Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

1941 год

Страница истории перевернулась

В это спокойное воскресное утро 22 июня все в доме проснулись, как всегда, очень рано. Воздух хранил еще свежесть ночи, и в раскрытые окна струилась прохлада.

Только вчера я вернулся из Петрозаводска с премьеры моей новой пьесы «Сокровище Сампо». В купе вагона ехали два офицера: полковник и юркий майор — и их знакомая — быстроглазая женщина, к каждой фразе прибавлявшая «точно». Они многозначительно говорили о переброске гитлеровских войск в Финляндию и о том, что это нам не сулит ничего хорошего.

— Навряд ли во время войны с Великобританией и Францией Германия осмелится напасть на Советский Союз, — возражал я.

Они уклончиво, но не скрывая тревоги, указывали: такие передвижения войск не могут быть только одной демонстрацией. Говорили командиры серьезно и убежденно, и, может быть, именно поэтому разговор их оставил во мне чувство беспокойства за завтрашний день.

К десяти часам жена ушла в свой театр, и в наших маленьких комнатах наступила полная тишина. Часа через два раздался телефонный звонок, и в трубке зазвучал ее взволнованный голос:

— Ты уже знаешь?

— Что именно?

— Германия начала сегодня войну!

— Войну? С кем войну?

— Да с нами!

Несколько секунд мы оба молчали, а затем жена строго сказала:

— Мне очень некогда. Вызывают в райком партии.

В трубке щелкнуло. Я продолжаю сидеть, мысленно [6] говоря себе: спокойно, возможно, это всего лишь предположение.

Стук висячих часов делает комнату уютной, тихой, и невозможно представить, что где-то идут бои. Не может быть! Но вот объявили по радио: в двенадцать будет сообщение правительства. Значит — правда! Назойливо, мерно звучит метроном. У репродуктора нас только двое: я и дочь. Мы оба напряженно ждем. И вот, наконец, слышим: сегодня, в 4 часа утра, без предъявления каких-либо претензий к Советскому Союзу, без объявления войны германские войска напали на нашу страну...

Дочка спрашивает:

— Что мне делать?

— Продолжай пока то же самое, что делала каждый день.

23 июня

Сейчас ночь. Мы все стоим в столовой у окна и молча следим за тем, как где-то очень далеко (а потому беззвучно) вспыхивают в небе разрывы зенитных снарядов.

Первый вражеский самолет! Но он не виден. Лучи прожекторов не обнаруживают врага в белесом небе.

К скверу Казанского собора, рядом с нами, сегодня уже приволокли огромные тупорылые баллоны, на которых должны подняться в небо предохранительные сетки.

Облик сада изменился за один день: газоны, клумбы — все это затоптано, и на их месте уже вырыты щели для защиты от авиационных бомб.

В доме писателей, как и в других домах, торопливо готовят бомбоубежища. По Невскому проспекту еще громыхают старые трамваи и так же, как вчера, проходят люди, но что-то уже изменилось. Еще недавно, читая сводки английского командования, мы огорчались медленностью действий англичан в Сирии против немецких войск и радовались известиям о наступлении на Дамаск. Но эта война была далеко, она не нарушала наших мирных дел. Сегодня совсем иное. В газете «Правда» напечатаны указы Президиума Верховного Совета СССР о мобилизации в армию нескольких возрастов и объявлении города Ленинграда на военном положении. И наконец — первая сводка о положении на фронтах. [7]

Оставаться дома невозможно, надо быть там, где люди. Поэтому еду на завод имени Карла Маркса, в редакцию заводской газеты, где проработал немало лет. По пути, на улицах, толпы людей, охваченных каким-то особым волнением, которое передается и мне. Люди невольно заговаривают друг с другом, объединенные чувством единства и дружбы.

* * *

Из пионерского лагеря, расположенного на берегу Финского залива, в Келломяках, приехал сын. Он сообщил, что будто бы два самолета с черными крестами пронеслись низко над главной дачей лагеря и устремились на Кронштадт. Один самолет сбит и упал в залив, другой пролетел назад и сбросил бомбы недалеко от железнодорожной станции, где собирались отъезжающие дети. Сын говорит об этом сдержанно, как будто понимает всю серьезность начавшихся событий.

Позднее, уже под вечер, меня вызвали в Политическое управление Балтфлота. Почему-то я оказался в списках писателей, приписанных к Тихоокеанскому флоту, хотя раньше служил на Балтийском море.

— Что это значит? — спросил я комиссара, проводившего собрание.

— Это значит, что вам надо ждать, только и всего, — ответил он и улыбнулся.

— То есть, иными словами, сейчас должен находиться не у дел?

Комиссар развел руками и посоветовал написать рапорт на имя Наркома Военно-Морского Флота, что я тут же и сделал.

24 июня

Ранним утром разбудили позывные. Красивая мелодия из популярной песни о Родине теперь вызывает сердцебиение и тревогу.

Осторожно вхожу в столовую, где еще спит дочь, но она приподнимает голову, и ее сонные глаза устремлены на меня с тревогой.

— Внимание, внимание... Говорит Москва.

Сводка Главного командования Красной Армии сегодня радует. Вчера уничтожено 300 танков на шауляйском [8] направлении, и враг отброшен за госграницу. Отброшен! Наконец-то!

Правда, оккупанты уже взяли Ломжу и Брест, и этого не можешь никак понять. Пытаешься убеждать себя, что, очевидно, указанные города в условиях маневренной войны не имеют того значения, как нам казалось. И все-таки они взяты. Но как же жители? Какова их судьба?

Днем кто-то принес известие, что наша авиация успешно ликвидировала финские аэродромы. Где-то под Ленинградом мы уничтожили воздушный вражеский десант, переодетый в красноармейскую форму. На юге разбомбили вражеские аэродромы. Все вокруг жадно ловят слухи об успехах, передают их с восторгом дальше.

У слушателей и рассказчиков горят глаза, настроение веселое и, может быть, даже чуть-чуть беспечное. И музыка по радио передается как обычно, по программе, составленной еще до войны. Но в промежутки врывается совсем иное: сегодня выступал у микрофона академик Е. Тарле, выступали ученые, писатели, рабочие. Они говорили по-разному, но их объединяло и роднило сознание долга перед Родиной.

28 июня

Все тревожнее становятся сводки Совинформбюро. Не можешь себе представить, как удалось моторизованным отрядам немцев прорваться к Минску? Правда, нами обратно взят Перемышль, и на Бессарабском участке продолжаем прочно удерживать реку Прут.

Улицы города принимают все более военный вид: прорытые в садах и скверах глубокие траншеи уже перекрыты накатами из бревен, зеркальные витрины магазинов заложены мешками, стекла заклеены бумажными полосками крест-накрест и ближайшие от моего дома памятники — Кутузову на Невском и Суворову возле Кировского моста — бережно укрыты песочной муфтой и обиты тесом.

В газетах, расклеенных на стендах, люди читают сообщение: «Немецкий солдат Альфред Лискоф, не пожелавший воевать против советского народа, перешел на нашу сторону.

Альфред Лискоф обратился к немецким солдатам с призывом свергнуть режим Гитлера». [9]

И на другом листе — высказывания Лискофа и его портрет: «Среди германских солдат царит подавленное настроение».

— Вполне возможно! — восклицает кто-то из читающих. — Ведь классовая борьба в Германии существует...

И мне кажется, что именно социальное противоречие будет одним из источников разгрома фашизма. Разгрома не Германии, но именно — фашизма. Все разграничивают эти два понятия и верят, что классовое прозрение немецкого солдата поможет одолеть оккупантов. В правильности этих мыслей нас убеждают также и сообщения ТАСС на второй странице газеты «Правда»: «Растет недовольство среди крестьян. В ряде местностей, в особенности в районе Киля, участились поджоги государственных складов, где хранится отобранный у крестьян хлеб...»

30 июня

И вот еще такие же заметки, но уже о финской армии. Через всю страницу газеты «Ленинградская правда» большой заголовок: «Мы не хотим воевать с Красной Армией». И дальше рассказы финнов о разложении в их частях.

Но не такие, думается, сообщения сейчас нужны, чтобы повысить бдительность и напрячь нашу волю. И правильно сегодня сказано в передовой:

«На воздушные десанты ответим десантами.

На кровь ответим кровью.

На разрушение — разрушением».

Вот это то, что накипает в сердце.

Говорил с секретарем партийной организации Союза писателей Филиппом Князевым и с активным членом «Оборонной комиссии» Сергеем Семеновым о своем вступлении в партию.

1 июля

Дни начинаются теперь очень рано, в шесть часов. Чуть только раздаются позывные, их мелодичный тон срывает тебя с постели, и ждешь, когда заговорит невозмутимо мерный голос диктора.

«На минском направлении отбито наступление крупных танковых частей противника».

«Отбито» — это слово хочешь превратить в победу. [10]

«На всем участке фронта от Перемышля и до Черного моря наши войска прочно удерживают госграницу».

«Удерживают» — этим словом живешь весь день, распространяешь его среди знакомых и, повторяя его, всматриваешься в карту.

От Совинформбюро появилось такое сообщение: «Итоги первых 8 дней войны позволяют сделать следующие выводы: молниеносная победа, на которую рассчитывало немецкое командование, провалилась; взаимодействие германских фронтов сорвано; наступательный дух немецкой армии подорван; а советские войска, несмотря на их позднее развертывание, продолжают защищать советскую землю, нанося врагу жестокие и изнуряющие его удары».

Наши части сдерживают немцев на Западной Двине, но появилось новое направление: Мурманск и Кексгольм.

Оставлен Львов!

В Военмориздате мне поручили написать брошюру о знаменитой Видлицкой операции на Ладоге, когда-то решившей участь Петрограда. 21 год назад, после безуспешных попыток белых войск Юденича прорваться в город, над Петроградом нависла новая угроза: в мае 1920 года белофинны перерезали реку Свирь, взяли Александро-Свирский монастырь, Олонец и двинулись к Петрозаводску, чтобы, обеспечив тыл, ударить затем на Петроград. В те дни и было принято решение — десантом на севере Ладожского озера в местечке Видлица, возле речонки Тулокса, отрезать прорвавшиеся войска белофиннов. 27 июня в бухте Свирица развернулись транспорты: «Балашов», «Гарибальди», «Ласка» и «Петрозаводск» под охраной эсминцев «Амурец» и «Уссуриец» и заградителей «Выдра» и «Яуза», на котором развевался брейд-вымпел начальника дивизиона.

Этот смелый десант и затем бросок в глубину лесов, к границе, решил судьбу Петрозаводска, всего Карельского фронта и Петрограда. Лишенная боеприпасов и пищи, финская «армия добровольцев» и ее «непобедимые егеря смерти» уже через несколько дней отхлынули назад и по волчьим тропам устремились на север, чтобы обогнать десантные части Красной Армии и успеть выйти на свою землю.

Отчетливо и ясно помню эти боевые операции, помню путиловских рабочих, охранявших Видлицу до нашего [11] прихода и укрывавшихся в лесах после того, как у них вышли все патроны. Мне хочется в этой маленькой брошюрке рассказать о героических делах бойцов, отстоявших Петроград. Такие примеры прошлого сегодня могут принести нам пользу.

Но меня уже тревожит: что буду делать дальше, когда закончу эту работу. Все больше охватывает неудовлетворенность из-за оторванности от фронта, от настоящего боевого дела.

3 июля

Оставлен Минск.

Сегодня подал заявление о приеме в ряды большевистской партии.

Жена хочет идти медицинской сестрой на фронт. Горячо поцеловал ее за это.

А рано утром диктор возвестил, что будет экстренное и важное правительственное сообщение в шесть тридцать.

Ждем. Сейчас, как никогда, народ должен знать, что происходит на фронтах, каковы перспективы войны.

Наконец, в аппарате какое-то движение, дыхание, звук передвинутого кресла. Бульканье воды, наливаемой в стакан. И сразу поражает голос — усталый и взволнованный голос Сталина:

— Товарищи! Граждане! Братья и сестры! Бойцы нашей армии и флота!

И вот, наконец, мы слышим те слова, которых ждем давно:

— Как могло случиться, что наша славная Красная Армия сдала фашистским войскам ряд наших городов и районов?..

Да, именно эта мысль не дает покоя, и потому так важно и необходимо услышать слово партии.

— Неужели немецко-фашистские войска в самом деле являются непобедимыми войсками, как об этом трубят неустанно фашистские хвастливые пропагандисты? Конечно, нет.

Мы напряженно, затаив дыхание слушаем:

— Прежде всего необходимо, чтобы наши люди, советские люди, поняли всю глубину опасности, которая угрожает нашей стране... Дело идет... о жизни и смерти Советского государства, о жизни и смерти народов [12] СССР, о том — быть народам Советского Союза свободными или впасть в порабощение. Нужно, чтобы советские люди поняли это и перестали быть беззаботными, чтобы они мобилизовали себя и перестроили всю свою работу на новый, военный лад, не знающий пощады врагу.

Голос замолк, а мы все еще сидим.

«Дело идет... о жизни и смерти... народов СССР».

Вот главное! Это итог всей речи, и потому бездействовать сейчас — преступление. Я ставлю себе срок: через неделю кончаю книгу и иду в истребительный батальон Дзержинского района.

6 июля

Две недели, как началась война. Всего лишь две недели, а кажется, давным-давно. Факты и сообщения полны тревоги.

Бои идут под Островом, в пятидесяти километрах от белокаменного Пскова, а туда какие-то головотяпы повезли детей! Эти поезда мешают воинским, эшелонам, и на станциях образуются «пробки». Неужели безответственных администраторов не постигнет кара?

И рядом с такими тягостными фактами совершаются иные, великие дела: в городе формируются дивизии народного ополчения. Только успело прозвучать обращение партии к народу, и вот все, кто раньше не подлежал мобилизации, люди, считавшиеся больными, потянулись в ополчение. Многие из них впервые возьмут винтовку, впервые увидят миномет, первое время плохо будут бросать гранату, плохо переползать — все это так! Все знают это! И знают, что крови прольется много, но другого выхода нет. И потому идут!

* * *

Сегодня Союз писателей увозит наших детей на Волгу, в далекий тыл. И это хорошо. У «Дома Маяковского», как в муравейнике: сотни маленьких и взрослых. В волнении бегают уполномоченные, номеруя саквояжи, мешки, рюкзаки и чемоданы. Настроение у всех деловое, тревожно-сосредоточенное. Всегда закрытый главный подъезд особняка Дома писателей сегодня распахнут настежь. Несколько голубых автобусов заняли короткий переулок, и в них уже разместились малыши. Они не понимают того, что происходит, но чувствуют [13] важность всей обстановки. Они удивительно послушны, тем более, что разлука еще не ощущается, она еще впереди.

Но вот и вокзал. Бесформенной грудой лежат на перроне вещи. Родители, мокрые, взволнованные и усталые, разносят мешки и чемоданы по вагонам. Времени остается мало, надо успеть всех разместить и все проверить. Возле вагонов, у окон, сдерживая слезы, стоят матери и отцы... Первый звонок. Это сигнал к прощанию на недели, на месяцы, а может быть, и дольше — и все же никто не плачет.

Мой Алексей исчез где-то в глубине вагона. Его зовут, но он не идет. Я с улыбкой жду. Обидно, что сегодня сын со мной неласков. Он, конечно, стыдится слез. Ему тринадцать лет, он понимает, что мы, возможно, видим друг друга в последний раз.

Наконец, сын подходит к окну. На лице усмешка:

— Ну, что?.. Не беспокойся, пожалуйста, все в порядке. У меня боковое место.

Но вдруг глаза его заморгали, он сказал:

— Папа... Прощай. И, пожалуйста, не выдумывай ничего такого...

Я понял, о чем он говорит, и ласково ответил:

— Ну, хорошо, хорошо... ты сам все знаешь. Только не унывай, если что-нибудь...

Кто-то окликнул меня, спросил о чем-то, и мы с сыном толком не успели проститься. Прощай, мой дорогой!

8 июля

Вчера несколько писателей: Владимир Беляев, Борис Четвериков, Михаил Розенберг и я записались в добровольческий батальон нашего района.

В старинном здании Ленэнерго (когда-то бывшие казармы лейб-гвардии Павловского полка, выходящие фасадом на Марсово поле) стояли часовые в гражданском платье. На втором этаже во всех комнатах столы нагромождены один на другой, и в сравнительном порядке расставлены железные кровати.

В конце широкого длинного коридора, за временной дощатой перегородкой, помещается штаб отряда. Я несколько разочарован: за столом сидит человек в самой обыкновенной милицейской форме, и вид его предельно мирный, только две «шпалы» на петлицах придают ему [14] что-то армейское. Это начальник милиции Дзержинского района майор Минаев.

Он улыбнулся:

— Присаживайтесь. Вы из Союза писателей... Приятно. У нас имеются уже инженеры и архитекторы, даже есть киноактеры и режиссер... Вот вам анкеточки. Заполняйте. Вы офицер? — все с той же домашней и доброй улыбкой спросил майор и стал что-то отмечать в разграфленной большой тетради.

— Да, в старой армии служил прапорщиком инженерных войск, — подтянуто и лаконично ответил я на вопрос. — Занимаюсь много спортом, здоров. Могу командовать взводом.

Минаев кивал головой, доброжелательно улыбаясь.

Меня назначили командиром взвода, сформированного в основном из лиц, которые пока еще работали на производстве, и поэтому военной подготовкой будем заниматься в вечернее время.

Наконец-то боевое дело! Месяц подготовки — и на фронт.

12 июля

Четыре дня как сформирован взвод. Обучаю 38 человек: здесь профессора и инженеры, руководители учреждений, актеры, плотники, наборщики, бухгалтеры.

На улице жара. Обучение проводится или на дорожках парка Марсового поля, или в соседнем густом Михайловском саду.

От бойцов требую: выше голову, бодрей взгляд. Объясняю: это нужно не для начальства, но как психологическое, воспитательное средство, помогающее быть всегда готовым бодро переносить любые трудности. Объяснения доходят, и люди старательно, с охотой выполняют приказания, потому что в этой учебе сейчас вся наша жизнь, весь смысл существования.

Наш взвод имеет вид сугубо «штатский». Одеты все по-разному: кто в рабочей блузе, кто в куртке, кто в пиджаке. Во время учений — переползаний и перебежек — каждый невольно жалеет свой костюм, но тем не менее во взводе появилось уже то, что делает его боевым подразделением. И математик профессор Пинскер, миниатюрный и, пожалуй, чересчур мягкий по своим манерам человек, и архитектор Алексей Викторович Победоносцев, [15] большой и грузный, напоминающий Пьера Безухова из романа «Война и мир» Л. Толстого — оба они поставили перед собой цель (кто бы из них об этом мог думать раньше!) стать настоящими солдатами.

Только в перерывы можно услышать разговоры не о том, как лучше бросать гранату или переползать, но о вещах более общих, однако также связанных с войной: каковы запасы горючего у немцев, каково количество и качество людских резервов в самой Германии и у ее сателлитов и, наконец, как скоро начнет разваливаться армия фашистов под ударами наших войск? Мы обсуждаем книгу француза Анри Бара «Немецкая опасность», которая у нас ходит по рукам. Книга старая, изданная в 1904 году. Но уже тогда внимательный француз сумел прекрасно подобрать высказывания немецких реакционеров конца XIX века и, сопоставив их с действиями германского министерства иностранных дел, сделать выводы, что миру угрожает опасность со стороны Германии, где развиваются идеи «государственного ницшеанства», то есть ненависть и презрение к другим национальностям.

На улицах по-прежнему суровое и напряженное спокойствие. Налеты успешно отражаются, и ни один фашистский самолет еще не прорвался к центру Ленинграда. Зато противник безжалостно бомбит наши маленькие города.

И в этот уже привычный быт войны настойчиво врывается ожидание мира. Театр имени Кирова просил проконсультировать либретто нового балета «Белые ночи», предназначенного к постановке после победы. Это же великолепно!

Гудит сирена — воздушная тревога. С кроватей вскакивают бойцы, поспешно натягивают одежду и устремляются в коридор, и, взяв оружие, пробегают дальше на заранее назначенное место. Слежу по часам: каждый должен не более чем в три минуты быть уже на своем посту.

Зениток не слышно, значит «налетчики» опять задержаны далеко. Надо проверять посты.

13 июля

Вчера бойцов перевели на казарменное положение. В нашем помещении №7 установился мерный и простой [16] порядок. Утренние сообщения с фронта поднимают всех. В молчании слушают радио. Потом все снова приступают к своим делам: умывшись и заправив койки, идем в столовую пить чай. Шагаем по-граждански, порознь, еще не освоив полностью военной дисциплины. Столовая осталась все такой же, какой была до войны. Столы покрыты скатертями, помаленьку они грязнятся, их переворачивают с одной стороны на другую по многу раз.

В просторном вестибюле жду жену. Каждый день она приносит термос с кофе и бутерброды. От нее веет оптимизмом и чем-то подлинно народным. Она работает сестрой в центральном военном госпитале на Петроградской стороне.

16 июля

Днем у командира батальона состоялось совещание. Он сообщил: надо ждать в ближайшие же ночи крупного налета на Ленинград. Моему взводу, как целиком укомплектованному, поручено ночное патрулирование на улицах во время боевых тревог.

Сейчас все спят. Из-под загнувшегося края черной материи, закрывающей окно, уже сквозит рассвет. Дневальный сидит на стуле у дверей и сосредоточенно читает вечернюю газету. И, как ни странно, из огромного двухъярусного зала, где помещается другая рота, доносятся звуки музыки. Это играет на рояле композитор Вениг. Он сам никогда бы не решился на такое нарушение внутреннего распорядка, но его обычно просят, и композитор с удовольствием уступает таким просьбам. Играет он очень хорошо и классиков, и свои собственные произведения. Звуки доносятся едва-едва, но я их узнаю. Это Бах или Гендель.

Спать не могу и выхожу на улицу. Почти светло. Над Ленинградом северное утро. Перед нашим зданием, из поврежденных и помятых насаждений Марсова поля, смотрят кверху стволы зениток. В разных местах — небольшие холмики блиндажей, и возле каждого стоит на посту девушка в военной форме. Напротив нашего подъезда также стоит девушка. Винтовка на ремне за спиной, а руки спокойно заплетают растрепавшуюся косу. Мне хочется с ней пошутить, и я кричу: [17]

— Что ж вы, товарищ, до сих пор не остригли косы? Ведь мешают!

— Не успела, — не оборачиваясь, говорит девушка, подчеркивая всем видом, что не собирается вступать со мною в разговор.

— Не спится вам, товарищ взводный? — слышу приятный голос позади себя и, оглянувшись, вижу неизвестного мне бойца, стоящего на посту.

— Да, знакомились по карте с обстановкой... Устал немного. А какая ночь... И тихо как! Словно в деревне.

— А сами вы откуда?

— Село Ляхи, уезда Муромского, Владимирской губернии, — по-старому, как говорил отец когда-то, ответил часовому.

— А-а... «богомазы», значит...

— Точно!

Мы оба, закинув головы, смотрим в небо. Там, в сизых посветлевших облаках колышутся, как допотопные чудовища, заградительные аэростаты.

Между ними едва различимы стальные сети. И я вспоминаю Лихославль, босое детство у тетки-доктора в земской больнице, речонку с крутыми поворотами и бреднем вытащенного налима... такой же грузный, неповоротливый, ленивый и мягкий, как эта плавающая в небе туша.

Детство... Оно ушло, его не вернешь... А мечты о будущем, неизведанном и большом — они остались.

Над облаками загудели самолеты. Это — наши. Они гудят непрерывно и ровно. С улыбкой смотрим вверх... Желаю вам успеха, мои товарищи, желаю боевого счастья!

— А что у них... там? — с горечью, не отрывая глаз от неба, говорит дежурный.

— У кого?

— Ну как же... Я про полуостров Ханко. Там у нас брат жены. Он — моряк. Фашисты предлагали им сдаваться, а они в ответ, как запорожцы... Знаете? Картина есть такая. Репина. Казаки отвечают шаху... или нет, турецкому султану.

— Знаю.

— Ну, вот... — Боец усмехнулся и с удовольствием досказал: — Он нам писал последний раз, что трудно, но ничего, выдерживают. И про ответ фашистам [18] сообщал... хорошее письмо: «Наш разговор короток: сунешься с моря — ответим морем свинца! Сунешься с земли — взлетишь на воздух! Сунешься с воздуха — вгоним в землю!» Видите, как сказали. — Боец засмеялся, но в этом смехе почувствовалась большая, скрытая тревога.

— Да, хорошо, — и мы замолкли.

Ровно, на одной ноте, над головами продолжают) гудеть самолеты. Иду в казарму с каким-то очень теплым чувством в сердце. И это чувство, должно быть, называется любовью, любовью к своей земле.

25 июля

Из газет узнали радостную весть: дней десять назад наши войска нанесли контрудар в районе города Сольцы и там задержали немцев.

В это время наш батальон перевели на казарменное положение, и никого не отпускают по домам. На днях заканчиваем подготовку, и, говорят, под Лугой будет боевое дело.

Инженер Гоглидзе, технический директор какого-то крупного предприятия, бесшумно подходит ко мне в ночных туфлях, держа в руках газету.

— Извините, товарищ взводный, вы читали? — И он показывает место, где приведена цитата из книги Гитлера: «Идеи гуманизма осуществятся, когда вышестоящая раса завоюет весь мир и станет господствовать над землей». — Что вы на это скажете?

Несколько человек подымают головы, прекращают игру в «трик-трак» и шахматы. Гоглидзе читает вслух статью, и сразу начинается необычайно откровенный разговор... о нас самих, о наших неуспехах, о настоящем гуманизме.

26 июля

Вести о боях приходят с фронта скорей, чем сводки. Наши отступили уже до Плюссы, и оттуда прибывают раненые. Рассказы полны отчаяния, но, несмотря на жалость к ним, такие речи вызывают только гнев. По-прежнему мы с женой встречаемся поздней ночью у подъезда казарм, когда она возвращается из госпиталя или из своего театра, еще продолжающего работу. Мы подводим итоги пережитого за день, и у нас обоих крепнет впечатление, что город замечательно спаялся. Труд [19] для армии — словно биение единого, большого сердца. В каждом доме — деловая и почти будничная подготовка к бою на случай, если враг ворвется в Ленинград. Сирены, суровые сообщения, выезды на рытье траншей, где многие уже познакомились с вражескими бомбами, — все это закалило, еще больше сблизило и крепче объединило людей.

* * *

Сегодня в батальоне состоялся концерт: приехал недавно сформированный театр народного ополчения под руководством народного артиста республики Николая Черкасова.

Все исполнители мне хорошо знакомы, и потому наша встреча была не только радостной, но и немного грустной.

С большим успехом исполнялась комическая песенка нашей ленинградской поэтессы Елены Рывиной «Все хорошо, клянусь тебе, мой фюрер» на мотив «Все хорошо, прекрасная маркиза».

А когда разыгрывался скетч «Сон в руку», то старый павловский колонный зал дрожал от искреннего смеха. Юркий «Гитлер», свесив чуб бандита на один глаз, повсюду ищет полководцев, чтобы завоевать Россию. Он вызывает заклинаниями тевтонских рыцарей, затем Мамая и Наполеона. Но все они отказываются от «чести» идти против России, все были биты, а Наполеон предсказывает поражение «фюреру» и гибель в той стране, «где даже бабы берут оружие». Концерт закончил Николай Черкасов монологом старого профессора Полежаева из фильма «Депутат Балтики»: «Счастливого пути вам, красные воины...»

Затаив дыхание слушал его батальон, и был грозен взрыв аплодисментов. Казалось, словно моряки 1919 года опять приветствуют большого русского ученого.

А сейчас лампа уютно освещает огромный стол в моем «командирском углу» возле окна. На столе патроны для завтрашних контрольных стрельб, четыре гранаты, чтобы приучить людей не бояться взрывов, и шахматная доска с недоигранной партией.

30 июля

Утром ко мне подошел командир батальона майор Минаев и сказал, что сегодня состоится последний митинг [20] перед отправкой нас на фронт и желательно, чтобы я тоже выступил.

— Видите ли, — он посмотрел внимательно и таинственно понизил голос. — На этих днях наш батальон будет по группам отправляться на задание...

В колонном зале, где когда-то находилось офицерское собрание лейб-гвардии Павловского полка, на сдвинутых железных койках плотно сидели бойцы. С балкона, с трех сторон окаймляющего огромный зал, так же глядели сотни глаз. Когда Минаев назвал мою фамилию, я прошел вперед к трибуне и, еще не зная, что буду говорить, сказал: — «Товарищи!» Следовало продолжать, но мысли вдруг остановились. Мелькнула чья-то седина, немолодое, умное лицо... Негромко повторил: — «Товарищи! — и продолжал: — Здесь многие из нас отцы. У каждого есть будущее — наши дети, перед которыми нам всем придется отвечать. И сыновья и дочери когда-нибудь нас спросят: что ты сделал, отец, чтобы разбить врага? Но не только дети — и наши матери и наши жены спросят: что вы сделали, чтобы разбить оккупантов? Так что же мы ответим им на это, нашим близким?»

Говорил недолго. Рядом сидел Минаев, а немного дальше находился взвод — и это было важней всего. Вечером майор, созвав всех командиров взводов, опять напомнил, что мы являемся резервом боевых частей, и главным образом партизанских, а потому взвод должен быть подготовлен быстрее, чем это намечено по плану.

Ясно: положение на фронте весьма серьезно.

Каждый вечер мы продолжаем еще ходить в прекрасный старый сад, примыкающий к дворцу, в котором помещается Государственный Русский музей. Люди старательно и с треском опускают подошвы на мостовую, и грохот четырех десятков ног разносится над опустевшей и притихшей улицей. Иногда нарочно мы в этот сад идем другой дорогой, огибая памятник Суворову, где полководец в греческой тунике, с коротким фракийским мечом изображен в порывистом движении вперед. Сейчас памятник обит досками, но эту ложноклассическую старую скульптуру, воздвигнутую в эпоху Екатерины II, каждый из нас отлично знает и привык к ней с детства, она стала неотделимой частью города. Нам, почтенным и солидным людям, доставляет удовольствие, проходя [21] мимо серой пирамиды, приветствовать Суворова командой «Смирно! Равнение направо!»

Взвод представляет зрелище, конечно, странное: гражданские пиджаки, патронные сумки на поясах и учебные винтовки с большими плоскими штыками придают бойцам вид экзотический и театральный, но в том, как мы проводим обучение, нет уже ни малейшей театральности. Лужайки и полянки сада обожжены горючим, разлившимся из бутылок, которые бросаем, обучаясь поражать танки. Каждый день отрываем одиночные ячейки и взводные окопы и снова по окончании занятий засыпаем их. За этим тщательно следит наш ротный командир — Иван Сергеевич Сазонов, бывший учитель и инструктор Дзержинского райкома партии. В этом светлоглазом человеке с задорно вздернутым коротким носом есть что-то мальчишеское и в то же время чистое и строгое.

— Эй! Садик, садик привести в порядок! — подмигивая, кричит он звонким голосом, и в его шутливых интонациях чувствуются напор и воля.

— Еще гулять здесь будем с девушками... Зарыть, зарыть ямки!

И через пять минут сад вновь начинает походить на место отдыха и свиданий.

Но в этом маленьком дворцовом парке нам не хватает уже места для настоящих тактических занятий. Чтоб верней представить обстановку боя, ходим теперь в огромный загородный Удельный парк. С последними трамваями, усталые, но спаянные чувством нового и крепкого товарищества, возвращаемся назад. И ополченцам приятно, что даже почтенные хозяйки, матери семейств, пытаются уступать бойцам свои места. От этого внимания еще острее мысль о том, когда же остановится движение немцев к Ленинграду? Или Верховное командование готовит что-то, о чем никто еще не должен знать?

Сегодня эти мысли еще напряженнее и злее от того, что на занятиях по тактике наш взвод, пробираясь по зарослям ольхи, рассыпался маленькими группами и расползся в разных направлениях, не выполнив задачу по окружению условного противника. Я представил себе, что могло случиться, если бы рядом действительно находился враг.

Все возвращались сердитые и недовольные собой. [22]

Сзади меня, не отставая, тарахтела тележка пулемета. Взводные пулеметчики — двое юношей.

Эти два пулеметчика попали к нам во взвод как будто несколько необычно, но в наши дни такие случаи происходят часто. Отец одного из них, Володи, недавно назначен политруком нашей роты, а в прошлом он — учитель зоологии. Вид у него совсем больной, и чахлая бородка еще больше оттеняет ненормальную впалость щек. Тяжелая язва желудка сделала его непригодным к военной службе, и тем не менее, как и тысячи других, он добровольно вступил в батальон. Ему категорически запрещен черный хлеб, но в городе другого достать нельзя, и, мучаясь по ночам, он упорно отказывается от медицинской грелки, считая, что на военной службе политрук не смеет обнажать немощь тела. Как-то на днях, подойдя ко мне и застенчиво улыбаясь, он сказал, что хочет направить в мой взвод своего племянника и сына, учеников десятого класса средней школы. Говоря об этом, он волновался и, словно оправдываясь, пояснял, что в эти дни все члены семьи, способные носить оружие, должны быть вместе, «а я полагаю, что юноши вам пригодятся, они хорошие пулеметчики».

К вечеру командир роты Сазонов привел их в помещение взвода, и скоро мы убедились, что эти скромные, воспитанные школьники действительно мастера своего дела: завязав глаза платком, они собирают свой пулемет с такой же быстротой и так же точно, как будто видят каждую деталь. Взвод принял их приветливо и хорошо.

4 августа

А враг все ближе!

Со строительства оборонительных сооружений под Кингисеппом вернулась моя дочь. Она прошла пешком около полусотни километров, добралась до станции Ижоры на берегу Финского залива, у Сойкиной губы, успела сесть на последний поезд. Сзади уже шли немцы.

С листов плаката на прохожих смотрит женщина с призывно поднятой рукой. И сверху надпись: «Родина-мать зовет!» Скорей бы батальон посылали в дело.

21 августа

Нет времени писать. Взвод занимается непрерывно, целый день. От этого всем спокойней. [23]

На юге большой прорыв. Отрезана Бессарабия. Противник взял Николаев и Кривой Рог. Не хватает танков, авиации. Мы понимаем почему: потому что против нас используется вся промышленность европейских стран... И мы почти не говорим о положении на фронтах. В казармах стало настолько тихо, как будто враг нас может услыхать. С минуты на минуту ждем отправки. В городе на стенах и заборах расклеено воззвание за подписями А. Жданова, К. Ворошилова, П. Попкова к трудящимся города: «Не для того мы живем и трудимся в нашем прекрасном городе, не для того мы своими руками построили могучие фабрики и заводы Ленинграда, его замечательные здания и сады, чтобы все это досталось фашистским разбойникам. Никогда не бывать этому!»

Уже совсем отчетливо слышна канонада.

На перекрестках улиц пожарные и специальные рабочие отряды возводят бетонированные укрепления. К ним подходят любопытные, но дети совершенно серьезно отгоняют их: — Нельзя здесь останавливаться, проходите!

Дети ближайших домов считают эти укрепления своими, это их будущая защита. И они правы. Каждый дом готовится к сопротивлению: в угловых подвалах пробивают амбразуры для огневых точек, и штатские люди — инженеры, дворники, бухгалтеры — вместе с военными специалистами, пришедшими из военкоматов и райкомов партии, обсуждают, как лучше наметить «кинжальные» или «косоприцельные» секторы обстрела. Все говорят уже на военном языке. Согласно плану, районы разбиваются на боевые укрепленные участки с таким расчетом, чтобы оборона была круговой и могла выдержать долгий и упорный бой в условиях возможной изоляции.

Есть, как мне кажется, два рода смелости: смелость отчаяния и смелость мужества. Смелость отчаяния не может быть ни методической, ни каждодневной. Смелость мужества — это самообладание и воля. И то, что происходит в городе (осмысленно и тщательно подготовляющем каждый квартал к сопротивлению), есть именно такая смелость: смелость мужества.

Прекрасно понимая это, враг старается взорвать нас изнутри и поколебать нашу уверенность, наш дух. Тайные вражеские лазутчики пускают слухи, что под Лугой [24] немцы раздают детям шоколад, что вообще простой народ они не обижают, мало того, крестьянам, оставляющим колхоз, выдают зерно и лошадей. Эти слушки ползут из разных мест...

Опять воздушная тревога.

А в глубине души упорная, не покидающая тебя надежда: скоро, скоро должна быть, скоро будет большая, настоящая удача.

24 августа

Сегодня ночью в батальоне началось тревожное движение. В наше помещение заглянул человек в шинели без всяких знаков различия и, окинув взглядом спящих, приказал дневальному кого-то вызвать. Через несколько минут тот, кого вызывали, вернулся и, назвав фамилию другого, кому следовало идти, стал собираться, храня молчание. Затем он подошел ко мне и, пожимая руку, сказал:

— Ну вот, товарищ взводный, кажется, уже дело... Счастливо оставаться!

После того как было вызвано еще с десяток человек, я решил узнать, в чем дело, и отправился к командиру батальона. За столом, все в том же помещении за стеклянной перегородкой, сидели двое: незнакомый и майор Минаев.

— Вам что надо? — спросил меня тот самый, который заходил к нам в комнату.

— Это наш взводный, — мягко сказал Минаев.

— Меня интересует, что происходит с людьми моего взвода.

— Бойцы уходят на выполнение боевой задачи. А вы на военной службе: то, что надо, вам сообщат.

Когда я возвратился, возле коек укладывалось еще несколько человек, среди них наборщик Гладышев из типографии «Правда». Он посмотрел на товарищей сурово, и вдруг напряжение на его лице рассеялось, его простые добрые глаза как будто улыбнулись. Мы с ним почти в одних годах, но он своей манерой говорить, степенностью движений казался мне всегда гораздо старше.

— Вот видите, товарищ взводный, вместе не дают повоевать... такое дело... — он встряхнул мне руку. — А может, свидимся... бывает всяко. Имя ваше запомнил. Будем рядом — так загляну. [25]

Один за другим покидали взвод бойцы, а те, кого оставляли, снова ложились спать. Только утром меня вызвал к себе майор.

— Так вот, людей ваших тихонечко разобрали. Кое-кто уйдет, наверное, в леса, к партизанам, а большинство отправляем в ополчение. Нескольких возвратили обратно на заводы, а с вами оставили семь человек. Скоро придут еще, записалось много. Так что обучайте оставшихся на командиров взводов и отделений, а потом сразу развернете роту.

Я как будто осиротел, тем более что по два взвода из каждой роты батальона еще несколько дней назад внезапно бросили под Кингисепп для ликвидации воздушного десанта. В том числе уехал и командир роты Иван Сазонов, захватив из моего взвода пулеметчиков.

26 августа

Ночью из первой боевой вылазки вернулись подразделения батальона. Люди осторожно, стараясь не производить шума, шли по коридору.

В пустое помещение бывшего моего взвода вошел Сазонов. Он возбужден, и в полутемной комнате его голос кажется чрезвычайно громким:

— Ну вот, пока вы отдыхали, мы там десантик ликвидировали. Полностью! Окружили всех. Колхозники помогали. Кто чем: берданками, дробовиками, собак нагнали. Красота народ! И ты теперь тоже пойдешь со мной, как только вызовут. Новый взвод получишь. — Он присел ко мне на кровать, пристально посмотрел на меня, и лицо его стало грустным. — А ведь беда случилась, — приглушенно сказал он. — Политрук и твой Володя... Не хочется даже говорить. Погибли оба. Всё уже кончилось, успокоилось, и тут... неизвестно откуда очередь. Мы оглянулись, а они — лежат: отец и сын. Вот как бывает! — Он печально махнул рукой. — А ты спи. Должно быть, завтра нас всех отправят.

И словно дополняя его слова, настолько сильно и близко загрохотала канонада, что даже задребезжали стекла.

27 августа

С минуты на минуту ждем приказа о выступлении. Город почти окружен. Перерезана Октябрьская железная [26] дорога, прервана основная связь с центром страны. Еще бы не пытаться немцам захватить Ленинград, когда в городе такая техническая, производственная мощь и обладание им дает возможность выхода на север.

28 августа

Рано утром нас разбудил тревожный и громкий стук.

— Подъем! — возбужденно кричал дневальный. По коридору топали суетливо бегущие бойцы.

Через полчаса батальон уже стоял на улице. Повсюду: на лестнице вестибюля, возле подъезда, на дорожках Марсова поля — толпились женщины с пакетами и узелками, узнавшие неведомо каким путем, что батальон уходит.

Я успел позвонить домой, но никого там не застал. Неужели уеду, не повидав жены?

Цепь трамваев вытянулась длинной лентой возле казарм, но погрузка все еще не объявлялась.

Только через шесть часов батальон разместился по вагонам, и нас куда-то повезли. Проехали Петроградский район, потом Выборгский и, наконец, въехали в самую отдаленную часть города — Лесное. Справа раскинулся парк Политехнического института. Вдали сквозь необычайно рано оголенные деревья виднелось длинное белое здание с большими окнами.

На дорожках сада и возле клумб с повядшими цветами толпилось множество людей с такими же винтовками, как у нас. По всей вероятности, большую часть добровольческих батальонов Ленинграда сосредоточивали в одном месте.

Здесь когда-то мне был известен каждый поворот, подъезд и закоулок. Сколько раз проходил через колонный вход в огромный вестибюль и подымался по мраморной широкой лестнице, украшенной портиком с колоннадой. Здесь начиналась моя студенческая жизнь, и хотя пробежало немало лет, но все осталось совсем по-прежнему. Только в классах и просторных кабинетах вместо столов и учебных парт теперь стояли тяжелые железные кровати.

Нашему батальону предоставили левый флигель, и я, командир без взвода, ходил по зданию, не зная, где примоститься. Вдруг меня окликнул Сазонов и, таинственно поманив, протолкнул в комнату, занятую под штаб. [27]

«Будешь здесь находиться, не уходи!» — сказал он строго и убежал. Через полчаса он появился снова: принес два мягких одеяла и бросил их на мою кровать. От такой заботы сразу прошло чувство одиночества и стало на душе тепло.

Под вечер просочилось известие, что все истребительные батальоны, после объединения в крупные воинские части, будут немедленно брошены под Ленинград. А пока приказано «размещаться».

В бывшей химической лаборатории, где вдоль стен остались стоять пустые вытяжные стеклянные шкафы, лежали на полу аккуратно перевязанные кипы книг и множество цветных плакатов. Кто-то вместе со мной заглянул в эту комнату и оживленно воскликнул: «А ведь это для нас... Очевидно, библиотека. Может быть, разберем?»

И через какой-нибудь час на стенах широкого коридора висели уже цветные плакаты, а книги были разложены по шкафам. На дверях появилась вывеска: «Читальня. Выдаются книги».

Помещение заполнилось бойцами, и, как полагается в библиотеках, все стали говорить вполголоса. А вечером в этой же комнате были проведены беседы: «Архитектура Ленинграда» и «Роль искусства в социалистическом обществе». Об архитектуре города рассказал Победоносцев. Как интересно и талантливо преображается человек, когда соприкасается со своим любимым делом. Обычная застенчивость архитектора и та смущенная улыбка, которая его не покидала даже тогда, когда он бросал гранату или орудовал винтовкой, исчезли, как только он заговорил о красоте ансамблей старого Санкт-Петербурга. Этот, казалось, неловкий и рыхлый человек вдруг вновь обрел уверенные интонации и со вкусом, с увлечением рассказал историю создания знаменитых архитектурных сооружений города. Еще больший интерес вызвал его рассказ о том, каким будет наш город через двадцать лет.

29 августа

На новом месте все спали долго. К 10 часам пошли в столовую. В Лесном все те же деревянные дома купеческой постройки, только справа от входных [28] ворот возведена новая лаборатория академика А. Ф. Иоффе.

На завтрак шли небольшими группами, по-студенчески, как в старину. Накормили вкусно, и все было настолько мирно, что казалось — время повернуло вспять и скоро начнутся лекции, и потому надо спешить. Но лекции не начались. Нас вывели на аллеи парка перед главным зданием института и построили в две шеренги. Солнца нет, и дождь идет холодный, злой... Проходят командиры в зеленых фуражках, посовещаются и снова войдут в дом. Мы ждем начальства. Дождь то хлещет, превращаясь в ливень, то обрывается внезапно, и в небе появляется просвет. Мое гражданское пальто уже насквозь мокро. Вдруг наши длинные шеренги колыхнулись, строй стал выравниваться, из подъезда флигеля появились командиры и впереди человек с двумя ромбами на петлицах. Торопливым шагом пройдя вдоль строя, дивизионный комиссар остановился, что-то сказал сопровождавшим и пошел назад. Сразу началась поспешная разбивка на новые подразделения. Людей выкликали, называли номер батальона, к которому их приписали, и направляли в соседний дом, где в бывшем общежитии студентов происходила раздача армейского обмундирования.

Шинель, гимнастерку, брюки я принял так торжественно и бережно, словно они производили меня в новый, высший ранг. И еще бережней нес гранаты и капсюли в специальной и красивой упаковке, похожей на аптечные упаковки патентованных лекарств. Патронами снабжают в неограниченном количестве, их можно брать, сколько вместят карманы и подсумок.

Забрав все вещи, я прошел в ту комнату, где поместил меня Сазонов, и стал переодеваться. Скоро в дверях с такими же вещами появился и он, добродушно подмигивая:

— А вас хотели от нас... того. Но мы не отдали! Теперь вместе будем.

И я опять испытываю благодарность к этому милому человеку, похожему на деревенского паренька, и рад, что мы на фронте будем рядом.

30 августа

Ночью, когда закончилось формирование нового подразделения, получившего название Пятый отдельный истребительный [29] батальон, бойцов построили в большом широком коридоре института. У окна стоял наш новый комиссар товарищ Осипов. Он показался мне слишком скромным, может быть, оттого, что еще присматривался к людям. К его застенчивому виду не подходят внушительные ромбы бригадного комиссара, коричневое кожаное пальто и такая же фуражка. Довольно быстро у нас завязался разговор. У него характерная привычка — внимательно и остро всматриваться в лицо собеседника, продолжая о чем-то думать.

— Меня зовут Владимир Александрович, — сказал он просто. Из дальнейшего разговора, когда он случайно вспомнил прошлое, я узнал, что в Красной Армии комиссар служил со дня ее основания, а в 1939 году уволился в запас. А теперь вот добровольцем пришел в батальон. — Знаете, моя старушка... — он вдруг усмехнулся, — мне на дорогу уложила печенья всякого... Взял, конечно, чтоб не обиделась.

Пока он говорит это вполголоса, его глаза внимательно следят за строем.

— Скажите там, тем товарищам, чтобы стояли, как положено... Они в строю! — неожиданно вспыхнул он. — Безобразие! Фронт ждет их завтра.

Позднее, когда мы возвратились в комнату, комиссар возле своей кровати поставил ночные туфли и на казенную, грубую подушку положил небольшую «думку» в клетчатой, пестрой наволочке. В первую минуту мне показалось это лишним, но потом подумал: а почему на фронте не должно быть воспоминаний о доме и не надо удобно спать, если это еще возможно?

Остаток ночи мы провели без сна, с минуты на минуту ожидая срочного подъема и отправки. Приказ пришел, однако, только в шесть утра. В нем говорилось, что отправление назначено на девять, но куда — о том будет объявлено в пути.

По телефону из маленькой уединенной комнаты, где сохранился аппарат, я вызвал жену и попросил ее приехать. То, что мы надолго расстаемся, было настолько обоим ясно, что об этом ни слова не сказали.

Дождь с вечера как зарядил, так и не прекращался. Под навесом сторожки у входа в институтский парк я наблюдал за проходящими трамваями, которые останавливались [30] неподалеку. Но жена подошла с противоположной стороны, так как проехала остановку. Она бежала, не видя ничего перед собой, прямо по лужам. Нам на свидание оставалось не более десяти минут. Говорить, по сути, было не о чем.

Мы стояли возле забора, потом увидели в саду скамейку под густыми ветками сибирской ели и прошли туда.

— Ну, что же, беги домой... пора.

Мы тихо поцеловались — почти торжественно и нежно.

Я смотрел ей вслед. С большим тюком моих вещей она перебежала площадь и исчезла.

У здания института уже стояли зеленые автобусы. В той же машине, где и я, оказался наш новый командир батальона — загорелый и узкоглазый капитан С. М. Мотох. Зеленая фуражка пограничника привлекала к нему почтительное внимание.

Тут в нашу машину заглянул огромный, длинноногий капитан, как мне сказали, начальник штаба батальона Терехов. Энергично приложив руку к козырьку, он спросил у командира разрешения двигаться и исчез, как только Мотох не совсем уверенно ответил: «Ну, что ж... давайте!»

В самую последнюю минуту перед отправкой я обратил внимание на то, как возле соседнего автобуса высоченный Терехов склонился к маленькой старушке в старомодной кружевной мантилье и нежно поцеловал ее. Терехов прижался к руке матери, затем неловко, уже ухватившись за поручни, послал воздушный поцелуй и скрылся внутри машины.

Эта маленькая сцена вызвала во мне не только интерес, но и симпатию к незнакомому капитану, и я пожалел, что он оказался в другом автобусе.

Перед Литейным мостом автобусы свернули влево и поехали по улице Комсомола. Куда же это? Кто-то высказал предположение, что мы переедем на левый берег Невы через Володарский мост, а оттуда, наверное, на Мгу... Но разве не проще ехать туда поездом? Или уже поезда не ходят?

Однако Володарский мост остался позади, и скоро мы въезжали в поселок Колтуши, где выстроились легкие коттеджи ученых физиологов и знаменитые лаборатории [31] Ивана Павлова. Значит, мы едем к Ладожскому озеру.

Шоссе прервалось, и потянулась скверная песчаная дорога. Гнилые мосты чуть живы и расшатаны настолько, что автобус медленно переползает через них, точно ощупью проверяя крепость трухлявых бревен.

Но места вокруг чудесные, и особенно действует на всех то, что везде невозмутимый и не нарушенный еще покой: возле домов стоят и смотрят вслед машинам жители, затем, как будто сразу позабыв про нас, отворачиваются и продолжают копаться в огородах. Из труб идет, слегка колеблясь и извиваясь, мирный дымок. Здесь жизнь течет по-старому. Неужели враг уже подошел сюда?

Автобусы еще один раз свернули вправо, ближе к Неве, и остановились.

Вокруг в лесу копошились люди, стояли телеги с отпряженными лошадьми. Какая-то воинская часть отрывала стрелковые окопы. Было похоже, что мы приехали. И действительно, вскоре раздалась команда:

— Всем выходить!

Лес, сосны, великолепный запах смолы. Под ногами красный сухой цветок — бессмертник, любимый с детства.

Командир батальона, начальник штаба и комиссар ушли.

Приглядываюсь к тому, что роется вокруг, и не могу понять: с одной стороны дороги окопы отрываются бруствером на Неву, с другой — куда-то к северу, в чащу леса. По всей вероятности, это опорный пункт. Но неужели здесь, на правом берегу Невы, возможен бой? Обращаюсь к незнакомому мне лейтенанту:

— Скажите, лейтенант, что происходит сейчас на той стороне?

Лейтенант внимательно смотрит на меня и морщится:

— А кто точно знает. Мга уже занята, я слышал, и наши сюда отходят. История-то какая... А?

Под его усмешкой скрывается тревога, но тем не менее мне неприятна его наигранная ирония, и я молчу.

Проходит день. Мы все еще без дела, ждем. За это время нам выдан на руки неприкосновенный запас: два кубика концентрата каши и полкилограмма хорошего украинского сала. Все это я аккуратно завернул в полученную [32] чистую портянку и положил во вместительный карман шинели. Обеда не предвидится, и каждый промышляет сам.

Семь часов вечера — мы все еще стоим. Проходит артиллерия на тягачах и наполняет грохотом весь лес. Проехал длинный эшелон, груженный танками, затем долго тянулась вдоль полотна пехота. Бойцы шагали сосредоточенно и торопливо. И в этом общем, массовом движении я с удовлетворением почувствовал чью-то волю и единый план.

От проходивших артиллеристов узнал: завтра возле Мги или где-то там, на левом берегу, ожидается крупный бой и что немца, рвущегося яростно к Неве, надо остановить.

Совсем темно, но разводить костры нельзя. Лежу возле сосны на мягкой моховой «перине». Недалеко обоз. Тихо ржут лошади. Но вот — подъем. Батальон выстраивается как-то нескладно, сам, по-граждански, команд не слышно. Случайно сталкиваюсь с комиссаром, и он говорит с досадой:

— Не так ехали... Перепутали мосты через Неву. Еще пятнадцать километров надо дальше к Шлиссельбургу.

31 августа

Когда нас подняли и повели, была уже ночь. В сплошном лесу еще таинственней сгущалась тьма. От полного неведения того, где немец, все старались не шуметь, и если переговаривались, то едва слышно, шепотом.

Пятнадцать километров — путь недлинный. Пройти его не представляло бы труда, но мы из автобусов выгрузили все: пулеметы, патроны, диски, ленты, а также продовольствие, выданное батальону на три дня. Это большая тяжесть, и на руках нести все эти ящики, мешки с консервами или крупой очень трудно.

Две черные стены глухого леса вздымались по бокам. Иногда справа от нас, то есть со стороны Невы, вспыхивали какие-то подозрительные огоньки и тотчас пропадали, словно кто-то на мгновение зажигал ручной фонарь. Раздавались шорохи, треск валежника, подозрительный свист. Свой или враг? На дороге вяжущая грязь. Ноги скользят или проваливаются в глинистую топь. А командир шагает впереди не оборачиваясь. [33]

На крутом подъеме немолодой боец заметил юношу, в безнадежной позе опустившегося на песок. Юноша плакал и, стыдясь своих слез, отворачивал лицо. Он больше не мог идти. Боец взял его поклажу — два ящика пулеметных лент. Пройдя еще минут пятнадцать, боец так же, как тот парень, застонал от своего бессилия.

А рядом чернел прибрежный лес, откуда, может быть, за нами следила немецкая разведка. Пришло распоряжение командира батальона: «наблюдать за лесом и быть готовыми открыть огонь». Это еще больше увеличило тревогу и напряжение добровольцев. Разве немцы уже перебрались через Неву?

Но вот идущие впереди остановились. Раздался выстрел, крик, и несколько фигур заметалось по обочине дороги. Вокруг меня с разбегу люди падали в канаву, нервно загоняя патроны в патронник. Я закричал во тьму: «Без приказания огня не открывать!» Но в лесу уже зазвучали выстрелы. Кто-то рядом со мной властно с небольшим акцентом повторил то же самое: «Огонь без приказания не открывать! — и чертыхнулся хладнокровно. — Шерт! Безобразие! Называется: «добровольцы»!

Вероятно, мы пролежали так минут около тридцати. Латыш или эстонец, оказавшийся со мною рядом, поднялся и снизу показался невероятно длинным.

— Ненавижу распущенность, — негромко сказал он и, всматриваясь, приблизил ко мне лицо. — Вы подождите здесь, пока я буду у комбата. Моя фамилия Рундквист. Я заместитель командира второй роты, — отрекомендовался он. — А ваша фамилия?

Я назвал себя. Довольно скоро Рундквист возвратился и сообщил, что какой-то неопытный боец не сумел закрепить предохранитель, затвор сорвался и произошел тот самый выстрел, из-за которого возник переполох. Кроме того, еще оказалось, что батальон вышел не на ту дорогу. Теперь приказано располагаться на ночь. Без крика, но достаточно громко Рундквист подал команду «Вторая рота! Ко мне!» Его уверенный и требовательный голос вносил спокойствие. Люди охотно стали разыскивать свои подразделения, и скоро все улеглись.

На мягкой сырой земле, покрытой ласковым упругим мохом, засыпал батальон. Низкий туман покрывал бойцов, и казалось, что эту белую, колеблющуюся над нами массу можно толкнуть рукой. [34]

Проснулся я от холода, который пронизывал все тело. За деревьями желтело небо, и свет уничтожил таинственность ночного леса. Местность вокруг была бесцветной, серенькой, покрытой болотистыми кочками, как волдырями.

Батальон тронулся вперед по топкой и мокрой просеке. Продвигались медленно, так как следили за тем, чтобы роты и взводы не перемешивались между собой. За два часа мы одолели всего каких-нибудь шесть километров.

Но вот впереди, между деревьями, показались блиндажи, потом глубокие ходы сообщений. Очевидно, уже дошли. И верно: здесь батальону приказано располагаться и занять укрепления вдоль берега Невы. Повеселев, бойцы спускались в незнакомые траншеи, словно к себе домой. Кто-то погладил свежесрубленные прутья фашин, плотно прижатые к земляным стенкам и оплетенные толстой проволокой.

— А что... ничего ведь изготовили. Подходяще, — заметил пожилой доброволец, чем-то напоминавший мне архитектора Победоносцева.

Ольховый перелесок выходит на самый берег. Внизу, под обрывом, течет Нева. Напротив, на той стороне, тоже лес, но только уже сосновый. Левей — деревня, а справа — не помеченный на карте огромный железнодорожный мост. Над водою печально кричат чайки. На самой кромке нашего берега — остатки старого баркаса с обломанными ребрами шпангоутов.

Сейчас не время любоваться природой, но я не могу оторваться от этой могучей стальной реки.

1 сентября

Батальон получил для охраны участок берега в двенадцать километров: к северу от местечка Кузьминки, через поселки Пески и Дубровка до станции Теплобетон. Но каков профиль берега, какие там имеются укрепления и где они размещены — неизвестно даже в штабе Невского укрепрайона, в чье распоряжение прибыл батальон.

— А план обороны приказано составить к утру, — ворчит Сазонов, прищуривая один глаз. Как первый помощник начальника штаба, он должен подготовить план обороны батальона согласно полученной задаче. По ротам [35] дано указание найти и выслать в штаб топографов а пока отправляют меня как бывшего офицера инженерных войск составить схему береговых укреплений.

В бирюзовом, холодном небе идет непрерывный воздушный бой. Почти на всех полянках, которые мы проходили, стоят зенитки. Их очень много. И это вызывает задорное и злобное волнение: «А ну-ка, суньтесь, гады!»

В поселке Невская Дубровка еще полно рабочих и служащих бумкомбината. Им приказано в трехдневный срок покинуть свои дома, но возле поданных эшелонов людей не видно. Они еще не могут себе представить, чтобы там, на противоположном берегу, куда еще вчера перебирались за яйцами и молоком, могли сейчас появиться немцы.

В поселке по-прежнему работают столовые и даже кафетерий. Возле киоска с водами продавщица в белом фартуке приготовляет газовый баллон, собираясь торговать. Все внешне мирно и беспечно. Старый ритм жизни пытается удержаться в то время, как батальон уже занял оборону вдоль Невы.

Возле просторной двухэтажной дачи, где еще вчера работал клуб, установлен в бетонном бункере станковый пулемет третьей роты, а девушки-уборщицы в платочках, пересмеиваясь с бойцами, прибирают библиотеку, читальный зал, выбрасывают окурки из пепельниц и подметают пол, как будто сегодня вечером здесь снова будет кино или концерт. Может быть, так действует на девушек спокойствие бойцов? Третья рота полностью укомплектована рабочими из Слуцкого района, Ленинградской области.

Работая на берегу над составлением карты, я успел познакомиться со спокойным, уравновешенным политруком роты Александром Кириковичем Гончаровым, бывшим директором неполной средней школы при заводе. Он еще молод, думаю, что лет двадцати семи, вдумчив и приветлив. Самое замечательное в этой роте то, что бойцы друг друга знают. Я позавидовал этой слаженной и дружной обстановке в их подразделении, и у меня появилось желание служить именно здесь.

В штаб батальона, который разместился в хуторе, возле совхоза «Плинтовка», возвратился ночью, и тут капитан Сазонов сообщил, что меня назначили командиром комендантского взвода, который обязан нести охрану штаба и обеспечивать связь. [36]

Мы с ним стояли на крыльце, а с левого берега реки, из-за отстроенной недавно огромной электростанции № 8, уже отчетливо доносились звуки перестрелки. Иногда эти звуки перебирались вправо за длинное село Рыбачье, где, по всем признакам, сейчас идет тяжелый, напряженный бой. А за спиной у нас, в избе — уютный, сладкий запах сена, разложенного на полу, и беззаботно мерное дыхание солдат. Осторожно отыскиваю свободное местечко и ложусь. И вдруг в кармане у себя нащупываю ключ от квартиры. Сжимаю его в кулаке и в первую минуту хочу засунуть в щель возле стены, но передумываю и прячу в боковой карман. Разве мне этот ключ не будет нужен? Разве не придется открыть им двери дома после войны?

2 сентября

Почти весь день занимался съемкой берега, побывал в ротах. Там всюду уже кипела хозяйская и кропотливая работа. В первый день прихода на Неву нам показалось, что укрепления сделаны превосходно, но скоро обнаружилось немало всяческих изъянов. Вот почему началось дооборудование рубежа. Оно ведется неторопливо, тщательно. Отрываются новые ходы сообщений, запасные огневые позиции, расчищаются секторы обстрела, переделываются амбразуры и, что особенно заметно, виртуозно маскируются окопы и стрелковые ячейки; их покрывают добротными накатами и сверху в толстый слой земли сажают целые кусты.

Вечером знакомился с бойцами взвода. Их двадцать восемь человек, в армии никто из них еще не служил. Недавно они вступили добровольцами в свои районные отряды народного ополчения, и вот теперь, после переформирования в Лесном, мы оказались вместе.

Половину бойцов взвода составляют студенты Горного института. Мысль и инициатива — вот что сразу почувствовалось в этом коллективе. И потому так неприятна показалась фигура солдата в распахнутой шинели и в пилотке, кое-как надвинутой на затылок.

— Почему вы в таком виде? — спросил я тихо.

На меня взглянули умные, насмешливые и даже наглые глаза. Я был готов услышать что-нибудь не соответствующее Уставу и уже прикидывал, как быть, но странный человек, словно рисуясь, лихо затянул шинель. [37]

— Виноват! Вот так будет хорошо?

— Да, так будет хорошо. Как вас зовут?

— Ковальчук Иван. А вас? — Вопрос был дерзок, но мне понравилось, что человек говорил с достоинством, и я ответил.

— Ну вот, — серьезно произнес Ковальчук. — Теперь знакомы. Воевать вместе будем.

* * *

Поздно ночью меня внезапно вызвал начальник штаба Терехов. Мы с ним встречались неоднократно, когда я передавал съемки берега, и каждый раз я. удивлялся несоответствию его могучего телосложения застенчивой и деликатной манере говорить.

— Дело ответственное и серьезное. Из местного автосклада один шофер нам сообщил, что третий день он наблюдает, как в угловом доме, в большом саду, лишь только в небе загудят самолеты противника, дается световая сигнализация. Он вас туда сейчас проведет. Отберите людей, человек с пяток... нет, маловато, возьмите десять и проверьте. Все. Желаю вам успеха!

С маленьким шофером выходим на улицу.

Дневальный докладывает, что комендантский взвод уже построен, хотя такого приказания никто им не давал. Отобрал несколько человек, которых уже знал: студентов-горняков Лобасова, Белявского, Лобова, затем слесаря Федора Трошина и других, и мы почти бегом направились вслед за поджарым, юрким человеком.

— Вот он... тот дом, смотрите... — зашептал шофер, вдруг приседая и укрываясь в тени кустов. — А вот окно, из которого они светят.

Несколько секунд присматриваюсь, стараясь выяснить расположение дома, но в темноте все кажется таким запутанным, что разобраться трудно.

— Дом надо окружить, — шепчу оказавшемуся рядом со мной Лобасову. — Никого не пропускать ни в ту, ни в другую сторону. И главное, чтобы из окон нас не заметили. Дам сигнал, когда вам надо будет туда входить.

Неслышно пропадают люди. Чуть зашумели кусты, и сад затих. Прижавшись к телеграфному столбу, стою и жду. Нужны доказательства, нужны улики. Ночные звуки [38] доносятся со стороны поселка: брехнет собака, кто-то свистнет, за лесом пропыхтит паровоз, увозящий местных жителей. Тягуче и, как всегда, тревожно плачет совка, бесшумно пролетая почти над самой головой.

Вдруг с легким скрипом и, как показалось мне, очень медленно и осторожно на верхней террасе приоткрылась дверь. Женщина в белом платье подошла к балюстраде и оперлась на нее рукой. Раздался негромкий голос, скорее шепот: «Можно выходить, никого больше нет».

Сердце забилось, и по телу пробежал холодок: неужели заметили нас?

Женщина сказала что-то еще, затем глубоко вздохнула и вернулась в дом. Хлопнула дверь, и все на мгновение замолкло.

Но вдруг раздался стук, прерывистый и осмысленный, как будто кто-то застучал по доскам пола во втором этаже.

Пауза, затем опять такой же дробный звук. Это уже отвечают в первом этаже. И так несколько раз.

В черном окне появилось неясное очертание лица. Кто-то смотрит из дома в сад. Лицо исчезло и вновь появилось в другом окне. И как раз в это время тишину ночи настойчиво заполняют гудящие, вибрирующие звуки. Летят самолеты. Чьи? Их или наши?

Чем ближе гудение моторов, тем отчетливее звенящий свист. Значит — немцы.

И тут окно озарилось, вспыхнуло ярким светом и попасло. Потом осветилось вновь и отчетливо замигало. Хотелось выпустить все пули сразу в это окно. Кричу: «Входи, Лобасов!» — и подбегаю к крыльцу, возле которого стоит женщина.

— Это кто?

— А вот из дому вышла, мы задержали, — говорит Лобасов и ударяет прикладом в дверь. — Эй, отворяйте! Кто там есть? — Но за дверью царит молчание. Наконец раздается стук железного засова. Его выдвигают осторожно и медленно. Так же медленно приоткрылась дверь, и на пороге встал человек в пижаме и в галстуке. Этот галстук особенно бросается в глаза.

— Вы здесь хозяин дома?

Человек рассматривает нас очень внимательно и отвечает не сразу.

— Да... Это я. [39]

Входим в квартиру — две комнаты и тщательно прибранная кухня с обеденным столом возле окна. Яркая электрическая лампа без абажура свешивается с потолка, но окна завешены темным одеялом. В других комнатах света нет и даже вывинчены лампы. Как будто все в порядке. Карманным фонариком освещаю стены и предметы. Все очень чисто и опрятно. Только что-то нерусское чувствуется в педантично расставленных предметах.

Толстая женщина лет сорока, в черном платье, с кружевной косынкой, накинутой на плечи, молча ходит за мной. Вернувшись на кухню, я могу теперь рассмотреть мужчину. Это высокий, седой и сухощавый старик. Он внешне вполне спокоен и держит себя степенно.

— Там нельзя зажигать, — говорит он почтительно, но явно делая мне замечание. — Мы зажигаем свет только здесь, на кухне. Но здесь это можно, здесь ничего.

— Вы сами кто? — спрашиваю я, как будто между прочим. Он сразу протягивает мне бумаги: мастер с бумкомбината, имеет награды и грамоты за стахановскую работу, и его, как он поясняет, очень ценят и уважают все инженеры.

— Но я не в партии, потому что я не совсем согласен с некоторыми вещами в политике... — медленно и бесстрастно сообщает он.

— Вы ведь не русский? — говорю я, не глядя на него. — Национальность... вы хотите спросить? Я подданный Советского Союза.

— Вы финн?

— Гм... Да-а. Я приехал из Финляндии...

— Когда?

— В двадцать пятом году. Но я хорошо работаю. Вот... — Он опять указал на стену, где висели в рамках цветистые грамоты профсоюза.

— Кто еще здесь живет?

— Никого.

— Посторонние есть в квартире?

— Нет.

Умышленно не задаю вопроса о том, как получалась сигнализация, но незаметно осматриваюсь, разыскивая в комнате световой аппарат. Вдруг кто-то приоткрывает на кухню дверь, и ярким бликом вспыхивают стекла в соседней [40] комнате, выходящей в сад. И сразу меня озаряет мысль. Чтобы проверить свою догадку, выхожу во двор и предлагаю Лобасову поморзить. Все совершенно точно: окно мигает, как будто источник света замыкают клапаном или диафрагмой. Бегу назад и приказываю людям начинать общий обыск. Круглолицый Федор Трошин с большими, наивными глазами и совершенно детским ртом хозяйственно откидывает половичок на кухне, закрывающий почти весь пол, и строго говорит:

— Так я и думал.

Колечко от квадратной дверцы, ведущей в погреб, аккуратно входит в специальные пазы. И в ту же самую минуту снизу доносится какой-то шорох и даже тяжелый вздох. Трошин быстро, открывает люк, и мы видим лесенку. Наступает молчание. Хозяева стоят возле плиты, не произнося ни звука. Заглядываю осторожно вниз, но прежде, чем успеваю сделать движение вперед, Трошин уже становится на ступени и протягивает мне руку:

— Дайте!

Передаю ему фонарик, и он, присев на корточки, освещает погреб. Вдруг, подтянув винтовку, опускает штык и лезет вниз. Под его ногами хрустит картофель, и раздается злобное рычание большого пса.

— Собака! — кричит он сразу, и тут же раздается выстрел и звериный визг. Затем басок бойца: — Порядок... Здесь пусто, товарищ командир, картофель и морковь... Можете убедиться. Только пес здоровенный... Тащить?

— Оставь. — И, обернувшись к хозяину, я спрашиваю: — А для чего у вас собака в погребе?

— Оч-чень злая, никого не люпит... Мы ее сажаем вниз, когда кто-нибудь к нам итет.

От волнения у хозяина внезапно прорывается акцент.

— Вы арестованы, — говорю я. — Собирайтесь.

Мужчина смотрит на меня спокойно, и на лице его нет ничего, кроме послушного внимания. У его жены краснеют веки, она тихо всхлипывает и молча подает мужу осеннее пальто, тяжелую пялку с вензелями и шляпу. Ничего друг другу не сказав, они расстаются. Мы выходим на улицу, чтобы подняться на второй этаж. Туда ведет отдельная прямая лестница. Здесь уже вид совсем иной: горшки, пыль и мусор. [41]

Дежуривший на улице боец сообщает:

— Сверху хотели пройти. Я не пустил.

Поднимаемся на второй этаж. Просторная комната с выходом на террасу почти пуста — только старый комод, небольшой поломанный стол, два стула и матрацы, лежащие на полу. Возле них — мужчина в кальсонах и полуодетая женщина. Двое детей, приподнявшись, смотрят на нас с любопытством.

Пока бойцы обыскивают, как умеют, это странное помещение, я допрашиваю жильцов:

— Как вас зовут?

— Иван Посохин... пожалуйста... документы.

По документам все в порядке. Мужчина — рабочий с бумкомбината, из того же цеха, где мастером задержанный нами старик, что помещается внизу. Жена его домохозяйка. Обращаем внимание на платье, которое она успела надеть. Оно темно-синее.

— А где ваше другое платье?

— Какое?

— Белое.

— Сроду такого не имела.

— Но на балкон вы выходили в белом?

— В рубашке. — И спохватившись, она добавляет сердито. — Когда? Я ночью совсем не выходила на балкон.

— А кому вы стучали сверху?

Чуть заметный, быстрый взгляд на мужчину и спокойное движение к притихшим детям.

— У нас здесь такой способ, чтобы зря друг к другу не бегать.

— Но вы понимаете, что вам стучат? Ведь вам отвечали снизу.

— Нет, просто так.

Натягивая серые помятые брюки, муж перебил жену:

— Конечно, кое-что понимаем, привыкли...

По сравнению со своей женой он производит жалкое впечатление, но это скорее похоже на маску.

Кого же из них забирать? Обоих? А с кем оставлять детей? Из наивного уважения к материнству оставляю жену, а с собой забираю мужчин. Но куда их вести? Кому можно и нужно сдавать задержанных? Не вести же их в батальон. В поселковой милиции нет никого. Даже двери забиты. Решаем идти в помещение фабричной охраны и там удачно встречаемся с лейтенантом [42] милиции. Он слушает мое сообщение и, щуря глаза, с усмешкой глядит на финна:

— Так это, выходит, ты, голубок? Может быть, ты и аптеку вчера разгромил?

И, обращаясь ко мне, поясняет:

— Вчера кто-то здесь распустил молву, что аптека оставлена и население может все забирать. В общем, когда подошли, аптека горела, а там инструментов, бинтов и всяких лекарств на два больших лазарета. У нас уже имелись данные, что кто-то в поселке работает на врага, и из Ленинграда предупреждали, что шпионы орудуют, да только не попадался никто... Теперь разберут.

Задержанных увели, и мы, довольные тем, что не зря потеряли время, вышли на улицу{1}. Солнце уже поднялось. Поселок проснулся. Мирно мычали коровы и блеяли овцы, выкатываясь со дворов и собираясь в большое стадо. Из голубятен вылетали птицы и своим воркованием наполняли прохладный воздух.

Доложив начальнику штаба о результатах и окончательно успокоенный тем, что Терехов тут же связался с какой-то специальной частью, я снова отправился вдоль Невы заканчивать съемку. И тут произошла такая встреча. Углубившись немного в лес, где находился мощный дот, задержался возле группы бойцов, сидевших кружком на земле и слушавших чью-то речь. Смуглый, красивый, щеголевато одетый лейтенант говорил о чем-то так медленно, неторопливо, что это не вязалось с его статной и ловкой фигурой.

Тон его речи настолько был прост, что казалось, он говорил о самых житейских вещах, в то время как речь касалась судьбы нашей Родины. Как я позже узнал, это был политрук 2-й роты Семен Мирончик.

— Конечно, товарищи, трудности есть. И будет их еще немало, но время играет на нас. Наши силы растут, и гитлеровская Германия идет навстречу своей неизбежной гибели. — Это было сказано почти вполголоса, но так убежденно, что хотелось услышать еще что-нибудь в этом роде. И действительно, Мирончик задумчиво продолжал: — Гитлер войну развязал — это сделать нетрудно, — а вот кончать войну будем мы! Где — вы спросите? [43]

— Ясно, в Берлине, — откликнулся кто-то.

— Вы правы, — поддержал Мирончик, и его черные казачьи глаза сверкнули. — Да, Игнатьев, мы в Берлине будем, но для этого нам надо... — он задержался, — о бое думать. Все время думать. А у вас граната болтается на пупе, винтовка не вычищена. Разве вы можете из нее стрелять? Нет!

Дальше Мирончик говорил про некоторые проступки бойцов, которые до сих пор у нас считают пустяками.

— Оборванная шинель или грязный затвор — это, как по-вашему, что? Это — препятствие на пути к победе. Я знаю, вы очень хотите победы, товарищ Игнатьев. Кто же не знает этого? А вот не можете зачинить шинель, и окоп у вас плохо замаскирован. Верно?

— Гм... Извините. Исправлю, товарищ политрук.

— И другим, пожалуйста, подскажите. Ведь вы же литейщик, мастер!

— Верно.

Я оставлял эту группу с таким чувством, словно случилось что-то хорошее. А разве не хорошо, когда рядом с тобой, в одном батальоне, есть человек, с таким вниманием создающий условия для победы. [44]

Дальше