Содержание
«Военная Литература»
Мемуары

Глава десятая

В Уормвуд-Скрабс меня провели в «приемную», должным образом внесли в тюремные книги, записав самую раннюю дату моего освобождения — 1989 год и самую позднюю — 2003 год. Всю одежду и личные вещи у меня отобрали, после ванной выдали тюремную одежду и отвели в больницу. Это было сделано вовсе не потому, что я находился в шоке или в состоянии полной подавленности, как писали в газетах (что вполне могло бы быть правдой), просто таков обычный тюремный порядок. Всех новоприбывших, осужденных на пожизненное заключение или другие длительные сроки, помещали сначала в тюремную больницу, где около недели наблюдали за их состоянием. Здесь мне вновь пришлось раздеться, и я получил пижамную пару слишком большого для меня размера без пуговиц и резинки на поясе брюк. Меня заперли в камере, вся обстановка которой состояла из лежащего на полу резинового матраца. Следующий день оказался хлопотным: я принял целую вереницу посетителей, среди них главного врача, начальника тюрьмы и его заместителя, капеллана и других, чьих должностей я не знал. Они, с любопытством глядя на меня, вежливо спрашивали, как я себя чувствую. У меня создалось смутное впечатление, что, услышав мой ответ «хорошо, спасибо», они оставались слегка разочарованными. В тот же день меня также навестил мой добрый и опытный солиситор мистер Кокс, по просьбе которого мне вернули тюремную одежду и отвели в блок для посещений. Он пришел поторопить меня с подачей апелляции, и я согласился больше для того, чтобы доставить ему удовольствие (ведь он так настаивал), нежели потому, что питал какие-то надежды на [226] возможность хоть что-то изменить. Я был уверен, что мой приговор был не результатом чувств или настроения судьи, а заранее обдуманным актом государственной политики.

Это стало ясно по количеству предъявленных обвинений. В полицейском суде и на предварительном слушании дела речь шла только об одном. На суде же их неожиданно стало пять. Почему? Максимальное наказание, установленное парламентом по закону о государственной тайне, составляет 14 лет. Но этого, естественно, было мало. Подобный приговор сочли бы слишком мягким, особенно американцы, поднявшие шум и жаждавшие крови. Итак, следовало найти способ увеличить срок.

Обвинение в заговоре, хорошо сработавшее во время шпионского процесса в Портленде несколькими месяцами раньше и давшее возможность отправить Лонсдейла и чету Крюгеров в тюрьму (первого — на 25, а вторых — на 20 лет), в моем случае не годилось, поскольку был всего один обвиняемый. Тогда кто-то из руководства прокуратуры вспомнил дело Тичборна, спор о титуле в прошлом веке, в котором судья вынес отдельные приговоры по каждому обвинению касательно одного и того же преступления. Годы, когда я передавал информацию советской разведке, были разделены на пять периодов в соответствии с различными постами, которые я занимал в это время, и для каждого периода заготовили отдельное обвинение. Произвольность подобного деления очевидна, так как одно обвинение включало пять лет, другое — одну или две недели, тогда как остальные три — от одного до двух лет. По каждому обвинению я получил полных 14 лет, три срока из пяти должны были проистекать последовательно, а два — параллельно, что и составляло 42 года. Через несколько месяцев после суда в прессе появились утверждения, что я несу ответственность за смерть около 40 агентов, работавших на британскую и прочие западные разведки, и что присужденные мне 42 года складываются из одного года заключения за каждого агента.

Прежде всего, на суде, во время всего слушания дела, не упоминалась моя ответственность за смерть каких-либо агентов. Этих заявлений не было и быть не могло. Тем не менее я не отрицаю, что действительно рассекретил перед советской разведкой многих агентов, но не 40, как предполагалось, а почти 400. Но пусть кто-нибудь назовет мне хоть одного казненного. Многие из них сегодня активно участвуют в демократических [227] движениях в восточноевропейских странах. Я передал их фамилии, твердо зная, что они никак не пострадают. Это было моим главным условием. Против них должны быть приняты чисто профилактические меры и закрыт доступ к важной информации, передача которой могла нанести вред интересам стран социалистического блока.

Так и было сделано.

Во-вторых, в этой связи мне хотелось бы сделать еще одно замечание. Выданные мною агенты были вовсе не безвредны. Они по тем или иным причинам обдуманно собирались причинить вред своей собственной стране и правительству, зная о связанном с этим риске. Иными словами, они были в том же положении, что и я, и подвергались той же опасности. И были преданы точно так же, как был предан я.

Часто о них говорят как об английских агентах. Это верно в том смысле, что они работали на английскую разведку, но англичанами они не были. Все агенты являлись гражданами стран социалистического блока. Я подчеркиваю сказанное лишь для того, чтобы внести ясность, а не потому, что это имело какое-то значение. Лично я не вижу разницы между британцем и готтентотом. Все мы люди и одинаково ценим жизнь.

Помимо рассекречивания агентов вместе со структурой и организацией Интеллидженс сервис я передал имена многих сотрудников разведки (все англичане) с перечислением занимаемых ими тогда постов. Это никак не отразилось на их жизни. Им грозило лишь не получить «добро» на их назначение в одну из стран социалистического лагеря или, если подобное разрешение они получали, а впоследствии были пойманы на шпионаже, их просто просили покинуть страну в трехдневный срок.

В своей книге «Суперагент Блейк» Монтгомери Хайд, писатель, специализирующийся на темах разведки, прямо обвиняет меня в смерти двух агентов. Первым был важный перебежчик из Восточной Германии генерал-лейтенант Роберт Биалек, глава службы безопасности ГДР, которого, как утверждает мистер Хайд, в 1956 году похитили в Западном Берлине, привезли в его бывшее Главное управление и после долгого допроса казнили. Совершенно честно заявляю, что я никоим образом не был здесь замешан и впервые узнал об этом из упомянутой книги.

В этой связи необходимо сделать два замечания: во-первых, [228] мистер Хайд пишет, что генерал-лейтенант Биалек жил по тому же адресу, что и я, то есть Западный Берлин, Платанен-аллее, 26. Этого просто быть не могло, ведь указанный дом занимали члены британской Контрольной комиссии и офицеры вооруженных сил с семьями. Там не жил ни один немец. Во-вторых, что важнее, если мистер Хайд не ошибается и в Западном Берлине действительно был украден дезертировавший шеф Государственной службы безопасности ГДР, я, зная правила в отношении перебежчиков, совершенно уверен, что британские власти никогда не поселили бы его в квартире всего в трех милях от границы сектора, которую можно беспрепятственно пересечь в любое время. Более того, не странно ли, что сам генерал-лейтенант Биалек согласился жить столь «открыто»? На самом деле перебежчик его ранга и значимости был бы немедленно, в день прибытия, отправлен из Берлина самолетом в Западную Германию или Англию, а затем, после краткого допроса, оставлен в одной из этих стран или переправлен в другое безопасное место. Что же касается самого похищения, могу лишь повторить: я к нему никакого отношения не имею.

Второй случай, приведенный мистером Хайдом, касается подполковника ГРУ (Главного разведывательного управления) Петра Попова, который, я цитирую:

«...первоначально работал в Вене, где добровольно предложил свои услуги американцам, бросив записку на переднее сиденье американской дипломатической машины. Его предложение было принято, и он попал под опеку Джорджа Кисвальтера, офицера ЦРУ, воспитывавшегося в Санкт-Петербурге до революции и свободно говорившего по-русски. За последующие два года Попов передал Кисвальтеру имена и коды около 400 советских агентов на Западе. В 1955 году во время отпуска он вернулся в Москву и, посколько ГРУ ни о чем не подозревало, был назначен в Восточный Берлин. Однако этот перевод означал, что у ЦРУ не будет возможности поддерживать с ним связь. Попов тоже понял это, написал письмо Кисвальтеру, объясняя в нем свои затруднения, и вручил его одному из членов британской военной миссии в Восточной Германии. Тот передал послание в МК-6 (Олимпийский стадион, Западный Берлин), где оно легло на стол Джорджа Бпейка вместе с инструкцией переслать его в [229] Вену для ЦРУ. Блейк так и сделал, но лишь после того, как прочитал письмо и передал его содержание русским, которым потребовалось некоторое время, чтобы отреагировать.

Попов продолжал встречаться с Кисвальтером, но попал под подозрение после того, как передал американцам, что ему предстояло забросить в Нью-Йорк секретного агента, молодую девушку по фамилии Таирова. Сделать зто следовало по американскому паспорту, принадлежавшему парикмахерше польского происхождения, жившей в Чикаго, и «потерянному» во время ее визита на родину в Польшу. ЦРУ с некоторой неохотой предупредило о ней ФБР, и девушку окружили столь плотной слежкой, что она это почувствовала и самостоятельно приняла решение вернуться в Москву. ГРУ отозвало Попова в Москву, и он обвинил во всем Таирову. Его объяснениям поверили, и некоторое время он, как обычно, работал в Главном разведуправлении. Тогда же его связным стал Рассел Ленгрелл, сотрудник ЦРУ и американского посольства в Москве.

КГБ, не спускавший с Попова глаз, 16 октября 1959 г. перешел к действиям и арестовал его в московском автобусе во время передачи записки Ленгреллу. Последнего тоже арестовали, однако, воспользовавшись дипломатической неприкосновенностью, ему удалось освободиться. А Попову была уготована участь предателей: так же как и его предшественники, он был приговорен к «высшей мере» (согласно газете «Известия»). Он принял страшную смерть: в присутствии его коллег по ГРУ Попова заживо сожгли в топке».

Я привожу этот отрывок полностью, так как, по-моему, он объясняет, как на самом деле был пойман Попов. Прежде всего я должен заявить, что никогда не слышал о Попове, пока не прочел о нем в книге мистера Хайда. Не я предупредил советскую разведку, что он — агент ЦРУ. Письмо, врученное им сотруднику британской военной миссии в Восточной Германии, не могло лечь на мой стол: в берлинской резидентуре не я отвечал за связи с этой миссией и с ЦРУ. Письмо должно было пройти по совершенно другому каналу. Во-вторых, очевидно, что в 1955 году советские власти еще не знали, что Попов — американский агент, а если бы я их проинформировал, [230] как пишет мистер Хайд, они уже тогда были бы в курсе дела. Знай они об этом, то: а) Попову бы не позволили отправлять Таирову в США с секретным заданием; б) не поверили бы его объяснениям, что Таирова сама его провалила; в) не стали бы его держать столько лет в Главном разведуправлении.

Советские власти узнали о работе Попова на ЦРУ просто в результате слежки за Ленгреллом, который, как сотрудник посольства США в Москве и предполагаемый связной ЦРУ, находился под постоянным наблюдением. Они дождались момента передачи Поповым записки и арестовали обоих. Что же касается способа казни Попова, остается только удивляться, откуда он стал известен мистеру Хайду. Происходи все действительно так, как он это описал — в чем я лично сильно сомневаюсь, — подобный факт держался бы в строжайшей тайне в любой стране, а в столь закрытой, как Советский Союз, особенно.

* * *

Был ли вынесенный мне приговор справедливым или нет, вопрос спорный. Но, на мой взгляд, бесспорно то, что он явно несправедлив, если сравнить его с тем, как обошлись с двумя другими советскими разведчиками — Блантом и Филби. Блант получил полное прощение, ему позволили сохранить высокое положение при дворе и титул. Что же касается Филби, который, я уверен, сделал не меньше меня, дабы расстроить планы британской и других западных разведок, то высокопоставленный сотрудник Интеллидженс сервис Николас Эллиот, тот самый, что вручил мне в Бейруте распоряжение вернуться в Англию, был специально послан в Бейрут с целью предупредить его, чтобы он не возвращался в Англию. Если бы он тем летом все-таки вернулся, сказал мне сам Филби много лет спустя, то был бы арестован и судим. Почему их отпустили, тогда как мне пришлось предстать перед судом и получить столь суровый приговор? Могу ответить на это только так: в отношении Бланта и Филби последующие возможные скандалы должны были быть предотвращены любой ценой. Кроме того, оба они были англичанами, и не простыми, а частью истэблишмента, а потому, казалось бы, заслуживали большего, а не меньшего порицания со стороны сограждан. Я же, наоборот, не принадлежал к истэблишменту, был иностранного происхождения, и меня, как полагали, вполне можно было примерно наказать в назидание другим. [231]

Как бы то ни было, я не жалуюсь, ведь столь долгому сроку я обязан своей свободой. Он вызвал ко мне симпатии не только товарищей по заключению, но и многих из тюремного персонала. Он побудил меня попытаться вырваться из тюрьмы, ведь воистину я мог сказать, что мне нечего терять, кроме своих цепей. Все это позволило мне со временем совершить успешный побег. Если бы меня осудили на 14 лет, подобный срок произвел бы на меня гораздо более тяжелое впечатление, чем эти фантастические 42 года, но вызвал бы значительно меньше интереса и приязни ко мне со стороны других, и вполне вероятно, что я отсидел бы их до конца.

Неделя в больнице, по счастью, пролетела с невероятной быстротой, и мне не терпелось как можно скорее влиться в обычный распорядок тюремной жизни, привыкнуть к новым условиям и совместному существованию с остальными заключенными, что на первых порах могло оказаться далеко не простым делом. Большую часть времени я проводил за чтением благодаря больничному библиотекарю, тоже заключенному, который, в нарушение правил, беспрепятственно снабжал меня книгами. Это помогло пережить первые дни. Обложившись книгами, я тщетно пытался расслышать новости, доносившиеся до моего окна из какого-то дальнего радиоприемника. Иногда мне удавалось уловить несколько слов и свое имя, но этого было недостаточно, чтобы понять, о чем идет речь, и я испытывал танталовы муки.

Спустя неделю меня отвели из больницы» обратно в «приемную». Там мне приказали снять бывший на мне синий тюремный костюм и дали взамен другой — с большими белыми заплатами на куртке и брюках{12}. Служащий тюрьмы, передавший мне эти изрядно поношенные вещи, сказал, что отныне по приказу начальника тюрьмы я нахожусь под «спецнадзором». Он не объяснил, что это значит, а так как он не был склонен к разговору, я не стал спрашивать. Но вскоре все прояснилось: это особый режим для заключенных, совершивших побег и вновь пойманных или, согласно обнаруженным уликам, готовивших побег. Обычно он устанавливался начальником тюрьмы, который также имел право освобождать заключенных от «спецнадзора». [232]

В такой большой тюрьме, как Уормвуд-Скрабс, служившей также изолятором, всегда было от пяти до десяти заключенных под «спецнадзором». Они могли выходить из камер только на работу или прогулку и передвигались по тюрьме под усиленной охраной. Каждый день их обязательно переводили в новые камеры, так что никто не мог знать заранее, где будет размещен, и не имел возможности выпилить прутья или подделать ключи. Их часто обыскивали, а каждый вечер, в семь часов, забирали всю одежду, за исключением ночной рубашки; в камерах всю ночь горел свет и проводились постоянные проверки.

Первые шесть месяцев заключения я провел в секторе «С», одном из пяти не сообщавшихся между собой высоких зданий в псевдоготическом стиле. В сектор «С» помещались недавно осужденные заключенные, ожидавшие перевода в другие тюрьмы, и те, кто отбывал срок не более трех лет. Высокое просторное здание этой большой «гостиницы» со стальными лестницами и четырьмя площадками-этажами с сотней камер на каждой целый день оглашалось топотом марширующих ног, громкими приказами, сигнальными звонками, стуком дверей камер, звоном металлической посуды и гулом голосов.

Когда я прибыл в Уормвуд-Скрабс, там уже находился еще один советский разведчик, Лонсдейл, — так называемый «тайный резидент» советской разведки, бывший центральной фигурой в портлендском процессе над шпионами, приговоренный несколькими месяцами раньше к 25 годам тюрьмы. В тот день, когда меня перевели из больницы, Лонсдейла, содержавшегося до тех пор в обычных условиях, также поместили под «спецнадзор».

Я встретил его в первый день моего пребывания в секторе «С», когда меня отвели вниз, во двор, на ежедневную получасовую прогулку после ленча. Так как мы оба были под «спецнадзором», мы гуляли вместе, в компании еще шести «заплатников», образуя маленький внутренний круг, двигавшийся в направлении, обратном движению большого, неторопливо переставлявшего ноги круга из почти семисот заключенных. Он, должно быть, знал, кто я, так как сразу же подошел ко мне, пожал руку и представился. Лонсдейл был среднего роста, крепкого сложения, с широким веселым лицом и очень умными глазами. Он говорил с явным «заморским» акцентом, пересыпая речь американскими оборотами. [233]

Когда я узнал его лучше, он поразил меня тем, с каким искусством он играл свою роль. Встретив его, никто бы ни на секунду не усомнился в том, что перед ним этакий рубаха-парень, трудолюбивый, зарабатывающий себе на хлеб рекламой канадского бизнеса, то есть человек, за которого он себя выдавал.

Он с замечательной стойкостью и неизменно хорошим настроением переносил выпавшие на его долю испытания. Лонсдейл был великолепным рассказчиком, и то, что он был рядом со мной в первые недели заключения, послужило для меня огромной моральной поддержкой. Во время наших ежедневных прогулок по мрачному тюремному двору мы, конечно же, часто обсуждали наши шансы выбраться на свободу. Лонсдейл был советским гражданином, и всегда оставалась возможность, что русские поймают английского шпиона и произведут обмен. Я же с самого начала понял, что для меня подобной перспективы не существует. Я был британским подданным, бывшим государственным служащим, и власти, которые вообще недолюбливают подобные сделки, никогда меня не отпустят. Британское уголовное законодательство не предусматривает амнистий, так что мне оставался только побег.

В этой связи я вспоминаю нашу беседу, которая состоялась за несколько дней до его внезапного перевода в другую тюрьму. «Что ж, — сказал он своим обычным оптимистическим тоном, — я не знаю, что произойдет, но уверен в одном. Во время большого парада по случаю 50-летней годовщины Октябрьской революции (в 1967 г.) мы с тобой будем на Красной площади». Тогда это прозвучало фантастично, ведь наши долгие сроки только начались. Но в жизни случаются чудеса. Он оказался совершенно прав. Мы оба присутствовали на параде, а потом пили шампанское.

Однажды он не появился на прогулке. Среди ночи, без предупреждения, его перевезли в тюрьму на севере Англии. Я сожалел о его переводе, ведь я потерял доброго друга и веселого товарища.

Строилось много предположений в отношении того, почему нам позволили встретиться. В конце концов, одно из главных правил безопасности — не допускать общения двух находящихся под арестом разведчиков. Предполагали, что нас с Лонсдейлом определили под «спецнадзор» специально, чтобы подтолкнуть друг к другу с целью дать возможность [234] службе безопасности подслушивать наши разговоры. Лонсдейл упорно отказывался открыть, кем он был на самом деле, и продолжал выдавать себя за канадца, и они, возможно, надеялись, что в беседах со мной он скажет правду. Как бывшее второе лицо в отделе «Y» могу сказать, что это совершенно нереальное допущение. Даже с помощьк. самых совершенных подслушивающих средств, существовавших тогда, наши разговоры в тюремном дворе — а мы встречались только там — никак не могли быть подслушаны.

Мы ходили по большому открытому двору, один за другим, в центре огромного, медленно двигающегося круга из семисот болтающих, кричащих и шаркающих заключенных. Ни один микрофон не смог бы уловить наш разговор.

Все объясняется много проще. В МИ-5 забеспокоились, когда узнали, что два важных советских агента содержатся в одной тюрьме. За ними следовало установить «специальный надзор», дабы быть уверенными, что они не смогут войти в контакт друг с другом. Приказ был передан в Управление тюрьмами, а оттуда — начальнику Уормвуд-Скрабс, который сразу же его выполнил. Вот здесь и произошла ошибка, так как «спецнадзор» на языке тюремной администрации означает совершенно иное, нежели то, что понимали под этим в МИ-5. Вместо того чтобы предотвратить мои встречи с Лонсдейлом, их, наоборот, максимально облегчили. Еще одна типично бюрократическая неувязка.

То, что это объяснение вполне правдоподобно, явствует, как я думаю, из ответа министра внутренних дел на вопрос, заданный ему по этому поводу в парламенте в 1964 году. Мистер Брук, занимавший тогда этот пост, категорически отрицал, что между нами происходили какие-либо встречи, и заверил, что были приняты меры с целью изолировать нас друг от друга во время пребывания в одной тюрьме. Когда ему вновь возразили, он еще несколько раз отрицал это. Позднее, когда один бывший заключенный показал под присягой, что видел нас несколько раз вместе, министр внутренних дел сообщил палате общин, что указанный заключенный отличался сомнительным душевным здоровьем и был направлен в Уормвуд-Скрабс на психиатрическое обследование. И все это несмотря на то, что не один заключенный, а еще по меньшей мере тысяча других, не говоря о тюремном персонале, могли уличить его во лжи палате общин, [235] Я был уже около шести месяцев в тюрьме, когда однажды утром меня вызвали в «приемную» и вернули обычную тюремную одежду. Я больше не значился в списках «спецнадзора». В тот же день меня перевели, в сектор «D». Еще раньше я был определен на работу в швейную мастерскую, где кто-то, явно обладавший чувством юмора, поручил мне шить мешки для дипломатической почты.

Сектор «D», так называемая центральная тюрьма, предназначался для тех, чей срок заключения превышал три года. Парадоксально, но режим там был мягче, чем в секторе «С», где отбывались короткие сроки. Управление тюрем страдало от острой нехватки кадров. Поэтому была выработана система, сокращавшая до минимума нагрузку для заключенных с длительными сроками и облегчавшая возможность надзора за ними силами имевшегося в наличии персонала. Таким образом, удалось избежать многих неприятностей, с которыми было бы трудно справиться. Так что за двойными воротами и решетками скрывается определенная свобода. Камеры отпирались в семь часов утра и не запирались до восьми вечера. Заключенные питались здесь же, в секторе «D», и во внерабочее время были вольны собираться, смотреть телевизор или читать в своих камерах. Прожившим там некоторое время разрешалось иметь свой радиоприемник. Там же стоял большой титан, всегда полный кипятка для чая или кофе, которые можно было купить в тюремной лавке. Раз в неделю показывали кинофильм.

Этот режим — прекрасный пример чисто английского рационализма. Он вполне удовлетворяет заключенных и позволяет властям охранять их минимальным штатом. В секторе «D» находилось около 370 заключенных, примерно 70 из которых отбывали пожизненное заключение за убийство, и по меньшей мере еще 100 человек, осужденных за различные преступления насильственного характера. Однако, когда все заключенные собирались вместе, дежурило всего два охранника. Если и возникали иногда какие-то неприятности, то, по крайней мере, не в тот период, когда я был там.

Хотя я не находился больше под «спецнадзором» и мог нормально общаться с товарищами по заключению, меня продолжали бдительно сторожить. Для меня был выработан некий промежуточный режим, что-то среднее между «спецнадзором» и обычным тюремным распорядком.

Заключенные передвигались по тюрьме группами, которые [236] вели их заслужившие доверие начальства собратья, прозванные «командирами», или «голубыми повязками», так как на рукаве они носили повязки такого цвета. Меня же везде водил охранник, и была заведена специальная книга, где отмечалось мое местонахождение в течение дня. Это имело свое преимущество, так как я всегда обслуживался вне очереди. Швейная мастерская была самой надежной из всех, и поэтому меня определили именно туда. Я проработал там пять лет. Этот труд считался в тюрьме самым неквалифицированным и использовался в качестве наказания. Большинство заключенных, осужденных на длительный срок, не находились здесь дольше нескольких недель, а потом получали более подходящую работу или обучались ремеслам. В основном в этой мастерской трудились эпилептики, душевнобольные, наказанные и ждавшие перевода в другую тюрьму. И наконец, ежемесячные свидания с приходившими меня навестить происходили в маленькой комнате и в присутствии охранника. Это ограничение являлось для меня самым болезненным. Остальные заключенные общались с посетителями в большой столовой, за отдельными столиками, под общим присмотром охранника, сидевшего вне пределов слышимости.

Тем не менее справедливости ради следует признать, что тюремные власти старались смягчить это ограничение тем, что, если позволял график дежурств, на моих встречах с посетителями присутствовал один и тот же человек. Это был добродушный, жизнелюбивый отставной армейский сержант, который со временем стал для нас почти членом семьи. Мы, со своей стороны, никогда не пользовались его добротой и не нарушали тюремные правила, передавая записки или как-нибудь еще. Жена регулярно приходила раз в месяц вместе с моей матерью или другими родственниками. Они всегда приносили бутерброды или домашние пироги, доставлявшие мне истинное наслаждение. Иным способом передавать пищу запрещалось. В основном мы говорили о семейных делах, а иногда я рассказывал им маленькие истории из тюремной жизни. Через месяц после суда жена родила третьего сына. С самого начала мы решили, что на свидания со мной детей лучше не брать, и строго этого придерживались. Посещения, хотя я и не мог бы обходиться без них, были очень тяжелы психологически для всех нас и всегда оставляли чувство огромной грусти, стоило только подумать о разрушенной [237] жизни. К счастью, мои жена и мать, помимо того что поддерживали друг друга, встретили сердечную помощь со стороны своих друзей и родственников, что до некоторой степени облегчило их участь. Большинство этих людей проявили себя с наилучшей стороны.

Мне с самого начала было ясно, что, если я хочу бежать, необходимо создать у всех окружающих твердое убеждение, что я не собираюсь этого делать. Совсем не легкая задача. Все, начиная с начальника тюрьмы, казалось, полагали, что никто не в состоянии смириться со столь тяжелым приговором и в конце концов попытка побега неизбежна. У одного охранника даже вошло в привычку, где бы он меня ни встречал, спрашивать, скоро ли состоится мой побег. Однако время шло, ничего не происходило, и он, похоже, был искренне разочарован, что я еще в тюрьме. Так что могу утверждать, что, когда я в конце концов все-таки убежал, это было полной неожиданностью для всех. Тюремные власти, да и заключенные пришли к убеждению, что я успокоился, смирился с приговором и решил извлечь максимум возможного из тюремной жизни. Это во многом соответствовало действительности, но совершенно не исключало планов побега.

Я понимал, что самым важным для меня было стараться поддерживать душевную и физическую форму. Я не видел смысла тратить энергию на борьбу с тюремной системой, тем более что это все равно было бесполезно. Вместо этого я с самого начала решил беречь силы, чтобы, когда представится возможность убежать, не упустить ее.

Такое поведение, между прочим, расположило ко мне персонал тюрьмы. Я не доставлял ему много хлопот, а значит, у персонала было меньше работы, что ценит большинство людей. Многие заключенные испытывают затаенную ненависть и злобу к тюремным служащим. Это столь же неразумно, как обижаться на тюремную стену. Охранник — не более чем ее человеческое подобие и так же безответен. Я считаю их в основном здравомыслящими и честными людьми, сдержанно и тактично исполняющими трудную работу. Некоторые из них были даже сердечны и искренне пытались помочь попавшим в беду или переживающим семейные неурядицы заключенным. Лишь немногие являлись явными садистами и, если бы позволяли правила, с удовольствием обращались бы с нами жестоко. Но это исключение. В своих отношениях с персоналом тюрьмы я всегда держался на расстоянии, но был вежлив. Мы [238] неплохо ладили между собой — важный фактор для того, кто отбывает длительное заключение.

С большинством заключенных я жил в согласии. Сначала я ожидал, что могу столкнуться с недобрым отношением к себе. Профессиональные преступники обычно придерживают» ся крайне консервативных взглядов, что, возможно, и неудивительно, если иметь в виду их немалую «долю» от свободного предпринимательства и частной собственности. Я не думал, что эти люди могут быть ко мне особенно расположены. К моему удивлению, все оказалось наоборот. В тюрьме существует строгая иерархия в отношении преступников, получивших большие сроки, на вершине которой находятся ограбившие банк, бизнесмены-обманщики и мошенники. Из-за продолжительности срока и характера моего преступления оказалось, что я принадлежу к тюремной аристократии. Многие смотрели на меня как на политического заключенного, вопреки тому что британское правительство отрицает существование подобной категории в Англии.

Возможно, из-за важной роли, которую играла в их истории длительная борьба за гражданские и религиозные свободы, англичане склонны уважать убеждения других, если чувствуют их искренность. Они могут не разделять, осуждать их и решительно пресекать порождаемые ими действия, но не перестают уважать человека, который их придерживается. Это качество, на мой взгляд, достойно восхищения, и, как показал мой опыт, оно вовсе не миф, а реальность, о чем свидетельствует отношение ко мне со стороны товарищей по заключению, персонала тюрьмы и многих других, кого я встретил после суда.

Некоторым заключенным я мог кое в чем помочь. Я выслушивал их истории, рассказы о столкновениях с законом и семейных неурядицах. Многим не очень удавалось изложить свои мысли на бумаге, так что я помогал им составлять прошения в Министерство внутренних дел, если они хотели добиться пересмотра дела, условного освобождения или перевода в другую тюрьму по семейным соображениям. Многие заключенные, как я заметил, писали прошения лишь для того, чтобы дать выход затаенной обиде на власти, и настаивали на включении в текст ругательств и оскорбительных замечаний. Я отказывался делать это и спрашивал, чего именно они хотят: облегчить душу или воспользоваться реальным шансом, чтобы их прошение было удовлетворено. [239]

Кроме того, я помогал им, храня для них табак. В тюрьме табак является общепринятой валютой для оплаты всех видов услуг: нанять другого заключенного, чтобы тот убрал в вашей камере, дать кому-нибудь из прачечной погладить вашу одежду или получить от человека, работающего на кухне, хороший бифштекс с жареной картошкой. Один молодой американский «хиппи», сидевший за наркотики, зарабатывал табак, сочиняя порнографические рассказы в подгоняя их под вкусы своих клиентов. Большая часть «контрабандного» табака поступала во время свиданий, и тюремные власти пытались препятствовать этому, проводя частые обыски заключенных и их камер. Так как было известно, что я не курю и не покупаю табак в лавке, меня часто просили, чтобы я прятал излишки их табака в своей камере. Позже, когда через пять лет, проведенных в швейной мастерской, меня сделали управляющим тюремной лавкой и под моим контролем был весь запас продававшегося там табака, я мог хранить большее количество излишков, просто присоединяя их к этому запасу, который никогда не проверяли. Так я стал чем-то вроде тюремного банкира. Думаю, мой каирский дядя оценил бы юмор этой ситуации.

Как и следовало ожидать, в тюрьме я столкнулся с отвратительными типами, но также встретил и много людей с благородными качествами, такими как мужество, душевная стойкость и бескорыстие. Люди, с которыми мне нравилось разговаривать, были в основном отпетыми мошенниками, чрезвычайно умными и занимательными, с неиссякаемым запасом историй. Со временем я очень подружился с некоторыми из них и всегда буду вспоминать о них с удовольствием.

Тесное общение в течение пяти лет с самыми разными заключенными привело меня к убеждению: они сетуют на то, что попали в тюрьму, не больше, чем пациент больничной палаты. Это наблюдение укрепило мою веру в отсутствие свободы воли и в правоту слов святого апостола Павла в Послании к Римлянам: «Доброго, которого хочу, не делаю, а злое, которого не хочу, делаю. Бели же делаю то, чего не хочу, уже не я делаю то, но живущий во мне грех. Итак, я нахожу закон, что, когда хочу делать доброе, прилежит мне злое» (гл. 7, стихи 19–21).

Поэтому мне кажется, что существующая система наказания, пресечения (по-моему, оба эти понятия суть одно и то же) и перевоспитания столь малоэффективна в достижении своих [240] задач прежде всего потому, что основывается на ложном представлении о человеческом разуме. Кроме того, она рассчитана на большие группы заключенных и не предполагает индивидуального подхода.

«Внутренние» условия таковы, что тюрьмы становятся вербовочным пунктом для последующих преступлений. Многие заключенные, пройдя тюремную «школу», выходят из нее более опасными для общества, чем когда попадают туда. Если подумать, это и неудивительно. Представьте себе больницу, где все пациенты, независимо от их болезней и травм, будь то рак, холера, пневмония, аппендицит или сломанная нога, находятся в одной палате и получают одно и то же лечение, скажем, ударные дозы слабительного. Никто не станет ожидать, что после такого «врачевания» они выйдут из больницы здоровыми людьми. Подавляющее их большинство принесет свои болезни назад в общество и вполне может заразиться новыми. Вот и тюремная система работает так же.

В чем же дело? На протяжении последних двухсот лет, и особенно в ближайшие пятьдесят, человечество делало важные открытия, касающиеся Вселенной, в которой мы живем, открытия, оказавшие самое серьезное воздействие на наш образ жизни и на наше отношение к ней. Но до сих пор было предпринято сравнительно мало исследований в области другой, не менее загадочной Вселенной — той, что внутри каждого из нас.

Я верю, что с ростом наших знаний об этой внутренней Вселенной цель будет достигнута, когда новые достижения позволят отвергнуть старую систему уголовного законодательства и принять новую. Отличительной чертой этой системы станет, как я полагаю, ее скорее профилактический, чем исправительный аспект. Потребуется много времени и знаний, прежде чем этот момент настанет и общество будет согласно выделить необходимые средства для изучения вопроса, подготовки персонала и создания учреждений, способных реализовать индивидуальный подход к преступникам, подобный тому, который сегодня все чаще и чаще применяется к душевнобольным.

А пока это время не пришло, остается только мириться с существующей системой. Она все же лучше, чем никакая, и ее отсутствие означало бы для государства отказ от той самой функции, для которой оно и возникло. При всех своих ошибках тюрьма, несомненно, действует как весьма реальный сдерживающий [241] фактор, влияющий на поведение многих, хотя и не всех, людей.

Сейчас, когда я пишу это, с сожалением осознаю, что мой побег мгновенно повлек за собой серьезное ужесточение условий содержания заключенных, в первую очередь отбывающих длительные сроки. Так что нарисованная здесь картина тюремной жизни больше не соответствует действительности. Мне, право же, очень жаль.

Власти запаниковали, и принятые ими меры лишь нанесли ущерб декларированной цели тюремной системы: перевоспитанию преступников. И хотя это правда, что меньшему количеству заключенных теперь удается бежать, их содержание в тюрьмах, если процитировать «Таймс», «стало оскорблением человеческого достоинства».

* * *

Чтобы поддерживать мозг в рабочем состоянии, я возобновил занятия арабским языком, столь резко прерванные моим арестом. Я спросил, нельзя ли мне воспользоваться возможностью, доступной для всех заключенных, обладающих необходимой подготовкой, учиться на заочных курсах Лондонского университета. Тюремные власти удовлетворили мою просьбу. Думаю, они были даже рады этой инициативе, поскольку поддержание в той или иной степени моего душевного равновесия, пока я был на их попечении, входило в их задачу. Это был многолетний план, и когда они со временем увидели, что я серьезно отношусь к занятиям и каждый год сдаю положенные экзамены, это сыграло важную роль в том, чтобы убедить их, что я и не помышляю о побеге.

Упражнения по системе йоги, которыми я занимался уже много лет, в огромной степени помогали мне поддерживать хорошую форму. Я делал их каждый вечер перед тем, как лечь спать, и они обеспечивали мне хороший сон. Однажды вечером, когда я стоял на голове, ночной дежурный заглянул в «глазок» камеры, проверяя, все ли в порядке, прежде чем выключить свет. Увидев меня в таком необычном положении, он, наверное, был поражен, потому что спросил слегка встревоженным голосом, хорошо ли я себя чувствую. Я заверил его, что все в порядке, и он зашаркал прочь, бормоча: «Ну конечно, чего еще ожидать от человека, которому сидеть 42 года».

Тюремная пища содержит много крахмала. В основном [242] она состоит из каши, хлеба, картофеля и мучного. При отсутствии упражнений это легко может привести к избыточному весу, особенно в моем возрасте. Так что я внимательно следил за этим, приучил себя есть очень мало, и подобный режим вполне меня устраивал. Кроме небольшого периода, когда я жестоко страдал от фурункулеза, я больше не болел в тюрьме. Я даже перестал простужаться, что всегда, весной и осенью, происходило на воле.

В итоге не могу сказать, чтобы временное пребывание в Уормвуд-Скрабс нанесло мне какой-нибудь душевный или физический урон. Пожалуй, опыт тюремной жизни, позволивший по-новому взглянуть на человеческую природу, расширил мой кругозор и завершил формирование меня как личности.

Когда я вспоминаю сегодня свою жизнь в Уормвуд-Скрабс, мне кажется, будто все это время я был окутан, как ватой, густым туманом, притупившим все ощущения и изолировавшим меня от радостей и удовольствий обычной жизни, равно как и от ее потрясений и стрессов, все свелось к долгой, унылой монотонности. Каждый день был точной копией минувшего и безупречным образцом грядущего. Пятилетнее существование можно было бы уложить в один день, и этот «один день» тянулся пять лет. Хотя Уормвуд-Скрабс расположена в западной части Лондона, ее внутренняя жизнь столь отлична и оторвана от той, которая была за ее высокими стенами, что (c)на вполне могла бы находиться на другой планете. В этом смысле я покинул Англию не в декабре 1966 года, как было на самом деле, а в мае 1961-го, когда впервые переступил порогу Уормвуд-Скрабс, этой иной Вселенной. [243]

Дальше