Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

Чудеса человеческой воли

Сегодня 5 ноября. Через два дня — 24-я годовщина Октября. Мороз все крепче. Ждем, когда Нева покроется толстым льдом. Недаром и противник вдоль всей реки проявляет подозрительную активность. Каски у нас окрашены уже в белый цвет. В приказах предупреждают, что в расчете на праздник гитлеровцы, вероятно, предпримут неожиданные атаки. Поэтому предписано из каждой дивизии выделить ударные батальоны в резерв командования фронта.

И почему-то вдруг поднялась горячая тоска по Ленинграду. С тех пор, как был в штабе фронта, выезжать в город не удавалось, да и не стремился к этому. О семье, о дочери, о сыне думал только «в будущем», когда мы встретимся после победы. Тем не менее жадно слушал новости от тех, кто возвращался из поездок в город.

По нашим полевым телефонам слышны сирены и голоса: «Воздушная тревога» или «Отбой».

Мы знали уже давно, что в городе близок голод. Знали также, что, невзирая ни на что, город живет и дышит, став мастерской и арсеналом фронта. Но никогда мы не могли представить того трагического вида, какой принял сегодня Ленинград.

С пакетом очередных донесений я был послан в штаб добровольческих отрядов. И хотя этот штаб уже никому не нужен, но он требует отчетов и соблюдает видимость боевой работы.

Недалеко от завода «Арсенал» мы выехали на набережную Невы. Здесь шла когда-то линия трамвая, а сейчас — безлюдье и тишина. Сорванные осколками снарядов, спиралями повисли на столбах провода. Дома словно втянули головы и вдавились в землю, а небо, белесое и бесцветное, точно оторвалось от покрытых снегом крыш...

И самое невероятное для Ленинграда — беззвучие. [189]

Только отдаленная канонада со стороны Невского. Но и она не нарушает тишины. Прохожих нет. Движения уличного тоже нет. Нет на постах милиционеров. Они охраняют город там, снаружи, влившись в армию. На домах висят плакаты с посланием Джамбула:

«Ленинградцы, дети мои!
Ленинградцы, гордость моя!
Мне в струе степного ручья
Виден отблеск невской струи!»

Когда с Театральной площади, пройдя Михайловский голый скверик, я вышел на узенькую улицу Ракова, шаги зазвучали гулко, как это бывало в поздние часы. А стрелки показывали ранний день. На крыше своего дома на Канале Грибоедова я увидел сторожевую будочку, которой раньше не было, и там фигуру женщины, смотревшей в небо.

Жена и дочка встретили меня как-то очень деловито и в то же время весело, словно мы виделись совсем недавно. Все предметы в комнатах стоят на прежнем месте, но стекла выбиты и только в средней комнате висят сколоченные наспех ставни из неотесанных и грязных досок. В этом помещении почти тепло, но в остальных комнатах вода превратилась в лед: паровое отопление давно не действует.

Жить на пятом этаже большого дома тревожнее, чем в окопах. Когда идет обстрел, то кажется, будто дом колеблется и сейчас же рухнет. Через каждые полчаса сирены зовут в бомбоубежище. Но дочь, всегда такая точная и дисциплинированная, теперь оставляет звуки без внимания и продолжает читать книгу или же из дуранды с перемолотым овсом сосредоточенно готовит черные лепешки. Мать жалуется на нее за это, но тут же добавляет, что так легче и нервы сохраняются, а если попадет... ну, что ж.

Дочь смотрит через щели ставен на мерцающее пламя возникшего невдалеке пожара. Она с матерью ходит на дежурство в госпиталь, и в этом сегодня смысл их жизни.

Как ни странно, «берложья» жизнь в квартире меня не удивила и даже не вызвала сочувствия или огорчения. И никто из тех, кто, узнав о моем приезде, заходил к нам, не говорил о трудностях, лишь с бодрой укоризной [190] люди задавали один вопрос: «Когда же начнете наступать?»

К нам заходила жена Сазонова и рассказала, что ему была сделана операция и через месяц он, очевидно, будет вполне здоров.

6 ноября

Обратно в Дубровку возвращались в сверкающий морозный день. Вокруг установилась необычайно ранняя зима с белым, ласковым, пушистым снегом.

Я подоспел как раз к важнейшему совещанию старших командиров в штабе Невской оперативной группы. Вопрос касался положения под Ленинградом и задач, стоящих перед фронтом.

Докладывал все тот же худощавый и строгий полковой комиссар, что и на прошлом совещании. Он начал медленно, даже чересчур медленно для таких важных сообщений.

— Товарищи! Приказ командования «Ни шагу назад, за нами город Ленина» мы с честью выполнили. Теперь другая задача поставлена перед нами — нанести врагу удар, для чего у нас имеется все необходимое. Опыт боев за Ленинград подтверждает это. Если взять всю немецкую группу «Север», которая была брошена под Ленинград, то она имела шестикратный перевес над нами. И все же враг остановлен. Остановлена лавина, состоявшая из четырех армий: 18-й и 16-й полевых, 4-й танковой и 5-й воздушной. Они имели около 500 тысяч солдат, 5000 орудий, 1000 танков, 19000 пулеметов и так далее. И вся эта махина остановлена, принуждена зарыться в землю, перейти к обороне. Молниеносная война провалилась. Но тем не менее на Неве мы терпим неудачи. Почему? Первое: плохо у нас здесь с взаимодействием, не умеем держать связь, разведка огневых средств противника оставляет желать много лучшего. Второе: сосредоточенный огонь противника по «пятачку» приводит к большим потерям. — Комиссар передохнул и повысил голос. — Часто теряем людей из-за своей беспечности, небрежной маскировки. Еще раз напоминаю вам требование командующего фронтом: учить войска тому, чтобы с меньшими потерями хорошо продуманной организацией обороны и наступления наносить врагу уничтожающие удары. [191]

7 ноября

Два незначительных как будто случая наглядно показали, что мы пренебрегаем мелочами, из которых как раз и складывается главное — умение воевать. Днем для очередной проверки боевой готовности личного состава и огневой системы был направлен в третью роту. Неуструев, как всегда, подтянут и лаконичен. Он с удовольствием пошел показать передний край роты.

И вот, чтобы перейти из одного отделения в другое, которое размещалось на расстоянии полутораста метров, не кто иной, как Неуструев, предложил для быстроты идти не по траншее, но по верху, то есть по самому краю берега, напрямую. Командир второго взвода Николай Водякин поддержал свое начальство, и я, по непростительной стыдливости показаться трусом, стал из окопа карабкаться вслед за ними. Неуструев со связным уже отошел шагов на двадцать, как в нашу сторону полетели автоматные трассирующие пули. Мы с Водякиным успели лечь, и над нами, скрещиваясь и меняя направления, потекли светящиеся струйки. Запыхавшийся Неуструев вернулся: «Васильев ранен, надо выносить!». Поспешно спрыгнули в окоп и по кривой траншее побежали к тому месту, где остался лежать связной. Стянули его вниз и положили на спину помкомвзвода Смирнова. Поддерживая раненого, спотыкаясь, взволнованные и злые, пошли назад.

Почему я записал об этом, как будто незначительном, событии?

Мы глупо и нелепо лишились хорошего бойца. И это было не просто ухарство и бессмысленная лихость, это — не что иное, как нарушение дисциплины и устава. И кто повинен в этом? Командиры, и я в их числе.

Второй случай также представлял собой пример небрежности, но уже иного рода. Мы просчитались, полагая противника глупей, чем он на самом деле, и в результате поставленную нам задачу не выполнили.

В ночь на 7 ноября первая рота батальона около сорока минут производила ложную подготовку к переправе, чтобы засечь огневые точки противника. Однако это делалось при луне, а Нева была покрыта льдом. Противник понял наш замысел и не открыл огня.

И тем не менее, несмотря на целый ряд наших неудач, [192] от бойца к бойцу распространяется уверенность, что скоро опять начнется наступление. Может быть, это чувство крепнет оттого, что под Москвой идут упорные бои, и, значит, здесь, под Ленинградом, мы обязаны тоже действовать. У всех при встречах одна фраза — «Теперь уж скоро... скоро начнем!» И, кроме того, праздник Октября не может не принести чего-то нового. Мы в это верим, но это не фатализм. Нет, просто иначе не может быть!

Начальник связи батальона Л. Ходосевич торопливо устанавливает мощную антенну. В штабной землянке полно народу. Дежурные на ротных телефонах шепотом проверяют связь. Сейчас в Москве идет парад. Это великолепно! Это — пощечина стоящим под Москвой фашистам. А здесь, для нас, сидящих на маленьком куске родной земли, этот факт воспринимается как властное и уверенное предсказание победы.

Мы ждем, когда начнут передавать запись на пленке вчерашнего заседания Московского Совета.

И вот аплодисменты, голос Сталина и — тишина.

В нашей землянке люди всяческих профессий, самых разнообразных видов труда. Это — маленькая часть России. Нам хочется услышать слова надежды, слова облегчения. Но нет! Звучат иные, откровенные, суровые, тревожные слова: «Опасность не только не ослабла, а, наоборот, еще более усилилась. Враг захватил большую часть Украины, Белоруссию, Молдавию, Литву, Латвию, Эстонию, ряд других областей, забрался в Донбасс, повис черной тучей над Ленинградом, угрожает нашей славной столице — Москве...»

Мы ждем с волнением той минуты, когда от имени правительства и партии нам скажут, как могло это все случиться, кто виноват, что враг стоит на левом берегу Невы? Эти вопросы, как заноза, сидят в душе. И вот мы слышим:

«Одна из причин неудач Красной Армии состоит в отсутствии второго фронта в Европе против немецко-фашистских войск...

Другая причина временных неудач нашей армии состоит в недостатке у нас танков и отчасти авиации...

В этом секрет временных успехов немецкой армии».

Мы слушаем и продолжаем ждать еще чего-то... [193] того, что нам необходимо, чтобы делать уверенно и хорошо свое солдатское боевое дело.

Сталин цитирует слова из обращения немецкого командования к солдатам: «Убивай всякого русского, советского, не останавливайся, если перед тобой старик или женщина, девочка или мальчик — убивай...»

Облик врага мы уже знаем, нам надо знать теперь еще другое — что делать дальше? Нам надо знать, как дальше воевать.

«Немецкие захватчики хотят иметь истребительную войну с народами СССР. Что же, если немцы хотят иметь истребительную войну, они ее получат».

Смотрю на лица товарищей. Они неподвижны. И снова звучит все тот же голос: «...Наша задача, задача народов СССР, задача бойцов, командиров и политработников нашей армии и нашего флота будет состоять в том, чтобы истребить всех немцев до единого, пробравшихся на территорию нашей Родины в качестве ее оккупантов».

«Истребить» — короткое и повелительное слово. И оно понятно. Оно реально. Оно ощутимо. Оно определяет поведение бойцов, оно дает прицел, как воевать и для чего.

«Никакой пощады немецким оккупантам!

Смерть немецким оккупантам!»

Мы слышим взрыв оваций. Они нарастают и выливаются в «Интернационал».

И только тут мы поднимаемся и расправляем плечи, но молчим. Мы не обмениваемся впечатлениями, хотя как будто все осмыслилось: и горечь неудач, и тяжкие потери, и то, что необходимо еще совершить.

«Если фашисты хотят иметь истребительную войну, они ее получат!»

Вот то, что зазвучит сегодня над Невой, над лесом, над белым снегом, над людьми, сидящими в окопах... Все осталось снаружи тем же и все-таки — переменилось.

11 ноября

Несколько дней назад началось формирование добровольческих ударных рот и батальонов. Каждая дивизия формирует один такой полк, полк — батальон, а нам поставлена задача — сформировать отряд имени 24-й годовщины [194] Октябрьской социалистической революции из отличившихся бойцов и передать ударной Бондаревской дивизии, находящейся на «пятачке». Это тем более важно, что вчера стало известно: противник подтянул к нашему плацдарму свои резервы со стороны реки Тосно.

И сегодня перед штабной землянкой встали строем 58 человек. Все командиры штаба в торжественном волнении вышли проститься с ними.

В бирюзовом небе поблескивало окруженное туманным кругом широкое, негреющее солнце. В природе изумительный покой. Сквозь белую морозную дымку очертания предметов теряли точность.

Рундквист нетерпеливо поглядывал на часы: пора уже отправляться. Капитан Мотох вышел без шинели, в одном плаще и только из-под ворота солдатской гимнастерки торчала серая рыбацкая фуфайка.

— Товарищ капитан, вы так замерзнете, — сказал я тихо. Мотох втянул воздух и бросил только одно слово:

— Война!

На этот раз я его понял: «Когда гибнут люди, нечего себя щадить!» — и с невольным уважением поглядывал на его фигуру.

Капитан сделал несколько шагов и подошел ближе к строю.

Люди стоят серьезно, и команда «Смирно» выполняется не внешне, а словно изнутри. Одеты все образцово, тепло, удобно. От коротких ватников, затянутых ремнем, вид у всех стал боевой и ловкий. Белой краской для маскировки наложены пятна на зеленых касках, а лица под ними похожи на лица воинов, сражавшихся под стягами Александра Невского.

С рапортом к командиру подходит Рундквист. Капитан слушает, и на его губах мелькает удовлетворенная улыбка. Очевидно, от смущения он забывает подать руку начальнику своего штаба и стремительно направляется к бойцам. Ловко засовывает каждому два пальца под ремень, проверяя затяжку поясов. Затем отступает на середину строя и с некоторым напряжением громко выкрикивает:

— Честь батальона будете держать высоко! Вот именно! По вашим боевым делам будут судить о добровольцах. [195]

— Так точно! — отвечает кто-то из рядов, нарушая в искреннем порыве уставной порядок.

— За Родину! — подхватывает Рундквист. «Ура» отрывисто три раза звучит в морозном воздухе. Эти короткие рывки сейчас внушительней раскатистых парадных криков.

12 ноября

День совершенно новых впечатлений от простых и столь величественных дел вокруг.

Только мы вступили на левый берег Невы, пройдя по «ледяному мосту», устроенному из фашин, наложенных на тонкий лед и облитых сверху водой, как бросились в глаза фигуры распаренных, счастливо улыбающихся бойцов. Они выходили из узеньких дверей, которые вели куда-то внутрь обрыва, и с наслаждением утирали свернутым бельем лоснящиеся лица, покрытые мелкими капельками пота.

— Что это? Никак, здесь баня?

Это развеселило всех. На «пятачке» — и баня! Совсем как дома.

— А почему на «пятачке», по-вашему, не может быть бани? — с наивной и какой-то милой обидой в голосе спросил высокий командир и тут же улыбнулся.

Мы поняли, что этот человек имеет отношение к постройке бани, и захотелось от души сказать ему что-нибудь приятное.

— Товарищ военврач, если разрешите, с удовольствием посетим вашу баню.

Все, предвкушая прелесть такого дела, засмеялись. Доктор не успел еще ответить, как издали нетерпеливо и резко закричала женщина с огромной копной черных, жестких, ничем не прикрытых волос:

— Доктор Самойлович, ведь я же просила вас никого больше не назначать! Сейчас звонили из сто пятнадцатой: придет двадцать семь бойцов. И есть еще на очереди. Я же вам сказала — за одну неделю мы перемоем всех. А эти могут и подождать, если они с того берега. — Критически и строго посмотрев на нас, она спросила, несколько смягчив свой тон:

— А вы кто такие? Разведчики? Разведчиков мы пускаем без всякой очереди. — И тут же наставительно добавила: — Но все-таки должна заметить, что ваше посещение нарушит график. [196]

Мы ее успокоили, что графика нарушать не будем, и еще раз высказали восторг по поводу бани на «пятачке». Женщина утомленно улыбалась:

— Это все доктора Самойлович и Ограчев. Ведь мы и оперируем теперь тоже здесь, в медсанбате. А раньше только перевязывали, теперь удается оперировать почти всех тяжелораненых. Вы понимаете, что это значит? — На озабоченном и даже несколько сердитом лице врача мелькнуло мягкое и ласковое выражение.

Эта женщина оказалась врачом 86-й стрелковой дивизии Верой Самойловной Ониди. Чувствуя, как ей хочется, чтобы мы все-таки взглянули на ее баню, кто-то из бойцов отодвинул несколько одеял, заменявших входную дверь, и мы прошли в баню, где, потрескивая, горели две свечи. Все было, как в обычной сельской бане: дощатый щелявый пол, чтобы уходила вниз вода, бревенчатые, ладно сложенные стены и в кирпичной кладке большой котел, над которым клубился пар. Дальше, в глубине, стояли нары в два этажа, и люди на них неторопливо, с наслаждением парились. В эти короткие минуты, когда так просто ощущалась жизнь, никто, должно быть, не вспоминал о том, что творилось в окопах наверху.

В середине дня наш ударный отряд был принят Бондаревской дивизией, и бойцов куда-то увели.

Выполнив поручение, я возвращался по той же узкой кромке берега, укрытого от пуль, как вдруг услышал странный разговор. У дверей землянки, кого-то дожидаясь, стояли два человека и громко говорили о литературе, о том, какие очерки или рассказы можно предлагать бойцам для чтения вслух. Это происходило возле политотдела 86-й дивизии. Круглолицый и узкоглазый капитан лет сорока приподнял жиденькие брови и сразу непосредственно и задушевно протянул мне руку.

— Очень кстати. Сейчас у нас будет как раз обед... Моя фамилия Базанов. А это, — он указал рукой на. худенького человека, у которого на груди красовался новый орден, — Зельдович, наш политрук. (Букву «о» он произносил совсем как «у»).

В мелких кристалликах торосистой Невы радостно и мирно поблескивало солнце, и почему-то совсем притихли выстрелы. Беседа между нами завязалась сразу и оживленно, [197] словно мы были не на «пятачке», а где-нибудь в тылу. И замечательная похлебка из гороха и свинины показалась настолько вкусной, словно ее только что доставили из домашней кухни, а не в термосе с той стороны Невы.

Базанов говорил педантичным тоном, как говорят люди, привыкшие обучать. Он и в самом деле, оказывается, до войны работал педагогом и научным сотрудником Института народов Севера. Слегка склонившись, он скороговоркой шепчет:

— Никто так близко не стоит к бойцу, как агитатор. Он живет с ним вместе и ест из одного с ним котелка и... получается хорошо. Его оружие — отточенное, живое, большевистское слово. Но мало этого. Необходим еще пример. Вот что необходимо внушать всем агитаторам... Личный пример!

— Сейчас пойдем, — обтирая ложку газетной бумагой, говорит он мне как нечто безусловное. — Вот вы увидите, какие у нас люди. И вам к тому же будет интересно допросить пленного офицера.

— Как? У вас есть пленный? Когда вы его захватили?

Базанов строго взглядывает на меня.

— Да, вот так... воюем.

Темнота наступила неожиданно и быстро. Мы поднялись наверх и, благо все было тихо, побежали прямо по снегу, испачканному гарью и вывороченной землей. Только миновав шоссе, мы спрыгнули в окоп, который через сто шагов уже превращался в плоскую, сыпучую канаву. Бойцы крепили ее чем попало: досками, прутьями, дерном и рогожей. Но мелкий подмороженный песок, словно вода, стекал на дно даже тогда, когда взрывы не сотрясали землю.

Базанов, который показался мне насквозь гражданским, штатским человеком, переползал от ямки к ямке так просто и спокойно, точно заходил в гости, чтобы перемолвиться с хозяином двумя словами.

С нами ползут еще комиссар полка Бусыгин и Зельдович. Им надо за ночь «оползти» передний край своих подразделений. Так добираемся до отличившегося 169-го полка. Но старых командиров там больше нет. Временно полком командует лейтенант Смородин. Командный пункт полка — довольно вместительная яма, [198] перекрытая хорошими и толстыми березовыми бревнами в два наката. Комиссар Бусыгин, сосредоточенный и задумчивый человек, спокойно поясняет:

— Доставляем теперь бревна по льду... от вас, оттуда.

— А где Шмелев? — торопливо спрашивает Базанов.

Молодой лейтенант Смородин с уже появившейся властностью и уверенностью в тоне приказывает:

— Вызвать бойца Шмелева! Быстро!

Скоро является паренек с наивно вьющимся пушком на подбородке, но с тем волевым напором во всей фигуре, в глазах, в лице, что стало здесь, на этом маленьком клочке земли, характерным для очень многих. Это он захватил прошлой ночью немецкого офицера, недавно прибывшего со своим полком с далекого острова Крит. Но выражение его лица сейчас нам говорило, что в поиске что-то было неудачным. И действительно: бросок разведчиков был образцовым, но подготовка проводилась не слишком тщательно. Наблюдатели даже не заметили, что в момент броска у немцев в неурочный час сменялся взвод, и враг оказался в двойном числе. И тем не менее семь советских бойцов в темноте показались противнику целой ротой. Фашистские солдаты разбежались, но тут перед Шмелевым появился офицер. Его-то он и доставил в штаб.

— Вы сами своей вылазкой довольны? — остановил Базанов взгляд на смущенном лице солдата. Отведя глаза, разведчик внимательно следил за тоненькими струйками песка, стекавшими вниз.

— Какое же тут может быть «довольны», когда все товарищи там остались? — выдавил из себя боец и опять как будто завороженный стал смотреть на песочные струйки.

— Обратите внимание, дорогой товарищ Шмелев, — подчеркивая свое уважение, заговорил Базанов. — Вам бы сегодня героем быть, если бы вы предварительно все приняли в расчет, а не действовали на авось.

— Мы себя еще оправдаем, — упрямо вскинул голову внимательно слушавший боец и неожиданно добавил: — А вам бы к Голикову зайти сегодня. У него напарника минами растрепали. Переживает.

Он сообщал о печальном событии и даже, как мне [199] показалось, о чьей-то смерти, а сам засмеялся, и все окружающие заулыбались.

— Пойдем и к Голикову, — приподнялся Базанов. — До скорой встречи! Вам надо быть героем, дорогой Шмелев, и вы им будете... и скоро!

Шмелев молча мотал головою. Базанов встряхнул ему руку, и по обмелевшему окопу мы снова поползли дальше.

Так добрались до землянки командира взвода. Неделю тому назад она напоминала медвежью берлогу, а теперь это был настоящий, глубоко врытый в землю блиндаж.

Возле коптилки, сделанной из небольшой гильзы противотанкового снаряда, сидел боец. Между ног он держал разбитое чучело, на котором висела грязная старая шинель, разорванная в клочья, каска, привязанная к «голове», была пробита. Заметив вошедших, он горестно и комично запричитал, обращаясь к соломенному солдату:

— Товарищ ты мой любезна-ай, всего-то тебя побили, поранили, покалечили... сейчас я тебя подлечу...

Это был знаменитый снайпер Голиков, комик и баянист. Он выносил свою куклу в шинели как раз на то место, где окопы делали угол. Кто-нибудь из бойцов веревкой тянул «разведчика», а сам Голиков наблюдал за огнем врага.

После тех слов, что на днях мы слушали из Москвы, появился особый смысл в окопном «сидении». День, который теперь не заканчивается чертой на прикладе или в записной книжке бойца (еще уничтожен один фашист), для снайпера становится бесполезным днем. Уже наметились два рода истребителей врага — снайперы и блокировщики дзотов.

Базанов слушает рассказ командира взвода и мелким почерком заносит что-то в тетрадь. Оказывается, вчера ночью бойцы Парамонов, Гладышев и Кременков проползли в немецкий окоп, блокировали там землянку, которую заранее выследили упорным наблюдением, и, забросав ее гранатами, вернулись, никого не потеряв.

В подразделениях выросло уже немало мастеров блокировки дзотов. Вот солидный и почтенный боец Александр Николаев. До войны он был председателем [200] сельсовета в Смоленской области. Как же работает он сейчас? Да, именно можно сказать — работает.

Впереди обнаружен дзот. Он вырос у немцев быстро, за одну ночь, и его шесть амбразур мешают нам. Дзот круговой. Это тоже плохо, значит, с тыла не обойдешь. Николаев упорно смотрит. По расчетам бойца, между передними амбразурами имеется мертвое пространство, и надо только до него доползти. Но ведь в пути придется подыматься, оглядываться, чтобы точно держать намеченное направление... Нет, этого не надо! С лежачего положения Николаев замечает нужные ориентиры, видимые прекрасно на фоне неба: голое дерево, трубы сожженных зданий... Или вот та сосенка — держи точно на нее! И не надо осматриваться и себя выдавать. На вторые сутки новый дзот уже был уничтожен!

Блокировали — звучит так просто, а ведь это бой за метры родной земли, где следующий метр может оказаться концом твоего пути. Ты лежишь на этом бесконечном метре час, два, передвинулся немного — и опять лежишь. Но уже цель как будто ближе. Она почти рядом, но еще далека настолько, что нельзя подняться и бежать вперед. А кроме человека, медленно проползающего метры, есть время, которое тоже «ползет». И оно не смеет ползти быстрее, чем человек — свет утренней зари не может появиться раньше, чем будет взорван дзот.

Той же ночью мы возвратились под обрыв, в землянку политотдела, куда вскоре пришли врачи. Появился чай, в который для вкуса наливали две — три ложки спирту.

Снаружи «молотили» мины и, падая на лед реки, взрывались тут же, не успев уйти под воду.

Неожиданно в землянку вошла высокая женщина и словно заполнила собою все помещение. Ее простое, некрасивое лицо привлекло внимание своим выражением суровости, решимости и воли. На голове — шлем летчика. Резким движением она сдвигает его на затылок и о чем-то тихо докладывает Ограчеву.

Когда женщине предлагают выпить с нами кружку чая, она отказывается и смущенно просит извинения, при этом сразу становится совсем обыкновенной и мирной женщиной. Словно сама заметив это, она печально [201] поджимает губы, утирает их кончиками пальцев и грубовато повторяет: — Не буду. — И выходит.

— Санитарка наша, — говорит Ониди, — Александра Тимофеевна Шипо. Ее муж убит в самом начале войны, и она, когда узнала об этом, пошла на фронт. Вы шлем заметили, конечно. Это ее мужа. Совершенно бесстрашная какая-то женщина! Вы подумайте, какой был случай совсем недавно: на нейтральной полосе, между нами и немецкими окопами, лежал наш командир, тяжело раненный во время атаки. Тогда Александра спокойно вышла из окопа, и все вдруг заметили, какая она большая. А она неторопливо обернулась и сказала: «Если немцы выскочат и меня схватят — тогда убейте...» И пошла вот так, как только что сюда вошла, — не сгибаясь. Подняла командира на руки и принесла в санчасть. «Это было... — Ониди чуть задержалась, и мы ожидали услышать от нее — «прекрасно», но она сказала резко: — очень здорово!»

И невольно все затихли.

* * *

Когда позднее для уточнения вопросов о разведке я снова зашел в штаб Бондаревской дивизии, начальник отделения разведки, подмигнув, указал с гордостью на утомленно сидевшего возле стола бойца с раскосыми глазами:

— А вот он вам расскажет самые последние наблюдения. Только что пленного сюда пригнал. Фазиев звать героя. Был пулеметчиком, а теперь — разведчик.

Фазиев приоткрыл глаза и кивнул головой:

— Скажу.

Перед ним стояли две тарелки, и он равнодушно захватывал небольшие кусочки мяса.

— Два дня тому назад он подошел к командиру взвода и, указав на дымок в лесу, сказал: «Посмотреть хочу... Как там?» Взводный на это усмехнулся: — «Хочу»... Тебе же не проползти туда, Фазиев.

— Почему нэт? Проползу.

И он, действительно, прополз. Прошли уже сутки, а он все не возвращался. Только на третью ночь появился, но не один, а приволок по снегу крепко связанного и с кляпом во рту ефрейтора. Все эти дни Фазиев пролежал в воронке под рогаткой, оплетенной колючей проволокой, [202] и ждал. Ждал терпеливо и упорно, по ночам закусывая хлебом, взятым с собой. И, наконец, увидел ползущих в разведку немцев. Почти касаясь его головы и, очевидно, приняв за труп, немцы проползли в нашу сторону. Фазиев их пропустил, а потом, расстреляв троих, «мал-мала придушил последнего, связал, и вот... доставил...»

— Герой! — в восторге восклицает начальник разведотделения. — А посмотрите-ка на него — что в нем геройского?.. Если бы он имел коня хотя бы... А то ведь без коня... обскакал фашистов.

С невозмутимым выражением лица Фазиев продолжает подбирать кусочки мяса пожирней и, пока жует, откладывает ложку подальше от себя.

И правда, что есть геройского в этом простом, скромном и грузном человеке? Готовность отдать и кровь и жизнь... За что? За степи, за ту землю, где бывший слуга бая теперь сам стал хозяином новой жизни. И воевать он начинает не торопясь, по-хозяйски, зная, что ему проиграть в этой войне никак нельзя.

Возле того же штаба произошла другая встреча, которая, несмотря на ее мгновенность, оставила волнующее впечатление. Когда я уже уходил, к дверям землянки подошел высокий человек лет сорока пяти с седеющей бородкой. У него доброе и умное лицо, и какое-то внутреннее горестное напряжение светилось в глазах и чувствовалось в складках возле рта. Командиры обращались к нему почтительно.

— Это наш знатный снайпер Евдокимов, — горделиво объяснил все тот же начальник разведки и дружелюбно обнял бойца за плечи. — Сейчас мы спросим, сколько он имеет на своем счету?

Евдокимов задумчиво ответил:

— Только девять.

— А как вы стали снайпером? — поинтересовался я. — Вы раньше занимались охотой или стрельбой?

Глаза бойца вдруг озарились, удивительное тепло и ласка появились на его лице.

— Да.... с сыном мы иногда ходили в тир, соревновались. Я, кроме того, воевал еще в первую мировую войну и в гражданскую тоже. Так что стрелять мне приходилось. Собирались мы с сыном вместе пойти на фронт, да с завода меня не отпустили. А когда сын погиб, [203] тогда я встал за Лешу в тот же полк, и за него открыл гадам счет.

Говоря это, он почему-то улыбался. Но так, очевидно, было легче говорить отцу о своем горе, о гибели единственного сына.

— Товарищ начальник, я больше вам не нужен? Тогда я двинусь на свое рабочее место.

Вот то новое, что проявилось на войне: «боевое рабочее место».

13 ноября

В ночь на сегодня была назначена атака всем батальоном для захвата берега возле Анненского, но неожиданно штаб бригады ее отменил. Почему? Должно быть, из-за слишком тонкого ледяного слоя и сообщения о том, что немцы возле своего берега образовали полыньи и заминировали лед.

Чувство какого-то прекрасного спокойствия и решимости охватило меня вчера с наступлением темноты. До самого утра я находился в первой роте и вместе с Богачевым переходил из взвода во взвод. Бойцы были сосредоточенны, несколько напряженны, но уверенны и спокойны. Белые халаты у каждого лежали под рукой.

Значение нашего плацдарма теперь уже понимает каждый. Мы знаем, что наши метры отвоеванной земли могут превращаться в километры на других участках фронта, в частности, под Москвой. И вот сегодня наш сосед — 86-я стрелковая дивизия полковника Андрея Матвеевича Андреева — вновь сделал попытку захватить восьмую ГЭС.

В 10.00 началась артиллерийская подготовка. Она продолжалась полчаса.

В амбразуру артиллерийского наблюдательного пункта видно, как поднялся и пошел в атаку второй батальон 169-го полка. Командует батальоном вчерашний командир роты старший лейтенант Юрий Лесников. Это высокий, стройный, румяный человек с легкой, уверенной походкой.

Не успел отдалиться крик «ура», как появилась в дверях Александра Шипо, и на руках у нее был командир. И этот командир — лейтенант Лесников.

— Пусть полежит, — сказала женщина. — Потом зайду. Он ведь не ранен... — И сразу скрылась. [204]

Лесников был без сознания и что-то бормотал, не открывая глаз. На секунду от бойницы отвернулся артиллерист и щелкнул языком:

— Контужен. Эх-ма! — И снова закричал в телефон, корректируя огонь: — Так! Хорошо! Эх! Недолет... братишки, взять правее... 0–05, прицел 8–1...

В землянку заглянул Кузьмин с лихо заломленной на затылок цветной фуражкой пограничных войск, которую строжайшим образом ему запрещено носить.

— Товарищ пеэнша, я к вам... Чепе!

— В чем дело?

Оказалось, что план намеченной разведки требовалось немедленно менять: та рота, в которую мы направили своих разведчиков, чтобы при атаке они могли прорваться в тыл, неожиданно оставлена в резерве.

Не задавая никаких вопросов, я иду за ним, чтобы кстати на командном пункте сообщить о Лесникове. Мы то бежим, то падаем, то ползем. Кругом взрываются небольшие мины, со свистом пролетают пули, а сзади беспечно и озорно кричит Кузьмин:

— Товарищ пеэнша! Вы новый анекдот слыхали?

— Нет, какой?

— Фашист говорит генералу: «Ваше сиятельство, солдаты мои от холода стали совсем как тени». — «Отлично, — говорит генерал. — Будут лучше маскироваться». А? — Кузьмин хохочет и, зацепившись ватными штанами за проволоку, виртуозно ругает немцев.

Мы скатываемся по обрыву к берегу реки и уже собираемся войти в землянку полкового штаба, как оттуда появляется не кто иной, как Зейдель. Мы оба на секунду задерживаемся, он радостно улыбается, но, спохватившись, быстро придает лицу суровое и озабоченное выражение.

— А-а! Это ты? Входи, входи. А я сейчас, через минуту! — Махнув здоровой рукой (другая у него на перевязи), он побежал куда-то, на ходу отдавая распоряжения. Мы вошли в землянку. Как раз в это время лейтенант Смородин, исполняющий обязанности командира 576-го полка, давал задание какому-то бойцу. Тот стоял, неестественно выпрямив спину и не отрывая глаз от лейтенанта. На щетинистых щеках бойца ритмично появлялись упрямые продолговатые желваки. [205]

— Андрюша, понял? — строго и взыскательно спрашивал Смородин.

— Так точно, товарищ лейтенант, все понял.

— Обойдешь немцев вдоль реки, по льду. Определи мертвое пространство, оно должно иметься для их верхних пулеметов. А огневую точку у воды — подавишь.

— Есть!

— Ну, у меня все.

— У нас тоже, товарищ лейтенант.

— Пройдешь, товарищ Лапкин?

— Пройду, товарищ командир.

Чувствую, что это — два товарища, два друга, два одногодка, лет по двадцать каждому: лейтенант Смородин и рядовой боец Андрей Лапкин, назначенный сегодня командирам батальона. Но говорят они совсем различно, один старается не подчеркивать, что он командир, а другой, наоборот, строго держится уставной формы.

В это время вернулся Зейдель и сразу, как всегда, шумно набросился на меня:

— Знаю, знаю! Ничего не выйдет! Задание меняется, и некуда мне взять твоих!

Он все такой же, как и прежде, порывистый и суетливый, но только здесь он не кричит, а старается говорить вполголоса:

— Видишь? Новый батальонный командир. Что смотришь? Думаешь, простой боец? Нет, милый, не совсем простой. У него книги лежат в карманах... и не затем, чтобы защищать его от осколков! — Зейдель говорит так, чтобы все его слышали. — Лапкин у нас полковником эту войну закончит, вот увидишь!

Накручивая ручку телефона, он успевает рассказать о Лапкине. И видно, что начальник штаба знает жизнь своих бойцов и любит их. Под напускной грубостью Зейделя я опять почувствовал глубоко спрятанную человеческую душу.

— Вот если хочешь, то пускай твои пойдут вместе с ним! Ты не гляди, что он — боец. Я говорю тебе — он полковником еще будет!

Когда еще до войны на родине Андрея возле околиц широко разливалась певучая гармонь, чудесным блеском загорались его глаза. И были девушки в окружных селах хороши, поля широки и многоводна река Ока. Мечтал, должно быть, Андрюша Лапкин о тракторе и, постепенно [206] изучив его, сел на стального любимого коня. И потом во взводе весело и с увлечением рассказывал о своей работе. Товарищам пришелся он по душе не только своим открытым веселым нравом. Все замечали, как он жадно вбирал в себя опыт боев, советы командиров и сведения, почерпнутые им из книг. Он понимал и растолковывал, что бой — это не просто вскочить и побежать, упасть и снова ползти... Нет, что-то было еще необходимо для ведения боя. Может быть, Лапкин не знал смысла философского слова «анализ», но он научился окидывать глазом поле и, соображая, делился вслух с солдатами, где и как лучше вкопаться в землю, где удобней проникнуть в тыл, как проползать, используя мертвое пространство.

И вот всего только позавчера его седьмая рота должна была совершить бросок и занять коварную рощу у перекрестка дорог. Сколько раз уже эта роща, которую штабисты прозвали за ее очертания «фигурной», переходила из рук в руки за эти дни.

В раннем тумане поползли бойцы, ожидая зеленую ракету — сигнал к атаке. Но вдруг раздался хриплый басок командира роты:

— Противник обходит слева... Гранаты к бою!

По дну противотанкового рва, из-за которого уже не в первый раз срывались наши планы, двигались немцы. И тут произошло одновременно два события: в небо взвилась ракета и в тот же миг командир без звука упал на снег. Взводные, исполнявшие свои задачи, не видели гибели командира. Но это увидел Лапкин. Необходимо было немедленно защитить роту с тыла, не пропустить фашистов по рву. Вот тут и разнесся по заснеженному ельнику уверенный и сильный голос:

— Рота, слушай мою команду! Ротой командую я, Андрей Лапкин! Ручной пулемет к березе! Автоматчики — справа и слева — в обход! Со штыками — за мной, в атаку! Ура!

Голос для всех был своим и знакомым, и прозвучала в нем власть командира. Рота уверенно побежала вперед и, пройдя в глубину метров сто, укрепилась с другой стороны опаленной рощи.

Прошел день, а следующей ночью Лапкина вызвали к командиру дивизии. Твердый, решительный, скромный парень понравился в штабе, в него поверили, и так как в предыдущих боях были очень большие потери, в том [207] числе погиб и комбат, то Лапкина и назначили временно исполняющим обязанности командира батальона. Лапкин что-то потрогал у себя под шинелью.

— Что у тебя? — строго спросил Смородин.

— Кусок материи.

— Это зачем?

Лапкин высунул из-за пазухи уголок красного холста и пальцем указал наверх. Его поняли. Он на груди нес флаг, чтоб развернуть его на башнях бетонной ГЭС.

— Что же... Успеха.

— Попробуем, — просто, но в то же время почти торжественно вымолвил Лапкин и козырнул. — Разрешите идти выполнять?

— Действуй. Вали, Андрюша!

Новый комбат от волнения повернулся через правое плечо, но все-таки с ударом свел каблуки и быстро вышел.

— Сила! — глядя ему вслед, в восторге произнес Зейдель. — Вот с ним твои и пойдут!

Исполняющий обязанности командира полка лейтенант Смородин разрешил присоединить разведку, я сообщил о Лесникове и собирался уже идти, как Зейдель меня грубовато остановил:

— Послушай-ка, капитан! Возьми письмо. С тех самых пор не мог послать! А мама, наверное, беспокоится. Тебе это легче сделать. А то заношу в кармане. Пожалуйста... А?

— О чем говорить. Давай.

— Ну, вот и спасибо. — Он сунул мне в руку конверт. — Измял немного. Ну, ничего. Ты разгладишь...

На лице его было смущение, и в эту минуту он забыл, что к боевой обстановке совсем не подходит такое мальчишеское выражение.

Так мы расстались. Вместе с санитаром я побежал назад. В той стороне, где уже разгорался бой, гудели, ухали и стонали взрывы. Но Лесникова на НП не оказалось.

— Где комбат?

— Комбат? — переспросил боец. — Прошел.

— Как так прошел? Куда прошел?

— Встал и... прошел.

— И хорошо, что так, — утирая потное лицо, обрадованно крикнул санитар и выскочил наружу. [208]

Словно время перелистало страницы вспять: в дверях землянки появилась Шипо, откинув на затылок мужнин шлем, а у входа на плащ-палатке снова лежал огромный Лесников.

— Опять контузило, — с сердцем сказала санитарка. Она склонилась над лежавшим без сознания командиром и приложила флягу к его губам:

— На, выпей!

Но Лесников не шевелился.

— Не слышит. Оглох, должно быть. Ну, я его потом перенесу, там раненых у меня еще хватает.

И она пошла, не пригибаясь под пулями врага, которого ненавидела и презирала.

Лесников лежал без стона и без движения, но ровно и глубоко дышал. Донеслось разрозненное, негромкое «ура». С наблюдательного пункта мы отлично видели, как немцы, сбившись у стыка двух траншей, выскакивают и бегут назад, к виднеющемуся между деревьев искалеченному городку. Угловая часть дома в четыре этажа наклонилась и фантастически повисла, а на улице, уходящей в глубину, еще держали строй скелеты трехэтажных зданий.

Артиллерист у телефона вспыхивает от восторга и кричит кому-то в трубку на правый берег, где стоят наши батареи:

— Миленький, наддай! Еще огонька! Подсыпь орешков! Еще чуть-чуть! Еще малость самую. Берем, берем, берем...

И Лесников словно что-то понял. Его большие и суровые глаза выражали напряжение и муку. Он ничего не слышал: ни «ура», ни слов артиллериста, он только мог угадывать по нашим лицам, что происходит. Поймав взгляд возбужденного телефониста, он довольно громко крикнул:

— Что там?

— Бегут! — откликнулся связист.

Но старший лейтенант продолжал все так же, не отрываясь, смотреть на него.

— Взяли? — переспросил он тише.

— Отбросили! 200 метров прошли на городок... К самым постройкам.

— Не слышу, — с мучением и злостью произнес комбат и приподнялся. [209]

Быстро достав блокнот, я записал слова телефониста. Лесников улыбнулся счастливой, почти ласковой улыбкой и приподнялся еще выше.

— Куда вы?

Но он не слышал и продолжал упрямо подниматься. Я удержал его рукой:

— Нельзя, нельзя, вы должны лечь!

— Я комбат и еще не помер!

Он пополз на руках, помогая одной ногой; другая безжизненно волочилась сзади. Он выполз на грязный уплотненный снег. Солдат крикнул вслед:

— Ему же нельзя!

Не оборачиваясь, он продолжал ползти, и, когда кто-то коснулся его ноги, он обернулся, приветливо кивнул и, вдруг неожиданно поднявшись, произнес с трудом:

— Ничего! Спасибо...

И, пошатываясь, побрел вперед.

И не было у нас права задержать его.

К трем часам противник был. выбит из первой линии окопов, и бой затих. Чтобы продвигаться дальше, у нас самих уже недоставало сил.

Однако триста метров отвоеванной земли — это для «пятачка» огромное пространство. Когда стемнело, поступили сведения: в захваченных траншеях осталось 320 убитых немцев.

Сейчас существенно одно: как принял наш удар противник? Будет ли он огрызаться, подтянет ли силы с других участков, почувствовал ли он угрозу, которую мы представляем?

14 ноября

Нет времени, чтобы присесть и записать. Только что читали вслух статью командующего войсками фронта генерал-лейтенанта Хозина «Город Ленина не сдадим». В ней важно подтверждение, что гитлеровцы стягивают силы под Ленинград с других фронтов, и, значит, мы в какой-то мере делаем то, что нужно: перемалываем резервы врага, но все-таки нам еще не хватает тактического умения, инициативы в действиях небольших подразделений.

Ночью по льду с «пятачка» перешел через Неву в штаб истребительного батальона. Теперь для этого требуется не более пяти минут.

Чуть рассвело, я снова припал к бетонной амбразуре [210] наблюдательного пункта. За белым полем торосистой и странно вздыбленной Невы как на ладони виден берег, где вновь возник упорный бой, всего в каких-нибудь двухстах шагах от нас. Видно, как бойцы врываются в руины домов, выскакивают и, согнувшись, пробегают дальше.

С наблюдательного пункта, где я был вчера, сообщают, что комдив Андреев и военком дивизии Щуров на переднем крае — сами водили солдат в атаку.

И вдруг в нашем бетонном доте, где каждый шорох гулко усиливается во много раз, кто-то взволнованно прошептал, и это показалось почти что криком:

— Смотрите, на башне ГЭС флаг! Наш, красный флаг!

Да, это правда — флаг! Я вижу хитроватое лицо и ловкую, увертливую, жилистую фигуру Андрея Лапкина, вывешивающего флаг. Вот он, простой кусок материи, красный холст, который развевается сейчас по ветру, и в нем заключена душа бойца.

Потрясенный тем, что увидел, я говорю связному:

— Сообщить по ротам, что ГЭС захвачена обратно! Нами!

Вот уже час прошел, и на башне ГЭС полощется все тот же красный флаг. А где комбат? Что с Лапкиным, сумел ли он закрепиться в развалинах огромной бетонной крепости?

В хлопотах, в опросе вернувшихся разведчиков, принесших полевые сумки и раненого немца, проходят еще два — три часа, и когда я снова бросаю взгляд через Неву на ГЭС, то флага больше нет... Все та же мертвая, разбитая бетонная громада. А флага нет! Смотрю в бинокль. Нет, не ошибся. Пусто.

Вечером коротенькое сообщение по телефону с того берега: «Противник, подтянув резервы, выбил наши части с ГЭС № 8 и потеснил назад».

А Лапкин не вернулся. И я словно осиротел. Что с ним произошло и где он?

Будут стоять леса и будет снова радовать нас солнце, будет Нева катить свои стальные воды мимо вечно сверкающего Ленинграда... Дети будут играть в садах, и девушки слушать и говорить слова любви, и снова на родной земле начнет коваться особенная жизнь, но в этой жизни сохранится биение сердец всех тех, кто пал со славой, кто своей смертью обеспечил своему народу жизнь и счастье. Кто смеет забыть об этом? [211]

Дальше