18. Конец
7 мая, для того, чтобы обсудить план, только что разработанный Верховным командованием, в штабе группы Шёрнера проходит совещание офицеров Люфтваффе. Предложено постепенно отступать всем восточным фронтом, сектор за сектором, до тех пор, пока он не будет идти параллельно западному. Мы чувствуем, что вскоре будут приняты очень печальные решения. Увидит ли Запад, даже сейчас, свою возможность выступить против Востока или он так и не сможет разобраться в ситуации?
8 мая мы вылетаем на поиск вражеских танков в окрестностях Оберлейтенсдорфа. Первый раз за всю войну я никак не могу сконцентрироваться на задании, меня душит неописуемое чувство горечи. Я так и не смог уничтожить ни одного танка, они все еще находятся в горах, где мы не можем их достать.
Поглощенный своими мыслями, я поворачиваю домой. Мы приземляемся и идем в диспетчерскую. Фридолина нет, мне говорят, что он был вызван в штаб группы. Значит ли это, что...? Одним рывком я сбрасываю с себя депрессию.
«Ниерман, звони в эскадрилью в Рейхенсберге и скажи им о новой атаке, договорись о месте и времени встречи с эскортом». Я изучаю ситуационную карту... что здесь можно предпринять? Куда пропал Фридолин? Я вижу, как в стороне садится «Шторх», это он. Броситься к нему навстречу? Нет, лучше ждать здесь... кажется, слишком жарко для этого времени года... позавчера двое моих людей попали в засаду и были расстреляны чехами в гражданской одежде... Почему Фридолина так долго нет? Я слышу, как дверь открывается и кто-то входит. Я заставляю себе не оборачиваться. Кто-то приглушенно кашляет. Ниерман все еще продолжает говорить по телефону... значит, это не Фридолин. Ниерман никак не может пробиться... вот смешно... я замечаю, что сегодня мой мозг воспринимает каждую деталь очень остро... все эти маленькие глупые частности, не имеющие ни малейшего значения.
Я поворачиваюсь кругом, дверь открывается... Фридолин. Его лицо осунулось, мы обмениваемся взглядами и внезапно у меня пересыхает в горле. «Ну»? Это все, что я могу из себя выдавить.
«Все кончено... безоговорочная капитуляция»! Голос Фридолина звучит не громче шепота.
Конец... Я чувствую себя так, как будто падаю в бездну, и затем в затуманенном сознании они все проходят у меня перед глазами: боевые друзья, которых я потерял, миллионы солдат, погибших в море, в воздухе, на поле боя... миллионы жертв, умерщвленных в своих домах по всей Германии... орды с востока, которые сейчас наводняют нашу страну... Фридолин внезапно взрывается: «Да брось ты этот чертов телефон, Ниерман. Войне конец»!
«Мы сами решим, когда нам перестать сражаться», говорит Ниерман.
Кто-то грубо хохочет. Смех слишком громкий, не настоящий. Я должен сделать что-нибудь... сказать что-то... задать вопрос...
«Ниерман, сообщи эскадрилье в Рейхенберге, через час у них приземлится «Шторх» с важными приказами».
Фридолин замечает мое беспомощное смущение и начинает взволнованным голосом говорить о деталях.
«Отступление к западу определенно отрезано... англичане и американцы настояли на безоговорочной капитуляции 8 мая... то есть сегодня. Нам приказано передать все русским без всяких условий к 11 часам вечера. Но поскольку Чехословакия должна быть оккупирована Советами, решено, что все немецкие войска должны как можно быстрее уходить на запад, так чтобы не попасть в руки русских. Летный персонал должен лететь по домам или куда-либо еще...».
«Фридолин», — прерываю я его, — «построй полк». Я больше не могу сидеть и все это слушать. Но не будет ли еще хуже, если ты сделаешь то, что собираешься... Что ты можешь сказать своим людям? Они никогда не видели тебя отчаявшимся, но сейчас ты в самой пучине... Фридолин прерывает мои мысли: «Полк построен». Я выхожу. Мой протез не позволяет мне идти надлежащим образом. Солнце сияет во всем своем весеннем великолепии... там и здесь легкая дымка серебристо мерцает вдалеке ... я останавливаюсь перед строем.
«Мои боевые товарищи»! ...
Я не могу продолжать. Вот стоит моя вторая группа, первая расквартирована в Австрии... неужели я никогда их больше не увижу? И третья — в Праге... Где они сейчас, когда я так хочу их видеть вокруг меня... всех... и тех, кто выжил, и мертвых...
Стоит сверхъестественная тишина, все глаза устремлены на меня. Я должен что-то сказать.
«... после того, как мы потеряли так много друзей... после того, как пролито столько крови дома и на фронте... непостижимый рок ... лишил нас победы... мужество наших солдат... всего нашего народа... было беспримерным... война проиграна... я благодарю вас за вашу верность, с которой вы... в этом полку... служили своей стране...».
Я пожимаю руки всем по очереди. Никто из них не произносит ни слова. Безмолвные рукопожатия говорят, что они понимают меня. Когда я ухожу прочь в последний раз я слышу, как Фридолин командует:
«Равняйсь»!
«Равняйсь»! — для многих, многих наших товарищей, которые пожертвовали своими молодыми жизнями. «Равняйсь»! для нашего народа, для его героизма, равного которому нет в истории. «Равняйсь»! — для самого прекрасного наследия, которое мертвые когда-либо завещали потомкам. «Равняйсь»! — для стран Запада, которых они старались защитить и которые сейчас заключены в роковые объятия большевизма...
Что нам сейчас делать? Закончилась ли война для «Иммельмана»? Неужели мы не дадим немецкой молодежи повод гордо вскинуть однажды головы и не сделаем какого-нибудь последний жест, например, не спикируем всем полком на вражеский штаб или другую важную военную цель и такой смертью не поставим достойную точку в списке наших боевых вылетов? Весь полк будет со мной, как один человек, я уверен в этом. Я ставлю вопрос перед группой. Ответ «нет»... возможно, это правильно... достаточно уже мертвых... и может быть, у нас будут еще другие миссии.
Я решил возглавить колонну, которая идет на запад. Это будет очень длинная колонна, потому что все соединения под моим командованием, включая зенитчиков, должны следовать вместе с наземным персоналом. Все будет готово к шести часам и затем мы тронемся в путь. Командир второй эскадрильи получает приказ подняться в воздух и со всеми самолетами лететь на запад. Когда коммодор узнает о моем намерении вести колонну, он приказывает мне, из-за моей раны, лететь на самолете, в то время как Фридолин возглавит марш. Под моим командованием остается эскадрилья в Рейхенберге. Я больше не могу связаться с ней по телефону, так что мне приходится лететь туда вместе с Ниерманом чтобы проинформировать их о новой ситуации. «Шторх» плохо набирает высоту, а мне она нужна, потому что Рейхенберг находится по ту сторону гор. Я приближаюсь к аэродрому со всеми предосторожностями, со стороны долины. Вид у него какой-то заброшенный. Поначалу я никого не вижу и подруливаю к ангару с намерением воспользоваться телефоном в диспетчерской. Я как раз вылезаю из «Шторха», когда раздается страшный взрыв и ангар взлетает на воздух у меня на глазах. Инстинктивно мы падаем ничком и ждем града камней, которые проделывают несколько дырок в крыле, но нас не задевают. Рядом с диспетчерской загорается грузовик с ракетами и они взлетают в воздух, сверкая всеми цветами радуги. Символ катастрофы. Мое сердце начинает кровоточить только при одной мысли об этом. Здесь никто не ожидает моих новостей о том, что все кончено, по всей вероятности они получили это известие откуда-то еще.
Мы карабкаемся в наш искалеченный «Шторх» и после бесконечно долгого разбега самолет измученно поднимается в воздух. Мы летим назад, в Куммер, следуя вдоль той же самой долины. Все заняты сборами, порядок следования назначен самый выгодный, с точки зрения тактики. Зенитные орудия рассредоточены по всей длине колонны так, чтобы они могли прикрыть ее в случае атаки, когда возникнет такая необходимость, если кто–то попытается остановить наш марш. Наша цель — оккупированная американцами Южная Германия.
После того, как колонна тронулась, все остальные, кроме тех, кто хочет дождаться моего взлета, полетят кто куда, многие из них получат шанс избежать плена, если смогут приземлиться где-то неподалеку от своих домов. Я не смогу так поступить, я намереваюсь приземлиться на аэродроме, оккупированном американцами, потому что моя нога требует медицинского вмешательства, так что идея где-то спрятаться отпадает. Кроме того, меня может узнать множество людей. Я не вижу причин, почему бы мне не сесть на обычном аэродроме, в надежде, что солдаты союзников будут обращаться по-рыцарски даже с побежденным врагом. Война окончена и поэтому вряд ли меня будут арестовывать и надолго задерживать, я думаю, что через короткое время всем разрешат идти по домам.
Я стою, наблюдая за погрузкой колонны, когда слышу гул высоко над нами. Это пятьдесят или шестьдесят русских бомбардировщиков, «Бостоны». Я едва успеваю подать тревогу, как на нас начинают со свистом сыпаться бомбы. Я лежу на дороге, прижимая к себе костыли и думаю, что если эти парни будут хорошо целиться, у нас, при такой скученности, будут огромные потери. Вот уже слышен грохот разрывов, бомбовый ковер ложится прямо в центре города, в километре от дороги, на которой выстроилась наша колонна. Бедные жители Нимеса!
Русские заходят еще раз. Даже со второй попытки они не могут попасть в колонну. Вот машины тронулись. Я смотрю последний раз на мою часть, которая семь лет была моим миром и всем, что для меня имело значение. Сколько крови пролитой за общее дело, скрепило нашу дружбу! Я отдаю им честь в последний раз.
К северо-западу от Праги, неподалеку от Кладно, колонна натыкается на русские танки и очень сильную воинскую часть. Согласно условиям перемирия, все оружие должно быть сдано. Невооруженным солдатам гарантирован беспрепятственный проход. Проходит не так много времени после сдачи оружия, когда чехи нападают на наших беззащитных людей. По-зверски, с отвратительной жестокостью, они безжалостно убивают немецких солдат. Только немногие способны пробиться на запад, среди них мой молодой офицер разведки, лейтенант Хауфе. Остальные попадают в руки чехов и русских. Среди тех, кто становится жертвой чешского терроризма — мой самый лучший друг, Фридолин. Безмерная трагедия, что ему пришлось встретить такой конец уже после того, как война закончилась. Как их товарищи, отдавшие свои жизни в этой войне, они тоже становятся мучениками германской свободы.
Колонна тронулась и я возвращаюсь на аэродром Куммер. Катшнер и Фридолин все еще стоят рядом со мной, затем они садятся в машину и уезжают навстречу своей роковой судьбе. Шесть других пилотов настояли на том, чтобы лететь на запад вместе со мной, мы пилотируем три Ю-87 и четыре ФВ-190. Среди них командир второй эскадрильи и лейтенант Швирблатт, который, как и я, потерял ногу и тем не менее проделал в последние неделю огромную работу по уничтожению вражеских танков. Он всегда говорит: «Танкам все равно, с одной ногой мы их уничтожим, или с двумя»!
После тяжелого прощания с Фридолином и Катшнером, — мрачное предчувствие говорит мне, что мы никогда больше не увидимся, — мы взлетаем последний раз. Странное и неописуемое чувство. Мы прощаемся с нашим миром. Мы решаем лететь в Китцинген, потому что мы знаем, что там большой аэродром и следовательно, как мы подразумеваем, сейчас он занят американским воздушным флотом. В районе Сааца мы вступаем в воздушный бой с русскими, которые внезапно появляются из дымки и надеются, опьяненные победой, сделать из нас фарш. Но то, что им не удалось сделать за пять лет, им не удается сделать и сегодня, во время этого последнего боя.
Мы приближаемся к аэродрому с востока, напряженно гадая, будут ли стрелять по нам, даже сейчас, американские зенитки. Впереди уже виднеется большое летное поле. Я инструктирую своих пилотов по радиотелефону, что они могут разбить свои самолеты при посадке, мы не собираемся передавать в руки американцев еще пригодные к бою машины. Я приказываю отсоединить шасси и затем сорвать их при пробежке на большой скорости. Лучшим всего было бы резко затормозить одним колесом и со всей силы нажать на педаль с той же стороны. Я вижу толпу солдат на аэродроме, они выстроены как на параде — вероятно это что-то вроде парада победы — над ними развевается американский флаг. Сначала мы низко пролетаем над аэродромом, чтобы убедиться в том, что зенитки не будут стрелять по нам при посадке. Некоторые участники парада смотрят на нас и неожиданно видят немецкую свастику над своими головами. Они тут же бросаются на землю. Мы приземляемся в соответствии с моим приказом. Только один из наших самолетов делает мягкую посадку и заруливает на стоянку. Сержант из второй эскадрильи, пилотировавший этот самолет, вез в хвосте своего самолета девушку и испугался, что в случае посадки на брюхо, ущерб будет причинен не только самолету, но и его бесценному грузу. «Конечно», он первый раз ее увидел, так уж случилось, что она стояла одиноко на краю аэродрома и не хотела попасть к русским. Но его товарищи знают лучше.
Поскольку я летел первым, мой самолет лежит на дороге в самом конце взлетной полосы, какой-то солдат уже стоит у пилотской кабины с направленным на меня револьвером. Я открываю кабину и он тут же протягивает руку чтобы схватить мой Рыцарский Крест с золотыми Дубовыми листьями. Я отталкиваю его в сторону и снова закрываю кабину. Возможно, эта встреча закончилась бы для меня плохо, если бы рядом не затормозил джип с несколькими офицерами, которые устроили этому приятелю головомойку и отослали его заниматься своим делом. Они подошли ближе и увидели, что мои бинты на правой ноге все вымокли в крови, это результат воздушного боя над Саацем. Первым делом они отвели меня на перевязочный пункт где мне сменили повязку. Ниерман не позволяет мне скрыться из виду и следует за мной как тень. Затем меня ведут в большую отгороженную комнату в зале наверху, превращенную в разновидность офицерской столовой.
Здесь я встречаюсь с остальными моими товарищами, которых доставили прямо сюда, они становятся по стойке смирно и приветствуют меня салютом, предписанным фюрером. В дальнем конце комнаты стоит небольшая группа американских офицеров, этот спонтанный салют им не нравится и они бормочут что-то друг другу. Они, по всей очевидности, принадлежат смешанной истребительной части, которая расквартирована здесь со своими «Тандерболтами» и «Мустангами». Ко мне подходит переводчик и спрашивает, говорю ли я по-английски. Он говорит мне, что их командир возражает против отдачи такого салюта.
«Даже если бы я мог говорить по-английски», — отвечаю я, здесь Германия, и мы говорим только по-немецки. Что касается салюта, нам приказали отдавать его именно таким образом, и, являясь солдатами, мы выполняем наши приказы. Скажите своему командиру, что мы — летчики полка «Иммельман» и поскольку война закончена и никто не победил нас в воздухе, мы не считаем себя пленниками. Германский солдат», указал я ему, «не был разбит в бою на равных, а просто был сокрушен ошеломляющими массами боевой техники. Мы приземлились здесь, потому что не хотели оставаться в советской зоне. Мы предпочли бы не обсуждать больше это, а умыться, привести себя в порядок и что-то поесть».
Некоторые офицеры продолжали хмуриться, но мы так усердно обливались водой, что на полу в столовой образовалась целая лужа. Мы устраиваемся здесь как дома, почему бы нам не помыться? Кроме всего прочего, мы же в Германии. Мы разговариваем без всякого стеснения. Затем мы едим, приходит переводчик и спрашивает нас от имени командира этой части, не могли бы мы поговорить с ним и его офицерами, когда закончим с едой. Это приглашение интересует нас как летчиков и мы соглашаемся, особенно когда на все упоминания о том, «почему и где война была выиграна и проиграна» накладывается запрет. Извне доносятся звуки выстрелов и шум, цветные солдаты празднуют победу, набравшись спиртного. Я не хотел бы спускаться вниз на первый этаж, пули, выпущенные по случаю праздника, свистят то там, то здесь. Мы ложимся спать очень поздно.
Почти все, кроме того, что было у нас на себе, ночью украдено. Самая ценная вещь, которую я теряю, это мой полетный журнал, в котором описаны детали каждого боевого вылета, с первого и до двух тысяча пятьсот тридцатого. Пропала также копия «Бриллиантов», удостоверение о награждении бриллиантовым значком пилота, венгерская награда и много всего прочего, не считая часов и других вещей. Даже мой сделанный на заказ протез обнаружен Ниерманом под кроватью какого-то малого, возможно он хотел вырезать из него сувенир и продать его позднее как «кусок высокопоставленного джерри».
Рано утром я получил сообщение, что должен явиться в штаб 9-й американской воздушной армии в Эрлангене. Я отказывался это сделать до тех пор, пока мои скорбные пожитки не будут мне возвращены. После долгих уговоров, когда мне сказали, что дело очень срочное и я смогу получить мои вещи назад как только вор будет пойман, я отправился вместе с Ниерманом. В штабе нас в первую очередь допросили три офицера Генерального штаба. Они начали с того, что показали несколько фотографий, на которых, по их словам, были изображены жертвы злодеяний в концентрационных лагерях. Они доказывали нам, что поскольку мы сражались за эту мерзость, мы также делим вину за это. Они отказались мне поверить, когда я сказал им, что никогда в своей жизни не видел ни одного концлагеря. Я добавил, что если какие-то эксцессы и совершались, они достойны всяческого сожаления и порицания, и подлинные виновники должны быть наказаны. Я указал им, что такие жестокости совершались не только немцами, но и всеми другими народами во все времена. Я напомнил им о бурской войне. Следовательно, эти эксцессы нужно судить по тем же самым критериям. Я не могу поверить, чтобы груды тел, изображенные на фотографиях, были сняты в концлагерях. Я сказал им, что мы видели такие картины, не на бумаге, а на самом деле, после воздушных атак на Дрезден, Гамбург, и другие города, когда четырехмоторные бомбардировщики без всякого разбора буквально затопили их фосфором и бомбами огромной разрушительной силы, и тысячи женщин и детей стали жертвами этой бойни. И я заверил этих джентльменов, что если они особенно интересуются жестокостями, они найдут обильный материал у своих восточных союзников.
Нам больше не показывали эти фотографии. Посмотрев на нас со злобой, офицер, составлявший протокол допроса прокомментировал мои слова, когда я закончил говорить: «Типичный наци». Мне не очень понятно, зачем называть кого-то «типичным наци» только за то, что он говорит правду. Знают ли эти джентльмены, что мы сражались за Германию, а не за какую-либо политическую партию? Веря в это, погибли миллионы наших товарищей. Я сказал им: «Наступит день и вы пожалеете о том, что разбив нас, тем самым уничтожили бастион против большевизма». Это мое утверждение показалось им пропагандой и они отказались мне верить. Они сказали, что мы просто хотим разделить союзников и натравить их друг на друга. Через несколько часов нас доставили к командующему этой воздушной армией генералу Уайленду.
Генерал оказался немцем по происхождению, родом из Бремена. Он произвел на меня хорошее впечатление, в ходе нашего интервью я сказал ему о пропаже уже упомянутых предметов, столь ценных для меня, в Китцингене. Я спрашиваю его, часто ли происходят подобные инциденты. Он поднимает шум, но не из-за моей откровенности, а по поводу этого позорного воровства. Он приказывает своему адъютанту проинструктировать командира части расквартированной в Китцингене, чтобы они нашли мою собственность и грозит виновникам военно-полевым судом. Он просит меня быть его гостем в Эрлангене, до тех пор, пока все не будет мне возвращено.
После беседы нас с Ниерманом на джипе отвезли в пригород, где в наше распоряжение была предоставлена брошенная вилла. Часовой, поставленный у ворот, напоминает нам, что мы не свободны полностью. Появляется машина, которая должна отвести нас в офицерскую столовую на обед. Новость о нашем прибытии вскоре распространяется среди жителей Эрлангена и часовому приходится все время вести переговоры с нашими многочисленными визитерами. Когда он не опасается внезапного визита своего начальства, он говорит нам: «Ich nix sehen».
Так мы проводим пять дней в Эрлангене. Наших коллег, оставшихся в Китцингене, нам больше не довелось увидеть, у американцев нет никакого повода их задерживать.
14 мая у нас на вилле появляется капитан Росс, офицер разведки воздушной армии. Он хорошо говорит по-немецки и приносит нам записку от генерала Уайленда, в которой тот сожалеет о том, что поиски моих вещей пока ни к чему не привели, но только что пришел приказ, чтобы нас немедленно доставили в Англию для допросов. После короткой остановки в Висбадене нас доставляют в специальный лагерь для допрашиваемых неподалеку от Лондона. Жилье и еда аскетические, английские офицеры обращаются с нами корректно. Пожилой капитан, заботам которого мы доверены, в гражданской жизни — патентный адвокат из Лондона. Он каждый день посещает нас с инспекцией и однажды видит на столе мои «Золотые Дубовые листья». Он смотрит на них задумчиво, качает головой и говорит тихо, почти со страхом: «Сколько человеческих жизней это стоило»!
Когда я объясняю ему, что заслужил этот орден в России, он покидает нас с заметным облегчением.
Днем меня часто посещают английские и американские офицеры разведки, в разной степени любознательные. Я вскоре понимаю, что мы придерживаемся противоположных взглядов. Это не удивительно, если принять в расчет, что я совершил почти все боевые вылеты на самолете, обладающем невысокой скоростью и мой опыт, следовательно, значительно отличается от опыта союзников, которые склонны преувеличивать значение каждого дополнительного километра в час, пусть даже просто как гарантии безопасности. Они никак не могут поверить, что я сделал больше 2500 боевых вылетов на таком медленном самолете. Они также совсем не заинтересованы в извлечении уроков из моего опыта, поскольку здесь нет никаких гарантий безопасности. Они хвастаются своими ракетами, о которых я уже знаю и которые могут выпускаться с самого быстрого самолета, им не нравится, когда я говорю, что точность этих ракет гораздо меньше по сравнению с моими пушками. Я не особенно возражаю против этих допросов, мои успехи не были достигнуты при помощи каких-либо технических секретов. Таким образом, наши разговоры — немногим больше, чем дискуссия об авиации и о только что закончившейся войне. Британцы не скрывают уважения к достижениям противника, их отношение построено на понятиях о спортивной честности, и мы это приветствуем. Каждый день в течении сорока пяти минут мы можем прогуливаться за колючей проволокой. Все остальное время мы читаем и строим планы, чем будем заниматься после войны.
Примерно через две недели нас посылают на север и интернируют в обычном американском лагере для военнопленных. В этом лагере много тысяч заключенных. Еды дают только самый минимум и некоторые из наших товарищей, которые находятся здесь уже какое-то время, ослабли от истощения. Моя культя доставляет мне неприятности, нужна новая операция. Начальник медицинской части лагеря отказывается сделать операцию на том основании, что я летал с одной ногой и ему совсем не интересно, что происходит с моей культей. Она вздута, воспалилась, я страдаю от острых болей. Лагерное начальство не могло бы придумать лучшей пропаганды среди тысяч немецких солдат в пользу их бывших офицеров. Многие наши охранники хорошо знают немецкий, они эмигрировали в Штаты после 1933 года и говорят по-немецки не хуже нас. У черных солдат добрый нрав и они предупредительны, за исключением тех случаев, когда они напиваются.
Через три недели меня, вместе с Ниерманом и большинством тяжелораненных переводят в Саутгемптон. Мы толпимся на борту грузового судна «Кайзер». Когда проходят сутки, а нам не приносят никакой еды, мы подозреваем, что так и будет продолжаться до самого Шербура, потому что американская команда собирается продать наши пайки на французском черном рынке. Группа ветеранов русского фронта, узнав об этом, вламывается в кладовую и берет распределение еды в свои руки. У моряков этого судна, которые узнают об этом рейде гораздо позже, вытягиваются лица.
Поездка из Шербура в наш новый лагерь неподалеку от Карентана не назовешь приятной, поскольку французское гражданское население приветствует даже тяжелораненых солдат градом камней. Нам не помогают воспоминания о том, какую действительно комфортабельную жизнь часто вели французские гражданские лица, находившиеся в Германии. Многие из них были достаточно благоразумны, чтобы приветствовать свою жизнь в комфорте в то время, когда мы сдерживали Советы на востоке. И те, кто сегодня бросает в нас камни, когда-нибудь очнутся.
Условия в новом лагере почти те же самые, что и в Англии. И здесь мне поначалу отказывают в операции. Неизвестно, когда меня отсюда выпустят, будут удерживать хотя бы из-за моего ранга. Однажды меня увозят на Шербурский аэродром и поначалу мне кажется, что меня передают иванам. Это будет нечто для Советов, заполучить фельдмаршала Шёрнера и меня в качестве приза за войну, выигранную на земле и в воздухе. Компас показывает 300 градусов, так что нас опять везут в Англию. Зачем? Мы приземляемся примерно в тридцати километрах от моря на Танжмерском аэродроме, где находится школа командного состава Королевских военно-воздушных сил. Здесь я узнаю, что моего перевода добился майор Бадер. Бадер — самый популярный летчик в RAF. Во время войны он был сбит и летал на протезах. Он узнал, что я был интернирован в Карентанском лагере. Он сам был военнопленным в Германии и предпринял несколько попыток к бегству. Он может рассказать истории, которые отличаются от выдумок злобных агитаторов, любыми средствами пытающихся заклеймить нас, немцев, как варваров.
Это время, проведенное в Англии, стало настоящим лечением отдыхом после лагерей для военнопленных. Здесь я вновь открываю, что существует уважение к достижениям противника, рыцарство, которое естественным образом присуще каждому офицеру, состоящему на службе любой страны мира.
Бадер посылает меня в Лондон к человеку, который сделал ему протезы в надежде чтобы он сделал мне такие же. Я отклоняю это щедрое предложение, потому что не смогу оплатить заказ. Я потерял на востоке все и еще не знаю, что может случиться в будущем. В любом случае я не смогу вернуть ему долг в фунтах стерлингов. Майор Бадер почти оскорблен, когда я отказываюсь воспользоваться его добротой и беспокоюсь за оплату. Он привозит этого человека с собой и тот делает гипсовый слепок. Протезист возвращается через несколько дней и говорит мне, что культя, должно быть, вздута изнутри, поскольку она толще в конце, чем у основания, и прежде чем он сможет закончить изготовление протеза, необходимо провести операцию.
Через несколько дней от американцев приходит запрос относительно меня, потому что меня, оказывается, «одолжили» только на время и я должен быть возвращен на место. Мой отдых почти закончен.
Во время одного из последних дней в Танжмере, у меня состоялась многое разъясняющая дискуссия с курсантами RAF, которые учились в летной школе. Один из них, не англичанин, надеясь, без всякого сомнения, разъярить или унизить меня, спрашивает, что, по моему мнению, со мной могут сделать русские, если я вернусь в свои родные места в Силезии.
«Я полагаю, русские достаточно умны», отвечаю я, «чтобы воспользоваться моим опытом. В области борьбы с танками, которая неизбежна в любой новой войне, мои пояснения могут поставить противника русских в невыгодное положение. Я уничтожил более пятисот танков и, если предположить, что в течение нескольких следующих лет я должен буду подготовить пять или шесть сотен пилотов, каждый из которых уничтожит по крайней мере сотню танков, вы сами сможете догадаться, сколько танков должна будет выпустить промышленность противника чтобы возместить все эти потери».
Этот ответ порождает всеобщее удивление и меня взволнованно спрашивают, как это можно совместить с моим прошлым отношением к большевизму. До сих пор мне не позволяли сказать что-нибудь пренебрежительное про Россию — их союзника. Но сейчас мне говорят о массовых депортациях на восток и рассказывают о случаях изнасилования и жестокостей, о кровавом терроризме, с которым орды, нахлынувшие из азиатских степей мучают покоренные народы... Это нечто новое для меня, потому что раньше они тщательно избегали затрагивать эту тему, но сейчас их взгляды точно соответствуют нашим собственным, достаточно часто высказываемым мнениям, и выражены они в тех словах, которые часто скопированы из нашего лексикона. Командиры RAF, которые пилотировали Харрикейны на стороне русских под Мурманском, делятся своими воспоминаниями, они крайне резкие. Из всех наших сбитых почти никого не осталось в живых.
«И вы хотите работать на русских!», — восклицают они.
«Мне было очень интересно услышать ваше мнение о ваших союзниках», отвечаю я. «Конечно, я не сказал ни слова о том, что думаю об этом сам, я только ответил на вопрос, который вы мне задали».
О России в моем присутствии больше никто не упоминает.
Меня везут назад во французский лагерь, где я продолжаю находиться еще какое-то время. Усилия немецких врачей наконец-то венчаются успехом и меня переводят в госпиталь. За несколько дней до этого Ниермана отпускают в британской зоне. Он несколько раз упрашивал, чтобы его оставили со мной, но больше оттягивать это не удается. Через неделю после того, как я покидаю французский лагерь, я оказываюсь в санитарном поезде, который должен следовать в госпиталь в Старнбергерзее. В Аугсбурге наш поезд разворачивают и направляют в Фёрт. Здесь, после пребывания в военном госпитале, в апреле 1946 года мне удается добиться освобождения.
Как один из миллионов солдат, которые выполнили свой долг и по воле провидения выжив в этой войне, я написал мои воспоминания о войне с СССР в которой германская молодежь и многие другие европейцы, убежденные в нашей правоте, отдали свои жизни. Эта книга не является ни прославлением войны, ни реабилитацией определенной группы людей и тех приказов, которые они отдавали. Пусть мой опыт один говорит голосом правды.
Я посвящаю эту книгу погибшим в войне и молодежи. Это новое поколение живет сейчас в хаосе послевоенного периода. Пусть оно, тем не менее, сохранит свою веру в Родину и свою надежду на лучшее будущее, потому что погибает только тот, кто смирился с поражением!