат Михаила Новицкого — Владимир Новицкий. С горечью он пишет, что лишь сейчас узнал о том, что Михаил воевал как герой и погиб смертью храбрых. А ведь до сих пор известно лишь было из официального извещения, что он пропал без вести. Десять с лишним лет назад умер его отец, так и не узнав правды о сыне.

И совсем неожиданное, но радостное для меня и всех моих друзей-железняковцев письмо от братьев Лутченко — Захара и Степана. Ведь все мы считали, что они погибли в тот роковой день, когда завалило нашу первую бронеплощадку. А оказалось...

«Посмотрели мы передачу, и в памяти встали все подробности нашей боевой жизни на бронепоезде. Вы говорили, что во время завала бронеплощадки в числе погибших были и братья Лутченко. Да, обвал этот запомнился нам на всю жизнь. Но большое, вечное спасибо Василию Андреевичу Головенко и Вам, Николай Иванович, за то, что вытащили нас, полуживых, из каземата, а фельдшеру Саше Нечаеву за то, что привел нас в чувство. Несколько дней мы вместе с Леонидом Дроздовым, тоже раненым, пролежали в штольне в [278] госпитале, а потом нас отправили в Херсонес для эвакуации. Там встретили некоторых товарищей с бронепоезда, в том числе брата Степана, а также инженер-капитана 3 ранга Харченко (он где-то держал рубеж с группой железняковцев и сюда отступил). Три дня находились в скалах, ожидая кораблей, а 3 июля над нашими головами появились фашистские автоматчики. Началось самое страшное — плен. Многое пришлось пережить, писать об этом трудно. Главное — выжили, сейчас работаем, дети у нас. А вот живы ли Дроздов, Нечаев? «.

Да, ничего не могу я сказать об этих товарищах. Если живы — может быть, откликнутся.

Сейчас Захар Кондратьевич, отец двух сыновей, работает сменным мастером хлебоприемного пункта в Донецкой области.

А вот что рассказал в своем письме Иван Мячин. После того, как часть железняковцев послали в городской тоннель на перегрузку боезапаса, они больше не видели бронепоезда. 29 июня к ним пришли еще несколько железняковцев и рассказали, что немцы пытаются захватить весь экипаж бронепоезда. А на другой или третий день им передали, чтобы все они отправлялись в район мыса Херсонес.

1 июля в перестрелке Мячин был ранен, его перевязал Василий Дробина. Уже нечем было стрелять, не было воды и пищи. Утром 8 июля фашисты под прикрытием дымовой завесы подошли к самому обрыву, установили пушки, пулеметы и начали стрелять.

Потом была колючая проволока на Куликовом поле. Четверо суток без пищи и воды. Ночью, чтобы утолить жажду, лизали холодные камни. Многих пленных в закрытых товарных вагонах повезли в Кривой Рог — работать на шахтах.

Через полгода Мячин вместе с другими товарищами бежал. Спустя десять дней они уже были в Черном лесу на Кировоградщине. Там влились в партизанский отряд «За Родину». В районе станции Знаменка вместе с 15-летним Мишей Леоновым пустил под откос немецкий эшелон. В конце ноября в составе группы участвовал в операции, в которой был уничтожен большой военный обоз.

А 12 декабря отряд вышел навстречу наступающим [279] частям Советской Армии. Мячин был комиссован и вернулся домой. А там уже считали его без вести пропавшим. Отец погиб под Калининой.

Некоторое время Иван Александрович работал в школе, потом, оправившись после ранения и плена, был снова призван в армию, воевал в Польше, под Берлином, закончил войну на Эльбе. После войны завершил высшее образование и сейчас преподает историю в своем родном селе на Тамбовщине.

«Трудно передать радость, — пишет он, — когда я узнал о наших товарищах, оставшихся в живых. И со скорбью думаю, что так мало нас осталось. Известие о том, что бронепоезд недавно порезали, больно ударило по сердцу. Кажется, не стало боевого друга, товарища. Стоять бы ему памятником всем живым и мертвым. Дорого бы отдал каждый из нас, чтобы побывать на его площадках, пройти по казематам, спуститься через люки, прижаться губами к его холодной, но надежной броне... Хочется побывать в Севастополе, постоять на его земле, обагренной нашей кровью, поклониться нашим друзьям, павшим за этот город, встретиться с живыми».

Иван Александрович сообщил также, что остался жив его друг Яков Баклан — он живет в Николаевской области.

Откликнулся сержант Михаил Козаков — правая рука Бориса Зорина, лихой разведчик, как писала о нем газета «Красный черноморец» в незабываемые дни Севастопольской обороны.

Долгие годы железняковцы считали его погибшим. И вдруг неожиданная радость: после телепередачи Михаил Иванович написал мне, а позже и сам приехал.

Много испытаний выпало на долю бесстрашного разведчика. Вместе с другими железняковцами он оказался на последнем рубеже обороны — в Казачьей бухте. На его глазах погиб славный пулеметчик бронепоезда Джикия.

Сражались до последнего, затем прятались в скалах над берегом моря. Заметив вдали корабли, Михаил вместе с другими севастопольцами бросился к ним вплавь. Его подобрали и на тральщике доставили в Новороссийск.

Закончилась война, и Козаков возвратился в родной [280] Луганск. Здесь он живет и работает и в настоящее время. Часто бывает в гостях у Лаврентия Фисуна. Вспоминают Севастополь, бронепоезд, товарищей.

Прислал весточку из города Шостка Борис Иванович Вареник — бывший наш наводчик первого орудия. Он тоже пережил херсонесскую эпопею, прошел много испытаний, но остался жив.

Пришло письмо от бывшего бойца железнодорожной роты, обеспечивавшей боевые действия нашего бронепоезда, Алексея Филиппова. Как и многие другие бойцы-железнодорожники, в последние недели обороны он был переведен в 388-ю стрелковую дивизию, воевал в районе деревни Комары. Вместе с частью отходил мимо Балаклавы к аэродрому, к Казачьей бухте. Видел, как давала последние залпы 35-я батарея, как ее взорвали. 4 июля все было кончено.

В ноябре 1942 года Филиппов бежал из плена на Донбасс. А через два месяца он снова был на фронте. Войну закончил в Австрии. Сейчас, как и Мячин, работает учителем.

С горечью сообщает Филиппов о гибели многих своих товарищей. Командир железнодорожного батальона подполковник Гончаров был замучен фашистами в симферопольской тюрьме. Комиссар Шумилин в последние минуты перед пленением застрелился на берегу моря.

Я ведь знал их обоих. Прекрасной души были люди! Написал мне и Григорий Гетман, с которым вместе защищали Одессу, Севастополь.

Не только благодаря телепередаче нашел я старых друзей. Жизнь — интересная штука, много сюрпризов преподносит она, порой самых неожиданных. 22 декабря 1963 года я вместе с флотским журналистом А. С. Маретой возвращался из Евпатории от Бориса Кочетова. Ехали мы в такси. Один из пассажиров был необычайно возбужден, все расспрашивал о Севастополе. И вдруг чистосердечно признался:

— Понимаете, двадцать два года там не был. Наверное, и не узнаю.

Я посмотрел на него, и что-то знакомое показалось мне в его восторженном, любознательном лице.

— Вы что делали тогда в Севастополе? — спрашиваю. [281]

— Работал на морском заводе.

— На морзаводе? А помните бронепоезд?

— «Железняков»? Да я же строил его...

— Строил?!

— Да... сваривал броневые листы. Я электросварщик.

— Постой, постой. Тот самый парнишка, который все время просился к нам на бронепоезд?

— Тот самый. А вы... Неужели комсорг?

Всякие встречи, самые неожиданные, случаются в жизни. Это был, конечно, Николай Бондаренко.

Сейчас он работает в Керчи. За самоотверженный труд в годы Отечественной войны награжден пятью медалями. Молодец, Коля!

Вот еще одна неожиданная, но дорогая для меня встреча. Как-то в воскресенье, сменившись с вахты, я шел домой. Дорога проходила мимо Троицкого тоннеля. Хотя она и не самая близкая, но я всегда хожу именно этой дорогой. С горки открывается неповторимая панорама Севастополя и его окрестностей. А в лощине, что раскинулась левее тоннеля, находятся могилы наших товарищей-железняковцев, погибших геройской смертью. На этом священном для меня месте я всегда останавливаюсь передохнуть, предаться воспоминаниям. Как живые стоят в памяти мои боевые друзья Зорин, Заринадский, Беремцев, Матвеев, Погребнов — все те, кому не довелось дожить до победы, кто спит сейчас вечным сном в этих могилах. Здесь знаком мне каждый куст и каждый камень. И когда, случается, долгое время не бываю на этом месте, чувствую, что чего-то не хватает.

Я присел на камень и снова, в который уже раз, предался воспоминаниям. В памяти проплывали события, люди, их лица, улыбки — все как будто наяву, как будто я сейчас их видел перед собой, слышал их голоса.

Гудок паровоза вывел меня из забытья, вернул к действительности.

К тоннелю подходил скорый ленинградский поезд. Проводил взглядом последний вагон, скрывшийся в тоннеле, повернулся, чтобы еще раз взглянуть на дорогие места. И увидел около могилы женщину в коричневом пальто, в белой шапке. Рядом с ней девочка, [282] лет четырнадцати пристраивает фотоаппарат, видно, хочет запечатлеть могилу.

Что-то во мне дрогнуло, я поспешил к ним. Женщина лет сорока молча, задумчиво смотрела вдаль. Слезы скатывались по ее щекам, она их не вытирала.

Я подошел ближе, пристально всмотрелся в ее лицо. Она тоже посмотрела на меня отсутствующим взглядом, будто говоря: ну зачем ты пришел сюда, зачем мешаешь? И тут я узнал ее. Это была Оля Доронькина.

— Оля! Неужели это ты, наша сестричка?

Она смотрела, напряженно припоминая, и никак не могла узнать.

— Александров я, неужели не помнишь?

— Коля! — крикнула она, бросилась в объятия и дала волю слезам.

Мы присели у изголовья могилы, и Оля поведала мне свою историю. После того, как командир бронепоезда Харченко отправил ее для эвакуации, она все-таки не сразу подчинилась приказу. Ее путь лежал мимо вокзала, за которым в конце Южной бухты находился воинский склад. Там девушка стала помогать грузить и развозить по частям продукты. Так были потеряны благоприятные для эвакуации дни. А когда в числе тысяч других севастопольцев она прибыла в Казачью бухту, эвакуироваться практически было уже почти невозможно. На берегу было много раненых, и девушка, раздобыв медикаменты, организовала перевязочный пункт. Фашисты непрерывно бомбили, обстреливали этот клочок земли, но бойцы удерживали его и не раз сами переходили в контратаки, сдерживая натиск наступающих врагов.

В те дни встретила Оля в Казачьей бухте Бориса Вареника. Лишь несколько минут поговорили, Борис простился и с группой бойцов, с автоматами наперевес побежал на переднюю линию. Потом среди раненых она узнала еще одного железняковца — Леонида Дроздова. Он был весь изрешечен пулями и все спрашивал, будет ли жить... Санитары говорили, что он из противотанкового ружья подбил фашистскую бронированную машину; потом добил ее гранатой, но и его успели все-таки прошить пулеметной очередью.

Оля сопровождала раненых на корабль, а когда [283] неожиданно обрушился причал, толпа отбросила ее назад, и она зацепилась ремнями санитарных сумок за какие-то ящики. Ремни сдавили горло, она не могла ни крикнуть, ни освободиться от них. Лишь двое в толпе, заметив неладное, пробрались к ней и перерезали ремни. Это были командир бронепоезда Харченко и комендор Володя Баранов. Они тоже ушли в последний бой и не вернулись больше...

Когда наступило самое страшное — плен и всех оставшихся в живых погнали в город, рядом с Олей в колонне оказалась женщина с двумя малолетними детьми. Оля взяла одного из них на руки. Уже в городе им обоим удалось незаметно выйти из колонны и влиться в толпы жителей. Потом она с большим трудом добралась домой, в Сакский район. Понадобилось много времени, чтобы оправиться от пережитых ужасов.

После войны Оля окончила фармацевтическую школу, много лет работала на крымских курортах, а недавно переехала в Севастополь и работает в одной из больниц...

Долго еще мы сидели у изголовья могилы, беседовали, вспоминали дорогих и близких нам друзей-товарищей. А когда ушли, на могиле осталось два букетика цветов.

Живут и трудятся в Крыму многие мои товарищи — бывший кок и пулеметчик бронепоезда Иван Николаевич Пятаков, комендор Борис Яковлевич Гришко, кочегар Иванов.

Особенно порадовала меня встреча с сыном комиссара Порозова. Ведь я его знал, можно сказать, еще с тех далеких боевых лет. А как сложилась его дальнейшая судьба?

Передо мной — три волнующих документа, напечатанных в многотиражной газете авиационно-технического училища, где в 1942 году учился Леонид Порозов.

Первый документ — письмо комиссара Порозова сыну:

«Сегодня исполнилось двадцать два года, как я состою членом партии. В этот день наш бронепоезд совершил много налетов на врага, и все были успешными. Я верю, что наш народ под руководством партии [284] разгромит врага. Верю, что после победы советские люди будут жить еще лучше и Родина станет еще прекраснее и могущественнее. Для этого, если придется, не жалко и умереть. Учись, сынок, военному делу упорно и настойчиво, и когда попадешь на фронт, бей врага, как бьем сейчас мы. Если струсишь, смалодушничаешь, тогда ты мне не сын».

Второй документ — письмо полкового комиссара Санникова. Вот оно:

«Курсанту Порозову Л. П.

Ваш отец полковой комиссар П. А. Порозов служил военным комиссаром бронепоезда «Железняков»... Ваш отец стойко защищал нашу священную землю и погиб в бою смертью храбрых, обороняя Севастополь. Пусть образ отца будет вашим знаменем в борьбе с озверелым фашизмом. За его пролитую кровь, за его смерть беспощадно мстите фашистским варварам — вандалам XX века».

Третий документ — письмо курсанта Леонида Порозова, выпускника-отличника:

«Я недавно узнал о гибели моего отца, комиссара бронепоезда «Железняков». Он стойко сражался до последних дней обороны, погиб в неравной борьбе, но не отступил. Я горжусь своим отцом и клянусь быть таким же, как он, — храбрым и беспощадным к врагам. Сейчас, закончив учебу, я заверяю, что честно и самоотверженно буду защищать свою Родину. Я отомщу поганым фашистам за смерть своего любимого отца, за гибель многих советских людей, павших от рук фашистских злодеев. Мое сердце переполнено чувством мести. И если мне придется погибнуть, то умру за Родину не трусом, а героем».

Эти письма всколыхнули всех курсантов училища. Вся рота, в которой был Леонид, подала рапорты с просьбой отправить на фронт под Волгоград. Лишь половину просьб удовлетворили. Леонида Порозова, как отличника, оставили в училище инструктором. Но прошло несколько месяцев, и через генерала Самохина, друга отца, Леониду удалось добиться отправки на фронт. Воевал на Ленинградском фронте в 7-м гвардейском штурмовом авиаполку. После тяжелого ранения его снова переводят в училище инструктором. После войны получил офицерское звание и сейчас служит [285] на Дальнем Востоке. Женат, имеет двоих детей — внуков комиссара Порозова.

Встречаюсь я и с людьми, которые не состояли в экипаже нашего бронепоезда, но принимали самое активное участие в его строительстве и боевой деятельности. Антонина Алексеевна Сарина, руководившая промышленностью города в дни обороны, и сейчас в Севастополе. Она возглавляет историческую комиссию при горкоме партии и ведет огромную работу по воссозданию правдивой истории обороны города-героя.

Живет в Симферополе бывший начальник политотдела военно-эксплуатационного отдела НКПС Александр Елисеевич Немков. Железняковцы очень любили его за большое внимание к бронепоезду.

К сожалению, не дожил до победы начальник ВЭО И. Д. Киселев, также очень много сделавший для боевой деятельности «Железнякова».

В силу сложившихся обстоятельств он 4 июля 1942 года попал в плен и был зверски замучен в фашистском концлагере. Трагическая участь постигла также начальника дистанции пути коммуниста Михаила Николаевича Вельского: гитлеровцы расстреляли его.

Быстро пролетели дни отпуска у Леонида Петровича Порозова. Он побывал везде, где проходили пути черноморского бронепоезда: Бельбекская долина, Балаклавская ветка, Мекензиевы горы, Инкерманские высоты, Камышловский мост. Он еще и еще раз убедился, что отец его, полковой комиссар Петр Агафонович Порозов (впрочем, правильно его отчество — Агафонгелович) воевал храбро и мужественно и погиб как настоящий коммунист. Он слушал и слушал с жадностью мои рассказы и словно видел перед собой севастопольскую землю дней обороны, вздыбленную рвущимися снарядами, видел сотни бойцов бронепоезда и среди них одного — самого дорогого, любимого, с которым не довелось ему больше встретиться. И мне казалось, что он заново, по-другому узнавал своего отца — как солдат солдата.

В последний день мы прощались на перроне севастопольского вокзала. Подошли и, не сговариваясь, остановились у трех высоких тополей. [286]

— Эти? — спросил Леонид Петрович.

— Да, эти, — ответил я. И мы молча сняли фуражки.

Когда-то возле этих тополей стоял наш бронепоезд. И когда вражеские самолеты бомбили нас, доставалось и этим деревьям. А вот растут и еще больше поднялись к небу. Потому что жизнь непобедима.

Мимо, смеясь и оживленно переговариваясь, прошла группа юношей и девушек. Загорелые, обветренные, веселые, жизнерадостные. Видно, студенты. О! Да это не те ли самые, что недавно явились невольными свидетелями нашей встречи с Леонидом Петровичем? Так и есть. Вон ту неугомонную девушку с васильковыми глазами невозможно не узнать, щебечет без умолку. А рядом и паренек с пушком на губе. Как повзрослел! Важничает. А всего-то и прошел какой-нибудь месяц! Здорово, ребята! Здравствуй, племя младое!..

Студенты прошли мимо, но вдруг, оглянувшись, остановились. Узнали-таки! Умолкли озорные голоса, стали серьезными лица.

Подошли к трем тополям. У кого была фуражка на голове — сняли. Стоят в глубоком раздумье. Поняли, видно, что здесь не просто встреча с деревьями-ветеранами, а встреча со своей юностью, дань уважения героической земле, взрастившей эти деревья.

И так легко стало на сердце, и исчезли появившиеся было слезы на глазах, и гордость охватила душу за этих вот замечательных ребят, которым идти вперед и вперед по пути, проложенному их отцами.

Где-то невдалеке громко, заливисто пронесся гудок паровоза.

Точь-в-точь, как когда-то гудок севастопольского бронепоезда «Анатолий Железняков».

Содержание