Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма
ЗАЩИТНИКАМ ЛЕНИНГРАДА, ВСЕМ, КОГО УЖЕ НЕТ С НАМИ, И ЗДРАВСТВУЮЩИМ НЫНЕ, МОЙ МНОГОЛЕТНИЙ ТРУД ПОСВЯЩАЮ...

От автора

Подвиг, совершенный народом нашим в годы Великой Отечественной войны, никогда не забудется ни современниками ее, ни грядущими поколениями. Интерес к правдивым свидетельствам ее участников, к каждому достоверному слову о ней не умирает и не умрет никогда. Теперь, много лет спустя после этой войны, я предлагаю вниманию читателей выходящие вторым изданием в трех томах страницы моего фронтового ленинградского дневника. Я вел мой дневник ежедневно с первого до последнего дня войны, в любых условиях и невзирая ни на какие обстоятельства личной жизни. Задача автора в публикуемых трех томах, составляющих книгу «Ленинград действует...», дать читателю в ней, сквозь призму личных наблюдений и впечатлений, живое представление обо всем главном, характеризующем положение и действия защитников Ленинграда с 1941 по 1944 год.

Из описаний отдельных боевых схваток и крупных боевых операций — от усилий одиночного бойца до сражений, проводимых соединениями, армиями, фронтами, — выбраны те, по которым читатель может представить себе, как Советская Армия, еще не имевшая в 1941 году опыта ведения современной войны, постепенно этот опыт приобретала; как, совершенствуя тактику и методы активной обороны, а затем наступательных операций, армия стала грозной для врага силой и, взломав кольцо блокады, перейдя в решительное наступление, разгромила полчища гитлеровских захватчиков, а остатки их погнала на запад, за пределы Ленинградской области, где, освободив прибалтийские республики, окружила трехсоттысячную группировку осаждавших Ленинград гитлеровцев и большую часть их, вынудив к капитуляции, взяла в плен.

От главы к главе автор описывает знакомые ему эпизоды и события, по которым внимательный читатель может судить о мужестве, о величии и непреклонности духа ленинградского населения, о том, как трудилось оно, презирая смерть и невероятные лишения, сплотившись в единую, дружную многотысячную семью.

Главный герой этой книги — советский народ. Доблестный, неколебимый, совершивший величайший в истории воинский подвиг ради защиты своей свободы и независимости. Обрисовке образа этого героя и посвящена предлагаемая вниманию читателей книга.

И конечно, главная задача моего труда — показать на ленинградском материале крушение бредовых замыслов фашизма, катастрофу, к которой привел его советский народ благодаря беспримерной стойкости, храбрости своей, патриотизму и глубочайшей вере в партию, что вела и привела наш народ к победе.

Анализируя свой дневник, я с полной отчетливостью вижу, как сквозь все события войны красной нитью проходит решающая, сплачивающая и ведущая народ роль партийных организаций армии, ленинградского партийного руководства и Центрального Комитета КПСС.

Эта книга строго документальна.

Кроме собственных наблюдений и впечатлений мной во время войны записано множество рассказов участников боев о том, что им довелось испытать и чему быть свидетелями. Хорошо знаю, однако: в таких рассказах всегда можно найти какую-нибудь неточность, они всегда субъективны, потому что разница между «так было» и «так мне казалось» редко улавливается даже самым добросовестным и любящим точность рассказчиком. Все же в редких случаях, когда это важно для более ясного представления об общей обстановке на фронте, свидетельства участников боев, записанные мною в дни войны, я привожу и здесь, но выбираю, конечно, те, которые представляются мне наиболее достоверными. С той же целью — дать возможно более ясное представление об общей обстановке на фронте — я кое-где, в сносках и примечаниях, комментирую дневник кратким изложением фактов, какие в то время не были отражены в дневнике или не могли быть мне известны.

Безусловно достоверно бывало всегда все то, что не только наблюдал сам, но и что записывал — независимо от сложности обстановки — в самый час, в самую минуту наблюдений, так сказать, стенографически, «кинооператорски». Вот к таким записям еще в довоенных научно-исследовательских экспедициях я себя приучал. За точность таких записей — отвечаю, и потому именно их, составляющих основу моего дневника, прежде всего предлагаю вниманию читателей.

Надеюсь, что, понимая задачу автора, рядового участника обороны Ленинграда, рассказать о том, что он видел, узнал и пережил в те дни, когда вел свой дневник, читатель не станет требовать от него всей полноты картины происходивших событий и не станет искать обрисовки характеров людей, упоминаемых вскользь, мимоходом. Другие люди, с которыми автор встречался не раз и на которых тогда было обращено его внимание, предстанут перед читателем, быть может, достаточно обрисованными.

Многих из защитников Ленинграда давно уже нет в живых. Священная память об этих людях не позволяет мне сказать о них хоть одно неправдивое слово, «дополнить» их облик малейшим домыслом. В дневнике моем они таковы, какими я видел их в те суровые дни. Не 'утаил -я от читателя и некоторых недостатков или ошибок этих людей. Их поступки, их чувства и мысли характеризуют эпоху, в которой мужество и героизм всего нашего народа проявились столь удивительно, что от меня, очевидца необычайных событий, требуется только одно: говорить правду.

Некоторые моменты «предвидения» — предощущения грядущих событий, записанные в моем дневнике, характеризуют, конечно, не какую-то мою личную способность к прогнозам, а то, что «носилось в воздухе», — ту атмосферу, общую для всех, уверенных в победе и в своих силах ленинградцев, остро вглядывавшихся во все происходящее в мире, и прежде всего на фронтах Отечественной войны, анализировавших события и потому способных к прогнозам, иной раз удивительно правильным.

Работая над книгой и стремясь к максимальной исторической точности, я тщательно выверил мои записи, попутно анализируя документы, сохранившиеся в моем личном архиве, и всю доступную мне, относящуюся к обороне Ленинграда, литературу. Выражаю искреннюю признательность за ценные советы и указания многочисленным моим читателям — прежде всего бывшим защитникам Ленинграда, от которых я получал многие сотни писем и со многими из которых у меня установились дружеские личные отношения.

Первое издание книги помогло мне найти в долгие послевоенные годы немало старых фронтовых друзей, да и сами читатели — через эту книгу — в ряде случаев разыскали своих фронтовых товарищей-однополчан и теперь объединились снова в комитетах и других сообществах ветеранов войны.

Об удивительных судьбах некоторых из этих бывших защитников Ленинграда можно (и нужно бы!) написать отдельную книгу.

Обращаюсь ко всем моим читателям с просьбой сообщать мне и в дальнейшем все, что может оказаться полезным для уточнения публикуемых мною фактов и для работы, которая мне предстоит в дальнейшем.

Следует сказать несколько слов о методе работы над дневником и построения этой книги.

Желая дать читателям необходимую связь между записанными мною фактами и событиями, а тем самым приблизиться к созданию общей картины обороны Ленинграда, я в некоторых главах пользуюсь курсивным шрифтом. Им кратко изложены не включенные в книгу записи дневника либо то, что в момент событий не могло быть мне известным, а также все, что записано в последующие годы войны и послевоенное время о тех событиях, о которых я здесь рассказываю.

Этот курсив, однако, такой же элемент повествования, как и прочий текст. Оба они «равноправны», оба в своем единстве определяют отвечающий замыслу автора жанр книги.

Естественно, что в записях дневника даны географические названия, существовавшие в годы Отечественной войны. Книга иллюстрирована фотографиями и схемами, разработанными в те годы по опубликованным официальным источникам. В конце каждого тома книги дан список сокращений военных терминов, общепринятых в годы Отечественной войны.

Во втором издании, вследствие необходимости уменьшить общий объем книги, многие главы сокращены, а некоторые удалены вовсе, в частности большая глава о судебном процессе над фашистскими карателями, зверствовавшими на территории Ленинградской области. Этот процесс происходил в Выборгском Доме культуры Ленинграда, на рубеже 1945 и 1946 годов, то есть одновременно с Нюрнбергским процессом. Автор присутствовал на процессе в качестве члена Ленинградской чрезвычайной комиссии по расследованию злодеяний немецко-фашистских оккупантов и в качестве специального корреспондента ц. о. «Правды». Интересующиеся этим процессом читатели благоволят обратиться к 3-му тому первого издания моей книги.

После выхода в свет в 1961 году первого тома «Ленинград действует...» я стал получать большое количество читательских, писем — главным образом от бывших фронтовиков, от тех, о ком я писал или упомянул в книге, и от тех, кто интересовался судьбами однополчан, своих товарищей, родственников и близких.

По мере выхода следующих двух томов (в 1964 и 1968 годах) поток писем все увеличивался. Все они — почти без исключения — были доброжелательными и одобряющими мой труд. Читатели рассказывали в них о себе, о боевых и послевоенных делах, поздравляли с памятными датами, сообщали обстоятельства подвигов, иногда гибели своих соратников, советовались со мною по поводу личной жизни, говорили о необходимости увековечения подвигов воинских частей, населения Ленинграда, отдельных его защитников, обращались с разно-образными просьбами.

К, каждому полученному письму я относился с боль-шим вниманием, брал на заметку для второго издания всяческие пожелания или указанные мне те или иные мелкие неточности (таких неточностей, к счастью, было обнаружено немного), старался, исполнить просьбы, считал своим долгом ответить на каждое письмо (это не всегда удавалось, когда письма стали поступать многими сотнями). Всего я получил несколько тысяч писем!

Переписка с читателями дает мне чувство большого удовлетворения, обогащает все новым, ценным для истории обороны Ленинграда материалом, иногда помогает найти считавшихся бесследно пропавшими людей. Она подарила мне много новых — добрых и верных — друзей. Стремясь показать, какое значение для некоторых читателей и для меня самого имеет эта переписка, я решил дополнить третью книгу настоящего издания новой главою «Судьбы героев книги». Эта глава могла бы разрастись в новую самостоятельную книгу, если б у меня появилась возможность такую книгу написать...

В заключение пользуюсь случаем принести глубокую благодарность всем, кто своими материалами, воспоминаниями, ценными советами и уточнениями помог мне обработать — от первого тома до третьего — мой подробнейший фронтовой дневник. Прежде всего в числе лиц, которым — моя признательность, хочу упомянуть защитников Ленинграда: генерала армии И. И. Федюнинского, генерал-полковника А. Ф. Хренова, генерал-лейтенантов М. Я. Духанова, П. И. Горохова, полковников К. А. Седаша, А. И. Трепалина, Н. И. Барышева, Д. К. Жеребова, Б. А. Шалимова, Я. А. Пилютова, капитана 1 ранга A. И. Матвеева, медика В. Г. Потапову (ныне Лебедеву), B. В. Лебедеву (ныне Соловьеву), А. Т. Куракина, В. П. Одоеву, Л. Л. Нейкена, связистку Л. П. Ольшеву, всех участвовавших в обороне Ленинграда писателей и журналистов, а также всех товарищей в коллективе издательства «Советский писатель», которые участвовали в издании этой технически трудоемкой (из-за разных шрифтов, схем и пр.) книги.

Сентябрь 1970
Москва

Глава первая.

Начало

22 июня — 24 июля 1941 г.
Ленинград — Петрозаводск

Пушистой и мягкой была зима в городе Пушкине, где ленинградские писатели могли для хорошей работы уединиться от всего способного отвлечь их мысли. По утрам — прогулка на лыжах, теплый душ, отлично приготовленный и сервированный завтрак. Потом — работа над рукописью в комнате Дома творчества. Прежде здесь жил Алексей Николаевич Толстой, — переезжая в Москву, он подарил этот дом Союзу писателей... За обедом — встреча с обитателями других комнат и шумные разговоры о литературе, искусстве, политике. И короткий отдых, и снова работа, и перед ужином опять прогулки на лыжах по освещенному луной парку Екатерининского дворца.

Здесь в эту зиму в числе других работал Юрий Тынянов. Он был болен, мы его катали по парку на финских санках. Всем нам этот большой души человек представлялся мудрым и удивительно умиротворенным... Здесь же, в Пушкине, Вячеслав Шишков трудился над своим «Пугачевым». Благостная, мирная тишина сопровождала писательский труд людей, собравшихся в Доме творчества.

Насыщена творческой жизнью была и весна. В мае в Москве проводилась декада таджикского искусства. Молодая республика впервые вынесла на суд москвичей свои песни, свой балет, свою ожидающую аттестата зрелости драматургию. С Памира приехал детский музыкальный ансамбль. Любознательной, здоровой, талантливой оказалась жизнерадостная памирская детвора, — по ней можно было судить, какой прыжок через тысячелетие совершила за советские годы горная страна, еще так недавно привязанная к феодализму тугим поясом Гиндукуша.

А потом подошел июнь месяц. Новый Дом творчества, еще более комфортабельный, чем в Пушкине, открылся на Карельском перешейке, над приморским лесным берегом, в Комарове (которое тогда еще называлось Келломяками). Писатели брали сюда путевки на лето, сюда же, в новый детский лагерь, везли своих детей... Другие уезжали в Крым, на Кавказ, на уральские стройки или в дальние — сибирские, полярные и субтропические — экспедиции.

16 июня я поставил свою подпись на последней странице объемистой рукописи нового романа.

Теперь можно было и отдыхать. 20 июня почта принесла мне очередное приглашение. В нем было сказано:

«Дом писателя имени Маяковского 24 июня 1941 года организует экскурсию писателей на «линию Маннергейма» по специально разработанному маршруту. Автобус отходит от Дома писателя в 7 часов 30 мин., возвращается...»

Читая это приглашение в мирное время, мог ли, я думать о том, что 24 июня я, уже командир действующей Красной Армии, буду спешить к поезду, который помчит меня, на новый, внезапно возникший фронт самой грозной из когда-либо бывших войн? Что будут сожжены и разграблены дворцы-музеи города Пушкина? Что многих моих родных и друзей я видел в эти дни последний раз в жизни? Что все на свете, кроме священного дела защиты Родины, будет решительно и надолго отброшено? ..

Так для меня началась война!

22 июня 1941 года.
Ленинград

С утра, не включая радио, работал дома. Обратил внимание, что очень уж упорно гудят самолеты. Включил радио — было два часа дня. Услышал сначала сообщение ПВО о введении угрожаемого положения. Оно повторилось дважды. «Учебная тревога, что ли?» Но ровно в два — речь, уже обошедшая мир, записанная на пленку. Первое впечатление: ощущение события космического, будто темная, враждебная масса ворвалась в атмосферу земли. И вслед за сумятицей мыслей сразу ясность: все мое личное, неразрешенное, беспокоившее до сих пор, — с этой минуты незначительно и для меня не важно. Его нет, будто оно смыто внезапной волной. И мгновенное решение: мое место — в строю, немедля, сегодня же!..

В волнении спешу к телефону, звоню в «Правду»: «Я в вашем распоряжении. Чем могу быть полезен?» Ганичев в ответ: «Напишите корреспонденцию о Ленинграде».

Сообщив в Союз писателей, что хочу немедленно ехать на фронт и прошу включить меня в первый список мобилизуемых, занялся поручением «Правды».

Пишу о спокойствии города Ленинграда, спокойствии особенном — выдержанном и строгом. О зеленеющих, как и вчера, садах и скверах, в которых по-прежнему резвятся дети. О лицах прохожих. О народе, толпящемся у репродукторов, об одинаковом у всех выражении глаз. О решимости, о том, что сегодня фашизм подписал себе смертный приговор...

«...Семнадцатилетняя девушка, дежурная пункта ПВО, сидит у подъезда большого дома, на улице Щорса. Девушка только что проверила познания своей подруги, которая сменит ее, и теперь ведет разговор: «Смотрю я на небо — видите, серебряные «ястребки»? Все время слежу за ними. И знаете, душа спокойна: узнают теперь лицемеры проклятые, какие у нас «ястребки»!»

Сегодня — воскресный день. Но, едва узнав о вероломном нападении фашистов, каждый ленинградец спешит связаться со своим заводом, предприятием, учреждением: он ждет распоряжений, он готов в любую минуту примкнуть к своим братьям, уже ведущим войну. Те, кто получил ответ, что свой воскресный день могут провести как обычно, не меняют задуманной еще накануне, до войны, программы отдыха. По серебрящейся в лучах солнца Неве бегут пароходики к парку культуры и отдыха. На стадионе играют в футбол и теннис. Устье Невы бороздят белопарусные яхты. Кино и театры работают, как всегда... Но каждый ленинградец полон мыслей о своем долге. Каждый проверяет себя: все ли сделано им, чтоб быть безусловно готовым к бою?..»

И еще я пишу о бесстрашии, мужестве, твердости, единодушии, о великих традициях ленинградцев, о том, как вели себя они в прошлых, достойно пережитых испытаниях... Я закончил статью словами: «Каждый знает: война с вероломным врагом будет победной».

Корреспонденция моя называется «На боевых постах» и уже передана в Москву по телефону {1}.

Ночь на 23 июня.
Ленинград

До сих пор мне было совершенно не важно, что окна квартиры обращены на запад, до сих пор не приходилось и думать о том, куда именно обращены окна.

Но нынче ночью завыли сирены, зачастили, надрывая душу, гудки паровозов и пароходов, отрезая эту белую ночь от всех прошлых ночей, когда нам спалось бестревожно. И хотя все звуки тревоги скоро замолкли и ночь была до краев налита тишиной, иная эпоха, в которую мы вступили, сказывалась уже и в том, что из своего окна смотришь не во двор, не на корпус противоположного дома, а сквозь него, гораздо дальше — на Запад.

Наталья Ивановна присела на подоконник, молча глядела из окна, мерно дыша прохладным, прозрачным воздухом белой ночи. Ее думы, наверное, были точь-в-точь те же, что и мои.

В строгой, через силу спокойной тишине слух старался уловить только легкое комариное звучание — где-то безмерно далеко. И воображение переносило меня от разрушенной Герники к изуродованным кварталам Ковентри и к тому, что случилось меньше суток назад в Минске, в Одессе, в Киеве... Я пытался представить себе: как это бывает? Вот так: сначала легкое комариное жужжание в тихом, спокойном воздухе, потом звук нарастает, близится, потом одуряющий гул — и сразу свист, грохот, дым, пламя, и для многих это — последнее, оборванное болью и тьмой впечатление.

Сейчас в небесах — утренняя заря. Попробую точно записать впечатления этой ночи. Я облокотился на подоконник и думал: где сию минуту находятся, черные в белой ночи, немецкие бомбардировщики? Над вековечными, дремлющими в ночных испарениях лесами? Над полями, пахнущими свежим сеном, полынью, мятой? Над тихими, белесыми, отражающими светлые небеса водами Балтики? Сколько их, этих немецких бомбардировщиков? Тысяча или один? Где наши самолеты? Летят по прямой к ним навстречу или уже пересекли им путь и уже кружат и бьются? И сколько наших на каждый вражеский?

И пока там, в воздухе, происходит бой, все будет длиться здесь, в Ленинграде, эта ждущая тишина, все будет напряженным биение миллионов сердец. Наверное, не я один, наверное, тысяча ленинградцев в эти тревожные минуты думают о Кремле. Там, в Кремле, уже, конечно, всё знают, по слову оттуда с наших аэродромов поднимаются в воздух всё новые и новые самолеты.

Тишина... Прекрасная белая ночь под глубокими, светлыми небесами. Каждый предмет на знакомом дворе словно омыт этой чистейшей ночью. Внизу — грузовик, оставленный на ночь живущим напротив шофером, поленницы дров, булыжник, вчера поутру подметенный дворниками... Гула неприятельских самолетов все нет...

О себе ли я думаю? Меньше всего о себе, о законченном мною романе (он, «конечно, уже не будет печататься в журнале с июльского номера). Я думаю о заводах, которые остановятся, чтоб повернуть свои станки на войну; о полях, на которых не будут сжаты рожь и пшеница; о гигантских стройках — они замрут на том кирпиче, что был положен вчера; о мирном, творческом 'Груде миллионов людей — он сегодня оборван; о горе, которое сожмет миллионы сердец, но будет преодолено нашим мужественным народом...

Значит, правильны были стихи, написанные мною в начале 1938 года:

...Нет, не в столетьях этому черед.
Всего лишь — в годах! И душа томится.
Я слышу гром: сминая грозы лета,
То мчатся дикарей мотоциклеты.
Я чую запах: то горит пшеница.
Я вижу женщины окровавленный рот
И зверя в каске, что над ней глумится!..

О чем только не передумаешь, что не вспомнишь в такую ночь!

Пока есть время думать. Может быть, через пять минут я уже буду бегать по этому двору, тушить огромный пожар, вытаскивать раненых из-под обломков.

А ведь многие уже кончили сегодня войну! Уже мертвы, уже совершили свой подвиг!..

...Так размышлял я, облокотившись о подоконник. А Наталья Ивановна вдруг сказала:

— Пойдем к Лихаревым, посидим у них. Если станут бомбить, не хочу рушиться с пятого этажа, хочу лучше с четвертого.

И улыбнулась. А я рассмеялся. И мы пошли по соседству — к Лихаревым.

А потом раздался торжествующий, переливчатый звук фанфар.

Первый в Ленинграде отбой воздушной тревоги. Первая победа наших летчиков в первом бою за Ленинград!{2}

И застекленившую город, завороженную белую ночь раздробили гудки помчавшихся автомобилей, голоса пешеходов, оживленные, доносящиеся даже сюда — до моего пятого этажа...

Так будет и с сердцем, объятым тревогой. Оно будет ждать и дождется победных звуков отбоя великой войны!

На гигантских стройках после войны будут выложены те кирпичи, которые не были выложены сегодня. Труд каждого человека, не завершенный сегодня, понадобится народу и будет завершен им после войны. Мой роман будет издан после войны. А самое главное: то время — после войны — для нас наступит! Гитлер, напав на Советский Союз, совершил не только величайшее преступление, но и величайшую глупость, ошибку, которая падет карою на его голову и на отравленный фашизмом народ Германии.

Многие пробовали, да не получилось.

Ибо нас победить нельзя!

23 июня

Я хотел уехать на фронт сегодня, но списки Союза писателей будут оформлены только завтра.

25 июня.

Еду в Петрозаводск, назначен корреспондентом армейской газеты «Во славу Родины». Разговаривать по поводу назначения не приходится, но я было рассчитывал, что поеду на запад, а не на север.

Где-то в одном поезде со мной едут писатели Л. Рахманов, И. Бражнин и Б. Кежун. Получили назначение в Мурманск.

Как раскидает война моих родных и друзей?

Мой отец, военный инженер, — в кадрах флота. Он будет там, где будет его воинская часть — Высшее инженерно-техническое училище ВМФ. Он — профессор, начальник кафедры. И, кроме того, фортификатор, строит сейчас портовые укрепления. А значит, сфера его деятельности — Балтика и Ленинград.

Помнить отца я всегда буду таким, каким вчера видел его, прощаясь. Вот, похудевший за последний год, после смерти моей матери, серебряноволосый, с никогда не покидающим его хорошим цветом лица, глубокий уже старик, он ходит в своем военно-морском кителе дивизионного инженера по балкону первого этажа, смотрит грустными голубыми глазами на меня, — я удаляюсь от его дома, по улице Щорса, с рюкзаком за плечами, оборачиваюсь, чтобы махнуть ему еще раз рукой... Всегда живой, спокойный и рассудительный, он прощался со мной на этот раз без лишних слов и советов. Все ведь и так понятно!..

Наталья Ивановна — честный, прямой и искренний человек, с которым я никогда не ссорился, мой добрый и навсегда мне преданный друг. И я всегда буду сознавать это. У нее нет специальности, ей будет трудно... Чем могу, буду помогать ей.

Андрей... Ну, инженеру-химику работа везде найдется. Моего брата, вероятно, мобилизуют, станет начхимом какой-нибудь воинской части. А может быть, признают нужным оставить его в Ленинграде, на заводской работе? Его специальность — пластмассы, заменители металлов понадобятся везде!..

Все в такие дни у каждого определится и решится само собой. Знаю одно: каждый из нас выполнит свой долг перед Родиной — в любых обстоятельствах — до конца!

26 июня

Полдень. Лежу на узкой, боковой багажной полке пассажирского вагона скорого поезда — место, взятое вчера с боя и отвоеванное у тюков и чемоданов. Душно. Спал скорчившись и привязавшись ремнем к трубе отопления. Вагон переполнен комсоставом: кадровым — в форме и запасным — в чем придется. Много женщин, едущих в части: телеграфистки, санитарки, врачи...

Многие спали стоя, сидя. Тем не менее обстановка мирная, разговоры самые будничные, будто все едут в обычные командировки. В вагоне есть и дети. Поезд идет хорошо, но запаздывает. Никаких признаков войны за окнами. Молодое, северное — в болотах и лесах — лето. Тепло, мирно. Не слышно ни одного самолета.

Спал крепче, чем в Ленинграде. Как-то непривычно успокоены нервы, настроение отличное, хотя от жесткой полки и болят бока. Чувство уверенности, какая-то крылатая бодрость духа.

Все провожающие — большая толпа — были сдержанны, спокойны, у кого украдкой появлялись слезы, тот старался смахнуть их скорей. Как не похоже это на обычное представление о проводах уезжающих на фронт! Когда одна старушка, припав к столбу, предалась слезам, ей сердито сказали: «Нечего тут панику наводить, отойдите в сторону!» Грубо, конечно, но характерно! Несколько женщин отвели старуху.

В вагоне пьют лимонад. В одном отделении тихо играют в карты. Многие спят.

Таким же выдержанным, готовым встретить опасность лицом к лицу был Ленинград в первые четыре дня войны. Несколько суматошным был только день 22 июня. Однако никаких признаков растерянности или испуга, кроме обывательских очередей в магазинах, я не заметил. Очереди большие были и у сберкасс; в первый день не хватило денег, привозили из банков, выплачивали; на второй день — приказ: выдавать не больше двухсот рублей в месяц.

Толпы провожающих с первого же дня — у сборных пунктов по городу. И тут, однако, все чувства сдержанны, люди долга, сознающие свое достоинство, умеют быть внешне спокойными.

За это спокойствие люблю наш народ!

До моего отъезда воздушная тревога объявлялась четыре раза. Две из них были вчера. За устройство убежищ в городе жакты только берутся.

До меня эти тревоги еще как-то «не доходят»...

27 июня.
Петрозаводск

Приехал в Петрозаводск, в штаб 7-й армии, вчера. И сегодня я уже в военной форме. Получил пилотку, шинель, гимнастерку, брюки, белье, сапоги, плащ-палатку, флягу и котелок. На малиновых моих петлицах — две шпалы. Странно называться «интендантом второго ранга»: какое отношение к интендантству имеет военный корреспондент? Но такое звание мне и многим писателям было присвоено как командирам запаса, по приказу К. Е. Ворошилова, еще в 1940 году!

Приехали Холопов, Владимиров, Друзин. Живем пока в «Северной гостинице». В редакции народ хороший, редактор газеты Степанов принял нас хорошо/

Капитан инженерных войск, приехавший сегодня из Ленинграда, рассказал мне:

— Если у вас есть дети, я должен вас огорчить: всех детей в возрасте от трех до одиннадцати лет эвакуируют из Ленинграда...

29 июня

С Георгием Холоповым и сотрудником армейской газеты Корчагиным ездил километров за двадцать, на аэродром, и провел там полдня возле «ястребков», новейших пикирующих бомбардировщиков, и среди занятых работою летчиков. С каждым днем их все больше слетается сюда, они оседают здесь и возятся, рассредоточивая свое имущество на аэродроме, проверяя машины, дежуря и ругая скверный, вязкий аэродром, на котором бетонная дорожка еще только строится.

1 июля

«...Внимание, внимание! Говорит штаб местной противовоздушной обороны. Сегодня в 7 часов 20 минут самолетом противника сброшены две фугасные бомбы на Лежневой улице. Имеются убитые и раненые. Наши самолеты преследуют противника!..»

Это — первый налет на Петрозаводск. Спал в своем номере гостиницы. Проснулся от прикосновения к плечу, меня будил сожитель — капитан инженерных войск:

— Вставайте, воздушная тревога! Вставать не хотелось.

— Посплю еще, ерунда! — ответил я, но в комнату постучала взволнованная дежурная:

— Вставайте, вставайте, скорее в газоубежище, уже бомбы бросают, видно пожар!

Пришлось одеваться. Стал рассуждать с капитаном: сначала они будут стремиться к вокзалу, потом — к Онежскому заводу, наша очередь далекая, за это время их собьют или выгонят. Чувства тревожности никакого. Неторопливо оделся, зашел к Друзину и Холопову, был с ними. Холопов проснулся от взрыва бомбы и гула взмывшего самолета. Уже после этого радиорупор захлебнулся: «Воздушная тревога, воздушная тревога!..»

...Женщина, с тремя детьми, посреди улицы смотрит на небо, где вспухают облачка — разрывы зениток. Мимо проносятся автомобили. Женщина так заинтересована, что стоит, не замечая окружающего, пока до ее сознания не доходят голоса, зовущие ее к дверям гостиницы...

В редакции принял телефонограмму: «1 июля наряд в составе младшего сержанта Агафонова, пограничников Колончакова и Гончарова наблюдал за местностью у границы. Внезапно на пограничников напали сорок два белофинна, которые стали их окружать, убили розыскную собаку. Пограничники смело вступили в бой. Атака была отбита. Агафонова ранили в голову и в ногу. Пограничники вышли из окружения и принесли на заставу раненого товарища...»

В телефонограмме далее сообщается о нападении, совершенном сегодня белофиннами на боевое охранение заставы лейтенанта Тишина, и об утреннем налете одиннадцати бомбардировщиков, а затем нападении танков и усиленного батальона финнов на заставу старшего лейтенанта Журиха. Сидя в капонирах, пограничники заставы два часа сдерживали противника, «хотя он выпустил 80 снарядов», а затем отошли. Последние слова телефонограммы: «Бой продолжается. Пограничники всюду отбивают нападение врага»,

По-видимому, это еще только отдельные разведывательные действия врага. Но ясно: не сегодня-завтра крупные события начнутся и здесь, на севере!{3}

3 июля

Утром перед микрофоном говорил Сталин. В городе нет человека, который его не слышал бы. Я пришел в комнату, где жены ушедших на фронт командиров собрались, чтобы поделиться своими чувствами. И когда все высказались и ушли, в комнате осталась одна, молчавшая до тех пор женщина, с легкой сединой в волосах, с очень строгими, испытующими глазами. Она назвалась Галиной Александровной, женой ушедшего на фронт майора: «А фамилия моя вам не нужна: таких, как я, женщин много».

— Вам, писателю, — сказала она, — я могла бы сегодня рассказать все о себе, то, что женщина способна рассказать только самым близким людям. Вас интересует, что в мои чувства внесла речь Сталина? Сначала скажу, что чувствовала я до этой речи...

Собеседница моя волновалась. Я понял, что ей нужно поделиться со мной своей взволнованностью. У нее слегка дрожали губы, а глаза выражали гнев. Она порывисто встала, потрясла руками, свела пальцы, словно наложив их на чье-то горло.

— За всю мою жизнь я не умертвила даже курицы. Но, клянусь вам, этими вот руками я задушу любого фашиста.

Она торопливо и откровенно рассказывала мне о себе:

— В первый день я подумала об отце. Он живет далеко отсюда, ему шестьдесят три года, он нетрудоспособен, Я спросила себя: «Мой долг — поехать к нему? Быть С ним?» Я люблю его. Но ответ пришел сам собой: я осталась здесь. Если б все в такой день поехали к своим родным, сколько тысяч людей заполнили бы поезда, нужные для военных? И еще: я здесь нужнее.

Она рассказала, как, отказавшись от зарплаты, пошла в госпиталь работать с утра до ночи, как организовала группу самозащиты, вступила в отряд доноров, стала инструктором ПВХО, призвала других женщин к дополнительной подписке на заем и свои облигации отдала в фонд обороны.

Вот, только что расставшись с нею, я записываю возможно точнее асе ею сказанное. Она говорила примерно так:

— Родина моя — весь Советский Союз. Но никогда я не забываю, что я русская. Русский народ дал моей Родине Пушкина и Суворова... И — понимаете меня? — я знаю, глубоко чувствую, что мы победим. Иначе не будет: как себя, знаю я мой народ!.. Все личное надо забыть? Нет, не так, это не то слово... личное не забывается. Я ощущаю это иначе: оно упало у меня куда-то глубоко. Я пронесу мою любовь к моему отцу, к мужу, к близким сквозь все это, она — как затаенная душевная боль. Ее чувствуешь, но на нее не обращаешь внимания, когда нужно работать. И чем больше работаешь, тем меньше эта боль ощущается. А работа у меня сейчас — одна: все, что только в моих силах, отдать моему народу! Ложась спать, я думаю: все-таки немало сделала я полезного за этот день! Но не надо, чтоб кто-нибудь говорил мне об этом. Теперь я вам скажу, что почувствовала я в речи Сталина. Когда он сказал: «Друзья мои...» Только вот эти два слова: «Друзья мои», — как самый близкий, родной человек. Так просто, как ласка доверившегося мне человека, прозвучали эти два слова. Я почувствовала: он говорит со мной, лично, дома, в моей семье! И ведь это почувствовали сотни миллионов людей одновременно!..

Галина Александровна продолжала:

— Все то, что сказал Сталин потом, мог сказать каждый из нас, если б умел с той же точностью выражать свои мысли... И надо быть безумцем, кретином, чтоб кинуться на наш народ, который так единодушен. Ведь это для всякого мыслящего человека безусловная очевидность. Нас нельзя победить, — победим мы!..

...В городе до вечера — митинги. Весь день оживление: организуются, проходят по улицам дружины народного ополчения. Сегодня в городе пойман крупный финский шпион.

7 июля

Получил первые письма. Наталья Ивановна вступила в народное ополчение. Приняли — машинисткой.

Когда я прощался с нею, она была очень спокойна, — у нее есть удивительное качество владеть собой именно тогда, когда людям свойственно показывать истинные, тревожащие их чувства.

11 июля

В редакцию приехали с границы батальонный комиссар Е. А. Фридман и старший политрук М. П. Воловик, подробно рассказали о бое пограничников с финнами, 5 июля, силою до полка, противник попытался углубиться в наш тыл. Бой длился двое суток. Нападение отражено, противник потерял убитыми до 350 солдат и офицеров.

13 июля

Был в госпитале. Вчера неожиданно привезли первых 140 раненых. Среди раненых — одна женщина, сандружинница, Надежда Петровна Яковлева. Ее рассказ. Позавчера ехала из Суоярви в кузове грузовика, вместе с четырьмя девушками. Все в белых платьях, мирные, безоружные. Два вражеских самолета-истребителя налетели из-за леса. Н. П. Яковлева и все девушки спрыгнули, пытались убежать в лес. Истребители кружили, гоняясь за ними на бреющем, старались расстрелять их из пулеметов. Девушки спаслись в лесу, Н. П. Яковлева ранена в голову... За день до того муж Яковлевой, военфельдшер убит в лесу: группа финских диверсантов окружила землянку медсанбата, забросала ее гранатами.

17 июля

Последние два дня в Петрозаводске чувствуется напряжение. Снова начались воздушные тревоги, отложенная было эвакуация детей внезапно и быстро проводится;, эвакуируют также многих женщин. В город втянулись, толпы; беженцев из прифронтовых районов. Тыловое

ополчение пущено в действие: роют за городом окопы, дружины уезжают на автобусах и грузовиках...

Положение на Западном фронте внушает всем тревогу. Псковское направление... Порховское направление... Это значит — немцы рвутся к Ленинграду! А настроение у всех таково: «Когда же наконец мы дадим сокрушительный отпор и начнем энергично наступать?» Все ждут этого контрнаступления...

Ничего не известно о судьбе Минска, Риги, Эстонии...

Из Петрозаводска нас, писателей, никуда не посылают, на просьбы редактор мягко отвечает отказом: «Приказа не было!»

21 июля

Ночью — бомбежка, пожары, сгорело восемь домов, сбито два вражеских самолета.

Ночь на 24 июля

Сегодня во время моего дежурства в редакцию явился начальник политотдела. Я тут же шепнул редактору:

— Выясните окончательно вопрос о нас: можно ли нам ехать на передовые?

Степанов спросил.

— Да, конечно, посылайте! — ответил начальник политотдела. — На Ухту пошлите!

И сразу же после его ухода мы «разобрали направления».

Я выбрал Ухту, Холопов — Реболу, Друзину досталось Олонецкое направление. Владимирова редактор оставил при себе — сатира и юмор газете нужны ежедневно.

В Петрозаводске сейчас и Б. Лихарев, приехавший от фронтовой газеты, — он тоже едет на передовые.

В сводке впервые появилось Петрозаводское направление. Тяжелое положение в районе Вяртсила — Питкяранта — Салми. Отряды финских велосипедистов. «Кукушки». Группы диверсантов, прорывающиеся лесами к нам в тылы. На одном из участков — расширяющийся финский прорыв...

Республиканский ТАСС сообщает, что было еще два налета на Москву, третий — сегодня

Глава вторая.

На дальних подступах

25 июля — 13 августа 1941 г.
Ухта. 7-я армия

Я тогда еще не знал, не думал, что эти события в далеких карельских лесах имеют прямое отношение к Ленинграду. А между тем...

«...Не лучше было положение 3-го финского армейского корпуса, наступавшего на Лоухи и Кемь... он не продвинулся дальше Кестеньги и Ухты...

...отдельная «Карельская армия», которой командовал начальник генерального штаба, в составе пяти пехотных дивизий, двух егерских бригад и одной кавалерийской бригады, должна была продвинуться севернее Ладожского озера, к Онежскому озеру, с тем чтобы впоследствии наступать между озерами к реке Свирь и с этого рубежа принять участие в общем наступлении на Ленинград...» {4}

25 июля.
На борту бомбардировщика

Летим в Ухту. Гидросамолет — морской бомбардировщик ближнего действия — стоит на воде. Отсюда, из Петрозаводска, на северо-запад, до Ухты, — четыреста километров.

В районе Ухты, держа фронт протяженностью километров в полтораста, сражаются с врагом, имеющим чуть ли не десятикратный перевес в силах, 54-я стрелковая дивизия (без одного полка, выделенного ею на участок Реболы) да небольшой отряд пограничников. Только ниточкой шоссейной дороги, протянутой сквозь гигантский лесной массив, дивизия связана с нашим тылом — ближайшей железнодорожной станцией Кемь. От Ухты до Кеми по шоссе — двести километров!

15 часов.

Выходим в полет. Пилот — Евстигнеев, бортмеханик — Титов. Идем без сопровождения, но авось «мессершмитты» не встретятся! Как всегда в самолете, по карте, компасу и часам слежу за маршрутом, наблюдаю все, что внизу. Мой спутник, политрук Михайлов из нашей армейской газеты, пытается задремать.

16 часов.

Прошли Паданы у Сегозера.

16 часов 15 минут.

Слева виден большой пожар, несколько очагов, — горит Калган?

16 часов 30 минут.

Слева горит лес. Внизу — война. Дым заволакивает видимость под нами на минуту, на две. Теперь идем над болотами, пройдя левее Ругозеро.

17 часов 15 минут.

Идем левее озера Нижнее Куйто. Справа по носу, за озером, — большой пожар. Не Нурмилакша ли горит? Летим на озеро Среднее Куйто, справа на его берегу видна дорога. Приближаемся к Ухте. Просеки.

17 часов 27 минут.

Вираж, сбавили газ, выключили мотор. Идем на посадку. Вода. Пена плещет мимо иллюминаторов, очень красиво!

...Моторный катер. Дежурный пункта ВНОС:

— Мы уже было хотели выслать самолеты, обстрелять вас, потому что в одном из пунктов ваш самолет приняли за вражеский, минут двадцать было такое положение. Еще несколько минут — и вас «встретили» бы!..

Любезно благодарим его!

Деревянная Ухта. Попутный грузовик. Штаб 54-й дивизии. Землянка дивизионной газеты. К ночи написал статью. Лес, лес, лес...

26 июля.
В штабе 54-й дивизии

Стройный сосновый лес. Еще недавно он был девственным, в нем бродило зверье, в хвое, во мху прокладывало к озеру тоненькие, не трогающие песчаной почвы тропинки, заметные только глазу опытного охотника. Тишина стояла в лесу, с ветки на ветку перелетали, щебеча и переливаясь певучими голосами, птицы. Куковала настоящая кукушка. Захаживал сюда из чащи ленивый медведь. Здесь, вероятно, между стволами высоких сосен, для него было слишком сквозисто. Не нравилось ему, уходил...

Недавно сюда пришли люди, одетые, как и лес, в зеленый цвет. И расположились так, чтоб ни издали, ни сверху никто не подумал, что здесь живут люди. Птицы и звери исчезли. Словно омертвел без них лес, только северное летнее солнце по-прежнему кладет на него свои косые розовые лучи, и они теряются в густых кронах. Под этими кронами вижу я пред собою сейчас искусственно всаженные в мох среди сосен иссохшие бурые елки, осыпающие хвою при первом прикосновении. То там, то здесь шалаши из ветвей, похожие на чукотские чумы. И бугры землянок, раскинутых далеко одна от другой, светлеющих нутряною землей, вывороченной наружу. И еще кое-где маленькие окопы, окопчики, норы, ямы, — они пусты, но в них можно будет залечь, встречая врага, если он подкрадется. Трава, нежный мох — весь зеленый покров земли измят, придавлен, запятнан бумажками, щепками, всяким мусором, а кое-где исчез вовсе, потому что его начисто вытоптали люди, истерли колеса машин. Эти машины стоят врозь, в одиночку, и каждая из них спрятана — то в шалаше, под нарубленными ветвями, то под зелеными тентами или сетями, каждая обсажена мертвыми елками. Вот грузовики с наваленными на них патронными ящиками, вот «эмочки», превращенные в жилье, измазанные разными красками так, чтобы их можно было принять за лесных зверей. Вот броневик, чуть высунувший из ветвей свою пушку, вот счетверенный зенитный пулемет на грузовике, то и дело надрывающийся от стукотни, бьющий по летящим бомбардировщикам. Финны этот пулемет прозвали пилой — он и впрямь спиливает деревья и головы, когда ему приходится заниматься отражением наземных атак...

Идешь по лесу — видно всегда одну-две машины, одну-две землянки; кажется, они попали сюда случайно, лес пуст. Но сколько б ни шел — все то же, и понимаешь: лес насыщен людьми и оружием и всяким военным добром. Все это рассредоточено и замаскировано. Вот два слова, имеющие здесь сейчас первенствующее значение...

Ночью было совещание о полосах для газет. Обещал, выехав на передовую, сделать полосу о связистах.

И параллельно с основной работой писать в «дивизионку» обо всем прочем.

Здесь спят не раздеваясь. Спать почти не пришлось. В землянке на нарах было тесно, как и везде в землянках; одолевают лесные, песчаные или черт их знает какие, — болотные, что ли, — блохи.

Получил пистолет ТТ и две ручные гранаты. Брожу по лесу, полному грузовиков, землянок, складов, имущества. Несколько блиндажей обведены колючей проволокою, прикрыты насаженными елками.

Среди высоких сосен — голубой, роскошный ленинградский автобус. Стоит он, тяжело вдавив свои шины в сероватый мох. Ягоды голубицы выглядывают из-под колес. Срубленные ветки сосен своей зеленой хвоей обхватывают автобус со всех сторон, прячут его от взоров. . Зеркальные окна затянуты плотной бумагой. А внутри автобуса — карты, ящики, оружие, бумаги, чертежная доска на спинках двух кресел, шинели, амуниция, чемоданы и котелки. Дверь, через которую полагалось входить на городских остановках, наглухо закрыта, пространство между задней скамейкой и сиденьем неведомого в здешних лесах кондуктора занято большим ящиком. На ящике — два чемодана, зеленая каска, стопка патронов и пишущая машинка, на которой я в данный момент пишу.

Два командира играют в шахматы. Третий входит через переднюю дверь, стягивает с себя мокрую плащ-палатку — в лесу дождь.

Собрался в путь на передовую линию, облегчил рюкзак, оставил даже противогаз, надеясь, что финны пока газов применять не станут (так как почти все финские солдаты не имеют противогазов).

В столовой — несколько столиков среди леса, замаскированных натянутой сверху сеткой с кусками зеленых тряпиц, — нашлись попутчики: председатель трибунала, прокурор и другие. В их распоряжении есть «эмка», но они предпочитают в этих «запертых коробках» не ехать, — лучше на грузовике, потому что лес полон «кукушек».

26 июля.
Перед полночью. В роте связи

В 17 часов 30 минут выехали, с шофером нас одиннадцать человек. Дорога простреливается, потому поехали бешеным ходом. В пути — отдельные повозки, телеги, изредка встречные и попутные грузовики, небольшие группы бойцов, идущих к передовой линии. Броневичок, из которого выскочил и пересел к нам старший политрук, артиллерист. Через несколько километров он соскочил, побежал в лес — «поднять девяносто человек народного ополчения», дожидавшихся его там.

У самой дороги во многих местах огромные воронки — позавчера бомбили 250-килограммовыми.

К месту назначения — КП командира дивизии — проехали благополучно. Здесь, в лесу, у землянки, — сидящий на пеньке командир дивизии, генерал-майор, его комиссар, несколько оперативников. Генерал-майор предложил мне чаю, но я, поблагодарив, отказался, торопясь в нужную мне телефонно-кабельную роту связи.

Вскоре, пройдя по дороге километра два или три, миновав КП 81-го стрелкового полка (и узнав там обстановку у его командира, подполковника Державина), я нашел эту роту на прогалинке, заросшей кустами, в высоком сосновом лесу.

Расположился на мху, сначала с командиром роты, лейтенантом Пуняковым, затем с политруком Ханаевым и, наконец, за ведерком принесенного мне чая, с бойцами, записывая рассказы то одного из них, то другого...

Интереснее всех здесь, пожалуй, политрук роты Дмитрий Александрович Ханаев. Широколицый, коренастый, крепкий, с задумчивыми глазами, он очень сдержан, точен в словах, скромен. В прошлой войне — сапер, награжденный Красной Звездою, человек, по общему признанию, бесстрашный, дело свое он любит и хорошо знает, но о себе не рассказывает, а о делах бойцов своих говорит охотно, с подробностями, рисуя в моей тетради схемы боев, давая о них ясное представление... Заметно, что бойцы любят и уважают его. «Где Ханаев, там и победа!» — сказал мне один из них, и это потому, что во всех трудных случаях, как я узнал от бойцов, Ханаев каждому из них сам приходит на помощь и первым всегда идет туда, где оказывается всего опаснее...

А таких случаев было уже немало. Смотать два километра кабеля в горящем, подожженном врагом лесу, навести три километра связи, двигаясь бегом, вместе с контратакующей, азартно наступающей пехотой, отстоять штаб 81-го стрелкового полка при внезапном нападении на него группы финнов, спасти документы опергруппы дивизии при столь же внезапном ночном налете врага на КП дивизии... За две недели войны на этом участке фронта у Ханаева уже немало заслуг.

81-й стрелковый полк (подполковника Державина), 118-й стрелковый полк и поддерживающий их 86-й конно-артиллерийский полк вместе с Ухтинским погранотрядом каждый день ведут серьезные бои. Первым испытанием для 81-го полка был бой 4 июля. Сформированный под командою помначштаба полка Подузова отряд в триста человек получил задачу внезапным налетом уничтожить противника (больше батальона), засевшего в 16 километрах за Бойницей, на высоте 240, и готовившегося оттуда начать наступление. Бой длился три часа, и наступление врага Подузов сорвал. Последний крупный бой был три дня назад — 24 июля. Противник тогда окружил было часть 2-го батальона, 9-ю роту и три взвода других рот полка. При поддержке своих соседей все эти подразделения вышли из окружения, впрочем потеряв четыре пушки, боеприпасы и часть раненых...

Позавчера, вчера и сегодня «битвы поле роковое» вспыхивает то здесь, то там. Наши части дерутся стойко, нам трудно, нас мало, но оборону мы держим и отступаем только по приказу и только там, где создается угроза полного окружения.

Весь вечер время от времени раздаются где-то совсем близко отдельные выстрелы. Вот очередь финского пулемета, вот разрыв мины. Слышится беспрестанный треск падающих деревьев — лес за дорогою горит, воздух насыщен едким и густым дымом. Лесные пожары пылают повсюду. Дым щекочет глаза, сушит горло. Изредка доносится гул артиллерии и сразу смолкает. У всех чувствуется стремление быть готовыми ежеминутно. Враг может напасть внезапно, с любой стороны.

...Плащ-палатка, подвешенная за два угла к веткам дерева, чтобы дать мне тень, давно уже не нужна. Северная зыбкая, белесая ночь подкралась к нам незаметно, налила собою чашу леса. Мох, на котором расположились мы, чуть-чуть увлажнился, стал мягче. Ведерко чаю давно выпито. Лес затих, артиллерийская стрельба прекратилась. Пулеметы, стрекотавшие где-то поблизости, приумолкли. Маленькая группа связистов отдыхает...

Ночь на 27 июля

Размотав скатку шинели и надев ее в рукава, спал на подостланной плащ-палатке, рядом с Ханаевым, приткнувшись головой к трухлявому дереву. Вместо подушки — две ручные гранаты. Спал недолго... Сейчас 2 часа ночи. Сырость. Становится холодно. Белесая ночная мгла, уплотненная едким дымом от недалекого лесного пожара, висит на деревьях соснового леса. Очертания тонких ветвей причудливы, изящны, словно выгравированы на этом густом, висящем плотною массой фоне... Под боком полуавтомат Пунякова, сам Пуняков что-то пишет всю ночь в автомобиле радиостанции.

...Снова качается над лесом тяжелый гул артиллерии. То тут, то там пощелкивают отдельные выстрелы. Поблизости, в березовом шалаше, пофыркивает замаскированная лошадь, участница прошлой войны, единственная уцелевшая из шестидесяти лошадей, бывших в той войне ее соратницами. Теперь у нее соратницы новые...

— В работе связистов, — тихо, устремив глаза к небу, говорит проснувшийся политрук Ханаев, — есть три характерные особенности. В отличие от стрелковых частей, мы действуем в одиночку, а не группами. Кроме того, мы действуем с тяжелой катушкой, а не только с винтовкой. Наконец, проходя или перебегая по лесу, мы смотрим не в стороны, а наверх: прежде всего нам надо следить за проводом, обращать внимание на прочее нам часто нет времени... Эти особенности требуют от связистов-телефонистов особого развития некоторых боевых качеств — сметливости, решительности, умения ориентироваться и прежде всего самостоятельности в принятии быстрых решений...

...По лесу прокатывается еще одна тяжелая волна артиллерийского гула. И, нарушив задушевный наш разговор, из автомобиля радиостанции, превращенного в причудливый куст, выпрыгивает лейтенант Пуняков,

— Мальцев! Товарищ Мальцев!.. Вставай! Повреждение линии «бронза-один»!..

В десяти метрах от нас мгновенно вскакивает проснувшийся боец:

— Есть, товарищ лейтенант! Иду исправлять!..

И, как лесная тень, он истаивает в белесоватом сумраке, среди деревьев.

Группы фашистов в необъятном лесу ходят по нашим тылам. Если в руки врага попадается наш боец, враг пытает его, выкалывает ему глаза, выжигает на груди звезды, выламывает зубы и руки, зверски издевается над своей жертвой. Сколько изувеченных трупов наших бойцов уже найдено в этом лесу! Ходить по лесу в одиночку опасно.

Но где-то оборван провод. Может быть, его перервал снаряд? Может быть, щипцами его перекусил враг?.. Все может быть в бесконечном, на сотни километров раскинувшемся лесу!..

...Я уже в автомобиле-радиостанции, сижу рядом с лейтенантом Пуняковым. Ждем. Молчим. Тишина. Пуняков прижимает к уху трубку телефонного аппарата. Радист Коновалов дежурит у рации. Окна в машине открыты. Чуть шелестя, под легким ветерком покачиваются верхушки могучих сосен.

Возникнув в необъятной выси, внезапно нарастает угрожающий гул: мы узнаем врага по звуку, по его воздушной походке. Летит «мессершмитт», за ним мчатся три звена «юнкерсов».

— Воздух! — слышится в лесу предупреждающая команда, и среди сосен тишина еще более напряжена, но чувствуется — люди в шинелях проснулись, не спят.

Конечно, лес сверху кажется безлюдным и диким, враг не может ничего видеть, но он, должно быть, хорошо знает о нас: здесь, в этом квадрате, на карте его ведущего штурмана находится нащупанный разведкой КП нашего полка. Первые бомбы ложатся еще далеко от нас... Выскочить из машины? Но Пуняков и Коновалов не шевельнулись. Будь что будет — не шевельнусь и я...

...Визг, грохот, гул. Рвутся тяжелые бомбы... Машина качается. Расщепленные сосны, камни, земля летят высоко над лесом, рушатся на зеленые ветви, ломая их... Ближайшие деревья покрываются серым налетом пыли. От вспышек — или от пыли? — резь в глазах.

— Воздух! — повторяет снизу, из-под куста, начальник станции, сержант Алексеенко.

Радист Коновалов почти весело (именно весело! — это, конечно, от возбуждения) откликается:

— Да еще какой тяжелый воздух, товарищ сержант! Фашистом воняет!

Странный, едкий запах взрывных газов ощущаю и я.

Радист Коновалов ни на секунду не отрывается от ключа. Его рука не дрожит, лицо спокойно. Он углублен в работу, и непосредственная опасность на него не действует...

...Рев моторов усиливается. Делают второй заход; вокруг надрываются — зенитки, — полосуя бледное небо трассами. Но черные тяжелые крылья, нависая низко над нами, проходят издевательски неторопливо.

...Бомбы! Взрываются неподалеку от радиостанции. Машина раскачивается на рессорах, как детская коляска. Ломается лес. Шуршит опадающая земля. Между каждым из взрывов в коротких паузах тишины чуть слышно легонькое, задорное неторопливое потрескивание ключа.

Точное донесение Коновалова уже ловят другие радисты, и мы знаем: там где-то, вдали, взмывают в небо наши «ястребки». Чуя приближение истребителей, вражеские самолеты наспех — уже поодаль от нас — сбрасывают последние бомбы и скрываются...

...Первое впечатление: у нас тут все разгромлено. Но бойцы и сержанты садятся, сворачивают цигарки, перекликаются... Столько было шуму, а потерь у нас, оказывается, нет... Все бомбы, по-видимому, легли в пустой лес...

Только теперь радист Коновалов закуривает первую папиросу. Докурив ее, лезет на машину, чтобы счистить веником накиданные, взрывами щепки и землю...

Ясный голос на проводе «бронза-один»:

— Товарищ лейтенант! Я — Мальцев... Я — Мальцев... Слышите меня хорошо? __

— Хорошо! — сурово отвечает Пуняков, но в глазах его, когда он подмигнул мне, радостный огонек...

— Иду проверять линию дальше, — слышен мне голос Мальцева. — Тут гости пришли... Наши им угощение готовят.

Гляжу на часы — после ухода Мальцева прошло сорок минут.

«Гости»? Ах вот оно что! Значит, и воздушный и артиллерийский налеты не случайное происшествие в этой призрачной, длинной ночи!

Мне интересно знать обстановку. Пуняков советует пройти по проводу «бронза-один» в землянку начальника связи полка, Галактионова…

…Пройдя по лесу метров триста, вдоль провода «бронза-один», я подошел сюда, где этот провод кончается, — к замаскированной мхом землянке, вошел в нее, миновав уже знакомого мне часового.

—  «Дон»... »Дон»... »Дон»... Я — «Дон», «Дон», «Дон»! — в темноте землянки колокольным звоном разносится спокойный, металлический голос Галактионова. — Я — «Дон»... Это что? «Печора»?

Знаком я и с ним — вечером разговаривали, — с рыжеволосым, загорелым старшим лейтенантом Иваном Ивановичем Галактионовым. Он среднего роста, у него красивое, с правильными чертами лицо, на его гимнастерке медаль «За отвагу», полученная в этих же лесах в сороковом году...

Над всунутой между неокоренными бревнами дощечкой мигает огарок свечи. На нарах впритык, тесно прижимаясь друг к другу, спят люди в шинелях. Снаружи доносится тяжкий удар, рядом шуршит осыпающийся сухой песок. Но люди не просыпаются — привыкли. Снова удар, удар... Я удачно, как угадал, прошел за несколько минут до них. И сразу где-то подальше каскад разрывов; глухой звук — это артиллерийский снаряд; надсадисто хлопающий — мина из финского миномета. И выстрелы, — это бьют наши. И, словно перечеркивая все эти звуки, четкий, как сплошные тире морзянки, треск пулеметов...

—  «Печора»? Ага, «Печора»!.. Ну, как у вас? Сдерживаете? .. А картошки хватает? (По голосу узнаю — это говорит командир восемьдесят первого полка, подполковник Державин, к которому я заходил вчера, по пути сюда.) Ну, хорошо! Атакует? .. Что-что? Они лес зажгли? Так это оттуда к нам тянет? .. Да, близко!.. Да, да, стеной идет... У вас тушат? Уже потушили?.. Что-что? Ты не перебивай, подожди!.. А Даниленко один сидит? Совсем один? .. Обтекли его? .. По ложбине? Понятно!.. А что Пуняков думает? Ханаев к нему пошел? .. Со своими детишками?.. Ну, молодец, этот не подведет... »Волга»! «Во-олга»!.. Вы меня слышите, «Волга»?.,

В глухом гуле разрывающихся на поверхности снарядов Державин кладет трубку.

— Связи нет... Оборвали, гады!,. Галактионов негромко говорит:

— А ну-ка, товарищ Иванов, вставай! Один из спящих вскакивает.

— Товарищ Иванов, сходите-ка, линию снарядом порвало...

И связист Иванов, пригнувшись в низеньком коридорчике, спешит к выходу из землянки наверх, в ночной таинственный лес, раздираемый разрывами мин и тяжелых снарядов/Они ложатся повсюду... Довольно маленького осколочка, чтобы Иванов никогда не вернулся в землянку. Но, ни на что, кроме провода, не обращая внимания, одинокий боец уже спешит по лесу туда, где оборвана линия...

— Так!.. Значит, противник прорвался, — поясняет Державин Галактионову, — пытается окружить роты Демченко и Хохлова. Поджег лес, ветер в нашу сторону... А рация у вас как?

И, не дожидаясь ответа Галактионова, Державин, пригнувшись к огарку свечи, пишет коротенькую шифровку. Галактионов передает ее в трубку на радиостанцию. Через минуту приказ командира полка разносится в эфире.

Едкий запах гари втягивается сюда сквозь приоткрытую дверь землянки —

Прошло еще полчаса. Телефон в землянке опять заквакал, как лягушка:

— Я... Я — «Дон»... Это вы, товарищ Иванов?,. Соединяете с «Волгой»? Хорошо. Возвращайтесь сами!.. «Волга»?.. Ага, «Волга»!.. Отбили? Вперед продвинулись? .. Окопались уже?.. Вот орлы!..

Разговор продолжается. Артиллерийская стрельба затихает.

...Рассвет. Пришел сержант с донесением. Рассказал все о прошедшем бое. В частности, узнаю:

Посередине большой ложбины, на высоком, круглом, поросшем соснами холме, у двух телефонов сидел молодой боец Даниленко из отделения сержанта Кузнецова. Когда финны прорвались и по ложбине обошли его высотку с.двух сторон, он в полном одиночестве продолжал вести наблюдение за противником и непрерывно передавал то в одну, то в другую трубку обо всем, что происходило вокруг .него.

Это дало возможность командирам двух рот, расположенных по обе стороны ложбины, принять правильные меры — направить несколько взводов на окружение прорвавшегося противника...

Когда финны заметили связиста, они начали обстреливать его минометным огнем.

— Сижу один. Противник все усиливает огонь по моей высотке, — доложил Даниленко лейтенанту Пунякову.

— Сиди один, — ответил по проводу лейтенант. — Скоро наши придут, героем будешь!

— Есть, ладно, товарищ лейтенант. Буду сидеть! — хладнокровно ответил Даниленко.

А политрук Ханаев, обеспокоенный положением своего телефониста, решил пробиваться к холму. В то же время к проводу Даниленко присоединился своим аппаратом и командир отделения, сержант Кузнецов, узнал обстановку и решил немедленно пробираться к телефонисту, понимая, что тот один не может долго держать связь и отстаивать свою позицию от финнов — они, несомненно, постараются его захватить.

Тем и характерна война в лесу, что можно проскользнуть в десяти шагах от врага. Кузнецов с ефрейтором Калашниковым, бойцами Рябополовым, Беловым и Зориным проползли между шныряющими по лесу финнами. Подбежали к холму и, замеченные здесь врагом, засели в камнях, затеяли перестрелку... Тем временем по другому склону к Даниленко поднялось посланное командиром роты Хохловым отделение Антонова, прорвавшегося с боем сквозь гущу финнов.

Даниленко просидел в одиночестве полтора часа и остался невредимым. Палатка, возле которой он находился, была искромсана осколками мин.

А еще через полчаса взятые в мешок финны страстно и беспощадно уничтожались в лощине нашими атакующими подразделениями. Они пользовались данными, которые сообщил командованию телефонист Даниленко...

Алеет заря... И я узнаю еще: боец Мальцев, исправив первое .повреждение провода «бронза-один», пошел искать второе, исправил его, но сюда не вернулся — убит!

27 июля.
Утро. КП 81-го стрелкового полка

Из леса, сопровождаемый связным, к нам вышел боец в изорванной, мокрой, потной шинельке, грязный, изможденный, обросший, с измученным, но счастливым лицом. Он едва стоит на ногах, но в руке у него винтовка, на ремне — подсумок с патронами, а наискось под ремнем — финский нож. Глаза бойца радостно улыбчивы, а губы в рыжеватой щетине усов дрожат.

Ему дали выпить водки и дали хлеба. И сейчас командир полка, подполковник Державин, сидя на кочке мха, разрешил этому бойцу курить. И тот, зажав окурок желтым, горбатым ногтем большого пальца, говорит, говорит обрывочно, но безостановочно, теряя нить смысла... Но все-таки нам все понятно: он, боец третьей роты Кудрявцев, вышел из окружения.

— Имею счастье погордиться — двух финнов убил, покарай меня насквозь! Вот что меня спасло — финские консервы вонючие! В окопе у финнов взял я чулки эти длинные... Финны ходят по их окопам, и я хожу по их окопам. Все время, как лоси, ходят и ходят. Финский офицер и солдаты ходят... Окопы пустые. Смотрю — финны, человек восемь! И — приземлился. Прошли они... Еще — стукает топориком, топориком... Подошел один, свистнул. Я — в камни, как сурок. Видит — : русский, он один, я один. Он, наверно, думает: «Русский хоть один, а что-нибудь сварганит!..» Потом подошел второй. Поговорили меж собой, ушли...

Теперь, значит, я из этих камней вышел, взял консервы, перешел дорогу и пошел... Тут — елосипеды! Я лег, лежал... Дорогу перешел я, лесом и иду, и иду, и иду — все по солнцу, не на запад, а на восход иду, все ж таки этого чувства не потерял я!

Потом лег — уставши ноги, и потом — иду: все ж таки надо к своим! По тундрам все ж таки вплавь не иду, а только по колено!

Дошел до наших столбов — все ихние пачки, папиросы, потом одна... слава богу, хоть, думаю, одна русская пачка! Потом из автомата меня два раза ударили и два одиночных... Я прошел мимо... Сегодня ночью или утром вижу дорожку. Стук фургона... Батюшки, финны!.. Подошел ко мне: «Давай быстрее!» — по-русски... Сам не верю, гляжу — русский, в обмотках черных, и все ж боюсь. Потом вижу — из фляжки наливает!.. Я подошел, и слезы посыпались!.,

Ну, я и винтовку и патроны... Никуда! Со мною! Ну, все ж таки сердце болело крепко, они бы меня убили!..

Кудрявцев гладит свою винтовку-полуавтомат по стволу шершавой, заскорузлой рукой. Гладит и плачет опять...

— Раньше-то стрелял?

— Не стрелял!.. Тридцать пять лет дожидал этой винтовки, наконец дождался... Патрон взять разрешите? Пригодится! Пришел я с винтовкой...

И такая гордость у него в этих словах: не как-нибудь вышел из окружения, не трусом, не бросил оружие, а вот — в полной боевой, с патронами и винтовкой...

Командир полка, подполковник Державин, глядит на него сурово, но я вижу в уголках глаз Державина сочувственные смешинки.

— Ясно!.. Понятно... Ну, спасибо тебе, что не просто живой, а в порядке! Иди. Уложите его спать, пусть отоспится, сколько душа велит!.. А потом — слышь, Кудрявцев? — бритый, мытый, ко мне сюда явиться, как стеклышко!.. Иди!..

Из последних сил, молодцевато приложив руку к пилотке и сделав поворот «кру-гом», боец-ополченец Кудрявцев с сопровождающим его связным уходит от нас в чащу леса.

Когда боец выполняет свой воинский долг, его встречают так вот, как этого.,, А вчера я был свидетелем другой сцены.

В те минуты, когда, полулежа на мху в лесу, я беседовал с политруком Ханаевым и-пил с ним чай, сквозь сосны доносился голос председателя трибунала, приехавшего вслед за мною в расположившийся по соседству взвод охраны. Председатель трибунала читал приговор :

—  «...за оставление миномета и трусливое бегство на двенадцать километров, где трус был пойман, такой-то приговаривается к высшей мере наказания — расстрелу. Приговор обжалованию не подлежит и приводится в исполнение немедленно».

Виднелась группа слушающих бойцов и командиров.

— Кто хочет привести приговор в исполнение? Минута молчания Затем объявились желающие.

Осужденного повели через лес, за дорогу, многие бойцы поспешили туда же. Я еще не допил кружки чаю — раздался выстрел. Спустя несколько минут — второй. Бойцы вернулись:

— Готов, хлопнули...

— На труса и изменника каждый из нас готов поднять руку...

— Так нужно было сделать, мера необходимая...

Через полчаса та же участь постигла второго — помкомвзвода, бросившего оружие, напоровшегося в бегстве на свою же часть и пытавшегося скрыться. Два выстрела — и все кончено…

10 утра

Выйдя на дорогу, поджидаю попутную машину, чтоб ехать дальше, в передовые части. В кустах видны бойцы, роющие здесь и там окопы.

Во время завтрака — вражеский самолет, команда «воздух», и все замирают, прекращая движение. Прошел мимо. Затем еще два «юнкерса» в другом направлении.

Вчера политрук роты Ханаев рассказал мне, что генерал-майор в полной форме, с лампасами, не боясь «кукушек», часто ездит верхом по передовым частям, не беря с собой никого, кроме двух автоматчиков. Это хорошо характеризует его личную храбрость, но мне кажется, командиру дивизии не следует так рисковать.

Да, вот, кстати, о храбрости... Здесь все тепло вспоминают Мишу Чумандрина{5}, который в прошлую войну был в этой дивизии. Помнят, как он погиб. Он был смелым, его любили здесь...

...Идет машина, еду дальше!

28 июля.
КП 81-го полка. Лес

Вчера день провел на переднем крае, был в ротах, наблюдал, делал записи. Надо было ползать на брюхе, потому что шла перестрелка и рвались мины; Финны стреляют разрывными, но это в лесу и лучше: пули разрываются, едва коснувшись на своем пути любой веточки. Гранаты, всю амуницию приходится, ползая, отводить на ремне за спину — иначе мешают. А оттого, что гранаты на спине, кажется, что в них прежде всего может попасть пуля или осколок и они разорвутся. Было не очень приятно, но ничего, привык. Спокойствию помогают работа и сознание, что ты командир. А в общем на Памире бывало хуже, там во времена басмачества ездили втроем, вчетвером, а здесь с тобой хоть жиденькая, а рота. Да еще минометы и добрый дяденька сзади — артиллерия... Настроение у всех хорошее, уверенное, дерутся за каждый куст. Но людей явно мало. Бойцы ругают стыки, — слабость наша в том, что стыков между подразделениями и вовсе нет!

К ночи пришел на командный пункт полка к его командиру, подполковнику Державину. Здесь, в его землянке, ночевал. Державин — приятный, умный человек, широко мыслящий, военный по облику и по духу.

Сейчас 9 утра. Сижу в землянке Державина. Он за столом читает «Правду». Его вызвали к телефону, — разговор с частью, обстреливаемой сейчас минометами. Полчаса назад началась стрельба в тылу. Доносятся ружейно-пулеметные выстрелы, слышатся разрывы гранат. Выясняем, на кого нападение. Стрельба стала приближаться, подполковник приказал привести всех в боевую готовность...

Выяснилось: происходит нападение на КП командира дивизии. Генерал-майор сообщил, что переходит сюда, вдоль линии связи, видимо идет с боем, — два, два с половиною километра.

Прискакал связной. Шифрованное сообщение: «Две атаки отражены. Бой сзади и впереди нас. Пока держимся и будем держаться. Но оставаться нецелесообразно. Сообщите, что делать?»

Слышны три разрыва бомб, только что пролетел самолет над нами. Голос:

— Маскируйся!

Начальник штаба полка, капитан Титов, берет трубку. Ему говорят, что бомбы сброшены в расположение «Киева». Титов вызывает «Киев». Звук приближающегося бомбардировщика. «Киев» не отвечает.

— Дайте «Днепр»!

Звук самолета умолк. «Днепр» тоже пока не отвечает. Дальнейшие выяснения по телефону. Еще ночью были сведения, что группа противника, человек сто, просочилась в тыл...

...Входит генерал-майор, командир дивизии. На лице капли пота. Вызывает какое-то подразделение, расположенное возле КП дивизии

— Ну, как у вас? Продолжается там?.. Так же, без перемен? .. Увеличивается? .. Нужно передать, чтоб выслали вправо группу для выяснения. Сообщите, какие нужны меры, высылать помощь или нет? Дайте «Печору». Кто это? «Печора»? Сорок девять?.. Говорит двадцать восемь. Как у вас?.. Понятно .. Ну, он, говорят, несколько того... на полтора километра... Не знаете? Не докладывал?.. Остальное знаете? А его сосед где?

Разговор продолжается.

— Теперь приготовьтесь, чтоб в случае необходимости все зажечь... Уже приготовились?.. Хорошо... Теперь вызовите «бронза-два», соедините «бронза-один»!

Связи нет.

— Рация как, товарищ подполковник? Где у вас рация?

— Работает.

Подполковник Державин пишет и отсылает записку на рацию, одновременно отдает приказания о мерах к самообороне:

— ...И окопчики! А то сейчас обтекать начнут!.. Генерал-майор читает то шифрованное донесение, что привез связной.

— А кто это пишет? Головное охранение?.. Вот орлы!..

Обсуждают расположение частей. Бьют вражеские минометы.

19 часов

Полдня стрельба, минометы, пулеметы, попытка окружить нас. До рукопашной дело не дошло. Отбились. К семи вечера все затихло. Принесли трофеи: несколько писем, кепи с кокардой, простреленный молитвенник, гильзу от двадцатимиллиметрового крупнокалиберного противотанкового пулемета. Генерал уехал. Группа финнов — не меньше усиленной роты, — окружавшая нас, разбита. Офицер убит, убито человек сорок. Бой с этой группой вел второй батальон 118-го стрелкового полка, высланный утром с передовой линии. Взято три станковых пулемета, один ручной, много автоматов. Много раненых унесено противником.

Эта группа финнов, совершив нападение на КП дивизии, подошла с тыла сюда, к штабу нашего 81-го полка, и в это самое время финны начали обстрел переднего края нашей обороны и перешли в наступление... Вот и шел бой весь день, а я, сидя в штабе полка, слушал всю эту артиллерийско-минометно-пулеметную музыку и глядел на фашистские самолеты, несколько раз нащупывавшие наш штаб.

29 июля

Ходил смотреть на результаты вчерашнего боя. Вся дорога — в крови, под дорогой — труп финского офицера. В лесу много убитых солдат.

Встретился с веселыми пограничниками. Выйдя в разведку на два дня, они оказались в тылу финнов, отрезанными. Проблуждали десять суток, вырвались благополучно — и вот, возвращаются.

...Пребывание в боевой обстановке как-то так омолодило меня, освежило каким-то таким чудесным внутренним спокойствием, что и самочувствие мое сейчас отличное и настроение самое бодрое. Приятно находиться в состоянии такой душевной приподнятости.

Особенно красное солнце заката. А лес от пожаров в дыму…

30 июля.
КП 81-го полка

Сегодня весь день, с утра до ночи, просидел в землянке за оказавшейся тут пишущей машинкой, написал целую газетную полосу. Приятно сознание, что работа корреспондента действительно очень нужна — газету на фронте ждут с нетерпением, обсуждая опыт других, по ней учатся воевать.

Странная здесь, в этих лесах, война! Ни колючей проволоки, ни крепостей, ни длинных — памятных со времен первой мировой войны — окопов, ни точно обозначенной линии фронта — так называемых передовых позиций. Здесь иначе: передовая линия — это только условное пространство, в первую очередь защищаемое людьми, на котором сосредоточены части, ведущие бои. Но передовая линия не тянется по всему фронту: обрывается то здесь, то там, сменяется лесом непрорубным, болотом непроходимым, озерами с топкими, извилистыми, неодолимыми берегами. Однако непроходимых мест на земном шаре нет, и враг, как зверь, прокрадывается — «просачивается» — повсюду. Он ходит бандами, он вылезает на дорогу, перерезает ее и по-разбойничьи уничтожает попавшихся ему на этой дороге людей, сжигает их скарб и жилье. А войсковую часть он всегда стремится взять в кольцо, задушить петлей внезапного кругового нападения, лесным пожаром создать представление о безнадежности положения. Он всего чаще хочет напасть на штаб, на обоз, на маленькую группу бойцов, цинично не брезгует госпиталями. А как только сюда подоспеют на помощь, на выручку, скрывается, убегает, оставляя на вершинах ветвистых деревьев одиноких «кукушек», которые ждут с автоматом прохожего. Я видел вчера такую «кукушку» — убитого финского офицера. Он лежал у дороги, в кювете, навзничь, вниз головой, раскинув руки, несоразмерно длинный, узкий, прямой, весь в крови, с желтым, страшным, оскаленным, окровавленным лицом.

Но этот метод действий приносит врагу свои плоды только теперь, пока к нам не подойдут подкрепления. Да, мы отступаем, чтоб не подвергать наши часта опасности окружения. Пространства — дикого леса, болот, озер, всей этой незаселенной местности — сегодня не уберечь! Придет время — мы его отберем назад. А пока надо сохранить людей — их слишком мало здесь сейчас, защитников Родины. За двести километров от железной дороги находимся мы; двести километров по единственной узкой лесной дороге должны пройти подкрепления, чтобы налить силою этот участок фронта. Ни сотни метров мы не уступаем, без боя, но там, где я был позавчера, сегодня уже хозяйничает враг. И уже отдан приказ об эвакуации гражданского населения Ухты. Мне рассказали сегодня пришедшие с тыла бойцы, как пикирующие с небес фашисты расстреливают женщин, бредущих с котомками по бревенчатому настилу дорог.

Все это продлится недолго. Придет час, — удесятерив свою мощь, сомкнувшись плечом к плечу, сплошной стеной от Баренцева до Черного моря мы двинемся в наступление, и увидит тогда весь мир, как ложатся костьми на бегу остатки смятенных и пораженных фашистских полчищ! ..

А пока запал ручной гранаты носи в нагрудном кармане вместе с карандашом. Каждую минуту и в каждом месте, уверенный в себе, будь готов!

1 августа...

Весь день вокруг нас разрывы снарядов. Наши части медленно отходят, положение здесь у нас крайне напряженное. Не могу записывать здесь ничего более определенного, так как не знаю, что будет со мной завтра и даже через час. Вчера вечером мы уничтожили все лишнее, что было в землянке. Может быть, мне придется сжечь и этот дневник. Ночью мы перебрались в другую землянку, более глубокую. И выслушали приказ: быть в пятиминутной готовности. Может быть, всем поголовно придется защищаться до конца, прикрывая отход того, что должно отступить в сохранности. Мы спокойно и деловито относимся к создавшейся обстановке, делаем то, что надо. Положение еще ухудшилось, финны прорвали оборону у Кис-Кис. Бой сейчас продолжается.

Настроение у меня спокойное, рабочее. Я давно приготовился ко всему и стремлюсь только делать порученное мне дело, какова бы ни была обстановка. Сознание долга господствует всецело. Ему подчинено все.

...А Ухта вчера к ночи полностью эвакуирована, гражданского населения в ней не осталось. Ценности вывезены. Все приготовлено, чтобы в случае нужды поджечь городок...

7 августа.
КП 81-го полка

За четверо суток в общей сложности — одиннадцать часов сна!

Мы все-таки финнов сдержали, и Ухта — наша. Положение стабилизировалось, и мы хорошо закрепились. Но какими напряженными были бои этих дней! У всех синяки под глазами, все серые от усталости. Без различия званий, должностей, специальностей, все брали в руки саперную лопатку, винтовку, гранату, лежали в окопах, вели огонь, исполняли команды или командовали сами, когда сознавали в том необходимость, перебегали от дерева к дереву, переползали в болоте от одной кочки мха к другой, выравнивали линию обороны, отступали и наступали... Дни и ночи слились в одну дымную, грохочущую, проблескивающую рваным огнем полосу; усталость и возбуждение, страх и порыв дерзания переплавились в сплошную, почти механическую работу: исполнение долга, долга, долга, а все, что будет, что от тебя не зависит, не должно трогать и не трогает твою душу... Так было со всеми, так было и со мной, я рад, что я спаян был с другими в одно, что проверил себя, что держался как надо... А писать было некогда, да то, что не записал, и не забудется никогда!

Скольких людей перевидал я за эту неделю, чего только не насмотрелся...-В сущности, я не совсем понимаю, почему я жив и невредим... Но ведь и каждый раненый не совсем понимает, почему он только ранен, а не убит. Мысль о тех, кто уже не задает никаких вопросов, кто вчера был жив, действовал рядом с тобою, наполняет душу тоской и стремлением: за них, безответных теперь, отомстить!.. Вот как оно рождается, ширится и растет, это странное, неведомое прежде гуманному человеку чувство, всеохватное чувство ненависти!..

Вчера я провел день в расположении пулеметчиков и в первой роте державинского полка, которую нашел не сразу, а после долгих блужданий по лесу вдвоем с политруком Михайловым. А ночевал в землянке связистов, — на нарах, заваленных мешками, нас лежало человек шесть.

Ночь снова была тревожной, стрелковые роты вели бой неподалеку от нас, разрывы мин и снарядов ложились шквалами вокруг нашей землянки, Галактионову приходилось будить людей, он кивал на дверь, и мы с гранатами и ручным оружием располагались вокруг землянки, в ямках, вырытых с вечера. Фигуры во мраке возникали и растворялись, пулеметы стучали, похожие на деревянные трещотки, какими на Кавказе сторожа отгоняют птиц в виноградниках.

Финны были отбиты и понесли изрядные потери...

Я занялся обработкою материалов, написал еще две корреспонденции, на этот раз для дивизионной газеты, которой мне, как «армейскому представителю», полагается помогать…

9 августа.
На пути в Кемь

Лес. 87 километров до Кеми. Сижу на гранитном валуне, у дороги, наевшись голубицы и огромной розовой морошки. Шофер полуторки клеит камеру. Еду в Кемь, проехали 99 километров. Здесь уже начали попадаться женщины, гражданские люди — местные жители, оставшиеся на оборонительных работах. Дорога чиста и пуста. Ветер шумит в листве, но всё, кроме него, — тишина, потому что лес, лес, кругом лес, на сотни километров лес!

А направляюсь я в Петрозаводск потому, что вчера вечером мне передали неожиданную телеграмму от моего редактора Степанова: «Немедленно выезжайте вызову» Политуправления». Что за вызов? Зачем? Почему? Вызов,» видимо, из Ленинграда, и, вероятнее всего, мне придется выехать в Ленинград. Очень не хотел бы жить в городе, в «тыловом состоянии». Здесь, на фронте, мне все по душе, чувствую себя отлично, настроение великолепное, я — при деле, и работа моя здесь нужна…

13 августа.
Петрозаводск

Третьи сутки — в яростной работе, обрабатываю для редакции привезенный с собою материал. Выспаться все некогда. Совсем ошалел.

В Петрозаводске ничто не изменилось, налетов не было, а тревоги по-прежнему часты, иной раз по нескольку в день.

Ночью еду в Ленинград. Пистолет, с таким трудом добытый, пришлось сдать в редакции; личного оружия у сотрудников редакции не хватает, вот редактор и настоял: «В Ленинграде получите новый, а нам тут без оружия нельзя!»

Все документы мои оформлены, редактор дал мне письменную характеристику. Жалеет, что расстаемся, и тоже не понимает причины срочного вызова меня в Ленинград...

Глава третья.

Враг приближается

14–25 августа 1941 г.
Ленинград

Огромный, шестиэтажный дом на улице Щорса, года три назад выстроенный управлением Свирьстроя. В этом доме, в первом этаже, — квартира моего отца. Я охотно согласился на просьбу отца «базироваться» пока у него, тем более что моя квартира пустует и заниматься хозяйством в ней некому, как и в тысячах других квартир, где женщины, отправив мужей на фронт, эвакуировав детей, сами пошли на окопные работы или живут на казарменном положении в госпиталях, на оборонных предприятиях, на разных краткосрочных курсах или на объектах ПВХО.

Вчера выехал поездом в Ленинград, провел ночь сидя.

Ленинград обычен и многолюден и ничем внешне не отличается от того, каким я видел его, уезжая на третий день войны. Только у вокзала очередь эвакуируемых да почти нет автобусов. Продуктовые магазины пусты, все выдается теперь по карточкам.

Явился в Политуправление фронта. Все выяснилось. По совместному решению горкома партии (Шумилов) и Политуправления меня назначают специальным военным корреспондентом ТАСС — ленинградского отделения. Кроме меня, назначаются в ТАСС еще четыре писателя.

Что ж, это, вероятно, неплохо, главное — я буду на фронте.

20 августа

Все вспоминаются мне последние полтора месяца, проведенные в 7-й армии.

Забор на Подгорной улице Петрозаводска, что накануне бомбежек красили в веселый голубой цвет. И наивные бумажные полоски на стеклах окон, какие наклеены были там, какие вижу теперь и на окнах всех домов Ленинграда. Бросившаяся в контратаку с наганом в руке и упавшая с простреленной грудью, убитая наповал девушка Зина Богданова (а я помню и счастливый смех этой веселой девушки, работавшей в типографии нашей газеты «Во славу Родины»).. Езда верхом под огнем «кукушек». Бои в круговой обороне, когда трескотня ружейных выстрелов и пулеметной стрельбы облегала меня со всех сторон и когда разрывы гранат концентрическими кругами надвигались вплотную и вновь отдалялись, а от разрывных пуль врага крошились в лесу мелкие веточки и кустарничек... Бомбы, падавшие в лес с низко пролетавших самолетов. Горячий ствол винтовки, выхваченной мною из рук убитого пулей моего соседа по окопчику, который мы _, вдвоем рыли так торопливо. И кровь — кровь минуту назад живого человека — на моей руке, на моей щеке... И многое, многое другое, что кажется сейчас почти фантастическим в этой странно пахнущей мирным временем, хорошо обставленной городской квартире!..

Уже десять раз наши летчики бомбили Берлин, и потерь у нас почти нет, а попытки немцев бомбить Москву становятся неудачными — только малая часть их самолетов прорывается к столице. О, Гитлер даже в своем логове уже чувствует нашу силу! То ли будет еще!{6}

Посол США Штейнгард и Крипс на днях были приняты Сталиным... Этот визит тоже очень многозначителен...

Война только еще разворачивается!

24 августа

Как быстро изменилась обстановка в Ленинграде за последние десять дней! 14 августа, когда я приехал в Ленинград из Петрозаводска, казалось, что Луга и Кингисепп окажутся последним рубежом — их не возьмет и дальше не сунется враг.

С тех пор как 9 июля наши войска оставили Псков и немецкие танковые части устремились к Луге и Новгороду, главным барьером перед фашистами, рвущимися к Ленинграду, стала Лужская оборонительная линия, которую ленинградцы и жители области создали в считанные дни круглосуточным напряженным трудом, под непрерывными бомбежками с воздуха, под артиллерийским и минометным обстрелом, под огнем пулеметов, направленным с летящих бреющим полетом вражеских самолетов.

Лужская оборонительная линия протянулась почти на три сотни километров по фронту, и как бы ни было мало наших частей, они удерживали ее полтора месяца. За .эти полтора месяца Ленинград успел сделать многое.

Незадолго до моего приезда в Ленинград немцы огромными силами начали новое наступление{7}.

Упорные бои на Лужском рубеже длились неделю. Наши войска дрались за каждый клочок земли, но силы были слишком неравны. Двенадцатого августа немцы прорвали Лужскую оборонительную линию, хлынули к Кингисеппу и к ленинградским пригородам, 14-го взяли Кингисепп. Три дня назад мы оставили Чудово, а судьба Луги, оказавшейся в глубоком мешке, мне неизвестна...

Я ненадолго прерываю изложение, чтобы ныне, публикуя дневник, вставить сюда одну мою более позднюю, но весьма необходимую именно здесь запись. Это запись рассказа И. Д. Дмитриева, сделанная мною в Луге в 1944 году.

С командиром партизанских отрядов, руководителем штаба Лужского районного партизанского движения Иваном Дмитриевичем Дмитриевым, я встретился под Лугой в февральские дни 1944 года и пробыл несколько дней у него в 9-й партизанской бригаде — он был в это время ее комиссаром. Бригада выходила из лесов в только что освобожденную Лугу, в которой гремели взрывы от заложенных немцами мин замедленного действия.

До войны И. Д, Дмитриев был первым секретарем Лужского райкома и горкома партии

Худощавый, высокий, немного сутулый человек с умным, усталым, спокойным лицом, И. Д. Дмитриев принял меня тепло и радушно. В его партизанском штабе я чувствовал атмосферу какой-то особенной искренности и простоты отношений между людьми, чистыми душой и сердцем, гордыми своей непреклонностью и своими делами, сдружившимися за два с половиной года тяжелейшей жизни в лесных походах. Этим людям будет посвящена отдельная глава моего дневника, а пока приведу здесь только краткий рассказ И. Д. Дмитриева об августовских днях 1941 года в Луге.

«...Началась война. Мы не предполагали, что немцы придут в Лугу. Дней через пять-шесть меня вызывают в обком партии, говорят, что нужно готовить людей для работы в тылу врага.

— Неужели возможно, что здесь придется?..

— В войне все возможно!

После речи товарища Сталина стал готовиться.

Немцы подошли к территории Лужского района 12 июля 1941 года. Перед этим несколько раз бомбили Лугу. Не обошлось, естественно, без паники — народу у нас было много! В Луге основных жителей насчитывалось 30 тысяч, а к этому времени собралось больше ста — бежали сюда из других районов. Задача — эвакуировать! В горкоме партии люди растерялись. Приехали работники обкома, ликвидировали горком, взяли все на себя. Занялись эвакуацией деревень и ценностей города и района.

Успели эвакуировать все общественное стадо, ни одной коровы, ни одной свиньи не осталось в районе, много личного скота колхозников эвакуировали, много коней.

Вывезли обе МТС, не оставили ни одного трактора. Из города эвакуировали два завода — абразивный и тигельный, оборудование и рабочих-специалистов. Они давно уже работали в Златоусте. Вывезли электростанцию, все запасы продовольствия, горючего, все ценности. Немцам оставили в городе только несколько тонн отрубей, соли и в двух магазинах детские игрушки. Когда немцы ворвались, то вывесили воззвание: вот, мол, жители Луги и района живут плохо, а, дескать, в Пскове хорошо, «ваше же руководство отправило все жидам-большевикам, они — ваши враги, живут в лесах, помогите их поймать и наказать...».

Сулили награды, за мою голову, — тридцать тысяч рублей, четыре гектара лучшей земли, две коровы, табак, вино. Это — если живым приведут, а если захватят мертвым, то половину перечисленного!..

...Занимаясь эвакуацией и другими вопросами, начали мы строить оборонительные сооружения. До 50 тысяч человек рыли противотанковые рвы — надо было успеть до подхода немцев. Еще 50 тысяч человек работало, привезенных из Ленинграда.

Построили четыре линии оборонительных сооружений: первую — южнее Луги, километров за пятнадцать-двадцать. Вторую — перед самой Лугой, в полутора километрах. Третью — в Толмачеве, четвертую — в деревне Долговка. Для обороны Луги была прислана свежая дивизия — 177-я (полковник Машошин), потом еще две стрелковых — 235-я (генерал-майор Лебедев) и 111-я (полковник Рогинский, ныне генерал-лейтенант) и танковая дивизия (подполковник Родин, ныне генерал-лейтенант). Все они входили в 41-й корпус, которым командовал генерал-майор Астанин (я видел его две недели назад). Этот корпус держал Лугу с 12 июля по 24 августа.

Позже в журнале «Большевик» я читал: впервые немцев удалось задержать в трех местах: здесь — под Лугой, на Днепре — под Днепропетровском, и... назван был еще какой-то город.

Корпусу помогали мы, партизаны, и гражданские люди. Нередко на слабый участок бросал я по нескольку сот человек — например, раз для того, чтобы отбить психическую атаку.

Пленный офицер показал, что для этой атаки была снята дивизия из-под Парижа. Мы дня за два узнали, подготовились. Подбросили еще батальон, и моих четыреста, из тех, кто готовился стать партизаном, и много пулеметов.

Я в этом деле участвовал. Немцы шли колоннами в рост, не стреляя. (Я по «Чапаеву» знал, но не думал, что так в самом деле бывает.) Именно так! Высокие, здоровые, кричат: «Русь, сдавайся!», не стреляют.

Подпускали мы их, не стреляя, на пятьдесят метров. Командовал Машошин. Условлено было: сигнал, когда подойдут на пятьдесят метров. Самое жуткое в моей жизни — это было так лежать!

Мы, рассыпавшись, лежим. Идут! А сигнала нет. И вот-вот растопчут... Выдержали! Ураганный огонь — и каша у них! Назад ушло два-три десятка человек. Сзади через полчаса вторая колонна. И так — до трех раз.

Всех положили. Несколько тысяч!

Нам это помогло. Десять дней не предпринимали они никаких атак.

Заняли мы оборону в начале Лужского района, по линии деревень: Городед, Поддубье, Бор, Креня — предполье. Каждый день — схватки. Без боя ни метра ни отдавали! Полтора месяца шли двадцать километров. Лугу не сдали бы. Но... 15 августа была занята Батецкая, в обход, 17 августа — Оредеж, в конце августа — Тосно и Любань. Нас стали обходить с другой стороны. 7–8 июля заняли Струги, Ляды и 12 июля — Осьмино. Затем вышли к Волосову в начале августа и стали перерезать единственную дорогу — Варшавскую.

19 августа в районе Сиверской и Выры дорога была перерезана. 41-й корпус оказался в кольце{8}. Пришлось Лугу отдать, отошли без боя.

24 августа Красная Армия покинула Лугу, вместе с ними я. Они — вправо, я — в лес, влево, со своими.

Если бы здесь тогда не задержали мы немца на эти полтора месяца, то не исключена возможность, что он ворвался бы в Ленинград!..»

* * *
Продолжаю изложение записи моего дневника от 24 августа 1941 года...

Враг ведет концентрированное наступление с трех сторон: в лоб — на Красное Село и Гатчину; в обход Ленинграда — вдоль линии Октябрьской железной дороги — и с севера — по Карельскому перешейку{9}...

Отгоним ли мы от Ленинграда врага? Устремится ли он назад в панике, преследуемый и добиваемый нашими частями? Или... Не хочется думать об этом...

Вчера он долбил город Пушкин. Обстреливал артиллерийским огнем Гатчину. Позавчера высаживал в Любани парашютный десант. Несколько дней назад повредил большой железнодорожный мост у Званки, жег Новгород. День за днем положение наше усложнялось и ухудшалось. Три дня назад оно казалось критическим: 21 августа прозвучало в эфире обращение Ворошилова, Жданова и Попкова. На фронт устремляются новые массы народного ополчения, а сотни тысяч ленинградцев еще более напряженно стали трудиться над созданием оборонительных рубежей у стен города и подготовкой к обороне самих городских кварталов.

Станет ли враг применять газы? (Под Лугой захвачены немецкие снаряды, начиненные химическими отравляющими веществами.) Станет ли уничтожать ленинградское население и сам город бешеными воздушными бомбардировками? Или нам удастся предотвратить это?

Весь последний месяц продолжается эвакуация населения, заводов, фабрик, музейных и других ценностей. Всех, кто нужнее в тылу, всех, без кого можно обойтись при обороне города, эвакуируют в глубокий тыл. Эшелоны уходят в Казахстан и Ташкент, на Урал, в Сибирь… Эвакуированы уже сотни тысяч людей, но в Ленинграде остается несколько миллионов.

Ленинград готов ко всему. За последние дни почти все магазины города оделись в двойные дощатые щиты, в ящики, засыпанные землей, превращающие эти магазины в бомбоубежища и, может быть, в газоубежища. Гостиный двор, обшитый так по всем аркам своих галерей, стал похож на древнюю крепость. Все сады, скверы, парки изрыты, превращены в соты бомбоубежищ. Треугольный сквер, что простирается передо мною за остекленной дверью, весь в холмиках таких сооружений, зияющих узкими дверками.

Весь день слышу гудение самолетов, — здесь, на Петроградской стороне, они мелькают в небе, ныряя в грозовые облака, патрулируя, охраняя нас...

Вчера сообщалась сводка потерь за два месяца войны. У обоих сторон потери огромные, хотя наши и меньше. Только в такие дни, какие теперь настали, можем мы спокойно повторить умом цифру погибших наших самолетов, сообщенную сводкой, — 4500... Пусть немцев погибло больше, пусть бы их погибло еще в десять раз больше, но наших, наших, хороших русских людей, наших летчиков, бесстрашных, чудесных, погибло много тысяч!.. А сколько жертв предстоит еще?..

Никто из нас, живущих в эти дни в Ленинграде, не знает, что будет с ним завтра, даже сегодня, даже через час... Но население в массе своей сохраняет напряженное спокойствие и выдержку, каждый делает свое обычное дело, каждый внутренне приготовился ко всему, — может быть, придется своими руками защищать за улицей улицу, за домом дом, может быть, умереть в любом месте, где этого потребует жизнь.

Восемьдесят ленинградских писателей пошли в народное ополчение. Много других писателей находятся в различных частях Красной Армии и на кораблях Балтфлота. Первым из ленинградских писателей, который погиб в бою, был Лев Канторович, — еще в Петрозаводске я узнал об этой глубоко опечалившей меня новости. Он дрался с фашистскими автоматчиками на пограничной заставе и был убит. Здоровый, крепкий, веселый, талантливый, он, конечно, написал бы еще много хороших книг» Он был храбр, любил жизнь и потому пошел в бой. Мы не забудем его... Таких, как он, людей нынче миллионы, и многие десятки тысяч из них сражаются на нашем фронте. Все население города полно единым стремлением — отстоять Ленинград.

Впрочем, есть и иные люди. Есть люди, которые стремятся бежать, как крысы с корабля, находящегося в опасности. Один такой, к сожалению, нашелся даже в среде писателей, — на днях Правление Союза писателей исключило его из членов союза за дезертирство. Как будет он глядеть нам в глаза после войны? Разве когда-нибудь общее презрение к нему забудется? Или после войны наш гнев уляжется и, обретя всепрощение, сей человечишка снова будет ставить свою фамилию на титулах толстых книг? .. Во всяком случае, если я уцелею, то уже никогда ему не подам руки!

А вот Вячеслав Шишков, которого я встретил вчера на улице, в момент, когда Решетов уговаривал его, старика, уехать, заявил решительно, что никуда не уедет, потому что свой город любит...

Мне хочется записать о том, как живет в эти дни мой отец. Он знает, что шестидесятипятилетний возраст помог бы ему освободиться от службы в Высшем инженерно-техническом училище ВМФ, где он профессорствует, и от других служб. Но ни на минуту он не подумал об этом. Он хочет быть там, где нужен.

Уже 27 июня, когда состоялось чрезвычайное заседание правления Высшего научно-исследовательского технического общества, он заявил, что все свои силы отдаст организации ПВО Ленинграда. И вместе с академиком Б. Г. Галеркиным вступил в бригаду научно-технической помощи промышленным предприятиям по ликвидации строительных аварий и последствий воздушных налетов. Он дежурит в штабе бригады, выезжает на места поражений, консультирует строительство бомбоубежищ. Его доля инициативы и личного участия вкладывается в создание огневого пояса перед Колпином, — например, корабельными броневыми плитами укрепляются огневые точки.

В ночь на 22 августа отец получил приказ перейти на казарменное положение, и я весь вечер помогал ему собирать тот минимум необходимых вещей, с которыми он не должен расставаться ни при каких обстоятельствах — в казарменном ли или в походном положении. Человеку его возраста нелегко переносить все тяготы боевой обстановки. Но он состоит в кадрах флота, в нем развито чувство долга, и 6 себе самом он совершенно не думает.

К моему успокоению, на следующий день, в связи с тем, что обстановка перестала быть критически угрожающей, ему разрешили вернуться домой. Позавчера ночью он несколько часов подряд шил себе из куска материи и ремней рюкзак (в городе рюкзака сейчас, конечно, не купишь). Если потребуется, он вылетит в Званку: ему пришла в голову идея построить на случай разрушения моста через Волхов железнодорожную переправу по плотине Волховской ГЭС. Вчера он добился свидания с Попковым и доложил ему свои соображения, сказав, что руководство этой постройкой мог бы взять на себя: как один из помощников главного инженера Волховстроя в прошлом, он хорошо представляет себе все возможности.

В ожидании оформления меня в ТАСС я работаю в городе — по заданиям редакций и издательств пишу рассказы, очерки, брошюры, газетные статьи и корреспонденции. Бываю в воинских частях, госпиталях и всюду, где не требуется предъявления фронтового пропуска, которого у меня пока, до оформления в ТАСС, нет...

25 августа

Заходил к А. А. Ахматовой. Она лежала — болеет. Встретила меня очень приветливо, настроение у нее хорошее, с видимым удовольствием сказала, что приглашена выступить по радио. Она — патриотка, и сознание, что сейчас она душой вместе со всеми, видимо, очень ободряет ее,

Глава четвертая.

Удар с южной стороны

Конец августа — начало сентября 1941 г.

На Пулковском направлении. — От Лужского рубежа до Пушкина. — Последние числа августа.

На Пулковском направлении

20 августа немецкий танковый корпус прорвался к Красногвардейскому (Гатчинскому) укрепрайону. 21 августа в эфире прозвучало известное обращение Ворошилова, Жданова и Попкова. В эти дни «...остатки наших стрелков и моряков сражались на подступах к Гатчине. Напрягая все усилия, вводя в действие новые танки, бросая авиацию, противник вышел на дорогу к Пушкину и Пулкову. Но, несмотря на обход, наши части у Куттузи и Кемерязи держались за каждый клочок земли. На помощь шли уже части из Пушкина. Фашисты получили чувствительный удар в свой правый фланг.

В районе к югу от Пушкина наша дивизия окружила и уничтожила пехотный полк противника и развивала удар все более на юго-запад. Эта помощь пришла своевременно. Наши утомленные части, сражавшиеся без отдыха и смены почти три недели, воодушевляемые задачей отстоять город Ленина, перешли в наступление своим правым флангом. Ряд деревень был отбит Красной Армией после ожесточенных рукопашных схваток...» {10}

В этом бою я сам не участвовал. Но место, где он происходил, мне хорошо знакомо, а когда гитлеровцы были разгромлены, я вместе с Верой Лебедевой с искромсанных металлом Пулковских высот рассматривал поле этого боя. И еще ясней мне стала картина, которую я нарисовал себе раньше, в страдные дни войны и битвы за Ленинград, записывая тогда правдивый и искренний рассказ Веры Лебедевой. Эта девушка в 1942 году стала снайпером, лейтенантом, потом комиссаром артиллерийской батареи, совершила подвиг, прославивший ее на весь Ленинградский фронт, и, вновь раненная (на этот раз тяжело), была награждена боевым орденом Красного Знамени... Но об этом речь далеко впереди, а сейчас...

...Конец августа, кажется 23-е число

На буграх равнины, перед только что вырытым ленинградцами противотанковым рвом, ночью расположились цепи бойцов. Роями шли на них самолеты, и бомбы рвались везде. Через них летели снаряды на авиагородок, на здания Средней Рогатки. А перед ними был только темный кустарник на гладком поле, и в этом кустарнике слышался треск вражеских автоматов. Из кустарника вверх, в черный купол ночного неба, и прямо на них летели прерывистые, сверкающие нити трассирующих пуль. Трудно было что-либо разглядеть впереди.

Вера Лебедева лежала в траве, среди незнакомых бойцов...

Кто она, эта худощавая светловолосая девушка, с ясными серыми глазами, выражающими удивительное прямодушие, искренность, чистоту? Ее зовут Верой Васильевной, ей только двадцать лет, еще недавно она была студенткой литературного факультета Института имени Герцена и сотрудницей лаборатории одной из ленинградских военных академий. Она — комсомолка, в академии была секретарем комсомольской организации, в первый же день войны она добровольно отправилась санинструктором на фронт. В первый же час пути, под Кингисеппом, при налете бомбардировщиков на автоколонну спасала на дороге раненых... Вскоре вступила в отряд морской пехоты...

С тех пор она всегда на передовой линии, среди бойцов, отражающих натиск врага. Она уже давно не замечает крови — ей некогда замечать: на горящем поле она видит раненого, над которым еще не развеялся дым разрыва, и ползет к нему, отрешенная от чувства страха, с единственной владеющей ее вниманием мыслью: подползти и спасти....

Теперь Вера Лебедева — комсорг своего батальона морской пехоты, но из батальона уже мало кто остался в живых. Поредевший батальон накануне пополнился моряками с крейсера «Максим Горький», к ним примкнули остатки разбитых стрелковых рот, потерявшие свои орудия артиллеристы, бойцы, выходившие мелкими группами из окружения...

Вера Лебедева лежит в траве в первой цепи бойцов. Нависшая опасность решительной атаки фашистов давит всех. Возле себя Вера замечает двух бойцов, что-то зарывающих в землю. Подползает к ним:

— Вы что делаете?

— Комсомольские билеты зарываем, — хмуро отвечает один из них, — если попадемся в руки фашистов, не будет их!

Вера хватает его за руку:

— Нет! Должны быть билеты при вас! Какое имеете право?

Оба набрасываются на нее:

— А что ты тут распоряжаешься?

— Я сама комсомолка! — гневно кричит Вера. — Вот мой билет! Отдавайте ваши! Я здесь комсорг!

Забирает у них билеты.

— Фамилии ваши?

— Ну... Иванов!.. Петров!.. Держи у себя, коли ты такая принципиальная! Попадешь к немцам — тебе же хуже будет!

Вера сует билеты в карман. Лица бойцов, освещаемые мелькающим светом, запоминаются ей хорошо. Она отползает от них...

Утренний свет показывает Вере черные бушлаты привалившихся к бугоркам и к мелким кустикам краснофлотцев; Вера и сама в таком же черном бушлате. Проверив свою санитарную сумку и глянув напряженными после бессонной ночи глазами вперед, она замечает в кустарнике немцев, их серо-зеленые куртки, их пилотки и сапоги, мелькающие здесь и там. Немцы перебегают от куста к кусту. Везде впереди — и правей, и левей, и прямо против залегшей цепи краснофлотцев — двигаются, приближаясь, немцы...

-Пальцы краснофлотцев лежат на спусковых крючках. Но приказа открыть огонь нет, и краснофлотцы ждут. Подступающие по кустарникам немцы съедают пространство, словно едкая серная кислота: не шестьсот метров — меньше, не пятьсот — еще меньше… Звучит команда: «Огонь!» — залпы винтовок встречают первую немецкую цепь... Автоматов у краснофлотцев в этом бою очень мало.

Воздух наполняется воем летящих мин, грохот разрывов прокатывается по всей линии обороны. Ветки, земля, песок, вздымаясь и рушась, закрывают от бойцов весь мир. В дыму и в пыли позади поднимаются и бегут в штыковую атаку десятки смутно различимых фигур в бушлатах, с винтовками наперевес.

В момент, когда мимо пробегали эти бойцы, Вера приподнялась, полная стремления вперед.

— Куда? Лежи здесь! — резко прозвучал голос ее командира.

— Я сейчас же вернусь! — ответила Вера и, боясь только, как бы командир не задержал ее, поползла дальше, изгибаясь, обдирая колени и локти.

Впереди себя она увидела в кустах свалку: краснофлотцы дрались с немцами врукопашную. В гущу дерущихся упали снаряды, свалка впереди сразу прекратилась. Под огнем артиллерии моряки отхлынули, залегли. Вера увидела раненых, подползла к первому, чья рука была пронзена штыком, забинтовала рану, потом ко второму, наложила лубок из ветвей кустарника на его перебитую в плече руку, оттащила его в сторону, передала оказавшимся здесь санитарам. Сама поползла вперед, где опять завязалась сильная перестрелка. И так, перебираясь от одного к другому, работала, извлекая из сумки ножницы, йод, бинты...

Вера не помнит, как кончился этот день, как он перешел в такую же сумбурную ночь, как снова наступил день и сколько времени продолжалось все это. Ей не хотелось ни есть, ни спать, да она и не спала вовсе, вся в крови, в земле, почти оглохшая от разрывов, с ресницами и волосами, опаленными пламенем, взметнувшимся близко, не видящая ничего, кроме все новых и новых раненых, раскиданных здесь и там — в солнечном ли блеске дня, в разливанной ли черноте ночи...

И снова, на этот раз в противотанковом рву, разгорелся штыковой бой, — кажется, то было утром. Подбежал какой-то боец, крикнув ей: «Ранен мой командир, я его из рва вытащил, нужна помощь!» И вместе с бойцом Вера метнулась в кусты, туда, куда спешил он, и вместе они скатились в какую-то канавку, что тянулась метрах в семи от рва. Вера увидела лежащего в канавке командира, из его груди по кителю сочилась кровь.

Вера припала к нему. Невидящими глазами он глядел на нее и ругался, но когда боец взрезал ножом его китель, глаза раненого стали на минуту ясны.

— Прости, сестра! — проговорил он. — Это я от боли!..

— Ругайтесь! — сказала Вера. — Ничего, ругайтесь, легче будет!

Командир, однако, примолк, рот его застыл в улыбке...

У края рва множились крики. Над рвом поднялись краснофлотцы, сбрасывая наседающих на них немцев в ров. Вера увидела, что это происходит по всей кромке рва, метров на двести от нее в обе стороны. Стреляли в упор, били кулаками, кололи штыками, ножами, подхватывали камни с земли и, размозжив головы немцам, сбрасывали их одного за другим в оставленный ров...

Дальше немцы продвинуться не могли: канавка по эту сторону рва стала передней нашей траншеей, другая сторона рва превратилась в немецкий передний край. Там и здесь, и даже в самый ров,, ложились летящие откуда-то сбоку снаряды дальнобойных орудий. Немцы обрушили на краснофлотцев минометный огонь. Надо было лежать, но Вера, видя впереди себя только раненых, выползла из канавки, проползла несколько метров и нечаянно оказалась в образованной разрывом авиабомбы или тяжелого снаряда воронке, наклоненной в сторону рва и примыкавшей к нему так близко, что перемычка между воронкой и рвом провалилась и образовала осыпающееся и расширяющееся на глазах у Веры окно.

На дне воронки Вера увидела краснофлотца с перебитой ногой. Он стонал. Вера перевязала его, подтащила к верхнему краю воронки, поближе к канавке, в которой залегли все бойцы, стреляющие по другому берегу рва. Пододвинула раненого к самому краю воронки, разняла траву, сказала:

— Сейчас поползешь!

Сняла с бойца окрестья пулеметных лент, уже пустых, но предательски блестевших на солнце. Боец, карабкаясь, выбрался наверх. Вера снизу подтолкнула его руками. Наверху подползшие к нему краснофлотцы приняли его за руки, утянули в канавку.

А Вера сползла на дно воронки, чтобы подобрать санитарную сумку и брошенные туда пулеметные ленты. Зачем она решила взять пустые ленты, она и сама не знала, — должно быть, безотчетно хотела не оставить их врагу. Но едва она снова поползла вверх, немцы ее заметили, и сразу автоматные очереди пересекли стенку воронки выше ее головы. Вера скатилась обратно, соображая: что делать? Правда ли замечена, или это случайные очереди? Приподняла — напоказ немцам уголок сумки, и он мгновенно был пробит чередою пуль. Вера не испугалась, она просто подумала: «Нельзя!» И поняла, что ей нужно защищаться самой. Глянула на висящие через ладонь пулеметные ленты, досадливо отбросила их и стала искать взглядом вокруг хоть какое-нибудь оружие... Ничего не увидела. Воронка была большая. Вера стала лазать вдоль ее скатов, быстро, как мышь, выглядывала, ища. Над краем, в траве, увидела самозарядку, попробовала дотянуться рукой, не дотянулась, подобрала ниже себя сломанную веточку, высунулась, опять, пряча голову за зеленой травой, зацепила веточкой винтовку, подтащила ее. Но когда дернула ее вниз, винтовка, мелькнув стволом, привлекла внимание немцев, и сразу череда пуль ворвалась в траву.

Вера отпрянула, сползла вниз, обрадовалась: винтовка была со штыком... В магазине, однако, не оказалось патронов. Снова поползла Вера к брошенным пулеметным лентам: вдруг да еще найдутся патроны в них?... Ни одного патрона не оказалось и здесь. Что же делать?

А песок в «окне», глядящем на немцев, все осыпался, уменьшая простреливаемое пространство в воронке, сыпался и в ров, и к ногам Веры, и она понимала, что из этого противотанкового рва, снизу, к «окну», могут подобраться немцы. Вере стало страшно: немцы могут взять ее живой, она помнила подобные случаи и знала, что бывало с девушками, которые попадали к немцам живьем...

Вера положила сумку рядом с собой, протянула винтовку штыком вперед, лежа смотрела на «окно», прислушивалась... Стрельба продолжалась и слева, и справа, и наверху, но в «окно» пока никто не стрелял. Вера опять приподняла сумку, и несколько пуль мгновенно пробили ее насквозь. А сверху краснофлотцы кричали ей: «Держись! Держись!» — и она рассчитывала, что единственный способ выбраться из этой западни — дождаться здесь темноты.

«А если появятся раньше, — твердо решила Вера, — выскочу, побегу по краю, пусть лучше сразу убьют, только б не живой, не живой достаться!..»

И тут Вера услышала наглый выкрик на ломаном русском языке:

— Русь! Русь! Нам — ваш женщин, вам — десять миномет!.. Карашо?

И краснофлотцы из канавы сразу залпами, залпами... А немцы в ответ автоматными очередями. И Вера видит: песок вдруг осыпается очень быстро. Неужели подползли снизу? А как штыком колоть? Ведь Вера никогда не колола штыком! Во всяком случае, для этого нужно встать, а встать нельзя!.. И Вера резко переворачивает винтовку — штыком к себе, прикладом к «окну»: едва появится голова, так ударить прикладом! И напряжением мышц мерит силу в своих руках. А над ней уже в злобной перестрелке строчат пулеметы, и позади нее в стенку воронки врезаются пули, исчерчивая ее.

В «окне» возникает, приподнимаясь, что-то зеленое, круглое, и Вера что есть силы ударяет прикладом, как топором. Металлический звук, зеленое исчезает, песок не течет, и перестрелка наверху обрывается. Тишина. Во всяком случае, здесь, возле воронки, — тишина; более удаленный шум боя уже не воспринимается, он нечто потустороннее. Сердце трепещет, Вера ждет, ей кажется — проходят часы, но всего через несколько минут опять:

— Русь! Русь! Нам — ваш женщин, вам — один пушка!.. Карашо?

Негодующей руганью рассыпаются краснофлотцы, и опять неистовая стрельба, и Вере спокойней: не забыли про нее, думают, не отдадут!..

— Русь! Русь! Нам — ваш женщин, вам — десять зольдат!..

И Вера кричит:

— Да дайте вы минометный огонь! Бросьте в них мины!

— Верочка! — доносится сверху голос знакомого краснофлотца Жоры. — Держись! Сейчас я к тебе приползу!

Но Вере уже трудно, ее нервы натянуты.

— Если не откроете минометного огня, я к вам побегу!

Она рассчитывает: откроют огонь — и под свист мин, пока немцы затаятся, пригнувшись, она успеет перебежать. Но краснофлотцам понятнее: минометчики сзади угадать так точно не могут, ведь метров десять всего, мина может накрыть и Веру!

Жоры нет. Что-то чавкнуло раз и два, свист, свист... Схватив винтовку, Вера стремительно выскакивает на край воронки, впереверт катится по траве, осыпаемой пулями автоматов, и натыкается на протянутые руки Жоры, проползшего от канавки уже полпути. Он подхватывает ее и перекатывается, прикрывая собой, и валит в канавку прямо на головы радостно принимающих ее краснофлотцев. Она лежит на дне канавки, и над ней озабоченные лица:

— Ранена? Ранена?

— Нет, не ранена! — в тоне Веры торжество, и она садится.

В канавке сразу веселье и смех, бойцы рассматривают дырки в санитарной сумке и дыру в грязном бушлате и сыплют шутками, поглаживая вынесенную Верой винтовку, а немцы, осатанев, секут воздух над канавкой незримыми плетьми пуль. Стучат пулеметы и автоматы, рвутся вокруг немецкие мины, но всем в канавке спокойно и Хорошо. Из уст в уста распространяется в обе стороны на сотни метров весть:

— Вера жива и не ранена!

Среди обрадованных ее спасением людей в канаве, уже углубленной и превращенной в траншею, оказались и те два бойца, у которых в ночь перед штыковым боем Вера отобрала комсомольские билеты. Они приблизились к ней, смущенные и взволнованные.

— „ Ну, а как, товарищ комсорг, это самое... — сказал ей Петров, — билеты-то еще у вас?

— У меня. Храню, — ответила Вера. — Живы? И к немцам не угодили! Видите, выходит, вы еще не совсем комсомольцы... Возьмите билеты ваши! А то: «если попадусь!..» Фильм «Мы из Кронштадта» вы когда-нибудь видели?.. Рассказать бы о вас комиссару, да уж ладно, на первый раз!

— Сами понимаем, — тихо, чтоб не услышали краснофлотцы, сказал Иванов. — Не повторится у нас больше этого!.. _

— Теперь мы обстрелянные! — добавил Петров... И оба, обрадованные, поспешили убраться подальше

с глаз Веры...

...Весь этот день в траншее теперь казался Вере праздником, уважение к ней проявляли все.

— ...Гляди, товарищи! Десять минометов пришло! — смеялись краснофлотцы, когда Вера, ища старых своих друзей, перешла в другую траншею.

— Пушечка появилась! — встречали ее другие.

И совали ей в руки кто — кусок сахару, кто — припасенную с мирных дней шоколаднику, и Вера, счастливая, улыбалась радушию черных от порохового дыма бойцов. Немецкие пролетавшие над головой пули казались ей не докучливее ос, нужно, конечно, оберегаться, но и задумываться о них не стоит...

Везде были хорошие загорелые лица балтийцев. Вера и сама не понимала, как это так получается, что везде она ползает и ни разу не ранена!..

А ночью одного из бойцов, лежащего впереди других .в ямке между двумя бугорками, ранило осколком мины. Вера подползла к нему, оттащила его за бугорок, принялась перевязывать. Ей понадобилось перевернуть раненого, она привстала на колени, чтоб ловчее подложить под него ладони. Осколок грохнувшей рядом мины ударил ее в плечо, она подумала — это просто комок земли, но рука сразу отказалась повиноваться ей. Вера все-таки попыталась перевернуть раненого — в глаза ей ударил сноп пламени; поднятая в воздух разрывом снаряда, она полетела вдруг в никуда, в черную пустоту.

В сознание она пришла уже в машине, полным ходом мчавшейся к Ленинграду. Открыла глаза, увидела сидящих и лежащих в кузове бойцов, знакомых уже ей, перевязанных ею на поле боя. И единственный среди них здоровый краснофлотец ( «Ах, это ты, Жора? В чем дело?») склонился над ней:

— Ты ранена... Да еще и контужена. Понятно? Лежи!

Правой рукой Вера потрогала левую сторону — грудь, руку, ногу. Они были парализованы. Вера замолчала. И все другие молчали, а машина уже неслась по асфальтовым, тихим улицам Ленинграда…

Вера Лебедева лежит в госпитале.

В эти последние дни дымного и тревожного ленинградского августа с любой из таких девушек, как Вера, можно оказаться рядом — едучи ли в трамвае, стоя ли за прилавком книжного магазина или слушая гневные выступления на комсомольском митинге. Таких девушек — много, фронт и тыл у нас слились в одно.

Еще не раз, может быть, встречусь я и с тем балтийским моряком, что сейчас стоит на мостике корабля, полным ходом идущего в атаку сквозь минное поле. И с другим балтийцем, что сегодня штыком встречает фашистский десант на маленьком скалистом острове. Увижу и раненого паровозного машиниста, что сегодня ведет эшелон с детьми под утюжкой фашистских бомбардировщиков.

Но уже никогда не увижу я летчика, швырнувшего свой пылающий самолет на автоколонну немцев. И никогда не встречусь более с командиром артиллерийско-пулеметного батальона капитаном Голышевым и его комиссаром Гуппаловым, которые, защищая свой окруженный под Кингисеппом дот № 17, сражались до крайней возможности, а потом, отправив последних своих людей на прорыв окружения, взорвали себя вместе с дотом, чтобы он не достался немцам{11}.

На рубежах вокруг Ленинграда таких людей — тысячи. Кто и когда поведает всему народу о том, что сделал каждый из них?

От Лужского рубежа до Пушкина

Многое рассказывали люди, выходившие из окружения. Их рассказы были сбивчивы, неопределенны, изобиловали недомолвками, иногда преувеличениями. Но уже спустя недели три — месяц, когда эти люди оказывались в заново сформированных частях, отстоявших свои позиции, когда фронт стабилизировался, «успокоился», рассказы испытавших окружение людей приобрели ясность, точность, определенность...

Вот что в ноябре 1941 года под Сестрорецком рассказал мне помощник командира 3-го полка Кировской дивизии народного ополчения, военинженер второго ранга Александр Павлович Павлушков:

- ...Вместе с некоторыми моими товарищами я вступил в истребительный батальон. Перевели нас на казарменное положение. Но мы еще долго ходили на службу с винтовками и со всей амуницией.

10 июля из Ленинграда ушли части народного ополчения, в частности 3-й Дзержинский полк. Нас, истребителей, готовили для работы в немецком тылу, и мы еще задерживались в городе.

12 июля мне позвонили на службу, сказали — объявлена боевая тревога по истребительному отряду. Я не предполагал, что придется сразу же ехать на фронт, и даже не зашел домой, не захватил второго патронташа. А когда пришел в отряд, то узнал, что обстановка под Новгородом тяжелая. Нам предложили взять по четыре гранаты, выбрать лучшие винтовки и к ним по сто двадцать патронов.

Все происходило так быстро, что успел только позвонить жене: «Принеси патронташ!» Через полчаса пришли бабушка, дочка и внучка и проводили меня. Мы — походной колонной от Ленэнерго на вокзал. Собралось много — из всех районов. Вечером, перед тем как нам сесть в поезд, приехал Капустин, секретарь горкома, и сообщил, что мы едем на усиление стрелковых подразделений.

На другой день, 13-го, мы были в Новгороде, а 14-го, пройдя пешком от Шимска тридцать километров, сидели в окопах, на передовой. Я был среди двадцати товарищей: нам дали право пойти группами из одного учреждения. Я — из треста № 2 «Спецгидропроекта». Все двадцать — коммунисты, большинство инженеров, были зачислены в третий батальон 835-го сп. бойцами. Тут было много любопытного.

До переднего края мы уже ползли под минометным и ружейным огнем. Приползли вечером, в 11 часов. Неопытные, неприспособленные. Один среди нас был участником финской кампании. Он дорогой нас наставлял: «В первую очередь найдите себе каску!..» На опушке леса мы собрали себе каски и лопатки, стали окапываться. Когда наутро освоились, картина кругом для первого знакомства была жуткая: трупы, лежавшие уже по нескольку дней, народ измученный, засыпали стоя. Немцы лезли, нужно было вести беспрерывное наблюдение. И нам, новичкам, было просто непонятно: как так можно? Мы перед тем день шли, а кроме того, почти четверо суток находились без пищи. Меня с бойцом сразу же заставили подобрать трупы и закопать под Минометным обстрелом. Разложившиеся трупы!.. То у человека нет головы, то отдельно ноги... Приходилось не только стаскивать труп, но и устанавливать, кто такой, и подбирать вооружение.

Собравшись ползком, поодиночке, перелезая из окопа в окоп, обсудили мы все и решили, что пора, действовать, раз нас послали на укрепление. Вызвали командира роты, потребовали порядка. Вскоре наладили мы дежурство, сон, подъем по тревоге. Неприятны были грубость да еще отношения между кадровыми и не кадровыми частями. Сначала кадровики смотрели на нас высокомерно, без всякого на то основания, и это не дало им возможности сразу оценить людей, мешало использовать и силы и обстановку: надеяться, мол, нельзя... Но когда увидели нас в деле, отношение к нам стало исключительно хорошим и со стороны командиров и со стороны бойцов. Это было приятно чувствовать.

На первом нашем рубеже мы находились девятнадцать дней. Были моменты, когда батальон пытался бежать под натиском немцев и когда отдельные коммунисты брали на себя командование и удерживали подразделения. И все же в итоге рубеж держали. Именно мы на этом рубеже остановили движение немцев силой своего полка. Это было впервые на всем участке, и что всего более знаменательно — полк сформирован из приписного состава, только командир полка, подполковник Кибальчич, был кадровым, он служил до войны преподавателем пехотного училища.

Через девятнадцать дней мы переменили позицию, снова держали оборону, в общем славно участвовали в бою тридцать пять дней беспрерывно. Приехавший к нам К. Е. Ворошилов дал приказ: полк считать героическим.

Многих мы потеряли. Из двадцати моих сослуживцев погибли на моих глазах четверо, а где остальные двенадцать человек — неизвестно. Многие были представлены к правительственным наградам. (Думаю, что ничего с наградами не вышло потому, что вскоре полк был разбит и все документы, кроме партийных билетов, пропали. Я даже не знаю, существует ли теперь этот полк.) Я был представлен к ордену за то, что дважды вывел большие группы с материальной частью из окружения. И в один критический момент, когда был разбит КП роты, принял командование ротой, и удалось удержать наш рубеж. Это было у разъезда Кчоры, немцы ходили шесть раз в атаку против нас. Мы лежали на этом рубеже два дня под жестоким минометным огнем. С утра минометный огонь усиливался (артиллерии не было),приближался, и мы чувствовали, что немцы готовят атаку. Сам я ходил два раза в разведку, обнаружил, что на правом фланге они подтянули минометы и поставили броневики. Я хорошо знаком с геодезией, поэтому сообщил артиллеристам местоположение этих броневиков и минометов. Они были через несколько часов уничтожены.

Немцы атаковывают нас так: подходит автомашина, на наших глазах высаживается из каждой человек по двадцать пять, капрал их выстроит в полный рост, скомандует — и они, винтовки наперевес, идут вперед: «Русь, сдавайся!» Думаю, что были пьяные, — галдеж, крики на немецком языке. Мы их подпустим метров на семьдесят и чесанем так, что просто истребление было! Били их ручными пулеметами, станковыми, полуавтоматами, — уходили немногие.

Так продолжалось до шести раз, через каждые час-полтора. Тактика была у них: кто-то всегда наблюдал, как развертывается бой. Поэтому после каждой атаки было все труднее сидеть в окопах, так как минометный огонь становился все эффективнее — они открывали наши гнезда, видели нас. На пятой атаке они подкатили один танк. Он стал нас расстреливать в упор. Мы сообщили артиллеристам о местонахождении танка, но — непонятная история! — артиллерия начала бить по нас. Немецкие мины рвутся в двух — пяти метрах, а тут еще и наша артиллерия, и мы в открытых окопах!

Перед шестой атакою обстановка: КП роты разбит, командир роты убит, командир взвода, сзади меня в десяти метрах, убит. А наблюдатели кричат: «Усилить внимание, повторяется атака с фланга!» Командовать было некому. Помощник командира взвода, сержант (раненный затем), растерялся, особенно когда с левого фланга сообщили, что у нас, у пулеметчиков, осталось по одному диску. А патронный пункт был разбит.

Я собрал товарищей: «Надо держаться любыми средствами, уходить некуда!» Послали последних связных. Перед тем шесть связных не могли дойти до КП батальона: кто убит, кто ранен, это потом выяснилось. Я послал товарища своего: положение критическое, надо идти. А по цепи команду: «Приготовить гранаты! Патроны сейчас принесут!» Вот в таких условиях удалось отбить шестую атаку. Было уже темно. По крикам определили, что было больше атакующих. Патроны принес на себе один из наших ефимовских мужичков в самый последний момент. И немцы перестали атаковать нас!

Характерно: на третьей или на четвертой атаке они пытались распропагандировать нас, выступил какой-то на русском языке, что, мол, у них больше людей и техники, предлагал сдаться. Распространялся до тех пор, пока пулеметчик не дал очередь, и тогда они пошли в атаку.

За такие дела, когда полк получил звание героического, командование армии стало нас беречь, да и нужен был отдых: в отделениях оставалось по пять человек! Нас отвели на отдых, весь полк, и впоследствии мы единым полком уже ни разу не выступали, а выступали разрозненными батальонами в тех местах, где было тяжело. Так мы — третий батальон — были брошены на поддержку 3-го Дзержинского стрелкового полка.

Восемь километров шли в сутки, потому что нас сопровождало около пятнадцати немецких самолетов, с утра до вечера бомбили нас. Под елочки ляжем, два шага пройдем, опять лежим. За сутки не было ранено или убито ни одного человека, хотя они были абсолютными хозяевами воздуха, — мы не имели ни зениток, ни авиации. Думаю, двести — триста бомб они сбросили. Улетали, заправлялись и снова летали, долго утюжили нас самолетами, бомбили несколько дней, удивительно неэффективно.

К этому мы настолько привыкли, что в последние сутки я пять часов спал под бомбежкой, в окопчике шестьдесят сантиметров глубиной, укрывшись палаткой, — спал до утра. Они — один залет — бомбы, второй — пулеметы, и заправляться уходят. И так беспрерывно. Потом стали каруселью ходить.

Когда убедились, что этим нас не выкурить и мы не уходим из окопов, пустили самолеты без бомб, но, очевидно, с громкоговорителями, усиливающими шум мотора, особенно во время пикировки. И без бомбежки утюжили линии окопов, даже не стреляя, пикировали. Спускались так низко, что можно было видеть летчиков. Шум был невероятный, и он заставлял всех лежать на земле, в окопах, потому что через час-полтора уже изматываешься от ожидания бомбы или пулеметной очереди... И только потом мы установили, что им нужно было прижать нас к земле, чтоб дать возможность своим частям незаметно к нам подойти.

Неумение разгадать эту тактику привело нас к беде. Когда они кончили утюжку и мы поднялись из окопов, то у немцев уже были установлены станковые пулеметы в ста пятидесяти — двухстах метрах от нас. А отдельные группы автоматчиков отрезали нам дороги в расстоянии тридцати — сорока метров. Последовали — наш неизбежный отход и большие потери. Били нас только разрывными пулями. Боевые порядки нарушались, немец вклинился в стыки между ротами и взводами, мы были рассеяны, все так перемешалось, что мы не знали пункта сбора.

Так был прорван весь фронт. Отступали мы только лесом, пешим порядком, а немцы наступали, как правило, на мотоциклах и машинах. Лесов они страшно боялись. При неопределенном местоположении пункта сбора наши марши, естественно, очень сильно затягивались, и когда мы подходили к какой-нибудь деревне, оказывалось, что она уже занята немцами. И этот шум моторный все время сопровождал нас.

То, что мы были отдельным батальоном, приданным 3-му полку, привело к смешению нашей группы с бойцами и командирами 3-го полка. Эта группа была, конечно, не боевой частью, потому что при отступлении значительная часть автоматов и пулеметы оказались потеряны — и не то что брошены, а, например, бежал пулеметчик, был ранен, а я уже нес винтовку приятеля и, не зная пулемета, не мог им воспользоваться. Другой пулеметчик убит — пулемета не подберут. Или раненого увозят вместе с пулеметом...

Стадное чувство страха — очень сильная вещь. Я сам бежал и убеждал себя остановиться и остановить других. И останавливать удавалось, когда быстро создавался какой-то коллектив, который поддерживал. А так — нужно быть очень сильным человеком, чтоб при обстреле в упор, когда все бегут, остановиться и остановить других, — нада для этого быть настоящим героем...

Шли долго и. без хлеба, пили воду из колеи дороги, питались ягодами, грибами. Когда пришли в Пушкин, я пытался разыскать свой полк или уйти в свою дивизию. Командование 3-го полка этого сделать мне не разрешило (я был рядовой боец) А после переформирования меня назначили сюда, на командную должность — по положению занимаю должность строевого капитана...

В моем дневнике есть запись подробного рассказа старшего врача 49-го танкового полка 24-й танковой дивизии, Валентины Ивановны Рагоза, о том, как этот полк (вместе с дивизией, в составе 41-го стрелкового корпуса) выходил из окружения, в котором оказался под Лугой. Передаю здесь только самую суть событий, изложенных с этой записи.

С десятых чисел июля полк оборонял Лугу. К 18 августа, при отступлении от города Луги, выяснилось, что полк, взорвав мост через реку Лугу у Толмачева и на пути к Сиверской, окружен немцами. Они переправились через реку в другом месте и перерезали впереди полка, у деревни Ящера, дорогу на Сиверскую и Гатчину. В окружении оказался и весь 41-й корпус.

С 18 по 21 августа полк под деревней Сорочки отражал атаки противника, затем по приказу выходил на восток: колесные и боевые машины — по настильной дороге, а люди — пешком, болотами. Вышли к деревушке Луги, и здесь 27–28 августа жесточайшей, непрерывной бомбежкой сорока пяти самолетов материальная часть и обозы 24-й дивизии были взорваны и сожжены. По болотам и лесам подразделения всего 41-го корпуса пробивались с боями к пункту сбора — деревне Сусанино. К этой деревне 12 сентября выбрался и личный состав 49-го танкового полка. С 25 августа ни хлеба, ни соли, ни других продуктов, ни табаку, ни свежей воды, ни медикаментов не было. Обстреливаемый днем и ночью, полк нес на носилках множество раненых. На них пикировали фашистские самолеты, полностью господствовавшие в воздухе. Здоровые люди прикрывали раненых собою и все дни отдавали им свой голодный паек — по 150 граммов конины в сутки, а сами питались ягодами.

Навстречу корпусу, чтобы открыть ему выход из окружения, пробивалась 90-я стрелковая дивизия. Она была уже в трех километрах от 49-го танкового полка, но сомкнуться с нею полку не удалось, и 14 сентября он получил приказ выходить из окружения мелкими группами самостоятельно. Прошел обходным маршем еще тридцать километров, форсировал реку Оредеж и шоссейную дорогу. После четырехсуточной «утюжки» самолетами, уничтожающих обстрелов из минометов и танковых пушек полк потерял большую часть людей, Остатки полка, через Кобралово и Антропшино, 17 сентября вышли в Павловск, но в этот день здесь, как и в Пушкине, уже были немцы. Из Павловска объединившимся мелким группам удалось с боем вырваться и пробиться дальше, к нашим частям.

Так выходили из окружения и все части 41-го стрелкового корпуса.

Последние числа августа

27 августа.
Ленинград

Со вчерашнего дня движение по городу прекращается в десять вечера и начинается в пять утра.

Сегодня, говорят, враг вплотную подошел к Гатчине, положение Ленинграда очень трудное и опасное, но пока что жизнь в городе идет нормально. Я убежден, что Ленинград не может пасть, но не менее убежден, что в ближайшие дни начнутся бомбежки.

29 августа

Четыре дня назад занята Любань, три дня назад мы оставили Новгород, вчера фашисты ворвались в Тосно. Навстречу немцам, с севера, по Карельскому перешейку, вдоль Финского залива и по берегам Ладоги напирают финны. Цель фашистов ясна: хотят окружить Ленинград.

31 августа

В южной стороне и на Карельском перешейке разрозненные наши части с боями все выходят из окружения. Смотреть на истощенных, обессиленных, раненых людей, когда они достигают наконец Ленинграда, тяжело. Многие из них, пробиваясь, дрались до последних сил, сделали больше, чем можно требовать от человека, кое-где сами окружали гитлеровцев. Других, ушедших партизанить в тыл врага, мы увидим не скоро. Есть среди испытавших горечь окружения и люди деморализованные, но таких немного, большинство полно чувства мести, разъярены, вновь рвутся в бой. Всех, вышедших из окружения переформировывают, включают в свежие части и сразу же направляют на фронт.

Жарко. Кировский проспект, всегда такой чистый, теперь запылен, замусорен. По проспекту медленно тянется обоз, — это вошедшая в город после отступления воинская часть. У перил набережной Карповки стоят несколько подвод. Красноармейцы спускаются к реке, котелками, ведрами зачерпывают воду. Толпа — человек сорок — пятьдесят — молча и сосредоточенно смотрит. Наконец кто-то сверху кричит:

— Браток, ты что грязную воду пьешь? Заходи во двор!

И то, что в центре благоустроенного города (в любом доме — водопровод!) люди берут воду из сточной речушки, вызывает чувство тоскливого недоумения...

О чем повсюду в Ленинграде идут разговоры? Множество тем, неведомых до войны, сотни новых, ставших привычными, общепонятными терминов! Разговоры о школьниках, собирающих повсюду бутылки, необходимые для зарядки их горючею смесью, — миллион зажигательных противотанковых бутылок! О новом виде взрывчатки, именуемой синалом; о захваченных у немцев снарядах с химическими отравляющими веществами; о партизанских отрядах и полках, о подпольных партийных группах и истребительных батальонах, отправляющихся в тыл к немцам; о маскировке городских объектов, производящейся под руководством архитектора Н. В. Баранова; о песке, завозимом сотнями грузовиков во все городские дома, чтобы гасить им немецкие «зажигалки»; об эвакуации детей, о трудовой повинности и военном обучении всех трудящихся; о санпостах, о донорах, о группах самозащиты, об аварийно-восстановительных полках и батальонах в системе МПВО; о курсах танкистов на Кировском заводе и всяческих других курсах, о рабочих отрядах, об усилении охраны, о строительстве во всех районах города оборонительных рубежей, о новых гвардейских дивизиях народного ополчения, об артпульбатах и о баррикадах, о дзотах и дотах в углах домов на перекрестках улиц, о варежках и рукавицах, о щипцах для зажигательных бомб, о пойманных там и здесь фашистских шпионах, об экономии электроэнергии, топлива и продуктов питания... Это все — деловые, торопливые, энергичные разговоры, за которыми видны напряженные, быстро текущие дела, сливающиеся в один шумливый, гигантский поток.

Жизнь в городе содержательна, кипуча, в ней чувствуется накал великого народного единства.

Глава пятая.

Крайнее напряжение

За последние дни. — Танки под Сестрорецком. — Подходит морская пехота. — От Териок до Каменки. — Еще восемь дней в городе

4–12 сентября 1941 г.

5 сентября 1941 года финны взяли город Олонец, 7-го в районе Лодейного Поля подошли к реке Свирь.

7 сентября немцы начали фронтальное наступление на Ленинград. Главный удар был направлен на Кипень — Ропшу — Красное Село. В районе Мги, после пятидневных ожесточенных боев, немцам удалось выйти к южному берегу Ладожского озера и 8 сентября взять Шлиссельбург (Петрокрепость). С этого дня Ленинград оказался в кольце блокады. Крепость Орешек в горле Невы до конца войны осталась за нами. В ночь на 9 сентября немцы пытались переправиться на правый берег Невы, но были раз навсегда остановлены здесь морскою пехотой, подразделениями 115-й стрелковой дивизии и рабочими истребительными отрядами. 10 сентября массированный налет немецкой авиации был совершен на район Красного Сёла, и оборонительные работы здесь пришлось прекратить. Сильнейшему, полуторачасовому налету в вечер того дня подвергся и Ленинград. На четвертый день предельно напряженных боев, 12 сентября, мы вынуждены были оставить Дудергофские высоты и Красное Село. В тот же день на реке Свирь нашим частям пришлось отдать врагу Подпорожье, а на Карельском перешейке накануне нами был оставлен Белоостров.

К этому дню немцы потеряла в боях за Ленинград 170 000 солдат и офицеров, около 500 орудий и 500 танков.

В эти критические дни в Ленинград из Москвы прилетел назначенный командующим Ленинградским фронтом генерал армии Г К. Жуков, вместе с генералами М. С. Козиным и И. И. Федюнинским. М. С. Хозин был назначен начальником штаба фронта, а прибывший в качестве заместителя командующего фронтом И. И. Федюнинский — командующим 42-й армией. Маршал К. Е. Ворошилов по заданию И. В. Сталина вылетел в 54-ю армию Г. И. Кулика, оказавшуюся в крайне сложном положении. Управление войсками, обороняющими Ленинград, было реорганизовано. Решительными, энергичнейшими мерами, немедленно принятыми командованием и Военным советом (в составе которого были, в частности, А. А. Жданов, А. А. Кузнецов, адмирал флота И. С. Исаков, Т. Ф. Штыков, Н. В. Соловьев, Я. Ф. Капустин), ход событий удалось повернуть в нашу пользу. Вновь сплоченными и воодушевленными войсками инициатива у врага была отнята, враг был остановлен на ближних рубежах обороны, а кое-где отброшен нашими частями, и они сумели закрепить за собою улучшенные позиции. Героизмом защитников города штурм Ленинграда был сорван.

6 октября, вызванный И. В. Сталиным в Ставку, Г. К. Жуков передал командование Ленинградским фронтом И. И. Федюнинскому, — в это время М. С. Хозин находился в 54-й армии, которой был назначен командовать. Позже, когда перед 54-й армией была поставлена задача совместно с 55-й армией деблокировать Ленинград с суши, И. И. Федюнинский был назначен командующим 54-й армией, а М. С. Хозин — командующим Ленфронтом, — в этой должности он был до весны 1942 года — до назначения командующим Ленинградским фронтом генерала Л. А. Говорова.

За последние дни

4 сентября.
Ленинград

Был в ТАСС и в Политуправлении фронта.

Наши войска встречают наступающих немцев гневными контрударами, сами наступают от Колпина на юг и юго-запад, подошли к Саблину, в районе Ям-Ижоры и Красного Бора окружили несколько немецких полков. Немцы закопали танки в землю, превратили их в неподвижные огневые точки.

Но узловая станция Мга оставлена нами 30 августа, и это значит: железнодорожная связь Ленинграда со всей страной перерезана. И еще: сегодня в городе впервые легли снаряды дальнобойной артиллерии немцев... Немцы били со стороны Тосно.

Сегодня туманный, облачный день. Всю ночь слышалась отдаленная канонада. Раз стрельба занялась где-то поближе, гул доносится с верхнего течения Невы. Вчера над городом летал фашистский самолет, за ним охотились наши. В ночь на вчерашний день — воздушная тревога, вчера — еще две. А перед тем несколько дней никаких тревог не было.

Разговоры о разбомбленной, несколько раз занятой фашистами Мге по всему городу. Слышал, что от взятых было Любани и Тосно немцы отброшены. Поскольку никаких официальных сообщений о том, что происходит под стенами города, пока нет, население, естественно, питается слухами. Слухи, конечно, полны вранья, верить большей части рассказываемого не следует, но тот факт, что бои идут всюду за городом, что никакие дальние поезда никуда не ходят и Ленинград не имеет сообщения с другими городами по железным дорогам, представляется несомненным.

Жизнь в городе тем не менее протекает нормально, никакой паники не наблюдаю. С позавчерашнего дня сбавлена норма выдачи хлеба; те, кто получал 400 граммов, теперь получают 300. Два дня назад исчезли из продажи папиросы, включены в карточную систему спички: три коробка в месяц.

Вчера в газетах сообщение об эвакуации Таллина, а позавчера в Ленинград вернулась группа писателей, доставленных в Кронштадт на военных судах, на транспортах, увозивших из Таллина воинские части. Рассказы об этом писателей. Кажется, погибли вместе с транспортом писатели Ф. Князев и Ю. Инге{12}. Впрочем, может быть, их спасли, пока, во всяком случае, они не объявились.

А Политуправление фронта... Об этом, кстати, я еще не записал. С 23 августа Северный фронт разделен на Ленинградский и Карельский Карельский перешеек с 23-й армией отнесен к Ленинградскому фронту, а 7-я армия и вообще все части за Ладожским озером и рекою Свирь — к Карельскому. Командующим войсками Ленинградского фронта 29 августа назначен К. Е. Ворошилов, в Военном совете — А. А. Жданов, А. А. Кузнецов, адмирал И. С. Исаков и другие. В составе Ленинградского фронта создаются новые армии из формируемых спешно дивизий, бригад морской пехоты, полков народного ополчения, артиллерийских полков, истребительных батальонов... Строятся бронепоезда, для наземных частей снимается с кораблей артиллерия, даже доставляется самолетами... В частности, в районе Пушкина — Павловска — Колпина формируется 55-я армия (командующий — генерал И. Г Лазарев). В бои она еще не вступала, ее управление находится в г. Пушкине, ее высшим командирам приказано выезжать на броневиках или автомашинах вперед, встречать выходящие из-под Луги разрозненные, неуправляемые дивизии и полки и (приказав им тянуть линии связи к г. Пушкину) брать их в свое подчинение, — организовывать оборону Ленинграда... На ближайших к передовым позициям железнодорожных станциях ставятся питательные и медицинские пункты, стоят составы поездов для приема всех выходящих из окружения.

Такая же задача в районе Красногвардейского (Гатчинского) укрепленного района возлагается на 42-ю армию (управление которой создано раньше).

В самый напряженный момент боев за Ленинград происходит реорганизация всего управления... И конечно, корреспондентами ТАСС сейчас заниматься некому. Что ж!.. Дела у меня хватает и здесь, в самом Ленинграде! Как бойцы нуждаются в винтовках, так газеты и издательства ждут сейчас от писателей действенного оружия — слова...

За последние дни написал для «Советского писателя;» пять рассказов и немало статей для газет. В «Ленинградской правде» день за днем печатаются мои очерки... Я их пишу под непрерывное гудение самолетов: уже несколько суток авиация непрерывно в воздухе...

А кроме того... Если проявить активность, то кое-куда можно съездить, даже не имея фронтового пропуска... Все же у меня на петлицах две шпалы, и я полноправный командир Красной Армии... А фронт, увы, так приблизился, что вплотную к нему можно за час доехать на трамвае или дачным поездом...

Во второй половине августа части нашей армии попали в окружение под Выборгом. И в то время, когда балтийские моряки, пограничники, оставленные для заслона подразделения армии в самом Выборге и на островах Выборгского залива дрались, проявляя поразительную стойкость (остатки их были эвакуированы на кораблях в Кронштадт и Ленинград 1 сентября), другие, прикрываемые ими части, уничтожив по приказу командования свою технику, стали выходить из окружения мелкими группами. И вдоль всего побережья Финского залива, вдоль Приморского шоссе, по густым лесам и болотам, меж озер, наперерез рекам, началось безрадостное отступление. Оно остановлено только два-три дня назад...

Отдельные окруженные врагом группы, подразделения и гарнизоны приморских укреплений, защищаясь, стояли насмерть и погибали до единого человека. Другие группы, изолированные, потерявшие ориентировку и связь в дремучих лесах, оказывались деморализованными. Но всюду находились стойкие, инициативные люди, чаще всего коммунисты и комсомольцы, которые организовывали сопротивление, ободряли, объединяли упавших духом, выводили и до сих пор выводят их к линии старой границы, где вдоль реки Сестры Ленинград ограждается с севера главным рубежом — прежним укрепрайоном.

В конце августа было два-три критических дня, когда, почти не встречая отпора, враг мог прорваться через этот рубеж к Ленинграду.

В эти страшные дни 30–31 августа решающую роль сыграли мелкие, самостоятельно действовавшие подразделения, задержавшие врага до подхода к Сестрорецку и Белоострову подкреплений, экстренно двинутых из Ленинграда, в частности балтийцев, которые были сняты с кораблей флота и спешно сформированы в отряды морской пехоты.

На Сестрорецком направлении важную роль сыграл истребительный отряд Осовского. Мне известно, что он в самый критический час оказался единственным, ставшим на пути вражеских передовых частей к Сестрорецку.

Танки под Сестрорецком

Расскажу об этом деле не с чужак слов, записанных мною в начале сентября, а со слов Л. И. Осовского, с которым мне удалось встретиться на передовой линии фронта только поздней осенью 1941 года в 3-м полку Кировской дивизии народного ополчения, занимавшем в ту пору уже надежно укрепленный рубеж в районе Курорта и Сестрорецка.

Анатолий Иванович Осовский родился в 1909 году, в городе Тотьма, Вологодской области, окончил шесть классов школы, в 1938 году вступил в партию. Перед войной служил в Териоках, руководил трестом кинофикации Карельского перешейка. Когда я встретился с ним в Курорте, он уже имел звание старшего лейтенанта. Вот его рассказ, записанный мною дословно.

«25 июня вступил в организованный здесь истребительный батальон. Сначала был командиром взвода, затем — политруком роты. Командиром отряда был Побивайло из школы по подготовке комсостава НКВД.

В первые дни работа в батальоне сводилась не только к тренировке бойцов и несению караульной и разведочной службы, но и к обучению людей, которые должны были быть призваны в РККА. Работали по двенадцать — тринадцать часов в день, с выходами в поле; выполняли одновременно боевые задачи — охраняли отдельные участки железной дороги, занимались поисками парашютистов. И, судя по тому, что на участках, охраняемых другими отрядами, бывали случаи диверсионных взрывов, а на нашем участке таких случаев не было, охрану несли хорошо. Так было до 22 августа.

22 августа я выпросился в партизанский отряд, был принят бойцом, но уже через три дня меня утвердили командиром отряда. Мы занялись экипировкой, подготовкой и изучением всего, что нам могло понадобиться, вплоть, например, до приемов джиу-джитсу.

31 августа отряд поступил в распоряжение 23-й армии, в тот же день получил задание выехать в Териоки, уточнить там обстановку и постараться проникнуть в тыл финнам. Если же это не удастся, то сделать базу за Кел-ломяками и действовать по указаниям разведотряда армии. Базу мы создали и первого сентября прибыли в Сестрорецк. Я явился с докладом к секретарю Сестрорецкого горкома партии и начальнику местного НКВД и, когда в моем присутствии было доложено разведчиками, что на Сестрорецк движется группа танков и пехоты противника, попросил разрешения выйти навстречу противнику и задержать его.

Мобилизовал одну автомашину и выехал с двадцатью шестью человеками. В двух километрах от Сестрорецка встретил нескольких бойцов, которые подтвердили, что в трех-четырех сотнях метров идут танки и пехота, да и мы слышали их стрельбу из орудий и пулеметов. Мы сошли с машины, рассыпались по сторонам дороги и расчлененным строем, выслав разведку, стали продвигаться вперед. Пройдя метров четыреста по леску, в местности «Таможня», между Оллила и Курортом, увидели стоящий на пригорке у дороги танк, который стрелял из орудия по нашему тылу и строчил из пулемета по обочине дороги.

Распределив людей вдоль дороги, я с бойцом Большаковым прополз метров пятьдесят вперед и залег на середине дороги, за оставленным здесь разбитым трактором. Затем, заметив лучшее прикрытие — небольшой песчаный ремонтный карьерчик у самой дороги, переполз туда. Меня не заметили, и, все время стреляя, танк очень медленно и осторожно приближался. Через несколько минут ко мне приполз боец Севрин:

— Без меня командир быть не может!.. Приблизительно минут через сорок танк пошел вперед быстрее. Когда он был метрах в двадцати от меня, я встряхнул противотанковую гранату и, едва танк приблизился еще метров на десять, выскочил и метнул ее под левую гусеницу. Раздался взрыв, танк с порванной гусеницей развернуло боком ко мне. Севрин подал мне вторую гранату, я швырнул ее, она упала у самого танка, порвала правую гусеницу и ведущие колеса. Это был танк Т-3, средний, германский. Кроме меня, по гранате бросили Большаков и Севрин. Но пулеметы танка продолжали бешеную стрельбу. Выглянув, я заметил, что люк танка открыт. Оказывается, в это время двое из экипажа танка пытались удрать. Один из них был убит выстрелом товарища Эхина, охранявшего нас метрах в пятидесяти. В открытый люк я бросил гранату РГД-33, после чего танк замолк и оказался окончательно выведенным из строя. Был я тогда, бросая гранаты, спокойнее, чем сейчас, — таков был азарт!..

В тот же момент на расстоянии около ста метров показался большой башенный танк, открывший стрельбу из пулемета по всей местности. Одновременно с правого фланга появился третий танк, средний, который тоже открыл стрельбу и пытался пойти в обход, но, наткнувшись на сырую, топкую местность (около реки Сестры),повернул обратно. По бокам от большого танка двигалась пехота — сорок — пятьдесят человек. Мы открыли огонь из винтовок, а Эхин — из имевшегося у него автомата. Движение врага приостановилось: мы боялись их, а они — нас, не зная, сколько нас здесь. Я тут же уполз к своим: нас набралось примерно человек сорок, так как с нами было человек пятнадцать примкнувших, из тех, что отступали и встретились с нами.

Противник остановился. Танк повел огонь из башни, а пехота — из винтовок. Но огонь противника не приносил нам ущерба, наша позиция на скате высотки оказалась удачной. В перестрелке мы провели более двух часов. Танк стал бить шрапнелью. Разрывы приходились у нас над головой. С правого и левого флангов у нас не было никого. И я, зная, что позади имеется место, где танки могут пройти только по двум дорогам, ибо кругом вода, решил отвести отряд. Вывел его в район Ржавой канавки, немедленно окопался и приготовился встретить врага.

Через несколько часов я был вызван к заместителю командующего 23-й армией, полковнику Андрееву, который сообщил радостную весть, что нашему отряду А. А. Жданов объявил благодарность и приказал держать занимаемый рубеж.

Здесь мы были шесть суток. Несмотря на то что противник вел бешеный пулеметный и минометный обстрел, за все шесть суток мы потеряли только одного человека убитым, а раненых не было вовсе. Весь мой отряд состоял из тридцати трех человек.

Это были дождливые дни. Глина размякла. Партизаны без отдыха несли дежурство, занимали большой участок. И еще выделяли для наблюдения за дорогами (справа и слева от нас) людей, из тех, кого останавливали, — разрозненных, бегущих с Карельского перешейка красноармейцев. Они были деморализованы и, несмотря на наше влияние, во время минометных обстрелов начинали бегать с места на место, и потому среди них каждый день бывало по пять-шесть убитых.

В ночь на 7 сентября я получил приказ сдать участок кадровой части, а самому с отрядом идти на отдых. Через несколько дней мой отряд был влит в 120-й истребительный батальон и зачислен в нем отдельным взводом».

Подходит морская пехота

И еще два небольших рассказа о тек же днях. В Каменке, под Белоостровом, в октябре 1941 года я познакомился с главстаршиною флота, маленьким, быстрым в движениях, вспыльчивым и горячим Леонидом Яковлевичем Захариковым, которого бойцы морской пехоты называли истребителем «кукушек»: он был одним из зачинателей снайперского движения на Ленинградском фронте. Вот запись, сделанная мною тогда в отдельном особом батальоне морской пехоты...


...В последний день августа Захариков — секретарь комсомольской организации своей гидроавиационной части, находившейся в то время в Ораниенбауме, явился по срочному вызову к комиссару части. Тот:

— На фронт хочешь? Захариков отвечает:

— Ясно, не в бабки пришел играть!

Комиссар объяснил, что формируется батальон морской пехоты, чтоб закрыть собою грозящее прорывом в Ленинград пустое пространство, и надо в эту же ночь явиться в Адмиралтейство, к начальнику политотдела.

— Не струсишь?

— Нет!..

— И пошло! — рассказывает мне быстрый в разговоре Захариков. — И вот уже идем на фронт. Гранаты, винтовки! .. И впервые возле Курорта я попал под минометный обстрел. Впечатление неважное. Вот сейчас для меня мина — плевать! А тогда как дунули бежать! И, по всей вероятности, среди нас была одна сволочь: где ни остановимся — выстрел, и тут же падает мина. Мы еще плохо тогда знали наших людей, попали к нам и случайные... Но тут нам прямо приказали: «Вы будете идти по ближнему пути, по опасному, и соберите все ваше мужество!» И мы действительно собрали его, и пошло у нас все как надо...

Тут были до 8 сентября в активной обороне. 8-го переброшены на Белоостровский участок. Шли болотом всю ночь, по пояс в воде, таща на себе все имущество, минометы, патроны. Сразу же влезли в воду чуть не по горло. Шли под огнем пулеметов и «кукушек» с линии железной дороги. В начале пути переходили мост в ста метрах от врага. Сначала через мост перебежала небольшая группа, пять-шесть человек, а остальные переползали по одному. Затем опять погружались в болото, двигались в нем длинной цепью — пять метров человек от человека. Команды передавались шепотом по цепи, но хлюпанье было зверское. Не потеряли в этом переходе ни одного бойца. К утру 9-го пришли на Белоостровский участок, заняли оборону на его правом фланге...

От Териок до Каменки

На передовых позициях батальона морской пехоты я познакомился с каштановолосой, голубоглазой медсестрой Валей Потаповой, женой разведчика, младшего лейтенанта Иониди (с которым позже я подружился и о котором подробно расскажу дальше), и ее подругой — черноглазой и черноволосой Аней Дунаевой. Одетые в ватные телогрейки, обе они носили косички, были смешливыми и веселыми, и никто из нас, конечно, не думал о том, что Аня вскоре будет убита прямым попаданием снаряда.

— ...Жили мы в Териоках, — рассказала мне, не обращая внимания на разрывы падавших поблизости мин, Валя Потапова, — я работала в горкоме комсомола техсекретарем, Аня — в горсовете, статистиком нархоз-учета. 20 августа началась эвакуация. А мы обе хотели на фронт. Еще раньше у нас организовался истребительный отряд; тот отряд 31 августа выступил на Пухтолову гору, где финны высадили десант. Нас, девушек, было7 десять, с одними санитарными сумками «на вооружении». Кстати, и в отряде, состоявшем из ста сорока человек, вооружение было, мягко выражаясь, сборное, но все-таки три пулемета и несколько десятков винтовок было. Пухтолову гору мы знали потому, что там устраивались лыжные кроссы. Где именно финны, сколько их — никто из нас точно не знал, а их оказалось много, и нам пришлось отступить.

Я, Аня и еще одна девушка, Леля Яхницына, пошли вперед под огнем, потому что не понимали, что такое страх, и заблудились. Слышим разговор финских офицеров, сидим под горой в канаве. Мне смешно: алялякают. Яхницына мне:

«Если ты смеяться будешь, застрелю!» Двое наших бойцов подползли, и с ними мы, рыща по лесу, нашли своих, перевязали двоих раненых, понесли.

Вышли все мы с Пухтоловой горы к Териокам, смотрим — Териоки горят. Послали разведку — оказалось, наши подожгли. Город пуст. Пошли мы по улицам — дома горят наши, некоторые взорваны. Улицы узкие, волосы разлетаются от жары. Обидно смотреть вокруг. Хлебозавод за нами рухнул, здание горкома партии сгорело, — все дома родные, близкие...

Ночью с истребительным отрядом мы вышли на шоссейную дорогу — и к Сестрорецку. Остановили какую-то машину, посадили раненых с одной дружинницей. Сами шли до Куоккалы. Здесь встретили две машины — они ехали за оборудованием типографии, но уже было поздно, там все сгорело. На этих машинах мы доехали до Сестрорецка, дальше дошли пешком, разместились в школе.

Часов в двенадцать — только получили распоряжение отдыхать весь день — боевая тревога. Оказывается, три-четыре финских танка прорвались на Сестрорецк. Истребительный отряд Осовского пошел на танки, сам Осовеют взорвал головную танкетку и остановил большой танк. И мы, основная часть отряда, с другой стороны напали на танки; они увидели нас, повернули, ушли обратно.

Наш отряд остался лежать в обороне. Я лично — в третьей линии с Аней, прикрепили нас к одному взводу. Три дня во рву, на песке, под минометным обстрелом мерзли. Ночью кричишь:

«Дневальный, потяни за ногу — ноги здесь или нет?»

Очень тогда мы мерзли!

Вокруг нас появились бойцы, стали ходить к нам из окружающих дотов. Помню пулеметчика Костю — такой спокойный! Бьют минометы: «Костя, чьи?» Он авторитетно: «Валя, да это наши!»

И спокойно становится, хоть мины и рвутся у самых ног. Мне с Аней очень хотелось перейти в «настоящую» часть. А тут приходит какой-то лейтенант:

«Мне нужно в доты по санитарке!»

Леля Яхницына была у нас старшей. Спрашиваю ее:

«Отпустишь нас?»

«Я и сама пойду!»

...Оформились мы, сдали сумки, пошли, взяв все документы. Приходим в дот — тут гостеприимно, симпатично, голубенькой краской все выкрашено. Накормили нас. Смотрим — у них хоть и весело, а делать нечего.

«Что у вас делать?»

Старшина объясняет:

«Будем сидеть до тех пор, пока нас не взорвут».

«Сколько ж сидеть?..»

«Может, год, может, больше!»

И сговорились мы: убежим опять, делать нечего же! И, переночевав, добились, чтобы нас свели в часть настоящую, где есть работа. И утром два сопровождающих провели нас через реку Сестру под огнем в санчасть батальона морской пехоты. Сапоги большие, спотыкаюсь, держимся за бойцов. Приходим — темно, все спят. Сопровождающие ушли. Постояли мы среди комнаты, слушая храп.

«Анка, давай спать тоже!»

Дернула за ногу кого-то — оказывается, девушка.

«Кто у вас начальник?»

«Да все начальники! Давай спать!»

Утром все на нас смотрят: откуда взялись? Привели нас в штаб к полковнику. Он сердитый, суров, недружелюбен. А нам уже надоело — водят!

«Какие документы?»

А у Анки нет документов, забыла в доте. Расплакалась. А я смеюсь. Полковник:

«Нам таких, что плачут, не нужно, вот ту, что смеется, оформить!..»

Ну, хорошо, сходили мы в дот за Анкиными документами, вернулись, оформились, стали медсестрами.

Тут начали к нам поступать раненые, врачи увидели, что перевязки мы делать умеем. Переводят нас в Курорт, а там ночью приказ — выступать!

Ночью шли по болоту. Сапоги у Анки широкие, резиновые, ей тяжело. А у меня — с дырками, вода выходит, мне легко. Странно было погружаться по пояс в воду, неприятно, потом привыкла, иду, как будто так и надо, одному парню даже немного винтовку несла — он после ранения слабым был. Бойцы были, как верблюды, нагружены — патроны, минометы, станковые пулеметы на плечах. Я все время держалась за командиром взвода Кашкетовым, он здоровый, «все знаю»:

«Валя, иди со мной, сухо тут!»

Ему по колено, а мне по грудь! Остановимся — он стоит, я облокочусь на него и сплю. Как обстрел, так все спят, лежа в воде. Переждем — дальше. Мины по воде чвак-чвак, глубоко в воде разрываются. Пока шли по воде, было тепло, а как вышли — ветер, холодно! Все/как утки, мокрые, течет с нас!

Утро уже. Вышли из болота — противотанковый ров. Солнышко пригрело, пар идет от всех, расположились тут, все переодеваются, а нам нельзя же! Есть было нечего (кухня вкруговую ехала). Сухарь один на десять человек разломили, а две папироски ребята раскурили все по очереди. Часа в два двинулись в путь сюда, в Каменку; тут набросились на еду, ходили, смеялись, рассматривали местность... Стали жить тут...

Еще восемь дней в городе

5 сентября

Учится народное ополчение. Учатся командиры. На Кировском, 77, в саду Дзержинского, идет учеба. Руководитель труппы — капитан Николаевский, комиссар — Шерстнев. Тут и балтийцы, и красноармейцы, и вчера еще мирные горожане.

6 сентября

День провел в военно-морском госпитале, беседуя сначала с командиром подводной лодки Кульбакиным, раненным при атаке подлодки «юнкерсами».

В госпитале встретил знакомого мне пограничника — батальонного комиссара А. А. Косюкова. Он прибыл в Ленинград из Шлиссельбурга, куда был доставлен на катере без сознания с поля боя, происходившего 1 сентября, на левом берегу Невы, у Ивановских порогов.

Бой длился с 6 часов 30 минут утра до восьми вечера, а потом снова до полуночи.

Косюков рассказал мне о геройской смерти лейтенанта Тулякова, который водил бойцов в штыковые контратаки; на его залитом кровью партбилете бойцы дали Косюкову клятву отомстить за убитого лейтенанта.

Нет паники у стен Ленинграда! Есть горе, есть мужество, есть доблесть, есть ярость! Непрерывными волнами только что сформированных батальонов, полков, дивизий ленинградцы идут на фронт. Нет такого врага, какой осилил бы ленинградцев, распаленных гневом и возмущением!..

7 сентября

Вчера шел дождь. В городе все то же. Вот уже третий или четвертый день в город летят немецкие снаряды; легло их пока несколько штук: один — на Глазовской улице, другой — в дом в районе Обводного канала, третий — около Невской заставы. Сколько выпущено их всего, не знаю, пока единичные.

Два дня назад, вечером, был у Н. Брауна, вернувшегося из Таллина, где он работал в газете «Красный Балтийский флот». Таллин оставлен 28 августа. Н. Браун рассказал мне о трагическом походе кораблей-транспортов. Сам тонул дважды — на двух транспортах, поочередно потопленных в Балтике. Спасся случайно, долго плавал, был подобран какой-то шхуной. Рассказывал обо всем спокойно (видимо, нервная реакция еще не наступила).

Можно считать установленным: при эвакуации Таллина на транспортах погибли писатели Ф. Князев, Ю. Инге, О. Цехновицер, Е. Соболевский. Погибло много транспортных кораблей (но из военных очень мало) и, конечно, много людей{13}.

Вчера вечером забегал в квартиру на Боровую. Там выключен газ, не идет вода, центральные газеты уже несколько дней не доставляются. Возвращался на Петроградскую в темноте, к десяти часам вечера, когда прекращается всякое движение. Прохожие спешат, иные — бегут, стремясь добраться до дома к сроку.

Сегодня весь день слышалась артиллерийская стрельба, весьма близкая. Сейчас погода ясная, белые облака, в небе ревут самолеты, изредка доносятся артиллерийские выстрелы.

По улицам проходят воинские части без винтовок, — видно, идут на отдых или на переформирование...

Вчера я встретился на улице с Д-ным. Он спросил меня:

— Ну, а если немцы ворвутся в черту города и начнутся уличные бои, вы будете драться на баррикадах?

— Конечно... А как же можно иначе? А вы разве не будете?

— Я? — Д-н помолчал, подумал. — Знаете, что я вам скажу? Все вопросы жизни и смерти мною давно уже решены. Я только не хочу умирать бессмысленно, так сказать, пассивно. Вот, скажем, от голода или от бомбы. А драться я буду.

И, опять помолчав, Д-н возбужденно добавил:

— Буду, буду! Конечно, буду!.. Булыжником, зубами, чем хотите... Не-ет! Руки у них коротки! Они не возьмут Ленинград!

Д-н мой давний знакомый по путешествиям в Среднюю Азию; он однажды устроился в экспедицию как фотограф, а вообще он хозяйственник, до войны работал то здесь, то там, в каких-то неведомых мне учреждениях, стараясь иметь побольше командировок. Любит туризм, охоту и всякие развлечения; человек он крупного роста, широкоплечий, с надменным лицом, самоуверенный, не слишком многословный, очень энергичный. В долгом пути на Памир он любил распоряжаться вьючкою каравана, первый раскладывал костер на стоянке, иногда добывал продовольствие там, где, казалось, кроме безлюдных ущелий и бьющих по скалам рек, ничего другого и не было.

Я привык о нем думать как о человеке храбром, решительном, но не всегда уважающем безупречно законные пути к достижению цели; обсчитал, что «формальности существуют для того, чтобы их обходить», и своим лучшим качеством признавал комбинаторские способности. Собственно, за это его и держали в экспедиции, но уважением он не пользовался.

В первый же день войны, встретившись мне, как и вчера, на улице, он сказал, что идет добровольцем на фронт и что безусловно уверен в скорой победе над Гитлером.

Вчера я увидел его впервые после той встречи. Он изрядно похудел за последние месяцы, в серых глазах его я заметил усталость, он рассказал мне, что, попав в народное ополчение, прошел тяжелый путь отступления от Кингисеппа до Гатчины, попадал в окружение, вышел «черт знает как», но в общем, мол, все это на него не подействовало и чувствует он себя отлично, а сейчас работает «приватно» и «временно штатским» фоторепортером в одной из газет...

Мы беседовали вчера возле дома, где он живет. Он пригласил меня зайти к нему.

Меня встретила незнакомая мне прежде его жена, высокая, с большими синими глазами, очень худенькая и очень нервная женщина. Квартира их оказалась больше похожей на музей этнографии и зоологии, чем на городское жилье: она переполнена рогами всяких зверей, малицами, музыкальными инструментами северных народностей, огромными фотографиями, коврами и мелкими бытовыми реликвиями.

Что же любопытного в этом Д-не? Что заставляет меня писать о нем?

Прежде всего — меня поразила жадность, с какой он запасается нынче всяческими продуктами. Утверждая, что скоро будет голод, он использует все возможности добыть что угодно, могущее быть съеденным или выпитым. Кто-то обещал ему достать несгораемый шкаф, в который он хочет сложить «неприкосновенный запас продуктов», дабы этот запас сохранить при любых обстоятельствах: ежели в дом попадет бомба, то шкаф можно будет выкопать из развалин. А еще вернее, мол, шкаф закопать в землю во дворе, где Д-н вырыл для себя и жены «собственную» щель.

Д-н вывел меня во двор, показал эту щель. Она прикрыта бревнами, между которыми проложены железные листы, а сверху засыпана землею. Это не щель, а настоящий блиндаж, там стоят две кровати, туда проведено электричество, а в землю заделан оцинкованный бак с водой.

В ответ на мои высказывания по поводу такого рода собственности Д-н только усмехнулся: дескать, так должны поступать все, и «тогда жителям не будет угрожать никакая опасность, во всяком случае, она снизится процентов на пятьдесят»!

— Хорошо, — спросил я, — а если, допустим, вы будете в своей щели во время бомбежки, а во дворе окажутся дети? Что же, вы не позовете их в свой «блиндаж»?

— Ну, позвать, конечно, я их позову, но, вообще говоря, о своих детях должны заботиться сами родители. В конце концов, не могу же я рыть блиндажи для всех?

Я ушел от Д-на с чувством неприязни к нему и к его «деляческим мероприятиям» и не могу отделаться от мысли о том, что война обнажает истинное нутро людей и что этот Д-н — паразит, каких в нашем городе сыщешь сейчас немного.

Я знаю другого человека, который поступает иначе.

Когда в магазинах еще можно было купить любые продукты, его жена принесла домой четыре килограмма икры, сказав, что будет хранить их «на всякий случай». Но этот человек возмутился:

— Я — на военной службе, мне положен паек, и я его получаю, я хочу быть в таком же положении, как и все. Ты тоже имеешь паек, работаешь, и я категорически возражаю против того, чтоб ты делала какие-либо запасы... Если каждый, у кого есть лишние деньги, будет скупать продукты, получится безобразие, разруха, мародерство, а не оборона города!

И он заставил жену отнести икру в ближайший детдом — раздать детям.

Я уверен, я знаю, что именно таковы ленинградцы, а пример с Д-ным — редкое исключение!

8 сентября

Из окон шестого этажа, в квартире на Боровой улице (угол Растанной), открывается вид на весь город. Вдали сверкают шпили Адмиралтейства и Петропавловской крепости. Внизу, под самыми окнами, проходят рельсы Витебской железной дороги — множество линий, соединенных стрелками. Паровозное депо, а чуть дальше направо — темная сводчатая крыша вокзала. В поле зрения по окружности — массивные корпуса заводских цехов, высокие трубы, почти рядом с домом газовый завод; в том же направлении, далеко, у впадения Невы в Финский залив, завод на Галерном острове, а в хорошую погоду на горизонте виден кронштадтский собор.

Налево, передо мной, — Бадаевские склады, товарная станция, вдали за ними Автово и трубы Кировского завода, а еще дальше, в лиловато-серой дымке горизонта, угадываются красносельские высоты и Петергоф...

Шел я сюда с Петроградской стороны. На углу Глазовской и Воронежской улиц прохожие рассматривали трехэтажный, с мансардою дом и в нем огромную, высотою в два этажа, пробоину от попавшего на днях снаряда. Мансарда уцелела и висит над этой уже заделанной листами фанеры пробоиной.

Во дворе дома на Боровой, в маленьком скверике, резвились дети. Все было тихо и мирно вокруг. В ясном предвечернем небе плыли кучевые белые облака. В семь вечера вдруг тревожные гудки паровозов, голос по радио, ставший уже привычным: «Воздушная тревога!» Но, в отличие от прошлых тревог, не где-то там вдали, а тут же, перед окном, сразу со всех сторон загрохотали зенитки, среди заводских корпусов видны быстрые, как молнии, взблески, и прямо перед глазами вспухают белые клубки разрывов.

И сразу же вся железная дорога, проходящая мимо дома и видимая до Витебского вокзала, покрылась светляками сброшенных зажигательных бомб. Они горят ослепительно — много десятков одновременно. Другие, бомбы упали рядом, вокруг нашего дома и по всему району. Начались пожары, огромные облака дыма взвились, клубясь и соединяясь.

Опасаясь, что бомбы попадут в расположенный рядом газовый завод — и тогда всем тут не уцелеть, я спустился во двор. Стоял здесь, приглядев ящики с песком, лопаты — все, чем можно тушить зажигательные бомбы. В такой же полной готовности вокруг скопилось множество жильцов дома, не пожелавших отправиться в убежище. Никакой паники я не заметил — ни слез, ни растерянности. Все разговаривали спокойно, женщин было много, мужчин почти не было — в доме живут железнодорожники, в этот час большинство из них на работе. Волновалась только одна женщина, чья пятилетняя девочка была в момент объявления тревоги во дворе и куда-то исчезла. Стали мы искать девочку, она нашлась, и мать, обнимая ее, успокоилась.

Огромные тучи, ступенчатые, различно окрашенные, грозные и красивые тучи дыма, рвались вверх исполинскими клубами; самолеты гудели в воздухе, зенитки надрывались, но в толпе женщин было больше любопытства, чем страха, слышались разумные разговоры о том, что зажигательные бомбы не страшны, вот если б фугасные, было бы дело другое... Народ явно подготовлен к любому нападению. По лестницам бегали дежурные, ключ от чердака отыскался не сразу, дежурные помчались туда. Какая-то женщина заметила, что из трубы нашего дома идет дым, у кого-то оставлена горящей плита. Бегала по квартирам, стучала, проверяла, я побежал к ней на подмогу, обошел все квартиры по двум лестницам — во многих жильцы были дома. В квартире 150 старуха железнодорожница оставила плиту незатушенной, а перед плитой — груду щепок, сама ушла в бомбоубежище. Старуху разыскали, она прибежала, плиту потушили, убрали щепки.

Взяв подвернувшуюся под руку лопату, я поднялся в квартиру на верхний, шестой этаж, затем — через чердак — на крышу и, примерившись, как удобнее сбрасывать во двор «зажигалки», если они упадут сюда, стал наблюдать дальнейшее.

Один из фашистских самолетов клюнул носом, перевернулся, переломившись пополам, повалился. Около железной дороги склад отходов, промасленной пакли, пылает. Все вокруг в коричнево-черном дыму, дым заволок весь дом, ест глаза, мне ничего не видно.

Но легкий ветерок относит тучу дыма в сторону — и снова передо мной весь город, железнодорожные пути, вокзал, высокие фабричные трубы. Все на месте. По рельсам бегут паровозы, языков пламени на насыпи нет. Видны только люди, зарывающие песком затушенные бомбы. Ни один заводской цех не пострадал, ни одна стрелка не погнута. Вокзал цел. А вокруг пылающего склада пакли дружины пожарников. Собравшиеся здесь паровозы подают пожарникам воду, десятки фонтанов из направленных на огонь шлангов взяли пламя в кольцо. Оно быстро сжимается, и белые клубы пара врываются в черный дым.

На крышах всех окрестных домов стоят люди, их силуэты отчетливо видны на фоне проносимого ветром дыма. Они стоят с лопатами, они готовы сбросить вниз новую бомбу. Но новых бомб нет. Воздушные поджигатели, опасаясь возмездия, улетели.

Огромный пожар распространяется, пламенея, в районе Лиговки и товарной станции. Сначала мне кажется, что это горит нефть, — так исполински хлещет вверх пламя, затем я понимаю, что это горят Бадаевские склады.

Отбоя еще нет. Наши «ястребки» еще носятся по небу, проверяя его. Мимо по улице промчались автомобили — пожарные и санитарные, грузовики с дружинами ПВО, милиция, железнодорожная охрана. Пожары уже изолированы, пламя падает, но дым все стелется, подкрашенный снизу вечерней зарей. Люди работают быстро, энергично, уверенно. Отвозят на грузовиках в сторону от пожаров огнеопасные грузы, проверяют чердаки, закоулки между цехами заводов, держат наготове раскрученные шланги — нет ли где-нибудь еще очага пожара? Но очагов больше нет.

8 восемь вечера звучит отбой воздушной тревоги, я выхожу из дома: иду на Петроградскую сторону. Трамваи на Обводном стоят. Огромные толпы людей, запружая всю Боровую, спешат к местам пожаров. Дальше по Боровой стоит шеренга бензоцистерн, укрывшихся здесь.

Иду до Пяти Углов, здесь уже движение трамваев, обвешанных людьми. За забором, на Чернышевой улице, группа парней играет на гитарах и мандолинах. Огромное красное зарево здесь привлекает внимание прохожих. Девушки-дружинницы проходят строем с хоровой песней. Город неизменен — трудолюбив, строг.

Домой я вернулся к 10 вечера. Началась новая воздушная тревога...

9 сентября. Полдень

Итак, первая массированная бомбежка Ленинграда произошла вчера{14}.

В 11 часов вечера вновь тревога до часа ночи. Ухали зенитки, несколько бомб упали где-то, судя по звуку — недалеко. Я вышел во двор, наблюдал лучи рыщущих по небу прожекторов, вспышки разрывов зенитных снарядов, различал между ясными звездами продолговатые, чуть отблескивающие черточки аэростатов воздушного заграждения, слушал трескотню зенитных батарей, гул авиамоторов и изредка удары падающих где-то фугасных бомб,. Но никаких пожаров нигде на этот раз не было видно.

Не дождавшись конца тревоги, я отправился домой спать. В 7 утра сегодня меня разбудил отец — опять тревога. Я не встал. Тревога вскоре кончилась. До 12 дня были еще две непродолжительные тревоги, никакой стрельбы я не слышал.

Видимо, теперь фашисты будут делать налеты на город часто. Артиллерийской стрельбы второй день не слышно, — вероятно, наши войска отогнали немцев от Ленинграда, немцы бесятся, бомбят с воздуха.

А вот о том, что в эти дни делала Вера Лебедева. Веру Лебедеву после долгих ее настояний врачи выпустили из госпиталя. Ленинград становился фронтом. Спешно создавались отряды дружинниц, Веру назначили политруком отряда, переведенного на военное положение. Отряд сандружинниц, возглавляемый Верой Лебедевой, размещался в доме на Боровой улице. И когда 8 сентября фашистские бомбардировщики прорвались и осыпали тысячами зажигательных бомб Московско-Нарвский район, Вера с двумя своими командами бегом устремилась к пылающим поблизости Бадаевским складам. Примчались первыми, людей вокруг еще почти не было, огонь лизал деревянные постройки длинными, жадными языками, взвихренный, шумел, распространялся, нес черный едкий дым.

Горели склады с сахаром{15}. Сама обожженная, Вера вместе с тысячами людей работала на пожаре всю ночь.

Утром, когда пламя было окончательно побеждено, Вера собрала своих дружинниц, выстроила их и перед строем объявила им благодарность.

10 сентября

Позавчера немцами после многих жестоких бомбежек взят Шлиссельбург. Это значит — всякое сообщение Ленинграда со страною по суше прервано. Окном во внешний мир остается только полоска берега Ладожского озера между Невой и финнами, которые остановлены южнее Суванта-ярви, на линии старой, границы. Все зависит теперь от вод Ладоги!

На южной стороне идет ожесточеннейший бой, фашисты рвутся к Дудергофским и Пулковским высотам, к ближайшим, обводящим Ленинград пригородам.

Узнал я об этом в ТАСС, где был вчера днем и где меня назначили и утвердили спецвоенкором по 23-й армии, иначе говоря — по Карельскому перешейку.

Всего за вчерашний день было девять воздушных тревог, занявших с короткими перерывами сплошь весь день. Последняя, девятая, продолжалась почти два часа; был налет, непрерывно трещали и бухали зенитки, изредка слышались взрывы. Я принял участие в дежурстве, вышел на верхнюю террасу дома, точнее — на крышу. Небо застилали тяжелые, кое-где прорванные тучи, над которыми плыла луна. Непрерывно гудели самолеты, вспыхивали разрывы зениток и трассирующие пули. Огненными дугами вздымались к тучам ракеты — белые и красные; прошлый раз я не понял их назначения, теперь знаю — это сигнализирует немцам всякая сволочь, шпионы.

Где-то вдали, видимо в районе Кировского завода, вздымалось зарево пожара, другое ширилось левее, в районе Балтийского вокзала. При мне грохнул, разлетелся каскадом огненных брызг, вздыбился черной тучей огромный взрыв в районе Тучкова моста. Осколки зенитных стали падать на нашу крышу, зенитки грохотали, разрывы были над нами.

Часов около двенадцати тревога кончилась. Когда я спускался в квартиру, на лестничной клетке первого этажа сидели с вещами жильцы, собравшиеся со всех этажей.

Во время предшествующих тревог я работал: за день написал две статьи, передал их по телефону в ТАСС.

Ночью бомбы разрушили несколько домов — на Литейном, на улице Чайковского, одна пробила небольшую дыру в Литейном мосту. Кроме того, разрушен дом 14 по набережной Невы, бомба попала в Зоологический сад, и вообще еще немало бомб попало в разные места города.

Налеты вызывают только чувство раздражения и злобы на немцев — и ничего больше.

Сегодня прекращена выдача белого хлеба, кроме как по детским карточкам. Давно уже не выдается крупа. Вчера в Табакторг на Большом проспекте привезли немного папирос — удалось мне купить четыре пачки.

11 сентября

Вчера было восемь или десять воздушных тревог, и в последней из них, начавшейся в 10.40 вечера, снова налет, снова пожары где-то в районе Кировского завода. Бомбы падали и близко от нас, в двух-трех случаях наш огромный дом дрожал Вся эта канитель длилась примерно до часу ночи. Я лазал на крышу — на наблюдательный пост, смотрел в бинокль на пожары. Потом до трех ночи готовился в путь на передовые, на Карельский перешеек, — резал пленку, заряжал кассеты и т. п. Ехать далеко не придется: передовая линия проходит примерно по старой границе с Финляндией, причем финны в одном месте форсировали реку Сестру.

Сегодня сбавлена норма хлеба — вместо 300 граммов 250. Служащим — вместо 400–300. Жить становится очень трудно, передвижение по городу крайне затруднено тревогами, почти непрерывными.

В Ленинграде многие люди переселяются из своих квартир в квартиры родных, друзей и знакомых. Одни — туда, где им ближе к месту службы; другие — потому, что их мужья ушли на фронт и им тяжело в одиночестве; иные — из верхних этажей перемещаются в нижние: меньше опасности при бомбежках; многие из районов южной половины города, наиболее обстреливаемых, — на Петроградскую сторону, на Крестовский и Каменный острова или еще дальше, куда не достает немецкая дальнобойная артиллерия, — к Озеркам, к Лесному.

В столовых (очереди на улицах!) мясные блюда даются только по карточкам. В магазинах без карточек не купить уже ничего, кроме вина, настоящего кофе (в Елисеевском гастрономе) и продуктов, подобных «развесному хмелю».

12 сентября

15 часов 30 минут. В «пикапе» кинохроники ТАСС, вместе с фотографом Р. А. Мазелевым, еду на фронт... Ночью, от одиннадцати до часу — опять был налет на город.

Глава шестая.

Отражаем врага контрударами

13 сентября под Белоостровом. — Главстаршина Н. А. Цыбенко. — Медсестра В. Г. Потапова. — Главстаршина Л. Я. Захариков. — Лес у дер. Вуолы. — Подвиг на северной границе. — Полковник Трубачев и его люди.

Сентябрь 1941 г.
Карельский перешеек. 23-я армия

Утром 13 сентября, выяснив накануне, что немцы готовят новое наступление в районе Пулковских высот и предназначили для этого 300 танков, наша артиллерия нанесла предупредительный удар по местам скопления противника, началась новая волна ожесточенных боев. 14 сентября со стороны Ораниенбаумского плацдарма нашей армией и артиллерией Балтфлота был нанесен мощный контрудар, и наступление немцев на ряде участков было задержано. Однако в ночь на 16 сентября немцы повели наступление на Пушкин. Одновременно усилили атаки на приморский участок. 16 сентября создалась опасность прорыва немцев в Московский район Ленинграда. В этот день на стенах города было вывешено воззвание: «Враг у ворот». 17 сентября немцам удалось овладеть городом Пушкином{16} и одновременно выйти на южный берег Финского залива между Ленинградом и Петергофом (Петродворцом). Мы потеряли поселок Володарский и почти весь Урицк.

В ответ 18 сентября наши войска нанесли немцам сильнейший контрудар на всем фронте от Финского залива до Колпина, и во многих местах позиции были улучшены. Взбешенное гитлеровское командование, решив деморализовать мирное население Ленинграда, 19 сентября подвергло город одной из самых жестоких за время войны бомбежек. В четырех дневных и двух ночных налетах на Ленинград участвовало 280 самолетов. Сброшено на город 528 фугасных бомб и 1435 зажигательных,.. Но сломить дух ленинградцев вражескими налетами гитлеровцам не удалось. Достаточно двух-трех маленьких штрихов, чтобы доказать это. 14 сентября композитор Д. Шостакович опубликовал в «Известиях» заметку, в которой сообщал:


«...Несколько дней тому назад я поставил точку на последней странице первой части своего нового симфонического сочинения. Работаю сейчас над второй частью. Это факт не очень значительный, однако я о нем упоминаю для того, чтобы все знали, что в Ленинграде продолжается нормальная жизнь. Работают ученые, писатели, художники, композиторы, артисты...»


17 сентября, во время сильнейшей бомбежки, Д. Шостакович выступал по радио.

А 19 сентября весь город затаив дыхание слушал по радио клятву мести ленинградской женщины, за час до этого потерявшей под развалинами дома на Стремянной улице своих детей.

В эти дни ленинградцы слушали по радио гневные стихи А. Прокофьева, Н. Тихонова, О. Берггольц и еще многих поэтов. А музыка Чайковского и других классиков всегда наполняла эфир.

Всего с 15 по 20 сентября войсками Ленинградского фронта было нанесено семь решительных контрударов в районах: Невской Дубровки (где на левом берегу Невы создан был плацдарм — знаменитый впоследствии «пятачок»); Усть-Тосно; на юг от Колпина; в направлении на Пушкин; в сторону Петергофа (Петродворца); от Ораниенбаума (Ломоносова) и штурмом 20 сентября взят Белоостров.

В эти дни я находился в действующих частях 23-й армии на Карельском перешейке, и моим впечатлениям от боев за овладение Симоловом, Троицким и Белоостровом посвящены следующие главы дневника.

Здесь, на Карельском перешейке, к середине сентября наши части не только прочно закрепили за собой линию, фронта, но и вели наступательные бои, выбивая финнов с выгодных для них позиций, срезая их выдавшиеся вперед клинья и нанося контрудары везде, где замечалось сосредоточение сил противника. К этому времени наши части уже вполне оправились от тяжелого отступления и, переформировываясь, пополняясь, изучая полученный в отпорных кровопролитных боях опыт, укрепляя надежные оборонительные рубежи, превращались в монолитный боевой организм. Образовавшаяся здесь линия фронта оказалась незыблемой на все время блокады и обороны города.

Большинство горожан и фронтовиков в те дни, читая в газетах и слушая по радио сухие сводки да сообщения, в которых населенные пункты чаще всего обозначались лишь первыми буквами названий, были мало осведомлены о том, что происходило вне поля их непосредственных наблюдений. Находясь на Карельском перешейке, я, как и окружавшие меня командиры, почти не представлял себе всего, что происходило на других участках фронта. Знал я только то, что отражено в моем дневнике. На фоне больших происходивших событий роль подразделений, в которых я находился, кажется весьма скромной и незначительной. Но ведь и их боевые действия помогли тогда превратить Ленинград в неприступную для врага крепость!

13 сентября под Белоостровом

14 сентября. Утро.
Блиндаж у хутора Вуолы

Люди у нас золотые... А вот воевать, прямо скажем, мы пока еще не научились. Конечно, в такой всенародной войне неизбежны любые потери. И в масштабах стратега потеря роты или батальона может остаться попросту незамеченной: погибали в полном составе дивизии, даже армии, то есть многие батальоны зараз!

Но для меня, литератора, всегда имевшего дело с образами отдельных людей, потеря в бою даже одного человека должна быть оправданной. Защита Ленинграда от варварского нашествия гитлеровцев заставила нас бросить в бои народное ополчение — десятки тысяч необученных, никогда не державших винтовки в руках людей. Никогда не обучались военному делу и многие командиры ополченцев. Сколько потерь они понесли! Но эти потери оправданы вызвавшей их острой военной необходимостью.

Когда это диктуется обстановкой, то ради осуществления светлой цели можно и должно посылать людей на смерть. Без этого нет войны, нет воинского подвига, нет героизма, а значит, нет и победы!

А вот если обученный и ответственный командир оказывается не умеющим мыслить тупицей, равнодушным к жизни вверенных и подчиненных ему людей и если такой командир кидает их под убийственный огонь врага без всякой необходимости, пренебрегая существующими приемами ведения боя, то это называется посылать людей не на смерть, а на убой, и такого командира должно судить и безжалостно карать за совершенное им тяжелое преступление. А бессмысленная потеря даже мелкого (но ведь состоящего из людей!) подразделения всяким трезвым человеком воспринимается как трагедия.

Но... по порядку. Три часа назад я вернулся сюда, на правый фланг перешейка, из неожиданной поездки под Белоостров и пишу эти строки в блиндаже КП 461-го стрелкового полка.

Задание ТАСС было ясным: выехать на правый фланг Карельского перешейка, в части 142-й стрелковой дивизий, отличившейся в недавних боях, описать подвиги, совершенные ее бойцами и командирами, и познакомиться с нынешней обстановкой

Позавчера с кинооператором Учителем и фотокорреспондентом Мазелевым я выехал на их машине через Токсово и Матоксу на КП дивизии. Здесь, в лесу, лил дождь. При нас происходила смена комиссаров дивизии — старый уехал, новый, полковой комиссар, принимал дела. Переночевав в блиндаже КП, Мазелев и Учитель отправились в наиболее отличившийся, награжденный орденом 'Ленина 461-й стрелковый полк, а я, неожиданно для себя и для моих спутников, отделился от них и на случайно подвернувшейся машине помчался на левый фланг, в другую дивизию, чтобы хоть одним глазком взглянуть на то, что происходит там.

Там, как я узнал на КП дивизии, происходил бой за Белоостров — город нужно было вырвать из рук финнов, вновь захвативших его.

Пропустить такое событие я, конечно, не мог, тем более что машина, посланная со специальным заданием, должна была к ночи вернуться в Матоксу.

В районе Белоострова, в лесах, протянувшихся от станции Песочное к Дибунам и Каменке, обороняемых частями 291-й стрелковой дивизии, я застал следующую обстановку: бой под Белоостровом к вечеру уже кончился, взять Белоостров не удалось, с поля боя в санчасти Каменки, расположенной вдоль опушки леса, и глубже в тыл, в Дибуны, на санитарных машинах непрерывным потоком поступали раненые. Настроение на командных пунктах 291-й дивизии было невеселым.

Что же в этот вчерашний день здесь произошло?

Я узнал следующее:

Новый Белоостров, захваченный было финнами 4 сентября и отбитый нами на следующий день, снова три дня назад, 11 сентября, оказался в руках врага. Создался опасный клин, угрожающий всей линии обороны 291-й дивизии. Следовало немедленно восстановить положение. 13 сентября в 6 утра от опушки леса у Каменки и от товарной станции Белоостров был брошен в наступление отдельный особый батальон морской пехоты, поддержанный артиллерией 838-го артполка (подполковника С. С. Васильева) и подразделениями 1025-го стрелкового полка.

Батальон морской пехоты, сформированный 1 сентября и занявший оборону под Белоостровом, в Каменке (куда пришел 9 сентября, после перехода из Сестрорецка и стояния на болоте), не имел никакого боевого опыта и впервые шел в наступление.

По неопытности и, как все признают, по глупости своего командира, полковника, батальон был брошен с полукилометрового расстояния по болоту в лобовую атаку на финнов, занимавших хорошо укрепленные позиции в городе, и в том числе мощный Белоостровский дот — не пробиваемую снарядами крепость. Подчиняясь приказу, храбрые люди пошли бесшабашно, в рост, по совершенно открытой местности под пулеметы, минометы и снаряды врага. Конечно, город взять не удалось, две передовые роты батальона подверглись почти катастрофическому разгрому, третья, поддерживающая наступление, рота также понесла большие потери, и, таким образом, — батальон потерял половину своего состава.

Командир батальона, полковник Голубятников, разжалован в рядовые, пойдет под суд. Батальон понес бы еще большие потери, если бы не замечательное поведение старшего политрука А. И. Трепалина. Он начал этот день, будучи политруком минометной роты батальона, которой командовал Ю. П. Сафонов. В разгаре боя А И. Трепалин принял на себя командование батальоном, сумел предупредить растерянность разбившихся на мелкие группы уцелевших людей и к концу дня умело и хладнокровно вывел их из боя.

На КП дивизии стали известны подвиги многих моряков, в том числе главетаршин Цыбенко и Захарикова, а также командира батареи артполка, лейтенанта Г. С. Липкина, который, корректируя огонь всего полка, расположился со своим передовым наблюдательным пунктом впереди пехоты, в ста метрах от противника, и по сие время — находится там.

Но все жертвы и все подвиги, совершенные людьми, наступавшими на Белоостров, оказались напрасными — и больше всех виноват в этом упомянутый мною полковник.

Вот, собственно говоря, и все...

В полночь с той же машиной, под гром методического артогня, я выехал обратно на правый фланг, приехал в Матоксу затемно и к рассвету другой попутной машиной добрался сюда, в 461-й стрелковый полк.

...В октябре — ноябре 1941 года, на передовых позициях в Каменке, я записал, как вели себя в бою 13 сентября люди батальона морской пехоты. Привожу несколько таких записей.

Главстаршина Н. А. Цыбенко

Представительный, чернобородый, в отлично сшитой черной шинели, поблескивая смешливыми глазами, Николай Антонович Цыбенко сидит рядом со мной.за столом в блиндаже комбата. Цыбенко рассказывает о своем участии в бою 13 сентября, в атаке на Белоостров, когда он был ранен. Другие участники боя слушают внимательно и дополняют его рассказ.

Выбежав с атакующими вперед, Цыбенко припал между двумя бугорками нарытой земли. Было это в 7 часов утра. Налево дом, из которого строчили автоматы и пулеметы фашистов. Били пулеметы и из другого дома — впереди. Цыбенко бросил гранату, попал в угол левого дома, граната срикошетировала, упала в куст — там оказалось пулеметное гнездо противника, граната взорвала его. Следующей гранатой Цыбенко взорвал гнездо, состоявшее из одного станкового и одного ручного пулеметов. Оно находилось перед домиком, стоявшим впереди. Справа Цыбенко увидел каску подкрадывающегося автоматчика, помедлил, приняв было его за своего. Но автоматчик стал стрелять в Цыбенко, и тот, повернув свой автомат, убил фашиста. Еще один из-за бугра швырнул гранату, граната взорвалась перед носом Цыбенко, он только успел пригнуться, осколки миновали его. Увидев, что фашист собирается бросить вторую, Цыбенко уложил и его автоматной очередью. Но тут впереди слева еще один автоматчик, прикрывший других, дал очередь и прострочил ею самого Цыбенко. Тяжело раненный, он упал. Оказалось, что пробит он был восемью пулями! Вот сейчас (речь идет о бое 3 ноября 1941 года. — П. Л.), пока под Александровной идет горячий бой и противник осыпает Каменку тяжелыми полковыми минами и разрывы их грохают то совсем близко от нашего блиндажа, то дальше, Цыбенко рассказывает мне о том, что происходило, когда он был ранен.

- Рядом со мной ранили бойца. Кричит он, смущает всех! (Боец, о котором упоминает Цыбенко, оказывается, сидит тут же, слушает. Цыбенко, указывая на него через плечо большим пальцем сжатой в кулак руки, продолжает.) Я лежу, говорю ему; «Не кричи!..» А он... что ты ответил мне?

Молодой курносый боец с застенчивым, как у девушки, лицом улыбается.

— Ответил: «Так легче!» Цыбенко полуобернулся к нему:

— А я что сказал тебе?

— Вы мне сказали: «А ты помолчи минуту, да и сравни, как легче: с криком или без крика?»

— Это точно! Так я ему сказал! Он тогда призамолк, да и признал, что легче, когда молчишь, но «кричу потому, что хочется!». И я тогда: «А я почему не кричу?» Ну как ты ответил мне?

Молодой боец покраснел... Всем сидящим ответ этого молодого бойца был, видимо, хорошо известен, потому что кто-то крякнул и послышались сдержанные смешки. Цыбенко, с лукавством глядя в упор на вконец смущенного краснофлотца, ободрительно сказал:

— Ничего, ничего, я все же живой сейчас! — и, не дождавшись ответа, торжественно, с явным удовольствием похлопал себя по могучей груди и объяснил мне: — «Так ты скоро сдохнешь!» — вот что сказал он мне! А я ему: «А хочешь, я сейчас встану и уйду...» Так?

— Так, товарищ главстаршина...

И, оставив в покое молодого бойца, Цыбенко опять повернулся к нему спиной и продолжал рассказ:

— И попробовал я встать, но не мог: левая рука не действовала, на локте не приподняться... Когда боец Мощенко подбежал, поднес два или три полуавтомата, спросил меня: «Как стрелять?» — я приоткрыл рот, но у меня кровь изо рта и из носа. Махнул я рукой. Он начал искать индивидуальный пакет, я отмахнулся: «Не нужно!» — и сказал:

«Подожги дом!»

В том доме, налево, я заметил, сидят пулеметчики, бьют по нашим. Мощенко сразу забрал мой автомат, пошел, закричал, что там много пулеметов (три пулемета там было), спросил политрука Азарова и поджег дом.

Я лежал, любовался.

После, когда они стали продвигаться, Азаров меня зовет: не знал, что я ранен. Я только рукой махнул. Глаза закрывались, но, чтобы не потерять сознания, я смотрел на горящий дом, отвлекаясь...

(Здесь Цыбенко умолчал о том, что, когда Азаров, узнав о его ранении, велел ему пробираться в тыл, Цыбенко поднялся и, вместо того чтобы двигаться в тыл, пополз вперед и сам принял участие в поджоге дома, в котором было три вражеских пулемета. И только после того, как пулеметы были уничтожены, а Азаров и Мощенко устремились дальше вперед, Цыбенко угомонился, стал «любоваться пожаром». Об этом поступке Цыбенко мне позже рассказали другие участники боя, свидетели этого дела.)

— ...Пролежал долго, — продолжает Цыбенко, — , услыхал крик стонущего — моего бойца Курмака. Он был ранен в руку. Я заругался:

«Чего ты орешь?»

«Ранен!»

«Пойди сюда. Садись».

Он подсел рядом и спрашивает меня:

«Тоже ранен?»

«Да».

«Ну и хорошо!» — сказал он с облегчением.

Я стал его просить, чтоб он меня не бросал: растерян он был, успокоил я его, все объяснил в подробностях: «Пойдешь отдохнешь, пришлешь санитаров!» И как идти, и куда... Меня трусило. Сам снял с себя китель, гимнастерку, передал китель ему:

«Надень! А мне оставь шинель, потому что мне холодно будет».

Он дал.

«Ну, а теперь иди!»

Только он ушел — я сижу в тельняшке, выделяюсь, заметный, — меня обстреливать стали. Ну, думаю, сейчас добьет! На корточки, потянулся к шинели. Не могу сначала достать, потом все же дотянулся. Мины сильно вокруг рвались. Я лег в воронку из-под мины, с водой, и лежал, пока не кончился обстрел, накрытый шинелью. И потом отполз, встал, почувствовал, что могу держаться на ногах, стал искать свою шинель — осталась она неподалеку — и противогаз. В противогазе фотокарточка жены и дочери и список бойцов с домашними адресами. Семья моя в оккупированных местах сейчас, не знаю, что с нею, только эти карточки были у меня... Не хватило сил. Снова начался обстрел из автоматов. Стал я продвигаться к санчасти. Во время продвижения темнело в глазах. Присел. Подошли ко мне связисты. Говорю им:

«Иду, иду, да все не дойду!»

Отвечает один:

«Да не так близко! Я уже третью катушку мотаю!»

Посоветовали идти по их проводу.

Приподнялся, пошел по проводу, по кустам, но бросил, стал припоминать утреннее продвижение, чтоб напрямик пойти, и пошел. Дошел до первого места расположения, свернул к телефонной линии — там ров с водою выше колен. Я по рву, по воде, шел, предохраняясь от обстрела автоматчиков. Дошел до первой линии окопов. Ноги стали запутываться. Вышел, лег на холмике. Никого не видел. Услыхал голос товарища Гутенберга, бойца, который закричал:

«Передайте Шурыгину, что Цыбенко пришел, сильно ранен, наверное скоро помрет!»

Глаза у меня были закрыты... Тут подошел ко мне боец Шамрыха и кто-то еще — по голосу их узнал. Я сказал:

«Жив!»

«Нести?»

«Не надо, сам пойду!»

Сам поднялся и ушел в сопровождении Шамрыхи.

Метров пять-шесть — во рву встретилась санитарка Аня Дунаева, Я ей:

«Ну вот и я! А ты говорила, что я не приду!»

И все они пошли вперед, а я в сопровождении Шамрыхи метров сорок по рву дальше.

Стали перебираться через железную дорогу к санчасти. Только перешли — обстрел из автоматов. Шамрыха сразу упал, кричит: «Ложись!» А я чувствую, что мне ложиться нельзя на ребра поломанные. Сел на корточки, потом все же лег на грудь. И снова встал, пошел. Шамрыха поднялся, побежал за мной, хотя еще стреляли.

Пришли мы в санчасть. Врач сделал мне перевязку — и на матрац в другую комнату. Часа в два — в три дня это было. Вскорости меня на автобус — и в Дибуны, где первая обработка раны. Как тяжелораненого, меня в первую очередь. Так думали, как бы я не умер, не дав сведений о себе, думали, я говорить не могу. А я рассказал вполвздоха адрес и все о себе. И как записали, сестры хотели меня на носилках нести. Но я тяжелый для них. Пошли они за санитаром. А я сам встал, и прошел в операционную, и сел на операционный стол. И сам лег, потому что мне казалось больнее, когда меня трогали.

Было восемь пуль. В левом боку шесть прострелов и в правом бедре два. Все шесть навылет, ив бедре одна навылет, вторую вынули. Перебиты три ребра — восьмое, девятое, десятое — и пробито легкое. Говорю врачу:

«Он мне от всей души дал!»

Операции без наркоза. Я ругался: обрезали, обрывали там. И опять встал. Мне, сидячему на операционном столе, сделали перевязку бока. Когда надо было на бедре, мне предложили лечь. Я отказался, встал на ноги, сказал, чтоб стоя. Врач:

«Вы можете упасть!»

Я засмеялся:

«Вы меня и колом не сшибете еще!»

После окончания перевязки он позвал политрука, сказал:

«Политрук, налей ему грамм двести спирта!»

Я выпил. Сестры хотели меня проводить, я отказался, сам в палату прошел и сел на носилки. Мне принесли ужин. После ужина я попросил, чтоб меня положили, потому что ложиться сам не мог. Потом я лежал в Ленинграде, в Военно-медицинской морской академии. По специальности я хозяйственник. Служил в этой академии раньше. И теперь меня не хотят отпускать оттуда. Но я все-таки добьюсь, чтоб меня отпустили: нечего мне там делать, тут я нужен..,

Медсестра В. Г. Потапова

— Тринадцатого сентября — наступление это самое... Мы пошли с командиром взвода Кашкетовым: Анка Дунаева, я и два врача (нас двух прикрепили к врачам). Дошли до товарной станции и остались тут. Мой врач, Левянт, был потрусливее и не пошел дальше, а пошел в соседнюю часть, чтоб устроить приемный пункт. Мы расположились ближе к передовым. А Анка ходила за товарную станцию с другим врачом, Кузьминым, и подбирала раненых под огнем — огнем «кукушек», минометным, артиллерийским, пулеметным, разных мастей огонь!

Раненые стали поступать потоком. Я засучив рукава, по локти в крови, взялась перевязывать. Мы были в доме, его фашисты стали обстреливать, заметив непрерывное движение. Это был магазин. Все ползали по полу. Один раненый:

«Валя, помнишь, я тебе носки подарил, перевязывай!»

Все знакомые! Машина — в Каменке, отправить не на чем, а раненых — полный дом, и его обстреливают, а врач Левянт волнуется — необстрелянный, гражданский. Говорю ему:

«Товарищ Левянт, идите за машиной, а я как-нибудь справлюсь!»

Он ушел, я одна.

А Анка в это время на передовых в блиндаже раненых перевязывает — к ней подтаскивают. Потом сама поползла дальше, к Белоострову, и стала перевязывать на поле, перевязала человек двадцать пять, а других — в блиндаже.

А у меня стекла разлетаются, раненые волнуются: почему не увозят? Я сама дрожу, а говорю спокойно:

«Это наши стреляют!»

«А чего ж дом трясется?»

«Близко стоят наши батареи».

Им хочется в это верить, и они верят!

Легкораненых я отправляла пешком по дороге, чтоб не сидели в доме. . В четыре часа дня пришла санитарная машина, и тут все пошло нормально. Бой начался в шесть утра, а кончился только к вечеру Мы в этом доме под обстрелом еще два дня работали, затем стало спокойнее и раненых поубавилось.

С тех пор горячий день был еще 20 сентября, когда Белоостров взяли. Мы пехоте помогали в этом же домике живучем, и сейчас он стоит, только угол оторвало. Я уже ко всему привыкла Вначале, когда привезут раненых, мне и жалко и больно, а потом уже стала механически перевязывать.

А в тот раз, 13-го вечером, все говорят мне: «Поешь!» (Я не ела сутки.) Вымыла руки, дали мне кашу — набросилась, даже повар испугался!

Некоторые из раненых и сейчас у меня перед глазами. Вот Григорьев, хороший парень, наш комсорг, лежит на носилках, в грудь пулей, сквозное ранение.

«Вавка! — говорит. — Вот меня и ранило, не зря я вчера побрился, теперь долго не придется».

«Как же тебя, Андрей?»

«Вавка, знаешь, я вижу, ребята стоят, мнутся, я встал во весь рост и пошел, ну и они все за мной: «Ребятки, неужели вы меня оставите?» Они и пошли!..»

Я села с Андреем в машину, фляжка на бок, папиросы в кармане — и поехала с ним и еще с одним, раненным в ногу. И говорю:

«Знаешь что? Я на тебя внимания обращать не буду, на тебе три папиросы и кури подряд, а я уж буду с Андреем!»

И взяла я Андрея (трясет, ямы, грязь), подложила под него руку, держу. На ухабе скрипнет зубами, я оглянусь — он улыбается. Лучше б не улыбался!

«Ничего, ничего!» — говорит.

Едем, всю дорогу я ему папиросу за папиросой закуривала, сама ошалела от папирос. Руки окаменели — он тяжелый. Доехали до санбата, а машина — под горушку, тряхнуло, он застонал первый раз:

«Скоро ли?»

«Уже подъезжаем, милый! Как себя чувствуешь?» «Я-то ничего, а как ты, Вавка? Такой ухаб сейчас был!..»

Я чуть не заплакала!..

Главстаршина Л. Я Захариков

— ...Тринадцатое сентября — первое наступление. Пасмурное северное утро; ползем, пришли на исходную позицию. Я был командиром отделения. Нашей роте приказано было поддерживать наступление двух других рот батальона. И только проползли мы в лесок, как нас стали сильно обстреливать пулеметными очередями. Мы ползли, и невредимые еще и раненые, попали на заранее пристрелянное место. С него надо было как можно скорее уйти. Я кричу командиру взвода:

«Дайте команду «Вперед!»

Он молчит. Со мной моряк Артемьев. Тоже предлагает вывести людей с этого места вперед. Командир взвода струсил, ни жив ни мертв. А по нас со всех сторон бьют «кукушки». Я сознаю, что я секретарь ротной комсомольской организации. Переглянулся с Артемьевым — понятно обоим: ждать приказания некогда, надо дать толчок. И кричу:

«Морячки, комсомольцы, вперед!»

И вместе с Артемьевым кинулся вперед. Первый ряд поддержал нас, другие остались. И те, кто остались, не встали больше, много их тут полегло, только дикие крики да стоны позади нас! Нужно было сильным напором смять, а нас мало. Фашисты, видимо, тут же, в кустах, сидели, били из-за кустов. Тут неизвестно кто, очевидно кто-то из финнов, кричит:

«Не стреляйте, впереди наши!»

Кто был вокруг, заметались тут. Я с Артемьевым и еще краснофлотец Солопов с миноносца прорвались вперед. Оказались мы втроем на шоссе, залегли в канаве, в воде, одни головы торчат. Я кричу:

«Не ползти! Ничего, секунда нас спасет!»

Думал, что наши левее и что нас поддержат.

«Рывком!..»

Рванулись вперед, перебежали шоссе — и в канаву по другую сторону. Солопову сбило каску, она осталась на шоссе. Командую:

«Двое — вправо, один — влево, рассредоточиться!»

Продвигаемся вперед по-пластунски кустарником, не соединяясь. Справа чувствуем — пулеметный огонь, наиболее близкий и сильный. Решили зайти сзади и уничтожить пулеметчика. Но найти его не удалось. Опять завернули вправо, рассчитывая сомкнуться со своими, доползли до первого строения — сарайчик в лесу. Над головой тррр — очередь. Солопов вскрикнул от боли, но пересилил боль и заглушил крик, шепчет: «Братва, я ранен».

Ему обе ноги шестью пулями перебило. Молодец, крепится. Надо помочь. Артемьев решил подползти. Только пошевелился — ему раздробило кость левой руки. Я вижу, что нас заметила «кукушка».

«Притворитесь мертвыми!»

Они так и сделали, несмотря на боль. Я тоже залег. Чувствую — положение критическое, понял, что от меня зависит жизнь товарищей. Враг где-то здесь, наверху, чувствую. Только довернулся — меня разрывной пулей по каске. Осколок продырявил шинель — и в спину, под кожу. Каска укатилась, пробитая. Смотрю вкось на дерево — подошва сапога, «кукушка». Не целясь, снайперской винтовкой дал сразу три выстрела. Упал вначале автомат, затем с грохотом свалился финн. Подходить к нему я не, стал, его не видно. Выждал. Стоны. Тут я поплыл канавой, по грязи, к нему, крикнул Артемьеву:

«Брось мне штык!»

Плыву со штыком-ножом. Фашист лежит на спине. И подлез я вплотную, и сделал прыжок — и в грудь. Фашист издал последний хрип, и тогда я разглядел свою жертву: это оказалась женщина-финка, с резкими чертами лица, лет двадцати — двадцати пяти. Забрал я автомат, диск* отрезал ремень, сунул в сапог финский нож и говорю товарищам:

«Ползем обратно!»

Перевязывать там нельзя было: перекрестный огонь наших и фашистов. Солопов не мог уже ползти, уцепился за мою шею, за ним ползет Артемьев. Доползли мы до воронки от снаряда. Тут сильный минометный огонь. Я разрезал Солопову сапоги, оставил только головки.

Перемотал ноги индивидуальным пакетом. Отрезал Артемьеву рукав шинели... Своих все не видно.

Доползли мы до той канавы, где нужно переходить обратно шоссе. Кто первый? Я их оставил, пробежал не очень быстро. Обстрела нет. Артемьев взялся тащить Солопова, но не мог, позвал меня. Я — обратно, взял Солопова, он у меня на спине. И во весь рост перешел. Удачно. Артемьев — следом.

Только перешли — фашисты минометный огонь перенесли за шоссе, и нам опять пришлось залечь, ждать. Когда я ложился, шинель распахнулась, осколком отодрало полу шинели. __

Ждем около часа. Долбят, долбят по этому месту! Потом поползли мы дальше, до противотанкового рва, здесь я наткнулся на санитаров. Солопов уже терял сознание, Артемьев тоже ни на что не обращал внимания. Простились по-флотски, расцеловались, и я пошел правее, чтоб соединиться со своими. Наткнулся на моряков. Нас оказалось человек пятнадцать, и мы забрались в окоп. И держали эту позицию. Мы стояли почти вплотную к реке Сестре, и подходившие сзади части выравнивались по нашей линии. Я неожиданно стал командиром этой группы. Потом прибыла пехота, сменила нас, и мы отошли. Переоделись в сухое, обедали, отдыхали.

И я попал к начальнику боепитания уже ночью. Но и поспать не пришлось: тарахтит где-то близко «кукушка», а подкрепления — части 1025-го полка — все подходят. Как дойдут — по ним кроют. Я пригляделся по направлению пуль, где «кукушка», да еще и бойцы из случившегося тут рядом дота подсказали: по ту сторону железной дороги стояли вагоны. Я подкрался к вагонам, бросил в каждый вагон по гранате — «кукушка» замолкла. Теперь можно было и спать!..

Лес у деревни Вуолы

14 сентября. Вечер

Нахожусь в землянке начштаба 461-го стрелкового полка 142-й дивизии, на передовых позициях. Днем небо заголубело, мир стал солнечным, ярким, в лесу потеплело, но поднимались испарения, все было сыро.

Весь день — в полку. Из роты связи ходил в 7-ю стрелковую роту, роту Гляндырова, по отзывам командования «не имеющую поражений». Сплошь работал то в землянках, то на пнях под соснами, то на болотных кочках, на мху... Стрелки, разведчики — конные и пешие, связисты, полковые артиллеристы, оперативники — рассказывали мне о прошедших с начала войны боях. Отражая первый натиск финской бригады, рота действительно дралась замечательно. Все подробно записываю, добиваясь достоверности и точности тщательными переспросами других, проверяю факты, даты, фамилии.

А рассказать есть что!

Например, о подвиге воинов 461-го стрелкового полка 142-й дивизии и пограничников 102-го погранотряда.

В полку награждены 46 человек, а командир полка, полковник В. А. Трубачев, и красноармеец-пулеметчик А. И. Заходский получили звание Героя Советского Союза.

На днях Трубачев, уже генерал-майор, уехал из полка, назначенный командиром 2-й гвардейской ДНО (дивизии народного ополчения).

Полком теперь командует майор И. Ф. Гражевич. Его комиссар — майор Галишников.

Поздно вечером я пришел ночевать сюда, в землянку начштаба полка старшего лейтенанта Жилина.

Ночь на 15 сентября

Все та же землянка Жилина. Керосиновая лампа. Чисто. Две кровати. Столик, одеколон. Патефон, — слушаю его впервые после начала войны. «Рио-рита» и «Вдоль по Питерской...». Стены землянки оклеены обоями, у дверей занавеска.

Входит начальник пешей разведки Евсеев, сообщает, что его группа столкнулась с разведкою противника, прогнала ее.

Песни. Музыку слушать томительно и странно: в этот час, наверное, опять бомбят Ленинград! Щемит сердце. Жилин:

— Как кончим войну, соберем оркестр, вечер самодеятельности устроим, — какой будет прекрасный вечер!

Жилин сидит в гимнастерке, без шинели, круглое, простодушное лицо его задумчиво.

— Я страстный любитель музыки! — говорит он. Резко остановив патефон, берется за телефонную трубку, жестко и деловито вызывает «Розу».

— Ну как наши? Вернулись?.. Хорошо. Молодцы!... Справа? А вы связь через «Ландыш» держите! Предупредите, чтобы не спать, — голов не хватит, если заснете... Товарищ Курбанов, теперь возьмите другой маршрут, влево или вправо, сделайте залежку — и до тех пор, пока вам не удастся выполнить задание! Только это на той, на и х стороне... Да, да, именно лежать, форменным образом лежать, хоть день, хоть два, пока выдержите. Понятно? Хоть день, хоть два! Всё!

Кладет трубку — и мне:

— Я приказал разведчику Курбанову пройти на территорию противника и лежать, пока не попадется хоть плюгавенький «язычишко»!

Опять патефон, смех, песни... По левому флангу идет жестокий обстрел. Сипит на печке-времянке чайник... Разговор прерывается рассказом вошедшего лейтенанта: ......

— В Ленинграде был воздушный бой над Финляндским вокзалом. Обстрел снарядами — ложились в. Обводный канал. Разрушен семиэтажный дом около универмага на Обводном. И много других разрушений... Да закрой ты его, к черту! — с раздражением говорит лейтенант и, скинув пластинку с патефона, швыряет ее на нары.

Жилин, задумавшись, кажется, даже не заметил этогоо

Подвиг на северной границе

15 сентября

В первых боях, которые вел полк, особенно отличился 3-й батальон старшего лейтенанта Шутова. Этот батальон дрался с пехотной бригадой финнов, дрался пять недель непрерывно и за все пять недель не отступил от линии государственной границы.

Из подробных бесед и записей о боевых действиях 461-го стрелкового полка на границе вырисовывается такая общая картина совершенного полком и пограничниками 102-го погранотряда подвига.

29 июня — первый день нападения финских войск на нашу границу, по всему Карельскому перешейку. На том участке границы, что протянулся между населенными пунктами Ристалахти и Кирконпуоле, силы врага в семь-восемь раз превосходили наши.

Достаточно взглянуть на подробную карту, чтобы представить себе, на что надеялся враг, совершая внезапное нападение крупными силами именно здесь.

Северо-восточнее Кексгольма и Элисенваары, то есть стыка Ленинградской области с Карело-Финскою ССР{17} тянется, между Ладожским озером и нашей государственной границей с Финляндией, узкий, километров в 30 шириной, коридор, по которому проходит железная дорога, соединяющая Сортавалу с Кексгольмом. Леса и болота изрезаны здесь десятками мелких озер самых причудливых очертаний. Между озерами, в узеньких, извилистых перешейках, встают гранитные гряды и холмы, поросшие вековыми соснами. Сквозь сосны, ели, ольховник проглядывают голые и замшелые скалы и синие пятна воды, вдруг охватываемые непролазными топями. Это именно та местность, о какой говорится, что здесь сам черт играл в свайку.

Линия границы, проходя перед селами Кирконпуоле и Ристалахти, пересекает такие озера, лесистые гряды, ущелья, скалы, холмы.

Нападая на этот участок границы, противник рассчитывал:

прежде чем советское командование мобилизует резервы и подбросит подкрепления, распахнуть мгновенным крепким ударом дверь на советскую территорию, в один-два дня пересечь тридцатикилометровую полосу коридора между границей и Ладожским озером и, дойдя до Ладоги, наглухо закупорить расчлененный надвое коридор;

тем самым разобщить Карело-Финскую ССР и Ленинградскую область (Карельский перешеек) и, значит, отрезать, блокировать и уничтожить соседнюю, 168-ю стрелковую дивизию 7-й армии и все другие части Красной Армии, расположенные с северной стороны коридора — в районе Сортавалы; затем, направив удар к югу и юго-востоку, в не заполненные войсками наши тылы, стремительно обрушиться на Карельский перешеек, дойти до Шлиссельбурга и Невы на всем ее протяжении и, сомкнувшись здесь с немцами, ворваться в Ленинград с севера и с востока.

Смысл «блиц-удара» был именно в том, чтобы опередить мобилизацию нами резервов и подброску подкреплений с юга, по Карельскому перешейку, использовав момент, когда отрезанные на севере наши части окажутся парализованными.

Но промедление во всякой битве — смерти подобно. И это понимали мы. Выиграть время для нас значило:

1. Успеть вывести в порядке войска из опасного нам района Сортавалы.

2. Насытить ими рубежи Карельского перешейка, и в частности старый укрепрайон.

3. Поддержать их новой, мобилизованной, вооруженной силой, резервами, противопоставив которые финнам мы сделали бы оборону Ленинграда с севера и востока надежной, неуязвимой.

4. Обескровить финские полчища, прежде чем они дойдут до решающих рубежей.

Время было дороже всего!

На участке Ристалахти — Кирконпуоле, протяженностью в 22 километра, мощному удару противника мы могли противопоставить лишь совсем небольшие силы. Здесь находились: 461-й стрелковый полк 142-й дивизии (полковника Мокульского), четыре погранзаставы 102-го погранотряда (старшего политрука Гарькавого), 334-й краснознаменный артиллерийский полк (полковника Кривошеенко) да в тылу несколько батарей 577-го гаубичного артиллерийского полка.

Против этих частей, по данным дивизионной разведки и показаниям пленных, были брошены финско-немецкие войска в семь-восемь раз большей численности (3-я и 7-я пехотные бригады, 28-й и 48-й пехотные полки, 14-й и 15-й артполки, инженерные и другие части 2-го армейского корпуса).

461-м стрелковым полком командовал полковник В. А. Трубачев.

В красивой, но труднодоступной местности разыгралась битва, которая без решающего успеха для финнов продолжалась пять недель. На левом фланге участка, в районе Кирконпуоле, все пять недель сражались 3-й батальон (461-го стрелкового полка), под командованием старшего лейтенанта И. И. Шутова, и 1-й артдивизион 334-го полка, старшего лейтенанта Г. А. Андрейчука. За пять недель непрерывных боев батальон Шутова с дивизионом Андрейчука не отошли от границы. На правом фланге роты полка за те же пять недель боев отошли не больше чем на пятнадцать километров.

Пять недель держал границу удивительный 461-й полк! В эти пять недель за спиной полка, между ним и Ладожским озером (а также на различных судах по озеру), прошли многие крупные, выводимые с севера наши части, вывезены были ценности, различное оборудование.

Время было выиграно. Замысел врага сорван!

И только 4 августа, когда на линии Элисенваары были подготовлены новые рубежи, полк Трубачева вместе с горсткою пограничников и артиллеристы полка Кривошеенко получили приказ отойти. До середины августа берег Ладоги здесь оставался в наших руках. За это время рубежи на Карельском перешейке между Кексгольмом и линией Шлиссельбург — Ленинград были заняты выведенными из-под Сортавалы частями и новыми формированиями. Потерпев огромные потери в боях, обескровленные финские войска, заняв Кексгольм, а затем перейдя к концу августа озеро Сувантаярви и Вуоксинскую систему, уже ничего больше не могли сделать. Увидеть Неву им не пришлось. Полного окружения Ленинграда не получилось. В наших войсках незыблемая уверенность — никакая новая попытка наступления финнам удаться не может.

Конечно, было бы неверным приписывать этот результат только одной какой-либо нашей части — дивизии или тем паче одному полку. Многие полки дрались с превосходящими силами врага столь же стойко и самоотверженно. Так, например, комбат Шутов свидетельствует, что его сосед слева, батальон 701-го полка, находившийся от него в семи километрах, тоже держался отлично и отошел от границы только 3 августа. Столь же упорно дрались правые, входящие в состав 7-й армии, соседи — подразделения 3-го погранотряда и 168-й стрелковой дивизии полковника А. Л. Бондарева. Эта дивизия до 13 августа вела упорные бои за Сортавалу и только в дни 16–20 августа была, по приказу, эвакуирована на судах Ладожской военной флотилии на остров Валаам, сохранив больше десяти тысяч человек своего состава и всю тяжелую артиллерию.

Но заслуга полка В. А. Трубачева и артиллеристов Г. Д. Кривошеенко бесспорна и удивительна! И вот почему командир 461-го полка Василий Алексеевич Трубачев получил звание Героя Советского Союза. Орденом Ленина награжден полковник Георгий Дмитриевич Кривошеенко, орденами Красного Знамени — И. И. Шутов, командир артдивизиона Г. А. Андрейчук и многие другие бойцы и командиры. Среди них высшей награды — звания Героя Советского Союза — удостоен и красноармеец-пулеметчик А. И. Заходский, который 1 июля при попытке финнов прорваться и окружить 3-й батальон Шутова на перекрестке четырех дорог перебил — один — 150 фашистов, а потом, не видя больше врагов, взял на плечо пулемет да две еще не расстрелянных ленты и усталой походкой хорошо потрудившегося человека спокойно побрел по дороге в Кирконпуоле, к своему батальону{18}.

Командир дивизии, полковник Мокульский, был награжден орденом Красного Знамени и произведен в генерал-майоры.

Именем пограничника, старшего политрука Алексея Дмитриевича Гарькавого названа одна из тех пограничных застав, которые входили, в состав вверенной ему 102-й комендатуры и которые, вместе с 461-м стрелковым полком, восемь суток, под командованием А. Гаръкавого, отражали первый натиск вражеских полчищ. В этом восьмидневном бою участвовали и жена Алексея Дмитриевича Мария Александровна, и сын Коля. Еще во времена борьбы с басмачеством в Средней Азии привыкла Мария Александровна не покидать мужа в моменты опасности, сражаться рука об руку с ним. Храбрый и опытный человек, Алексей Гарькавый в этом, многосуточном бою, примчавшись однажды верхом на участок заставы лейтенанта Дувкова, заменил собою сраженного пулей пулеметчика. Другой раз, когда группа пограничников и красноармейцев оказалась прижатой к озеру Ристалахти, Гарькавый, организовав контратаку, сумел сбить врага с захваченного было рубежа {19}.

Ну, а кто такой Шутов? Откуда у него те качества, какие помогли ему так командовать батальоном?

В полку он один из немногих «стариков», ибо служит в нем с первого дня его сформирования — с 7 сентября 1939 года (полк тогда имел другой номер). В том же году, получив под свое командование батальон и став коммунистом, Шутов впервые участвовал в боях. В лютый декабрьский мороз его батальон под станцией Рауту наступал на финские рубежи по минным полям, прорвал оборону противника и затем действовал в тылу белофиннов, открывая дорогу для всего наступающего полка. Второй ожесточенный бой Шутов провел, прорывая в том же декабре «линию Маннергейма» у Кивиниеми. Ему удалось организовать переправу на понтонах под ураганным артиллерийским и минометным огнем из дотов и под ружейно-пулеметным огнем. Два ордена. Красного Знамени остались у Шутова напоминанием о тех отлично проведенных боях.

А жизнь свою он начинал в Свердловской области, работал в совхозе. С 1930 года — армия, комсомол, пехотное училище в Киеве, звание лейтенанта, должность начальника школы младших командиров. Одно время был командиром парашютно-десантного подразделения, совершил немало прыжков.

Храбрый сам, Шутов воспитывает храбрость и в своих людях и особенное внимание обращает на качества пулеметчиков. Из 23 награжденных первым указом за бои под Кирконпуоле людей его батальона — 13 пулеметчиков, в их числе и Герой Советского Союза Александр Заходский!

Биография этого кадрового командира проста и обыкновенна, но он именно из тех людей, каких у нас много и какие принесут нам победу в Отечественной войне...

Полковник В. А. Трубачев и его люди

Пожалуй, для правильного понимания всего, что совершено 461-м полком, следует чуть-чуть подробнее охарактеризовать его командира, того, чьи крутая воля и ясный ум пронизывали и направляли поступки каждого из людей полка как до этих боев, так и в самих боях.

Каков собою полковник Трубачев? Ну, если давать обычные определения, то нужно сказать о росте — выше среднего, о плотности — ладной скроенности; если говорить о цвете глаз, то они серые... Но дело совершенно не в этих ничего не стоящих определениях.

А вот входит командир, который еще никогда не встречался с ним, и Трубачев, расхаживающий по комнате, поворачивается к нему. И вошедший еще не видит Трубачева, испытывая странное чувство, что вдруг, словно бы попав под насквозь просвечивающий его луч, он уже весь мгновенно изучен, определен взглядом Трубачева, от которого не укроется ничто.

— Только двух людей с такими глазами, — сказал мне один майор, — я и видел за всю войну. Сильные у него глаза, схватывающие человека разом. А вообще он человек крайне сдержанный, говорит негромко, спокойно, жестами не разбрасывается, но чувствуешь, что так держится он не от отсутствия горячности, а потому, что умеет управлять собой... Таков он в начале разговора всегда. А когда разойдется, то и сила выражений, и живость лица, и энергия словно срываются с тормозов, и вы видите перед собой человека здорового, сильного, в котором кипучая жизнь перехлестывает через все преграды условностей.

Я помню, как перед ним стоял провинившийся лейтенант, которого нужно было не просто отчитывать, а проучить так, чтоб другим не повадно было. Трубачев говорил спокойно. Сжатый кулак его лежал на столе. Чувствовалось, что вот сейчас Трубачев крепко ударит кулаком по столу, — это было неминуемо, так шел разговор. Я следил за кулаком, не отрывавшимся от стола, — он так и не поднялся, энергия его осталась подчиненной сдерживающей воле Трубачева. Украдкой глядел на этот прижатый к столу, неподвижный кулак и бледный, испуганный лейтенант. Ему стало бы, наверное, легче, если б командир полка кричал на него, а такое безупречное беспристрастие было попросту невыносимым. Лейтенанту хотелось плакать, но нельзя было заплакать, находясь в конусе того обнажающего все затаенные мысли луча, какому подобен был не отпускающий лейтенанта взгляд полковника.

Мне кажется, столь же проницательным взором просматривал всегда полковник Трубачев весь свой полк, все закоулочки его быта. И людям было давно известно — нет возможности что-либо укрыть от своего командира, — а потому они и не пытались заниматься даже в мелочах укрывательством. Полковник все видел, все знал и всем управлял, как считал нужным и правильным, и не было препятствий, с которыми не справилась бы его воля.

Авторитет Трубачева был непререкаем и неколебим. А его подтянутость, выдержанность, его манера держаться, вся его внешность являлись в полку образцом для подражания — и не потому, чтобы он сам хотел этого, а потому, что у всех в полку было стремление к самовоспитанию, и каждому в будущем мечталось стать таким же, как Трубачев.

Отсюда и исходили вера людей полка в своего командира и вера Трубачева в свой полк.

А потому в решительный час все были уверены и в себе и в своих соседях, особенной в этот час становилась сама земля, на которой должен быть остановлен и разбит враг!

Сегодня связисты подробно излагали мне эпизоды, свидетельствующие о личной храбрости Трубачева, который в первых боях, проверяя и организуя связь, сам ходил с ними с фланга на фланг под огнем автоматов, пулеметов и минометов, — при этом он продолжал по проводам командовать всем полком. Наблюдая сам перебежки финнов, он сообщал штабу и подразделениям о возникающей то здесь, то там опасности окружения и быстрыми мерами успевал вовремя предупредить его...

А вот что сегодня рассказал мне начальник артиллерии полка, капитан К. Ф. Викентьев:

— В середине августа назначенный командиром одной из рот третьего батальона старший лейтенант Головченко в районе Ранкала удерживал со своей ротой голую каменистую высоту, по которой финны долбили минометами. Каждый час, даже каждая минута владения этой высотой имели исключительное значение для всей дивизии. Полковник Трубачев был поставлен перед необходимостью даже пожертвовать ротой ради выигрыша времени.

Головченко держал высоту сутки, пока вся рота не была перебита. Головченко имел телефонную связь с Шутовым и командиром полка. Между Головченко и полковником шел в моем присутствии такой разговор по проводу:

«У меня осталось пятнадцать человек...»

«Держать высотку!»

«Осталось пять человек...»

«Держать высотку!..»

«Два человека и я...»

«Держать высотку!»

«Я один...»

«Держать высотку!»

Шутов стал доказывать полковнику, что оставлять там дальше Головченко бессмысленно, и полковник приказал отходить!

Головченко отошел на сто метров и был убит.

А я помню, как Трубачев, этот человек с железною волей, заплакал, не стыдясь своих слез!

Это было, когда он получил приказ отойти за рубеж Сувантаярви. «Я клянусь, что могу хоть год держать этот рубеж!.. Ведь это же прекрасный рубеж!.. Разрешите мне не отходить!..» Но высшие стратегические соображения требовали отхода, и приказ был подтвержден: надо было выровнять линию фронта. И Трубачев, сказав: «Есть», прижал ладони к лицу, и по его пальцам побежали слезы... Ну, и, вы понимаете, как потом дрался полк? Прямо скажем: эти слезы врагу стоили большой крови!

Как дрались в бою у границы другие подчиненные Трубачеву люди? Приведу только два примера...

Командир роты связи, лейтенант Г. М. Колмаков, рассказал мне о двадцатилетнем комсомольце Аркадии Семеновиче Уховском:

— ...Этот энергичный, смелый, обаятельный человек попал в наш полк из школы младших командиров-связистов в первые дни войны. Перед тем он окончил Театральный техникум, стал артистом МХАТ, собирался играть роль Павла Корчагина. В школе он получил звание заместителя политрука.

В Дни, когда финны напали на границу у Киркон-пуоле, где вместе с пограничниками стоял 3-й батальон Шутова, я приказал Уховскому: на разветвлении двух линий связи, соединявших 3-й и 1-й батальоны с КП полка, организовать промежуточную станцию, для охраны и быстрого исправления линий.

Станция Уховского помещалась в землянке у перекрестка дорог. Было у него два связиста и шесть бойцов. Здесь они находились с неделю, все время под огнем исправляя связь. Участок у них был километра по три в каждую сторону. В их распоряжении имелись велосипеды и лошадь с повозкой — противник снарядами и минами часто уничтожал большие куски кабеля, и требовалось быстро привозить на место повреждения новые материалы.

Первого августа рота финских автоматчиков, прорвавшись в стык между батальонами, перерезала дорогу к Кирконпуоле и окопалась в тылу 3-го батальона. Посланная для очистки дороги разведгруппа дралась с финнами сутки, но выбить противника ей не удалось, и в свою очередь она была окружена финнами, стянувшими новые силы. Обходя разведгруппу, финны с тыла нышли к тому перекрестку дорог, где находился узел Уховского. Финских автоматчиков здесь оказалось более тридцати.

Уховский спокойно сообщил Трубачеву: «Товарищ полковник, дайте подкрепление, я окружен!»

Трубачев ответил: «Держитесь. Высылаю!» И выслал две бронемашины.

Пока они шли, финны навели на землянку Уховского пулемет, били по отстреливающимся бойцам. Уховский продолжал работать, сидя у телефона. Одна из машин загорелась, другая проскочила мимо, забрасываемая гранатами.

Финны стали бросать гранаты в землянку, ранили четверых. Уховский продолжал работать, держа связь между Шутовым и Трубачевым.

Трубачев выслал на помощь Уховскому начальника химслужбы полка, лейтенанта Соловьева, с группой бойцов. Соловьев по дороге был ранен, егр группе к землянке прорваться не удалось.

Уховский со своими бойцами отбивался и продолжал держать связь.

«Держитесь! — сказал ему начальник штаба полка Жилин. — Высылаю новое подкрепление!»

Уховский ответил:

«Товарищ старший лейтенант, у меня от взрыва гранат дышать нечем, почти все ранены!» «

Из штаба на помощь Уховскому вышел командир батареи ПТО, старший лейтенант Радьков, с бойцами. Но и он был ранен. Обратно в штаб, четыре километра, его нес на себе красноармеец Федор Афанасьев (который в следующем бою погиб).

По-прежнему держа связь между штабом полка и Шутовым, Уховский сообщил:

«Слышу, финны влезли на землянку и на елку перед ней».

И последнее, что услышал Жилин:

«Уничтожаю аппараты, связь. Знайте, что погибаю, как герой!..»

Все девять человек — Уховский, связисты Кондратьев, Емельянов и шесть стрелков — погибли. Связь с 3-м батальоном прервалась...

И все-таки Кирконпуоле оставалось за батальоном...

...Это были последние дни тех пяти недель!

И еще — краткий рассказ капитана К. Ф. Викентьева о младшем лейтенанте С. А. Музыченко:

— ...Клин, вбитый финнами на правом фланге третьего батальона, нам не удалось срезать, финны крепко там окопались и оттуда угрожали нам. Финнам хотелось, углубив прорыв, окружить батальон, а мы все время хотели срезать клин и, мягко выражаясь, попросить финнов убраться оттуда к чертовой бабушке — за государственную границу. То мы, то финны тут продвигались вперед, а в общем это был горячий участок.

Взвод полевой артиллерии младшего лейтенанта Музыченко стоял здесь на огневой позиции. Атаковав нас на этом участке подавляющими силами, финны смяли наших стрелков. Командир взвода ПА Музыченко решил выехать с одним орудием направо, в район бывшего аэродрома, чтоб отсюда, с фланга, рассеять прямой наводкой силы наступающего противника. Со вторым орудием батареи на огневой позиции остался политрук батареи Николай Илларионович Романенко. Он лично управлял огнем орудия, стреляя в лоб по наступающим финнам. Он отбил атаку и сохранил орудие, но сам был тяжело ранен в голову осколками и после умер в госпитале.

А Музыченко со своим орудием и боеприпасами, выехав из леса, миновав полянку и снова, проселочной дорогой, въехав в лес, оказался со своим расчетом в одиночестве против финнов. Финны сразу же окружили его. Но он это предвидел, он шел на это, лишь бы отвлечь на себя наступающих финнов и сорвать их замысел. Он открыл круговой огонь шрапнелью из своего орудия. Финны лезли на него плотным строем, и тогда он расстреливал их в упор картечью. Его стреляющее орудие вертелось волчком. У меня с ним была телефонная связь, и когда я увидел его положение, я сказал ему: «Если трудно, подрывай орудие, уходи!» Но он продолжал стрелять. Противник пытался захватить орудие вместе с расчетом. Связь порвалась. Но Музыченко, вертясь вместе с орудием, отстреливался из него, если можно так выразиться, словно из пистолета. Финны уже забыли об основной своей цели — перестали атаковать пехоту, все бросились на него. Он выпустил семьдесят пять снарядов, у него осталось четыре. Тогда он решил, что пора выходить из окружения. Посадил расчет на передки и помчался на галопе, выпустив по финнам эти последние четыре снаряда, — стрелял картечью. Бойцы отстреливались винтовками.

Музыченко и весь его расчет вместе с орудием вырвались, остались целы. Атака финнов была сорвана, и этот важный участок остался за нами.

Музыченко награжден орденом Ленина...

О том, как дрались другие люди полка, по записям, сделанным мною, можно написать книгу!

461-й стрелковый полк с горсткою пограничников и поддерживающая их артиллерия не дали финнам распахнуть дверь в узкий коридор между государственной границей и Ладогой.

Через десять суток первого боя эта дверь только чуть-чуть прогнулась, но не была сломлена. Село Кирконпуоле оказалось той дверной петлей, стальной осью которой стал 3-й батальон Шутова.

Бросая новые силы, ломясь в эту дверь все упрямее, финны и через три и через четыре недели боев не сумели ее сломить, только приоткрыли немного: правый фланг полка отошел на 15 километров.

Но батальон Шутова по-прежнему держался в Кирконпуоле, давая возможность и время правофланговым частям дивизии и другим дивизиям отходить медленно, с боями, в порядке, обороняясь, от рубежа к рубежу, выводя свою материальную часть из-под удара.

И только когда почетная задача батальона была полностью выполнена и он в ночь на 4 августа получил приказ отступить к Элисенвааре, то, уже окруженный полностью, он, прорвав все боевые порядки финнов, прошел 25 километров и вместе с артиллерией прибыл на новый рубеж — в Элисенваару.

Здесь полковник Мокульский, командир 142-й дивизии, дал батальону отдых.

Когда батальон 29 июня вступил в бой с 7-й пехотной бригадой и инженерной ротою финнов, в нем было 300 человек. Через пять недель непрерывных боев, 5 августа, в Элисенваару вышли 151 человек.

Полк Трубачева за все эти пять недель потерял одну треть своего состава. 3-я и 7-я пехотные бригады финнов, 28-й, 48-й и другие их полки вместе с подходившими позже подкреплениями потеряли в боях на участке Кирконпуоле — Ристалахти от 9 до 10 тысяч человек.

Это значит — примерно в десять раз больше!

Вот почему действия полка Трубачева, пограничников Гарькавого и поддерживавших их артиллеристов нельзя назвать иначе, как прекрасным подвигом!

...После боев на рубеже Элисенваары, когда противник прижал наши части прикрытия к берегу Ладоги, 142-я дивизия получила приказ вместе с другими частями грузиться на баржи, пароходы и корабли Ладожской военной флотилии и выходить к новому рубежу — в район озера Сувантаярви.

Глава седьмая.

Линия фронта стабилизирована

334-й конно-артиллерийский полк 142-й сд. — Взятие Симолова и Троицкого. — Пленные финны. — Опять в Ленинграде. — Штурм Белоострова. — Ленинград в конце сентября. — В Агалатове.

Вторая половина сентября 1941 г.
Ленинград и Карельский перешеек, 23-я армия

В результате ожесточенных боев на самом опасном для Ленинграда — Урицком направлении южный край Ленинграда от прорыва удалось уберечь, но немцы 23 сентября захватили восточную половину Петергофа.

Дни с 7 по 24 сентября были кульминационным пунктом осенней битвы за Ленинград. Нанесенные нами удары сорвали планы противника, немцы понесли также крупные потери на Балтике. 25 сентября командующий северной группой немецких войск дал приказ о прекращении атак на Ленинград. После месячных боев штурм Ленинграда был сорван, обессиленные фашистские орды зарылись в землю, и линия фронта вокруг Ленинграда к 29 сентября стабилизировалась.

334-й конно-артиллерийский полк 142-й сд

16 сентября.
В штабе 334-го кап

В одиннадцать утра я пришел к артиллеристам 334-го кап. Разыскал землянку командира полка полковника Георгия Дмитриевича Кривошеенко и комиссара К. С. Бучнева. Шел сюда один, проселочной дорогой в лесу.

Мне предложено жить в землянке оперативной части штаба полка.

Работаю.

Здесь, на передовых, вот уже больше недели полная тишина, но противник явно готовит какую-то пакость. В спокойствии артиллеристов чувствуется напряжение ожидания. Готовятся в нужный момент дать отпор, принимают все меры предосторожности.

Вчера 19 финнов перешли на нашу сторону, заявили, что они клялись наступать только до линии старой границы, а их гонят дальше; что тех, кто отказался, финское командование стало расстреливать. Сообщили также, что их командование готовит прорыв в районе Васкелова, что Гитлер хочет к 20 сентября взять Ленинград, сосредоточил для этого «60 дивизий».

Сегодня у нас отдан приказ: всем ходить с противогазами.

18 сентября. Перед рассветом.

Землянка оперчасти

Вчера, после многих бесед с командирами, возвращаясь к себе, слушал, как финны обстреливали артиллерией КП 1-го и 2-го дивизионов. На дороге встретился с начартом дивизии, полковником Худяковым. Он успокаивал жаловавшихся ему на судьбу старика и старуху, выселяемых с передовой линии в Токсово. Худяков обещал им лошадей для — перевозки имущества и красноармейцев — помочь перебраться на новое место.

Худяков пригласил меня ужинать в землянку командира полка, Г. Д. Кривошеенко. Здесь хозяйничала приехавшая из Ленинграда жена Худякова, Мария Петровна. Собрались несколько командиров, и в их числе командир 1-го артдивизиона, старший лейтенант Андрейчук.

Во втором часу я ушел ночевать в землянку оперативников. Заснул крепко, но проснулся от слов вошедшего командира:

— Ленинград в огне!

От этого вновь заснуть уже не могу...

Узнав, что затевается наступательная операция, решил сегодня отправиться на передний край. Посмотрю на то, что будет происходить, и, собрав материал, завтра вечером вернусь сюда, а затем — в Ленинград, со свежими новостями для ТАСС.

Впечатлений от пребывания здесь множество, но самое важное — от настроения наших войск. Я побывал во многих подразделениях и везде наблюдал высокую твердость духа, уверенность, стремление наступать, незыблемость решения не отдать врагу больше ни метра нашей земли. Люди готовы совершать подвиги и совершают их — просто, естественно и легко, полные самоотверженности и воли к победе. В конечной нашей победе ни у кого нет сомнений, вера в нее помогает людям быть легкими и даже веселыми в личном быту.

С горечью говорят командиры о минувшем этапе тяжелого отступления, многие не понимают, почему оно произошло: ведь и сами они и их товарищи дрались хорошо и упорно, считают, что главная причина отступления — малочисленность сил, несогласованность в действиях отдельных соединений, недосмотры чисто тактические, в частности неумение в первые дни боев противостоять финской тактике обхода мелкими группами. Но едва удалось закрепиться и согласовать свои действия по всему фронту, особенно укрепить стыки между соседними соединениями, — вся финская тактика полетела к черту, и теперь уже нашу оборону никакими силами не прорвешь.

Созданы и создаются новые оборонительные рубежи, хорошо налажена связь, главное — связь, из-за нарушения которой было так много бед, и каждый командир теперь убежден, что на порученном ему участке никаких неприятностей произойти не может, утверждает он это с чувством безусловной ответственности.

Злы на врага и столь же непреклонны в своей решимости драться отважно и бойцы. Все они преисполнены презрения к фашистам, которые оказались так близко от Ленинграда не потому, что хорошо воюют, а потому, что нас на границе было во много раз меньше. Но неприятности больше не повторятся, ибо по всем своим боевым и идейным качествам мы можем, и должны, и будем воевать лучше противника.

Ненависть к врагу усиливается еще и по той причине, что везде, отступая, наши бойцы наблюдали многие факты фашистских зверств, — выходя из окружения, наши люди видели зверски убитых женщин и детей, трупы изуродованных пытками, попавших в плен красноармейцев, следы грабежа и разнузданного насилия. Горечь глубокой обиды, чувство негодования жалят душу каждого нашего воина и усиливают его неукротимое желание бить, бить и бить врага до конца, так, чтобы морда его была в крови, так, чтобы, кинутый наземь, нашел он в ней только могилу. И в таком настроении наш боец уже не думает о собственной жизни, — все отдать, жизнь отдать, но только убить врага, чтоб ему не повадно было совать свой нос на советскую землю!

Полсотни людей — красноармейцев, политработников, командиров — за эти дни подробно рассказали мне о себе и, главным образом, о других. Рассказали, уточняя, проверяя и дополняя друг друга, обо всем, что волнует их сегодня и что еще так свежо в их памяти о вчерашнем дне. Ведь еще не истлели в земле тела их погибших товарищей, ведь еще всех сообща волнуют совершенные на глазах друзей подвиги.

Но важнее смерти — жизнь! И полны эти люди жизни. И о ней, о прекрасной жизни своей и своих товарищей и народа своего, говорят уверенно и просто все буднично-обыкновенные люди...

Русский человек удивителен своей мягкой душевностью и верой в добро. Но стоит ему встретиться с несправедливостью — он мгновенно, словно переплавленный, становится непримиримо строгим и беспощадным. И тогда его гнева страшись, нарушитель справедливости! Тебя простит он только после того, как уничтожит принесенное тобою зло, а уж попадешься ли ты сам под его тяжелую руку или уцелеешь случайно, пока он, не щадя ни себя, ни тебя, бьет за несправедливость, — дело твоей судьбы, или, по-нашему говоря, дело случая. Но помни, немец, напомни, финн: простит русский человек многих, простит миллионы своих врагов, но никогда не простит зачинщиков этой войны и зверствующих в ней насильников. Этим — прощения нет. Им — смерть, когда бы мы ни настигли их!

Ночь на 18 сентября.

Землянка оперативной части 334-го артполка

Все, что в силах моих, все, что могу успеть, я заношу в мои полевые тетради с жадностью летописца.

И вот здесь они, под сиреневым переплетом, собрались бесформенные пока, карандашные, беглые, но точные записи,., О погранзаставе у Эско и о бойцах 9-й роты 461-го полка, на которых первыми кинулись финны и горланящие пьяные немцы, стремившиеся окружить наших людей, внезапно поднявшихся на оборону своей границы. Многие из финнов были переодеты в форму наших пограничников, кричали: «Не стреляйте, мы свои», но никого обмануть им не удалось... О хладнокровном командире батареи Шмалько, который, расположив пехотинцев между орудиями своей батареи, бил финнов и немцев в упор, — пять вражеских рот напали на одну роту!.. О замполитруке батареи Якове Свириденко, не дрогнувшем у своих орудий, там, где не было места, на каком не разорвалась бы мина...

То был конец июня. А потом был жаркий, в яростных боях, — ни шагу назад! — июль... И дымный, угарный август: бомбежки Элисенваары, Ихала, Якима, Хитолы и других железнодорожных станций. И погрузка на баржи людей, лошадей, артиллерии под исступленным огнем противника. А вычислитель взвода управления, красноармеец К. П. Никульников даже стереотрубу не захотел оставить врагу, прокрался за ней в неприятельский тыл и принес ее! И последний уходящий в озеро с оставляемой врагу земли 14-й полк НКВД, пограничный полк, и последние прикрывающие его посадку орудия — батарея Шмалько... И десятки тысяч людей на скалистом острове Коросаари во время бури. И другие баржи, и транспорты на якорях под ураганным огнем врага... Забывшие сон и все предупреждения лоции команды канонерок, сторожевиков, торпедных катеров, полным ходом входящих в скалистые бухты, чтобы вывести из-под вражеского огня, снять людей с берега... Канонерская лодка «Пурга», флагман флотилии, о храбрости которой по всему Приладожью ходят легенды... Маяк Корписаари и остров Тоуна. И рубеж на Сувантаярви, и бои, бои, бои вдоль всего побережья этого озера и его соседа — Вуокси. И переправы на лодках...

И вот сентябрь. Новые, на этот раз уже незыблемые до начала грядущего нашего наступления рубежи! Враг окончательно остановлен!

И что же?

За всю войну 334-й конно-артиллерийский полк потерял только три орудия!*» Все цело. Все в боевом порядке. Сегодня полк сражается лучше, чем вчера, а завтра будет сражаться лучше, чем сегодня. И так, наращивая опыт, умение, силу, вкладывая в сокровищницу истории граненные мужеством образцы драгоценных дел, сражаются и будут сражаться дальше все полки, дивизии и армии нашего народа на всех фронтах Отечественной войны... Пока не возьмут с бою победу!

Это и будет конец борьбы советского народа нашего с жесточайшей несправедливостью. И тогда снова станет русский человек мягок душою и добр. А до тех дней кипи в сердцах, жги, не давай покоя душе, святая и неумолимая ненависть!

18 сентября. День.

КП 1-го дивизиона 334-го кап. Лес у озера Сарко-ярви

Приехал сюда в 13.15 на «эмке», вместе со старшими политруками Чистяковым и Карасевым.

Слева — Лемболовское озеро, справа — маленькое озерко Гупу-ярви, спереди — соединяющая их водная протока. С трех сторон обведенная водою земля образует как бы полуостров, на котором расположены деревни Троицкое и Симолово, занятые финнами.

Финны хотят отсюда прорваться к Васкелову?

Что ж! Мы опередим их, мы сами ударим от Васкелова, да еще и с востока — с фланга от Гупу-ярви. Финский клинышек решено срезать, финнов вежливо, с музыкой, проводить из Симолова и Троицкого. Для этого два стрелковых батальона завтра на рассвете пойдут в наступление, а прощальный концерт финнам будет устроен тремя батареями артдивизиона Андрейчука.

Старший лейтенант Герман Афанасьевич Андрейчук до сих пор воевал неплохо. За пять недель боев под Кирконпуоле, когда его дивизион поддерживал стрелковый батальон Шутова, Андрейчук заслужил орден Красного Знамени. Точный, расчетливый, умелый артиллерист, он все эти пять недель круглосуточно находился на КП своего дивизиона, отбивая атаки финнов л немцев. А когда получил приказ перейти на новый рубеж обороны, вывел свой дивизион в полной сохранности, не потеряв ни одного орудия.

Андрейчук — член партии. Семнадцати лет от роду, в 1933 году, он пошел добровольцем в армию, попал в кавалерию, в 1937-м окончил Тамбовское кавалерийское училище, затем стал командовать батареей в 1-м кавкорпусе. Его батарея полтора года подряд держала первенство и в кавкорпусе и в Ленинградском военном округе.

Батальонный комиссар Бучнев, характеризуя мне Андрейчука, сказал, что человек он решительный, подвижной, энергичный.

Вот я и приехал сегодня к Андрейчуку, в его дивизион, чтоб понаблюдать, как завтра он будет вести бой.

18 сентября. 9 часов вечера

Наблюдательный пункт первого дивизиона 334-го кап. Блиндаж на опушке мачтового леса, выдающегося клином в болото. На кроне высокой сосны — гнездо наблюдателя. Перед НП — болото, за которым позиции финнов. По этому болоту нашей пехоте завтра предстоит наступать.

А позади нас — дорога, по которой мы только что, минут десять назад, пришли сюда из штаба дивизиона, где Андрейчук устроил совещание с командирами батарей, обсуждал с ними план завтрашней операции.

Всё — цели, время, количество снарядов, коды, связь и взаимодействие с пехотою — обусловлено. Командиры батарей, зашедшие с совещания в столовую, а затем сюда, на НП, скоро разъедутся верхами по своим батареям, чтоб на рассвете начать бой.

Блиндаж обшит досками. Жарко натоплена печка. Кровать, тахта, стол, керосиновая лампа. Маленькое окошечко, глядящее в ход сообщения. Блиндаж разделен на две половины. Дверь завешена портьерой, сделанной из разрезанного одеяла. За ней радиостанция и полевой телефон, возле них радист и телефонист. Там же их койки и койка адъютанта.

А здесь, где находимся мы, уютно, как в городской комнате. Заливается патефон — нежная музыка. Сидят командиры. Начальник штаба дивизиона, лейтенант Н. Н. Коськин, — широкое, как луна, юное, девическое

лицо, зачесанные назад длинные волосы... Командир 2-й батареи, украинец Иван Васильевич Шмалько, — черный, блестящие черные глаза, черные усы, писаный красавец, мужественное, смелое, крупное лицо. Синие галифе, шашка, китель, шпоры. Я знаю, что он в армии с 1937 года, а до этого учился на архитектурном факультете в Киеве. Я знаю о нем, как прекрасно держался он в первом бою, под Кирконпуоле, как вызвал в трудный момент огонь на себя. Он скромен, немногоречив. Другой командир батареи — совсем еще юноша, лейтенант Волков.

...Удар снаряда. Выбито стекло, волна воздуха. Рядом три разрыва тяжелых снарядов. Андрейчук, вскочив со стула, пригнулся к полу. Опять снаряд. Теплой волной воздуха — меня по лицу. Андрейчук пригнулся совсем. Другие сидят не шелохнувшись. Я — на тахте, пишу. Опять три выстрела и три разрыва снарядов — уже перенес... Следующие разорвались дальше. Еще два — рядом. Андрейчук резко:

— Из блиндажа не выходить!

И запустил остановившийся патефон. Еще снаряд. Коськин:

— Надо завесить! Приказ читали, что в лесу финская разведка?

Может быть, финны и бьют потому, что как-либо вынюхали о завтрашней операции?

Командиры перекидываются короткими фразами. Голоса у всех напряженные.

Андрейчук завешивает окно ватником. Еще удар. Опять, дальше. Патефон играет. Я пишу это, ожидая следующих разрывов. В самый разгар ударов Андрейчук — телефонисту:

— Немедленно ужин выслать сюда!

Коськин читает мою книжку, подаренную Андрейчуку. Андрейчук пистолетом забивает гвоздь в косяк оконца, прикрепляя ватник... Вот опять тихо...

Опять стрельба — далеко. И вот — близко... и опять легкая взрывная волна... Снова удар — потухла лампа. Зажгли. Свист и удар снаряда. Опять мигает лампа... Опять... Лейтенант Волков:

— Помнишь, там был тоненький накатик? А здесь — ничего!..

Опять... Патефон продолжает играть. Вот 9 часов 10 минут вечера. АндрейчукГ

— Он сюда не бил еще ни разу!

...Шмалько сидит напротив, на кровати, развалясь. Он невозмутим, словно и вовсе не замечает обстрела. А бьют сюда, стараясь накрыть именно нас, потому что, кроме нас, никого в этом лесу нет.

Напротив Шмалько сидит на стуле младший лейтенант в шинели, у пояса штык-кинжал. Волков тоже в шинели, склонился на бамбуковую палочку. Теперь книжку читает он. Коськин:

— Завтра, если будет лекция, мы услышим много чего интересного.

Андрейчук вскрыл две банки консервов. Из-за портьеры показывается голова телефониста Янова:

— Связи нет... перебита!

— Послать исправить! — приказывает Андрейчук. Голова Янова исчезает за портьерой, и слышен его голос:

— Слушаю! Слушаю! Ну что такое? «Страуса» нет?..

Патефон продолжает играть. Коськин поставил пластинку из фильма «Богатая невеста». Шмалько сидит молча, в задумчивости, и Коськин ему говорит:

— Товарищ командир второй батареи что-то, слушая, загрустил!

Шмалько приподнялся, слова Коськина не сразу дошли до его сознания. Вышел из задумчивости, засмеялся:

— Нет, я просто вспомнил, при каких обстоятельствах я смотрел этот фильм!

Разрывы снарядов и мин, гасившие в нашем блиндаже свет, продолжались, перебивая рассказ Шмалько об уже известных мне по другим рассказам действиях его батареи в бою под Кирконпуоле, за который Шмалько представлен к ордену Ленина. И все-таки мне удалось записать этот рассказ. Окончив его, Шмалько, не дожидаясь прекращения обстрела, распростился со всеми и вышел из блиндажа, чтоб ехать верхом на свою батарею. Лес в этот момент с треском ломался от разрывов тяжелых снарядов. Но Шмалько так просто сказал: «Надо ехать!», что никто не решился посоветовать ему переждать...

А через несколько минут после отъезда Шмалько явился осыпанный землею связист, доложил, что перебитая связь восстановлена.

19 сентября, 6 часов 15 минут утра

Бой идет, артподготовка уже отгрохотала. Теперь отдельные орудия ведут огонь по заявкам пехоты.

Андрейчук прислушивается к звукам, полным для него смысла. Ему нужно выяснить обстановку, и он говорит телефонисту:

— А ну, пусть узнает у «Звезды» положение наше! «Звезда» — это начальство... Янов передает вопрос

Андрейчука Коськину, через минуту сообщает:

— Передали: левый сосед кричит «ура», Шмалько сидит на исходном, ждет распоряжений.

Левый сосед — это батальон пехоты на левом фланге, ведущий наступление на Симолово и Троицкое, в лоб с юга, со стороны Васкелова и Юшкелова. Другой батальон — чуть правее нас. Его путь — с востока, в обход Троицкого, которое ему следует отрезать с тыла. Ему нужно пройти болото, а затем узкий перешеек между озером Гупу-ярви и водной протокой реки Виисийоки, Эти два батальона — сводные. Одним (65-го стрелкового полка 43-й сд) командует лейтенант Мелентьев, другим (147-го сп 43-й сд) — старший лейтенант Харитонов,

И, выслушав ответ о левом соседе, Андрейчук говорит Янову:

— А наш сосед?

Называя нас «Соколом», а наш наблюдательный пункт, на котором сидит начальник разведки (над нашим блиндажом, на сосне), «дачей», телефонист Янов, по указанию зевающего спросонья Андрейчука, посылает проверить линии связи, затем выясняет обстановку по телефонам. Наш правый сосед, стрелковый батальон Харитонова, медленно продвигается с правого фланга, приближаясь к озеру Гупу-ярви. Янов вопрошающе обращается к Андрейчуку:

—  «Сено» спрашивает: можно ли по видимым точкам?

«Сено» — это батарея Волкова; батарея Шмалько называется «Леной», а третью батарею сегодня именуют «Прутом»,

— Если видит хорошо точки, — отвечает Андрейчук, — пусть бьет! Янов, а ну, передайте: с Артеменко вы меня можете связать, а?

В обоих стрелковых батальонах находятся представители дивизиона: в наступающем с юга — Артеменко, в другом — Боровик, именуемый сегодня «Каштаном».

Янов хочет вызвать Артеменко, но, прислушиваясь к голосам в трубке, отвечает Андрейчуку:

— Тут идет передача, рубеж номер два...

Это с поля боя. Оно разделено на рубежи нашего наступления. Передаче сообщения о движении нашей пехоты мешать не следует. И Андрейчук произносит:

— А!.. Ну-ну...

Лампа чуть светит. На столе чехословацкий пистолет, буссоль, фонарик, свернутая карта, патефон. Янов за занавеской все слушает у аппарата. Андрейчук:

— А ну, узнавайте, узнавайте!..

Янов слушает команды батареи Волкова о готовности, потом требует от «Клена» связи с Артеменко.

«Клен» — это собственный штаб, это Коськин, это вычислители, это, так сказать, пульт управления дивизиона... Огнем батарей можно управлять оттуда или отсюда, с НП, — все равно все на проводе, как над одним столом.

Обстановка для Андрейчука ясна. Он уже сосредоточен, он уже мыслью весь там, на поле боя. Он встает, надевает штаны, носки, сапоги, гимнастерку и, уже быстрый в движениях, подходит к телефону, вызывает своего представителя в другом, наступающем с правого фланга, батальоне:

— Боровик! Как положение там? Это Андрейчук говорит!

И, услышав в ответ, что на рубеже номер два, перед нашим наступающим батальоном, замечено движение финнов, продолжает:

— А кто это видел?.. Так мне же надо вести туда, по этому рубежу!.. По-моему, это наши, слушай! Ну, смотри, чтоб не получилось там! А то я могу куда угодно открыть! Открою, а потом будут неприятности!.. Выяснишь? Хорошо!..

Стрельба орудийная беспрерывна, с паузами в секунду-две, в полсекунды. Это бьют финны, и наша полевая артиллерия, а с тыла — наши тяжелые. Но артдивизион Андрейчука пока что бездействует, как та группа музыкальных инструментов, что ждет знака дирижерской палочки.

Янов через «Звезду», выясняет, что там, куда хотели вести огонь, — действительно уже не финны, а наша наступающая пехота, и потому Андрейчук приказывает:

— По рубежу два огонь не вести!

Но вот слушающий у аппарата Андрейчук преображается, — понимаю: палочка дирижера обратилась к нему. Он быстро надел макинтош, в глазах его загорелся «артиллерийский огонек», он приказал «отключить Боровика к чертовой бабушке, а когда надо будет, подключить, перемычка чтоб была»... И, забрав всю власть над дивизионом в свои руки, сам начинает управлять им. Теперь все батареи слушают только его голос. Он произносит слова коротко, резко, решительно:

— Участок номер один? Ну что вы?.. Ну, дайте мне карту! (Янов подносит ему карту.) Номер три?.. Хорошо. «Сено»! Участок номер три!.. «Лена»! Участок номер три! Да. «Прут»!,. Понятно, понятно. «Прут»! Участок номер три! Зарядить и доложить!.. Слушайте, товарищ Боровик, я попрошу там разговаривать по-другому... »Лена»! «Лена»! Готово? Давайте быстрее! «Лена»! «Прут» готов? .. Боровик, «Каштан», вы как сапожники, бросьте вы мне мешать!.. «Лена», готова? Хорошо. «Сено»! «Прут»! Хорошо. Так... »Каштан», «Клен», доложить, что готово! «Сокол» слушает. Понятно, понятно. Быстрей! Мосин, доложите! Какая «Звезда» готова? «Клен» готов, конечно, готов!

Это на вопрос «Звезды» о готовности дивизиона обработать для нашей наступающей пехоты участок перед рубежом номер три Андрейчук откликается и за «Сокола» (за себя), и за «Клен» с «Каштаном» (то есть за Коськина и Боровика — за штаб и за разведчика-наблюдателя своего дивизиона). Сразу, без паузы, Андрейчук продолжает:

—  «Сено», «Лена», «Прут», внимание, — огонь! Залп. По направлению определяю: всеми орудиями ударила «Лена» — батарея Шмалько.

— Хорошо. «Прут»? .. Хорошо! Залп. Еще залп.

— На каждое — три. Кто это спрашивает? На каждое — три снаряда. Хорошо. «Сокол» слушает. Да..» (Пауза.) Хорошо, хорошо. Доложить о стрельбе! «Лена», отстрелялась? «Прут»! Отстрелялся?.. Хорошо. «Звезда»!.. Понятно, понятно, отстрелялся, я докладываю... »Сено», «Лена», «Прут», стой! «Лена», стой! «Прут», стой!.. «Клен» слушает. Выпустили. Кончили... »Лена», «Прут», «Сено»! Зарядить! Огня не вести!..

Все ясно мне: наша пехота, наступая с востока по болотным кочкам, выходит к дороге, приближается к рубежу номер три. Это уже недалеко от Гупу-ярви.

На западе у финнов — воды Лемболовского озера, на востоке болото и озеро Гупу-ярви. С северо-востока, с тыла — по дороге — к ним приближается наш правофланговый батальон. Отбросить контратаками другой, наступающий с юга, наш батальон у них не хватает сил, а отступить от Симолова они могут только по той же, единственной дороге, через Троицкое, а затем межозерным проходом (бросив повернувшую к востоку дорогу) далее, по болотам, на север. Дорога позади Троицкого переваливается через высоту 112,8, и на ней, хорошо видимые нашим наблюдателям, сейчас показались пробившиеся по болоту с севера, торопливо идущие финские подкрепления. И потому Андрейчук, затребовав координаты высоты, направляет огонь своих батарей туда.

Усиленная стрельба. Снарядами дивизиона накрыты финские подкрепления. И снова россыпь команд.

7 часов 00 минут

—  «Лена» .отстрелялась, нет? Хорошо. «Прут», отстрелялись?. Хорошо. Добре. Хорошо... »Звезда»! Я уже знаю. «Звезда»! Я закончил! (Смеется.) Чего? Почему?.. Слушай, высоту-то взяли? Взяли эту высоту? Симоловскую?.. О, тут шагать и шагать еще!.. Боровик! Боровик! Боровик!.. «Сено»! Волков! Вы мне там наблюдайте получше!.. Где? Врут, там не могут обозы быть, чего они на пуп вылезли? Я спрошу!

Звук самолета.

—  «Лена», видно их? «Звезда»! Ничего не вижу, передайте! Сколько их там полетело? Один? Три?

Из землянки кричат;

— Три! Наших!

Самолеты проходят над нами. Из-за землянки:

— Шесть уже!

Батальон Харитонова просит огня. Андрейчук переговаривается с батареей и говорит:

— Не стоит открывать, сейчас там авиация сделает свое дело!

Самолеты еще гудят.

—  «Клен» слушает? Смотрите, на карте, под буквой «Т», — стык дорог, вот сюда зарядить!,. Подожди, тут летает, я ни черта не слышу. Стык дорог, шоссейной и проселочной, вот сюда.,, О готовности доложить!

Пулеметная стрельба в воздухе.

— Понятно. «Лена»!., «Лена», «Лена»! По рубежу четыре надо! Боровик! Если вы ручаетесь, что там не наши, Боровик!

Непрерывно, завывая на виражах, гудят самолеты. Бьют зенитки.

— Но это белиберда какая-то. «Лена», «Прут»! Сто тридцать девять зарядить немедленно. О готовности доложить мне... Движутся на Троицкое? Много? ., С Симолова? .. Подождите, это, наверное, наши. Быстро зарядите, а я потом узнаю, чья пехота. А мне доложите. Если не наши, значит, лупить! «Звезда»? Огонь вести? Хорошо! Добре. «Лена»! Это наши идут, передайте!.. Ну как, они колонной идут?.. Выяснили? Не наши? Ну, я так и знал! Огонь, «Лена», огонь немедленно! Шмалько! (Смеется.) Ну как, видишь все? Хорошо! Хорошо!.. Отстрелялись? «Лена», «Прут», стой!,,

Тяжелые разрывы. Близко пулеметная очередь. Пролетает самолет. Получив приказание прекратить огонь, отдыхать до следующего вызова, Андрейчук, оставив телефон, входит из-за занавески.

— Дать там распоряжение, пусть завтрак несут быстрее!

7 часов 40 минут

8 блиндаже у нас наступает полная тишина. Только трудолюбиво дышит пламя в печке, похрустывая дровами. Да слышны орудийные выстрелы не нашего дивизиона. От нас пехота огня не требует. Что она делает там? Закрепляется? Или идет дальше?

8 часов 40 минут

В эти минуты, пока у нас в блиндаже тишина, пехота медленно наступает, я мысленно представляю себе перебежки бойцов от кочки к кочке, рассыпанные по болоту фигуры... Андрейчук произносит:

— Да, Артеменко говорит, что продвигаются, взяли там четыре орудия, пленных. Сорокапятимиллиметровые. По-видимому, немецкие. — И в трубку: — Шмалько, вы покуда стойте, огня не ведите!

А перед тем другой батареей Андрейчук дал залп по высоте 112,8.

— Волков! Наблюдал разрывы свои?.. Боровик! (Усмехнулся.) Прекратите болтовню с «Сеном», а то я вам иголкой язык наколю!.. Пленных ведут? Наших? Или мы взяли?.. Ага. Пригодятся нам!.. Так.. Закрепили? Координаты известны? Я сейчас грохну им под спину, по мякоти, так они пойдут быстрее!.. А чего ж, сосед один наступает, а другой дурака валяет, так, понимаете, это не дело!.. Хорошо, я доложу. Я запрошу своего!

Вызвав «Лугу», Андрейчук запрашивает о расходе «огурцов». Израсходовано девяносто снарядов, осталось из сегодняшнего лимита двадцать четыре. Кладет трубку, уходит из землянки — собрался лезть на вышку наблюдательного пункта... Время тянется... Орудийная стрельба теперь продолжается с меньшей интенсивностью. Левый батальон, идущий с юга, в лоб, продвинулся к Симолову, а правый, оседлав дорогу и втянувшись в узкий перешеек между озером Гупу-ярви и водной протокой Виисийоки, далее к Троицкому почти не продвинулся. Напряжение боя явно схлынуло. Командиры батарей теперь ведут огонь сами, по мере надобности.

12 часов 30 минут

Наш батальон, наступающий по дороге с востока, взял высоту 67,0. Симолово окружено. До Троицкого от того и от другого наступающих батальонов осталось по километру...

2 часа дня

Симолово взято. Троицкое обложено с трех сторон. Но бойцы батальонов, уже семь часов непрерывно ведущих бой, измотались. Чтобы сломить последнее сопротивление финнов в Троицком, нужно сначала прочно закрепиться в Симолове, нужна короткая передышка. Главное, однако, сделано: не о прорыве на Васкелово, а о том, как унести ноги из Троицкого, приходится теперь думать финнам!

А мне пора — надо скорее передать материал в Ленинград.

Вечер.

Гарболово

Около трех часов дня, узнав, что на огневой позиции первой батареи есть пленные, я выехал верхом, в сопровождении одного красноармейца, вдоль передовой линии, на огневую позицию 1-й батареи. Дважды попадали под крепкий минометный обстрел, но добрые кони карьером выносили нас из зоны разрывов, и потом мы ехали шагом, давая отдых коням.

Я нашел батарею на краю болота, в кустах. Болото тянулось отсюда до самых финских позиций, и я долго разглядывал их в бинокль, интересуясь клубками дыма, определявшими линию нашего наступления.

Пленных до моего приезда уже увезли в штаб дивизии, и потому я выехал отсюда на артиллерийской фуре в Гарболово.

Пленные финны

19 сентября. Вечер

В штабе 43-й дивизии, в Гарболове, присутствую на допросе трех пленных финнов. Они взяты сегодня, во время наступления, батальоном 65-го стрелкового полка. Сдались под Симоловом все вместе, в восемь утра.

Вот первый из них — небритый, худой, охотно отвечающий на вопросы. Он — молодой солдат 8-й роты 57-го полка, по профессии рабочий, плотник, уроженец деревни Ауэре, район Паркан, области Туркусски. Беспартийный. Образование — сельскохозяйственная школа. Женат и имеет дочь. Зовут его Нуммине Матти Эдуард, и вот что он показывает:

— ...Во время наступления красных я лег в щель, когда они подошли, встал, поднял руки, и хотя у меня был заряженный пистолет, а возле меня лежало штук тридцать гранат, я не применял оружия. И это потому, что наше правительство обмануло и продало финнов Гитлеру. Когда нас взяли в армию и направили на войну, нам сказали, что территорию, которую у нас завоевали русские, немцы отберут у русских и передадут нам. А что наше дело — только оборонять. И когда мы станем на бывшей границе с СССР, то кончим войну. Оказалось, не так. 6 сентября 7-я и 8-я роты нашего 57-го полка получили приказание идти в наступление на русскую землю. Мы отказались, целыми ротами полк побежал домой — кто до штаба полка, кто до штаба дивизии, чтоб заявить, что не желаем идти на русскую землю. Так побежало процентов 60–65 полка. Нас ловили, собрали, построили по ротам и батальонам, угрожали тюрьмой, каторжными работами, если мы не пойдем. Командир 2-го батальона — 7-й и 8-й рот — построил нас и дал команду: «Кто не желает воевать — пять шагов вперед!» В нашем батальоне, вернее — в остатках его, было 130 человек. Вышли вперед больше ста человек. После этого сразу же был суд, многих присудили к тюрьме и каторге на срок от четырех до восьми лет. Те из батальона, кто успел до суда разбежаться по домам, до сих пор не вернулись в часть. Меня лично и сдавшихся вам вместе со мною моих приятелей Ирани Аронии и Рюхелла Арво содержали за отказ воевать в штабе дивизии, а перед боем привели обратно в часть...

На вопрос о положении в Финляндии пленный ответил:

— „. .Недавно у нас в сельском хозяйстве был издан закон: вместо выплаты налога деньгами сдать на ту же сумму продукты — зерно, мясо, масло, и даже тем, у кого не хватает зерна для себя, все-таки сдать все без остатка, правительство выдаст талоны для получения продуктов по норме. Талоны были выданы, но продуктов по ним не получишь. Поэтому слабые хозяйства сильно голодают... В армию взяты все от 16– до 55-летнего возраста, рабочих рук не хватает, из-за жаркого лета урожай очень низкий, чувствуем, что зимой будет ужасный голод. Но, несмотря ни на что, кровавый Гитлер заставляет наших правителей угонять нас до последнего человека в бой, на верную смерть. А мы войны не желаем, и нас, таких, много.

…А вчера, 18 сентября, был такой факт. Нам выдали по бутылке водки на пять солдат. Наши офицеры напились пьяными, Командир батальона, капитан, приказал командирам роты открыть огонь по красным. 8-я рота огонь открыла, а командир 7-й роты, поручик Ринне, открыть огонь отказался. Капитан подошел к нему и спросил: «Почему не открываешь огонь?» Тот ответил: «Не хочу!» Тогда капитан сразу же ударил его по голове пистолетом. У них завязалась драка. И только при помощи солдат их разняли.

Второй пленный — Арво Генрих Рюхелла, 1911 года рождения, родом из деревни Паркано, район Кихино, область Турку-Пориски, солдат 7-й роты 57-го полка, тощий, с короткой бородкой, сообщил примерно те же факты. Сказал, что давно искал случая сдаться в плен. И хотя в различных листовках солдат предупреждали, что русские пленных расстреливают, он был уверен, что это вранье.

— ...Мы листовкам и вообще ни радио, ни сводкам нашим не верим, они — дутые. И вот пример: у нас сообщили, что Ленинград два месяца как окружен. А недавно наши офицеры стали утверждать, что Ленинград уже взят. Многие местечки, которые мы проходили, занимая их, по сводкам были заняты уже давно, и получалось, что мы ведем бои в давно уже взятых нами местечках...

В том же духе отвечал и Ирани Аронии.

Все трое отвечали на вопросы охотно, с готовностью, не отмалчиваясь, ничего не скрывая.

Опять в Ленинграде

Ночь на 20 сентября

...По телефону передать материалы в ТАСС оказалось невозможным, и я выехал с каким-то майором на попутном грузовике в Ленинград. Ехали с бешеной скоростью, выехав из Гарболова в 6.30 вечера, — стремились попасть в Ленинград до темноты. Чуть не столкнулись с таким же, бешено мчавшимся навстречу грузовиком, промчались через Токсово, над левой стороной Ленинграда увидели большое зарево пожара. Население на телегах и военных фурах эвакуировалось в Токсово и близлежащие деревни — обозы беженцев тянулись по всей дороге.

В Ленинград приехали в 8 вечера, уже в темноте. Явились в комендантское управление зарегистрироваться, простояли здесь в очереди минут сорок. Затем майор — уже во время воздушного налета — поехал к себе на Лиговку, а я, когда он вылез из кузова грузовика, пересел в кабину. Шофер, живущий на Петроградской стороне, предложил доставить меня до дома. Едва въехали на Кировский мост и шофер сказал: «Вот, теперь только еще мост проскочить — и дома!» (а ехали в кромешной тьме, напрягая глаза до боли) — огромный взрыв поднял снопы искр неподалеку от моста, где-то за Домом политэмигрантов. Я ощутил взрывную волну, и мы промчались мимо, но на Троицкой площади нас остановил какой-то летчик, просил «хоть два литра бензина, доехать до улицы Мира». Мой шофер бензина не дал, сказал, что самому едва доехать. На Кировском проспекте, против улицы Рентгена, шофер остановился, забежал в дом, минут через пятнадцать вышел со своей женой, — и я, дабы не мешать радости их свидания, перебрался в кузов, и мы доехали до улицы Щорса ощупью, в кромешной тьме...

«Какой ужас!» — сказал шофер в кабине после взрыва у Кировского моста, когда увидел несколько машин с ранеными красноармейцами, застопоривших из-за того, что кончился бензин; в ту минуту мрак Ленинграда, тревожность его особенно почувствовались после вольного воздуха природы и отсутствия на передовой линии фронта воздушных тревог.

Дома у меня все оказалось в порядке, только телефон был выключен.

Город ежедневно обстреливался из дальнобойных орудий и несколько раз подвергался налетам. Прошедший день, 19 сентября, был тяжелым. При жестоких налетах, в частности, разбомблено несколько госпиталей в разных районах города. Немцы особенно изощряются, выискивая в качестве объектов уничтожения городские госпитали, больницы и лазареты. Бомбили заводы, а в частности и Новую Деревню... В городе дым пожаров.

Отец обрадовался моему приезду, так как оказалось, что он получил вызов из Смольного, был в этот день там и ему сказали, что правительство решило эвакуировать из Ленинграда воздушным путем самых видных ученых, людей искусства и работников высоких квалификаций. В их списке оказался и мой отец. Отправляют их на самолетах «Дуглас», сопровождаемых истребителями, до Тихвина, а оттуда в Москву по железной дороге. Но ведь отец не только ученый, он еще и дивинженер, его основная работа сейчас — -в военном училище. И он считает, что, пока училище здесь, ему следует быть в Ленинграде. Об этом он сказал в Смольном, а как там решат — неведомо. Во всяком случае, приказа вылететь можно ожидать каждый день.

Смольный!.. Вот она передо мной, передовая статья «Враг у ворот!», опубликованная в «Ленинградской правде» 16 сентября — накануне взятия немцами города Пушкина:

«...Над городом нависла непосредственная угроза вторжения подлого и злобного врага... Первое, что требует от нас обстановка, — это выдержка, хладнокровие, мужество, организованность. Никакой паники! Ни малейшей растерянности! Всякий, кто подвержен панике, — пособник врага. Качества советских людей познаются в трудностях. Не растеряться, не поддаться унынию, а мобилизовать всю свою волю, все свои силы для того, чтобы преградить путь наглому врагу, отбить его атаки, отогнать его прочь от стен нашего города!..»

И далее:

«...Партийная организация Ленинграда мобилизует десятки тысяч лучших, преданных коммунистов на борьбу с врагом. Ленинградские большевики вливаются в ряды армии, чтобы еще выше поднять ее дух, ее боеспособность, ее волю к победе. Не жалея своей жизни, презирая смерть, коммунисты и комсомольцы идут в авангарде героических защитников Ленинграда не в поисках славы, а движимые чувством беспредельной любви к Родине, любви к своей партии...»

Враг у ворот! А мозг нашей обороны — Смольный. Там знают всё, все наши потери, все беды и трудности. На плечах партийных, военных руководителей Ленинграда величайшая ответственность за судьбу города и миллионов находящихся в нем людей. Но миллионы людей верят: те, кто в Смольном, не растеряются и не дадут растеряться другим С дней ленинского Октября, с дней гражданской войны авторитет партии никогда еще не был столь всепроникающим, воля ее — столь всеохватной и столь эмоционально воспринимаемой, мгновенно превращаемой в действие..

Да, враг у наших ворот! Но у нас есть Смольный, и есть у нас Кремль Они есть у меня, у моего соседа, у каждого горожанина и у каждого воина, они есть у всего народа русского и у всех народов нашей страны. И мы не можем оказаться пораженными в этой войне потому, что она — справедливая, потому, что сильный и единодушный советский народ наш защищает свободу и независимость не только свою, но и всех народов, всего населяющего планету Земля человечества! Мы не просто верим, мы хорошо знаем, что мы победим!.

Штурм Белоострова

22 сентября

Самое трудное, говорят, не спать. Утверждение это правильное. Трое суток спать было некогда.

Едва приехав из Гарболова в Ленинград, уже в комендантском управлении я узнал от знакомого командира, что мне было бы важно и интересно немедленно отправиться к Белоострову. Но прежде надлежало добраться до дома — «отписаться», передать корреспонденцию

Я работал всю ночь и утром 20-го отвез в ТАСС материал о взятии Симолова и о пленных. С удивлением глядел на улицу «Правды» — несколько домов на ней накануне были разбомблены. Одна из бомб попала через дом от ТАСС. Заместитель начальника отделения и один сотрудник были ранены.

Прямо отсюда я решил добираться до Белоострова — в этот день наши войска штурмовали его. Мысль мою начальство одобрило и велело вернуться к ночи. После многих трамваев, пешей беготни и попыток вскакивать на попутные грузовики я наконец утвердился на автоцистерне, мчавшейся в Дибуны — в сторону Белоострова. Дальше, до полосы наступления, пришлось добираться пешком — сначала вдоль железной дороги, где ухал наш бронепоезд, катаясь взад и вперед, чтоб избавиться от финских ответных снарядов, потом лесными дорожками и кустарником.

Была середина дня. Наши части, ворвавшиеся в Белоостров, вели бой на его улицах, среди горящих, кромсаемых снаргядами домиков. Моросил дождь. Шоссе, что тянется вдоль железной дороги, простреливалось слева финскими снайперами — они шныряли в густом и высоком кустарнике. В полном одиночестве, хлюпая по лужам, я добрался до разрушенного, прогорелого Бело-островского вокзала. Маленькие группы бойцов, в касках, в плащ-палатках, попадались на дороге; среди них были выходящие из боя раненые, другие шли в одном со мной направлении; свист пуль заставлял всех время от времени «кланяться». Бойцы равнодушно поругивались, а я подумывал о том, что каска, которой я никогда не ношу, была бы здесь гораздо нужнее, чем моя пилотка.

В стороне от вокзала, на запасном пути, стоял разбитый вагон. Из него вдруг понеслись пули, предназначенные уже специально мне. Пришлось распластаться за каким-то железным чаном. Но едва я залег, сзади кто-то из наших бойцов подобрался к вагону. Я услыхал взрыв гранаты и крепкий, так называемый «морской загиб» удачливого, но весьма разозленного бойца. Предложение начиналось словами: «Я его...», продолжалось множеством других непередаваемых слов и заканчивалось: «Больше не будет!..»

За Белоостровским вокзалом стоял — подбитый и покинутый экипажем танк Т-34, и дальше, в руинах какого-то городского домика, я обосновал мой «единоличный командный пункт». Совершая отсюда «вылазки» к пехотинцам, артиллеристам и к тем танкистам, что останавливались неподалеку, я досаждал людям, всегда торопящимся, возбужденным или утомленным. Им, конечно, было не до меня, но все же под звуки минометной, пулеметной и всякой иной стрельбы они добросовестно помогли мне составить следующую картину боя, уже принесшего нам основной успех и теперь затихающего.

Операция была значительного масштаба. В наступлении и штурме Белоострова принимали участие:

Пехота: 181-й стрелковый полк Героя Советского Союза, майора Краснокутского, 5-й погранотряд майора Окуневича, подразделения 1025-го полка полковника Белоусова, истребительный батальон, 1-й отдельный батальон морской пехоты, партизанская группа и саперные взводы отдельного батальона Сергеева.

Танки: танковая группа 48-го отб и несколько тяжелых танков 106-го отб, ими командовал генерал-майор Лавринович, только что, за два часа до моего прихода сюда, погибший в бою.

Артиллерия: 838-й артполк, 3-й дивизион гаубичного артполка, морская артиллерия (форты и береговые батареи), полковая артиллерия и бронепоезд.

Сегодня в 6.00 началась артподготовка. Предполагалось — с 6.00 до 6.15 произвести массированный налет авиацией, но из-за дождя и густого тумана ее участие в последний момент было отменено. Артподготовка была столь мощной, что финны по крайней мере с полчаса не могли опомниться. В 6.10 должны были выйти в атаку танки, с тем чтобы вслед, закрепляя за ними позиции, устремилась пехота. Но получилась некоторая несогласованность во взаимодействии между пехотой и танками.

Танкисты жалуются на начальника штаба 291 сд, полковника Евстигнеева, который отсрочил атаку танков на 7 минут, — это сказалось неблагоприятно на развитии дружного наступления. Танки с исходного положения вышли в 6.17, двигаясь кильватерной колонной, впереди были шесть К.В, восемь Т-34, за ними двадцать легких Т-26. Головной группой командовал старший лейтенант Левин.

Пехота жалуется, что танки шли слишком медленно, не использовав эффекта артиллерийского налета, и что, мол, эта медлительность грозила срывом всей операции. 5-й погранотряд майора Окуневича, партизанская группа и две роты пеших танкистов (из 48-го отб), поднявшись в атаку, оказались впереди танков. Танкисты мне объяснили: это произошло потому, что старший лейтенант Левин, подведя машины к железнодорожному переезду на окраине города, из боязни минных полей и фугасов колонну остановил. Танки с места повели ураганный огонь, но пехота, видя, что танки не двигаются, начала нервничать.

Положение становилось критическим. Понимая это, генерал-майор В. Б. Лавринович приказал находившемуся с ним на НП командиру 48-го отб (состоявшего из средних и легких танков) капитану Б. А. Шалимову немедленно ликвидировать задержку и возглавить колонну танков.

Капитан Шалимов с механиком-водителем А. Шумским, двинувшись на командирском танке в обход колонны по болоту, искусно миновал его, вышел вперед колонны, быстро навел порядок. Во главе с ним вся танковая колонна сорвалась с места, вкатилась на улицы Белоострова и растеклась по городу, громя фашистов в упор. За танками хлынули в город батальоны 181-го полка майора Краснокутского, саперные и другие части. Через два часа после начала штурма сопротивление финнов в городе было сломлено. Но заминка, происшедшая из-за несогласованности действий пехоты и танков, помогла отступающим финнам переправиться через реку Сестру.

Когда танки вышли к реке Сестре, к колонне на своем Т-34 прибыл генерал-майор Лавринович, чтобы поставить танкам следующую задачу.

К 9 часам утра общая задача оказалась выполненной — весь Белоостров, кроме северной окраины с финским полукапониром, был занят. Наши части очищали город от отдельных пулеметных гнезд финнов и прятавшихся по подвалам и чердакам снайперов и автоматчиков.

Такая очистка, конечно, дело пехоты. Но этим делом занялись также и танки. Их надлежало сразу же отвести и тыл, но приказа об этом не было. По-видимому, нише командование опасалось, что если уберет танки из города, то может отойти и пехота. Это было безусловно ошибкой. Двигаясь по улицам, кроша дома, из которых стреляли финны, танки являли собою хорошую мишень для финских артиллеристов, они, опомнившись за рекой Сестрой, стали пристреливаться к нашим машинам с дистанции двести — триста метров. А местность здесь открытая.

При штурме города, кажется, ни одна машина не была подбита. А позже, вот из-за этой ошибки, десятка полтора танков было подбито. Только тогда Лавринович получил разрешение выводить свои части из боя. Сам он, уничтожая финские огневые точки, действовал с безусловной храбростью.

Два часа назад, в час дня, метрах в трехстах от того места, где теперь расположился я, на перекрестке дорог генерал-майор Лавринович был убит. Руководя очисткой города, он находился в среднем танке, который не пробьешь ни пулей, ни легким снарядом. Но, человек горячий, увидев, что, выходя из боя и сходясь к перекрестку, танки образовали пробку, он захотел сам, лично командуя, разрядить это скопление машин, грозившее потерями от артиллерийского огня... Лавринович приказал механику открыть люк. Тот не открыл, опасаясь за жизнь генерала. Тогда Лавринович сам, своей рукой, открыл люк, высунулся и в ту же минуту был убит — пуля финского снайпера попала ему в висок.

Когда танкисты рассказали мне это, все танки находились еще в Белоострове. А позже, когда с наступлением темноты танки выходили из боя, я узнал, что за весь день штурма в танковых частях было убито всего четыре человека, в их числе Вацлав Брониславович Лавринович. Этот старый командир был участником гражданской войны, начал службу красноармейцем с первых — же дней организации Красной Армии. Замечательный человек, жизнерадостный, исключительно работоспособный, любимый товарищами.

Не следует генералу, руководящему операцией, подставлять свою голову шальной пуле или осколку, когда в этом крайней необходимости нет. Но, с другой стороны, легко упрекнуть человека в безрассудной храбрости — ведь без храбрости и горячности не было бы на войне героев!

Пока я расспрашивал оказавшихся возле меня командиров и бойцов, пока наблюдал вокруг себя пожары и дымные взлеты разрывов, бой в Белоострове затухал, реже становился артиллерийский огонь, пулеметная и ружейная стрельба, возникая всплесками то здесь, то там, сразу же затихала; слышались где-то отдельные короткие взрывы, дождь моросил по-прежнему, повязки раненых, набухшие под дождем, были Сшедно-красными от расплывшейся крови.

Все, и пехотинцы и танкисты, единодушно хвалили связистов и артиллеристов, а сами артиллеристы восторженно отзывались о своих собратьях — командирах артдивизионов 838-го полка Павлове и Корнетове, чьи передовые наблюдательные пункты с самого начала боя были в полутораста — двухстах метрах от финнов и чей огонь был предельно скорострельным и точным.

В глубокой воронке, за гранитными глыбами развороченного фундамента, я нашел промежуточную станцию связи, — в ней, у аппарата, сидели в мокрых, измазанных шинелях и плащ-палатках несколько бойцов и младший лейтенант, артиллерист, из дивизиона Корнетова. Бойцы назвали мне его фамилию (если не ошибаюсь — Дурягин). Я подсел к нему, отрекомендовался корреспондентом, спросил его:

— Что именно вы сейчас делаете?

— Сейчас? Пехота закрепляется на рубеже, а мы подавляем отдельные цели по заказам пехоты — при помощи засечек и корректировки с ПНП...

— А что раньше делали?

И младший лейтенант в минуты, когда мог оторваться от трубки, объяснил все, что мне требовалось... Его короткие, отрывистые фразы, сведенные мной воедино, составляют следующий рассказ:

— Командир 2-го дивизиона, капитан Корнетов, командует сегодня артиллерийской группой, — кроме дивизиона, в нее входят батарея полковой артиллерии, зенитная батарея и минометы.

Мы очень тщательно — неделю — готовились. Все цели были заранее разведаны, наблюдатели находились и двухстах и даже и ста метрах от противника, впереди пехоты...

Всю ночь перед штурмом в штабе дивизиона выверялись данные каждой батареи и баллистические поправки, потому что когда открыли огонь, поздно вносить поправки! Огневой налет продолжался 12 минут — с 6.00 до 6.12. За первые две минуты только нашей группой было выпущено примерно 500 снарядов и мин. Финские огневые точки были подавлены. Едва командир дивизии, полковник Буховец, подал ракетный сигнал для атаки пехоты и танков, мы перенесли огонь в глубину, для подавления второго ряда огневых точек. Когда пехота и танки ворвались в город, мы занялись выполнением отдельных заказов, уничтожали то пулеметное гнездо, то минометную батарею, сопровождая наступающих огнем... Этим и сейчас занимаемся!

Теперь весь Белоостров уже занят, только вот мешает проклятый дот — впереди и правее отсюда, там, где ручей Серебряный вливается в реку Сестру.

Мы поддерживаем погранотряд майора Окуневича, а 1-й дивизион Павлова поддерживает Краснокутского... Окуневич уже давно вышел к реке, а сейчас старается взять дот. Наша 6-я батарея лейтенанта Зеленкова давала туда окаймляющий огонь. Зеленкову трудно пришлось: ему нужно было всю волю сосредоточить, чтобы не поразить своих, — ведь рассеивание, а пехота наша у самой цели!.. Вот уж как он наблюдает, ума не приложу, это просто его гений помогает ему... Он так и сказал: «его гений» — и добавил: — Прямо Суворов!..

Мне было не до подробностей, мне нужна была общая картина боя, я увидел саперов, подозрительно осматривавших какую-то металлическую коробку за углом дома напротив. Я поспешил к ним. Это были бойцы из отдельного саперного батальона Сергеева. Группа их, под командой Клюева, сегодня въехала в Белоостров на танках. Десантом на танках ехала, оказывается, и часть пограничников Окуневича, — это происходило, когда танки пошли в атаку.

Саперы с восторгом рассказали мне, как танки КВ, ворвавшись в город, проходили насквозь дома, из которых стреляли финны.

— Первый въехал, как в масло, в дом, а он завалился, а крыша на танке дальше поехала, — дом этот, дачка, можно считать, всмятку сразу!.. Мы сразу с танков посыпались, — куда тут, глядим, еще и нас вотрет в дом!.. Поспрыгивали — на своих ногах лучше действовать — и бежим за танками!..

Коробка, исследуемая саперами, оказалась безвредным дачным холодильным ящиком, саперам было некогда, они поспешили дальше.

Я побрел назад. Все это время, то здесь, то там вокруг хлопались мины. Везде валялись трупы, намокшие под дождем. Везде были лом, расщепленные доски, кирпичи, всяческие следы только что прокатившегося уличного боя. Итак, пехота, саперы, артиллеристы были довольны собою. Танкисты же были хмуры. Во-первых, им не удалось, как хотел Лавринович, разделившись на две группы и захватив переправы, отрезать финнам путь к отступлению — финны успели бежать за реку Сестру; во-вторых, их удручала гибель самого Лавриновича и потеря почти половины танков. Мне стало известно позже, что всего было подбито 16 машин — из них 12 удалось вытащить из-под огня, 3 танка сгорели от тротиловых снарядов, а один танк в тот день никому не удалось найти... Что случилось с ним, мне так и осталось неизвестным, потому что к вечеру, вскочив на какой-то грузовик с ящиками из-под мин, я уже мчался в Дибуны.

Пока я мешкал в Дибунах, ища попутную машину в Ленинград и «добирая материал», над взятым нами Белоостровом тускло алело зарево.

Всего больше в тот час мне хотелось спать, а ведь по приезде в Ленинград предстояло еще немедленно писать корреспонденцию!

Ленинград в конце сентября

27 сентября

Дома, на улице Щорса. Кажется, 23-го я был в необитаемой теперь квартире на Боровой улице. В эти дневные часы случились две воздушные тревоги с яростной трескотней зениток (а всего в тот день тревога объявлялась одиннадцать раз!). Позже я узнал: одна из бомб попала в Гостиный двор. Разрушено издательство «Советский писатель», убиты давние мои знакомые (только за день в последний раз и разговаривал с ними) : Таисия Александровна, молодая, хорошая женщина, редактор Татьяна Евсеевна Гуревич, корректорша, старший бухгалтер — всего восемь человек сотрудников издательства. Двое тяжело ранены. Директор издательства А. М. Семенов, извлеченный из-под обломков через семь-восемь часов, тяжело ранен в лицо. Вообще же убитых этой бомбой — весом в 750 киллограммов — не меньше сотни. Это главным образом женщины, так как в доме, который разрушен, была женская трикотажная артель. Бомбу сбросила немка-летчица, наши зенитки сбили ее над Кузнечным переулком...

Издательство «Советский писатель» в последние три месяца организовало выпуск отдельными брошюрами — стотысячным тиражом — военных рассказов ленинградских писателей. Выпустило много таких книжек — они пользовались большим успехом в передовых частях фронта. Теперь издательство вышло из строя.

На территории больницы Эрисмана лежит огромная, весом в тонну, неразорвавшаяся бомба. Упала она 24 сентября. Улица оцеплена, движение по ней прекращено. Несколько таких же неразорвавшихся бомб врылись в землю в других местах города. Производятся сложные и опасные работы по их разминированию.

На Лиговке, на Боровой улице, как и на всех улицах за Обводным каналом, за время моего отсутствия настроены баррикады — из угольных вагонеток, из бетонных колец канализации, из бревен, из мешков с землей и песком, из всякого строительного мусора.

На Неве стоят недостроенные эсминцы, а ниже — мелкие корабли Балтийского флота. Все ночи слышна стрельба нашей тяжелой артиллерии, работает флот, работает Кронштадт и работает правый берег Невы. Пушкин и Стрельна давно у немцев, но вокруг города продолжаются жестокие бои за Стрельну, Пушкин, Петергоф, за левый берег Невы и Мгу. Последние два-три дня — точные сведения о том, что мы, форсировав Неву у Дубровки и платформы Теплобетонной, отгоняем от нее немцев.

Вчера я опять встретил фотографа и «блиндажевладельца» Д-на. Он «все знает», он сказал мне, что идут большие бои за Белоостров, Сестрорецк, что нами взяты обратно Мга и Пушкин, что будто бы наши части за левым берегом Невы уже соединились с дивизиями, пробивающимися к Ленинграду от Волхова.

Все это неверно. Я лучше других знаю о положении в Белоострове и Сестрорецке: Белоостров давно уже наш, а за Сестрорецк никакие бои не ведутся, потому что в нем с начала сентября положение настолько сильное и твердое, что финны и не пытаются лезть на Сестрорецк. Что же касается Мги, Пушкина и прочего, то, к сожалению, ничего радостного для нас на тех участках фронта пока не произошло, хотя и не сомневаюсь, что все делается для того, чтобы отогнать немцев от Ленин града.

Во всяком случае, за последние два дня положение города явно изменилось к лучшему: наступление немцев везде приостановлено, а наши контрудары становятся все сильнее. За весь день вчера была только одна коротенькая воздушная тревога; сегодня ночью, чуть ли не впервые, не было ни одной. Артиллерийские снаряды в центральные районы города не ложатся, настроение у населения улучшается, укрепляется уверенность, что немцы в Ленинград не ворвутся. Когда пришло сообщение о падении Киева — в день, совпавший с наиболее тяжелою обстановкой в Ленинграде, — настроение было .весьма тревожным. О наших дивизиях, движущихся к Ленинграду со стороны Волхова, сказал мне не только Д-н — слух о них в городе ходит очень упорный, он питает надежды на близкое освобождение Ленинграда от кольца блокады; всем хочется, чтобы это произошло как можно скорее, чтобы хоть одна линия железной дороги была б очищена, ибо тогда продовольственное снабжение города сразу улучшится. В противном случае голод неизбежен.

Убежденность, что немцы будут отброшены от Ленинграда и разгромлены, не покидает меня ни на миг. Твердо верю, что Ленинград взят не будет. К этому убеждению меня приводит логика вещей, не говоря уже об интуиции. Четыре с лишним миллиона советских людей не сдадут Ленинграда, хотя бы большей их части — мирным доселе жителям — пришлось драться, разбирая мостовые, одним булыжником. И если б даже немцам удалось прорваться к улицам города, то эти улицы стали бы могилой для всей гитлеровской орды.

Да, в городе есть, конечно, шпионы, есть обыватели, что таращат глаза от страха, есть, безусловно, и некоторое число потенциальных предателей, которые из одной только трусости способны покориться немцам или перейти к ним на службу. Но процент этих негодяев ничтожен, все население насторожено в своей бдительности к такого рода элементам, всякий вызывающий хоть малейшее подозрение -человек в любом доме, на любой улице задерживается самим населением, — почвы для предательства и измены в городе нет. Чтобы в этом убедиться, достаточно раз увидеть, какое возбуждение поднимается среди народа, когда ночью при вражеском налете вспыхивает предательская сигнальная ракета, как все кидаются искать мерзавца, выпустившего ее!

Немцы разбрасывают листовки, предлагая Ленинграду сдаться и обещая, что «погром произойдет только и первые дни», а затем, дескать, они «восстановят порядок и все будет хорошо». И грозят, если мы не сдадимся, разрушить город до основания!

Возмущение гитлеровцами в Ленинграде с каждым днем растет, паника, на создание которой у нас они рассчитывали, им не удается, но население, естественно, подавлено ежедневными бомбежками, артиллерийским обстрелом, критическим положением города и полуголодным существованием. Хлеба выдается на все категории, кроме рабочей, по 200 граммов; хлеб уже со всякими примесями; перед столовыми люди простаивают в очередях по нескольку часов; купить никакие продукты немыслимо, люди ездят в Лесной и в ближайшие пригороды за свеклой и за картошкой, но мало кому удается достать их. В один из недавних дней было тринадцать воздушных тревог, все движение по городу, кроме автомашин, было парализовано. Д-н сказал мне, что «в свободные часы занимался приведением в боевой порядок своей квартиры. Вместе с женой снял со стен все картины, зеркала, грозящие опасностью при взрывных волнах, упаковал все ценное в чемоданы, убрал тяжелые вещи — словом, приготовил все, чтобы в случае пожара самое ценное можно было вынести, а если дом будет разрушен — извлечь из-под обломков в упакованном виде».

Что сказать о себе? Я позаботился пока только о наиболее ценном — о литературном архиве. Все прочее предоставлено судьбе. С утра до вечера работаю, хотя ленинградское отделение ТАСС использует далеко не все написанное.

Был я в Союзе писателей. Несколько служащих да секретарь Союза В. К. Кетлинская проводят там служебные часы. Работает ресторан, обеды выдаются по талонам, довольно приличные, хотя и ограниченные по объему. Комнаты в Доме имени Маяковского пусты, безлюдны, поэтому кажется, что всякая общественная жизнь в Союзе писателей попросту замерла. Но это далеко не так. Большинство писателей, из тех, кто не ушел на фронт, трудятся в Радиокомитете, в редакциях газет, в агитбригадах, стараясь быть нужными и полезными. Из редакций дивизионных газет, с предприятий, из множества учреждений — телефонные звонки: «Дайте писателя для выступления!» (или — для статьи, для пропагандистской листовки и т. п.). Писатели охотно откликаются, едут в любое время, куда угодно. Но ведь их нужно организовать, направить, с каждым из них поговорить, иных подбодрить, воодушевить! Силы каждого использовать сообразно возрасту и здоровью, способностям и опыту, склонностям и энергии... Это большая работа.

Сейчас 1 час 40 минут дня. Продолжается третья за день воздушная тревога, начавшаяся больше получаса назад. Снова был налет на аэродром, и наши самолеты встретили противника в воздухе. Я только что был наблюдателем воздушного боя, десятка три самолетов дрались сначала с северной стороны, в районе Елагина, затем — над самым домом, где я живу, наполняя воздух гудением моторов, кружась каруселями, .ныряя, взмывая один над другим. Все это продолжалось, пока вражеские самолеты не скрылись в облаках, сплошь затянувших небо. Затем, патрулируя, эскадрильи наших истребителей и разведчиков кружились еще минут пять, а отдельные кружатся и сейчас, когда я пишу эти строки.

Слышны разрывы зениток где-то в стороне.

В скверике против балкона, на который я выходил, группы людей стоят около щелей, наблюдая за боем, и, уже, видимо, ко всему привыкнув, не прячутся в щели.

...Уже ровно два часа дня, а самолеты все гудят и гудят. Это — наши... А вот и отбой!..

28 сентября. 10 утра

Вчера захотелось посмотреть на издательство «Советский писатель». В ворота Гостиного двора не пустили, но сквозь дыру в них я увидел груду развалин на том месте, где было здание, в котором помещалось издательство. Десять — пятнадцать человек ковырялись в развалинах. В воротах стоял грузовик, возле него были сложены жалкие обломки мебели и обрывки бумаг. Чтобы узнать о судьбе работников издательства, я зашел в Гослитиздат, и там мне рассказали подробности. Несколько человек — служащих учреждений, которые были соседями с издательством «Советский писатель», заваленные обломками разрушенного бомбою здания, остались живы, но до сих пор их не удается откопать из-под развалин, — сквозь небольшую дыру им подают еду. Сидят, значит, уже пять, шесть дней.

Пока я разговаривал об этом, началась воздушная тревога. Я вышел на улицу, надумал зайти на канал Грибоедова, 9, — повидать людей, живущих в надстройке писателей. Здесь, в коридоре между полуподвальными квартирами, в санитарной комнате, я увидел детей и несколько жен писателей. Лишний раз убедился я, как шутки и веселый тон помогают снять оцепенение, в котором пребывают испуганные бомбежкой женщины. Проговорил с ними до конца тревоги. Узнал, что эвакуируемая по решению горкома партии А. А. Ахматова должна улететь наутро и что несколько дней назад она переселилась из своей квартиры, на Фонтанке, — сюда. Мне захотелось попрощаться с нею. Анна Андреевна выбралась в коридор из темной лачуги убитого дворника Епишкина; в шубе, в платке, слабая, нездоровая, присела со мной на скамеечку. Рассказала, что 10 сентября она сидела в щели, у себя в саду, держала на руках какого-то маленького ребенка. Услышала «драконий рев» летящей бомбы, затем «умопомрачительный грохот, треск, скрежет, щель трижды двинулась и затихла». Анна Андреевна пофилософствовала о великой несокрушимой матушке-земле; о том, что понятны все мифы, прославляющие землю, которой «на все наплевать при таких бомбежках»... Первая фугасная бомба попала по соседству, в бывший Екатерининский институт, где сейчас госпиталь, и не разорвалась. Две разорвались в саду его. Одна попала на угол Жуковского и Литейного, одна — в дом, где пустует ныне квартира Н. Чуковского (находящегося на фронте).

Анна Андреевна сказала, что после этих взрывов чувствует себя подавленной, обессиленной, что чувство ужаса одолевает ее, когда она смотрит на женщин с детьми, томящихся здесь, в полуподвале, во время бомбежек... Рассказала еще о своем выступлении по радио, записанном с помощью О. Берггольц по телефону на пленку, — сегодня это выступление, вероятно, передадут в эфир...

Поднявшись на пятый этаж и застав Наталью Ивановну дома, побеседовал с нею, а затем, в кромешной тьме, вися на подножках разных трамваев, я вернулся к девяти вечера на Петроградскую. Где-то на юго-востоке алело тяжелое зарево. На Неве, выше Кировского моста, стояли четыре подводные лодки, транспорт, два недостроенных крейсера, эсминцы, катера... Вчера, оказывается, в бомбежках Ленинграда участвовало больше двухсот самолетов.

Разговоры сегодняшние... Горит Пулково, и будто бы наши от него отошли, а немцы в него не вошли, обстреливаемые ураганным огнем. На днях был налет на Кронштадт, тревога продолжалась 22 часа, город горит. В числе погибших — писатель Зельцер, умерший от ран, полученных при попадании бомбы в линкор. Но пострадавший линкор продолжает вести огонь по южному побережью залива... Под Мгой ожесточенные бои, и, кажется, наши заняли Мгу...{20} Ораниенбаум в наших руках, и осилить сектор побережья, прилегающий к Ораниенбауму, немцы не в состоянии... Сегодня две бомбы упали около Володарского моста, в переулочек справа от Литейного...

Сейчас — двенадцатый час дня. Ни ночью, ни утром тревог почему-то не было. День сегодня, как и вчера, солнечный, яркий. Видимо, наши где-то крепко ударили по немцам, и их самолеты отвлечены от Ленинграда.

В «Ленинградской правде» сегодня сообщение о вчерашнем общегородском женском митинге. Принято обращение «Ко всем женщинам Ленинграда», подписанное профессором О. Мануйловой, В. А. Мичуриной-Самойловой, Анной Ахматовой, Тамарой Макаровой, Верой Инбер. В числе других подписались работница фабрики «Красное Знамя», учительница, паровозный кочегар, сандружинница, домохозяйка и профессор медицины...

Я сегодня написал очередную заметку в ТАСС.

29 сентября

Бомбы упали в районе Невского: в дом № 4 по Садовой, в дом рядом с Радиокомитетом и в сад Дворца пионеров. Стекла в нескольких кварталах выбиты.

Вот что напечатано в газете «В решающий бой» от 26 сентября, привезенной в Ленинград летчиком и переданной им одному из корреспондентов ТАСС:

«Вперед, за Ленинград!

Нашими частями захвачены богатые трофеи.

Наступление продолжается.

...Н-ская часть. 25 сентября (от нашего специального корреспондента). Подразделения Н-ской части до полуночи продолжали атаку населенного пункта Р. П., где окопался враг. Фашисты несут большие потери.

По предварительным подсчетам, в результате боя 24 сентября нашими подразделениями захвачено у фашистов 10 противотанковых орудий, 4 танка, 10 минометов, 8 крупнокалиберных пулеметов, 2 радиостанции, 3 штабные машины и много другого военного снаряжения.

Сегодня с утра после артиллерийской и авиационной подготовки наступление наших подразделений продолжается...»

... »В решающий бой» — газета 54-й армии. Р. П., очевидно, «Рабочий поселок». Два таких поселка (№ 7 и № 8) расположены в нескольких километрах северо-восточнее Синявина...

В Агалатове

30 сентября

В леске, у Агалатова, в двухэтажном, испятнанном зеленою краскою доме политотдела, нашел редакцию газеты «Знамя Победы».

Здесь много писателей, журналистов, — Дымшиц, подтянутый, чистенький; Николай Атаров, недавно приехавший из Москвы; И. Авраменко, И. Колтунов. Здесь же оказались тассовцы Мазелев и др. Позже явились Г. Гор и М. Гутнер, оба небритые и неуклюжие, в мешковато сидящих шинелях. В общежитии на втором этаже жадно обмениваемся новостями. Сообщил всем о смерти Зельцера, раненного на «Марате» во время бомбежки, и Ив. Молчанова, разбившегося при автомобильной катастрофе.

После обеда собирал материал в отделе штаба.

В районе Симолова упорные штыковые бои. При занятии Симолова нами были взяты трофеи: три орудия, один станковый и два ручных пулемета, 4000 патронов.

В Белоострове многократные контратаки противника, но все они отбиты метким и хорошо организованным огнем. При взятии Белоострова убито и ранено свыше 500 вражеских солдат и офицеров.

Белоостровская операция могла бы привести к окружению противника и к большему успеху, если б не то обстоятельство, что участвовавшие в ней многие разнородные части, в сущности, не ощущали единого командования. Мне кажется, самому командованию не было ясно, кто кому придан — танки пехоте или пехота танкам. По крайней мере, когда я был там, танкисты говорили, что именно пехота к ним придана, а пехотинцы утверждали противоположное.

2 октября

Материал, привезенный мною из 23-й армии, обширен, я сделал много записей. Наша оборона на Карельском перешейке теперь крепка. Географические условия обеспечивают надежные фланги. Подполковник Батлан, замнач автобронетанковых войск 23-й армии, рассказал мне:

- Жестко обороняемся. Самое целесообразное — - придать в этих условиях танкам такие формы, чтобы они помогли жесткости обороны. И мы эти формы нашли. Если б мы придерживались только классической тактики — использования танков для наступательного боя, то они стояли бы у нас мертвым капиталом. Но мы решили, что танки в обороне могут найти свое место — и для коротких контратак с целью прорыва групп противника, и как неподвижные огневые батареи. Использование танков как неподвижных огневых точек прежде не одобрялось — дорого, нецелесообразно — и потому применялось редко. Отечественная война показала, что этот взгляд неверен, что в некоторых условиях танки как неподвижные огневые точки во взаимодействии с другими частями играют роль. Поэтому, по предложению генерала Лавриновича (недавно погибшего в Белоострове), мы использовали танки именно так, точнее — как огневые засады. На нашем фронте много значит и то, что мы обороняемся в системе укрепрайона, танки у нас — связующие звенья между дотами и дзотами н< сами становятся своеобразными дотами. Преимущество танков в том, что они являются кочующими огневыми батареями, мы имеем по нескольку позиций для каждого — рвы, аппарели. До известного момента боя танковые засады уничтожают противника огнем с места, расстраивают его, а затем переходят в контратаку, используя свою подвижность и ударную мощь. Танкисты прекрасно понимают свою задачу: они — броневая преграда на пути к Ленинграду. И вот изо дня в день, неделями стоят они на переднем крае под артиллерийским и минометным огнем противника, зорко охраняя рубеж, и на нашем участке ни один финн не прорвался и не прорвется!

Рубежи мы начали создавать с начала сентября. Инерция отступления прекратилась, остановили врага. В первое время у противника было преимущество: он еще не утратил стремительности наступления. Сейчас положение выровнено, оно гораздо устойчивее. И мы успели очень многое сделать для укрепления наших частей — и в инженерном, и в военном, и в политическом отношениях. Сколачиваем части, подготовляем комсостав, изучаем вероятный район столкновения с противником.

Если у финнов было стремление наступать, то мы их сейчас «успокоили». Они сами очень крепко устраиваются на зиму, зарываются глубоко и надежно. Не ахти как уверены в своем положении и спокойствии — ждут результатов на немецком фронте. Да и политико-моральное состояние их иное — сейчас видят всю грабительскую, авантюристическую политику своих заправил.

В передовице армейской газеты «Знамя Победы» от 18 сентября сказано:

«Мы обязаны не только не пустить врага в Ленинград, но измотать его силы, обескровить его ряды, крепко сковать его в одних местах, чтобы в других наносить ему удар за ударом и гнать, усеивая костьми дороги и леса. Мы обязаны не только не пустить его вперед ни на шаг, но вышибать огнем и штыком с командных высот перед нашим передним краем, изгонять из стратегических пунктов повсюду, где враг проглядывает и простреливает наши линии укреплений...»

И надо признать — эта задача теперь выполняется хорошо.

Главное на финском участке Ленинградского фронта следующее: вся политика Маннергейма заключалась в том, чтоб поднимать дух своих войск агитацией за «восстановление старой границы, отвоевывание отнятых у Финляндии территорий», а теперь, когда финны были остановлены нами у этой «старой границы», маннергеймовским правителям идейной почвы для поднятия духа своих солдат на дальнейшее наступление не осталось, финская армия, понесшая огромные потери, измотана и обескровлена, финские тылы голодают, и народ отлично понимает всю бессмысленность и гибельность для себя дальнейшей войны. Финны охотно заключили бы с нами мир, ежели б внутри Финляндии не сидели немецкие войска (кстати, не участвующие в боях на Карельском перешейке), которые, по сути, представляют собою не что иное, как оккупационную армию, диктующую финским правителям свою волю под угрозой оружием...

Сделал я записи и о летчиках истребительного полка майора Радченко. 1050 боевых вылетов, 96 сбитых самолетов врага за месяц, почти каждый летчик — орденоносец; четыре — Герои Советского Союза, на каждого летчика приходится от шести до тринадцати сбитых самолетов врага!

Прекрасно действуют и штурмовики. Эскадрильи Свитенко, Старкова и других не ограничиваются своим участком, а ходят по всему фронту, помогая атакам наших частей на Неве (форсированной у Дубровки), в Шлиссельбурге, под Петергофом.

Недавно в бою — один против десяти — погиб летчик-истребитель Новиков; за время войны он сбил 14 вражеских самолетов. Эскадрилья, в которой он был командиром звена, сбила 57 самолетов врага, потеряв сама только два.

Сегодня утром сдал в ТАСС большую статью о положении на Карельском перешейке.

Глава восьмая.

Рейд по тылам врага

Карельский перешеек

Осень 1941 г.

«...В занятых врагом районах нужно создавать партизанские отряды, конные и пешие, создавать диверсионные группы для борьбы с частями вражеской армии, для разжигания партизанской войны всюду и везде, для взрыва мостов, дорог, порчи телефонной и телеграфной связи, поджога лесов, складов, обозов. В захваченных районах создавать невыносимые условия для врага и всех его пособников, преследовать и уничтожать их на каждом шагу, срывать все их мероприятия...» (Из речи И В. Сталина 3 июля 1941 года.)

С 5 июля 1941 года, по решению Военного совета Ленинградского военного округа, в городах и районах Ленинградской области было создано 79 истребитель них батальонов для борьбы с фашистскими парашютистами и диверсантами. В них вступило больше 17000 человек. По приказу К. Е. Ворошилова и А. А. Жданова от 12 июля 1941 года, в дивизиях народного ополчения за несколько дней было создано шесть истребительных полков, а на крупных предприятиях Ленинграда — десятки отрядов для выполнения специальных заданий в оккупированных противником районах. В тылу врага, в этих прилежащих к Ленинграду районах, летом 1941 года были оставлены для самостоятельных действий многие сотни советских активистов, в их числе 88 секретарей райкомов и горкомов партии и 29 председателей райисполкомов.,.» (Из опубликованных архивных материалов.)

13 сентября из вражеского тыла, великолепно выполнив специальное задание, вышел разведчик, младший лейтенант Георгий Семенович Иониди. Он был истощен, болен, но для крепкого его организма достаточно было нескольких дней отдыха, чтобы он мог с прежней энергией вновь взяться за боевую работу.

На передовых позициях под Белоостровом, в Каменке, в отдельном особом батальоне морской пехоты, осенью 1941 года я познакомился и подружился с ним. Записанный мною тогда же и проверенный в разведотделе дивизии рассказ Г. С. Иониди о его двухнедельном рейде по тылам врага хорошо иллюстрирует обстановку того времени на Карельском перешейке.

Иониди рассказывал о себе тихим голосом, хорошо и просто строя речь, давая зрительную ясность боевым эпизодам, раскрываемым передо мною. Стройный, черноглазый и черноволосый, с резкими чертами смелого, выразительного лица, он располагал к себе с первой минуты знакомства.

Человек интеллигентный, еще недавно студент Института имени Лесгафта, грек по национальности, родившийся в Одессе в год Октябрьской революции, Иониди, после окончания семилетки и ФЗО, был токарем в Керчи, на металлургическом заводе имени Войкова, потом плавал на паруснике «Товарищ», на судах Черноморского пароходства — «Крыме», «Грузии» и других, был матросом, боцманом, штурманом. Приехал в Ленинград и стал преподавателем парусного спорта на базе «Спартак», на Каменном острове. По спецнабору был взят в школу младших лейтенантов НКВД в Кингисеппе, окончил ее и, демобилизованный, был уволен в запас, а затем, окончив спецфак Института имени Лесгафта, стал преподавателем физкультуры и военного дела. В январе 1940 года ушел добровольцем на финский фронт, командовал разведвзводом, разведротой, вступил в партию, ходил в глубокие рейды в тыл к финнам, был ранен. После финской войны работал в Териоках заместителем председателя горкома физкультуры. 22 июня, через час после сообщения о начале войны, подал рапорт с просьбой отправить его добровольцем на фронт. 3 июля он оказался в 44-м батальоне аэродромного обслуживания, командовал взводом охраны аэродрома, а во время отхода наших частей был оставлен в тылу противника с заданием уничтожить аэродром и склады боепитания.

14 дней Иониди пробыл в тылу врага без связи с частями Красной Армии. За четверо суток, с 31 августа по 3 сентября, Иониди уничтожил склады боепитания, подорвал военный аэродром в Яппиля, военный городок, контейнеры (баки для горючего), тракторы на станции Местер-ярви, уничтожил эшелон с вещевым довольствием, продуктами и кожей на станции Яппиля, сжег подсобные хозяйства завода «Вулкан», Монетного двора и завода Степана Разина. В распоряжении Иониди были два бойца — Николай Борисов и Алексей Басков.

Обо всей этой поистине трудной работе стоит рассказать в подробностях. Повествование Иониди я записал дословно:

«30 августа. В девять утра ушли наши части. Я остался с Борисовым и Бесковым. Со станции Яппиля на аэродром проходит дорога. Финны подходили по ней, в трех километрах от аэродрома завязался бой. Пока шел этот бой, я, перевозя фугасы на оставленной мне автомашине — стартере, занимался порученным мне делом. Машиной управлял Борисов. Мы брали из склада авиабомбы и вывозили их на летное поле. Наступила тьма, подрыв бомб пришлось отложить до утра. Чтоб не попасться финнам, мы выехали к дороге, запрятали машину в лесу, сами расположились у обочины...

В 12 ночи на бугре между станцией и нами появились тени — какие-то люди вели по песку велосипеды. Мы окликнули этих людей. В ответ — огонь автоматов. Финны залегли наверху, мы отвечали снизу. Видеть нас они не могли, а мы ясно видели их силуэты на фоне неба, когда они поднимались. Так перестреливались мы до четырех утра. Чтобы не обнаружить себя по вспышкам, мы стреляли короткими очередями, часто меняя место. С левой стороны от нас было озеро, справа — бугор с горелым лесом и второе озеро, — дорога шла через перешеек, и мы не боялись, что нас обойдут. В четыре часа финны отползли. Я послал Баскова разведать, и он, вернувшись, сообщил, что финны ушли по канаве, оставив восемь следов от велосипедов и кучки стреляных гильз.

К утру мы начали взрывать бомбы бикфордовым шнуром, — у меня уже был опыт, потому что перед тем я также взрывал аэродром в Маслахти. Взрывал я фугасные бомбы, подкладывая под них «гризунтин» и отбегая на полкилометра. За день, до вечера, я сделал пятьдесят — шестьдесят взрывов, а потом мы стали работать врозь, делая одновременно по три взрыва...

Вечером, в темноте, зажигать городок я не решился, чтоб не привлекать внимания противника. Решил отойти в лес до утра. Здесь, у стратегической железной дороги, столкнулся с оставшимся в тылу финнов нашим железнодорожным батальоном. Присоединился к нему. Батальон шел занимать линию обороны, командиры и бойцы не знали, что уже находятся в окружении, что противник занял станцию Ино, позади нас. С ними, лежа в обороне, пробыл я до утра. Они сначала не поверили мне, что финны уже обстреливали станцию Яппиля, и тогда я предложил им уточнить положение, съездив на станцию на одной из двух имевшихся у них автодрезин. По открывали в вагончике автодрезины окна, выставили пулеметы и автоматы, выехали на разведку, пустив на случай минирования перед собой пустую платформу. Доехали до станции Яппиля без приключений, увидели здесь следы боя, бойца с отрезанными ногами, обмотанными плащ-палаткой, — боец этот просил его пристрелить. Вокруг лежали другие раненые.

За семафором станции Яппиля нас обстреляли пулеметным огнем с обеих сторон. Мы дали задний ход, вернулись на станцию. Здесь, на станции Яппиля, стоял состав — эшелон какой-то хозчасти: продукты, кожа, шесть мотоциклов на платформе. Уничтожать его я сразу не стал, так же как не стал и взрывать станцию, потому что командир батальбна утверждал, что где-то здесь должен действовать наш бронепоезд, которому еще могут понадобиться пути. Позже оказалось, что, отрезанный взрывом, этот бронепоезд был спущен под откос между Ино и Териоками.

Мы вернулись к батальону. Я узнал, что здесь поблизости есть еще 11-я погранзастава и морской пост. Решил оставить Борисова и Баскова на аэродроме — кончать уничтожение складов, городка и прочего, а сам, с шофером дрезины, на автостартере поехал к станции Ино. У поворота возле станции Ино, при въезде под железнодорожный мост, вижу брошенный на дороге обоз. Мы объехали его с левой стороны по движению и сразу попали под огонь противотанковой пушки из-под моста. А сверху, из вагонов, стоявших на железнодорожной насыпи, нас осыпали автоматным огнем «кукушки». Развернуться было нельзя, я вылез из кабины, встал на ступеньку, шофер дал задний ход, и мы выскочили за поворот. Я понял, что Приморское шоссе занято, железная дорога тоже и что мы прижаты к Финскому заливу со всех сторон. Еду обратно на аэродром, встречаю отступающие части 115-й дивизии и 28-го кап, узнаю, что Койвисто занят. Жители из Выборга и Койвисто вывезены морским путем{21}. Направляюсь с Борисовым и Басновым пешком на станцию Яппиля. Здесь безлюдно, ни единой живой души. Уничтожаем состав, бронебойно-зажигательными пулями поджигаем контейнер с бензином, две брошенные автомашины и выходим обратно к аэродрому, а шофер дрезины уходит в батальон — сообщить обо всем.

Нагружаю машину продуктами, вывожу на Приморское шоссе, на котором находятся отступающие части, раздаю продукты командирам. Бойцы по три, по пять дней ничего не ели. Делаю еще два рейса и затем сжигаю склад с оставшимися продуктами — последнее здание аэродромного городка. Садимся на машину, выезжаем к железнодорожному батальону. Затем я пытаюсь объединить отступающие части для прорыва окружения, но это не удается. Тогда, выбрав на Приморском шоссе в помощь себе двух человек — пулеметчика и автоматчика, еду на машине к станции Местер-ярви. Теперь нас пятеро. Оставив шофера с машиной в полукилометре от станции, идем вчетвером на станцию. У шлагбаума — груда войскового имущества и в ней «кукушка». Другая — на противоположной стороне железнодорожного пути, под елкой, на горке. Они простреливают железнодорожный путь, по которому мелкими группами идут бойцы отступающих частей. На пути уже полно трупов — у всех в карманах дикие яблоки. Оставляю моего автоматчика, сержанта Александрова, у железнодорожной будки, он залегает возле ската колес вагона-ледника и Открывает огонь по «кукушке», засевшей в груде лома. Борисов заползает в тыл к этой «кукушке», а я с Басковым переползаю путь, чтоб взять вторую «кукушку». Оба финна нам отвечают, а Александров отвлекает их огонь на себя, стреляя по обоим, пока мы переползаем. Не доползли мы метров тридцати — финский снайпер повернулся, притулясь к дереву, обстрелял нас. Тут я и Басков дали по автоматной очереди, сняли снайпера. Подошли к нему с опаской — еще в агонии был. Забрали автомат, шесть дисков и — в рюкзаке — четыреста патронов. Нашли в рюкзаке четыре пачки сигарет, банку консервированных бобов и две маленькие банки — вермишель с рыбой да еще черные лепешки. Я снял с пояса «финку», вынул из кобуры парабеллум, оказавшийся неисправным. Борисов уничтожил другую «кукушку», взял автомат, патроны россыпью и четыре диска. Объединились мы, заходим с осторожностью в здание станции. Аппаратура — цела, ток есть. Дую в трубку, «алло» — - молчок. Связи нет. Наверху, на чердаке, что-то шевелится. Если бы финн, снял бы нас раньше. Окликаю: «Вылазь!» Борисов одновременно выносит из каморки начальника станции винтовку и подсумок — под матрацем нашел. А тот сверху мне откликается: «Не стреляйте, свои!» Сходит — фуражка железнодорожная, шинель без петлиц, брюки железнодорожные, напуском.

— Кто?

— Боец...

— Что за маскарад?

— Здесь оделся...

— Где оружие?

— Под матрацем...

— Чего бросил винтовку?

— Нет силы нести.

— А на чердаке как оказался? Ребята мои:

— Шлепнуть его надо!..

Я открываю банку консервов, достаю финские лепешки, посылаю моих ребят, одного — на чердак, другого — к контейнеру, третьего — туда, где убита «кукушка». Занимаю станцию. Сам с Борисовым и с этим «воякой» — на станции. Дал ему покушать, — ест, захлебывается, банку с бобами уплел всю. Начинаю расспрашивать:

— Жена, дети есть?

— Есть... — Где?

— В Ленинграде.

— В плен захотел? Молчит.

— Что с тобой делать?

Не отвечает. Борисов мне:

— Товарищ командир, расстрелять надо — изменник!

Тот в лице меняется, слезы, но не просит ничего. Спрашиваю:

— Наелся?

Разговор веду запросто: что, мол, ты делаешь? Бери винтовку, надевай подсумок!.. И посылаю его туда, где была «кукушка». Тот исполняет...

Так шестой человек прибавился!

А у Борисова к врагам особенная ненависть — семья его на Кубани осталась, где он был преподавателем. Басков тоже горячий, его семья в оккупированной зоне осталась, мать была в Ленинграде Басков этому нашему «новобранцу»

— Знаешь, у нас назад не бегают, не то пуля! Так этот боец и остался у нас.

Сидим на станции Местер-ярви до девяти вечера. Из наших частей никто не проходит. Финнов нет. Тихо. Приказываю ребятам быть здесь, беру Борисова, пулеметчика и еду на машине туда, где на шоссе оставил наши части. Говорят, что железнодорожный батальон уже прошел лесом. Говорят мне это пограничники, у которых машина стала. Отдаю им мой автостартер, — у них раненые были. Беру продукты в рюкзаки, боеприпасы (гранат было много), уходим, зажигаем подсобные хозяйства завода «Вулкан», завода Степана Разина и Монетного двора. Являемся пешком на станцию Местер-ярви. Взрываем контейнеры, два трактора ЧТЗ и все сваленное в груду барахло. Забираю своих и мимо поселка имени Первого мая перехожу железную дорогу, веду своих на восток. Пересекав лесом железную дорогу, идущую от Райволы, и, по правой ее стороне, — на юго-запад, к Териокам, думая, что — не заняты.

Идем тропинкой от будки к будке, слышим — выстрел, чуть ближе — еще один. Остановились. Поворот железной дороги, из-за поворота — финский велосипедист. Проезжает и дает одиночные выстрелы вверх, делает вид, что тут много финнов. Снимаем его. Винтовку нашего «шестого» разбиваем, затвор выбрасываем, даем ему автомат. Велосипед ломаем, с багажника снимаем сверток. В свертке пачек шесть «Беломора», кило полтора масла и нашей выпечки хлеб, — видно, из сельского кооператива взял. Документов нет.

Движемся вдоль железной дороги, к развилку Мятсякюля — Териоки. Местность я знаю, у меня карта, компас. Не доходя до станции Мятсякюля, видим: по лесу продвигается группа, принимаем сначала за финнов. Притаились, видим: наши, человек тридцать пять. Трое раненых, военфельдшер, студентка второго курса Военно-медицинской академии, ранена осколками мины в обе ноги еще где-то под Выборгом. Идет!.. Второй — в живот две пули, полотенцем замотан, идет! Третий — в руку. Просят разрешения присоединиться, так как не знают местности. Останавливаемся, делаем привал. Делим наши запасы продуктов. Девушке и другим раненым — больше.

Ведем их к станции Мятсякюля. Подходим, — впереди треск автоматов. Завожу всю группу в лес, сам со своими — в разведку. Заходим на станцию. Следы боя. Убитые. У перекрестка шоссейной и железной дорог — взорванный бензозаправщик, рядом — три обгорелых трупа. У станции догорающие бревна, человек пятнадцать со связанными колючей проволокой руками, — трупы, обгорелые. Рядом, в пепле, коробки от противогазов, пряжки от поясов... Продвигаемся дальше. Идущий впереди Борисов поднимает руку. Заходит за кусты. Через несколько секунд ведет человека в красноармейской форме, без оружия. Кто? .. Боец 115-й стрелковой дивизии, был в бою здесь, скрылся в лес, финны прошли к Териокам. Есть «кукушки», указывает где... »Кукушка» — у развилки железнодорожного пути к тупику; старая корявая сосна — на сосне.

Выжидаем. И под очередь «кукушки» своей очередью снимаем ее, чтоб не обратить внимания других. Оружия забрать не удалось, потому что «кукушка» с дерева не слетела. Влезть — значило бы обнаружить себя.

Седьмой просится с нами. Говорим, что без оружия не возьмем: «Доставай где хочешь!» Просит разрешения пойти поискать. Отпускаем. Посылаю следом Борисова с приказом пристрелить, если мотнется. Через несколько минут тот возвращается, несет две винтовки, подсумки. Берем его с собою, возвращаемся к группе.

Решаем, что в этом направлении пройти не удастся. Отходим на восток. Отойдя километра на три от станции Мятсякюля, пробуем выйти на шоссейную дорогу. Обстреливают. Уходим дальше на восток. Недалеко, на северо-востоке, работает батарея, бьет через наши головы к Териокам. Финская.

Наталкиваемся на провода. Перерезаем тонкий — финский — провод. Проселочную дорогу в этом месте проходим пятками вперед. Батарея не работает. Впереди — шум движущихся тракторов.

Оставляю группу, с шестью своими иду в разведку. Темнеет. По дороге — движение: тягачи с прицепами, грузовые машины. Идут с затемнением, слышны финские разговоры. Выжидаем момента. Посылаю человека на другую сторону дороги. Перешел благополучно, залег, подтягиваем людей группы. Переправляю их по одному через дорогу. Сам с автоматом и своими лежу у дороги. Шум приближающихся машин, впереди них группа велосипедистов. Пропускаем. Когда машины с пехотой — o все солдаты пьяные — проехали, вновь переправляю людей через дорогу. Так три раза, пока переправил всю мою «подшефную» группу. Скрываемся на противоположной стороне, за бугром. Перед нами — река. Ищем брод, погружаемся с головой, — брода нет. Высылаю вправо, влево разведку. Находим: островок, на него — бревна, с островка — нам по пояс. На противоположной стороне — сенные сараи. Мы продрогли, зарываемся в сено, оставляем часовых, засыпаем...

С рассветом дальше. Питаемся брусникой, — нас больше сорока человек, девушка с нами, я ей пару пачек печенья сберег. Натыкаемся на брошенный финский лагерь. Окопы отрыты для стрельбы стоя. Торбы, брошенные, со смесью: сеченая бумага, и отруби, и сырой горох. Завтракаем горохом.

Впереди стрельба. Я со своими иду в разведку, слышу — тут стрельба, как на линии фронта, пройти нельзя. В тылу уже тоже стрельба. Возвращаемся обратно к группе. На том месте, где оставили, — никого нет, дальше — четыре трупа. Узнаем лица тех людей, которые шли в нашей «подшефной» группе. Идем по следам километра полтора, догоняем остальных: бегут табуном. Девушки уже нет, нет лейтенанта (он и она были из гаубичного полка; среди убитых я их не видел). Недосчитываемся двенадцати человек. Обстреляли их, оказывается, неожиданно, из кустов.

Эта девушка говорила мне, что она племянница профессора Воячека и будто бы дочка одного из высших командиров Черноморского флота. По национальности она латышка. Больше мы их не видели.

Идем дальше. Присоединяется еще группа — человек семьдесят. Вел ее начальник штаба какого-то артполка, старший лейтенант. У него карта мелкомасштабная. Веду их по своей. Переходим речку по дамбе мельницы. Впереди — следы пребывания финнов. Идем на восток. Впереди дым, голоса — разговор финский, слева стук лопат. Оставляю группу, сами идем вперед. Справа — финская кухня, слева — роют окопы. Народу у меня много, я не рискую; заходим в низенький котлован, мелким кустарником, по болотистой почве... Впереди проселочная дорога. Решаю подождать темноты. Выдвигаю охранение.

Возвращается из охранения Борисов:

— В нашу сторону идут по тропинке двенадцать финнов!

Он подслушал фразу из разговора по-русски: «Осторожнее, они с автоматами...»

Финны прошли, не заметив нас. Они нас могли видеть, когда мы переходили по дамбе. И все-таки они нас замечают, начинают обстреливать. Открываем автоматный огонь в сторону кухни, бросаем гранаты, через дорогу перешли без потерь.

Идем дальше. Две параллельные дороги — проселочная и щебневая, грунтовая. Подходим к ней, выходя из кустов. Впереди — вырыты окопы, в них — двенадцать финнов, в том числе офицер. Открывают огонь... Заскакиваем в окопы, с двух длинных очередей четверых убили. Наши, шедшие сзади, поворачиваются, убегают влево, и с ними с тех пор я не вижусь. Бросаю гранаты, бегу на разрывы. Пять человек за мной. Впереди — поляна, у дороги. С опушки бьет автоматчик. Отбегаю вправо, в кусты, обхожу, он, уже раненный, стреляет лежа. Я набежал сзади, выстрелом из пистолета в голову прикончил, — здоровый финн, офицер! Руками он загреб землю, на его пальцах вижу: на большом и на указательном — по три золотых обручальных кольца, на двух других — по два. Переворачиваю убитого, отцепляю диск от пояса, снимаю нож — серебряная ручка в форме женской головки, ножны с медными украшениями. Планшетка с финской картой района.

Добегаю до дороги. Борисов, Басков заметили финский окоп с пулеметом «максим», подорвали гранатой, — у пулемета не было никого. Замок пулемета предварительно вынули, взяли с собой.

Осталось всего нас шесть человек, пулеметчик отделился от нас вместе с группой. И стали мы уходить дальше, на юго-восток. В пути к нам присоединились два человека — хороший, боевой сапер, лейтенант Чесноков, и боец Гаврилов, бродившие вдвоем уже двенадцать дней. У Гаврилова служебная собака, он ведет ее на шнурке.

Продолжаем путь вместе. На болоте урочища Архи-ярви нас замечают. Зажимают нас на болоте. Получилось это так: выехал по дороге велосипедист — финский солдат, проехал мимо нас, не обращая внимания, вплотную, и вдруг, заметив, что мы — со звездочками, перевернулся — ив лес, как ветром сдуло, я даже автомата не успел снять. Борисов дал очередь из автомата, попал ему в бок. Он убегает (молодой парень) и кричит: «Русский — трус!» Я — за ним, с наганом, он петляет, что заяц. Семь штук выпустил я, не попал. Мы все время на ягодах сидели, ослабли, не мог я догнать этого велосипедиста... Слышу впереди разговор, алялякают. Опять напоролся!

Когда я выбежал обратно на развилину дорог — идет финн, ведет в поводу лошадь. Как увидел меня, лошадь развернул, поставил на колени и сам, из-за лошади, из автомата. Я залег в канаву, дал очередь по лошади. Лошадь вскочила, он так и остался на карачках сидеть. В это время сбоку товарищи дали по нему очередь, сшибли его. Сзади шум, бегут финны от лагеря, пришлось нам уходить — бежать сил не было, — ушли на болото. Ушли под сильным обстрелом.

На болоте торфяной сарай, дождь льет, мокро, и решили мы устроиться на ночь в этом сарае. В нем — низкие стенки, ворота и навес. Раздвигаем торф, забираемся в него.

Финны выходят на опушку, человек шесть. Мы — огонь. Расстояние большое, и результатов нет. Финны отошли, бьют по нас. Лежим в торфе. Ночью пробуем выйти — не удается, обстреливают. Болото чавкает, труднопроходимо. Под утро — туман. Подошли финны ближе, обстреливают почти в упор. Огнем отгоняем. Днем начинают обстреливать со всех сторон, едва выглянем. Позавтракать ягодами не удается. Очень клонит ко сну. Спать нельзя. Спим по очереди. К вечеру обессилели. Решаем зарезать собаку, но оставляем это на утро: может быть, ночью удастся уйти. Ночью обстреливают, подошли вплотную. Ругаются по-русски, кричат: «Русски, сдавайся!»

Утром решили приступить к кулинарии. Зарезали собаку, распотрошили. Предложил нам это сам Гаврилов со слезами. Навалились, разрезали, очистили. Берем пласт дерна, кладем посередине дырки в торфе, щиплем кусочки досок от стен и жарим на шомполах от пистолетов. Шащлык! Мясо покрывалось пленкой — копотью от торфа, хрустит под зубами. Едим с большим удовольствием. Сначала было никто не решался в рот взять.

Я начинаю:

— Боюсь, мимо куста не пройду — ногу подниму. Тогда никуда не уйдем, кустов много!

Засмеялись, начали есть. До вечера понемножку жарим и заправляемся. Днем финны вплотную под наш огонь подойти не решаются — ждут.

Вечером — налет самолетов, — наши самолеты. Зенитка финская, — трипль-пулеметы обстреливают их. Мы — почти в центре: со всех сторон зенитные точки, разрывы со всех сторон. Самолеты улетают. Не движемся, благодушествуем: сыты! Думаем выйти с рассветом, при тумане.

Утром — шум самолетов. Налет на точки: бомбят и обстреливают из пулеметов. Авиабомбы рвутся на границе с болотом. Благодарим летчиков, проскакиваем под , бомбежкой, уходим.

Через полчаса нас обстреляли. Залегаем, открываем огонь. Два финна отходят. Впереди — завал, деревья.

Проползаем под завал — впереди проволока в семь кольев. Лезем под нее, натянута плохо. За проволокой есть МЗП — малозаметные препятствия, — преодолеваем их, путаясь. Перед нами следы колеи тракторов-тягачей. Смотрю по следам: пачки от «Звездочки», обрывки газет наших, смотрю число: десятое сентября (а было уже тринадцатое). Свежие! Думаем: наши здесь. Борисов делает знак. Ложимся. Лежу за камнем, смотрю: Борисов держит в руках гранату Ф-1 и идет быстрым шагом вперед. Слышу крик Борисова: «Свои!» Подходим, видим — пилотки со звездочками...

Вид у нас страшный — заросшие, худые. На мне два автомата, обвешан, как абрек Заур, — гранаты... Смотрю — бросается Борисов на шею к тем, целует. У Баскова слезы на глазах...

Спрашиваем, где кухня. Ведут. Просим хлеба.

— Откуда?

— С Финляндии!

— Руки вверх, сдавай оружие!

Не хотим. Приходит начальник особого отдела, уговаривает оставить оружие до выяснения. Сдаем. Ведут в штаб, под конвоем. По дороге группа бойцов:

— Зачем ведете? Стрелять их надо, сволочей!..

— Рано! — говорю я. — Еще приветствовать придется! ..

В штабе мы сообщили, из какой части. С какой целью оставлен был в финском тылу, не говорю, не имею права. Начинают путать, задавать вопросы — от бабушки, где кто живет, и так далее... Злит нас.

Дали нам гречневой каши и хлеба. Под конным конвоем отправляют в особый отдел укрепрайона. Там проводим ночь, среди заключенных. Утром, часов в девять, приезжает тот, который нам дал задание. Встречает, обрадован:

— Не думал увидеть в живых!

Забирает на машину. Прощаемся с ребятами, — их оставляют до выяснения, а мы уезжаем втроем — я, Борисов, Басков. Привозят в часть, побрили, накормили, переодели, водки дали. Басков опух, а Борисов отощал, а я похудел, как индус, оброс бородой.

Доложил. Вот вам и вся история!..

Кто такие Басков и Борисов?.. Николай Борисов — преподаватель средней школы, с Кубани, сержант технической службы. Высокий, сухощавый, мямлистый по виду, не скажешь, что очень храбрый, но обладает замечательными качествами разведчика.

Алексей Басков — рабочий, мало развит, но боевой, храбрый и пылает исключительной ненавистью к фашистам. Басков был на днях убит — здесь, на финском фронте. А Борисов сейчас не знаю где...

Еще хочется сказать вам о той женщине. Она вела себя молодцом. Икры ее порваны были осколками мин, даже запах шел от ран — в них загнаны были обрывки сапог. Держалась мужественно, шла с пистолетом и двумя финскими гранатами. Лейтенант-артиллерист был все время рядом с ней.

О железнодорожном батальоне я знаю, что он хоть и в растрепанном виде, но прорвался. Из этих групп в основном все прорвались. Последнюю вывел тот старший лейтенант, начальник штаба, который вел ее до меня.

В форту Ино 60 моряков защищались до конца, имея возможность уйти на шлюпках, но не имея приказа. Их начальник находился на Койвисто, но с ним не было связи. Они все погибли.

Самое безвыходное положение у нас было, когда нас осадили в торфяном сарае. Я боялся, что финны начнут бить крупнокалиберными по сараю. В последний день у нас был уже упадок духа: скорей бы развязка — или пробиться, или чтоб уж конец. Живьем бы не взяли нас — усики гранат уже распущены были. Единственно, чего я боялся, — ранят кого-либо из ребят. Прикончить его я не мог бы, а унести сил не было; все надеялся — выскочим. Ну, а пришлось бы помирать, так уж с «музыкой»! .. Когда я снял ватник, из него осколки от разрывных посыпались... А этот «шестой» парень оказался вполне мужественным. С Басковым даже подружился. Нам не хотелось вспоминать о старом... Еще никогда не забуду зрелища: семья колхозника на Приморском шоссе. Я их видел там, они картошку пекли. А позже я их же увидел у обгоревшего сарая, уже сожженными. Мальчишка восьми лет, ребенок года три, семь женщин, старух, только одна из них молодая, а всех человек шестнадцать...

После всего этого дела меня уложили в госпиталь с диагнозом — общее истощение. Пролежал дней восемь. Затем поручили еще одно специальное дело, а потом послали в батальон морской пехоты, организовать разведку, и тут я случайно встретил жену — Валю Потапову. Я думал, что она осталась в окружении, в Териоках...»

...Иониди рассказывал мне еще многие мелкие подробности своего двухнедельного рейда, отвечал на мои вопросы. В батальоне мне сказали, что все действия Иониди по уничтожению аэродрома были подтверждены воздушной разведкой, зафиксированы аэрофотосъемкой и что все те, кому он помог выйти из окружения, дали о нем самые лестные отзывы.

Глава девятая.

В юго-восточном секторе

55-я армия, НОГ

Конец сентября — начало октября 1941 г.

Село Рыбацкое и канонерка «Красное знамя». — На Невском «пятачке». — В наступлении под Красным Бором. — Село Рыбацкое и канонерка «Красное знамя»
3 октября

Хотел узнать, что делается на немецком участке фронта. Без всякого согласования с ТАСС я выехал в 55-ю армию, нашел ее штаб в Рыбацком.

4 октября

Село Рыбацкое. Военный совет. Утро. Яркий солнечный день. Ветер. За окном здания школы — Нева в барашках. Посреди комнаты у окна стол, на нем хороший радиоприемник и телефон. Приехал в шесть вечера, последний кусок пути шел пешком... Вечер работал над показаниями пленных и письмами, отобранными у них. В их числе, например, такое:

«...На поле боя: 19.9.41... Сейчас у нас день отдыха — первый наш день отдыха. Для нашего полка это крайне необходимо, так как кровь лилась потоками. Теперь мы перед большою победой. Петербург должен пасть в ближайшие дни... Есть роты, где, несмотря на пополнение, не более двадцати человек. Борьба не раз бывала ужасной. Противник сражается до последней капли крови. Я никогда не забуду, как трое русских попали под обстрел нашего орудия. В своем окопе они бились до последнего вздоха...»

Это письмо ефрейтора 407-го пехотного полка А. Кремера, убитого в районе действий 168 сд. Письмо доставлено сюда 25 сентября.

В показаниях ефрейтора Генриха Шлоена (409-го полка, 269-й пехотной дивизии) говорится, что за все время войны солдаты ни разу не мылись в бане. Сам Шлоен в последний раз мылся в речке в середине июля. Большинство солдат в батальоне не имеют шинелей, ибо при отправке на фронт шинели не были взяты по тому простому соображению, что война до наступления холодов будет кончена. О бане и о шинелях подтверждают и другие пленные.

...Меня принял дивизионный комиссар П. И. Горохов, член Военного совета армии. Предоставил мне все нужные материалы, кормил, рассказывал. Очень прост в обращении, в нем чувствуется большой человек: мне много рассказывали о посещениях им передовых частей, о его храбрости и решительности.

Когда в начале сентября наш 41-й корпус, оборонявший в августе Лугу, пробивался из окружения, Горохов на легковой машине промчался в глубину образованного немцами мешка и, взяв на себя командование остатками полка оказавшейся там 90-й стрелковой дивизии, открыл проход потерявшей технику, пробивавшейся ему навстречу болотами и лесами танковой части подполковника Родина; выручил, принял, обогрел, обеспечил всем самого Родина и его людей...

17 сентября Горохов объехал на легковой машине (а затем на присланном за ним броневике) уже оставленный нашими частями город Пушкин; под обстрелом автоматчиков (из Орловского парка) вернулся в ближайшую деревню на КП армии и, вооружив автоматами всех работников политотдела, вышел с ними обратно к Пушкину. На пути ему встретился отступающий полк. Горохов услышал от командира батальона, ведущего полк, удивительный доклад: «Комиссар Онищенко приказал мне вести батальоны к Таврическому дворцу, там располагаться и ждать приказаний». И, дескать, сей неведомый Онищенко «сам уехал на учебу», и командира полка тоже нет. Горохов привел батальоны полка в порядок, повернул их, прошел вместе с ними к городу Пушкину, поставил их в оборону на прежний рубеж и подкрепил оказавшимся здесь артиллерийским полком, поставив его на прямую наводку...

Это были последние часы последнего боя за город Пушкин.

Умный, инициативный и прямодушный П. И. Горохов терпеть не может бюрократов и подхалимов, мерит и свои и чужие поступки высокой мерой принципиальности. Нравится он мне и отсутствием в тоне официальщины и пониманием работы писателя. Я много наслышан о нем и раньше, а личное мое впечатление подтверждает все, что я о нем слышал.

Пароходик-паром доставил меня на стоящую посередине Невы канонерскую лодку «Красное знамя» (бывший «Храбрым»). Очень гостеприимно приняли. Сначала беседовал с комиссаром Улановым: энергичное лицо челоиска, обладающего юмором, простого в обращении, оживляющегося при всяком интересном деле и разговоре, с ясными, много видевшими глазами. На корабле он уже три года, сдружился с командиром корабля Устиновым, значительно более молчаливым, тоже, чувствуется, человеком деятельным и умным. Затем беседовал с командиром БЧ-2 (артиллерии) — Ковалем, затем со старшиной Стеваненко, а позже ужинал в салоне.

«Красное знамя» сегодня в 13 часов 15 минут открыло стрельбу — дало двадцать выстрелов. Я наблюдал из окна штаба огромные вспышки и двойные удары. При мне, во время ужина, на корабль пришло донесение о результатах стрельбы: после двадцати фугасных снарядов канонерки и снарядов с других кораблей все немецкие батареи умолкли. Путь для пехоты был очищен. Всего подавлено шесть немецких батарей в районе Красного Бора. В подавлении их приняли участие корабли: «Красное знамя», «Стройный», «Строгий» и 19 береговых батарей, да еще полигон.

Во время ужина трижды прозвенел звонок: воздушная тревога. Командир и комиссар выскочили наверх, устремясь к мостику; я продолжал делать записи, беседуя с одним из командиров. Около десяти самолетов противника шли курсом, который должен был пересечь канонерку. Но береговые батареи зениток встретили их таким дружным огнем, положив разрывы между самолетами, что бомбардировщики рассыпались в стороны и ушли.

Вечером к борту корабля была подана шлюпка, и краснофлотец доставил меня на левый берег Невы. Была уже ясная луна, Нева серебрилась, дул ветер, мы пересекли путь какому-то чуть видневшемуся в лунной мгле буксирному пароходу. И вот, пройдя полтора километра, я в штабе.

Работаю в разведотделе за школьной партой. Только что доставленный с передовой линии немецкий приказ переводится тут же, за другой партой. Вновь бухает канонерка — четыре-пять выстрелов, и где-то бьет дальнобойное. Опять воздушная тревога, на которую никто здесь не обращает внимания.

5 октября

В 55-й армии общее положение таково: вчера, наступая на Пушкин, мы потеснили немцев, но и здесь и вдоль реки Тосны они упорно сопротивляются. Наши 70-я и 90-я стрелковые дивизии, прочно удерживая занимаемые рубежи, мелкими группами действуют в направлении Александровки и д. Новая. Особенно упорное сопротивление оказывают огневые точки противника, расположенные на окраине д. Редкое Кузьмине. 168-я дивизия ведет бой за овладение Путроловом, 125-я и 268-я дивизии ведут наступление на Красный Бор и Песчанку. Наши части стремятся нанести удар и по Никольскому. Словом, по всему фронту армии наступаем мы, а немцы обороняются. Это характерно!

На канонерской лодке «Красное знамя» вчера я записал много интересных рассказов об участии кораблей Балтфлота в боях от Нарвы до Петергофа и Стрельны. Корабли вели огонь по береговым целям. Понравился мне старшина второй статьи, командир орудия коммунист Михаил Дмитриевич Степаненко — высокий, худощавый, с большим открытым лбом балтиец. Он строг в движениях, точен в словах. Достоинство его тона и спокойная рассудительность производят самое хорошее впечатление. Он был участником группы, корректировавшей на берегу огонь двух канонерок. И рассказал он мне, в частности, о том, как хорошо видел он бой под Петергофом.

— Наблюдательный пункт у нас был на куполе большого собора, что высится в самом центре Петергофа. Я и командир группы, капитан-лейтенант Быстрое, находились на колокольне с 19 по 22 сентября — все трое суток, пика шел бой на площади, около вокзала и между деревнями Низино, Олино, Сашино и Мишине. Противник выходил с опушки леса. У опушки стояла его артиллерия, одна группа немцев двигалась от Мишина, другая — от блина, наступали они на деревню Сашино. Наша морская артиллерия била по площади и по д. Олино. Била еще и сухопутная артиллерия. Каждый день на этой площади жестокий бой длился до семи вечера, к этому времени он прекращался, начиналась малая артиллерийская перестрелка. Это поле между деревнями было сплошь запалено трупами немцев: они чернели кучами. И так каждый день. Ночью, на машинах, беспрерывно работая, немцы не управлялись с уборкой трупов.

После трех дней сидения на колокольне мы перебрались в другое место, в дом, на чердак; там капитан-лейтенант Быстрое был ранен, нас бомбили, обстреливали минами, повредили рацию, при этом были убиты два часовых...

М. Д. Степаненко три года плавает на «Красном знамени», до этого два года служил на линкоре «Октябрьская революция»... Он рассказал мне и о боях под Нарвой и о том, как там, у деревни Сур-Жердянки, канонерская лодка своим огнем разгромила немецкий штаб. Два месяца канонерка была в непрерывных боевых действиях — с конца июня по конец августа.

Дважды ее считали погибшей. В Кронштадте был случай, когда капитан-лейтенант Коваль позвонил на один из эсминцев. Оттуда голос:

— Какое «Красное знамя»? Вы ж давно потоплены! ..

— Нет, повторяю, с вами говорит командир БЧ-2, канлодки... — и т. д. — Приснилось вам, что ли?

Но голос с эсминца полон сомнения:

— Нет, тут что-то не то!..

— Второй раз, — рассказывает Степаненко, — в Копорье, когда лодка зашла в гавань, у группы командиров по ремонту на морзаводе — глаза на лоб:

«Откуда? Вы же торпедированы? ..» А старушка канлодка, заложенная в 1895 году, вступившая в строй в 1898-м, восемь лет затем стоявшая стационаром в Пирее, в Греции, помнившая, как «на корабль прибыла ее величество королева эллинов», и потопившая 14 октября 1917 года в бою в Кассарском плесе два вражеских миноносца, заставившая два других выброситься на берег, жива и здорова, а по количеству снарядов, выпущенных за время Отечественной войны, стоит чуть ли не на первом месте среди всех кораблей Балтийского флота.

И недаром на днях в Ленинграде, на Невском, незнакомый краснофлотец остановил старшину второй статьи Михаила Степаненко:

— Вы с «Красного знамени»? Вот спасибо, вы, товарищи, здорово нам помогли! Лежим в окопах, на нас ползут немецкие танки. Неожиданно над нашими головами свистит снаряд: по звуку не наш, думаем. Разрывается перед танками, — большой разрыв, но они движутся дальше. Вдруг второй, третий залпы, два танка на воздух, остальные поперли обратно! И мы узнали, что это наша лодочка стоит и стреляет!..

Село Рыбацкое... Все оно насыщено воинскими, рассредоточенными частями — танками, бронемашинами, грузовиками, обозами, замаскированными, приютившимися между домами. Все оно изрыто окопами, щелями и прочими земляными укреплениями. В нем, однако, много местных гражданских жителей, они волочат в мешках кормовую капусту и картошку, добытую на правом берегу Невы в каком-то совхозе, — копают ее, несмотря на охрану.

Самое главное, что мне стало ясно в Рыбацком: наступательный дух немцев явно ослабевает. Засев под Ленинградом, испытывая недостаток в горючем, в теплой одежде, снабжении, растерянные перспективой страшной для них зимы, утомленные, они перешли к обороне. А наши части полны наступательного духа, — пусть еще не удается нам развить наступление даже на отдельных участках, пусть общее наступление еще далеко впереди, но отдельные попытки наступать производятся каждый день и везде. Идут бои и за Мгу. Однако железная дорога так разрушена немцами — сожжены шпалы, насыпь взорвана, рельсы увезены, — что и взяв дорогу восстановить ее можно будет не сразу.

На Невском «пятачке»

В числе бойцов и командиров, обороняющих Ленинград, много представителей всех национальностей нашей страны. Я получил от партийного руководства Таджикистана телеграмму, которой меня просили узнать, как сражаются за Ленинград бойцы-таджики, и рассказать о каком-либо из них в печати.

Я нашел одного из таджиков в подразделении, действующем на берегу Невы. Это уроженец ферганского кишлака Сох, молодой и красивый Тэшабой Адилов, вступивший в ряды армии в 1939 году и, после участия в освобождении Западной Белоруссии, вместе со своей воинской частью встретивший Отечественную войну под Выборгом.

После оборонительных боев при отступлении из-под Выборга Адилов оказался в группе десанта (в полку 115-й стрелковой дивизии, генерал-майора В. Ф. Конькова) на правом берегу Невы, у Невской Дубровки. Нам нужно было на левом берегу отбить у немцев хотя бы клочок земли, который стал бы плацдармом для намеченного наступления с целью прорыва блокады. Попытки создав такой плацдарм были сделаны на участке Отрадное — Островки и возле притока Невы — Черной речки. Но на этих участках успеха достичь не удалось.

В боях с девятнадцатого по двадцать пятое сентября Неву удалось несколько раз форсировать в районе Невской Дубровки, форпост был создан против нее — в Московской Дубровке. Бойцы прозвали его «пятачком». Неву здесь форсировали 2-й батальон 4-й бригады морской пехоты, подразделения 115-й стрелковой дивизии, саперы, понтонеры отдельного 41-го и других понтонно-мостовых батальонов.

О том, как действовал при штурме «пятачка» Тэшабой Адилов, я рассказываю по достоверным свидетельствам нескольких участников этого боя и по рассказу самого Адилова. В моем рассказе, вероятно, можно найти небольшие неточности, ибо всякий очевидец всегда субъективен, но правдивость Адилова, по общему утверждению, не вызывает сомнения, и, безусловно, несомненен сам факт: красноармеец Тэшабой Адилов и его товарищ (имя которого для истории, к сожалению, не сохранилось) были теми двумя людьми, которые удержали «пятачок» в одну из ночей, когда почти все захватившие и затем защищавшие его бойцы и командиры погибли.

Итак, Нева. Высокие, глинистые берега. На правом берегу — Невская Дубровка, поселок Бумкомбината, охваченный лесом: россыпь кирпичных и деревянных домов, которые в эти дни разбомблены и горят от немецких мин и снарядов. На левом берегу такой же поселок — Московская Дубровка, его дома уже погорели; вдоль берега проходит мощеная дорога Ленинград — Шлиссельбург, а между береговым срезом и дорогой немцы нарыли свои траншеи; в амбразуры дзотов на водную гладь Невы нацелены пулеметы... Артиллерия скрыта опушкой обступившего поселок леса; минометы также готовы по первому сигналу открыть огонь. Траншеи, поселок, лес заняты отъявленными гитлеровскими головорезами из авиадесантной дивизии, пытавшейся форсировать Неву, но не преуспевшей в этом.

А на правом берегу — наши части, напряженно и скрытно готовящиеся к штурму.

Повсюду на Неве до войны было множество рыбаков. Понтонеры собирают рыбачьи лодки, втайне от немцев, по суше, лесом, подвозят их по ночам и прячут в дачных домиках, в оврагах, в лощинах и в вырытых вдоль берега укрытиях. И, кроме того, под покровом леса строят бревенчатые понтоны и полупонтоны.

Переправа первой большой группы десантников производилась в полночь и без артиллерийской подготовки, чтоб не спугнуть врага. Десятки лодок были перенесены на руках и поставлены на воду в полной тьме. Несколько сотен бойцов со своими политруками и командирами бесшумно уселись в лодки и двинулись наперерез течению. Они уже приближались к левому берегу, когда свет нескольких немецких ракет их обнаружил.

Сигнал тревоги мгновенно навлек на ватагу лодок артиллерийский, минометный и настильный пулеметный огонь... Но через две-три минуты лодки причалили к берегу, и первый штурм удался... На береговом откосе и в первой линии немецких траншей завязался рукопашный бой. Немцев удалось выбить, они отхлынули, маленький плацдарм был отвоеван... Но подкреплений с правого берега ждать уже было нельзя: теперь Нева освещалась непрерывно и кипела от разрывов снарядов и мин.

Стремясь уничтожить наш десант, немцы не прекращали контратак. У наших бойцов иссякали боеприпасы. И если бы не дерзость бойца-понтонера Щеголева, вся группа наших десантников была бы уничтожена. Они уже отбивались гранатами, когда при утреннем свете он, один, во весь рост вышел к берегу и, презирая бешеный огонь немцев, нагрузил лодку боеприпасами, сел в нее, взялся за весла и поплыл через Неву, став мишенью всех неистовствующих немецких артиллеристов и пулеметчиков. Случай удивительного, почти невероятного счастья, какое действительно сопутствует смелым (о нем свидетельствует политрук Курчавов{22}), наблюдали сотни людей, тревожно следивших за переправой Щеголева. Он добрался до берега, выгрузил боеприпасы, посадил в лодку нескольких раненых и невредимым вернулся...

Бой на «пятачке» продолжался. Но днем стало тихо. И было не ясно: есть ли еще там живые? Артиллерийская и минометная дуэль — с берега на берег — превратила «пятачок» в недосягаемую для нас, равно как и для немцев, зону.

Наступила следующая ночь. Перед рассветом еще 300 воинов Красной Армии попытались переправиться через Неву на лодках. Но немцы теперь их ждали. Многие лодки были расстреляны и разбиты. Часть десантников погибла в Неве. Остальные вынуждены были вернуться.

В темноте ночи на левый берег было направлено сорок разведчиков. Им удалось переправиться. Через реку до утра доносился шум боя. Ни один из этих сорока не вернулся. «Пятачок» оказался в руках у немцев.

И еще утро. Еще четыреста наших воинов устремляются на штурм «пятачка».

В одной из лодок среди красноармейцев два таджика — Тэшабой Адилов и его неразлучный друг Абдували. Вместе они пришли в армию в 1939 году, вместе прошли по дорогам Западной Белоруссии, вместе отступали из-под Выборга.

Фашисты, не стреляя, подпускают флотилию близко к берегу. И сразу, с дистанции 100 метров, открывают шквальный огонь. Лодки трещат и ломаются. Скошенные пулеметными очередями, бойцы и командиры падают в воду. Другие, крича «ура», неуклонно стремятся к берегу. Разрывы мин и снарядов ложатся так часто, что воды Невы в кипении бурлят. Фонтаны взбрасывают людей, куски дерева и оружия. Все меньше и меньше штурмующих.

Тэшабой рассчитывает: течение сбивает все лодки вправо, туда и устремляют фашисты всю массу огня. Нужны сноровка и сила, чтобы выгрести наискось течению, влево. Но Тэшабой и Абдували на горной своей реке Сох научились справляться с любым течением. Они выгребают влево, туда, где огонь слабее... Простреленная пулеметной очередью, лодка кренится на борт. Друзья бросаются в воду и, подняв над собой оружие, подплывают к разбитой сплотке бревен, приставшей к левобережью.

Тяжело дыша, осматриваются. Ниже по течению уцелевшие в зоне огня лодки приближаются к берегу. Из других, разбитых лодок выпрыгивают люди и достигают земли вплавь. Тут и там головы плывущих скрываются под водой навсегда. Минометы, пулеметы и боеприпасы выгружаются в громе, дыму, пламени разрывов и пересвисте пуль.

К Тэшабою и Абдували подплывают несколько человек, и когда их собирается до пятнадцати, какой-то командир поднимает всех на штурм берегового откоса, но тут же, прошитый пулями, падает. Других командиров здесь нет. Тэшабой кричит: «Вот по этому арыку... Ползем! ..» — и бросается к канаве, перерезающей береговой склон. За ним остальные.

Не замеченные гитлеровцами, они выползают наверх за изломом первой траншеи, из которой фашисты бьют вниз, по штурмующим берег красноармейцам. Кидаются на фашистов сзади, захватывают траншею и встречают в ней других гитлеровцев, контратакующих от второй линии траншей.

Контратака отбита. Пятнадцать бойцов распределяются по траншее на четыреста метров — пятнадцать человек на фронт почти в полкилометра! .. Враг устремляется в новую контратаку. Через Неву переправляется еще одна рота. С берега на подмогу пятнадцати бойцам выскакивают десятка три красноармейцев, несколько средних командиров и политруков. Траншея постепенно заполняется защитниками, они залегают и косят врага огнем. Уже не меньше роты бойцов набралось вдоль верхней кромки берегового среза. Вторая контратака отбита. Уцелевшие гитлеровцы отступают ко второй линии траншей.

Настает короткий час передышки. Впереди — серое поле, изрезанное рядами траншей. Дальше — гладкий пустырь, за ним лес. Молчат вражеские батареи, к которым подтягиваются боеприпасы. Молчат, готовясь к новой схватке, минометы и пулеметы...

Голос командира обрывает напряженную тишину:

— В рост! За Ленинград! Ура!..

И сразу атака, штурм второй оборонительной линии. Снова многоголосица схватки, снова пламя, и дым, и пыль.

Абдували бежал впереди, правей Тэшабоя. Тэшабой увидел, что неразлучный друг его падает, кричит: «А-а-а!.. Помогай!..» «Мое сердце, — рассказывает об этой минуте Тэшабой, — сразу как будто вспыхнуло». Не пригибаясь, ни на что не обращая внимания, Тэшабой подбежал, припал к Абдували, а он уже молчит, он убит.., Ничего, кроме ярой злобы, не чувствовал Тэшабой, не замечал ни пуль, ни разрывов; своя жизнь, своя смерть — все на свете забыто: «Абдували, мой Абдували убит!» Ни слова, ни мысли, ни желаний — ничего, только захлестнувшая все существо Тэшабоя злоба... Вынул Тэшабой из карманов Абдували документы и фотографию, стал глядеть на окровавленное мертвое сереющее лицо друга. Пеленой застлалось сознание, ничего не слыша, не видя, Тэшабой беззвучно, неудержимо плакал. Бессилие овладело им, он заснул.

А когда проснулся, все вокруг было тихо. Увидел, что обнимает мертвого Абдували, — и сразу сердце заходило, все тело содрогнулось. И, мгновенно объятый еще не испытанной ненавистью, Тэшабой сам себе крикнул громко и повелительно: «Вперед!.. Теперь все вперед идти!» — и осмотрелся, и увидел, что перед ним нет ни одного человека. И направо никого нет, и налево нет, и никого сзади. Только один-единственный неизвестный ему красноармеец роет ячейку. По нему методически из пулемета стреляет гитлеровец, боец приникает к земле, потом роет опять.

Тэшабой примечает налево кочки, за которыми можно незаметно подползти к вражескому пулеметчику, осматривается, видит: сзади подползают четверо — два бойца, краснофлотец и старик в рабочей блузе, наверное, как решил Тэшабой, партизан. Подманив их к себе, Тэшабой объясняет, где стоит вражеский пулемет, как подобраться к нему. Четверо не спрашивают Тэшабоя, кто он, спрашивают только, что надо делать.

И Тэшабой посылает партизана в сторону, влево, туда, где нужно приподняться, чтобы стать видимым, чтобы навлечь на себя огонь вражеского пулемета... Старик говорит: «Сделаю» — и отползает. Тэшабой с тремя другими осторожно ползет в обход. У них готовые к бою гранаты, две винтовки, два автомата. Подкрадываются к пулемету. Два гитлеровца — первый и второй номер — глядят на привлекшего их внимание старика. Поворачивают пулемет, тщательно целятся, дают очередь. Старик не успел спрятаться — пули входят в его лицо. Оба гитлеровца тут же изорваны в клочья гранатами, разбитая сошка отлетает в сторону.

Тэшабой бросается к стволу пулемета, видит — он цел, направляет его без ножек вдоль траншеи, бьет по ближайшей землянке. Оттуда выбегают четыре фашиста. Как зайцы, они прыгают в ход сообщения, ныряют в противотанковый ров, убегают по нему в лес. Тэшабой и его товарищи ищут других, но живых гитлеровцев поблизости нет.

До вечера вчетвером стерегут пустые землянки. Есть нечего, голодны. Вечером выбираются из траншеи, чтобы возвратиться к берегу и найти своих. Достигают прибрежной дороги, но попадают под пули, посланные из леса. Краснофлотец и боец ранены легко, третий спутник Тэшабоя тяжело ранен. Тэшабой взваливает его на себя, не бросает и ствол трофейного пулемета, медленно ползет к берегу.

Вокруг странная и зловещая тишина. В сумерках — только тела убитых. Тэшабой ползет долго. Раненый на его руках умирает. Уже в полной тьме Тэшабою удается достигнуть первой, занятой утром траншеи. В ней никого нет. А под срезом берега, у самой воды, Тэшабой находит группу раненых бойцов. Они собрались сюда, чтобы дождаться помощи, которая может быть оказана с другого берега только к рассвету.

Что случилось?.. Высадившаяся на берег рота вела напряженный бой. Перебила контратакующих гитлеровцев, остатки их загнала в лес. Не зная, какие силы удерживают «пятачок», фашистское командование весь день не решалось бросить от опушки леса стягиваемые из тыла резервы. И прежде всего, фашисты не знали, что наше подразделение, уничтожив во много раз превосходившие его силы, само полегло в бою. Погибли все командиры. Раненые бойцы до вечера держали позиции, а с темнотой, обессилев, собрались сюда, к воде. И хотя в описываемый момент на «пятачке» господствовала тишина, положение было критическим. В любую минуту враг, распознав обстановку, мог бросить в контратаку свои пополнения. А защищать «пятачок» было некому.

Неужели же, кроме этих двух десятков раненых, на берегу нет никого?

Тэшабой рассказывает:

— Раненые плачут: «Помогайте или стреляйте!» Я смотрю — некуда идти, считаю — тоже погиб. Сзади, с реки, никого, никакой помощи, ничего. Пошел я вдоль берега, вижу: пулеметы, один, другой, три станковых, ручные; лежат автоматы, гранаты, боеприпасы... Людей нет здоровых! Только вижу — один сидит с автоматом, направленным в сторону немцев. Я ему: «Есть еще кто? ..» Он: «Не знаю, никого не вижу!..» — «А ты цел? ..» — «Снарядом меня оглушило. Ничего!..»

Я рассчитал: «Буду сам, до последней смерти! (Адилов так и сказал: «до последней смерти».) Мне некуда бежать! Я рассчитал так и говорю тому: «Ты можешь поднять станковый пулемет?» Он: «Могу!..» — «А из миномета стрелять?» — «Могу!..» — «Тогда давай вот что...»

Коверкая русский язык, Тэшабой объяснил бойцу, что именно им вдвоем следует делать, и вернулся к раненым, заговорил с ними о Ленинграде и о том, что им нельзя, да и некуда отступать. Узнал, кто ранен легко, кто может ходить, кто способен лишь работать руками. А потом сказал: «Ты в силах поднять десяток гранат?.. Хорошо! Будешь носить гранаты!.. А ты будешь набивать ленты для станковых пулеметов... А ты...»

Каждый боец получил приказание от Адилова. Раненые взялись за работу. А Тэшабой и его новый товарищ облазили в темноте всю кромку берега, собрали и подготовили к бою найденное оружие.

Под береговым срезом в ряд, на дистанциях в пятнадцать и двадцать метров, встали обращенные к противнику пять ротных минометов и два батальонных; наверху, в отбитой у фашистов траншее, три станковых пулемета и два ручных, а посередке между пулеметами были положены заряженные автоматы. Возле каждого из этих огневых средств Тэшабой с помощью раненых сложил рассортированные боеприпасы.

В непроницаемом мраке ночи все это мощное оружие стояло в полной готовности. О, если бы возле него были люди!.. Но людей не было. Людей было только двое. Тэшабой занял позицию на левом фланге, у станкового пулемета. Его товарищ — у другого станкового пулемета, на правом фланге.

И с этой минуты товарища, фамилию которого Тэшабой не спросил, он звал попросту «правый». Тот тоже не спросил, как зовут Тэшабоя, и, окликая его, кричал: «Слушай, левый!»

Раненым бойцам, измученным непосильным для них трудом, Тэшабой приказал отдыхать у воды до тех пор, пока не понадобятся новые боеприпасы.

И началось напряженное ожидание. Тэшабою очень хотелось пить, но, вглядываясь во мрак, он не позволял себе ни на минуту оторваться от наблюдения. Он лежал у пулемета и вспоминал точно, где, возле какой приметины, справа от него стоят другие пулеметы, где внизу — минометы. И думал: пусть в эту ночь погибать, он будет драться, пока сил хватит! И еще о том, сколько лет назад там, в горах Ферганы, в каменистой долине Соха, он мальчишкой с Абдували играл в войну и как это получалось, что именно он командовал всеми мальчишками? И что Абдували сейчас лежит мертвый, впереди, в темноте, окровавленный и непохороненный, и если сам останешься жив — надо будет во что бы то ни стало похоронить его...

В самую глубь его раздумий проник шум, донесшийся спереди. Изощренным слухом Тэшабой уловил в нем приглушенные команды и тесней приник к пулемету. И вдруг острым взглядом горца различил в темноте множество приближающихся к траншее черных пятен. Гитлеровцы ползли широким полукружием...

Предоставляю слово самому Тэшабою:

— Я — раз! — очередь из станкового пулемета, слева направо, веером, всю ленту. Черное вижу близко, и несколько гранат из ящика (что тут же!) кинул в гущу. Пробежал ко второму станковому пулемету, направо, и опять — всю ленту. Крики раненых немцев, плачут, кричат! ..

Подумал: «Теперь уже там многих ранил и убил, и если теперь погибну, то уже героем, — значит, ничего!» Пробежал еще направо и командую тому, кто у правого станкового пулемета: «Огонь!..» И он сразу открыл огонь. Он дал несколько очередей и прибежал ко мне: «Зачем огонь открывал?» Я: «Ты не видишь, что впереди тебя стоят? ..» Он: «Впереди всё тихо, ничего не слышу!» Я: «Слушай, гляди, на каждый их шаг стреляй из станкового и ручного, из винтовок, гранаты бросай, всё, что есть у тебя! Ты открой сильный огонь, а я пойду к миномету! ..»

Он стал у станкового пулемета, а я спустился вниз, к минометам. Раненые мои подготовляют все — таскают мины и гранаты, заряжают пулеметы лентами...

Я около десяти ящиков сразу выпустил из ротных и батальонных минометов на дистанцию триста — четыреста метров... После этого — все тихо!..

Немец дал ураганный огонь артиллерией и минометами по берегу. Я сразу выскочил наверх, к станковому пулемету: если прямым попаданием убьют — ладно, а если нет — все равно буду дело делать!

Раненые мои — в котлованах, вырытых раньше (для машин или для чего другого?).

Наверху я.,, Он — беглый огонь!.. Дым все закрыл, ничего не видно. Не знаю, уцелел ли кто, командовать не могу, немного жду... Вижу — бегом немцы пьяные!

Крики, шум... Я открыл пулеметный огонь, ленту — всю, немцы легли, только на правой стороне еще бегут, потому что у меня ленты не хватило. Я перебежал двадцать — тридцать метров к другому станковому пулемету, по ним очередь дал (а между станковыми пулеметами у меня винтовки и автоматы лежали).

Кричу: «Огонь!» — сам себе, перебегаю: из ручного, из всех видов оружия автоматического очереди даю. Немцы затихли. Только редкий огонь дают — артиллерийский, ружейный...

Читатель, возможно, захочет спросить меня: а сколько же было немцев? Рота? Две? (так показалось Тэшабою Адилову). А как обеспечили они, всегда педантичные, свою ночную атаку? Какой огонь вели, наступая? Бросали ли они гранаты тогда, когда гранаты бросал Адилов?.. И может задать мне еще много вопросов «с пристрастием», какие я привык слышать всегда, когда передаю то необычное, ч»то не было предметом наблюдения моими собственными глазами, но чему, по многим причинам, безусловно (а это все же бывает редко!) верю. Отвечаю на все вопросы сразу: «Не знаю! Это и невозможно теперь узнать! Но хорошо знаю: обмануть, ввести в заблуждение противника, лишить его уверенности, заставить его растеряться хоть на короткий час, когда дело идет о сохранении только что завоеванного плацдарма, — это большой воинский подвиг, большая удача, дающая порой славу целым батальонам, полкам, дивизиям... А в данном случае, каковы бы ни были не выясненные мною подробности, факт остается фактом: два человека в эту ночь помогли сохранить плацдарм!..»

...Фашисты отхлынули. И опять стало тихо. Очень тихо, так тихо, что даже стоны недобитых гитлеровцев, подымающиеся будто из самых глубин черной земли, казались Тэшабою тишиной. Тяжело дыша, мокрый, черный от дыма и грязи, взлохмаченный, вероятно совсем не похожий на человека, Тэшабой снова принялся заряжать пулеметы, и раненые выползли из укрытий, чтобы ему помогать. И другие подползли к тому, второму бойцу, который дрался так же, как Тэшабой.

...Тем временем ночь чуть-чуть поредела. Первые признаки рассвета помогли нашим артиллеристам различить с того берега движение фашистов перед «пятачком». Они скапливались для новой атаки. И, определив, где свои, где враг, артиллеристы открыли по нему огонь залпами. Вдруг, впервые в своей жизни, Тэшабой услышал переносящийся над ним особенный звук: шу, шу, шу, — будто в небе что-то тяжело шуршало по шелку. Над головой пронеслись невиданные им огненные хвосты, низвергающиеся впереди в некоем шахматном порядке. Это действовали наши, доселе засекреченные эрэсы!.. И после полосы плоского клокочущего огня там, где были фашисты, стало все пусто...

А ликующий Тэшабой, увидев, какое непонятное, но страшное оружие пришло ему на помощь, стал внутренне спокойным, но разгоряченно, словно артиллеристы могли слышать его, вскочив во весь рост и размахивая руками, закричал:

— Бей, бей!.. Еще бей!..

Прошуршали еще три залпа. И кто его знает, что уж сталось там с последними, ошалелыми от ужаса гитлеровцами, только после этого из отодвинувшегося, искрошенного леса не донеслось ни одного выстрела, над Тэта боем не просвистел ни один снаряд, вблизи негр не прошла ни одна пуля...

А с правого на левый берег Невы двинулась громада лодок. Впереди шли моторные, за ними, взмахивая веслами, — ялики, баркасы, челны, понтоны... По ним не стрелял никто, они шли спокойною флотилией, как на параде...

На сбереженный Тэшабоем «пятачок» переправлялась бригада морской пехоты. Без единого выстрела краснофлотцы сразу заполнили весь берег.

И рослый полковник спросил встретивших его раненых красноармейцев:

— Кто, какая часть, обороняет? И раненые ответили:

— Один командир... Не знаем — ранен или убит, посмотрите там, наверху, это он столько выстрелов дал!

Полковник не понял, решил, что они бестолковы, послал искать командира столь доблестно оборонявшей «пятачок» воинской части.

Краснофлотцы нашли «правого». Тот их привел к Тэшабою, и вместе они спустились к полковнику.

— Кто командовал здесь? — спросил он черного, грязного, похожего на дьявола Тэшабоя, но, оглушенный ночной пальбою, Тэшабой не расслышал.

Полковник крепко, по-моряцки, выругался.

— Ты что же, боец, не слышишь, что тебя спрашивают! Кто здесь командовал?

Тэшабой понял и, сверкнув белыми зубами, поднял руку к пилотке:

— Командир — боец Тэшабой Адилов!..

Справа и слева наперебой подсказывали свои впечатления раненые красноармейцы. И полковник все понял. И, раскинув руки, захватив в свои объятия Тэшабоя, крепко-накрепко, трижды, по-русски, расцеловал его. И так же поцеловал второго защитника «пятачка». И сказал им:

— Ну, герои! Отдыхайте теперь, потом поговорим!

Краснофлотцы толпой повели обоих в землянку, усадили их, предлагали им водку, но Тэшабой не мог и не хотел пить... Они тащили еду, но Тэшабой не мог и не хотел есть... Балтийцы переглянулись: «У ребят,отнят ветер... Ошвартоваться им пора!» И, заставив стол угощениями, кинув на нары бушлаты свои и шинели, тихонечко вышли один за другим. Под стук топоров комендантского взвода, оборудовавшего КП, Тэшабой и его товарищ забылись часа на полтора, привалившись к груде шинелей.

Проснувшись, «правый» куда-то исчез. А вскоре краснофлотцы принесли его тело — он был убит осколком случайного снаряда, возле того пулемета, из которого стрелял ночью... Фамилия его так и осталась никому не известной...{23}

...То место, где накануне был убит Абдували, стало нейтральной зоной — голый, изрытый пустырь, на котором только воронки, подобные язвам, да куски оружия, да трупы.

Там лежал Абдували, и Тэшабой весь день не знал покоя — он не похоронил друга! Стоило только приподнять голову над краем траншеи, гитлеровцы заводили унылую пулеметную трель. Три раза пробовал Тэшабой выползти, и все три раза на него обрушивался шквал мин. И командир батальона решительно запретил Тэшабою выползать из траншеи. Но когда наступила ночь, Тэшабой упросил командира.

— Иди! — сказал капитан. — Вижу, сердце у тебя разрывается!.. Только смотри, понимаешь?

И Тэшабой пополз по пустырю.

Этой ночью фашисты то и дело прорезали тьму ракетами, стреляли наугад, на всякий случай. Внезапно начинали работать их минометы, и разрывы вспыхивали на пустыре пачками, и укрыться можно было только в воронках, Тэшабой полз от воронки к воронке. Наконец добрался до тела друга, взвалил его на себя и приполз с ним обратно в траншею. Дважды выползал снова, собирал брошенные шинели.

Затем выбрал позади траншеи сухое, приметное место, долго рыл могилу. Положил на дно четыре шинели, па них осторожно опустил тело Абдували. Ждал очередной вспышки ракеты, чтобы в последний раз взглянуть на спокойное лицо мертвеца, а дождавшись, положил свои руки на его руки и сказал тихо и внятно:

— Я за тебя горю, мой Абдували... Я не успокоюсь, пока не убью за тебя сотого фрица!

И помолчал. (Об этой минуте молчания Тэшабой сказал мне дословно так: «Я думал: пусть душа моя напитается моей клятвой».)

Затем бережно накрыл Абдували четырьмя другими шинелями и забросал могилу землею, северной, не предгорной, но все равно землей Родины. Вернулся в траншею строгий и молчаливый. И занял свое место среди бойцов...{24}

За городом, на передовых позициях, смыкаются всё новые и новые действующие части; линия нерушимой обороны определилась, свежим частям нужны кадры хорошо подготовленных сандружинниц. И Вера Лебедева, втайне сама мечтавшая попасть поскорей на передний край обороны, получила долгожданное назначение: она — санинструктор 261-го артиллерийско-пулеметного батальона {25}.

23 сентября она оставила свой отряд, в котором было уже сто двадцать дружинниц, и вместе с пятью лучшими, отобранными ею из отряда дружинницами отправилась в район Красного Бора, где занимает оборону батальон. Эти пять девушек — Клава Королева (в прошлом кондукторша автобуса и шофер), Надя Некрасова, Женя Кожевникова, Валя Алдошина и Оля Здоровец.

Командиры батальона, ожидавшие увидеть неопытных в боевой обстановке девушек, не скрыли своего удивления, когда Вера явилась к ним с группой хорошо дисциплинированных, не поддающихся чувству страха, отлично знающих свое дело дружинниц.

Время отступления кончилось. «Ни шагу назад! Ленинград не будет взят никогда!» — сказали себе сотни тысяч людей.

Артиллерийско-пулеметный батальон занимает рубеж обороны в системе Колпинского укрепрайона. Траншеи 261-го артпульбата дугой огибают окраины Колпина с юго-восточной стороны города. Кроме этого батальона, в системе укрепрайона — много других частей. Сотни древесно-земляных и заключенных в корабельную броню огневых точек, три линии траншей только у Колпина, противотанковый ров{26}, сотни блиндажей, сеть ходов сообщения заполняют пространство между окраиной Колпина, Красным Бором и спешно укрепляемой немцами железнодорожной станцией Ульяновкой.

1 Сентябрь сменился октябрем. Перед позициями 261-го артпульбата другие стрелковые части выходят в наступление на Красный Бор и Ульяновку. Воины наступающих частей хотят расплатиться с гитлеровцами за стыд и боль прошлых месяцев. А 261-й артпульбат, охраняющий укрепрайон, имеет строжайший приказ: стоять на месте, незыблемо, как скала, не отступая ни в каких случаях ни на шаг, но и не принимая участия в наступлении. Даже артиллерия, замаскированная в оборонительном поясе укрепрайона, не должна выдавать своего присутствия, и потому наступающие части поднимаются и идут в атаку почти без артподготовки. Артиллерии сейчас мало!..

Вера Лебедева, о которой еще никто ничего не знает в батальоне, — худощавая, скромная девушка-санинструктор, каких много везде и на каких не все научились смотреть как на подлинных воинов, — находится в этот день на рубеже батальона, у дзотов. Рядом с Верой Клавушка Королева и другие ее дружинницы. Завидуя уходящей вперед пехоте, Вера взволнованно следит в бинокль за бушующим полем боя. Там — небо уже затмилось клочьями дыма, сливающимися в низкую тучу. Здесь, у дзотов, утреннее солнце светит с голубых, прозрачных небес, воздух ясен и чист. Вера видит перед собою ползущего _ окровавленного бойца и сразу же спешит к нему.

— Впереди много раненых! — устало говорит он, когда Вера его перевязывает. — Им не успевают оказывать помощь...

Командиром взвода у Веры лейтенант Василий Андреевич Чапаев — тезка легендарного героя гражданской войны. Вера Лебедева просит командира разрешить ей вместе с другими девушками выйти на поле боя. Чапаев сам по кустарникам выбирается вместе с Верой в разведку... Раненых впереди оказывается все больше. Достигнув зоны пулеметного огня, Вера с подругами, припав к земле, ползет... Вокруг разрываются снаряды, струи пуль секут взрытое поле. В 800 метрах от немцев Вера видит вокруг себя множество раненых. Иные ползут, другие лежат на земле неподвижно. Их стоны заглушаются трескотней и грохотом боя. Издали доносится «ура»... Вера быстро перевязывает ближайших раненых. Возле нее оказываются два санитара.

— Теперь вперед! — молвит Вера, но санитары почитают более благоразумным взять на себя-доставку перевязанных Верою в тыл.

— Хорошо! — ядовито говорит она. — Ну, а я — дальше вперед и буду подтаскивать всех сюда. Ты со мной, Клавушка?

И Клава Королева ползет рядом с Верой в самую гущу сражения. Вот уже перебежками одолевают пространство бойцы, припадают, вскидывают винтовки, стреляют... Группа бойцов обгоняет Веру, крича «ура». Между ними и Верой рвется снаряд, бойцы раскиданы, Веру перевернуло взрывною волной. Вера сразу же возле раненых. Стягивает артерии, кровью смывает землю, накладывает, накручивает плотнее перевязки. «Можете ползти сами?» — «Ничего, можем, сестра!..»

И Вера ползет дальше, ко рву, в котором залег какой-то наступающий взвод. По ту сторону рва только немцы. Они скосили первую цепь наступавших, они готовятся к контратаке, держат пустое поле под сплошным огнем пулеметов и автоматов. Но, выбрав себе среди красноармейцев местечко во рву, Вера видит впереди медленно ползущего большого мужчину в красноармейской шинели. Приподымая голову, он смотрит перед собой, Вера видит его измученное лицо. Сжав зубы, сдерживая стон, он тянет мучительно «м-му», опускает голову, захватывает землю локтями, пальцами, переползает еще на шаг и опять отдыхает, набирается сил, приподымает голову: сколько еще осталось вот до этого рва?

Не рассуждая, Вера выползает на бруствер. Какой-то политрук хватает ее за руку, не пускает. А Вера видит — у того уже нет сил подаваться вперед. Вера молча выдергивает свою руку, выпрыгивает из рва, опрометью бежит к раненому, падает рядом с ним, не слушая пересвиста пуль.

— Беритесь мне за шею!

Раненый, глянув на нее с удивлением и благодарностью, обнял шею Веры своей огромной рукой. Она взвалила этого тяжеловесного мужчину себе на спину, поползла, ^ — кто мог бы сказать, откуда у худощавой, тоненькой девушки в бою берется столько физических сил? .. Ползла, осматриваясь, следя за всем, что происходит вокруг. В воздухе над ее головой ширкнул снаряд, и Вера мгновенно скинула раненого на землю ( «пусть ему больно!»), перевернулась, закрыла его своим телом. Шрапнель разорвалась, металлический град осколков врезался в землю вокруг. Раненый простонал:

— Брось!.. Все равно... Уходи!..

Вера опять взвалила его на спину, поползла с ним дальше. И снова шрапнель. Вера повторила то, что только что сделала...

Наконец вместе со спасенным Вера достигает рва — = и только теперь осматривает стонущего от нестерпимой боли командира, — пожилой мужчина, он землисто-бледен, голос его дрожит:

— У меня... семь... таких, как ты... дома осталось!

— Ничего, — бормочет Вера, — вернетесь!..

Ей некогда — она обнаружила у него восемь ран, пулевых и осколочных. Перевязывает его, передает подползшим ко рву санитарам. Сама опять выпрыгивает из рва, — ее уже никто не смеет удерживать, только смотрят с беспокойством, с молчаливым уважением, не сводя с нее тревожных глаз, пока она все дальше и дальше уползает вперед...

Так работала Вера весь день, до вечера. Двадцать один человек был вытащен ею с поля боя из-под огня... Так же работала Клавушка, у Клавушки — двадцать.

Десятки других девушек — сандружинницы Колпинского Красного Креста в серых комбинезонах, работницы Ижорского завода, комсомолки городских организаций, медсестры и санитарки всех расположенных поблизости частей, так же как Вера Лебедева, стремились в этот день на поле боя, спасали раненых, уносили их сначала к дзотам и к ближайшей траншее, затем через колпинское кладбище, через речку, по полю, по яростно обстреливаемым дорогам доставляли к воротам Ижорского завода, на Кирпичный завод, в медсанбаты... Многие раненые вместе с доставившими их девушками погибали и здесь — от бомбежек с воздуха и ураганного артобстрела...

...Уже в темноте Вера и Клавушка перетащили своих раненых к дзотам. Здесь беспомощных, обессиленных людей накопилось немало, они лежат, дожидаясь машины, а машины нет... Почему нет машины? Вера выбегает на дорогу, останавливает первый попавшийся грузовик, приводит его к своим дзотам, вместе со всеми быстро укладывает на машину тяжелораненых, едет с ними в Колпино, в ПМП. Ночь рассечена артиллерийским обстрелом, снаряды разрываются на самой дороге, кто-то из раненых кричит: «Всё!.. Теперь конец!..» Но Вера велит шоферу: «Не обращай внимания, гони вперед!», и машина мчится в огне разрывов, и Вера успокаивает раненых, Вера смеется, шутит, будто в самом деле ей весело. Она думает: «Какие бы найти ласковые слова, чтоб им стало спокойно?» Но разве найдешь такие слова? Как шальная, она заводит первую вспомнившуюся песню, — ах, все равно какую, лишь бы петь, вот так, еще звонче, чтоб далеко неслось: она же девушка, — если девушка так поет, неужели мужчины не забудут боль и страх?

Огненные языки разрывов возникают впереди, сзади, по сторонам; стрекочет мотор качающейся машины; будто хмельная, Вера поет, и хмель этой ночи захватывает раненых, и хорошая мужская песня вырывается вдруг из кузова темного грузовика.

Глава десятая.

Дни в Ленинграде

8–12 октября 1941 г.

8 октября

Вернувшись вчера в Ленинград (пешком, затем в автобусе какой-то санчасти и, наконец, трамваем), направился прямиком в ТАСС и сидел в кабинете редактора, пока не написал три статьи. Кабинет этот теперь в подвале, и все вообще «ответственные» дела вершатся в подвале — бомбоубежище, оборудованном под канцелярию и под жилье руководителей ленинградского отделения ТАСС.

Позже был у комиссара 6-го района аэродромного обслуживания Смирнова, хлопотал за Вадима Шефнера, добился обещания, что его приспособят к их газете, если , она будет создана, либо не станут возражать против его отзыва в другую газету. Затем хлопоты о питании близких (с питанием заметно хуже), затем в больнице Эрисмана навестил раненного при бомбежке издательства А. М. Семенова. Лежит с забинтованной головой, с перебитой челюстью, температура 38,1, самочувствие плохое. Был обрадован моим приходом, благодарил, пытался рассказывать о том, как это произошло, но говорить ему больно и трудно, я не дал ему много разговаривать.

Вернулся домой я часов в 8 вечера, совершенно обессиленный, ибо позавчера заболел гриппом и с тех пор хожу перемогаясь. Дома — письмо из Ярославской области от 17 августа. Так ходят теперь все письма, адресованные в Ленинград или из Ленинграда! Несмотря на тревогу и бомбежку, залег спать, но спать не пришлось: бомбежка оказалась весьма сильной, немецкие самолеты летали над нашим домом, зенитки надрывались, тревога продолжалась с 7 часов 20 минут почти до 2 часов ночи. Я лазал на крышу, видел огромный пожар — где-то в направлении порта. Небо сначала было чистое, лунное, потом заволоклось тучами, прожигаемыми разрывами зенитных. И, не дотерпев до конца тревоги, примерно в час ночи, я лег спать и заснул. А под утро снова была тревога, и ночью с напряженностью и большой интенсивностью грохотала тяжелая артиллерия. Утром — сильная головная боль. Глотал кальцексы и антигриппины.

За последние дни в газетах сообщения о конференции представителей СССР, Великобритании и США. Конференция закончилась в Москве 1 октября. Опубликовано коммюнике. Бивербрук и Гарриман выражают восхищение «великолепным отпором фашистскому нападению», оказываемым Советским Союзом. Общий антигитлеровский фронт создан, решены вопросы «о распределении общих ресурсов»...

В «Ленинградской правде» обращение воинов дивизии полковника Бондарева к коллективу Кировского завода:

«...В грохоте мощных танков, построенных на вашем заводе, в пламенном большевистском слове, сказанном кировцами, каждый день, каждый час ощущаем мы неисчерпаемые силы нашей Родины...»

И еще: «...Сейчас мы перешли в наступление и продолжаем теснить врага...»

Кировский завод под непрерывным обстрелом, и бомбят его почти каждый день... А танки с завода идут прямо в бой. И, в частности, идут к Бондареву! Значит, здесь, у села Ивановского, у Невы, в направлении на Мгу, им предстоит переправа!

Ленинградский фронт, несомненно, готовится к серьезным действиям!

9 октября

Вчера, восьмого, в часы тревожной ночи, несмотря на головную боль, сел за работу, написал два больших очерка для Радиоцентра.

Днем решив ехать в Белоостров, стал звонить на Финляндский вокзал, но оказалось, что почти все телефоны Выборгской АТС не работают, станция повреждена. Пришлось, чтобы узнать расписание поездов в сторону Белоострова, вчера днем съездить на вокзал.

Домой добирался в болезненном состоянии. Ночью, просыпаясь, вертелся в ознобе. Тревоги не было, потому что весь вчерашний день был промозглый, туманный. Но уже в 5 утра начались тревога, стрельба, бомбежка.

Обессиленный гриппом, сегодня я никуда не уехал, вынужден лежать в постели. Простудился, видимо, в шлюпке, при ночной переправе под сильным ветром через Неву; перед тем было очень жарко, и я был потным.

Сейчас уже 11 утра. Яркий, солнечный день. Гудят наши самолеты, и... вот как раз опять вой тревоги.

Позавчера я видел разрушенные дома на улице Герцена и на улице Желябова — зрелище неприятное. Раскопками занимается десяток-другой человек, а нужны бы сотни: во многих убежищах под развалинами есть еще живые люди.

21 час 20 минут

Только что опять сладкие звуки фанфар, музыка 1941 года, — отбой воздушной тревоги, не знаю уж которой за нынешний день. Вот прошло пять минут, опять тревога, воют сигналы, протяжно и заунывно — сирены, гудки...

А сейчас 22 часа 20 минут — за этот час мы напились чаю и, позабыв было о тревоге, беседовали за столом. Все то же: гудят самолеты, хлещут зенитки, налет продолжается...

У нас на Ленфронте все больше сообщений об успешных действиях А. Л. Бондарева. Ему присвоено звание генерал-майора, и он награжден орденом Красного Знамени. Такое же звание присвоено защитнику Ханко Н. П. Симоняку.

В Ленинградской области энергичные действия партизан. Бои на Вяземском и Брянском направлениях. Сегодня утром было сообщение: немцами взят Орел. Значит, — обход на Москву, и положение Москвы резко ухудшилось, и оттого настроение тревожное.

Я ничего не знаю о том, что делается на севере — на всем фронте, обороняемом 7-й армией. Что с Петрозаводском? Какова обстановка на восточном берегу Ладоги?

Мой отец — строитель, в прошлом помощник начальника строительства Свирской ГЭС, мрачнеет всякий раз, когда о ней заходит речь. До отца дошли слухи, будто вражеские войска достигли этой великолепной станции, питающей током Ленинград наравне с Волховской ГЭС (ее тоже строил отец). Он не может себе представить, что Свирская ГЭС, которой он отдал столько лет напряженнейшего творческого труда, применяя методы строительства, нигде в мире до того не испробованные, может оказаться разрушенной врагом, превращенной в прах. Сейчас, высказывая такое предположение, отец болезненно морщился.

Оглушительно грохочут зенитки. Завывают где-то над нами самолеты.

Запишу пока то, что помнится из наблюдений этих дней.

...Разрушенный пятиэтажный дом на улице Гоголя. Бомба упала рядом, дом минут восемь держался, затем с угла обвалился, груда мусора внизу, разноцветные прямоугольники обоев на сохранившихся стенах — следы обрушенных комнат, двери, раскрытые в пустоту. Печки, повисшие над пустотой. На одном из прямоугольников висит фотография в рамке. Остальные стены голы, все сметено. Внизу завал огорожен забором. За забор не пускают. Перед ним и на нем десятка полтора любопытствующих. Все молчат. Прохожие остановятся, посмотрят, молча проходят мимо. На завале с десяток людей медленно ковыряют лопатами мусор, лениво швыряют его на телегу.

Разрушенных, подобных этому, домов в Ленинграде уже много.

...В 6 часов вечера воздушная разведка. В 7.30 — бомбежка. Так последнее время у немцев заведено с их механистической педантичностью. К 7.30 ленинградцы спешат доехать до дому, не оказаться в пути. А трамваи с 10 октября будут ходить только до 10 часов вечера, В дневное время, особенно в солнечные дни, население при тревогах все меньше прячется, ходит по улицам. Многим горожанам надоело оберегаться, русские «авось» и от «судьбы не уйдешь» действуют на них тем больше, чем привычнее становятся бомбежки. Загоняя в щели, в убе^ жища резвящихся в скверах и во дворах детей, милиция часто смотрит сквозь пальцы на хождение взрослых людей: должны, мол, соображать сами!.. Во время налетов страха уже не испытываешь, но если не заниматься делом, становится скучно и нудно. А если заниматься делом, окружающего просто не замечаешь.

...Хотел завести патефон. Отец и прочие запротестовали. Отец: «В такое время не могу слушать музыку». Я его понимаю. Но понимаю и тех командиров, которые во время обстрела землянки тяжелыми орудиями запускали патефон, как это было в дивизионе Андрейчука.

...Сегодня, лежа в постели, старался зрительно представить себе немцев во дворцах Пушкина, Петергофа, Павловска и все, что они делают там. Тяжело думать об этом. Так близко! Но странно представить себе и другое: где-нибудь в Ташкенте, в Таджикистане жизнь в эти дни ничем не отличается от обычной, там много еды и фруктов, и нет затемнения, и немецкие войска не засели рядом, и нет воздушных тревог и бомбежек, тепло и мирно. Знаешь, что это так, но представляешь себе это с трудом.

...Пока пишу — завывающий звук пикирования и крутых виражей самолетов повторяется назойливо часто. Отец вспоминает свою молодость — конки, старые анекдоты, что-то еще. Посмеивается. Сидит он в передней, в шинели, в фуражке. В передней потому, что дальше от стекол, и потому, что передняя обведена капитальными стенами. Во всех этих мерах, когда в действительности все зависит только от случая, важна не подлинная безопасность (которой нет ни в одном уголке города), а чувство относительно меньшей опасности, когда человек считает, что какие-то меры предосторожности им приняты. На самом же деле наиболее безопасные места в городе — щели, выкопанные в скверах, но туда идти далеко, там сидеть сыро и неуютно, и хотя множество таких щелей есть как раз против нашего дома, в них никто не идет, особенно по ночам. Днем в них заходят прохожие.

....Вспоминаю: на телеграфе у Финляндского вокзала девушка, приемщица телеграмм, весело говорила своей сослуживице:

— Кто сегодня дежурит? Катя? Ну, значит, бомбежки в нашем районе не будет. Катя у нас счастливая!

И жизнерадостно смеется.

...Там же, против Финляндского вокзала, у закрытого досками и землей памятника Ленину, уже в темноте выстроилась рота красноармейцев. Стояли долго. Подошел трамвай № 14. Пассажирам милиционер предложил выйти — вагон займут красноармейцы! Пассажиры вышли без каких бы то ни было признаков недовольства. А ведь ехали домой, ведь торопились, ведь ждали, что будет бомбежка. Красную Армию население любит в эти дни еще больше, чем всегда. Милиционер никогда не остановит военного, входящего в трамвай с передней площадки или нарушающего какое-либо мелкое правило городского движения. Где бы и какая бы очередь ни была — за папиросами ли, за газетами ли, — военных безоговорочно пропускают без очереди. И если военный, стесняясь, становится в очередь, публика сама предлагает ему пройти вперед. Это — как непреложный закон.

Разговор:

— Если немцев отгонят от Ленинграда, они еще яростней будут бомбить его!

— Пусть бомбят, только бы их отогнали! Это — разговор ленинградцев!

23 часа 40 минут

Тревога все продолжается... Ну что же... Спать!

12 октября

Вчера в полночь, едва заснул, — телефонный звонок. Звонила Наталья Ивановна: за несколько минут перед тем две зажигательные бомбы пробили крышу надстройки, влетели в чердак, одна — над квартирой Решетова, вторая — над квартирой Натальи Ивановны. Бедняга взволнована, спрашивает, можно ли завтра принести свои вещи сюда. Она упаковала их в чемодан.

Начавшийся пожар был потушен дежурными. В доме большой переполох.

Ездил вчера в Союз писателей. Как изменилась обстановка, можно судить по этому посещению! Перед столовой, отпускающей теперь только 130 обедов, стояла огромная очередь, многим обеда не досталось. Какая-то старая переводчица истерически раскричалась, объявив, что «зарежется бритвой на этом самом месте», если ее не прикрепят к столовой. Ее успокоили, но обеда она, кажется, все-таки не получила. А обед состоял из воды с чуточкой мелко накрошенной капусты, двух ложек пшенной каши на постном масле да двух ломтиков хлеба и стакана чаю с одной конфетой.

Пешком вдоль Невы пошел к дому. Нева чудесная, изумительной красоты облака над Петропавловской крепостью, военные корабли, их трубы, мачты и орудия, их зенитки, устремленные в небо... Транспорт «Урал», пришвартованный к барже у Летнего сада (моряки переносят с подъехавшего грузовика буханки хлеба, мешки с крупой и несколько свиных туш)... И тут как раз фашистский самолет высоко над Невой, и три наших «ястребка», погнавшихся за ним, и зенитчики на кораблях, устремившиеся к зениткам. Но немецкий самолет взмыл и, распустив по небу длинный хвост дымовой струи, исчез в облаке.

Корабли на Неве везде. У Военно-медицинской академии — гигантские корпуса двух недостроенных крейсеров. В других местах — транспорты, подводные лодки, недостроенные миноносцы. Подводные лодки, тральщики, «морские охотники», мелкие военные суда притаились среди барж и причалов по всем рукавам Невской дельты. Корабли Балтийского флота очень украшают Неву, но мысль о том, чем вынуждено стояние этих судов здесь, печалит!

Перед сном прочел суровую по своей значительности передовицу «Правды» от 9 октября об опасности, грозящей стране, о жизни и смерти ее, о том, что критический момент войны наступил.

Всю ночь стрельба и бомбежка, тревога. Но я все проспал, ничего не слышал. С утра перетаскивали со двора доски в квартиру, чтобы сделать из них щиты на окна. А потом ездил с Людмилой Федоровной в ее квартиру на Боровую, вернулся с рюкзаком, набитым книгами. В пути, на Жуковской, новые разрушения — разбит верхний этаж одного из домов. Несколько домов на Лиговке разбиты уже давно. Дом на Боровой оказался цел, соседи рассказывают, что рядом, в поликлинику, попало на днях три снаряда и один — в дом напротив. Стекла везде побиты. Забор у поликлиники изрешечен осколками снарядов. Баррикады поперек Боровой уже завалены мешками с песком. Шли мы по Боровой, не думая обо всем этом, — привычно!

В ночь на вчера три бомбы весом в тонну каждая упали на территорию Обуховского завода и не взорвались. Одна из них повисла на деревьях в саду, — немцы спускали их на парашютах. Все три бомбы разряжены, их часовые механизмы исследованы. В городе уже много неразорвавшихся бомб, и все они обезврежены.

Сегодня, проезжая мимо Инженерного замка, видел: золотой шпиль обтягивают для маскировки брезентом и кольцеобразно поверху шнуруют его веревками.

Большинство памятников в городе снято, зарыто в землю. Некоторые обшиты досками, укрыты мешками с землей.

Во вчерашней газете «Красный Балтийский флот» большая статья «Героические дни обороны Гангута» и портрет Б. М. Гранина, командира отряда моряков, защищающих Ханко. Ханковцы захватили у врага несколько островов, сбили 41 самолет, потопили эсминец и несколько других кораблей, перебили около четырех тысяч финнов. Оборона Ханко длится уже более ста дней!

В Ленинграде летчикам, таранившим в воздухе немецкие самолеты, — М. Жукову, П. Харитонову, Н. Тотмину — вручены награды и грамоты Героев Советского Союза. Воздушный таран — удивительный метод презирающих смерть — все чаще применяется в небе Ленинграда!

Награждены и строители танков — работники Кировского завода...

Завтра утром я поеду на фронт, к Белоострову.

А листья осени, желтые-желтые, коврами лежат в садах, осыпаясь. И, обнажаясь, ветви деревьев открывают взорам бугры щелей и землянок, нарытых в садах. Золотая осень! Как томительно становится, когда подумаешь о природе — просто о природе. В воздухе вчера уже вились снежинки, едва заметные. Где-то на улице вода в кадке сегодня была покрыта ледком. Зима приближается, — может быть, она послужит нам, как в первой Отечественной войне!

Глава одиннадцатая.

Артдивизион Корнетова

291-я сд 23-й армии
13–16 октября 1941 г.

В штабах подразделений дивизии. — Лесная опушка у Каменки. — На передовом корректировочном пункте. — В штабах подразделений дивизии
13 октября

С Финляндского вокзала поезд ходит до станции Дибуны. Я вышел в Песочном, где штаб 291-й стрелковой дивизии и где — в семи-восьми километрах от противника — осталось жить гражданское население.

Попутный грузовик, путь в Дибуны, еще одна дачка — штаб 838-го артполка. Здесь живут его командир — подполковник С. С. Васильев и комиссар — старший политрук Алексей Семенович Любивый.

Узнаю все подробности поддержки дивизионом Корнетова пограничников при штурме и взятии Белоострова 20 сентября. Все записываю.

Гул канонады. Полночь. По белоостровскому, до сих пор не взятому нами полукапониру (называемому здесь просто дотом) бьет наш бронепоезд «Борис Павлович», и, отвечая ему, где-то неподалеку разрываются снаряды тяжелых финских орудий..,

14 октября

Было холодно спать на походной кровати. Стрельба шла всю ночь, один из снарядов осколками изрешетил дверь в домике начартдива. Под утро сплошной грохот минометов и артиллерии — то роты Краснокутского пошли в наступление на дот. Разрывы финских снарядов слышны хорошо. Стекла окон дрожат. Самый разгар борьбы был в 6.30 утра. К 8 часам мы встали, умылись, телефон донес весть, что дот опять взять не удалось — подходили на тридцать метров, опять откатились на двести.

...После завтрака выехали верхами на передовую: Любивый, старший политрук Крупенин, я и два коновода. Шоссейная дорога лесом широка, пряма. Финны выпустили по ней около трех тысяч снарядов, ни разу в самую дорогу не попали. Подъезжая к Каменке, мы увидели четыре самолета — «миги», идущие в нашу сторону после работы.

Изрытая блиндажами, ходами сообщения, окопами Каменка. Отсюда, с опушки леса, финские позиции видны простым глазом — в двух с половиной километрах. Блиндаж КП второго артдивизиона — большой, освещенный тусклой электрической лампочкой. Корнетова и комиссара нет, остаюсь разговаривать с начальником штаба, остальные уехали в первый дивизион. Сейчас 11 утра...

Лесная опушка у Каменки

Что же представляет собою Каменка?

Между опушкой лесного массива, подступающего к фронту со стороны Ленинграда, и линией старой финляндской границы, на которой расположены Белоостров и Александровка, тянется двухкилометровой ширины болото.

Этой совершенно открытой взору, кое-где поросшей только мелким кустарником полосе суждено было с сентября стать передним краем обороны северного участка Ленинградского фронта {27}.

Здесь нельзя ни ставить орудий, ни рыть глубоких траншей, ни проехать танку. Только по наполненным болотной водой канавам — ходам сообщения — пробираются бойцы боевого охранения в руины Белоострова да в низенькие землянки, вырытые под насыпью шоссейной дороги, что тянется параллельно границе, то есть вдоль реки Сестры. Болото во всех направлениях просматривается и простреливается насквозь.

Всё, что нужно укрыть, замаскировать, зарыть глубоко в землю, — огневые позиции батарей, командные пункты, склады боеприпасов и прочее боевое хозяйство переднего края — размещается в лесном массиве, который простирается в сторону Ленинграда на шесть — восемь километров.

Ближайший к Белоострову и к позициям врага, центральный для всего левого фланга армии опорный пункт, расположенный на опушке этого лесного массива, называется Каменкой. Здесь узел двух рокадных и идущей от Белоострова в наш тыл шоссейной дорог. В километре левее (юго-западнее) Каменки проходит и железная дорога, участок ее между станциями Белоостров и Дибуны.

Каменка — в прошлом единственная здесь деревня (точнее — дачный поселок) — запрятана в лесной чаще, расположена на сухом месте, а потому способна принять в свою песчаную почву глубокие блиндажи и землянки, всю сложную и разветвленную систему оборонительных сооружений.

По всем этим причинам Каменка и превратилась в некий густо населенный подземный городок — передовой пункт управления обороной 291-й стрелковой дивизии. Здесь в тесном соседстве размещаются командные пункты «хозяйств» Шутова и Краснокутского (два стрелковых полка), Корнетова (артиллеристы), Трепалина (морская пехота), капитана Сергеева (саперы), узлы связи, склады продовольствия и боеприпасы, автомашины и — часто — танки.

Штабы 291-й дивизии и тылы ее располагаются далеко за Каменкой — в Песочном, в других селах и пригородных дачных поселках. А Каменка — средоточие боевой жизни передовых частей, обороняющих район взятого нами (20 сентября, в наступлении отсюда же, от Каменки) и заселенного боевым охранением Белоострова...

Противник, конечно, знает, что представляет собою Каменка, а потому день и ночь засыпает ее минами и снарядами, бомбит с воздуха, стремится сделать всякую жизнь здесь нестерпимой и невозможной.

Изломанные, изуродованные деревья образуют здесь мешающие ходить завалы, и все-таки по изрытым дорогам не прекращается движение пешеходов, телег, всадников и машин. А блиндажи обжиты почти как городские квартиры.

Каменка похожа на старательно, но тщетно выжигаемый недругом улей, в котором бойцы и командиры накапливают мед грядущего наступления и победы.

Ходишь по Каменке — вспоминаешь карту холодного лика Луны: вся местность сплошь в черных кругах, в язвинах, в маленьких кратерах. Так разукрасили Каменку разрывы мин. На месте дачного поселка осталось только несколько побитых домов. Все остальные сожжены артиллерийским огнем или разобраны на строительство блиндажей и укреплений. Траншеи, рвы, в том числе противотанковые, линии блиндажей тянутся во всех направлениях зигзагами, острыми углами, пересекаются ходами сообщений. Все это испещрено глубокими и маленькими воронками, — кроме снарядов всех калибров и мин сюда падают и авиабомбы.

...21 час. Тот же блиндаж КП. Мой рабочий день окончен, сижу усталый от записей и с головной болью.

Завтра намечено громить Александровку, зажечь ее. Я собираюсь ехать на передовой наблюдательный, корректировочный пункт того орудия, которое будет выведено вперед для стрельбы прямою наводкой с открытой позиции. С этим я и приехал сюда — хочется посмотреть все «в упор».

За день сегодня выпал снег. Сейчас выходил из блиндажа — зима настоящая, но воздух мягкий. Чуть моросит мокрым снежком, звезд не видно.

Командир дивизиона Корнетов, губастый, большеротый, с тяжелым подбородком и крупным, не покатым, а как бы отвесно встающим лбом, рассказывал многое о себе, о формировании полка, о боях. Над Зеленковым, командиром батареи, чье орудие будет завтра вести огонь и который сегодня здесь, чтоб обо всем договориться лично, — Корнетов подтрунивает ( «плохо стреляет, стрелкачишко!»), но, видимо, любит его и подшучивает именно потому, что Зеленков — командир из лучших. А стройный лейтенант Миша Зеленков чем-то напоминает своего тезку, поручика Михаила Лермонтова. В его темных глазах вспыхивает гордый огонек самолюбия, но, мгновенно совладав с ним, он принимает шутку как надо. Его движения порывисты, но командир он уже вполне самостоятельный. Он уже вел позавчера огонь по этой проклятой колокольне, что высится над Александровкой и мешает дивизии, потому что с нее противник просматривает и стыки наших частей, и шоссейную дорогу, и весь здешний передний край нашей обороны. И эта колокольня была пробита, и наблюдательный пункт разбит.

15 октября

Когда я проснулся в блиндаже у Корнетова, в сознании застряла смешная фраза из ночных разговоров телефонистов:

«Гроза, гроза, дайте с неба лошадь, я сижу на жуке!»

За ночь выпал обильный снег, все покрыто свежим снежным покровом. Легкий морозец. Зима!

Стрельба по Александровке, приказом сверху, отложена на завтра.

Поэтому, взяв в провожатые бойца, я пошел на другую сторону Каменки, в отдельный батальон морской пехоты, провел там весь день, а вечером отправился в 181-й стрелковый полк, к его командиру, Герою Советского Союза Краснокутскому, дав твердое обещание не хотевшим отпускать меня морякам прийти к ним на несколько дней послезавтра (завтрашний день у меня уже «абонирован»).

У Краснокутского провел вечер, узнал многое о его пехоте. Черноволосый, быстроглазый, живой, он скоро-говорчив, но точен в словах. Давая подчиненному задание, он разъясняет ему все подробности, пока не убедится, что тот хорошо понял его. Он знает все, что делается в его полку — в любом месте его, в любой точке. При мне явились к нему два старшины рот. Один, высокий, весь в земле, убедительным тоном докладывал о положении в роте, о землянках-норах, полных воды, низких (а поднимать третий накат нельзя). Разговор об углублении землянок, о стрельбе финнов прямою наводкой по ним, о раненном в живот разрывною пулей командире в траншее; о холоде, о теплой одежде, о раздаче хлеба в мешках, о правильном его распределении, о супе.

Приятно наблюдать ясность мышления Краснокутского, четкость и дисциплинированность, передающиеся его подчиненным!..

— Настроение у бойцов хорошее. Вот только бы на ноги что-нибудь теплое, портяночки бы!

Краснокутский рассказал мне о том, как его полк в двадцатых числах августа вместе с артиллерийским дивизионом Андрейчука (который я посетил в сентябре) прикрывал отход трех дивизий и как последним уходил с прибрежного острова Тоуна, севернее Кексгольма. Уходили по Ладожскому озеру на баржах, буксируемых катерами и пароходами. С исключительной теплотой и признательностью Краснокутский отзывался о Ладожской военной флотилии, ее командующем и, в частности, о канонерской лодке «Пурга»:

«...Мы вышли к месту погрузки, артиллерия уже погружалась, повозки тоже. Оставляем боевое охранение, идем грузиться к бухточке. Ждем катера. Сообщение! «Последний катер подбит». Две баржи стоят, и нет катера! Пока дошли до бухточки, откуда ни возьмись — «флагман», канонерка «Пурга», — спешит в бухту, куда ей не полагается входить, так там узко и каменисто… Входит на всех парах, лихо, по-кавалерийски влетает. А развернуться негде. Все-таки влезла, зацепила одну баржу с вооружением и частью людей. Вывела! Бухта под огнем, вокруг «Пурги» лес водяных столбов! Баржа эта у меня была еще не догружена, на берегу оставались санитарные повозки, кухни и еще много людей. Увидев, что корабль под угрозой, командую: «Руби канат!».,, Но тут под огнем в бухту входят военный катер и колесный пароход, быстро грузятся, пароход подхватывает вторую, баржу со всем, что оставалось на берегу. Вместе выходим в озеро. «Пурга» часть людей перегружает с барж к себе. Моряки нас встречают тепло, кормят всех бойцов: и командиров обедом...

И ведь никакого приказа входить в бухту и выручать нас они не имели! У нас и связи-то не было, чтоб вытребовать себе помощь! Командующий флотилией, находившийся на «Пурге», все это сделал по собственной инициативе! При этом погрузка производилась при сильной волне...»

Ночую у Корнетова.

На передовом корректировочном пункте

16 октября

Сегодня еду на передовой НП батареи, где все готово. Утро началось обстрелом из минометов нашего расположения. Только что одной из пяти мин, разорвавшихся на дороге около нас, убило связиста Кощакова и ранило бойца, который нес суп. Сию минуту, едва Корнетов вышел из блиндажа «до ветру», — рядом грохнулась мина. Осколок пролетел над его головой, ударился в стену. Корнетов вошел в блиндаж и с нервным напряжением сообщил об этом. Сейчас 9.30 утра. Коновод доложил, что кони оседланы.

...Сижу на ПНП, на самой кромочке переднего края, на опушке леса, под тонким накатиком крошечной хибарки наблюдательного корректировочного поста. Вверху, в сторону финнов, дыра, в которую глядит стереотруба. Впереди как на ладони Александровка. Между нею и нашей хибаркой болото и, правее, лес. Впереди нас только человек тридцать боевого охранения, незаметно рассеянных по болоту.

Действовать своими орудиями будут три командира батарей: Зеленков, Селиванов и Дубровский.

В стереотрубу, так, словно находятся в пяти шагах от нас, видны финны на опушке леса, таскающие на спинах мешки с землей, — выходят шеренгой один за другим. Корнетов приказывает командиру батареи Зеленкову дать по ним огонь шрапнелью, тот выходит. Корнетов стоит, смотрит в стереотрубу. С нами сейчас и командир 6-й батареи, лейтенант Селиванов, чье орудие тоже выкачено для стрельбы прямою наводкой. Селиванов:

— Дайте хоть одного посмотреть!..

Корнетов уступает ему место, Селиванов смотрит: там роют они. Выстрел, свист. «Смотрите, смотрите!» Финны продолжают работать, ничего, — ни разрыва, ничего. Оказывается, я просто не разобрался — мы еще не дали выстрелов, — это финская артиллерия пустила снаряды в нас. Корнетов:

— Идите скажите Зеленкову, чтобы скорее!

Селиванов уходит...

...Сюда ехали мы сначала верхами — Корнетов, Зеленков и я, в сопровождении трех красноармейцев. Километров пять по шоссе, вдоль фронта, потом, проехав огневые позиции батарей, оставили лошадей в лесу, с коноводами, шли втроем, пешком, к гаубице, выкаченной на открытую позицию. Она стоит одиноко, замаскирована ветками, перед нею видно все расположение финнов, за нею накатик над вырытой ямой — выездом, куда можно прятать орудие во время обстрела: финны будут, вероятно, несколько часов подряд обстреливать нас минами и снарядами.

Корнетов и Зеленков осмотрели все, проверили маскировку, устройство наката, указали расчету, как надо действовать, и мы пошли дальше, вперед, в другое место — к полевому орудию. Оно также выкачено; за ним — укрытие. Финны бьют сюда — три снаряда ложатся метрах в трехстах от нас. Корнетов ушел — сам стрелять шрапнелью. Он ругал расчет, — мол, плохо, что слишком узко поставлены столбы и после откатки орудие либо зацепится за столб и обрушит весь накат, либо закроет проход так, что расчет останется впереди орудия, под обстрелом.

Отсюда пошли на ПНП, еще вперед, вдоль противотанкового рва, окопчиками, леском, укрываясь, чтоб не быть замеченными финскими наблюдателями, пригибаясь за кустиками.

Придя сюда, к землянке, соединенной с ПНП узким ходом сообщения и устроенной там, где была 6-я батарея, которая на днях стреляла по колокольне и уничтожила финский НП. Корнетов спокойно отчитывал командира батареи Дубровского за плохое исполнение приказаний: небережливость к себе и к людям, за то, что мимо ходят стрелки пехоты, при этом не по окопу (при нас один хотел пройти, и Корнетов остановил его, — ведь финны, заметив бойца, могли бы обнаружить наш ПНП)...

Мы пошли на ПНП, — их здесь два, один — Дубровского, другой — Селиванова, почти рядышком.

Приехал и вышел к нам комиссар полка Любивый. Он еще недавно оканчивал Институт журналистики, не думал ни о какой войне, а сейчас он кажется старым кадровиком, военным. Его движения и слова уверенны, он чувствует себя здесь, на переднем крае, как дома... Вот он подходит к щели, смотрит в стереотрубу...

...Опять дает сюда. По окопу. Два выстрела, от деревни Мертуть, из дальнобойных. Нас в «хибарке» четверо: комиссар, телефонист, я и политрук 6-й батареи Музалев Василий Николаевич. Командир 6-й батареи, лейтенант Селиванов Николай Борисович, ушел в «Грозу» — землянку в полусотне шагов за нами, куда должны приехать командир полка Васильев и командир дивизии Буховец.

Сейчас 11 часов 15 минут. Мы ждем Васильева и Буховца, чтобы открыть огонь по Александровке.

Мне не совсем понятно, зачем на стрельбу прямою наводкой с открытой позиции, орудиями, выделенными из батарей, собираются командир дивизии, командир и комиссар полка, и командир дивизиона, и командиры трех батарей... Это, конечно, противоречит уставу: ведь будут они все почти вместе, и из сотен снарядов, что станут падать сюда, достаточно одного, чтоб лишить дивизию лучших ее командиров...

Гибель Лавриновича в Белоострове не достаточное ли предупреждение крупным командирам, храбрым, но рискующим без необходимости?

Но, видимо, сегодняшняя стрельба воспринимается всеми как маленький очередной праздник, на котором им хочется побывать, ибо всегда интересно и поучительно смотреть на внезапно накрытого, обуреваемого паникою врага!

...Опять бьет сюда. Свист. Разрыв. Музалев:

— Он вообще-то бьет бессистемно, куда вылез, лишь бы в сторону противника шел снаряд. Вряд ли он пристрелялся к нам!

...Любивый позвал меня в другую хибарку — ПНП 4-й батареи Дубровского, и я перешел сюда по ходу сообщения… Тут такая же стереотруба. Пока шел, еще три снаряда разорвались метрах в трехстах от нас. Эта земляночка чуть покрепче, в три тонких наката. Щель на сторону финнов, в нее смотрит стереотруба. Землянка так мала, что мы вчетвером — комиссар Любивый, я и два телефониста — едва помещаемся в ней. Дверь из нее — в узкий ход сообщения, по которому мы и пришли сюда. Под стереотрубой скамеечка, на ней сидит комиссар, наблюдает. Второй человек может встать с ним рядом, смотрит в бинокль. А третьему у щели уже нет места. Вот свист и разрыв. Я сижу на каске, покрытой плащ-палаткой. Любивый звонит на орудия: «Михеев, можно начинать! Да, да, Буховец сказал, можно начинать!» — и смотрит в бинокль. Один телефонист ушел. Нас теперь трое.

Буховец сейчас там, откуда мы ушли, — на ПНП 6-й батареи.

Наш выстрел — недолет. Опять недолет. Третий попал в крышу дома. Выстрел. Любивый наблюдает в стереотрубу. Выстрел — недолет. Выстрел — попал, школа горит. Выстрел. Выстрел. Бегут по небу раскатисто и глухо разрываются. Выстрел. ( «Выстрел!» — повторяет телефонист.)

— Хорош, в церковь! — говорит Любивый. — Ничего, но поднять уровень. По школе пустите...

Телефонист просит передать наблюдение. Выстрел — левее церкви.

Еще — недолет, направление почти правильное, но недолет. Любивый:

— Левее, 0,02! Выстрел. Наблюдение:

— Пробило школу насквозь и пролетело... Выстрел. Всё!.. Всё!.. Горит!..

Школа горит — наблюдаю в стереотрубу. Ярким пламенем! Несколько попаданий в церковь, но она не горит — каменная. Любивый:

— Перенести огонь по домикам, правее горящей школы!

Несколько выстрелов, и над деревянными домами — густой дым. Хорошие попадания. Дымом застлало все, везде дым, пыль...

— Стрелять по домикам, левее церкви, 0,30! Перелет.

— Перенести огонь левее церкви, 0,20! Попало.

— Попало, да слабенько... недолет!

Я посматриваю в стереотрубу и смотрю в щель простым глазом. Любивый:

— Прекратить стрельбу! Левее церкви, 0,20, дом с белой трубой, впереди полуразрушенный сарай, вот туда огонь! .. «Новая Земля» (это стреляющее орудие) — какой расход?.. Правей этого выстрела, 0,1!.. Хорош! (дымок)... Точно! Хорош! Пробивает насквозь! Еще правее, 0,1, — огонь!

Все, что произносит Любивый, телефонист повторяет в трубку.

Выстрел. Перелет.

— Присмотритесь лучше туда, куда стреляли только что!

...Разорвался финский снаряд — оглушительно, в расположении наших окопов, метрах в пятидесяти от нас. Шатнуло в сторону. Любивый шарахнулся от трубы.

— Замаскировать орудия! Расчет — в укрытие! Самолеты! Быстро! Самолеты идут. Три самолета. На месте? На месте!.. Орудие в укрытие можно... Нет, отставить! .. Замаскироваться, и пускай стоят на месте — они ушли назад! А куда же один девался? А, подлые, пошли назад! (Любивый прокричал первые фразы, выхватив у телефониста трубку, а следующие уже не в трубку, а снова наблюдая в щель.) Передать и на Шестой дом: хорошо замаскировать! Никакого хождения не должно быть. Сидеть в укрытиях!

Входит Дубровский.

— А ну-ка, Дубровский... Но тот перебивает Любивого:

— Закатывают орудие. Корнетов приказал.

У меня болит перепонка правого уха от разрыва финского снаряда.

Любивый советуется с Дубровским о топографии. Тихо. Телефонист спрашивает, какое дальше распоряжение. Любивый:

— Пусть сходят в Шестой дом и спросят Васильева, как дальше быть... И пусть сидят в укрытиях!

Комиссар дивизиона, вошедший вместе с-Дубровским, ушел. Разрыв. Любивый:

— Где-то с дальней батареи! (Наблюдает в стереотрубу.) О, носят, что-то носят из школы! Передайте на Шестой дом — прямой наводкой в горящую школу, чтоб в домики возле горящей школы дать шрапнельки! Там финны барахлишко свое выносят! Прямо по ним, их щепками закидает!.. Пять... Шесть... И землю, землю бросают!

Я смотрю. Над горящими домами — пыл горячего воздуха.

Свист. Правее от нас разрыв — оглушающий. Еще один. Любивый:

— Они, наверное, спали. Их припекло!.. «Новая Земля»? Ну, как там? Сказали? Там они барахлишко носят и в садике подогреваются! (Любивый — с телефонной трубкой около стереотрубы.) Что это там, левее, дымит? А, это дом загорается!..

...Любивый и Дубровский ушли. Дубровский вернулся. Я смотрю в трубу. Наши молчат. Финны дали еще несколько снарядов. Уступаю трубу Дубровскому. Дубровский:

— Шрапнелью пять снарядов! Угол 2,00, уровень (такой-то), трубка 9,5, один снаряд — огонь!.. (Пауза.) «Окно»! Перемычку сняли? «Земля»! Быстрей огонь!

Выстрел. Дубровский:

— Видел? Ни хрена не вижу! Клевок дал!.. «Земля»! Уровень 30,10, огонь! (Пауза. Выстрел.) Это мой? Да!.. Правее, 0,05, трубка 9,3, огонь! Да! (И про себя.) Ох ты, курва, один только дом подожгли... (Пауза.) Несколько домов горит!

Выстрел.

— Видите? Точно по этому, где огонь, только дальше туда, за дым... Всё?

Выстрел.

— Передайте на «Окно» — отстрелялись. Четвертый дом! Передайте на «Огурец» — отстрелялись, Четвертый дом!

Телефонист:

— Они же не на «Огурце»! (Пауза, и телефонист передает то, что слышит.) В «Грозу», прямо в землянку, снаряд упал! (Слушая, в трубку.) Сюда упал!

Это — землянка 6-й батареи, позади нас, шагов пятьдесят. Телефонист побежал узнавать. Второй слушает. Дубровский:

— Пробило или не пробило? Телефонист:

— Когда здесь оглушило вас, это вот тот снаряд! Дубровский, глядя в стереотрубу на горящую школу:

— Труба на одного упала со школы. Ух ты! Высокая ?груба!

В землянке нас трое: Дубровский — у щели, телефонист — у аппарата, и я — пишу. Дубровский:

—  «Новая Земля»! Санинструктор есть у вас?.. У, язви вашу душу, где его не надо, там он находится!.. Там тушат их дом, черт дери!

Телефонист, слушая:

— Там про обед уже толкуют, еще стрельбу не кончили они, про обед уже толкуют... »Лампа» слушает! Давай быстрей его на «Лампу»!

Свист. Разрыв рядом. Еще разрыв... Телефонист в трубку:

— Где мой телефонист? .. Убит телефонист?! Около вемлянки разорвался. Осколком.

Дубровский входящему молодому командиру:

— Раненые есть?

— Раненых нет, один там и сидел. Около двери, осколком. Он так и сидит, возле нар. (Берет телефонную трубку.) «Окно»! Связь у вас есть с «Грозой»? Почему? А где? Далеко? ..

Дубровский:

— Наконец еще пара домиков загорелась, левее школы... Ох, там сейчас дым пошел здоровый!

Молодой командир у телефона:

- — Шесть-тридцать! Шесть-тридцать!.. Это шесть-тридцать? .. Кажется, Соловьева убили. Это я, Романов говорит... Так, обстрел идет!.. Там сейчас побежал санинструктор.

Телефонист — стоя, держа вторую телефонную трубку:

— В голову ему попало.

— Может быть, только ранен? — спрашивает Дубровский.

— Нет, убит!

— Вот черт, говорит Романов, — в землянку надо ж попасть!

Дубровский, наблюдая в стереотрубу;

— Картошку бросили копать! Романов:

— Батарею хотят минометными уничтожить. Буховец приказал наблюдать. Если будут еще стрелять — давить будем.

А по нашему расположению ложатся и ложатся мины, — разрывы то ближе, то дальше. Романов в телефонную трубку:

—  «Земля»?.. (Слушает и сообщает.) Ну, точно. Соловьева убили.

Разрыв рядом. Дубровский:

— Что, мина хряпнула или снаряд?

— Снаряд! — отвечает Романов и обращается к телефонисту: — Землянку ничуть не тронуло?

— Песочек сбоку! Дубровский:

— Ну, видно, в двери осколок. У них землянка так сделана, что они прямо против двери сидят.

Кстати, так же сидим и мы — между дверью и щелью для стереотрубы. Дубровский задумчиво:

— Кончила свое существование школа! (Пауза.) Наши дети учились в ней!.. (Опять пауза.) Снаряд прошел сквозь крышу.

Романов, слушая у аппарата:

— Соловьева убило и троих ранило. В лицо снарядом, в голову попало. (Осколком, конечно, но он так и сказал: снарядом.) Насмерть. Троих ранило... Трех ранило, двух убило. Оказывается, еще во вторую землянку упало. (К телефонисту.) Ну-ка, сходите теперь вы — подальше направо, обшитый проход!

Телефонист уходит (не слишком охотно). Все тихо. Больше никто не стреляет. Дубровский:

—  «Земля»? Поверка. «Новая Земля»? Поверка. Смотрю в стереотрубу. Два дома налево от школы

горят. Ветерок поднялся. Небо облачно. Все затихло. Дубровский и Романов тихо переговариваются. Дубровский:

— Сегодня обстрел, и смотрите, ни одного разу у нас связь не порвали!

— Это плюс вам! — отвечает Романов, слушая телефон. — Шестая батарея просит огонь открыть. Левее от горящих домов — прудок. Там что-то таскают.

Телефонист вернулся:

— Легко ранило Зеленкова. Разведчика Михайлова. Романов:

— Пять снарядов еще хотят дать... Тухнут? Дубровский у трубы:

— Да нет, в полном разгаре!.. Ага, левее этого дома' сарай сейчас загорится. С маленькими окошечками-амбразурами.

Романов выходит. Дубровский:

— Да вот еще загорелся один...

14 часов 15 минут

Сижу у гаубицы. Когда на ПНП все затихло и стало неинтересно, я спросил Дубровского, где находятся Корнетов и командир полка Васильев (приехавший в начале боя сюда). Дубровский сказал: «Рядом, в землянке «Окно». Я направился туда. Там никого, кроме нескольких красноармейцев, не оказалось, сказали, что Корнетов и командир полка пошли к лошадям. Я соединился по телефону с гаубицей. Мне подтвердили, что они идут туда. Удивленный, что они не разыскали меня, я ждал и никого не дождался. Выяснил тут, что тяжело ранен в голову помощник командира полка, капитан Гуревич, с которым я познакомился, когда ночевал в домике у Васильева. Гуревичу оторвало ухо, пробило череп. Его отправили. Тут два бойца пошли в том же направлении, куда ушли Корнетов и Васильев. Сказали, что покажут дорогу.

Шли они с ведрами, за обедом — там они должны встретить выехавшую кухню, которой ближе сюда не следует подъезжать. Я пошел за ними, сразу же попал под возобновившийся сильный орудийный обстрел. Снаряды рвались поблизости, вокруг. Мы припадали к земле, никаких укрытий в леску не было. Затем, переждав разрыв, шли дальше. Подвернулась какая-то землянка минометчиков. Зашли туда переждать. Бойцы не хотели идти дальше, но мне надоело ждать, я сказал: «Так можно и до завтра сидеть!» — встал, вышел, велел бойцам идти за мною. Один пошел, другой долго мялся в дверях, глядя на разрывы то здесь, то там. Потом пошел за мною. Я прошел метров сто — еще снаряд, рядом. Боец толкнул меня в спину: «Ложитесь!..» Я припал в ровик, оказавшийся тут же, боец — тоже.

Пошли дальше, прошли с полкилометра. Снаряды поблизости больше не рвались, рвались далеко. Попалась в кустах кухня. Бойцы тут остались, торопливо наливая суп в ведра. Я пошел дальше, один. Меня нагнала кухня. Боец предложил подвезти. Доехал на грохочущей — уже по дороге — кухне, увидел коновода с двумя лошадьми. Соскочил с двуколки кухни, отправил ее дальше, сам остался. Коновод сказал, что командир полка уехал, а Корнетов сюда не приходил.

Я пошел обратно, к переднему краю. Опять рядом три снаряда... Дошел до гаубицы, закаченной под укрытие. Здесь два часовых и больше никого — расчет недавно отправился назад, на свою батарею. Тут телефон, без телефониста. Я соединился — сам, разыскал по телефону Корнетова, он оказался где-то между мной и передним краем, в какой-то , землянке. Я сказал, что подойду к нему, он велел не ходить, подождать его. И вот сижу, жду. Узкая щель с накатом. Снаряд ширкнул, упал рядом и не разорвался. Часовой стоит тут же...

15 часов

Патефон: «Неаполитанские ночи», вальс. Сижу с Корнетовым и комиссаром дивизиона на огневой позиции 4-й батареи, в блиндаже. Шли сюда втроем по лесу, по дороге, не найдя своих лошадей.. Корнетов и комиссар были мрачными из-за потерянных сегодня людей. Говорили о Гуревиче. Буховец, уже уехавший на автомобиле, перед тем тоже попал под обстрел, один, в лесу, и Корнетов рассуждал, что подвергаться такой опасности Буховцу не следовало и что следующий раз никакого начальства не пустит к себе.

Маленький блиндаж, хорошо замаскированный. Корнетов велел узнать, есть ли обед. Ждем, пока телефонист разыскивает наших лошадей, звоня по всем точкам. Лошади, видимо, где-то сзади. Комиссар выбирает пластинки. Корнетов заводит патефон и ест кусок хлеба, найденный на столе...

Лошади оказались на «Новой Земле» — их требуют сюда.

«Мой костер» поем втроем хором, подтягивая патефону.

«О солло мио» — на итальянском языке. Принесли обед — рыбу...

15 часов 40 минут

Рыба оказалась мясом, очень твердым. Съели его я и Корнетов. Комиссар отказался. Пора ехать, но капитан увлекся патефоном:

— Давайте «Мой костер» сыграем еще на дорогу!

В блиндаже темно. Вот «Мой костер»!..

17 часов

Блиндаж артдивизиона. В 15 часов 45 минут выехали верхами назад, на сей раз без Зеленкова. Лошадь его без всадника, на поводу. Сначала — карьером, затем, всю дорогу, шагом. С нами ехали три красноармейца. В 16 часов 40 минут приехали в штаб дивизиона. Сидим в блиндаже. Сразу разговор о гробах для убитых; о раненом Зеленкове, — где он? (он уехал, вероятно, в ППМ, ранен легко); о том, как все было; о минах. Результаты стрельбы признаны удачными. Разгромлен штаб финской части, церковь и колокольня уже не пригодятся финнам для устройства наблюдательного пункта.

Интересно бы знать, что сегодня делается во внешнем мире? Что еще нового в Ленинграде? Что — под Москвой? Когда я выезжал сюда из города, положение под Москвой было очень серьезным. Как защищаются москвичи?

Сейчас пойду в батальон морской пехоты — надо использовать вторую половину дня..,

Глава двенадцатая.

В батальоне морской пехоты

Каменка. 291-я сд, отдельный батальон морской пехоты
16–19 октября 1941 г.

В кают-компании подземного корабля. — Разведка боем. — Адъютант Ероханов. — Минометная рота Сафонова. — Истребитель «кукушек». — Разговор с гитлеровцем. — «Звено балтийцев»

Роль балтийской морской пехоты в обороне Ленинграда, особенно осенью 1941 года, по справедливости признана исключительной. Когда на всем трехсоткилометровом фронте вдоль Лужской оборонительной линии врага могли встретить только три стрелковые дивизии и одна стрелковая бригада (и не заполненные нашими войсками разрывы между ними составляли двадцать — двадцать пять километров), когда брошенные на подмогу им из Ленинграда спешно сформированные, плохо вооруженные и совсем необученные дивизии народного ополчения были опрокинуты и разбиты, а частично окружены, с кораблей Балтфлота было снято больше ста тысяч моряков. Сформированные из них бригады морской пехоты закрыли собой огромные бреши в разорванной бронированными полчищами врага линии нашего фронта на ближних подступах к Ленинграду, от Финского залива до Пулкова, Колпина, среднего течения Невы, Шлиссельбурга, а позже и до Волховстроя и даже Тихвина. Другие части морской пехоты заполнили пустующие пространства на Карельском перешейке. Никогда не воевавшие на суше люди с яростью, с непревзойденной храбростью, с поразительным презрением к смерти встретили и первыми остановили уже было торжествовавшего победу врага, который по приказу Гитлера готов был смести с лица земли Ленинград и полностью варварски уничтожить все его население.

Отдельный особый батальон морской пехоты, занимавший позиции под Белоостровом, был придан 291-й стрелковой дивизии.

В кают-компании подземного корабля

16 октября. 17 часов 30 минут

И вот я в «отдельном особом батальоне морской пехоты». Блиндаж командного пункта батальона расположен впереди Каменки, на краю лесной опушки. Перед ним простирается гладь открытого пространства, поросшего мелкими кустиками, затянутого первым снегом болота. Вражеские позиции отсюда хорошо видны простым глазом.

Этот блиндаж — просторный подземный дом, от которого зигзагами расходятся глубокие ходы сообщения. Вчера днем, когда я впервые вступил в блиндаж, краснофлотцы, переодетые в красноармейцев, четко встали со своих нар. Я прошел между двумя шеренгами, как по узкому коридору.

В глубине встретил меня старшина. Здесь, за поворотом налево под прямым углом, оказались еще два помещения.

Старшина проводил меня в последнее — просторную кают-компанию батальона, устроенную под сводом накатов, подпертых столбами. В одном углу этого помещения я увидел коммутатор узла связи, в другом — койки комбата, начальника штаба и адъютанта. Перед койкой комбата вбиты в землю ножки длинного стола. Букеты бумажных цветов, поистине военно-морские чистота и опрятность сразу определили для меня вкусы и привычки хозяина. На бревенчатых стенах я увидел полочки, аккуратно застланные газетами, а подальше — амуницию и оружие, висящие в строгом порядке на больших гвоздях.

От стола поднялся комбат — старший политрук Алексей Игнатьевич Трепалин...

Вот и сейчас он сидит за столом, я разглядываю его, занося в тетрадь эти строки. Волосы у Трепалина — светло-коричневые, зачесанные назад. Аккуратная, хорошо поставленная голова, лицо правильное, почти красивое, но очень утомленное, — спать ему приходится мало, работает он исключительно много. Брови у Трепалина как-то не к лицу — черные, но ничего от брюнета в нем нет. Роста он небольшого, худощав, его движения, жесты, голос — спокойны, уравновешенны... Разговаривает он с усмешечками, и это у него получается тепло и естественно.

И он и его моряки приняли меня, как старого знакомого, с искренним и отменным радушием. Еще вчера я почувствовал себя здесь словно на корабле: балтийский здоровый дух сказывался во всем — ив живости разговоров, и в ясности смелых глаз, в веселье, каком-то особенно жизнерадостном, в пронизывающем отношения чувстве товарищества. Мне стало ясно, что с этим батальоном познакомиться нужно будет подробнее, что с людьми его захочется подружиться...

Отдельный особый батальон морской пехоты входит сейчас в состав 291-й стрелковой дивизии и обороняет здесь — в районе Белоострова и Александровки — участок, примыкающий к позициям полка Краснокутского. Состоящая в батальоне минометная рота Сафонова выполняет заказы всей дивизии, а потому посылает свои мины и с флангов и из центра фронта дивизии.

Вот как отзывается о действиях минометной роты Сафонова сам противник. Мне дали переписать письмо финского солдата. Это письмо, кстати, прекрасно характеризует настроения тех, кто здесь действует против нас. Вот оно...

«За старой государственной границей 18 сентября 1941 года

Дорогой брат!

Пишу тебе с передовой линии в момент, когда русские ведут минометный огонь. Только что вернулся с места расположения командира взвода, где узнал, что мы должны провести проволочное заграждение около железной дороги, в 50–75 метрах от русских. Это — ужасный приказ. Здесь приказы отдаются безумными офицерами-нацистами, и за невыполнение таковых мы подвергаемся жестоким расправам — или будешь расстрелян.

Да, это настоящее проклятие. Кроме того, мы находимся в клинообразном положении, и русские ведут минометный огонь с двух сторон. Если бы я мог передать тебе всю картину моего положения!

Когда эта адская война, куда мы брошены против своей воли, кончится — никогда не забуду своей ненависти к своим офицерам. И в настоящий момент они лежат у себя в дотах и подают подобные приказания через своих посыльных.

Это у них получается легко и хорошо.

Самые тяжелые задания несут на себе младшие офицеры и рядовые солдаты...

19 сентября. Вчера я не мог закончить этого письма, так как русские вели сильный минометный огонь и ночная темнота приближалась. Ночь прошла довольно спокойно, не считая русского пулеметного огня, который беспокоил нас. Утром ходил за керосином...»

К письму сделано примечание:

«Указанное незаконченное письмо найдено 28 сентября 1941 года, в бывших окопах противника, в районе вост. жел. дор. моста Белоострова. Перевел переводчик Репокен...»

Какая все-таки поразительная, неизмеримая разница в отношении к войне у наших красноармейцев и у солдат врага! Вот что значит — мы воюем за правое дело, а они — как рабы, за дело своих господ. Уже в этом одном — наша победа!

Моряки не просто обороняются, их оборона — активная, почти каждые сутки они предпринимают мелкие наступательные операции, нападая на вражеские передовые части, участвуют во всех попытках взять белоостровский дот, подстерегают и уничтожают «кукушек»...

Наше позавчерашнее наступление на дот, о котором я сделал записи в артдивизионе, не привело к успеху, хотя, по единодушному суждению, и моряки и группа, направленная стрелковой частью, атаковавшие дот, и поддерживавшие их артиллеристы и минометчики действовали смело и хорошо. Но, видимо, вся операция была недостаточно подготовленной.

Как действуют морские пехотинцы, в чем именно активность их обороны, каковы боевые качества этих людей, в чем они ошибаются, чему учатся и чему научились в войне? Все это нужно узнать!..

17 октября

Утро началось обильным завтраком — овсяная каша на масле, чай. Меня все наперебой угощают. Кстати, у Корнетова своим сахаром меня решился угостить только сухой и строгий комиссар дивизиона, старший политрук Путинцев.

Утром Трепалин обзванивает всех своих, узнавая, как прошла ночь, все ли благополучно. Кое с кем нет связи — прервана минами.

«Госпожа мина» работает беспрерывно, круглые сутки ложится то здесь, то там, и каждый выходящий из блиндажа чутко прислушивается, в любую секунду готовый лечь. Мины ложатся залпами, по три-пять штук, с интервалами примерно в полсекунды. На днях старик кок успел при разрыве мины забраться в такую яму, в какую при обычных условиях ему бы не влезть. Не тронули его и две следующие мины. Недавно мина попала в девяностокилограммовую бочку с салом, пробила ее, разбила девять литров водки, облила водкой печенье и папиросы. Краснофлотец Матросов, стоявший возле на вахте, успев сделать шаг в землянку, с испугу крикнул: «Дайте сто грамм!» А начальник саперного взвода Темномеров, техник-интендант второго ранга, после разрыва этой мины поел печенья и опьянел.

Наши минометы всю ночь работали тоже, работают и сейчас, — это минрота балтийцев. Она помогала Краснокутскому в Белоострове — двумя кочующими минометами обстреливала Александровку. Минометы эти — эстонские, Трепалин узнает их по звуку.

С позавчерашнего дня я наблюдаю дружную жизнь балтийцев и сравниваю кают-компанию батальона, например, со штабом артдивизиона Корнетова. Там взаимоотношения далеко не столь искренне сердечны, дисциплинированность иной раз сухая, внешняя, а не внутренняя. Здесь, напротив, — шуточки, балагурство, но за ними — большое чувство ответственности.

В балтийцах неистребимы морские традиции. Пехотную форму надевали они крайне неохотно, сейчас каждый хоть чем-нибудь в своей внешности хочет показать, что он моряк. То ремень с якорем на бляхе наденет, то ворот так расстегнет, чтоб видно было тельняшку, то — хоть звездочку краснофлотскую выделяет на своей шапке-ушанке. Выше ватных штанов у спящего, прикрытого шинелью, нет-нет да и блеснет золотой галун морского кителя... На стенах «подземного дома» — плакаты подобраны из балтийских: вот два краснофлотца закладывают снаряд в орудие линкора, и подпись: «Приказы Родины балтийцы выполняют, своим геройством восхищая всю страну», вот два других краснофлотца, в морской форме, но в касках, опоясанные пулеметными лентами, ощетинили штыки, и подпись: «Прочь от Ленинграда!..» О кухне здесь говорят по-прежнему «камбуз». Позывные подразделений — «линкор», «якорь» и т. п. Большая обида и даже скандал был, когда однажды батальону дали сверху позывной «таракан» — надо ж такое головотяпство!.. Папиросы и то обязательно требуют «Краснофлотские»!

«Корабельность» штаба сказывается и так: в углу — телефон узла связи с постоянно работающими там телефонистами, а ровно на два метра дальше, над изголовьем койки Трепалина, второй телефонный аппарат, специально для него, для комбата, чтоб не нужно было тянуться. На тумбочке у комбата — затейливая ваза с искусственными цветами. В штабе — кошка, ласковая, которую гладят все.

Отношения между людьми всегда можно определить по каким-либо мелким штрихам. Приведу два-три примера.

В артдивизионе Корнетова каждый командир свой дополнительный паек — масло, сахар и пр. — ест в одиночку, из своей газетины, в своем уголке. Здесь все вываливается на стол: ешь, пользуйся, сегодня я — твое, завтра ты — мое. Вчера один старший краснофлотец, и он же музыкант, Гутенберг, широколицый, веселый здоровяк, привез из Ленинграда полученный в порту ящик соевых конфет. Привез, поставил на стол, взялся ими угощать всех. И первое слово Трепалина: «В каждую роту бойцам послать!..» Сегодня утром выяснилось, что к обеду дадут красное вино. Трепалин, справляясь по телефону о происшествиях за ночь, сообщал всем: «Скажи там ребятам, красненькое будут давать!»

Вчера к ночи из Песочного верхами явились два связных кавалериста с пакетом. Трепалин сунул им в руки до горсти конфет. Как непохоже это, например, на Корнетова. Тот играл с Зеленковым в шахматы. Явился связной с перевязанным лицом, сквозь перевязку проступала кровь. Связной упал с лошади, расшиб себе нос. Корнетов, взяв пакет, не распечатывал его, доигрывая партию, а связной, которому, конечно, было больно и который, конечно, хотел как можно скорее освободиться, стоял и ждал, не решаясь напомнить о себе. Я не вытерпел тогда этой бестактности и тихонько напомнил Корнетову о связном.

Русский человек любит справедливость и остро воспринимает даже мельчайшее проявление несправедливости. Совсем не нужно, чтоб командир, особенно на фронте, был слишком чувствительным, но тактичность и чуткость в отношении к подчиненному — качество необходимое, без него нет и чувства собственного достоинства ни в начальнике, ни в подчиненном. А наш советский воин тем и силен, что в нем развито чувство собственного достоинства.

После стрельбы по вражескому НП в Александровке я не придал никакого значения ни тому, что Корнетов «забыл» меня на ПНП и ушел сам, не справившись обо мне, ни тому, что никто толком не распорядился навести справку: куда же, в точности, делся пусть легко, но все-таки раненный лейтенант Зеленков? ..

Сейчас, в свете того духа товарищества, какой вижу здесь, я склонен думать, что в батальоне морской пехоты таких мелких, но,, по сути дела, неблагоприятно характеризующих командира части штрихов нельзя было бы подметить.

Достигается этот дух товарищества, конечно, вдумчивой воспитательной работой командиров и особенно комиссаров. А им самим следует быть пристрастно, до щепетильности, придирчивыми к себе.

Каков командир, таковы обычно и его подчиненные. Не слышу я у этих балтийцев ни «приказательных окриков», ни раздраженного тона, — интонации у всех спокойные, ничто во взаимоотношениях обостряющее нервы не вмешивается в их быт.

А между тем батальон всего месяц назад пережил трагедию, которая при других взаимоотношениях могла привести его людей к полному упадку духа и вследствие этого к потере боеспособности. Семь дней мучительно приводили остатки батальона в порядок и пополнялись, снова Цвели бои.

Из чувства такта я не стал расспрашивать в подробностях о трагическом дне 13 сентября, люди хмурятся, вспоминая об этом дне, им не хочется говорить о нем. Придет желание — заговорят сами!

Но и без всяких подробностей я хорошо знаю: такое событие обычно наносит тяжелую травму всем, кто остался в живых. Здесь, однако, этого не случилось. Я сегодня говорил уже со многими командирами и краснофлотцами. Судя по их чистосердечным рассказам, могу утверждать: Трепалин, 13 сентября назначенный командиром и комиссаром батальона, сумел не только поднять дух бойцов, сплотить их, но и организовать боевую деятельность батальона по-новому. Он научил людей окапываться, маскироваться, создал группы разведчиков, наладил отличную связь, а главное — сумел развить в людях те качества, которые на военном языке называются чувством взаимовыручки и взаимоподдержки... Очень трудно рассказать, как именно Трепалин, совмещающий теперь две должности — командира и комиссара, превратил батальон в крепко спаянный, слаженный организм, дружный коллектив храбрецов.

За месяц непрерывного участия в боевых операциях — с 15 сентября по 15 октября — батальон потерял только одного убитым и троих ранеными. Из подразделений, действующих на левом фланге Карельского перешейка, батальон считается сейчас самым дружным и боеспособным, и настроение в нем превосходное. Даже в землянках на первой линии всегда слышны смех и песни. Трепалин добыл для бойцов музыкальные инструменты, и в каждом взводе сразу же объявились баянисты, гитаристы и балалаечники... Тон разговоров в любой земляночке батальона веселый, дружеский, с усмешками и подшучиванием, — я слышу этот тон и в разговорах по телефону, и в словах любого приходящего на КП бойца.

Этот тон прежде всех задает сам Трепалин. Когда комбат смеется, глаза его сощуриваются, почти зажмуриваются, лицо становится юношески шаловливым, бесхитростным, — тогда он самый что ни на есть простецкий парень. Когда он серьезен, ум и воля чувствуются в выражении вдумчивых, ясных глаз, обрамленных длинными ресницами.

В его ровном, с тонкими чертами, с большим, открытым лбом лице, в смелом взоре видны прямодушие и искренность. Он говорит так, как думает. Негромкий голос, спокойный тон — свойства человека, убежденного в своей правоте, уверенного в себе. Трепалин держится просто и человечно, дела решает так же спокойно, просто, глубоко продумывая их...

Кто такой Трепалин? До войны работал начальником цеха одного из ленинградских заводов. В начале Отечественной войны был назначен политруком стрелковой роты. Затем ему предложили перейти на флот. Он согласился, месяц — весь август — учился в Кронштадте в военно-политическом училище, а с 1 сентября был назначен политруком минометной роты сформированного в этот день батальона морской пехоты и в бой пошел впервые в жизни 13 сентября, при обстоятельствах, о которых я расскажу дальше, — в самый критический момент боя, когда выбыли почти все командиры, взял командование батальоном на себя. Вывел уцелевших людей из-под огня, сам остался невредим случайно.

Весь день кипит работа в кают-компании. Пищат и позванивают телефоны, трудится над картой, разложенной на втором огромном, освещенном электрической лампочкой столе, начштаба лейтенант Николай Никитич Карпеев; входят и уходят десятки людей — из боевых рот, из хозяйственного, саперного и прочих взводов; Трепалин выслушивает всех, разбирается в насущных делах, дает приказания, то пишет, то тянется к аппарату.

Из кают-компании есть запасной выход непосредственно на поверхность земли. Но эта дверь наглухо закрыта, и к ней приставлена кровать, на которой сегодня спал я. Другая — напротив — дверь сообщает кают-компанию с расположенной за бревенчатым отсеком «командирской каютой». Она проходная, за ней огромный кубрик — казарма комендантского взвода.

Бойцы этого взвода меняются, в нем чередуются люди, приходящие как бы на отдых с первой линии, — простуженные, усталые, отдыхающие после боев. Вступая сюда с поверхности земли по узкому и глубокому, как штрек, срезу, проходишь тамбур — две двери, вступаешь в коридор этой казармы, образованный между рядами нар, сделанных в два этажа. На опорных столбах этих нар — в безупречном порядке — оружие и амуниция бойцов. Коридор упирается в стену, перед которой образовано некое «клубное пространство» — с печкой и со столом. На столе газеты и брошюры, и над ним стенная газета батальона; статьи и заметки в ней выписаны аккуратным почерком, иллюстрированы цветными рисунками, карикатурами...

Разведка боем

Три дня назад, 14 октября, под белоостровским дотом были ранены младший лейтенант Георгий Иониди, «истребитель «кукушек» Леонид Захариков — оба уже известных мне разведчика — и пулеметчик Сергей Макаров.

В дивизионном тылу — в Осиновой Роще — расположен полевой передвижной госпиталь. Все трое сейчас находятся там. К ним вчера отсюда ездили — навестить. Трепалин распорядился прикармливать их от батальонного камбуза, полагая, что в госпитале кормят хуже. А вот сейчас пришел краснофлотец, принес карманные и ручные часы — он привез их от раненых из госпиталя на сохранение. Развернул несколько тряпочек, сдал часы комбату, обратился к батальонному врачу:

— Теперь к вам... Макаров поправляется, температура тридцать семь и одна. Он раньше был водолазом, нырял все под воду с температурой тридцать семь, говорят, что это у него нормальная. Хочет выписаться...

О храбрости Иониди и Захарикова, мне давно известной, все здесь говорят в один голос. Гордятся и Макаровым. И едва я выразил желание навестить их в госпитале, Трепалин, как и другие, оживился:

— Обрадуются!.. Да и материал будет вам интересный! Привирать о себе не станут, но, вероятно, многое будут умалчивать о своей личной храбрости... Не те люди, чтоб подвирать! А уж головы верно отчаянные!..

Комбат Трепалин, начальник штаба лейтенант Карпеев и младший сержант Душок во всех подробностях рассказали мне о том, что произошло 14 октября. Они даже нарисовали схему. А вкратце история такова: по инициативе командира стрелкового полка Краснокутского была создана сводная группа для разведки боем системы обороны этого пресловутого дота. В состав группы входили 30 пехотинцев Краснокутского и 11 моряков, названных ударною группой. Огневая подготовка была возложена на минометную роту батальона морской пехоты.

— Когда узнали, — рассказывает круглощекий, веселый, ясноглазый, как девушка, но полный задора комсомолец Сережа Душок, — подобрались добровольно люди. Комбат, — вот он, товарищ старший политрук, — говорит нам: «Девяносто шансов из ста — погибнуть. Думайте!.. Хотишь, говорит, идти — иди, но чтоб сам себя не подвел и других. Одно слово — не струсить!» У младшего лейтенанта Иониди разговор был такой: «Скажи прямо: сам на себя надеешься или нет?..» Ну, мы... Четыре человека по-честному признались: «Сами на себя не надеемся, трусить не струсим, а только в сметке своей, да и в извертливости не гарантируем...» А десять человек взялись. Ну, комбат нас и направил десятерых с товарищем Иониди, меня — первым его заместителем.

Вышли мы в полковую разведку накануне, с ними были весь день, уговаривались, брились, стриглись. В канун вечером вышли вместе с красноармейцами в район обороны полка Краснокутского к первой линии обороны. Там нас остановили: «Расположитесь здесь». Ночь мы — в землянке. Беседовали, как действовать, чтоб* не расходиться, чтоб называть не по званию, а по фамилии или по имени...

В пять утра 14-го вышли на исходные позиции. В 6.00 минометчики открыли огонь по окопам, окружающим дот, чтоб заставить врагов укрыться. В 6.10 дан .был сигнал атаки. Группа под командой лейтенанта Воронкова (из полка Краснокутского) пошла в атаку: выскочили из-за укрытия, выбежали на шоссейную дорогу, бежали вперед под сильным пулеметным и автоматным огнем. Моряки, возглавленные Иониди, опередив всех, напоролись на множество за маскированных огневых точек противника перед дотом. Тут был ранен пулеметчик Макаров, за ним — Иониди, но он продолжал командовать... Подбежав на тридцать метров к доту и забросав противника гранатами, группа вынуждена была залечь в канаву, а потом отползти назад... Моряки отходили последними, прикрывая пехотинцев, ведя на совершенно открытом месте, под перекрестным пулеметным огнем, стрельбу из своих четырех автоматов и семи полуавтоматов. Когда Захариков лежал, стреляя, ему пулей задело спину, затем контузило при разрыве снаряда, а потом еще осколком другого снаряда поранило голову. Он, однако, выбрался из-под обстрела сам. Убит из моряков был только один — когда бежали в атаку в рост, с криком «ура».

Иониди и Куракин отползали к траншее последними...

— ...Отсюда, — продолжает Душок, — были отправлены раненые, наши и пехотинцы, кроме Иониди, — он остался убедиться, все ли бойцы вышли из боя... Когда все отошли, наши морячки Верцов, Васильев и Жвиков забрали оружие — пулемет Макарова, диски и прочее, а Куракин и я взяли Иониди на руки и принесли его на товарную станцию Белоостров, посадили здесь на подводу, привезли в санчасть.

Если бы этой сводной группе удалось занять вражеские окопы, вслед двинулись бы на штурм дота приготовленные подкрепления, а так — дело и кончилось разведкой, которая, впрочем, принесла пользу, так как вскрыла систему пулеметных и минометных точек противника...

Адъютант Ероханов

Краснофлотца Валентина Петровича Ероханова в батальоне никто не зовет по фамилии, все зовут его «адъютантом». Ероханов — связной комбата Трепалина. Ростом он невысок, лицом неприметен: простое русское лицо с выражением доброты и застенчивости в чистых, немного грустных глазах. Он очень энергичен, сноровист, в движениях быстр, готов от всей души выполнить любые просьбы и приказания. Человек он, видно, скромный, точный и исполнительный. К командиру своему он просто неравнодушен, он любит его; про Ероханова говорят, что он без комбата и жить не может, — когда тот куда-нибудь уйдет один, Ероханов места себе не находит.

Сейчас комбат куда-то ушел, оставив Ероханова здесь, и тот, подсев к уголку стола, сам заговаривает со мной о своем комбате. Внимательно следя за моей записью, он рассказывает о том, что в батальоне не найти человека, который мог бы обидеться на Трепалина, — очень, мол, справедлив. Даже тот, кто виноват, не обижается на него и перед ним никогда не оправдывается, комбату все говорят только правду.

— Лишнего слова не скажет, все толком выяснит. Другого, сукина сына, расстрелять надо, а комбат поговорит с ним, расспросит, что, почему, как получилось, — и не крикнет! И у того чуть не слезы на глазах: «Я же преступник — и обо мне заботятся!» И становится образцовым... Ведь у нас все — русские люди, советские. А поначалу-то у кого не бывает ошибок или, допустим, растерянности... А под общим духом и худого человека возьмет самолюбие!..

И еще вам скажу: когда нас сформировали, при переходе через болото из Сестрорецка, фашисты стали нас угощать минами. Знаете, какой был обстрел? Полковник (которого позже сняли) куда-то исчез, некоторые командиры рот засуетились под обстрелом, а комбат взял все на себя, приказал всем залечь, сам — от одного к другому, всех успокоил и все наладил... Военфельдшер Маков лег в канаву и накрылся веткой. А комбат — рядом, и мы все тоже. Когда обстрел кончился, комбат нам: «Ну как, живы?» — «Все живы!» — «Ну, значит, доктору работы нет! Вставай! А ты, Маков, что от мух веткой прикрылся? ..» Умело вывел нас, ни одного человека Мы в этом обстреле не потеряли!

Он воспитывает весь личный состав батальона в храбрости, мужественности, выносливости. И притом: «Никогда не подставлять голову под дурную пулю или под дурную мину! Пусть пролетит, ляг! А вот уж если в атаку — тут проявляй храбрость!»

Тринадцатого, когда погромили нас, — продолжает рассказ Ероханов, — вместе мы лазали, собирали бойцов, разбрелись они на кучки по пятнадцать человек, по двадцать. Он — всюду был, а как жив остался — я даже не знаю.

Когда батальон наш пошел в наступление, комбат был сначала политруком минометной роты. Вели мы огонь до последней минуты, уже связь пропала, а минрота все шла с товарищами, непосредственно поддерживая...

Услышав эти слова Ероханова, врач, оторвавшись от своей аптечки, вставляет фразу:

— Он взял на себя инициативу! Когда никого из командиров не стало, он взял на себя командование{28}!..

— А после этого боя, — продолжает Ероханов, — ведь если б считать так: после такой психической атаки могло бы и никакой дисциплинированности не быть! А у нас он всякую неорганизованность ликвидировал! Самое трудное! После этой разрухи он совмещал должность комбата, комиссара и начальника штаба... Для рот, для личного состава, создал благоприятные условия, подготовил к зиме: земляночки, теплые печки у всех, свет, бойницы. Линия обороны — каждый человек может стоять в рост. Во всех подразделениях оборудованы ленинские комнаты, можно и отдохнуть. А по окапыванию наш батальон занял в дивизии первое место! Пехота приходила на экскурсию во вторую роту — смотреть, как окопались!..

Перед серьезной операцией сам лично съездит, обойдет местность, исследует ее сам: где расположены огневые точки, где, куда, кого ставить... А потом лично побеседует с каждым! Я-то знаю — по должности всюду при нем!

Раз — срочное задание: по заявке поддерживаемого подразделения обстрелять фашистов с открытой позиции из миномета. А позиция на «островке», среди болота, — открытое, неподготовленное место, без окопов, простреливается со всех сторон. Задание надо было выполнить срочно. Комбат ночь не спал, беспокоясь. Перед тем дал все конкретные указания, как действовать при любых обстоятельствах. Всю ночь проверял, связь держал, пока все не закончилось благополучно.

14 октября, после атаки у дота, когда люди вернулись усталые, мокрые, он приказал всех помыть в бане, надеть теплое сухое белье, устроил чай с водочкой, товарищескую беседу, расспрашивал, какие недостатки были. А перед боем одел их в самое удобное обмундирование сам, лично. Даже свой автомат отдал, финскими ножами снабдил, за всем пронаблюдал сам.

Очень трудно говорить, когда в комбате нет никаких плохих сторон, а только хорошие. Один недостаток — мало спит! Дать ему, я считаю, после всего этого оценку «отличный командир»!..

Так заключил свой рассказ о комбате Трепалине адъютант, краснофлотец Валентин Ероханов. Он, по-видимому, готов был рассказывать еще много и долго, но смутился, замолк — в блиндаж вошли раскрасневшиеся с мороза две девушки-сандружинницы: Валя Потапова — каштановокудрая, с ясной голубизной глаз, жена Георгия Иониди, к которому я еду в госпиталь, и Аня Дунаева — темноглазая, чернобровая, как южанка. Обе девушки в пехотной форме — в ватных брюках и ватных куртках, здоровые, веселые, простенькие. Они поговорили с врачом, тот велел им дожидаться комбата. Девушки расположились за столом пить чай, предложенный Ерохановым, и стали рассказывать мне эпизоды из своей боевой жизни. Когда я заговорил с Валей Потаповой о Георгии Иониди, она сказала:

— Муж мой! Сейчас я о нем знаю все: как в финском тылу аэродром взрывал, как людей выводил, как уже здесь в атаке был ранен... И кажется, мы с ним много лет женаты! А ведь всего с лета! И полугода нет!.. У меня и солидности, сами видите, не заметишь, какая полагается замужней женщине. Как и подруг моих, все тут меня все равно называют девушкой!,, Только мы поженились — ушел Георгий на фронт. Идем по улице, я — с одной стороны, он — с другой.

«Ты куда?»

«Никуда. А ты?»

«Я тоже никуда!..»

Оказалось, оба шли подавать заявления добровольцами: я — в дружинницы, он — в разведчики. В Териоках это было. И мы потеряли друг друга. Искала его, спрашивала — разве найдешь? А встретились, как в сказке. Восьмого октября сижу с Анкой, обедаем в землянке. Он входит:

«Валентина! Приятного аппетита!»

Мы с Анкой как повисли на нем! Он:

«Если в разведке не погиб, то сейчас погибну — задушите!»

И решили мы с ним больше не расставаться на фронте. Ему удалось уйти из своей части, где он был командиром разведки, теперь здесь командует он разведкой. У него вся семья на фронте. Отец и сестра — врачи, двоюродный брат — командир торпедного катера, сведений о нем нет: по-видимому, погиб. И у меня отец — - боец народного ополчения, ему сорок девять лет, а все же не утерпел, пошел!..

Минометная рота Сафонова

Минометной ротой батальона морской пехоты командует беспартийный воентехник второго ранга — Юрий Петрович Сафонов. Побывал я и в этой роте, да и как не поинтересоваться ею, целые сутки слушая «ласковый говорок» сафоновских минометов! Живут сафоновцы тут же, поблизости, в лесочке. Землянки маленькие, в них чисто. Выходят по заданиям, куда придется. Обстреливают врага с разных точек, по заказам частей, как я уже говорил, обслуживают всю 291-ю стрелковую дивизию. Основная позиция у них устроена в лесу, у железной дороги, неподалеку от товарной станции Белоостров. Отсюда в бою 13 сентября они вели огневую подготовку, здесь и остались — место оказалось удобным — и с тех пор хорошо укрепились. Фашисты, обрушив сюда многие сотни снарядов и мин, решили, что здесь никто уже удержаться не может, а Сафонов обманул врага: с обратного ската высоты, где и полагается устраивать огневую позициюгпере-шел на передний скат, сразу за противотанковый ров и песчаный вал, вырыв здесь глубокий окоп для минометов и расчетов. С тех пор фашисты лупят все по обратному скату, щупают кругом, а по переднему скату ударить им невдомек. Вот и живут себе минометчики, опоясанные разрывами снарядов и мин, спокойно. Ведут огонь каждый день. Все передвижения у них — только по ночам, днем показываться нельзя.

Сафонов — человек высокий, жилистый, узколицый, загорелый, весьма хладнокровный. До войны он работал на Кировском заводе, пошел добровольцем на курсы командного состава КБФ и был там до дня сформирования батальона морской пехоты. Во всей роте в момент сформирования нашлись только три человека, знакомых с минометным делом. Батальон образовался из моряков различных -специальностей — подводников, сержантов морской авиации и прочих. Почти все миномета никогда не видели, сам Сафонов впервые изучал миномет на курсах, причем никогда из него не стрелял. Рассуждает он о своей нынешней специальности, как производственник может рассуждать о работе на каком-нибудь новом, осваиваемом им станке. И отношение у него к своей боевой деятельности прежде всего как к работе. «Рационализируя», изобретая наилучшие методы, вырабатывая систему безопасности, хозяйствуя, он со своей ротой, которая учится воюя и воюет учась, достиг уже очень хороших результатов — и прежде всего, как выражается он, в осваивании техники точной стрельбы, даже без пристрелок. И эту технику противник теперь крепко чувствует. Недавно ночью, после сорока пяти минут работы, Сафонов сорвал врагу строительство переправы через реку Сестру. За месяц «научил» фашистов не ходить в открытую по своим позициям, «убедил» их не подвозить подкрепления на автомашинах, поубавил у них изрядное количество минометов, пехоты, лишил их нескольких наблюдательных пунктов и вообще методическим точным огнем порядком испортил им нервы.

20 сентября, участвуя во взятии Белоострова, поддерживали огнем наступающий полк Краснокутского...

Затем девять суток подряд, сама осыпаемая осколками мин и снарядов, рота вела огонь почти непрерывно, выпустила несколько тысяч мин. После нескольких дней затишья снова обстреливала Александровку и позиции врага за рекою Сестрой... В утро 14 октября, предваряя разведку боем белоостровского дота, за десять минут выпустили 320 мин.

Смеясь даже во время стрельбы, шутя (однажды, например, что ведет огонь не по переднему, а по заднему краю фашистов), наводит свой миномет гармонист, весельчак, балагур Смазнов из расчета «Сомика». А сам «Сомик», или, иначе, командир расчета, комсомолец Александр Игнатьевич Сомов, считается лучшим минометчиком в роте. Он — первый из тех трех людей роты, что знали миномет до дня сформирования батальона, до 1 сентября.

Этот паренек хлебнул горя в первые дни войны, три раза попадал в окружение, блуждал по болотам, голодая, но уж зато крепко озлился на немцев и теперь, попав на здешний участок, мстит врагу за неудачи прошедшего лета. Загорелый, голубоглазый, малорослый крепыш со смешливым выражением круглого лица, он хорошо обстрелян, очень храбр и не растеряется ни при каких обстоятельствах. Его излюбленное занятие — корректировка стрельбы. Он лазит на животе, по болотным кочкам, с винтовкой, телефоном и проводом под самый нос к финнам, устраивается там и начинает указывать, куда класть «огурчики». На днях со своим приятелем Ушаковым и с телефонистом пробрался он так на чердак сарая, расположенного в полутораста метрах от белоостровского дота. Чердак весь в дырах, до финских траншей не больше сорока метров, а Сомик спокойненько установил на чердаке „телефон и рассказывал обо всем, что видит. Фашисты сначала стреляли по сараю разрывными пулями из автоматов, потом ударили почти в упор артиллерией.

— Первый раз как стукнул в стену, мы сидели, думали — перестанет. Второй раз — в крышу, к нам — осколки, мы скатились вниз, в самый сарай, к стенке. Он в третий раз хватанул, а мы уже в углу, в ямке. Тут — к черту телефон, связь порвало. Я начал кричать телефонисту: «Уходи!» Его оглушило, не слышит, а у меня тоже шум в ушах. Я за ногу его схватил, потряс — давай, мол, перископ трофейный (в другом углу там валялся). Сам подполз, взял перископ, и выползли мы из сарая. Отползли метров шестьдесят, он все бьет по сараю снарядами, а мы тут (земляночка нашлась) опять телефон поставили, начали корректировать на том же проводе, до тех пор, пока видим — от наших мин полетели кверху колеса станкового пулемета финского, а сами фашисты, кто уцелел, убежали из траншей в дот. Тут мы выбрались, ушли, ^то уже было вечером, — как встали с полчетвертого, так и не жрали до вечера...

Такая работа у Сомика каждый день; считает он, что это работа спокойная; ползя по болоту, обязательно срывает бруснику и клюкву — хорошая, мол, «с подморозу»!

Так настроены все в сафоновской роте, и потому она отлично известна и командиру дивизии и любому бойцу, все говорят: «Уж сафоновцы не подведут!»

Истребитель «кукушек»

Ночь на 18 октября. Осиновая Роща

К концу дня на побитой минометными осколками «эмочке» комбата я уехал от гостеприимных моряков в тыл — в Осиновую Рощу, чтоб повидаться в полевом передвижном госпитале с Георгием Иониди, Леонидом Захариковым и Сергеем Макаровым.

И вот Левашово, Осиновая Роща, глубочайшая тишина, нарушаемая только ревом моторов с недалекого аэродрома, прекрасное здание госпиталя, пригородный дворец, в прошлом — «бриллиантщика» Фаберже.

Мне предоставлена комната, я принял ванну, чувствую себя как в доме отдыха мирного времени. И уж точно знаю, что сюда не залетят никакой снаряд, никакая мина, — на всей «Малой ленинградской земле», в кольце блокады, не так уж много столь безмятежно спокойных мест! Чистота везде, до слепительного сверкания, до блеска, но отдыхать некогда — здесь тоже много интересного, вечер надо использовать!..

О Леониде Захарикове можно рассказать очень коротко, так, как пишем мы сейчас в газету: уложись в пятьдесят строк — и чтоб было все: и биография человека показана, и боевой путь его, и подвиг, который он совершил, и вывод, какой можно сделать, чтобы передать его опыт другим бойцам. В такой короткой заметке будет сказано, что «даже среди славящихся своим бесстрашием балтийцев особенной храбростью отличается комсомолец, сын уральского железнодорожника, старого коммуниста, главстаршина флота Леонид Яковлевич Захариков, которого в подразделении морской пехоты, обороняющем Ленинград, прозвали «истребителем «кукушек»... И так Далее!

А вот когда я пришел в то отделение госпиталя, где лежал раненый и контуженый Захариков, то как раз нарвался на большой скандал. Медсестры и санитары, гурьбой окружив какого-то буйствующего пациента, старались успокоить его и отвести под руки к койке, с которой он убежал. В белом халате, этот маленький, но очень сильный, с перевязанными головой и плечом, человек поводил кругом растерянными, гневными глазами, задыхался и все еще порывался вывернуться из сдерживающих его рук и кинуться к двери в соседнюю палату, из которой его только что вывели под руки.

Сестры гладили его по голове, говорили ему ласковые слова, а санитары уговаривали не сопротивляться. Маленький человечек сдавался постепенно, он уже не возражал, но все еще тяжело дышал, растерянно оглядывая сестер. Вся палата внимала происходившему — приподнимались на локтях, о чем-то тихо переговаривались.

Наконец Захарикова — это был именно он — удалось водворить в постель. Сестры присели рядом, давая ему успокоительное, старались отвлечь его шуточками... И тут я узнал, в чем дело: в госпиталь только что привезли тяжело раненного' немца, сбитого фашистского летчика. Ему необходимо было срочно сделать переливание крови. Этот один из немногих пока взятых в плен под Ленинградом гитлеровских офицеров мог дать ценные показания, и необходимо было во что бы то ни стало сохранить ему жизнь. Единственная отдельная маленькая палата в госпитале, не занятая никем, находилась здесь, рядом с большой палатой, в которой лежали десятки раненых и среди них — Захариков.

Одна из сестер проговорилась Захарикову, что в соседнюю палату положен пленный офицер-немец. Захариков в порыве мгновенно разъярившей его ненависти крикнул:

— Братцы, немца к нам привезли, мы бьем их, а тут их спасают!

Сорвался с койки, забыв о своих ранах, пробежал в ту палату и кинулся к немцу, чтобы его задушить. Сестры едва успели схватить его за руки... Захариков впал в бешенство, и, чтоб унять его, понадобились немалые усилия.

Появление у койки командира с двумя «шпалами», да еще оказавшегося не врачом, а корреспондентом, помогло Захарикову овладеть собой. Он сказал, что сам был когда-то «маленьким журналистом» и что он вообще человек хоть и нервный, но спокойный, а в этой истории с немцем нечему удивляться — и задушил бы, если б не сестры, и пусть, мол, не кладут фашистскую сволочь вместе с нашими людьми... И тут сквозь стоны, какие вызывала теперь острая боль, Захариков произносит такие сугубо «морские» определения фашистского летчика, что сестры, стесняясь меня, вынуждены отойти от койки...

Пуля попала Захарикову в плечо, хитро опоясала под кожей грудь, остановилась у бедра, и кончик торчал из кожи. Ранен Захариков был в самом начале боя, но, получив удар в плечо сзади, не обратил внимания. А потом — мокро. Думал — вспотел, но почувствовал — затекает в штаны, посмотрел — кровь. Иониди отправил его в тыл. Захариков отошел немного, увидел, что кончик пули торчит из-под кожи, вынул ее и пошел назад в бой, и тогда его контузило. А потом еще и череп задело.

Сегодня, постепенно успокоившись, Захариков стал рассказывать мне историю своей жизни. Рассказал, как постепенно своей специальностью избрал он истребление «кукушек», как, выходя на охоту один, выслеживал их, подкрадывался, убивал с первого выстрела или коротким ударом ножа и как иногда брал их в плен, приводил живьем. На участке, обороняемом двумя нашими пехотными полками и батальоном морской пехоты, Захариков принимал «заявки» от подразделений, прослыв специалистом — истребителем «кукушек». Теперь во всем районе финских снайперов не стало: по примеру Захарикова, разведчики других частей также принялись заниматься такой индивидуальной охотой. Этот опасный, требующий большой смелости, военной хитрости, сообразительности и неутомимости метод борьбы с врагом все шире распространяется к частях, среди лесов и болот Карельского перешейка. Когда я спросил Захарикова, сколько же фашистов всего убил он таким методом, он ответил, что сам не знает, потому что не считал, и если теперь вспоминать все случаи, то собьешься со счета: может быть, два, может быть, три десятка...

Среди разговора Захариков, закрыв глаза, замолчал. Я понял, что он утомлен и что надо его оставить.{29} Рядом с Захариковым лежал исхудалый, с лицом смелого, уверенного в себе человека Георгий Иониди. Он спал. Я не стал тревожить Иониди, направился к начальнику госпиталя.

Разговор с гитлеровцем

Получив от начальника госпиталя разрешение переговорить с немецким офицером, я вернулся в ту самую палату, куда кидался в припадке ненависти Захариков. Перед дверью теперь стоял часовой в белом больничном халате. В самой палате, маленькой, на одну койку, кроме немца, лежавшего на спине и глядевшего в потолок горячечными глазами, не было никого.

Мне было понятно чувство Захарикова, я сам ощутил нечто, будто волною ожегшее меня внутри: вот он, один из тех, кто по ночам бомбит мой родной город! Но я заставил себя быть сдержанным.

Мрачно, по-волчьи, на меня взглянул узколицый, небритый, худощавый юноша. Поверх одеяла — тонкие, нервные пальцы с холеными ногтями. В выражении лица — злоба и наглость. Сразу стало ясно — разговор будет трудным.

Сегодня, блюдя в точности все требования медицины, врачи сделали раненому вливание крови.

После этой процедуры краски в лице фашистского юнца прибавилось, он почувствовал себя значительно лучше, и было ясно, что ему ничуть не огорчительна возможная утрата его пресловутой «арийской чистопородности».

Когда его везли в госпиталь, он в полубреду произнес несколько фраз по-русски. Сейчас от знания русского языка он отказался, но объяснил, что говорит по-английски и по-французски. Я выбрал для разговора французский язык.

— Ваше физическое состояние позволяет вам отвечать на мои вопросы?

— О да, пожалуйста...

Осколком зенитного снаряда, посадившего на землю бомбардировщик, у этого летчика были раздроблены обе ступни. Из первых же ответов моего врага я узнал, что зовут его Курт Обермейер. Он — шеф-лейтенант, командир экипажа бомбардировщика «юнкерс-88». Родился в 1917 году в Клагенфурте, на юге Австрии, около Италии. Его отец был виноторговцем. После смерти отца торговлю вином продолжает мать. Воспитывался в городке Виннер-Нейштадт. Кончил восьмиклассную гимназию, в 1935 году поступил в пехотное военное училище. Жил в холе и неге: «Моя семья презирала бедность — торговля вином давала достаточные доходы». В 1938 году стал лейтенантом австрийской армии, поступил в техническое училище.

— Что именно вас интересовало?

— Меня интересовало быть офицером и больше всего — летчиком. Наступило трудное время, следовало заботиться о своей карьере. Я никогда не думал, что будет война. Потом Англия напала на нас, и надо было защищаться...

«Защищая обожаемого Гитлера», Курт Обермейер в 1940 году отправился бомбить Францию.

— Куда именно?

— Этого я вам не скажу.

Военная, что ли, тайна? О нет! Просто не так уж приятно сознаваться, что бомбил беззащитные, мирные города.

— А в Англию вы летали? — Да.

— Лондон бомбили?.

Подумав, Курт Обермейер утвердительно кивнул головой.

— Куда вы бросали бомбы?

— Я, видите ли, летал ночью и попаданий своих бомб не видел.

— Сколько раз вы бомбили Лондон?

— Несколько раз.

— Пять? Десять? Двадцать? Пятьдесят?

Мнется. Молчит. Наконец с напряжением произносит:

— Это вас не касается. Пишите: несколько раз.

— Вас чем-либо наградили?

С гордостью говорит, что имеет железный крест первой степени за многие успехи.

— Вы член нацистской партии?

Курт Обермейер опускает глаза:

— Я политикой не занимаюсь.

— Но если фашистское командование доверило вам мощный бомбардировщик, значит, оно было уверено в вас?

— Да. Я — офицер... Я защищал свое государство.

— Фашистское?

— Мне все равно... Если оно фашистское...

— От кого же вы «защищали» свое государство?

— От Англии. Она напала на нас.

— Где именно? В Чехословакии? В Греции? В Дании? В Польше?

Фашист начинает нервничать, он просит стакан воды и выпивает его в три глотка.

— А что изволили делать вы в Советском Союзе? Может быть, и Россия напала на вас?

Обермейер бессилен объяснить, почему именно гитлеровские орды, «защищающие Германию», находят себе могилу, например, под... Ленинградом.

— Мы нанесли первый удар, но не мы напали, — повторяет он заученную фразу из геббельсовского пропагандистского арсенала, — мы нанесли удар потому, что вы стягивали дивизии к нашей границе. Когда война началась, то мы знали, что Англия заодно с Россией.

— А Америка?

— Она не воюет и сейчас.

— Но вы знаете, что Рузвельт против вас и помогает нам?

— Ну, он пока не помог.

— Откуда вы знаете, что он нам не помогает? o — Знаю. Он и не станет помогать вам.

— И вы верите, что вам удастся победить Россию?

— Мы уже победили ее! — с апломбом заявляет немец. — И очень жалею, что я лично не могу воевать до конца.

Я спрашиваю его, бомбил ли он Ленинград. Не скрывая злобы, он отвечает:

— Еще нет!..

Не успел! Советские зенитчики точным попаданием продырявили «юнкере» Курта Обермейера, посадили его на берегу Ладоги.

Я чувствую, что ни выдержки моей, ни корректности у меня больше не хватит. Встаю, выхожу из комнаты. И думаю: неужели я не доживу до дня, когда наши войска доберутся до... скажем, до этого Виннер-Нейштадта{30}, чтобы с германских аэродромов никто никогда не мог больше выпускать в воздух таких вот хищников?!

«Звено балтийцев»

Иониди, Захариков и старшина второй статьи авиамеханик Сергей Макаров держатся и здесь, в госпитале, неким дружным «балтийским звеном»: они лежат рядом на койках, у них на тумбочках газеты «Красный Балтийский флот», в ящичках подарки, присланные из батальона, — папиросы «Краснофлотские», шоколад, соевые конфеты. Рядами тянутся в большой палате койки с ранеными, поступившими из других частей, но самый веселый, самый жизнерадостный угол палаты — тот, где лежат моряки; вся палата прислушивается к их шуткам и прибауткам, к их хитроумным доказательствам, излагаемым при каждом приходе врача, — доказательствам, что они, мол, уже здоровы и нечего им валяться в безделье, когда идет война, и пора, мол, «их выписать в часть.

Я беседовал с Георгием Иониди, чьи скромность и отсутствие всякой рисовки придавали строгую деловитость его рассказу. Остаток дня я посвятил изучению работы самого госпиталя № 22–26, душой которого весь персонал признает опытного хирурга, замечательного, энергичного, гуманного и вдохновенно работающего человека — Рафаила Мелдоновича Коридзе.

19 октября

Время до обеда я провел в «балтийском звене» госпитальной палаты, записывая рассказ старшины второй статьи Сергея Макарова, в прошлом механика гидроавиации, а ныне пулеметчика батальона морской пехоты.

14 октября, при наступлении вместе с Иониди на дот, Макаров был ранен первым из группы моряков. Пуля пробила ему ногу. По приказанию Иониди он передал пулемет, запасной диск и гранаты другому бойцу и километра полтора самостоятельно полз до нашей траншеи.

Захариков затеял при мне «серьезный разговор» с Иониди, советуясь о новых методах истребления «кукушек», — эти методы Захариков придумал за дни пребывания в госпитале.

Затем все моряки и лежащие поблизости бойцы стрелкового полка стали живо и деловито обсуждать причины ошибок, из-за которых до сих пор не взят нами в Белоострове дот. И шумная дискуссия с чертежами и схемами, набрасываемыми на клочках бумаги, разыгралась по поводу проектов следующего, на сей раз безошибочно организованного штурма неуязвимого дота и прорыва вражеских укрепленных позиций... Дух грядущего наступления витает здесь, в госпитальной палате, где всем лежащим хочется снова — скорее — в бой!..

19 октября. Вечер.

Ленинград

Мне хотелось уехать из госпиталя обратно на передовые, в батальон морской пехоты, но я вспомнил, что ТАСС ждет меня «дня через три» и что эти дни уже истекли. Мне надлежало написать и сдать в печать несколько корреспонденции, и потому я решил отправиться в батальон через несколько., дней — уже из Ленинграда.

...Я ехал в Ленинград на грузовике с грязным бельем, отвозимым в прачечную. Пришлось примириться с мыслью о том, что моя шинель становится удобной жилплощадью для совсем мне не желательных обитателей...

Глава тринадцатая.

Ленинград в конце октября

19–31 октября 1941 г.

19 октября

По приезде домой я узнал, что два дня назад немецкие самолеты, сбросив полосой зажигательные бомбы на Петроградскую сторону, угодили несколькими десятками бомб и в наш дом и во двор его. Отец, в тот момент находившийся под аркой ворот, пошел в дом. Дойдя до середины двора и увидев падающие вокруг бомбы, отец побежал, добежал до двери, вошел в нее. И в тот же миг одна из бомб упала в одном метре от двери, на то место, где за несколько секунд находился отец. Он, однако, не растерялся, вбежал в квартиру, выхватил из ящика с песком деревянную лопатку и выбежал с нею обратно, стал тушить песком бомбы. Людмила Федоровна потушила во дворе несколько «зажигалок», а затем помчалась на чердак, где разгоралась, грозя пожаром, одна из бомб. Единственная женщина среди прибежавших туда же мужчин потушила и эту бомбу. Домработница Маруся тоже засыпала во дворе несколько бомб, наклоняясь над ними так, словно это были уголья в печке. В общем, все без исключения двадцать шесть бомб, упавших на наш дом, на двор и на дрова, сложенные во дворе, были погашены. Несколько других домов, оказавшихся в полосе бомбежки, загорелись, возникло несколько крупных пожаров, бушевавших долго.

В Ленинграде проводилась перерегистрация продовольственных карточек на октябрь. Это — мера пресечения злоупотреблений. Слышал я, что вражеская агентура подбрасывала в городе поддельные карточки для дезорганизации снабжения ленинградцев.

Все мои исхудали, живут впроголодь, одежду то и дело приходится ушивать.

26 октября

Работаю не покладая рук, написал за эти дни не меньше десятка очерков и статей, многие из них опубликованы в печати, два очерка переданы Радиокомитетом в эфир. Порция каши или макарон за день никак не может меня удовлетворить. Бессонница делает меня раздражительным.

Одолевают горькие думы. Немцы подступают к Москве. Правительство на днях переехало в Куйбышев. Крым, Ростов, Донбасс превратились в поля кровопролитных сражений.

Войска Невской оперативной группы Ленинградского фронта совместно с двинувшимися им навстречу дивизиями 54-й армии (находящимися за кольцом блокады) на днях начали крупное наступление в направлении на Синявино, с целью взять Мгу и соединиться в этом районе, прорвав кольцо блокады. Вот уже с неделю они ведут непрерывные бои, но достичь успеха им не удается: за несколько дней до нашего наступления немцы, опередив нас, начали крупными силами наступать в обход 54-й армии на реку Волхов, в направлении Тихвина. Это угрожает нашим последним дальним коммуникациям с Ладогой, потому, оборотясь там к нажимающему врагу, 54-я армия вынуждена ослабить свои удары на Синявино.

В печати обо всем этом никаких прямых сообщений нет, и гражданское население города ничего определенного не знает об этом. А события — важные. Раз сообщений нет, и я не делюсь ничем, даже с моими близкими.

Каждую ночь и каждый день немцы обстреливают Ленинград из дальнобойных орудии. Вчера, проезжая в темноте через Кировский мост, видел на Васильевском острове череду взблескивающих вспышек — разрывы снарядов. А на южной стороне темное, туманное небо озарялось огромным заревом пожара, и на юго-восточной стороне, на окраине города, полыхало второе зарево.

Всю ночь стекла окон вздрагивали от ожесточенной, почти непрерывной канонады, Что именно происходило там, где нашим войскам надо через торфяные болота пробиться к высотам Синявина и ко Мге, не знаю, но интенсивность стрельбы была слишком уж напряженной и потому тревожащей.

Зато вот уже с, неделю нет воздушных налетов на Ленинград, нет и тревог. Из статьи о противовоздушной обороне Ленинграда мне известно, что начиная с 8 сентября (когда немцы совершили первую массированную бомбежку города) только зенитной артиллерией уничтожено больше 100 вражеских самолетов. Но сейчас причина «воздушного затишья» над городом — и погода, дождливая, промозглая, туманная, мешающая действиям авиации, и, главное, очевидно, немецкие самолеты в массе своей перекинуты на Московский (Западный) фронт. Там сейчас решается судьба ближайшего будущего. Там — центр событий последних дней.

В «Известиях» за последние дни — сообщения об отчаянном натиске немцев и об их крупных потерях: 12 октября они потеряли 90 танков и 12000 человек, на следующий день — еще 6000 человек и 64 танка, 14 октября — 13000 солдат и офицеров. Бои идут грандиозные. Но Информбюро сообщило, что с ночи на 15 октября «положение на Западном направлении ухудшилось», на следующий день — что «немецко-фашистские войска продолжали вводить в бой новые части» и что «обе стороны несут тяжелые потери», а с 20 октября Москва объявлена на осадном положении: немцы в сотне километров от столицы и рвутся к ней на Можайском и Малоярославском направлениях.

Что еще знаю я о Москве? Знаю, что как два месяца назад — Ленинград, так теперь, «стальной щетиною сверкая», на врага встала вся Москва. На фронт выходят дивизии народного ополчения, рабочие батальоны, сотни тысяч людей создают у самой Москвы рубежи. Огромная сила рабочих московских заводов вооружается, преисполненная решимости отстоять родную столицу, дышит ненавистью к врагу.

Знаю также, что среди обывателей в последние дни была растерянность и потоки эвакуирующихся (многие — в явной панике) хлынули из Москвы по всем направлениям. Знаю, что теперь эта растерянность уже улеглась, но что наступление немцев на Москву продолжается и наши войска пока не в силах его задержать.

Возьмут ли Москву немцы?.. Не какие-либо логические доводы, а скорее всего интуиция, подсознательное ощущение ближайшего будущего, говорит мне, что гитлеровские армии Москвы не возьмут: подкатившись к ней еще ближе, может быть вплотную, закиснут на ее рубежах, перейдут к обороне, окопаются, застынут на зиму в окрестностях и в окопах...

Вот, думается, все произойдет так!

Но уже без всяких «думается», не дав ни разу, никогда омрачить себя даже мимолетной тенью сомнения, а безусловно, как непреложную, ясную истину, предвижу исход войны: полное крушение Германии, уничтожение ее панически бегущих из России армий, крах всей чудовищной авантюры, затеянной на полях моей Родины Гитлером. Так будет. Я знаю это наверняка. Я убежден в этом предельной доступной мыслящему существу убежденностью. И мне хочется посмотреть на это, дожить до этого дня... Я живу в Ленинграде и, если понадобится, выполню мой долг до конца. Но, конечно, погибнуть, не увидев, как наши войска вступают в Берлин, как они диктуют свою волю разбитым врагам, — обидно... И все же, когда умирают миллионы здоровых, полнокровных людей, за то же священное дело будь готов умереть и ты. Всякое иное рассуждение — удел шкурников, предателей ч трусов.

Нельзя жалеть своей жизни в тот прекрасный момент, когда сознаешь, что отдаешь ее не напрасно, что, умирая, становишься одним из атомов общей победы.

29 октября

9 вечера. Вот и воздушные тревоги! Сегодня она продолжалась примерно час и недавно окончилась. Нетрудно было ее ожидать: день был солнечный, а вечер лунный. Бросали бомбы, дом вздрагивал, грохали зенитки.

Другое дело — вчера. Вчерашней тревоги никто не ждал. В половине седьмого вечера я вышел из Союза писателей после заседания Правления, одного из немногих за время войны. Я не член Правления, но сейчас не до формальностей, если меня приглашают, если могу быть полезным.

Вышел с М. Л. Лозинским, нам было по пути. Шли по набережной пешком; была вьюга, настоящая блоковская вьюга — снегом захлестывало лицо; Нева — черно-водная, грозная — моментами открывала свой темный зев, задернутый мятущейся пеленой снега. Я сказал: — Хорошая погода, сегодня налета не будет! А ровно через четверть часа, едва мы дошли до Кировского моста, чтобы сесть в трамвай, завыли сирены и гудки, заорали громкоговорители, люди повысыпали из остановившихся темных трамваев и заспешили в ближайшие убежища. Если б я был один, я продолжал бы идти пешком к дому. Но надо было не покидать Лозинского, не имеющего права хождения пешком во время тревоги. Предложил ему щель на Марсовом поле, но он не захотел. Зашли в убежище Мраморного дворца — через двор, в подвал. Убежище устроено под огромным стеклянным залом, а во дворе скопление автомобилей-бензоцистерн. Только головотяп мог придумать приткнуть бензобаки вплотную ко входу в убежище! У набережной — военный корабль «Марти», Кировский мост — в зенитках, Марсово поле — в зенитках, — словом, место для пережидания воздушного налета малоудачное.

Налет продолжался час. Я сидел с М. Л. Лозинским в убежище, просторном, но переполненном: людей было несколько сот, главным образом красноармейцы. Видимо, во дворце — пункт выздоравливающих или госпиталь.

Провели этот час в беседах на разные темы. В другие времена, пятнадцать — семнадцать лет назад, здесь, в этом доме, на втором этаже, в квартире ассириолога и египтолога В. К. Шилейко, я постоянно, изо дня в день, бывал у еще молодой тогда А. А. Ахматовой. Не раз встречался у нее и с М. Л. Лозинским.

Под надсадистый рев и гул воздушного налета в этот час мы с Лозинским делились воспоминаниями. Говорили и о Пушкине и о Данте. Как хорошо, когда два человека могут отвлечься в беседе от тяжкого быта! Лозинский, человек высокой и тонкой культуры, давний друг Анны Ахматовой и других ценимых мною поэтов начала XX века, — интереснейший собеседник. На какую бы тему ни заговорили тогда — при тех встречах — А. Ахматова, ее муж В. К. Шилейко, М. Л. Лозинский (а темы их разговоров всегда были высокими!), чувство слова и тонкое остроумие, свойственное им всем, превращали разговор в веселый и блистательный поединок!..

После отбоя мы вдвоем с М. Лозинским двинулись пешком, через Кировский мост. Сесть в трамвай удалось только у улицы Скороходова. На южной стороне пылало огромное зарево. Пурга уже прекратилась. Пейзаж зимы и черной, строгой, грозной Невы был жестким. Ветер свистел, ноги скользили на растоптанном, схваченном морозцем снегу. Во мраке далей виднелись смутные контуры военных кораблей. Но идти пешком мне было приятно, зимний воздух свежил лицо, в грозности пейзажа я ощутил нечто величественное, почти таинственное.

Вчерашний налет — первый после почти двухнедельного перерыва. Все как-то отвыкли уже, и надо привыкать снова!

...Сегодня заходил к Наталье Ивановне. Ее племянница Майка с неделю назад обокрадена в магазине, украли продовольственные карточки Майки и ее матери. Наталья Ивановна отдала им свою карточку и до конца месяца опять голодает, не имея ни грамма хлеба и питаясь в столовой только голым супом, ибо для получения всего иного нужно предъявлять карточки: из них вырезают талоны. Я бранил Наталью Ивановну: нельзя же все отдавать другим! Она на меня рассердилась, заявив, что ведь не просит же заботиться о ней и что, если сама поголодает несколько дней, от этого ничего не случится, а вот голодающего ребенка она видеть не может!

И, заговорив о том, как выглядит истощенная Майка, Наталья Ивановна расплакалась:

— Одно дело — когда голодает взрослый человек, это не должно никого касаться, но когда голодает ребенок...

11 часов вечера

Опять воздушная тревога. Гудки, сирены, хлопанье дверьми по лестницам. Налет!

30 октября

Во вчерашней «Ленинградской правде» — список награжденных Военным советом Ленфронта. В их числе — родная сестра Г. С. Иониди, военврач 3-го ранга Валентина Семеновна Иониди. Награждена орденом Красного Знамени. Статья о дважды Герое Советского Союза полковнике Романенко и его учениках — летчиках, защищающих Ханко... Ханко держится, слава об этом гранитном полуострове, дерзко противостоящем окружающим его фашистам, обошла весь мир.

Балтийцы и на воде воюют дерзко и смело. За последние три недели в водах Балтики уничтожено до полусотни вражеских боевых кораблей, более ста пятидесяти транспортов, танкеров и всяких других судов. Потоплен немецкий крейсер типа «Кёльн», пошел ко дну финский броненосец... А самолетов врага за это время уничтожено три с половиной сотни...

На суше у нас обстановка сложная. Уже две недели немцы ведут крупное наступление вдоль реки Волхов и на Тихвин. Там идут жестокие бои. Надо сделать все, чтоб не допустить к Ладоге врага, стремящегося создать второе кольцо окружения Ленинграда, которое лишило бы наш город возможности получать снабжение по озеру: в этом снабжении, пусть трудном и недостаточном, — жизнь миллионов ленинградцев.

Неделю назад мы оставили Большую Вишеру, Будогощь, а 54-я армия (которой теперь командует генерал Федюнинский) испытывает сильнейшее давление вдоль линии железной дороги, ведущей от Мги на Кириши. К Ладоге немцы рвутся и здесь. Этот немецкий удар усложняет обстановку и на Ленинградском фронте, потому что часть сил, брошенных нами в наступление на Синявино, отвлечена от первоначальной задачи. Но в южном секторе нашего фронта положение крепкое и надежное — наши войска провели в общем удачную операцию в районе Урицка и на днях отстояли Пулковские высоты, которые немцы вновь попытались было захватить штурмом.

Ленинград, несмотря ни на что, живет своей жизнью. В филармонии Каменским исполнялся Фортепьянный концерт Чайковского, артисты, писатели, композиторы выступают по радио, заводы увеличивают свою нужную фронту продукцию.

Сегодня в «Ленинградской правде» — передовая о зверствах гитлеровцев: массовых убийствах мирных жителей, расстрелах детей, издевательствах над ранеными. Передовая призывает всех советских людей к истреблению гитлеровских негодяев, упоминает имена пулеметчика А. Заходского, перебившего 150 фашистов, и лейтенанта Понеделина, убившего 73 немца.

В Ленинграде поймано и допрошено много фашистских ракетчиков — засланных в наш город шпионов.

Очень упорно действуют наши части на Невском «пятачке»: было уже много переправ на участке от Арбузова до 8-й ГЭС, плацдарм на левом берегу, здесь, в районе Московской Дубровки, расширен, и наступательные бои за Синявино продолжаются с прежним ожесточением...

А под Москвой, все еще напирая на нее, немцы, кажется, начинают выдыхаться, за три недели они потеряли больше 300 тысяч солдат и офицеров. Активность гитлеровцев ослабевает. Все еще подбрасывая резервы, они, однако, готовятся к решительному сражению. Но теперь уже ясно: им Москвы не видать!

Бои идут по всему гигантскому фронту: на Харьковском, на Таганрогском направлениях, в Донбассе, на, подступах к Крыму. Как жадный, разъевшийся, разбухший осьминог, Гитлер протягивает свои щупальца к жизненным центрам нашей страны, но везде мы постепенно врубаемся в эти проклятые щупальца, и везде мы обрубим их. Близится русская зима, блицкриг уже не удался, а самый великий наш союзник — время — за нас!

Интересно знать, как будут немцы обеспечивать свои безмерно растянувшиеся коммуникации предстоящей зимой? Ведь и партизаны наши везде не дремлют, и самолетов у нас прибавляется с каждым днем. Эвакуированные в глубокий тыл, наши заводы уже работают! На Урале, в Средней Азии, в Сибири, на Дальнем Востоке мы по ночам даже не нуждаемся в затемнении!

Из всего, что читаю и знаю я, ясно: немцы к зимним боям не подготовлены. А резервы нашей страны поистине неисчерпаемы. Дух наших войск, дух народа нашего немцам сломить не удалось, — а это главное. В нем — наша Победа!

31 октября. 10 часов вечера

За последние дни я написал еще несколько очерков и статей. Три очерка, вопреки учрежденческой ревности ленинградского отделения ТАСС, дал в «Правду». Два из них уже переданы по телефону в Москву. Вчера в 9.30 вечера — мое «выступление у микрофона» (передавали записанный на пленку рассказ «На корректировочном пункте»). Как раз между двумя налетами!

Только что звонил в наше представительство ц. о. «Правды» Ганичеву. Подошла к телефону женщина — курьер: «Их никого нет. Они в убежище. Наш район сейчас обстреливают».

Да. Город обстреливают. Утром отец, идя на службу, переходя по мосту через Фонтанку, едва не попал под разрыв снаряда. Утром же Наталья Ивановна, входя во двор госпиталя, услышала свист, снаряд разорвался во дворе, возле котельной, осколок пролетел мимо головы Натальи Ивановны. Позавчера снаряд попал в переполненный пассажирами троллейбус возле Исаакия. На днях — в трамвай № 34 на Васильевском острове. Там их вообще разрывается много. Два снаряда разорвались на улице, у площади Труда.

Но откуда стреляют сейчас, если снаряды ложатся в район «Правды», то есть Александро-Невской лавры?

Воздушных налетов сегодня и вчера не было. Сегодня падает густой снег.

Вчера официальное сообщение: сдан Харьков. Идут упорные бои за Калинин.

Завтра утром еду на фронт. «Мой» участок — 23-я армия. К годовщине нашего Октября фашисты, конечно, постараются сделать все от них зависящее, чтоб испортить нам праздник. Ну, а мы, естественно, дадим им отпор. Хочу это время провести в батальоне морской пехоты.

Сейчас будем пить чай, а потом соберусь в дорогу т-отец смастерил крошечную лампочку. Зима!..

Глава четырнадцатая.

Снова в морской пехоте

1–7 ноября 1941 г.

Песочное. — Они явились домой... — В час, когда начинается бой... — Что же получилось под Александровкой? — Белоостров и Каменка под угрозой. — Концерт вопреки обстановке... — Что происходит на левом фланге? — В пулеметном гнезде. — В канун праздника. — На обратном пути. — Песочное
1 ноября

Утром чуть не стукнуло снарядом, когда, перейдя Литейный мост, я приближался к Финляндскому вокзалу. Разорвались сразу три. Не задело, понял: падает рядом, успел лечь. От второго летели кирпичи над головой. Третий ударил дальше.

Поезд. Пассажирки беседуют о рытье окопов, о пулеметах, бомбежках, об убитых детях, и все это как о будничном, обычном.

Песочное. Редакция дивизионной газеты (комната в маленькой даче). Встречают меня тепло, уважительно. Видимо, потому, что собираю свои материалы не у них и не в штабе фронта, армии или даже дивизии, а непосредственно в самых передовых частях. Угощают, просят помочь им — написать об орудийном расчете Жаркова, ибо материалом я, оказывается, богаче их. Поэтому задерживаюсь до вечера, пишу им статью.

Обед и ужин в столовой начсостава, по записке комиссара штаба. В 8 вечера в клубе дивизии (бывшей церкви) — большой вечер самодеятельности. Полный зал. Электричество. Лозунг: «Мужественные защитники Ленинграда! Еще крепче удар по врагу!» Справа плакат: раненый боец, лежа, привстав, бросает гранату: «За

город Ленина!» Бойцы на скамьях — в шинелях, с винтовками. В рядах бойцов и командиров несколько женщин в меховых шубах, другие в шинелях.

Струнный оркестр. Пляски, гопак, мазурка. Скрипка, аккордеон, ксилофон. Хор. Джаз. Циркач-гиревик. Стихи Маяковского, дуэты. Рассказчица — «Как кума покалякала с Гитлером». Артисты в обмотках, гимнастерках, шинелях. Но исполнение большей части программы вполне профессиональное, так как в дивизии много мобилизованных работников искусства и спорта.

Не оставшись на танцы, ушел ночевать в редакцию. Комната редакции на ночь превращается в спальню, — спал на полу, на тюфяке. Легли поздно.

2 ноября

С утра пишу корреспонденции для дивизионной газеты, для армейской газеты, для ТАСС. Потом был в дивизионной разведке, но у них ничего интересного. Разведчики, конечно, ходили выполнять задание, но неудачно, что-то там такое прошляпили.

После обеда прямиком, не найдя попутного транспорта, иду пешком в Каменку, километров пять-шесть сквозь снежный, залитый солнечным светом лес. По дороге мелкими группами и в одиночку бредут красноармейцы. Прихожу на передовую линию, в отдельный батальон морской пехоты, в тот же блиндаж. Дружеские рукопожатия, расспросы о Ленинграде. Здесь все как в прошлый мой приезд, никаких изменений, только в батальоне появился комиссар, а Трепалин утвержден как комбат.

Комиссар — В. Сидоров — был секретарем Териокского горкома партии, потом секретарем партбюро объединенного Териокского истребительного батальона, которым командовал Побивайло.

Сегодня во второй роте получился казус: при раздаче обеда не хватило каши двадцати четырем бойцам. При мне Трепалин по этому поводу устроил следствие. Вызвал командира и старшину роты, начснаба, кока, раздающего и других. Все они собрались в блиндаже. С исключительным спокойствием, выдержкой и тактом Трепалин выяснил все, вспоминая и прежние случаи непорядков в этой роте. В других ротах таких фактов не бывает.

Однажды из сорока одной четвертинки водки по дороге было разбито семь, и вместо того, чтобы выдать каждому не по сто граммов, а по восемьдесят, дабы никто не остался без водки, старшина одним роздал норму полностью, а другим не дал ничего. Другой раз пропали четыре буханки хлеба. Все эти случаи комбат анализировал, успокаивал волнующихся, пресекая споры, добиваясь ясности и причин, расспрашивая сначала младших, постепенно их удаляя из помещения и переходя к старшим. Виноват явно старшина, есть даже подозрение, что он по дороге меняет в соседних подразделениях продукты на водку. Это, однако, только подозрение, и потому комбат пока принял другие объяснения.

По сути дела, разбор сегодняшнего факта можно было бы передать и в трибунал, но это верных пять лет для старшины. Комбат предупредил старшину, что в следующий раз так и сделает, а на этот раз: 1) взыскание в приказе, 2) командировка старшине на два дня в минроту, чтоб посмотрел, как распределение еды поставлено там, и поучился у них, 3) приказание командиру роты лично подежурить в ближайший день у кухни — как исключение из обычного распорядка работы командира роты, 4) приказание хозяйственникам самим понаблюдать за раздачей в камбузе, хотя поверка перевешиванием выданного, произведенная после выраженных бойцами сомнений, показала, что кок выдает и сахар и хлеб с предельной точностью.

Все разошлись удовлетворенные, даже получивший взыскание старшина.

Они явились домой...

3 ноября. Утро.

Каменка

Ночь была тревожной и напряженной. Передали, что группа фашистов ворвалась в окопы стрелкового полка, которым командует Шутов, перебила взвод пехотинцев. Трепалин мгновенно привел свои роты в боевую готовность. По запросу Шутова послал один взвод вперед. Выяснения обстановки, распоряжения заняли у Трепалина чуть не всю ночь. Я все слышал сквозь сон. Утром выяснилось, что пехота напутала, никакой взвод не уничтожен, а в одной из рот Шутова, в боевом охранении, двое заснули, фашисты подкрались и зарезали их, перебили несколько оказавших сопротивление бойцов, а потом попытались лезть дальше, но были встречены огнем и после перестрелки откатились. Минометная рота Сафонова осыпала их минами, но там, кажется, уже никого не было. А в неразберихе пехота чуть не перестреляла нашу же разведку. В общем, все окончилось благополучно.

А теперь готовятся к празднику, 6-го предстоит встреча с делегатами из Ленинграда, начнется делегатское совещание, приедет докладчик, выдадут подарки, будет концерт...

Шутов, оказывается, тот самый, Иван Иванович, которого я хорошо знаю с сентября месяца, только теперь он уже не старший лейтенант и не комбат 461-го сп, а майор и командир 1025-го стрелкового полка, занимающего оборону под Александровкой. Этот полк сейчас — сосед морской пехоты, КП его находится здесь же, в Каменке. Надо будет навестить Шутова!..

Входят девушки — Аня Дунаева и Валя Потапова; едут в Осиновую Рощу за выписываемыми из госпиталя Захариковым и Иониди. Только собрались уехать — те являются сами. Бритые, веселые.

— Ну как?

— Все в порядке, — смеется Захариков, — черепушка немного... мозги там где-то показались, ну, заткнули их назад... А пулю сам в бою вытащил!

Комбат отправляет Захарикова к врачу, чтобы тот установил ему нужный режим.

Простреленная нога Иониди еще не зажила. Чтобы явиться сюда из госпиталя, Иониди, оказывается, схитрил. Ссылаясь на то, что ему очень хочется повидать жену, он упросил госпитальных врачей выписать его из госпиталя в отпуск, на побывку к жене до полного излечения. Врачи посоветовались, пожалели младшего лейтенанта; мечтающего после ранения хоть недолго побыть с женой, подумали: уж в домашней-то обстановке жена сама последит за муженьком, не позволит ему до выздоровления «рыпаться», — и дали Иониди отпускной билет. На прощание спросили:

— А в какой обстановке живет ваша жена?

— В прекрасной обстановке! — ответил Иониди. — - По нашим временам лучшей и пожелать нельзя!..

Иониди не обманул врачей, явившись на побывку к жене... сюда, на передовую, Валя Потапова усмехается: «Что с ним поделаешь!»

Сапог на ноге Иониди разрезан и обмотан бечевкою. Комбат приказывает выдать ему новые сапоги, но нужного, сорок третьего, номера здесь не оказывается, и комбат велит Иониди сейчас же отправиться на попутной машине в Песочное, где находится тыловой склад батальона.

Едва Иониди с Захариковым, сопровождаемые Валей и Аней, ушли, в блиндаж явился высокий, коренастый, мужественный, черный как цыган, с черной русской окладистой бородой главстаршина, командир отделения, кандидат партии Николай Антонович Цыбенко. Держится он осанисто. В черной своей шинели, отлично сшитой, похож скорее на адмирала, чем на главстаршину.

По тому, как его встретили, как дружески и уважительно с ним заговорили, я сразу увидел, что он пользуется и любовью и авторитетом среди товарищей.

— Ну как, Цыбенко, дела? Садись, рассказывай!

— Всё ничего, но, думаю, в случае чего стрелять не из чего! Но, думаю, в случае чего, я себе оружие достану!

— Не беда! Гостю не полагается!

— Ну, какой я гость!

И я узнаю, что, явившись вчера из госпиталя, Николай Антонович Цыбенко привез подарки бойцам и уже хозяйственно — именно хозяйственно — облазил весь передний край: все ли везде в порядке, как устроены огневые точки, кто как окопался, кто по каким ходам сообщения и по каким кочкам куда лазает, как маскируется и прочее и прочее, — и все это не по обязанности, а просто так, чтобы знать, как, где и что в батальоне делается. Украинец, он обладает грубоватым, но хорошим юмором, донбассовский шахтер-коногон (работал в шахтах «Артем» и «Алчевское»), он положителен и в делах и в речах. Здоровенный, кряжистый, он покручивает черный ус, поблескивает черными веселыми глазами, очень спокойными, проницательными. Он молод еще — ему тридцать один год от роду. Его тщательно пригнанная морская форма, три узкие золотые полоски на рукаве черной шинели и на рукаве кителя вызывают тайную зависть давно уже принявших пехотное обличье товарищей, они внимательно выслушивают все, что говорит он, усмехаются его задору и неторопливо высказываемым шуточкам.

После ранения 13 сентября восемью пулями, когда уничтожил в атаке вражеское пулеметное гнездо, Цыбенко лежал в Ленинграде, в госпитале Военно-морской медицинской академии на улице Газа, врачи не хотели его выписывать, он всеми правдами и неправдами добился «отпуска на десять дней» и, получив его, сразу же явился «домой» — сюда, на передовую. Через десять суток он должен вернуться в госпиталь.

— Черт, неохота ехать туда уже! Чего там и делать? И, подумав, добавляет:

— Ну, правда, дело-то и там... Только кто-нибудь другой это, а не мне там!..

В госпитале при бомбежке возник пожар. Цыбенко, вместо того чтобы покориться санитарам, уносившим тяжелораненых вниз, сорвался с койки и в одних подштанниках, забыв о восьми своих ранах, побежал на крышу тушить пожар. Сейчас ему напоминают об этом, смеются, потом расспрашивают,» что же он сегодня делал на переднем крае.

— Ну, все, все место узнал — болото, и где шли, когда меня хватануло, где вылезли из лесочка по-над этим рвом. Сейчас там позаложено, накат сделали, ну, а тогда не было ничего...

И, вспоминая, как был ранен, повторяет полюбившуюся ему фразу:

— Ну, просто он от всей души дал мне, не пожалел!

В час, когда начинается бой...

3 ноября. 12 часов 30 минут

Пока разговариваем, в одной из рот опять начинается горячка, лезут фашисты, слышим частую пулеметную стрельбу, рев минометов. Трепалин не отрывается от телефона, спрашивает, дает приказания, потом посылает своего адъютанта вдвоем с краснофлотцем лично доставить мины туда, где в них сейчас обнаруживается острая нехватка. Цыбенко просится сопровождать их, как «молодых и неопытных». Комбат не разрешает: Цыбенко еще нездоров. Адъютант и боец отправляются, мы слушаем гул.

Откуда-то звонит адъютант. Комбат, только что получивший от полка новую заявку для минометчиков, разговаривает с ним «кодовым языком»: куда сколько мин — к дороге — вынести, как охранять, где грузить на машину.

Кладет трубку и говорит мне:

— В общем, сверху еще ничего не сказано, а я уже знаю — начинаем наступление на Александровку. Противник хочет к празднику нам «подарок» сделать — захватить Каменку, но мы не лыком шиты, сейчас сами им по зубам дадим!

Затем рассматривает позиции на карте, распределяет силы для предстоящей сегодня операции, в перерывах между телефонными разговорами решает хозяйственные дела, подписывает бумаги.

Возвращается от врача Захариков. У него шум в ушах, уже привычный, тыльная часть головы не имеет чувствительности, был момент слепоты. Комбат направляет его в Ленинград, на консультацию к профессору. Захариков упирается, но получает категорическое приказание. Потом в «кают-компанию» входит Иониди с бойцом; я замечаю, что один сапог Иониди — все тот же, разрезанный. Иониди садится на скамью, бочком продвигается к углу стола, внимательно слушает телефонные разговоры комбата. Боец греется у печки, колет штыком-кинжалом лучину. А Цыбенко в «кают-компании» уже нет, — я и не заметил, как он исчез.

Комбата приглашают в штаб соседнего стрелкового полка, сообщив по телефону о предстоящей операции. Комбат кладет трубку, говорит: «Спохватились!» — и уходит. Вскоре приходит младший командир, докладывает комиссару:

— Товарищ комиссар! Велели передать, что вся музыка будет в четырнадцать ноль-ноль.

Сейчас — 13.00. Комиссар куда-то уезжает.

13 часов 15 минут

Пришел комбат. Через сорок пять минут несколько рот полка Шутова начнут наступать на Александровку. Приказано эту деревню взять. Батальон морской пехоты участвует в деле только своей минометной ротой. Трепалин, развернув карту, вызывает по телефону «Орел»:

— Куракин? Мехов? Как ваше здоровье, «доктор»? Сафонов, значит, от вас уже выехал? Кто у вас старший? Куракин? Вот его к телефону... Кто это говорит? Шамарин?

И если снять маскирующие выражения с иносказательного кодового языка Трепалина, то слова его звучат так:

— Кто это вам приказал всю роту сюда?.. Куракин? Подготовься к ведению огня в четырнадцать ноль-ноль, по этому самому злополучному месту, куда ты ходил с орлами нашими четырнадцатого октября... Потом, правее, погранзнак номер двадцать пять — запиши, — и вперед, туда, немножко за речушку, вот тут у нас изгиб идет от реки Сестры. Туда... Третий район — знак номер двадцать три, левее дота, на реке стоит, влево и вперед... И последний — это железнодорожный мост. Вы по нему уже били сотню раз... Четырнадцать ноль-ноль... У тебя что, часов нет? Сейчас — двадцать минут... Нет? Найти нужно... Огурцов сколько у тебя? Триста? Вот, рыбьи дети, богатые, значит! Много не сыпь, не горячись, может быть, на половину рассчитай... Как у вас, наблюдателя не успели туда послать? Сомика нету? .. В общем, там соседи, будет драка у Александровки. Фашисты, возможно, попытаются поддержать Александровку с фланга, тогда вы должны подготовиться, чтоб помочь в этом случае Сафонову, а он будет участвовать в драке. Вот так!..

Кладет трубку. Врач, терпеливо дожидавшийся, докладывает:

— Товарищ комбат! Значит, баня завтра утром будет готова.

— Хорошо. Дрова есть?

— Есть. Всех к празднику выкупаем!

Козыряет дожидавшийся, вошедший после кивка комбата, боец:

— Шомпола надо бы достать, товарищ комбат! Винтовки получены.

- — Так эти же винтовки нужно доставить сюда!.. Скляров! — обращается Трепалин к командиру, сидящему за столом. — Позаботьтесь лошадь приспособить, чтоб доставить сюда винтовки, все шестнадцать... — И к бойцу: — Значит, так, принимайте меры!

— Без шомполов? — говорит боец. — И штыков нет!

— Без шомполов — это черт с ним! Без штыков — это вот плохо. Давайте поскорее, у нас люди только дожидаются этого оружия, уже распределены по ротам...

Советуются, как быть со штыками. Речь идет о семнадцати новичках — прибывшем пополнении.

Заходит Валя Потапова. Просит у врача разрешения пойти на репетицию. Врач дает разрешение. Заходит отлучившийся куда-то Иониди. Врач ему: «Что вы все ходите?» Иониди улыбается:

— Я только до сто восемьдесят первого! Автомат мой нужно взять у них!

Иониди, прихрамывая, уходит из блиндажа. Тут боец, сопровождавший Иониди, возвращается:

— Товарищ комбат! Сапог младшему лейтенанту Иониди не подобрали!

— У вас записка есть? — отрывается от телефона Трепалин. — Сказано; «обеспечить сапогами». Под этим понимается — любыми средствами. А если они оставят его без сапог, я с них штаны поснимаю!

Боец, радостно кивнув: «Есть! Разрешите идти?», поспешно уходит.

Входит другой боец:

— Товарищ комбат! Пакет из штаба дивизии! Передает конверт с сургучной печатью. Это приказ о наступлении на Александровку.

Крутит телефонную ручку:

— Подготовились? Сначала куда навели? .. Подожди, у тебя ведь три «огуречника» действующих? Ты как их навел?.. Ага! Особое внимание уделяй тому, который на дот. Подготовь, чтоб из одного можно было сыпать побольше.

Вскрывает письмо. Читает... Глядит на часы. Расписывается. Боец уходит.

Сейчас 13.30... Начштаба спит — он лег в 7 часов утра.

...После этой записи я интересовался обстановкой начинающейся боевой схватки, рассматривал карту, наблюдал и слушал. Было бессмысленно записывать все разговоры по телефонам, приказания, донесения — люди входили и выходили. Вскоре после начала боя резко усилился обстрел нашего расположения. Вернулся Иониди, я стал записывать рассказываемый им боевой эпизод. Блиндаж наш моментами ходил ходуном, — глухо передавала земля содроганиями блиндажа удары разрывающихся кругом мин и снарядов. Последняя мина попала в сарайчик, пристроенный на поверхности к накатам нашего блиндажа, разбила стоящую там нашу «эмочку». А у нас перебита связь, потух свет. Сейчас горит маленькая лампочка от аккумулятора. Чиним связь. Только что вернулся адъютант комбата с сопровождавшим его бойцом. Увидев здесь Цыбенко (он недавно появился в блиндаже и сейчас спокойно отдыхает на нарах), сказали комбату, что Цыбенко был с ними, ехал с минами под жестоким минометным обстрелом, а потом под таким же огнем таскал ящики. И вот комбат журит Цыбенко, этот, подсев к столу, степенно отшучивается:

— Вы меня и колом не сшибете — это раз... Они — молодые, а я охотник опытный — это два...

— А ящики таскал?

— Ну, там килограммов по пятнадцать всего!..

В действительности — ящики по сорок пять килограммов. И адъютант продолжает жаловаться:

— А там все искорябано шквалом, весь снег черный, все ходуном ходит... Только он от осколков не укрывается, товарищ комбат, ну, ничуть!

Цыбенко степенно:

— Не-ет! Адъютант Ероханов:

— Не укрывается! Ящики таскал! Цыбенко:

— А ящики разве можно оставить? Ероханов:

— Где? На дороге? Трепалин:

— На дороге можно! Цыбенко:

— А привыкнешь оставлять на дороге — ив бою бросишь!

Когда на санях везли мины по дороге, а противник начал крыть из минометов по этой дороге и разрывы вздымались вокруг, Цыбенко встал на санях во весь рост и, накручивая вожжи над лошадью, запел украинские песни. Мины рвались в сотне и меньше метров. Раза три только, в самые жестокие минуты обстрела, Цыбенко останавливал сани, залегали в канаве, и тут он таскал ящики с саней в канаву, чтобы, переждав, снова погрузить их на сани.

Адъютант, вдруг отвлекаясь в сторону:

— А бронепоезд пострелял да удрал!

— Ему плохо, — еще рассудительнее заметил Цыбенко. — Путь перебьют — и стой, пока не накроют!..

Цыбенке рекомендуют сбрить бороду: черная, на фоне снега она демаскирует его. Цыбенко:

— Борода? Нет, пусть растет. Кончится война — тогда, с победой, бороду сброю!

От Сафонова приходит старшина, сообщает положение дел. Связисты сейчас все на линии. В такой жаркий момент никого не удержишь здесь. Иониди:

— Да, здесь трудно сидеть!

И пробирается бочком к проснувшемуся начальнику штаба, слышу — шепотом просится в дело.

Что же получилось под Александровной?

4 ноября. Утро

Ночь провел, как и вчера, на нарах, стиснутый тесно лежащими. Спал крепко. Бой за Александровку продолжался до вечера, ночью не прекращались пулеметная стрельба и ружейная перестрелка... Раз просыпался, выходил: луна яркая, красота леса — изумительная. Утром — солнце, снег блестит. Посмотрел на разбитую вчера «эмочку». В семи шагах от блиндажа нашего — навесик. Мина упала у самой машины, изломала ее всю, смяла колесо, изрешетила крылья, подножку, кузов, сорвала капот, пробила радиатор, картер. Машина из строя вышла.

Умываемся снегом. Сегодня бойцы идут в баню.

15 часов

Побывал в 1025-м стрелковом полку, на командном пункте его командира Шутова, и во 2-м артдивизионе, у Корнетова. Выяснил всю картину боя за Александровку.

Мороз. Яркое солнце, сверкающий снег, заснеженные деревья. Огневые налеты — минами.

Когда вернулся, разбитую миной «эмку» грузили на расхлябанную полуторку. Распоряжались здесь Иониди и Цыбенко, и я фотографировал их.

Вот картина вчерашнего боя. В наступлении на Александровку участвовали: стрелковые роты 1025-го полка Шутова, при поддержке артиллерии 838-го артполка и минометной роты морской пехоты. Начали бой с задачей взять Александровку. Однако сразу же оказалось, что подготовились к наступлению недостаточно. Шутов с рекогносцировкой запоздал на 50 минут, и потому его роты вышли с опозданием на полчаса. Пехота продвигалась очень медленно и, остановленная встречным пулеметным и автоматным огнем, залегла. Артиллерия действовала нормально, минометчики — тоже. Батальон морской пехоты получил официальный приказ о целях операции только в 13.30 — за полчаса до начала атаки. Но Трепалин, узнав о готовящихся действиях под Александров-кой, предусмотрительно выдвинул минометы вперед, на имевшуюся там у него позицию, и доставил им мины.

Пехота залегла не вся: взвод роты автоматчиков, под командой Додонова, атакуя Александровку, выбил противника из группы строений юго-западной окраины этой деревни. Сам Додонов в атаке был убит. 7-я рота, под командой лейтенанта Кашина, атакуя Александровку с северо-восточной окраины, также заняла отдельные строения и вражеские окопы. Этот несомненный успех не был, однако, закреплен другими, слишком медленно двигающимися ротами Шутова. Время было потеряно, противник подтянул силы, стало ясно, что Александровку в этот раз не взять. 7-я рота Кашина и автоматчики Додонова, оставшиеся в захваченных ими домах и окопах, получили приказ командования отойти на исходные позиции. Операция по взятию Александровки не удалась, получилась лишь разведка боем: уточнены данные об обороне врага, о линии его заграждений, вскрыты огневые точки. Минометами Сафонова рассеяна колонна пехоты, шедшей из Соболевки. 2-м артдивизионом подавлена минометная батарея в местечке «За Рощей». 4-я батарея лейтенанта Дубровского «успокоила» минометную батарею левее церкви в Александровке. Весь бой продолжался до ночи.

Тем временем враги полезли в наступление на левом фланге у погранзнака № 15, форсировали реку Сестру и сегодня утром вклинились в нашу территорию силами примерно до двух рот. Развитие этого наступления грозит ударом с левого фланга по Белоострову, занятому частями Краснокутского. Фашисты к часу дня пытались окопаться на достигнутом ими рубеже. Наша задача — воспрепятствовать этому и выбить их обратно за реку Сестру. В действиях принимают участие артиллерия и минометы. Бой с утра возобновился. От блиндажа, в котором я нахожусь, хорошо видна Александровка, у которой тоже ведется бой. Слышны все время — вот уже вторые сутки — пулеметная стрельба, грохот мин, изредка артиллерийские залпы. Если фашистов не удастся быстро оттеснить за реку, положение наше останется сложным, ибо есть непосредственная опасность и для Каменки. Это учитывается. Командир дивизии ведет сейчас совещание с командирами полков, и мы ожидаем, что к вечеру наша задача будет выполнена. С правого фланга к вражескому клину перебрасывается подразделение 1025-го стрелкового полка, под командованием капитана Полещука, а с левого фланга подтягивается подразделение полка дивизии народного ополчения.

Противник вчера и сегодня пускает в ход самолеты. Три разведчика, развернувшиеся для штурмовки, прошли над нашими минометчиками, но, не обнаружив их, ушли. Гул самолетов слышен все время: летают наши и вражеские. Наши уже пикировали в районе Александровки. Фашисты вчера осыпали Каменку не только минами, но и снарядами дальнобойной артиллерии. По Каменке снег повсюду взрыт. Я ходил, выбирая новые тропинки между воронками.

Белоостров и Каменка под угрозой

1–5 часов 30 минут

Комбат звонит Сафонову, спрашивает, как у него дела. Сафонов находится в ведении капитана Полещука, заместителя Шутова, и должен быть готов к решительным действиям.

— Как у тебя с «огурцами»? Имей в виду, чтобы в решительный момент не остаться без мин. Всякие нормы снимаются, потому что дело серьезное. У меня машины с «огурцами» стоят наготове — требуй заранее, как только понадобятся. Тебе нужно иметь и вторую позицию, потому что может возникнуть такой момент, когда тебе понадобится сыпать вовсю, а они в тот момент будут по тебе сыпать, и тогда без второй позиции у тебя ничего не выйдет!..

Вбегает адъютант комбата, краснофлотец Ероханов, краснощекий, оживленный:

— Товарищ комбат! Ваше приказание выполнено, боеприпасы доставлены!

— Хорошо... Только машина застряла?

— Ничего, вытащили... Трепалин названивает:

—  «Остров»? Пахуцкий? У тебя там слева имеются люди? Сколько человек? Там передай своим ребятам, что примерно к этому месту слева будут подтягиваться люди. — И, снизив голос до шепота, добавляет: — Кировцы. Понял? Так, чтоб не приняли за чужих... Вот и все!

Кировцы — -это полк Кировской дивизии народного ополчения, обороняющей Сестрорецк. Трепалин звонит на другую точку:

— Халаты там есть? Сколько? Нужно немедленно отправлять. Там шофер далеко? И горилки пусть везет немедленно... По сто грамм, — значит, десять литров...

Адъютант Ероханов:

— У Ганьшина пятнадцать человек на миномете! Им делать нечего! И мин у них — завались!.. Надо за обедом идти, товарищ комбат! — Надевает шинель и робко, как о чем-то сугубо личном: — А по одиночному лучше из автомата стрелять, как «кукушки»!

— А куда стрелял?

— В пень!

Со стороны смешок:

— Война! Ероханов:

— Я очередями стрелял, а одиночными не приходилось, думаю, надо попробовать! Три патрона выпустил.

Входит краснофлотец:

— Товарищ командир батальона! Ваше приказание выполнено. Десять литров. Допущено небольшое нарушение — взлом пришлось сделать, не было кладовщика!

— Никого не было?

— Нет!.. При всех! Там их люди были, сами просили... — Помолчав: — Бронемашинки к нам идут... Две машины!..

Пришел мичман Петров, командир первого взвода второй роты, и я записываю его рассказ о взводе. Этот взвод считается самым веселым в батальоне, несмотря на то что по нему молотят день и ночь, потому что он занимает оборону на самом «краешке». И жертв нет: окопались хорошо, а теперь, к празднику, еще лучше оборудовали линию обороны, сделали запасные окопы, землянки на каждое отделение и для КП взвода. Увлекаются самодеятельностью, добыли две гитары и мандолину, патефон и домино, шашки, гармонь. Готовят программу к празднику, хоть и ведут перестрелку все время. Четыре бойца выделены в почетное боевое охранение — в день праздника.

Перед обедом комбат, комиссар, мы все, и я в том числе, приготовили и проверили ручные гранаты, ибо положение Каменки еще более усложнилось. Обедаем. Комбат усадил обедать и пришедшего командира второй роты Шепелева. Тот, жуя, спрашивает:

— Товарищ комбат, расскажите, что там на «острове» происходит?

— Драка.

— Драка?

— Самая настоящая драка, так что приготовьтесь. В одном месте у них не выйдет — могут к вам полезть.

— Ну что ж! Получится у них то же самое!.. Трепалин хитро щурится:

— Готовьтесь, комроты! На днях у вас человек пять заберем. Разведка организуется у нас!

— Ну... Только не Душка! Все смеются, Трепалин тоже:

— Душок первым в списке стоит, как угадали!.. Вторым — Жвиков!

Шепелев уговаривает не брать у него Душка, ибо «без него никак невозможно», а я тут накидываюсь на самого Шепелева, заставляя его рассказать мне о нем самом и о том, кто такой Душок и что такое «остров».

Уроженец Углича, кандидат партии Шепелев, оказывается, кадровый водолаз. В финскую войну он поднимал со дна, из-подо льда, танки в Тронгзунде, затем ставил, ряжи в Полярном. Перед самой Отечественной войной очищал подводную траншею для водозабора, питающего город Горький.

С 12 по 20 сентября, командуя пулеметным взводом, Шепелев был в заслоне с левого фланга на «острове», где нельзя было и «головы поднять». Затем ему там удалось сформировать отряд, которому присвоили название: «2-я рота». А «островом» называется язычок леса на болоте, выдвинутый узкой полоской во вражеские позиции западнее Белоострова, — наш плацдарм, простреливаемый насквозь, по обороняемый балтийцами столь крепко, что фашисты, решив: «Раз там «черные», то не стоит туда и соваться», оставили попытки взять его штурмом{31}.

Ну, а Душок и Жвиков — комсомольцы, лучшие разведчики, истребители «кукушек», которые, между прочим, избавили «остров» от лазавших было туда вражеских разведчиков-корректировщиков. Душок, Жвиков и их товарищи разгадали, что эти «кукушки» корректируют огонь своих минометов отдельными выстрелами из автоматов. Так, два выстрела означало у них — перенести огонь вправо, один выстрел — перенести влево. Наши подстерегли «кукушек», не стали их сбивать, а включились в их «игру» своими отдельными выстрелами. Когда «кукушка» дала один выстрел, чтобы перенести огонь влево, наши дали еще один — получилось два выстрела, и фашисты, тотчас перенеся огонь вправо, ударили по своей же «кукушке». Так повторялось несколько раз, пока целая коллекция «кукушек» не была уничтожена огнем фашистских же минометов и противник перестал засылать на «остров» неизменно «вылавливаемых там русскими» корректировщиков.

Пока я записывал это, Трепалин звонил — приказал приготовить санитарную машину, санитарок, медикаменты, все: быть наготове.

Только что явился санитар, докладывает, что прибыл на машине, в полной готовности. Комбат подробно объясняет ему по карте, где можно ожидать раненых, как только разгорится решительный бой, говорит, что положение серьезное, и указывает, куда сейчас выехать с машиной, по какой дороге ехать, где стать, как и куда эвакуировать раненых, если они появятся. Вся «петрушка» должна происходить примерно в 800–1000 метрах от нас.

17 часов 30 минут

Выходил из блиндажа, — уже стемнело. Свист, — через мою голову стреляет наше орудие. Проходя по коридору нашего подземного дома, вижу: краснофлотцы в полной боевой готовности, с гранатами за поясом, делят на квадратной доске сахар, разложили его кучками, в шахматном порядке.

18 часов 00 минут

Фугасный снаряд разорвался около бани — дом горит. Второй — по землянке клуба. Третий — где-то правее... Четвертый, пятый...

Пьем чай. Бьют и бьют. Вбегает боец:

— Товарищ комбат! Шалаши горят рядом с нами! Трепалин быстро:

— Гасить надо, а то корректировать будет по ним, сюда!

Бьет зажигательными. Шалаш, где стояла машина, и соседний, прямо над нами, поверх наката нашего блиндажа, горят.

— Там патроны и гранаты! Нельзя подойти — сейчас взрываться начнут!

— Тогда не подходить! Шепелев спокойно:

— Если гранаты РГД, ничего не будет. Патроны взорвутся, а гранаты — ничего...

— А кто знал, что здесь боеприпасы? — спрашивает Трепалин, обводя взглядом присутствующих. — Народу-то нет там? А то патроны сейчас начнут трещать... Кто положил здесь боеприпасы?

Выясняется, что в шалаше над нашими головами — склад гранат и патронов, привезенных для распределения по ротам.

— Если с запалами, — утешает Трепалин, — то сдетонирует. Взрыв знаете какой будет? Ого!.. Все мы вместе с блиндажом взлетим к черту!

Бьют и бьют. А нам выйти нельзя, мы как в ловушке, — ждем: будет взрыв или не будет?

— Он там в двух местах зажег — там, дальше, и здесь!

— Он тут хорошо дал — у самого входа, метров десять. Люди были в кино... Прервалось... — говорит боец.

— Он хочет дома зажечь, а по ним ориентировать обстрел сюда.

У нас сидит лектор, приехавший перед самым налетом тяжелыми читать доклад. Мы пьем чай. Слышно, как рвутся патроны, все сильнее и чаще...

— Давайте доклад начинать! — решительно объявляет

Трепалин. — Шалаши завтра же пошвыряем, давно надо было скинуть их!..

Докладчик перешел в соседнюю половину блиндажа, к краснофлотцам, начал доклад. Его голос доносится из-за стены. Там все собравшиеся краснофлотцы слушают его. А здесь нас восемь человек: комбат, комиссар, начальник штаба, адъютант, лейтенант Шепелев, связист, боец и я. Сидим за столом. На столе крошечная электрическая лампочка от аккумулятора. Связь пока работает. Шепелев тянется к телефону, вызывает «Шторм»: «Скорнякова дайте!» Разрывы продолжаются, бьет и бьет. В блиндаже у нас разговоры — о самолетах, о Маннергейме, о боевых эпизодах, каждый вспоминает. Все возбуждены ожиданием: будет взрыв или не будет? У меня мысль: вот если рванет сейчас, то и оборвется тут моя запись... Шепелев весело рассказывает — глаза блестят, — как над ним летало четыре немецких самолета и как он хотел их подбить, но не успел...

18 часов 45 минут

Всё тише. Хижины горят. Обстрел теперь редкий. Беседы продолжаются. Доклад кончен, аплодисменты. Входит парень в ватнике, из тех, кто слушал доклад, к Иониди, который тоже только что вошел вместе с Цыбенко, прослушав доклад. Этот парень давно просится в разведчики. Иониди:

— Ну что ж, товарищ комбат!.. Вы человека знаете! Я — не знаю. Значит, по вашей рекомендации!

Иониди подзывает парня. Тот подходит, очень спокойный.

— К нам хочешь идти? — Да.

— Знаешь, на что идешь?

— Знаю.

— Ну хорошо... Тогда дней десять подзанимаемся, у нас — группа.

— Я и то занимаюсь уже... топографией. Сам.

— Это хорошо. Но мы еще, специально. Какого года рождения?

— Тысяча девятьсот двадцать шестого года! Паренек — фамилия его Дмитриев — уходит, а Иониди рассказывает мне:

— Их трое, все одногодки, двадцать шестого года, с одного дома и в одном классе школы. Они сбежали из дома вместе, прибежали из Ленинграда — и на самую передовую. А потом к нам зачислились как добровольцы. Все трое уже здесь получили комсомольские билеты. Все трое — Дмитриев, Ситкин, Калачев — связисты. Дмитриев давно уже пристал к комбату: зачислить его в разведку. Тот обещал на хорошую работу зачислить. И он работает замечательно, особенно в ночное время, — восстанавливает перебитую связь. А насчет разведки я спрашиваю его: «Обдумал?» — «Я в Ленинграде еще обдумал!..» Он знает три мудрых правила: первое — нельзя идти в лоб, а надо найти с флангов место для прохода, второе — нельзя идти с линии своей обороны, потому что противник начнет долбить по этому месту, и третье — надо зайти в тыл врага, растащить связь и ждать у конца провода!

В той половине блиндажа, кроме лектора, оказывается, дожидается начала концерта бригада артистов. Они приехали вместе за несколько минут до обстрела. Не сговариваясь, им никто ничего о пожаре наверху не сказал, чтоб их не встревожить. Теперь, когда патроны уже все гювзрывались, ясно, что с гранатами обошлось. Мы обсуждаем: очевидно, попросту выплавились.

Концерт, вопреки обстановке...

Мы все переходим, кроме связиста, в ту половину блиндажа, где начинается концерт.

...Я среди артистов и краснофлотцев. Это бригада артистов Дома Красной Армии, приехала из Ленинграда. Группа А. Зильберштейна. Начальник бригады — Беатриса Велина. Весь наш трюм забит людьми. Нары заняты сидящими до самой стены. В руках краснофлотцев автоматы, винтовки. На стенах висят каски, снаряжение, амуниция. Девушки-артистки в котиковых шубках. Несколько девушек переодеваются в темноте, на нарах, завешенных плащ-палаткой. Тьма, потому что перебиты провода. Начальник связи пытается исправить свет. Пишу в полутьме — горит только одна «летучая мышь». Сижу у самой стены, рядом — Иониди, а с ним — девушка, переодевшаяся в белорусское национальное платье, дальше — баянист, играет. В углу прохода остается два-три квадратных метра пространства. Это и есть, так сказать, эстрада. За ней — печка-времянка...

Вот зажглась электрическая лампочка, вдали, у выхода, осветив висящую выстиранную тельняшку. Сегодня все ходили в баню, и последняя очередь не домылась, так как начался обстрел, а теперь уже и нет бани — сгорела.

Все сидят молча, слушая баяниста. Девушка подтягивает, разглядывая висящие позади меня на стене котелки, заплечные мешки, каску, потом — винтовку, подвешенную горизонтально, по бревну потолка.

Разрывы снова слышны близко...

20 часов 30 минут

Вспыхнул ослепительный свет — большая электрическая лампочка. Шесть девушек вышли надушенные, напудренные. Стали у стенки. «Левофланговая» уперлась в мои колени — тесно. Правая выступила на шаг, начала декламировать «Письмо матери». Она в красных туфлях, коричневое платье в талию...

Другая выскочила в узкий коридор между нарами, сплошь занятыми сидящими краснофлотцами. Стремительно пляшет «русскую». Наконец, смеясь — «не могу, товарищи, тесно!» — чуть не валится на руки моряков.

Теперь артисты Таня Лукашенко и Олег Гусаров исполняют сцену из «Правда хорошо, а счастье лучше».

—  «Я тебя полюбила...» — произносит она.

А с другой стороны блиндажа доносится голос связиста:

—  «Якорь» слушает.. .

—  «Как бы я расцеловала тебя!» А от узла связи голос:

— Тремя? А куда? .. В голову?., А вынесли его? .. Повезли?..

Бойцы слушают артистов увлеченно, с улыбками, цветущими на лицах.

...Теперь артистка Бруснигина читает рассказ «Сын» Юрия Яновского, читает хорошо, и я украдкой вижу: комроты 2, Шепелев, тщится скрыть выступившие на глазах слезы и опасается, что кто-нибудь это увидит.

Отмечаю: никто, ни один человек, не курит.

И под музыку Бетховена на баяне артист Корней поет «Шотландскую застольную».

И томительно, и странно, и весело, и грустно все это слушать и задумываться о том, где ты находишься, в какие дни, в какую минуту. Встает передо мной огромный темный город, озаренный и сейчас, конечно, тусклым багрянцем пожаров, — мой Ленинград. И таким нелепым кажется, что вот в километре — в полутора километрах отсюда враг, и что нам сейчас угрожает опасность, когда так прекрасен, даже исполняемый на баяне, Бетховен, и что вот эти девушки, комсомолки, оживленные, веселые, должны будут сейчас ехать во тьме, на грузовике, под обстрелом...

Я несколько минут назад тихонько расспрашивал Беатрису Абрамовну Велину, начальницу этой бригады, об их работе. Шесть присутствующих артисток и шесть артистов, почти сплошь комсомольцы и комсомолки, студенты театрального института и консерватории. Бригада называется «молодежной», работает с 28 июня, дала уже 190 концертов по Западному и Ленинградскому фронтам, совершила десять рейдов на своей агитмашине. Были за Лугой на аэродромах, были в Выборге, в Кексгольме, на Ладожском, объехали весь Карельский перешеек, позавчера были на крейсере «Максим Горький». Попадали под бомбежки, под минометный огонь, получали по машине пулеметные очереди, но все живы-здоровы...

...Концерт кончился в 10 вечера. Разрывов вблизи не было. Артисты уехали.

Что происходит на левом фланге?

22 часа 40 минут

И вот опять слышна стрельба. Кажется, бьют наши. Бой идет. Сколько фашистов переправилось через реку Сестру, пока неясно; все происходит в кромешной тьме. Надо не дать фашистам закрепиться, создать на нашем берегу плацдарм, надо парализовать удар, угрожающий и Белоострову и Каменке. От Каменки на подмогу подразделению 1025-го стрелкового полка (капитана Полещука) брошена рота Мехова — 1-я рота батальона морской пехоты. Она с ходу включилась в бой. Сейчас положение таково: на участок, захваченный фашистами, стрех сторон движутся три наши группы, но одна из них — группа Полещука — пока не находит дороги, а другая почему-то задерживается, — то есть точное местонахождение этих групп неизвестно, ибо связи с ними нет. Трепалин обсуждает это за картой. Затем посылает машину с где-то раздобытым бензином к своей санитарной машине, стоящей без горючего. Заодно посылает мины Сафонову. От Сафонова бензин повезут на санях.

Нам принесли газеты. Все читают. Враг опять кладет мины из тяжелых минометов вокруг нас. Свет мигает. Входит боец, говорит, что мины легли позади блиндажа, рядом, связь с «Костромой» порвалась.

Ровно полночь

За это время прошли к месту боя два танка. Все сидят в напряженном ожидании. Связи с ротой Мехова нет, и никак ее не восстановить. Посланный бензин где-то плутает, а мины не взяты. Полещук со своей группой заблудился.

5 ноября. О часов 30 минут

Новые сведения — вернулся старшина Дегтярев ( «Сколько раз обстрелян был, — усмехается Трепалин, — шинель вся в дырках, и всегда охотно едет!»), оживленный, с мороза, докладывает:

— Мины доставил, сбросил Сафонову. Бензин доставил к месту.

Мехов с двумя взводами своей роты прошел атакой до самой Сестры. Фашистов не оказалось. Он прочесал весь участок, вернулся. На обратном пути, в темноте, его обстреляли. Видимо, свои — справа (подразделение 1025-го полка?). Троих ранило, двух — легко, одного — тяжело. Сейчас Мехов вновь идет вперед, прочесывая вторично.

Фашисты ушли за реку Сестру? Это предполагается потому, что слева подтянулись кировцы и вошли в соприкосновение с центром. Справа у Сестры заняла позицию рота 1025-го. Больше фашистам деться было некуда. Когда по ним стали бить минометы и пулеметы, а Мехов пошел в наступление, — они отступили.

Сразу голоса у всех повеселели. Трепалин стал разговаривать с обычной присмешечкой. Ругает 1025-й:

— Я бы на них в атаку пошел!

1 час ночи

Время от времени в расположение Каменки ложатся снаряды дальнобойной артиллерии. На дворе луна, в дымке. Пахнет гарью.

Трепалин рассказывает байки:

— Как-то минометы Сафонова били за Белоостров по вражеским траншеям. Это было... Ну да, двадцать шестого октября это было... Фашисты метнулись назад в лес. Сомик и Гоценко корректировали, сообщили: «Перенести огонь дальше!» Фашисты — обратно к траншеям. И так — дважды. Вдруг связь прервалась, и минут пять ее не было. В чем дело? Сомик и Гоценко отвечают: «А мы смеялись! Те, как мыши, мечутся!» Бросили трубки и катались, лежа, от смеха... Это было в сорока метрах от вражеской траншеи. Сафонов возмутился. Ему был слышен шум, а что — не понять. «Сомов, Сомов, Сомов, в чем дело?» А Сомов молчит. Оказывается, как школьник, от смеха катался!..

2 часа ночи

Ложусь спать. Во второй роте, в которую недавно отправился ее командир Шепелев, так заиграл патефон, что в трубку узла связи нам было слышно. Вторая рота, находящаяся на правом фланге, в бою не участвует. Комбат, слушая в трубку, смеясь, говорит:

— Вот рыбьи дети! Отберу у вас патефон: та первая бьется, а вы бездельничаете? .. А ну, поставьте-ка и для меня пластинку!

И выслушивает очень внимательно, в трубку, поставленную для него пластинку.

7 часов 30 минут утра

Ночью, просыпаясь, несколько раз слышал голос Трепалина — разговоры по телефону.

В 7.20 будят начальника штаба, спящего рядом со мною: комбат зовет. Я встаю тоже.

За столом комбат, телефонистка, начальник связи; против стола двое раненых. Один — в белом маскхалате, испачканном грязью и кровью, с перевязанной левой рукой. Второй — шинель внакидку, тоже перевязанная левая рука. Рассказывают: Мехов часа в четыре утра убит. Командир взвода Москалец — тяжело ранен. Там, куда ходил в первый раз Мехов (дошел до реки), фашистов не оказалось. Но часть их автоматчиков затаилась где-то в углу, и, когда Мехов пошел прочесывать второй раз, наткнулся на них...

Раненые большей ясности в обстановку внести не могут, поэтому комбат посылает туда комиссара и начштаба на санитарной машине (подъехавшей к нашему блиндажу), вместе с ранеными доедут до Дибунов, а оттуда — на санях.

Все выходят сразу же. Трепалин и я умываемся под деревьями. Медленно рассветает, еще сумеречно. Резко щелкают выстрелы наших орудий, и снаряды, свистя, пролетают над головой. Слышны частые пулеметные очереди.

Комбат печален: Мехов убит и — потери ранеными. Ждем донесений. Комбат не спал почти всю ночь.

С комиссаром и начштабом уехал и старшина Дегтярев. Пришел Иониди. Адъютант режет хлеб, наливает суп. Комбат вскрывает пакеты, принесенные связным. В помещении тихо. В мыслях о происходящем все разговаривают вполголоса.,

Трепалин в трубку приказывает как можно лучше обеспечить раненых и по возможности вынести всех убитых. Тех раненых, что были здесь и уехали с начштабом и комиссаром, он подробно не расспрашивал именно потому, что они — раненые, и нужно было скорее отправить их в медсанбат. Трепалин воспользовался только минутами, пока шофер возился с машиной.

Доносится гул разрывов. Опять пищит телефон, и комбат отвечает:

—  «Аврора» слушает!.. Товарищ Елинский, у вас там двое раненых было... Вы их отправили?

Затем, не отрываясь от аппарата, следит за всеми изменениями обстановки, проверяет работу своих подчиненных, распоряжается, дает приказания — и все это устало, но очень спокойно, не повышая ровного голоса.

10 часов утра

Только что, вместе с Иониди, осматривал пожарище — рядом с нашим блиндажом и над ним. Почва еще дымится, хотя и присыпана свежим снегом. Здесь, и разбросаны кругом, — покореженные, выплавившиеся ручные гранаты, металлические части противогазов, изуродованные гильзы взорвавшихся патронов и прочий горелый хлам. Плохо было бы нам, если б гранаты вчера взорвались! Нашел обгорелую каску, внес ее в землянку — ее можно исправить, у моряков не хватает их.

Комбат лег спать, наговорившись по телефону с начальником штаба. Бой продолжается. Орудийные выстрелы наши редки, но методичны. Слышатся пулеметная трескотня, взрывы мин. Командир взвода Москалец, оказывается, ранен в лопатку осколком мины. А политрук ранен на днях. Ротой сегодня командует замполитрука Педиков Александр Сергеевич.

Ероханов, поглядывая на спящего комбата, приводит в порядок «буфет». Потом, разбирая заготовленную для отправки в роту почту:

— Мехову письмо есть... от жены, наверно!.. Разбирает дальше:

— Москалец... Вот он приедет, ему надо будет отдать.

Я спрашиваю Ероханова: — А он не отправлен еще?

— Нет, он там лежит — впереди...

Входит сапожник — снять мерку с ноги Иониди. Тот снял сапог, — нога забинтована. Ероханов меняет ему бинт. С левой стороны ступни — опухоль, свежезаживающее пулевое входное отверстие, выход в пятке. Иониди был ранен в момент, когда боком перепрыгивал через придорожную канаву.

Узнаю о Мехове: зовут его... нет, — звали его — Николай Иванович. Кандидат партии. Главстаршина флота, 1908 года рождения. Командиром роты стал в октябре. Москалец — Андрей Антонович, кандидат ВКП(б), 1918 года рождения, краснофлотец, командир взвода, назначен на этих днях.

Приносят «лично командиру» координаты минометных батарей. Будим комбата.

Ероханов говорит мне:

— Цыбенко настоял на своем все-таки — его в разведвзвод зачислили!

И рассказывает подробности о том, как Цыбенко пел веселые украинские песни, когда везли ящики с боеприпасами.

— Мы ему: «Ложись!..» Осколки так и жужжали! А он поет: «Нет, не забуду!» — и крутит вожжами во весь рост... А когда под Белоостровом его ранило, его хотят выводить, а он: «Еще эти два дома не взяты!» — и пошел вперед. Только когда взяли два дома, побрел в санчасть.

Едва Трепалин заснул, с бронепоезда спрашивают координаты минометных батарей. Ероханов выразительно махнул рукой:

— Опять будить? Но все-таки будит!

А Иониди рассказывает мне, как помогают разведчикам, передавая опыт, газетные статьи. Приводит примеры использования такого опыта:

1. Как сбивать корректировщиков огня «добавочной» стрельбой — об этом записано мною выше.

2. Как отвлекать внимание. Когда зимою снимаешь провод — он звенит. Надо, чтобы второй разведчик зашел с фланга левее или правее, окопался и, улегшись там, лупил палкой по проволоке, отвлекая огонь на себя. А первый в это время перерезает провод в другом месте.

3. Как захватывать «язык», срезав провод и засев у конца его, чтоб подстеречь вышедшего для исправления линии врага.

4. Разведчик должен уметь корректировать огонь своих и должен уметь пользоваться любым оружием врага, — а то, бывает, захватят, например, миномет, а пользоваться им не умеют, и приходится подрывать оружие врага.

Я слушаю рассказы об особенностях работы разведки, о значении подрывного дела, связи, о приемах защиты и нападения, об определении вида оружия по звукам выстрелов и разрывов, об обращении уловок врага против него же, о знании саперного дела — умении минировать и разминировать, умении пользоваться миноуловителями, об изучении опыта соседних подразделений и связи с их разведкой, об умении экипироваться. — Я диски навешиваю, — говорит Иониди, — в специальных карманах на груди. Все остальное вооружение перегоняю с боков назад. Считаю, что маскировочные халаты вещь никуда не годная — цепляются, волочатся,, смерзаются! Смерзается, стоит кожухом — попробуй продраться в кустах! Необходимо надевать рубашку и штаны... Вот шапка-ушанка тоже! В разведке закрывать уши нельзя, а они быстро обмораживаются. Нужно — бархатные наушники на двух кусках пружинки, ну хоть от простейшего часового механизма, а сверху, на макушке, эти два куска скобочкой схвачены, чтоб сдвигались и раздвигались. Такие раздвижные наушники в любом положении будут держаться... А вообще-то при обмораживании новый способ отогревания я испытал: погружать отмороженное место в холодную воду, затем постепенно разогревать ее до температуры тела, и потом уже — растирание...

15 часов 45 минут

Комбата недавно вызвали в штаб 1025-го полка, на совещание командования. Комиссар и начштаба все еще не вернулись и остаются обедать у Сафонова. Я сегодня должен бы уезжать в Ленинград, но надо подождать до конца боевых действий на здешнем участке, чтобы обработать весь материал для ТАСС. В нашем расположении сейчас тихо. На левом фланге бой, видимо, разгорится до крупных масштабов. В нем, возможно, примут участие танки и самолеты. Если действительно так, то останусь до завтра.

Только что несколько гитлеровских «фоккеров» кружились над нами, ушли.

Фашистов, перешедших Сестру, оказывается — батальон. Но он окружен нами, а тыл мы отсекаем огнем. Точных сведений обо всем в нашем блиндаже пока нет. Начсвязи рассуждает о Фарадее и о Максвелле. Лейтенант Воронков — об атомном ядре. Иониди уходил — вот только что вернулся. Приехавший из Ленинграда краснофлотец рассказывает, что ночью бомбили Ленинград, попало в Финляндский вокзал, в Военно-медицинскую академию. Перебита линия железной дороги, поезда в Дибуны не ходили до утра. Радио передавало, что Америка предъявила ультиматум Финляндии о заключении мира с СССР.

Вот бы!.. Обсуждаем все это...

В пулеметном гнезде

5 ноября. 20 часов

Когда Иониди ушел, сказав, что «надо поработать с разведчиками», в командной половине блиндажа я, в сущности, остался один, потому что замещающий комбата Волков непрерывно висел на трубке, слушая и пытаясь разобраться в обстановке. Мне показалось ненужным сидеть здесь, когда весь центр событий, относящихся к батальону, переместился туда, на левый фланг его, в 1-ю роту, ведущую бой. В три часа дня оттуда пришел Ероханов за биноклем и какими-то бумагами Трепалина, я спросил его:

— Вы сейчас опять в роту?

— Ага, туда, комбат там, — ответил он.

— Проведете меня туда? — спросил я. И он ответил:

— А чего ж? .. Пойдемте. Тут недалеко. Только... — Он оглянулся на опоясывающие меня ремни: — У вас, товарищ командир, оружия нету?

Пистолета у меня действительно не было: в середине августа, уезжая по вызову Политуправления из Петрозаводска, я должен был сдать выданный мне в Ухте пистолет — там оружия не хватало. С тех пор получить личное оружие мне было негде. Иногда я брал с собой только две ручные гранаты.

— А у меня вот гранаты есть! — кивнул я на сумку с двумя гранатами, висевшую на стене.

При этом я подумал, что, по сути дела, мне вовсе не обязательно идти туда, где они могут понадобиться. Но такие нечаянно возникающие мысли я уже давно привык подавлять в себе, а потому, быстро надев шинель, опоясавшись поверх нее ремнями, я вышел с адъютантом из блиндажа. Мы сразу же вступили в глубокий ров, присыпанный свежим снежком, и по мерзлым комьям земли пошли быстрым шагом.

Ров проходил по лесу, от него ответвлялись ходы сообщения. Мы миновали несколько землянок и блиндажей, перед которыми стояли в укрытиях часовые. Они наклонялись ко мне, и я, не сбавляя шага, вполголоса произносил сообщенный мне адъютантом пропуск.

— Теперь вправо, сюда! — сказал мне Ероханов, из вежливости к старшему командиру шедший сзади. — Теперь поглядывать надо!..

Направо был ход сообщения, глубиной мне примерно но пояс. Лес поредел, — это была опушка, за которой вперед простирался тоненький молоднячок вперемежку с кустарником. Вся местность тут была изрыта ходами сообщения и траншеями, в которых не было никого, и я шел в их лабиринте, поворачивая по указаниям моего спутника то влево, то вправо. Ожесточенные шквалы разрывов теперь слышались громко и — казалось мне — всюду вокруг. Но впереди, левее, там, откуда доносилась частая чечетка пулеметных очередей, мины рвались с особенной густотой, как будто лопающиеся волны какого-то металлического прибоя. Только по ним и можно было определить направление, — ходы сообщения в кустарнике так перепутались, что найти здесь нужный мог только человек, излазивший их все и давно изучивший их.

— Можно бы идти левей, по опушке, — сказал Ероханов, — да там больно далеко!.. Ничего, болото теперь замерзло!

Небо, сумрачно-серое, уже набухающее вечерней тьмой, озарялось здесь и там всполохами: со свистом, волнуя воздух, казалось, шурша в нем, над головою проносились снаряды наших дальнобойных орудий.

— Бронепоезд Андреева старается! — заметил мой спутник, когда мы пересекли насыпь железной дороги. — Вон оттуда, из-под Дибунов! А это — корнетовский.

Свист снарядов Корнетова был гораздо хлеще и тоньше, и я начинал разбираться во всей этой музыке. Дальше мы шли молча. Я разглядывал разбросанные невдалеке разбитые и прогорелые здания Белоострова, а потом, споткнувшись, следил, чтоб нога моя не подвернулась на беспорядочно нагроможденных комьях земли. Мы вышли в траншею, в которой каждые три — пять метров были по брустверу нарыты ячейки, — в них, с винтовками, обращенными в сторону врага, лежа пи бойцы в шинелях, но не стреляли. Какой-то притулившийся на ящике командир хотел остановить нас, но, узнав адъютанта комбата, только сказал:

— Ходишь, ходишь, нет того, чтоб бутылочку занести!

— А вы к нам приходите, найдется! — весело ответил Ероханов, и мы прошли дальше, мимо низких землянок, в которые можно было забираться только ползком.

Сразу за землянками оказалось открытое место, и тут я почувствовал близкий, шелестящий свист пуль.

— Да вы пригнитесь, пригнитесь, товарищ командир! — торопливо крикнул сзади Ероханов. — Это же нас заметили!

Я сразу пригнулся, глянул вперед — далеко ли еще тянется открытое место? До кустарников было не меньше ста метров. Оглянулся на адъютанта — он присел на корточки. И в тот же миг, не свистя, а надсадисто воя, позади и чуть в стороне, рванула, разрываясь, мина, сразу за ней вторая, третья... Мы оба распростерлись плашмя. Комья мерзлой земли застучали вокруг вслед за взвизгнувшими осколками.

— Не зацепило, товарищ командир? — услышал я голос.

— Нет, проехало... А вы как?

— Ничего... Теперь даст он жару... Позагорать тут придется...

Еще три мины разорвались недолетом, и я подумал, что в ход сообщения ему не попасть, потому что — узкий, а земля и осколки перелетают поверху. И только подумал — две из трех следующих мин взрыли самый ход сообщения, там, впереди, вместе с брызнувшими веточками кустов. Ероханов крепко выругался и добавил:

— Пожалуй, лучше было леском идти! Я сказал:

— Ничего, два раза в наш ход ему не попасть!

И в душе выругал Ероханова: какого, в самом деле, черта он не повел меня по лесу?

Еще три или четыре залпа грохнули вокруг нас, потом все вблизи замолкло, а когда услышали новый шквал, но уже рухнувший метрах в двухстах позади, по опушке, поняли, что враг перенес огонь, и ползком поспешили вперед, к кустам, впригибку перескочив через две свежие воронки. Тут в кустах со стороны врага нас трудно было заметить. Ход вывел нас в глубокий окоп, с низкими норами, населенными бойцами морской пехоты.

— Комбат здесь? — живо спросил Ероханов, сунув голову в низенькую дверцу дзота, откуда пахнуло теплом и табачным дымом.

— Ушли они. К минометчикам! — отозвался кто-то. — С комиссаром вместе! Скоро воротятся, сказали!

Кругом в мрачноватом предсумеречье перекатывался треск винтовок и автоматов. Я, отряхнувшись, пролез на четвереньках в дверь дзота. Ероханов влез за мной, оглядел скорчившихся под низким накатом, сидящих на нарах бойцов, нюхнул махорочный дух, сказал: «А ну, у кого есть бумажка?» — и, приняв на ладонь горсть сунутой ему махорки, торопливо свернул цигарку. Затянулся два-три раза, отдал недокуренную цигарку тому, кто его угостил, и, кивнув мне: «Вы тут, товарищ командир, посидите, а я сейчас...» — выбрался из дзота. Я понял, что он уходит искать комбата.

Я провел часа полтора в этом дзоте со станковым, глядящим в щель амбразуры пулеметом, за которым, не отрываясь от всего, что было в поле зрения, полулежал пулеметчик Васильев. Такой же усталый, как и все, с лицом землистым, небритым, но очень спокойным и даже, я бы сказал, равнодушным.

А в поле зрения было следующее...

Окоп, как и все, зигзагообразный, в котором я находился, был правым флангом расположения роты. Самой роты, за исключением пулеметных заслонов, нескольких мелкокалиберных минометов и небольшого количества людей, здесь не было. Она находилась впереди, на занесенном снегом кочковатом болоте с торчащими кое-где кустами да пнями старой порубки. Болото простиралось до хорошо видной отсюда реки Сестры, отделенной от нас только чуть выдающейся дорогой. Залегшая за дорогой у минного поля рота находилась, надо сказать, в положении очень тяжелом, даже критическом. Бойцы лежали за пнями, за кочками и в воронках, не смея подняться: во всякого, кто приподнимал голову, сыпались пули. Фашистские автоматчики простреливали продольным огнем все поле. В свежевырытых ячейках они залегли впереди, вдоль самого берега, в углу, образованном излукой реки (на участке у погранзнака № 16), — там их скрывал кустарник. Между передовыми моряками и фашистами было не больше двадцати — тридцати метров, поэтому наша артиллерия по фашистам бить не могла, рискуя накрыть своих. Враг сыпал из-за реки минами и снарядами, которые разрывались здесь, вокруг блиндажей роты, а также впереди и позади нас. Я видел впереди себя убитых и видел раненых, которые не могли выползти назад, потому что мгновенно попали бы под автоматную очередь. Некоторые все-таки ползли, обрушивая на себя огонь автоматов и минометов. Все пространство передо мной было в черных пятнах от разрывов, и эти пятна после новых минометных шквалов на наших глазах умножались.

Фашистские автоматчики сами находились в положении безнадежном. Уйти за реку они не могли потому, что моряки не давали им шевельнуться и наши пулеметы только и дожидались, чтоб кто-либо из фашистов высунулся. Минометы Сафонова, посылавшие мины через наши головы, вздымали землю в тылу автоматчиков по самым берегам реки.

Обе стороны, понеся большие потери и уже осознав бессмысленность попыток атаковать противника, ждали в непрерывной перестрелке наступления тьмы. Фашисты надеялись в темноте либо получить из-за Сестры подкрепления и, сбив нашу первую роту, ворваться сюда, либо поодиночке отступить за реку. Моряки также рассчитывали в темноте либо сразу сбросить фашистов в реку, либо отползти сначала в свои окопы, а затем, перегруппировавшись и получив подкрепление от стрелкового полка, вновь подобраться с флангов к фашистам, навалиться и уничтожить их. Где-то впереди, среди залегших балтийцев, находился и их командир — Педиков, заменивший Мехова и политрука роты. Комбат Трепалин с комиссаром, побывавшие здесь, сейчас находились в стрелковом подразделении, организуя к ночи взаимодействие и подмогу.

Все здесь было наполнено трескотней и весьма противным свистом, воем и раздирающим воздух хлопаньем разрывов. Комья земли и осколки время от времени тарабанили по дзоту. Бойцы в нем находились в настроении тоскливого ожидания, были невеселы, молчаливы и прислушивались к доносившимся порой до нас стонам раненых.

Не отрываясь от пулемета, не поворачивая головы в низко надвинутой на лоб каске, изредка давая короткие очереди, Васильев объяснил мне, что вся эта «петрушка» получилась, мол, потому, что ночью, когда Мехов второй раз повел роту на проческу, думая, что фашисты уже убрались за реку, то был внезапно обстрелян фланговым кинжальным огнем. Никто не знал, что фашисты засели здесь в углу, у излучины реки, а они подпустили наших вплотную, не обнаруживая себя. Назад Мехову отходить было поздно — все оказались бы перестреляны, перебегая обратно дорогу. Мехов поднял бойцов в атаку, но был убит пулей в голову, пробившей каску навылет. Все кинулись дальше, продолжая атаку уже под командой замполитрука Педикова, но вынуждены были залечь.

— Так вот и ждем до вечера... Ночь-то — она все покажет!

Васильев указал мне кусты, где сидели фашисты, и я минут двадцать провел за пулеметом в ожидании, что покажется какая-либо цель. И, заметив в кустах шевеленье каких-то пятен, дал несколько очередей. Не знаю, уложил ли я кого-нибудь там, но чувство удовлетворения испытал полное...

Позже на КП выяснилось (а здесь я даю примечание сразу), что роты противника, уничтожив во тьме наше боевое охранение, скрытно перешли вдоль р. Сестры от пограничного знака № 15, ближе к Белоострову — к погранзнаку № 16, и затаились там в углу, образованном излучиной реки. Подразделение капитана Полещука (1025-й сп), заблудившись во тьме, в болоте, не поддержало моряков потому, что в тот час не оказалось на назначенном месте. В действительности после первой «прочески» Мехов был обстрелян не «по ошибке подразделением 1025-го полка», а противником, засевшим именно там, где предполагалось местонахождение Полещука. Получив от 1025-го полка неправильную информацию о местонахождении Полещука (там находился противник), Мехов не выслал разведки и при вторичной атаке, уже перейдя линию железной дороги и шоссе, был убит фланговым огнем противника. Оба взвода его роты у минного поля были вынуждены залечь и, ведя перестрелку, лежать здесь до ночи. Подразделение 1025-го полка все это время, заняв позицию правее, ближе к Белоострову (дабы оборонять его с юга), также до ночи не могло бы подняться в атаку...

...Быстро темнело. Не дождавшись Трепалина, я перешел в землянку связистов и решил возвратиться в Каменку с первым же знающим дорогу попутчиком. Таким попутчиком оказался раненый связист стрелкового полка. Он был ранен в тот момент, когда его товарищ, боец Торощенко, разведывая с ним минное поле за насыпью железной дороги, первым вступил на него и погиб, взорвавшись на мине. Два осколка зацепили связисту плечо и руку у локтя. Прежде чем пойти в санбат, он взялся привести сюда от штаба полка саперов с миноуловителями.

По ходам сообщения, пригибаясь и припадая к земле, потому что с темнотой фашисты усилили минометный огонь, мы двинулись — в тьме кромешной и непроглядной. И вот без всяких на сей раз приключений я оказался здесь, в блиндаже Трепалина, на прежнем месте, полный впечатлений. Пью чай, отдыхаю. Трепалин только что звонил, сказал, что «дела налаживаются», но что сам он задерживается, ибо сейчас пойдет в расположение первой роты, где и будет «до победного конца».

Каким уютным, спокойным и безопасным показался мне этот блиндаж, когда я пришел сюда, скинул с себя полушубок, погрел руки у печки-времянки, раскаленной, как всегда, докрасна. И вот сейчас, сидючи за столом, размышляю о том, как все чувства и мысли людей поглотило в наши дни одно только трудное, жестокое, но необходимое для спасения мира дело — война, которую мы ведем!

В канун праздника

6 ноября. 11 часов утра

В 6 часов утра мина разорвалась у самого блиндажа, осыпав его весь. От разрыва мы все проснулись.

Вырвало крюк из запасной двери, у которой я спал на кровати начальника штаба. Другие мины легли поблизости от блиндажа. Разбило наш умывальник. Часовой успел прыгнуть в щель и остался невредим. Обстреливали нас снарядами и минами во все остальное время изредка, но залпами. Вся Каменка снова в воронках, разметанный снег, черные пятна.

В «кают-компании» спали я, Иониди, Волков, замещающий комбата, и дежурил телефонист. Посидев с час, поговорив, выйдя наружу и осмотревшись, все снова легли спать.

А вчера до двух ночи сидели, рассказывая разные истории и анекдоты, слушая разрывы мин и снарядов, ожидая сведений с поля боя. Я написал две корреспонденции в ТАСС, которые надеюсь отправить сегодня с бойцом хозчасти, командируемым в Ленинград. Моряки — народ исполнительный, не сомневаюсь, что материалы будут доставлены.

Сегодня в 8 утра — подъем, после предупреждения по телефону командиру караула: быть бдительным и в полной готовности. Все гранаты, розданные вчера, израсходованы.

Утром прошло мимо еще два танка.

Только что, в 11 часов, пришел комиссар. Сказал, что операция в целом не выполнена. Неуспех объясняется плохой подготовкой и неумением некоторых командиров ориентироваться в ночной темноте. Фашисты за реку Сестру не выбиты. Выбить их помешало второе минное поле, обнаруженное за дорогой. Частные задачи, возложенные на моряков, выполнены, некоторые из них — например, работа минометчиков — блестяще. Наши хорошо укрепились за дорогой, окопались, зорко охраняют рубеж и корректируют огонь минометов. Комбат организовал и посылает сейчас разведку — с саперами и связистами — лучших людей, под командой командира пулеметного расчета Федотова и политрука Аристова. Идут пять моряков, четыре сапера и два связиста...

День

Измученный, черный от бессонницы, забот и усталости пришел сюда, в блиндаж, на свой КП, комбат Трепалин, сразу лег спать, но выспаться ему не пришлось. Его разбудили, потому что в батальон явилась группа бойцов пополнения и Трепалин должен был произвести опрос каждого из этой группы. В ней несколько человек, осужденных за различные преступления и добровольно изъявивших желание искупить свою вину на передовых позициях.

Их вводят по одному. Трепалин опрашивает каждого и затем включает в личные списки. Я интересуюсь: кто они, эти люди?

Артист Центрального ансамбля Военно-Морского Флота, Толыпин Евгений Сергеевич, певец. Осужден на пять лет за злоупотребление продовольственной карточкой. Он беспартийный, ему сорок два года.

— Я даю вам слово, перед всем командованием, что я исправлюсь! — не совсем толково, но горячо и взволнованно говорит он.

Второй — старшина Галкин, осужденный на десять лет. Был ранен. Служил в роте ПВО. «Я — истребитель!» Кадровый. Осужден за самовольную отлучку из батальона выздоравливающих.

— За что именно?

— За прощание с женой...

Третий — краснофлотец Швырев. В прошлую войну служил в лыжном батальоне, в Койвисто. Теперь на тральщике. Знает все виды оружия. Осужден на десять лет за подлог и самовольную отлучку на двадцать шесть часов. Когда комбат стал расспрашивать, в чем именно состояло это преступление, выяснилось: тральщик, на котором служил Швырев, стоял в порту и не принимал участия в боевых действиях; желая попасть на фронт, Швырев несколько раз подавал заявления; ему отказывали; тогда на случайно попавшем к нему и утаенном бланке Швырев написал себе «направление в боевую часть» и ушел на передовые позиции.

Трепалин ругает его:

— Дурак ты! Неужели не мог попасть к нам без преступления?

— А иначе б и не попал! Ничего! — смеется белозубый, веселый «преступник». — Это я искуплю! А уж зато фашистов злее бить буду! А то сиди там, на тральщике, все воюют, а ты даром советский хлеб ешь!..

И общие симпатии в блиндаже сразу на стороне Швырева!

После этой группы комбат и комиссар принимают «батальонную самодеятельность» — джаз под руководством Глазунова, состоящий из тринадцати человек. Сей Глазунов — краснофлотец, отличный стрелок и отличный саксофонист, а кроме того, еще и исполнитель «Яблочка». Все люди джаза собраны из взводов, занимающих оборону на самой передовой. Подготовлялись к праздничному концерту в боевой обстановке, подготовили и сольные номера. В концерте будут участвовать и девушки, санитарки, Валя Потапова — петь соло и дуэтом, с начхимом батальона, исполнит «Парень кудрявый...».

Мы прослушали джаз и сольные номера, мне пришлось быть консультантом, а потом, когда программа была всеми одобрена, а музыканты и певцы ушли, явился краснофлотец Сметании — редактор «Боевого листка № 1» со своей ярко раскрашенной и тщательно выписанной чернилами стенною газетой.

В общем, подготовка к 7 ноября идет полным ходом. В батальон приезжают делегаты от ленинградских рабочих, будут выступать во всех подразделениях и распределять подарки лучшим бойцам. С ответом выступят отличившиеся в боях краснофлотцы…

А вот только что приехал Захариков, он уже облазил весь передний край, подобрал отличную гравированную «финку». Пришел мокрый, усталый — сказывается слабость после ранения. Рассказал обо всем, что видел и вызнал, и сразу же, несмотря на уговоры никуда больше не ходить, а оставаться здесь на положении выздоравливающего и отдыхать, ушел снова.

Иониди, бродивший сегодня где-то на лыжах, сейчас отправился в первую роту сменить начштаба, который, несмотря на ангину, руководил там боевой операцией. Цыбенко тоже находится в первой роте.

Словом, раненых, выздоравливающих, больных в батальоне не сыщешь: все хотят воевать — и воюют...

В середине дня становится ясным, что хотя вражеские автоматчики за реку Сестру еще не выбиты, но осталось их очень мало, опасность прорыва фашистов миновала, не сегодня, так завтра последние автоматчики будут уничтожены. Позиции наши крепки, и попытка врага испортить нам праздник не удалась.

Собираюсь наконец в Песочное и оттуда — в Ленинград. Кстати, комбата и комиссара вызывает в Песочное командир дивизии, на разбор операции. Вот и поедем вместе на грузовике.

На обратном пути

7 ноября. 18 часов.

Песочное

Землянка редакции дивизионной газеты «В бой за Родину» состоит из двух больших подземных комнат. В соседней красноармеец-верстальщик тихо разговаривает с женой. Она приехала к нему на праздник из соседнего поселка, где роет окопы. Не видались с начала войны. А эта бревенчатая подземная комната, освещенная тусклым светом, пуста, я в ней один.

За время войны я, кажется, впервые один в помещении — будь то в городе или на фронте. И в этом есть особая прелесть. Подстелив под себя газеты и шинель, лежу, отдыхаю, вот уже с час. Да и отдыхать так, лежать без дела, приходится как будто впервые за время войны. Хотел уехать в Ленинград сегодня в 3 часа дня, но не успел на поезд. Вечерним ехать неохота, так как пришлось бы, конечно, тащиться через город пешком, что называется с «полною выкладкой». Поеду завтра в 6.45 утра.

Вчера в шесть вечера я выехал из Каменки на грузовике вместе с комбатом, комиссаром и несколькими краснофлотцами батальона морской пехоты. Командир минометной роты Сафонов, направлявшийся в Ленинград, ехал с нами, мы заехали в Дибуны, чтобы посадить его на поезд. Но поезд ушел перед самым носом, и мы, настигнув его, гонясь за ним в парах паровоза, решили обогнать его и приехать в Песочное раньше. Лесная дорога, тьма, снег, небо в облаках, а мы мчимся, почти не видя дороги, не видя ничего, кроме белой мглы вокруг. Едва не слетели с кручи куда-то, но выровнялись. Приехали в Песочное к станции, и как раз подошел поезд, и Сафонов уехал в Ленинград. Я остался, чтобы повидать командование дивизии, суммировать собранный мною материал... А всю дорогу, пока ехали, небо впереди, в направлении Ленинграда, набухало, как крупными звездами, вспышками зенитных разрывов; и туманные, бледные полосы прожекторов и далекий гул канонады свидетельствовали, что Ленинград подвергается жестокому воздушному налету. А позади нас грохотала артиллерия фронта, и только здесь, в дачном поселке Песочное, посередине, было тихо и мирно, до странности тихо!

...Член Военного совета и комиссар дивизии разбирали с моряками проделанную операцию, а я познакомился с командиром дивизии, генерал-майором Яншиным, недавно назначенным на место Буховца, который теперь командует Невской оперативной группой (НОГ). Потом пришел в редакцию дивизионной газеты, работал. Узнали, что Сталин в 6 часов вечера произнес речь, в некоторых воинских частях ее слушали по радио, но мы содержания ее не знаем — радио нет. Сегодня ждем газет, выспрашивая соседей по телефону, но и соседи все только полны нетерпеливого ожидания... »Ленинградской правды» и вчера в Песочном не было, и сегодня — вот уже 7 часов вечера — газеты в Песочное еще не доставлены.

Вчера в дивизионной газете напечатаны две мои статейки, а в ц. о. «Правда» от 31 октября — мой очерк «Мститель».

Сегодня утром был у комиссара дивизии, послушал его оценку всего происходившего на нашем участке фронта за эти дни, потом был у начарта. Артиллерия ведет огонь, завершая уничтожение группы прорвавшихся на наш берег Сестры фашистов.

От Ленинграда доносится гул, — должно быть, его сегодня ожесточенно бомбят. А на нашем участке фронта необыкновенно тихо, бой 3–6 ноября, несомненно, сорвал затеянную врагом провокацию, и фашисты не рискуют предпринимать что-либо новое.

Общие потери наши в этом бою — 43 убитых и 102 раненых. Фашистов убито гораздо больше, особенно минометами Сафонова, работавшими, как всегда, прекрасно. В общем, неприятный «сюрприз», который готовили нам фашисты к празднику Октябрьской годовщины, не только им не удался, но и дорого обошелся.

Сегодня всюду особенная бдительность, усиленные дозоры, наблюдение за противником, полная боевая готовность. А развлечения, концерты на сегодня в Песочном не разрешены — из предосторожности. Сегодня в 0 часов 00 минут вражеская артиллерия и минометы начали яростный обстрел Каменки, били полтора часа. Результатов никаких. Жертв не было. Наши форты били ночью по Куркойнен, подавили тяжелую 155-миллиметровую батарею, обстреливавшую Сестрорецк и Белоостров. Именно эта батарея обстреливала Каменку, особенно 3-го и 4-го. Теперь — молчит, может быть и уничтожена.

Перед полночью.

Песочное

Поздний вечер ХХIV-летия Октября провожу в землянке, в одиночестве и в лютом холоде (печки нет). Пытаюсь привести в систему мысли мои о принципиальном различии между нынешним периодом войны и периодом, уже отошедшим в историю. Раздумываю о людях, которых видел на передовой, об их психологии, о том, в чем именно конкретная разница между духом людей, сражавшихся с фашистами три месяца назад, и совсем иным духом тех же людей, сражающихся сегодня. Разница, несомненно, есть, и очень большая.

Было время, когда война взяла наших людей в оборот. То время прошло. Теперь они берут войну в оборот! В этом основное различие между двумя периодами Отечественной войны — прошедшим и настоящим. Гражданские по духу люди стали людьми по духу военными. Они берут в свои руки инициативу. Такие отступать уже не могут. Такие могут только наступать. И самое трудное для них — что их наступательный дух еще не находит исхода, что время для наступления еще не пришло, наступление еще только зреет, еще находится, я сказал бы, в «утробном периоде», название ему пока — активная оборона. Но эта активность не может не перехлестнуть за черту рубежей врага. Накопившись в объединенном одной идеей, умело организованном, набравшем опыта народе, эта сила неминуемо двинет его вперед!

Глава пятнадцатая.

Снабжение иссякает

Ленинград
8–22 ноября 1941 г.

8 ноября. Ленинград

Ранним поездом, в холодных вагонах, ехали граждане, роющие окопы, и заводские, живущие в пригородах рабочие. Пассажиров набралось очень много, вагоны в пути были переполнены так, что люди висели на подножках. Свободнее стало только на станции Удельной.

В Ленинград приехали еще затемно. Поезд остановился не там, где всегда, а метров за двести: вокзал оказался разбомбленным, перрон был перегорожен. Пассажиры выходили на улицу через маленькую дверь служебного помещения — с давкой и воплями, потому что вокзальные умники не догадались открыть вторую, рядом.

Бомбы попали в ресторан и в кассовый зал. Стены со стороны перрона обвалились. Случилось это .дня за три до моего приезда. Неподалеку от вокзала совершенно разрушенным оказался небольшой деревянный дом.

Усталый, после бессонной ночи в вымороженной землянке, с закоченевшими ногами, с тяжелым заплечным мешком и столь же тяжелой амуницией, в утренней предрассветной мгле, по гололедице неочищенных улиц, я шел от Кировского моста домой пешком, потому что тот трамвай № 30, которым я должен был доехать до площади Льва Толстого, свернул в сторону: на Вульфовой улице лежала неразорвавшаяся бомба замедленного действия, и всякое движение там было закрыто.

Дома все оказалось благополучно. Я немедленно принял ванну, согрелся в ней, затем сел за работу и до вечера писал обзорную статью о бое 3–6 ноября под Белоостровом и Александровкой.

10 ноября. 7 часов 30 минут вечера

Ленинград с напряжением ждал усиленной бомбежки в дни годовщины Октября. Немцы в сбрасываемых ими листовках грозились, что бомбежка будет продолжаться 72 часа. Бомбежки действительно были 6 ноября и позже, но сравнительно короткие и ничем не отличавшиеся от обычных. День 7 ноября, если говорить о бомбежке, прошел неожиданно спокойно — у немцев «не получилось», видимо,. благодаря нашим летчикам. Но зато немцы усиленно обстреливали город из дальнобойных орудий — целые районы засыпались снарядами, жертв было много, немало и разрушений. Такие обстрелы происходят теперь каждые сутки, население уже привыкло к ним.

Истребитель «кукушек» Захариков, ездивший 3 ноября в Ленинград на консультацию к профессору, по возвращении в свой батальон рассказывал мне, что на Васильевском острове снаряд разорвался на улице, по которой Захариков проходил. Множество убитых разлетелись в стороны кусками мяса — снаряд упал в очередь, стоявшую перед кооперативом. В кооперативе выдавали по карточкам к празднику вино. Уцелевшие женщины сразу же снова собрались в очереди и продолжали стоять, не желая упустить впервые выдаваемое вино. Захариков, бесстрашный в бою человек, этим зрелищем был подавлен.

Вчера отец возвращался домой из училища под свист разрывавшихся неподалеку снарядов. Позавчера днем, во время налета, бомба упала в Апраксин двор. В госпитале, в котором в этот момент работала Наталья Ивановна, вылетели все стекла со стороны улицы Чернышева. Вчера, в вечерней тьме, — такой тьме, что я шел по улицам, вытянув вперед руки, — по пути из ТАСС в редакцию «На страже Родины» (куда нес статью о бое под Белоостровом) я наблюдал уже угасавший пожар в доме № 10 по улице Гоголя. В этот дом попала бомба комбинированного действия. Днем вчера сильному обстрелу подверглись площадь б. Мариинского театра и многие другие районы города. Все маршруты трамваев перепутались — трамваи ходили, выискивая себе улицы, на которых не было повреждений. Никаких разговоров, никаких обсуждений о снарядах и бомбах в трамваях не было — все привыкли. «Что, туда трамвай не идет? А что там, снаряд?» — «Бомба!» — «А, бомба!.. Ну, ладно, значит, кругом поедем!.. По какой улице?..» И вопрошатель подвешивался к переполненному трамваю.

Сегодня дневная тревога продолжалась с половины первого до трех часов. Налет был обычным. Горел Госбанк па Фонтанке.

На днях зажигательные бомбы упали на Дом имени Маяковского. Энергично тушил пожар писатель Уксусов, надев противогаз и орудуя огнетушителем. Важно было не дать огню выбиться с чердака и осветить дом. Пожар потушили.

В столовой Союза писателей уже не дают хлеба к обеду, каждый приходит со своим кусочком. Горожане охотятся за кониной, считается удачей добыть кусок. На улицах все чаще плеча моего касаются женщины: «Товарищ, военный, вино вам не нужно?» И на короткое: «Нет!» — робкое оправдание: «Я думала на хлеб променять, грамм бы хоть двести, триста...»

Несмотря ни на что, настроение у большинства хорошее. Всем придает силы уверенность, что Ленинград отстоит себя, что Москва выстоит, что дело немцев проиграно. Ленинградцы понимают: последнее, остановленное нами немецкое наступление превратилось в страшное поражение гитлеровцев, ибо не взятая ими к 7 ноября Москва теперь уже никогда не будет взята, и время — за нас, за нашу победу над гитлеризмом.

Хорошему настроению ленинградцев весьма способствовала речь Сталина, точно обрисовавшего действительное положение и будущий ход вещей, и личная смелость его, выразившаяся в выступлении его со второй речью на параде войск на Красной площади.

Мой, в частности, трезвый оптимизм обусловлен множеством факторов. Утверждающаяся зима и безусловный упадок духа в германской армии, вызванный тем, что почти месячное наступление не привело к взятию немцами Москвы, ни к обогащению их продуктами и теплой одеждой. Английский ультиматум Финляндии.

Текст переписки Сталина и Рузвельта, опубликованный сегодня по радио. Слухи о том, что Северная железная дорога от Мурманска до Званки будто бы действует. Частные сведения об угрозе США объявить войну Японии, если она выступит против СССР.

Разгром Германии предрешен. Он — дело времени. А дело москвичей и ленинградцев — отстоять, вытерпеть, выстоять.

Наблюдая ленинградцев, утверждаю: они действительно мужественны. Это видно даже не со стороны, это ощущается всяким, кто просто и буднично делает свое ежедневное дело, презирая сознание, что в каждый час, в каждую минуту его жизнь может быть в любом месте оборвана бомбой или снарядом. И это ощущение рождает чувство самоуважения, достоинства, гордости — за себя, за чудесный русский народ, непреклонный, неустрашимый, непобедимый...

Пора спать, надо наконец выспаться! За два с половиной месяца мною написано (только в дни пребывания в Ленинграде) около шестидесяти статей для газет и рассказов — всего около десяти печатных листов.

11 ноября. 10 часов 20 минут вечера

В день Октябрьской годовщины, 7 ноября, финны на участке, где расположен батальон морской пехоты, не произвели ни одного выстрела, после того как кончился ночной орудийный обстрел. Громкоговорители, установленные у первой линии окопов, кричали: «Русские, давайте мириться с нами, мы одинаково ненавидим немцев и большевиков и воевать больше не хотим!..» Из всех видов антисоветской агитации, какую изливают на передовой линии вражеские громкоговорители, в выкриках этого дня характерным и новым было заявление о ненависти к немцам. Финская военщина уже открыто признает свои антигитлеровские настроения.

Об этом рассказал мне Иониди, приехавший с фронта на два дня в город и пришедший сегодня утром ко мне в гости. Пришел он с автоматом, свежевыбритый, чуть прихрамывающий — раненая нога еще болит. Я угостил его, чем мог. Он рассказывал мне о жизни батальона за последние дни. Захарикова придется отчислить, самочувствие его после контузии плохое — в разведку его пускать нельзя. Цыбенко, выехав в Ленинград, в свой госпиталь, упросил Трепалкна дать ему бумажку, что он командируется в Ленинград «до такого-то часа», дабы в госпитале его не задержали и отпустили обратно на фронт.

В час дня, после окончания короткой воздушной тревоги, я вместе с Иопиди вышел из дома. Он сегодня уезжает обратно в батальон.

Я поехал в Союз писателей. Там — два заседания.

Первое — Радиокомитета. Много народу и всякие обсуждения того, что нужно делать и чего не нужно делать писателям, желающим выступать перед микрофоном. Разговор малосодержательный. Бабушкин заявил, что все даваемое мною весьма для них интересно. За последнее время они пропустили в эфир четыре мои передачи, одну дали вчера вечером, а я и не знал об этом.

...На днях норма выдачи хлеба в войсках первой линии снижена с 800 до 600 граммов, в тыловых частях и госпиталях — с 600 до 400. Городскому населению пока выдается прежняя хлебная норма: рабочим — 400, а служащим, иждивенцам и детям — по 200 граммов. Но по карточке первой категории прекращена выдача масла. Во всех городских столовых и в госпиталях, где служащих кормили с вырезкой из их карточек второй категории талонов на мясо, вторых блюд больше давать не будут, а, вырезая талоны, будут давать только суп. Завтраки и ужины для вольнонаемных служащих в госпиталях отменены.

Положение с питанием становится резко угрожающим, близким к катастрофическому. Голод уже явление не единичное — население голодает...

Сегодня узнал: огромный дом на улице Ракова, рядом с Пассажем, до основания разрушен фугасной бомбой, стоят только стены, внутри — пустота. А скольких домов, разрушенных в последние дни, я еще не видел! В последнее время немцы забрасывают город бомбами замедленного действия, с часовыми механизмами. Мне известно, что таких неразорвавшихся бомб лежит сейчас в городе примерно пятьдесят. Из предосторожности десятки тысяч людей выселены из квартир тех домов, которым грозят взрывы этих бомб. Движение на многих улицах парализовано, оцеплены целые кварталы.

Принимаются срочные меры, чтоб обезвредить эти бомбы. В руководстве работой по обезвреживанию бомб принимает большое участие мой отец, — в свои молодые годы он был сапером.

Домой я вернулся около восьми вечера, после обычной трамвайной акробатики.

Сегодня мороз градусов пятнадцать. Очень хорошо: немцы мерзнут, и немало их, верно, сегодня замерзло! Ударил бы этак градусов на тридцать, было б совсем хорошо!

12 ноября

Вчера, проходя в темноте по Аничкову мосту, я видел снятых с постаментов и увозимых клодтовских коней. Ночью я думал о них и о памятнике Петру, уже закопанном в землю у Инженерного замка, и о других оберегаемых нами произведениях искусства. Отсюда родились мысли обо всем городе, и сегодня, вдруг единым духом я написал статью, которую назвал: «Этому не бывать!» Вот она:

«...Зимний вечер. Непроницаемую тьму пронизывают только краткие зеленые молнии. Их мечет дуга пробирающегося по проспекту 25 Октября трамвая. Да еще зловещие вспышки, отраженные темной пеленой туч: это разрывы артиллерийских снарядов, которыми одичалые варвары обстреливают наш город. И, проходя по Аничкову мосту, я вижу: гигантские юноши с лошадьми, чудесные клодтовские кони, без которых и Ленинграда-то не представляешь себе, сняты с постаментов, стоят на огромных деревянных площадках-санях. Они прибуксированы к гусеничным тракторам, сегодня их увезут куда-то... И странным кажется конь-исполин, сдерживаемый бронзовой рукой, не там, где стойл он ровно сто один год, а у стены углового дома, против забитых досками окон аптеки. В кромешной тьме он выделяется силуэтом только на фоне снега. Будто спрыгнул сам и замер на миг в раздумье: спасаться ли ему от фашистских снарядов и бомб или помедлить еще, постоять еще около своего извечного места, как стоят в эти дни на посту все неустрашимые ленинградцы? ..

Нет, мы сбережем наши вековые ценности! Мы зароем этих коней в землю, как зарыли уже много других драгоценных памятников. Мы выведем их на свет снова в тот великолепный, торжественный день, когда в земле окажется смрадный труп Гитлера и ликование победы свободных народов омоет нашу залитую кровью планету. Мы восстановим в тот день разбитую решетку Дворца пионеров, мы выстроим новые дворцы на месте разрушенных до основания пятиэтажных зданий — могил наших братьев и сестер, наших детей и матерей. Мы снимем защитное облачение с золотой Адмиралтейской иглы. Мы сбросим мешки с землей с аллегорических фигур на площади Воровского — они символизируют Веру, Мудрость, Справедливость и Силу, которыми мы богаты, которых не стало меньше оттого, что осаждающие город орды варваров несут нам тяжкие испытания... И мраморные статуи итальянских мастеров Тарсини, Бонацца, Бранелли, Боротто вновь встанут в Летнем саду, напоминая нам, что Италия не всегда была очагом мракобесия, прислужницей Гитлера...

На один только миг представить себе, что было бы здесь, если бы очумелые орды тевтонов ворвались в наш родной, наш прекрасный город!.. Тысячи нас, ленинградцев, повешенных на деревьях Летнего сада, как повешены наши советские люди в Пскове и в Луге... Пьяные оргии немецкого офицерья среди разбитых фарфоровых ваз Эрмитажа. Изодранные фашистскими фельдфебелями бессмертные полотна Рафаэля и Леонардо да Винчи. Сброшенный с гранитной скалы, распиленный, перелитый на цепи для тюрем Медный Всадник. Разложенные на улицах костры из творений Пушкина, Лермонтова, Толстого, Горького, из гениальных трудов провозвестников и создателей нашего Советского государства. А на этих кострах обугленные, со связанными проволокой руками трупы наших лучших людей, изнасилованных на снегу женщин, изрубленных на куски детей — наших веселых, бесстрашных детей, школьников, пионеров... А на заводах-гигантах — мы, гордые и свободные ленинградские рабочие, превращенные в рабов. Нас заставляют изготовлять орудия смерти, обращаемые насильниками против наших же, русских, советских людей. Нас избивают плетьми-семихвостками за каждое промедление в каторжном труде. Нам платят за этот труд голодом, медленно убивающим нас…

Так?.. Разве человеческая фантазия может поставить предел ужасам, какие принесли бы нам необузданные немецкие полчища, если бы мы позволили им ворваться в наш родной Ленинград?..

Нет! Никогда! Никогда! Никогда!.. Этому не бывать!... Как бы тяжко нам ни было, что ни пришлось бы нам испытать в самозабвенной защите нашего осажденного города, мы охраним его от врага, мы не уступим врагу ни нашей чести, ни нашей свободы, ни нашего светлого будущего!..

Мы — правы. Мы несгибаемы и неустрашимы. Мы победим!»{32}

13 ноября

Написал две статьи в ТАСС.

Сегодня — норма хлеба для населения сбавлена: 300 граммов вместо 400 для первой категории, 150 вместо 200 — по второй.

Немцами на днях взят Тихвин... Плохо!

А Петрозаводск, оказывается, у финнов уже давно. Лица, прибывшие из Мурманска, ехали через Сороку, по новой железной дороге, обогнув Онежское озеро с востока.

14 ноября. 7 часов вечера

Таких бомбежек, как те, что были за последние сутки, я не помню за все время войны. Было страшно. Даже нам, привыкшим ко всему ленинградцам. Со вчерашнего дня и до сегодняшнего полудня налеты производились беспрестанно, с короткими промежутками. Особенное впечатление произвел тот, что был с 6 до 7 утра, — в этот час бомбили Петроградскую сторону и Выборгскую сторону. Проснулся я от сильного сотрясения дома, — несколько бомб упали одна за другой подряд. Ночной налет я проспал, а во время вечернего вчера находился в квартире, одетый, но под конец заснул и проснулся только в час ночи, затем снова лег спать, не раздеваясь, укрывшись полушубком и в валенках. Отец не спал и при каждом налете ходил в убежище. После утреннего налета я вышел на балкон, — над Новой Деревней алело огромное зарево. Там был большой пожар, он окончательно не ликвидирован еще и сейчас.

А вчера днем, застигнутый тревогою в ЛенТАСС, я возвращался в темноте такой, что на Загородном столкнулся со встречным прохожим и сильно ударился об него лбом. На углу Невского и Литейного произошло столкновение трамваев. Пройдя во время налета Кировский мост, я увидел в районе Невского пламя над крышами — там разгорался грозный пожар.

За последние сутки весь город был забросан фугасными бомбами. Случайно знаю только несколько мест, куда попали они. Одна — на Кировском проспекте, в каток, против дома 26/28, все стекла в квартале выбиты. Одна — во двор дома на улице С. Перовской, рядом с надстройкой писателей. Одна — в здание думы... Разве все перечислишь?

Только что вернулась домой Людмила Федоровна. Она ездила на Боровую улицу перерегистрировать свои продовольственные карточки (по месту прописки), — дан для этого один день. Вернулась расстроенная и измученная: дом на Боровой, в котором ее квартира, разбомблен в ночь па вчера. Соседу по квартире, Елисееву, оторвало ногу в момент, когда он вышел на лестницу, чтобы спуститься в убежище. Вчера видел А. Зонина, приехавшего накануне из Ораниенбаума. Он посвятил меня в обстановку на том участке фронта. Немцы — с западной стороны побережья занимают Новый и Старый Петергоф, находясь километрах в восьми от Ораниенбаума, а с восточной стороны побережья располагаются в Копорском заливе, часть которого в наших руках. На южной стороне участка линия фронта проходит перед Гостилицами (находящимися у немцев). Такое положение на этом участке стабилизировалось с конца сентября.

Ораниенбаумский плацдарм надежен, к нему немцам не подступиться: он охранен огнем наших фортов, Кронштадта, морской артиллерии всего Балтийского флота.. Это такая мощь, что немцы, зарывшись в землю, боятся нос высунуть... И когда они. пытаются обстрелами помешать нашим передвижениям между Ораниенбаумом и Кронштадтом, между Кронштадтом — Лисьим Носом и Ленинградом, — подавляющий огонь нашей морской артиллерии корректирует балтийская авиация, наносящая, кроме того, хорошие бомбовые удары.

Поэтому у нас есть возможность излишки войск, оказавшихся на Ораниенбаумском плацдарме после отхода из Эстонии перебрасывать на другие участки фронта.

Здесь у немцев, как говорится, видит око, да зуб неймет.

Зонин рассказывал: немцы придумали новое зверство — в оккупированной ими зоне отбирают здоровых русских мужчин и женщин, насильно превращают их в доноров, беря зараз до полулитра крови у человека.

15 ноября

Звонок из «Правды»: моя большая корреспонденция опубликована во вчерашнем номере.

За последние дни произошло много событий, о которых хочется мне сказать.

В Кронштадт, совершив трудный и опасный переход, благополучно прибыл караван кораблей с первыми тысячами защитников Ханко. Караван вел на миноносце «Стойкий» вице-адмирал Дрозд. За первым караваном двинутся следующие. Скоро льды скуют Балтику. И, конечно, оставлять на всю зиму героический гарнизон гранитного полуострова Ханко без коммуникаций — значило бы обречь его на гибель. Свою роль крепости, стерегущей йодные пути к Финскому заливу, Ханко выполнил с доблестью, которую будут помнить во все времена истории.

За последние дни о ханковцах много пишут в печати:

10 ноября — статья «Оборона Ханко» в «Известиях»,

11 ноября статья Рудного — в «Правде», 13-го — в «Правде» помещено «Обращение защитников Москвы к героическим защитникам Ханко»...

Ханко еще стоит, уверенно и стойко сражается, но уже решено постепенно полностью эвакуировать весь его гарнизон{33}.

Свою роль выполнили острова Эзель и Даго, гарнизоны которых до второй половины октября оставались нашими морскими и воздушными базами в глубоком тылу врага.

Есть еще совсем маленький островок, в другой стороне, каждый день осыпаемый тысячами немецких мин и снарядов, который немцы, однако, не в силах взять. Этот островок — древняя крепость Орешек, раздваивающая Неву при выходе ее из Ладожского озера, против взятого немцами больше двух месяцев назад Шлиссельбурга.

Есть каменная, торчащая из ладожских вод скала — островок Сухо с маяком, необходимым нашему озерному транспорту, всю осень доставлявшему снабжение для Ленинграда в новый порт Осиновец. На островке несет вахту крошечный гарнизон моряков... И есть громада партизан, — всюду на оккупированной врагом советской земле!

Наши люди, защищающие эти изолированные от внешнего мира клочки советской земли, терпят, конечно, невероятные лишения и опасности, но они полны выдержки, гордого сознания, что они, русские люди, выполняют свой долг.

С таким же сознанием, не рассчитывая, конечно, остаться живым, совершил свой подвиг и летчик, младший лейтенант Алексей Севастьянов, о котором с восхищением говорит ныне весь Ленинград.

В ясную, прозрачную ночь на 5 ноября, когда на Ленинград совершали обычный налет немецкие бомбардировщики, один из них попал в перекрестие лучей прожекторов. Схваченный тонкими полосами света, он заметался, стремясь вырваться в тьму, но был замечен патрулирующим над городом Севастьяновым. Севастьянов погнался за ним, одинокий, на своем ночном истребителе, обстрелял его пулеметным огнем, но не сбил. И тогда на глазах у тысяч наблюдавших за воздушным боем ленинградцев Севастьянов пошел на таран. Немецкий «хейнкель» рухнул, загорелся и грудой пылающих обломков упал на землю... А выброшенный ударом из своей кабины Севастьянов медленно опустился на парашюте. Он едва не замерз в ночном воздухе, но достиг родного города невредимым...

Который уже это по счету таран ленинградских летчиков! ..

Много удивительных дел совершается в нынешнем жестком, морозном ноябре под Ленинградом.

Вновь разыгрались бои на Неве. Левофланговые части 55-й армии в начале месяца нанесли удар на Усть-Тосно, чтобы овладеть Ивановским, Покровским и, сомкнувшись с частями Невской оперативной группы (НОГ) на «пятачке», развить наступление на Мгу... А там, на «пятачке», вновь и вновь совершая переправы через Неву, высадились три наши дивизии, — они переправлялись по битому, неверному льду разводьями, полыньями. Там действует 10-я дивизия, действуют бондаревцы; там на понтонах через Неву переправились — неслыханное дело! — тяжелые 52-тонные громадины, танки КВ. Эта переправа танков КВ кажется почти невероятной, но она совершилась, и теперь могучие самоходные крепости давят немецкие блиндажи, дзоты, орудия своими гусеницами, устрашая немцев, ведут вместе с пехотой наступательные бои.

Там сражается много хороших, храбрых людей, не надеющихся в кровопролитнейших боях остаться живыми, но думающих совсем не о смерти, а о том, чтобы не посрамить земли нашей и добыть ей победу!

Она не придет сама и не достанется нам легко. Новые трудности со снабжением грозят лютым голодом Ленинграду. Уже, кажется, прекратилась на Ладоге навигация, а значит, прекратились и перевозки. Они возможны отныне только по воздуху, но сколько продовольствия можно доставить на самолетах трехмиллионному населению Ленинграда и его войскам?

Вот почему снижены нормы выдачи хлеба!

Но положение со снабжением Ленинграда ухудшается не только по этой причине.

Грозная опасность возникла со взятием немцами 8 ноября Тихвина. Надо во что бы то ни стало не допустить их дальнейшего продвижения к Ладожскому озеру, где — у Свири — они стремятся соединиться с финнами и тем полностью замкнуть новое, дальнее, кольцо окружения Ленинграда.

Немцы стремятся и к городу Волхову, грозят разрушением Волховской ГЭС. Их успех, их выход к южному побережью Ладоги, привел бы к созданию еще одного — третьего по счету — кольца.

Опасность для Ленинграда столь очевидна и столь велика, что все силы наших войск напряглись до предела. Я знаю — к Волхову, к Тихвину спешат наши подкрепления отовсюду, и из. дальних тылов страны. Даже отсюда, из осажденного Ленинграда, стрелковые части и морская пехота и вооружение перебрасываются за Ладогу на самолетах. Какой критический сейчас момент!

Он сказывается и в этих ожесточеннейших боях на Невском левобережном плацдарме (наши наступающие здесь дивизии оттягивают часть немецких сил на себя), и в небывалой работе захолоделых наших заводов, производящих вооружение, и во многих мерах, о которых пока нельзя писать...

Под Тихвином и под Волховом скапливаются для отпора немцам огромные силы, решающая битва идет и будет еще больше разыгрываться. Все собравшиеся в лесном и болотистом районе южнее и юго-восточнее побережья Ладоги армии уже наносят немцам сильные контрудары!..

Население Ленинграда в массе своей об этой разыгрывающейся грандиозной битве пока, пожалуй, вообще ничего не знает, а подробности ее неведомы, конечно, даже и обычно во многом осведомленным отдельным военным корреспондентам. Происходящее точно известно только командованию.

— Хочется знать все и о боях за Москву. Там, на Волоколамском, на Можайском, на Малоярославецком направлениях, по-прежнему кипит гигантская по масштабам и напряженности битва, о которой можно судить по множеству эпизодов, описываемых в газетах...

И все-таки, все-таки жизнь в Ленинграде идет нормально, своим чередом... Театр Ленинского комсомола поставил комедию Гольдони «Забавный случай». Недавно была премьера, афиши висят на стенах, голодные зрители, в шубах, презирая обстрелы и бомбежки, ходят на этот спектакль. Звучит симфонический оркестр в захолоделом зале филармонии.

В Доме имени Маяковского — в клубе писателей — « сегодня был «Устный альманах № 1». Собрание отметило, что преобладающее большинство ленинградских писателей находится в рядах действующих Красной Армии и Флота, сражаясь с врагом как оружием слова, так и непосредственно боевым оружием. Собрание почтило вставанием память тех членов своей семьи — писателей и поэтов, которые погибли в боях за Родину.

Свои произведения читали Ольга Берггольц, Н. Браун, В. Кетлинская, А. Тарасенков и другие. Всеволод Вишневский выступил с большой речью, сказал ее хорошо. Тут же была организована выставка многих десятков книг и брошюр, выпущенных писателями за время войны. Я был на этом собрании, беседовал с Вишневским, с другими писателями и с теми журналистами, военными корреспондентами, которые пришли сюда, на этот редкий в наши дни, большой литературный вечер.

16 ноября

Так вот — о Тэшабое Адилове, который ранен, доставлен в Ленинград и лежит в госпитале...

Сорок восемь суток Тэшабой пробыл на Невском «пятачке» — сорок восемь суток сплошных, почти непрерывных боев.

Широким полукружием, высокой грядой окаймили «пятачок» трупы врагов. Немало и наших людей полегло на этом злосчастном, но необходимом для Ленинграда клочке напоенной кровью земли.

Все новые и новые подкрепления бросали фашисты на «пятачок», стремясь любой ценой вернуть его, сбросить наших воинов в реку. Но едва гитлеровцам удавалось приблизиться к нашим траншеям, защитники «пятачка» поднимались в контратаку, забрасывали врага гранатами, кололи штыком, по дымящимся воронкам от наших мин и снарядов преследуя уцелевших гитлеровцев, гнали их обратно в изувеченный, окаймляющий «пятачок» лес. Новые груды вражеских трупов заносил снег, к следующим суткам из леса выдвигались новые гитлеровские части и спьяна, так же как их предшественники, лезли на «пятачок». И все повторялось сначала.

Каждый раз Тэшабой был в передней цепи, обуянный ненавистью стрелял, колол, рубил, швырял за гранатой гранату. Некогда было спать, некогда отдохнуть и некогда думать ни о чем, кроме очередной атаки. Дважды Тэшабой был ранен — осколком мины в ногу и пулей в плечо — и не захотел покидать товарищей.

Справа, у кромки леса, серым холмиком высился вражеский блиндаж. Оттуда неизменно бил станковый пулемет. Прямые попадания мин и снарядов этот блиндаж выдерживал,, в нем было, вероятно, не меньше восьми накатов. Веря в бесстрашие и ловкость Тэшабоя Адилова, командир сказал ему:

— Так вот, товарищ Адилов, дело-то сложное, нужны охотничьи сноровка и нюх. Это дело можете выполнить только вы...

К этому времени Тэшабой уже успел подружиться с красноармейцем Ахмадановым. Тот в Средней Азии, так же как и Тэшабой, умело, часами выслеживал горных козлов. Ахмаданов попросился в помощь новому другу.

Ночью, с гранатами и бутылками горючей жидкости, завернутыми в войлок, они выбрались вдвоем из траншеи и поползли по полю, еще с вечера основательно обработанному нашими минометами и полевыми орудиями. Группа саперов пропустила друзей в подготовленный втайне от противника проход. Каждый бугорок, каждая кочка, рытвинка и воронка служили Тэшабою и его другу укрытием. Они подобрались к противнику на тридцать метров. Вспыхнула осветительная ракета, но Адилов и Ахмаданов отлежались в воронке, притворившись убитыми. Гитлеровские наблюдатели не заметили их. Ракета погасла. Друзья быстро, ловко, как ящерицы, проползли к блиндажу. Забросали его гранатами и, вслед взрывам, ворвались в него сами. Возле станкового пулемета еще истекали кровью убитые гитлеровцы. Тэшабой приказал Ахмаданову снять с пулемета замок, а сам облил блиндаж горючей жидкостью. Отбежав от блиндажа, друзья швырнули в него последние бутылки и, пока занималось пламя и на переднем крае длился переполох, успели отползти достаточно далеко. Переваливаясь из воронки в воронку, укрываясь от поздновато посланных им вслед пуль, друзья, избежав опасности, благополучно вернулись в траншею... А наши минометчики не дали врагу тушить блиндаж...

...Лес впереди маячил по-прежнему. Еще через несколько дней решено было узнать, по какой же дороге подводят немцы свои подкрепления, сколько их, откуда их гонят? Нужно было прокрасться обходом в лес, подобраться к передней вражеской траншее и, добыв контрольного пленного, перебежать с ним через нейтральную зону. С группой разведки пошел и Адилов.

Всю ночь пробирались разведчики обходом по болоту и лесу. Перед рассветом подошли к неприятельской траншее с тыла. Подкрались вплотную, ошеломили автоматчиков неожиданным: «Руки вверх!» Гитлеровцы, должно быть полагая, что окружены, в испуге побросали свои автоматы, подняли руки. Пока разведчики держали немцев на прицеле, один из этих немцев — унтер — кинулся было вдоль траншеи бежать. Тэшабой рванулся за ним, нагнал, тот, споткнувшись, упал, Тэшабой схватился с ним, поборол, избил, а затем помог подоспевшим товарищам связать его.

Операция закончилась удачно, разведчики вернулись, приволокли «языка» на командный пункт батальона.

А еще через несколько дней капитан Миньков, командир батальона, в разгар атаки был ранен в ногу осколком снаряда. Тэшабой, не отстававший от капитана, бросился к нему на помощь, перевязал капитана. Молча обвил его руки вокруг своей шеи, поднял, потащил его. У первой канавки опустил, прилег отдохнуть и сам. Но едва привстал, чтобы снова поднять капитана, был ранен двумя пулями вражеского стрелка — в плечо и в спину. Оба ранения показались Тэшабою легкими, он заторопился, понес капитана полубегом. Но здесь стали рваться снаряды, один лег близко. Тэшабой упал, заслонив собой капитана. Осколок пронзил Тэшабою ногу, и капитан Миньков уже почти в беспамятстве прошептал:

— Оставь меня... Ранен ты... прощай... ползи... ползи сам!..

Тэшабой ползком поволок капитана дальше и все-таки вытащил его из зоны огня. И нашел еще в себе силы дотянуться с ним до пункта первой помощи и сказать нужные слова подбежавшей санитарке. И только тогда — на два часа — потерял сознание...

Так кончились для Тэшабоя Адилова сорок восьмые сутки на «пятачке». Так началось пребывание в госпитале, в Лесном, на окраине Ленинграда...

Хочу здесь же сообщить читателю, что после полутора месяцев пребывания в госпитале Тэшабой Адилов снова отправился на передний край, на этот раз в 43-ю стрелковую дивизию, к противотанковому рву, против Красного Бора. Здесь он стал одним из прославленных снайперов 55-й армии Ленинградского фронта. Получая повышения в званиях, к 1943 году Адилов стал лейтенантом, инструктором школы снайперов.

Невский «пятачок» в зиму 1941–1942 годов и позже, с сентября 1942 года до прорыва блокады, был участком, пожалуй, самых кровопролитных боев под Ленинградом.

Вот что сказано только о боях октября 1941 года, когда Тэшабой Адилов находился на «пятачке» {34}:

«Для содействия успеху наступления войск на Мгинском направлении командование фронта решило нанести удар по Мге с тыла войсками Невской оперативной группы, занимавшей плацдарм на левом берегу Невы, в районе Невской Дубровки. Для этой цели из личного состава различных частей и соединений флота был создан отряд переправы. На 2800 различных шлюпках и 51 моторном катере, под непрерывным обстрелом противника, отряд переправил на левый берег Невы около 16 тысяч солдат и офицеров, 128 орудий, боеприпасы, танки, большое количество продовольствия и вывез около 6 тысяч раненых. Тяжелая техника перевозилась на плотиках из соединенных шлюпок и понтонов. Огневое содействие наступлению частей Невской оперативной группы оказывал отряд кораблей реки Невы, усиленный тремя эскадренными миноносцами, а также железнодорожные батареи и артиллерия береговой обороны...»

Добавлю: к «пятачку» были доставлены на автомашинах, в частности, шлюпки и яхты из Ленинградского яхтклуба...

17 ноября

Подтвержденные множеством наблюдаемых фактов, размышления о психологии советского человека приводят меня к убеждению, что в психологическом отношении наш народ вступил во вторую фазу Отечественной войны.

Кем советский человек был до начала войны? Он был воспитанным в миролюбии. Он строил свободно свою страну, свою жизнь, дом, семью. Он имел все свое, нажитое свободным социалистическим трудом. Он не мог и представить себе, что все это будет у него отнято. А когда его предупреждали о такой возможности, он допускал ее только логическими умозаключениями, чисто теоретически. До глубин его самосознания такое допущение не доходило, существа не затрагивало, так как он не верил, что это может произойти в действительности. Мы знали, конечно, что существует на земном шаре страна Германия, в которой Гитлером возрождены худшие времена средневековья. Мы допускали, что рано или поздно коричневая чума фашизма ринется и на нас. Но советский человек — гуманный, воспитанный для мирной жизни строитель социализма — не мог себе представить во всей реальности те чудовищные ужасы, какие гитлеровский режим несет с собою на завоеванные им земли. «Варварство? Зверства?.. Да полно! — рассуждали мы. — В наш век этого ведь уже не бывает!..»

На нашу страну вероломно напали. Готовый ее защищать, знающий, что никогда, ни за что не согласится жить иначе, чем жил до сих пор, советский человек не сразу понял всю глубину того, что случилось.

Оказалось, что идет не простая война, а война не на жизнь, а на смерть. Весь народ был призван партией к единоустремлению и тем самым — к отрешению от благодушия, от беспечности, от настроений мирного строительства. Но смысл происходящего не сразу дошел до сознания каждого из двух сотен миллионов людей.

Наши люди, с величайшей готовностью пошедшие воевать, исполняя свой воинский долг, внутренне еще жили прежними, мирными представлениями своими о жизни. Советскому человеку казалось: «Вот в моей жизни временное обстоятельство: война. Сделаю всё. Если надо — умру, защищая Родину. Если останусь жив, то с победой вернусь домой».

Всем казалось: «Я иду на войну» — то есть куда-то вдаль от родного дома. «Я вернусь домой с войны» — то есть откуда-то издалека. Оказалось не так. Не человек пришел на войну и к войне, а она прикатилась к нему, захватила быт, интересы, семью — все как будто оставленное им временно, когда он уходил совершать свой ратный подвиг. Война залила кровью его дом и самую его душу.

И советский человек удивился.

Он защищался мужественно, героически, но ему приходилось отступать под напором врага, и он каждый день удивлялся: зверствам, перешедшим из области воображения в реальность, его окружающую; своему отступлению...

Вот обо всем этом был у меня разговор и с теми тремя молодыми, горячо рассуждавшими командирами, с которыми позавчера я провел половину вечера в Доме имени Маяковского. Все трое они, выздоравливающие после ранений, получили отпуск из госпиталя. Звали они друг друга Коля, Сережа и Юрий, и мне даже не запомнились их фамилии, но содержание разговора запомнилось хорошо.

— Зависело это не от меня, — говорил мне младший лейтенант-танкист, которого звали Колей, хмурый, исхудалый, бледный, со свежими следами ожогов на шее и на всей левой половине лица. — Я свое дело делал, на своем Т-26 воевал как надо. Но получалось так свыше меня: отступали по приказу и вместо быстрой победы над ненавистным врагом доотступались до самого Тосно, пока меня вместе с моей устарелой машиной термитным не ковырнуло. Ни черта мы к войне готовы не были!

Другой — лейтенант, с эмблемой инженерных войск на петлицах, широколицый, загорелый, кряжистый, — возразил ему:

— Не согласен! Мы не были застигнуты войной врасплох ни политически, ни материально.

— Политически — пожалуй. А материально... Ну что ты говоришь? — вспылил танкист. — Разве с Т-26 можно было встречать Германию? А дивизии народного ополчения — с лопатами на немецкие танки шли. Бутылки с горючей смесью — скажите пожалуйста, техника! А где у нас автоматы? И сейчас только на специальные роты едва наскребаем!

— Я имею в виду материальную базу, — спокойно ответил кряжистый Сережа, оказавшийся понтонером, а по гражданской специальности техником-гидравликом. — Под материальной базой я подразумеваю способность нашей индустрии быстро наладить производство любой современной техники. Вот не успели наши заводы из Ленинграда эвакуировать, а они на Урале уже работают, да еще как!.. Образцы современной техники к началу войны у нас были, а сейчас ее на поля боев пустить можем?

— Можем-то можем, а где ты видел ее?

— Ну, положим, кое-что видел!.. Эрэсы на Невской Дубровке видел. А еще до этого... Когда немцы всей громадой от твоего Тосно по Московскому шоссе лезли на Колпино, знаешь, кто их ровно сутки перед Ям-Ижорским рубежом удерживал — всю их силищу? Мы!

— А ты кто? Танк КВ?

— Вот именно! Пять танков КВ, да горстка нас, понтонеров, да одна стрелковая рота. Сутки! Против всей Германии!.. Мост через Ижорку взорвал командир заградроты, наш старший лейтенант Гуляницкий. Артиллерия, пулеметы из колпинских дотов и бронеколпаков помогли. Так пройти немцам и не дали! Навсегда их остановили! Повернули они тогда на Саблино, к Неве, на Отрадное, на Восьмую ГЭС. Туда и вышли седьмого сентября, Ленинград блокировали, а в Колпино не вошли!

— Ну, спасибо, что хоть в Колпино не вошли! А было б у нас там не пять, а пятьсот КВ, как думаешь, где бы сейчас немцы были?.. Вся беда в том, что образцы современного вооружения у нас были — и КВ, и «тридцатьчетверки», а серийный выпуск... Вот ты у него спроси!

И танкист небрежным кивком адресовал своего друга к третьему моему собеседнику, Юрию, пилоту «Петлякова-2», сбитому в августе возле Мги.

Тот взглянул на меня своими небесной голубизны глазами, упрямо тряхнул копною льняных волос, чудом уцелевших в госпитале, потер левую руку, не разгибающуюся в локтевом суставе, где рукав гимнастерки туго обтягивал еще не снятую повязку, и сказал мягко:

— О «пешках» моих говорить нечего. Самолет — классный. Скорость только на семьдесят километров меньше «мессера», а ведь тот не бомбардировщик, а истребитель! И вооружение у меня прекрасное, и даже спинка сиденья позади бронированная. Из двух моторов на одном куда хочешь вытяну! Да вот нету их, экземпляры их поступают к нам поштучно, на вес золота — чуть не миллион экземплярчик стоит. Хорош всем, только горит здорово... Я-то понимаю, почему он горит: в его металл немцы насовали магния! Запас дюралюминия поставлен нам еще до войны — и кем? Понимать надо: немцами! А вот у их «хейнкелей» металл не горит, я сам пробовал!.. Но это разговор между нами, а вот я об «удивлении» скажу!.. С первого дня войны мы действительно удивлялись! Все больше городов родной земли захватывал враг. Все больше изуверствовал. А я человек — ну, как бы сказать — нежный, люблю, например, стихи Сергея Есенина, сам на пего, говорят, похож!

— И пьешь, как он? — не удержался танкист.

— Этого нам нельзя! — серьезно и без обиды ответил на шутку Юрий. — Невероятным казалось нам, что падет Минск, что вступит немец в середочку Украины и Белоруссии, что падет Псков, затем — что враг подкатится к Ленинграду, что падет Киев... Ведь и вам, товарищ майор, конечно, не верилось?

Вопрос относился ко мне {35}. Юрий очень серьезно взглянул на меня.

Да, подумал я, ступенями боли шло отступление героически сражающейся Красной Армии, а человек все удивлялся и спрашивал себя: что происходит? И я заговорил о том, что в первый момент войны существо советского человека еще не перестроилось на военный лад, ибо сознание, что ты сам и есть «элемент войны», ее «атом», еще не родилось в нем. Когда враг осадил Ленинград, взял Киев, Харьков, Донбасс, под грохот бомбежек родного города, под треск горящих изб родных сел, под скудное осадное питание, под тоску по гибнущей рядом или по разлученной семье, под угрозой решающих ударов врага советский человек понял... Он понял, что никто ничего не даст ему свыше. Не даст Сталин, не даст Красная Армия, потому что и она стоит не над государством, не как нечто отдельно существующее от народа — то есть и от этого человека, от него самого, — способное его защитить или не суметь защитить.

Не даст сосед — потому что сосед так же устроен, как и он сам, и ничем не отличается от него.

Напротив: что все погибнет, если надеяться на других, на какую-то защиту свыше, извне...

Горький вкус всевозможных лишений и бед помог ему понять это. Разрушенные дома и города помогли ему понять это. Жертвы, окружающие его, обиды и оскорбления, нанесенные ему, как и всему народу, помогли ему понять это.

Поняв это, можно было либо растеряться и испугаться, впасть в панику, почувствовав себя слабым, либо преисполниться беспредельными мужеством и решимостью, почувствовав себя сильным.

Во Франции произошло первое. Оттого там были и паника, и предательство, и слабость, и отсутствие единения, погубившие страну мужественного, но не воспитанного в коммунистических убеждениях народа, к тому же преданного и проданного мерзавцами, стоявшими у руля государственного корабля.

У нас — второе, и именно потому, что каждый помнил: он человек новый, высшего порядка, советский, социалистический, борец за правду и справедливость, которому нельзя испугаться, который должен показать пример всему миру, всем народам мира... Это сознание своей ведущей, первенствующей роли вкоренилось в каждом за двадцать четыре года социалистической революции, обусловило и определило все существо каждого советского гражданина.

И, поняв, он сказал себе:

«Да ведь я же сам и есть — Правительство; я — Красная Армия; я — Родина. Я, способный сейчас пожертвовать всем — домом, семьей, привычным бытом, довоенным образом мыслей, интересами, не относящимися прямо к войне, самой жизнью, — я и есть элемент Отечественной войны, сила победы, организующая ее, проявляющая инициативу, ум, смелость, мужество, решительность, небывалый в веках героизм... Я сам!

— Я сам!

А раз так, значит, от меня зависят честь и свобода моей Родины, города, дома моего, семьи, творческого труда, всего, что составляет мое личное существование. Для этого надо: сегодня, стиснув зубы, — ни шагу назад! Вытерпеть все самое трудное и тяжелое, мужественно и безбоязненно выстоять, чтобы завтра, сдавив горло врагу, швырнуть его наземь и двинуться, облегченно вздохнув, вперед!..»

И огромная воля, удесятеренная чувством мести к врагу, который принес столько зла лично мне — - то есть Родине! — и который мог бы погубить все мое личное — то есть Родину! — огромная воля окрылила меня, окрылила каждого советского человека.

Обо всем этом мы говорили там, вчетвером, в уголке тускло освещенной, холодной комнаты. Но не только там и не только вчетвером! Об этом же разговаривают наши командиры в блиндажах на переднем крае, в штабных землянках, в дотах, на аэродромах и на кораблях. А я только суммирую мысли, собранные по крохам.

Да, теперь мы психологически вооружены, как никогда прежде. Вот почему мы едины и несокрушимы. Мы ведем войну за себя и ведем ее сами. Партия организует, направляет нас — - миллионы рек, слившихся в один исполинский, мощный поток, уничтожающий уже испуганного, уже падающего духом врага. И момент, когда наше психологическое вооружение осуществилось, стал моментом вступления советского человека во вторую фазу войны. А так как таких советских людей — многие десятки миллионов, то это и есть решение дела войны.

Вторая фаза войны — это во всех своих чертах открывшееся перед нами лицо зависящей от каждого из нас грядущей Победы! И это само по себе уже есть начало победы... А окончательная победа придет тогда, когда мы вступим в третью фазу войны. Когда выношенное нами в сердцах, в мыслях, в делах, что обусловят нашу несокрушимую мощь, в личной изобретательности и инициативе каждого, выношенное, как ребенок в утробе матери, наступление родится на свет, когда стремление миллионов людей двинуться наконец вперед, ломая хребет врагу, по короткому слову приказа: «Вперед!» — превратится в осуществленное движение вперед всех наших армий... Когда, подавленные духом, фашистские орды отхлынут и покатятся вспять и мы устремимся по их дымному следу, уничтожая всех, кто не захочет нам сдаться в плен. И ни один не уйдет от нас!..

18 ноября. 7 часов 20 минут вечера

Все как всегда — пишу во время бомбежки города.

Последние дни враг безумствует, подвергая город многочасовым бомбежкам во все время суток, кроме, пожалуй, немногих дневных часов, когда светло и наши летчики нагоняют на этих шакалов тьмы страх. Несколько последних ночей были звездными, враг изощрялся особенно, но и в облачные, туманные ночи он не уменьшает своих налетов, и разница только в том, что в такие ночи он сбрасывает бомбы куда попало. Вчера, кроме всего прочего, он сбрасывал на парашютах ослепительно яркие осветительные ракеты, от которых было светло как днем, пока, медленно снижаясь, они плыли над городом. После вчерашнего вечернего налета, когда в числе других районов была забросана бомбами моя Петроградская сторона, я выходил смотреть на огромный пожар между больницей Эрисмана и улицей Скороходова. Впрочем, таких пожаров, когда языки пламени лижут все небо, качаясь из стороны в сторону, я за последние дни видел уже немало.

Сколько бомб, фугасных, зажигательных, комбинированных, замедленного действия, за последние дни сброшено на город — и не счесть. Разрушений в городе все больше и больше.

Когда, падая с летящего самолета, одна за другой, бомбы разрываются чередой, нарастающей по силе звука и дрожанию дома, и думаешь — окончилась ли эта очередь на самом громком разрыве или еще секунда — будет новый, еще более громкий, и еще один, и для меня решающий, — сердце, конечно, замирает... Но вот очередь разрывов обрывается — последняя бомба разорвалась где-то в двух-трех кварталах от меня, дом мой стоит, и сам я тот же, кем был за минуту, — нарастание нервного напряжения кончается, и, после короткой паузы, продолжаешь делать то дело, от которого тебя эта досадная помеха на минуту-две отвлекла: пишешь следующую строку, либо снова уходишь в сон, либо допиваешь глоток недопитого чая, либо продолжаешь разговор с окружающими. Все просто и буднично. Это — наш быт!

Кстати, насчет обедов в Союзе писателей... До сих пор там не требовалось предъявления продовольственных карточек, обед давался как дополнение к ним. Сегодня и впредь обед отпускается только с вырезкой талонов. Это практически значит: питание писателей уменьшилось вдвое. Вот почему, до вчерашнего дня, пообедав в союзе, я приходил домой и съедал еще суп дома с каким-либо прибавлением, а сегодня сижу неукротимо голодный, выпив по возвращении домой только два стакана суррогатного кофе без сахара и без крошки хлеба.

Не так давно, когда отец просил меня отдать нашу собаку Мушку в какую-либо воинскую часть, так как кормить дома собаку нечем, я сказал: «Погоди, еще, может быть, она пригодится для еды нам самим». Отец возмутился тогда: «Нет уж, любимую-то собаку я ни при каких обстоятельствах есть не стану!..» Но вот прошло несколько дней. Вчера вечером, вернувшись из бомбоубежища, отец говорит мне:

— Я сговорился с одним человеком... Он берется за голову и ноги собаки разделать ее тушу...

И мы оба глядели на умно посматривающую на нас, не понимающую, почему ее морят голодом, зырянскую лайку, размышляя о том, сколько вкусных котлет выйдет из нее в тот день, когда понадобится этот резерв, который, конечно, никому теперь отдавать не следует.

Рядом с домом, где живет брат, пала лошадь. Случилось это ночью. Утром милиционер обнаружил на снегу только половину лошади, вторую половину кто-то и куда-то уволок. По следам милиционер нашел эту половину. Оказалось, студенты из расположенного поблизости общежития. Милиционер не дал им попользоваться добычей.

Конина — предмет вожделений каждого. Разговоры: где бы достать? Но достать, видимо, невозможно.

С каждым днем все мучительнее мысли о том, как помочь с питанием моим близким. Никто из них не жалуется, но все страдают и уже явно чахнут от голода.

Мы делимся, кто чем может. Я — частью своей, первой категории, карточки; отец приносит из училища то крошечную порцию манной каши, то два-три кусочка сахара; Людмила Федоровна привезла с Боровой граммов 300 оставшейся там муки, тетка добавляет в еду изобретаемые ею суррогаты... И если несколько человек, живущих в квартире отца, могут хоть как-нибудь помогать друг другу, то с питанием Натальи Ивановны, живущей одиноко и далеко от нас, дело обстоит хуже. Она питается исключительно тем, что дается на карточку второй категории. Это — полтораста граммов хлеба в день и суп в столовой госпиталя, выдаваемый теперь по крупяным талонам. Больше за день решительно ничего, кроме черного кофе с остатками сахара — то, что мне удалось дать ей. Она ослабла и исхудала необычайно, работая при таком питании по двенадцати часов в день. Дня три назад ей, как канцелярскому работнику, вольнонаемному и не включенному (как военнослужащие госпиталя) в котловое довольствие, уменьшили рабочий день до девяти часов, но и это уже не может сохранить ее силы надолго. Наталья Ивановна переносит все стоически, мужественно, но убеждена в том, что при таком питании физических сил у нее может хватить не больше чем на месяц.

По ночам просыпаюсь от ощущения голода. А ведь я питаюсь значительно лучше, чем, скажем, Наталья Ивановна!

Все это — общее положение в Ленинграде. Враг и строит, конечно, свои расчеты на удушении города голодом, физическим и психическим изнурением, на создании полной подавленности духа ленинградского населения... А наша задача: выдержать, вытерпеть, противостоять врагу силой воли и силой духа, мужеством, преданностью своей Родине, честью и гордостью за охраняемые нами свободу и независимость. Мы терпим и ждем, ждем, когда наша Красная Армия порвет сжимающую нам горло петлю блокады.

Придирчиво проверяя себя, могу сказать, что владею собой неплохо. Всюду и везде, где бы ни находился, с кем бы ни разговаривал, стараюсь своей бодростью, спокойным, даже веселым тоном, убежденностью в конечной победе влить б окружающих тот же дух твердости, каким преисполнен сам. В этом вижу мой долг и мою задачу. В этом ощущаю и мою гордость перед самим собой. И презираю нытиков, слабохарактерных людей, поддающихся унынию и тем самым способствующих врагу.

Но я не слеп. И, разговаривая с самим собою, спрашиваю себя: что будет дальше, если продовольственное положение города не улучшится? Физическая природа даже самого сильного духом человека требует определенного количества калорий для поддержания его существования. Голод, страшный, всеобщий голод, ведет за собою смерть. Этого предела допускать нельзя.

Радио возвестило сегодня о положении дела с обменом нотами между Америкой и Финляндией. Америка требует от Финляндии прекращения войны. Правительство Финляндии, зажатое между колен секущей его Германии, виляет, крутит и подличает, пытаясь вывернуться всяческими инсинуациями. Хэлл потребовал ответа, прямого и точного: намерена ли Финляндия прекратить войну и отозвать от советских границ войска? Все эти переговоры ведутся уже давно и, к сожалению, темпами, не соответствующими степени ухудшения продовольственного положения в Ленинграде... Уверен: мир Финляндия с нами не заключит, не сможет противостоять оккупировавшему ее фактически Гитлеру. И смысл переговоров практически в том, что Англия, основываясь на отказе Финляндии от предложений США, начнет войну на Севере — на норвежско-мурманской линии. И это, конечно, явится для нас помощью. Но достаточно ли своевременной, чтобы уберечь Ленинград от крайней степени голода, если мы сами в ближайшее время не сможем прорвать блокаду?

А потому все помыслы: не рассчитывая на англо-американских дядей, самим сделать в ближайшие же дни все, чтобы эту блокаду прорвать. Всякие недодуманность, недоделанность и промедление в этом единственно важном деле были бы гибельны для Ленинграда. Все ли сделано для того, чтобы петлю сорвать? Все ли делается?

Порой кажется: еще не все. Бои под Мгой идут яростные. Но еще много в городе военных сил, не брошенных пока на прорыв блокады. Надо их бросить все — -прежде чем голод удушит нас! Надо разорвать кольцо любой ценой, любыми жертвами, хотя бы десятками тысяч человеческих жизней, — во имя спасения трех миллионов!

...В Союзе писателей сегодня было заседание Правления. Разговоры о продолжении нормальной работы, о том, что нужно больше внимания уделять творческим вопросам, о необходимости развить деятельность писателей, из числа тех, кто находится на военной службе: читать доклады и лекции, чаще устраивать устные альманахи.

Пора снова ехать на фронт. Но... кто нарушит строжайший приказ — в еде приезжающим без аттестата отказывать!

Я понимаю затруднения ТАСС: таких, как я, разъезжающих из Ленинграда на фронт и обратно, военных корреспондентов пять-шесть человек. Не издавать же специального приказа о способах их питания!

А в общий распорядок мы не укладываемся! Вот и получается «неувязка».

И все же на днях, как только обработаю весь привезенный из прошлой поездки материал да напишу здесь задуманное, поеду. Будет трудно? Но есть ли у меня на этом основании моральное право сложить руки? Да и не дадут же мне в действующей армии умереть с голода! Ведь приеду работать!

19 ноября

Странный мир! Там, где есть электрический свет, он синий, тусклый, мертвящий лица — на лестницах, в коридорах, в трамваях. В нескольких метрах от этого света мир кажется населенным невидимками: кто-то движется, вяло шагает, разговаривает, бормочет, а людей — нет?.. И вдруг мимо, вплотную, на уровне груди, проплывает крошечный, таинственный белесоватый кружок — он плывет во тьме как будто сам по себе... И обозначенного им человека угадываешь только по хрипловатому, затрудненному дыханию. Фосфоресцирующий кружок, люминофор, продается теперь везде, он — защита от нечаянного столкновения во тьме двух пешеходов. Такой кружок приобрел и я. Приколов его к своей груди в первый раз перед зеркалом, я вдруг представил себе, что тела у меня нет. Но тут же засмеялся: я просто человек-невидимка!

Двинувшись от зеркала, я все-таки протянул руки вперед, не наткнуться бы на что-нибудь, не разбить себе лоб. Ведь недавно, на улице, я же больно ударился лбом об лоб встречного человека!

А как ездят по Ленинграду шоферы? Ведь ездят!..

— ...Темные силы! — - говорит отец. — Они рвутся к Волховстрою! Хотят задавить собой его свет!.. А как мы боролись за этот свет! Волховстрой был не просто гидроэлектростанцией, он сразу стал символом ленинского света для всей страны! Потому и тогда, когда начиналось строительство, были темные силы, стремившиеся тем или иным способом помешать развитию электрохозяйства в нашем Союзе.

И отец рассказывает о той кампании, которая в 1923 году велась группой реакционных инженеров в Москве против Волховстроя. Эти «сведущие» инженеры приехали «особой комиссией» на место работ, чтобы вынести решение об их консервации. Возмущенный начальник строительства, Г. О. Графтио, позвонил с Волхова попрямому проводу в Смольный. На место работ, где заседала «комиссия», экстренным поездом выехали руководители ленинградской партийной организации. Они авторитетно заявили «особой комиссии», что не может быть и речи о консервации работ, что, напротив, имеется установка В. И. Ленина,о самом срочном их выполнении. После такого заявления было проведено голосование, и открытых сторонников срыва работ, конечно, уже не нашлось. И в 1924 году были ассигнованы все нужные средства, и работы пошли полным ходом.

Последние дни, тревожась о судьбе Волховстроя, отец часто делится со мною воспоминаниями о строительстве Волховской ГЭС и о том, как он создал там и возглавил первую в нашей стране опытно-нормировочную станцию, без которой невозможно было бы решать вопросы производительности труда и применять новые методы организации и механизации строительных работ {36}.

Я советую отцу в свободное время записывать свои воспоминания о Волховстрое, Свирьстрое, Днепрострое и других ГЭС, которые он строил или на которых был экспертом-консультантом {37}.

20 ноября. 11 часов 30 минут утра

Отныне по карточкам второй категории выдается 125 граммов, по карточкам первой — 250 граммов. Снижены нормы и в армии: передовым частям — 500, тыловым и госпиталям — по 300. Хлеб с непонятным привкусом, то глинистого вида, то такой, как сегодня. Ощущение голода трудно переносимо.

Вчера был у Натальи Ивановны. Она худа, как камышинка, бледна и нехорошо кашляет.

Я принес ей то минимальное, что мог наскрести, экономя из обедов в союзе, и то, что дал отец: две оладьи, полученные им на завтрак в училище, три куска сахара, три или четыре чайные ложки какао в порошке.

22 ноября. Вечер

Вчера радио: в Киеве немцы казнили 52000 евреев. Америка утверждает, что, возможно, не остановится перед вступлением в войну еще в этом году. На днях, видимо, возникнет война США с Японией.

Неделю назад силами до 40 дивизий немцы начали новое яростное наступление на Москву. В полы их летних мышиных курток задувает немилосердный вьюжный, морозный ветер. Им до зарезу нужны зимние квартиры, продовольствие и все богатства нашей столицы. Гитлеру нужно сохранить свои подмосковные армии и свой престиж... Центральные наши газеты и радио призывают советский народ к отражению страшной угрозы...

И конечно, Гитлер рассчитывал бросить на штурм Москвы и все те дивизии, которые, разгромив наши войска у Ладоги, взяв город Волхов и выйдя к озеру здесь и со стороны Тихвина, выполнили бы задачу удушения Ленинграда вторым и третьим кольцами блокады.

Но именно в эти дни середины ноября, когда немцы качали новое наступление на Москву, наши войска нанесли немцам крепкий удар под Малой Вишерой, а 54-я армия сейчас уже остановила наступление врага на линии г. Волхов — Войбокала. Радио сообщило, что «бойцы командира Федюнинского развивают успех» — теснят фашистов, отбили несколько населенных пунктов... Несколько дней назад, 18 или 19 ноября, началось паше наступление на Тихвин.

Позавчерашняя «Ленинградская правда» сообщает о переименовании ряда стрелковых дивизий в гвардейские. В их числе — 153-я дивизия генерал-майора Н. А. Га-гена. Я знаю, что дивизия Гагена отбивается от немцев в составе 54-й армии, и такое переименование не может не быть, конечно, поощрением за отличные боевые действия.

И все это значит, что 54-я армия не допустила врага до Ладоги.

А на левобережье Невы, постепенно и упорно раздвигая «пятачок», расширяя плацдарм для наступления на Синявино и на Мгу и для прорыва блокады, ведут напряженнейшие наступательные бои наши ленинградские дивизии. Газеты сообщают об успешных боях «подразделений» Бондарева, Андреева и Зайцева «на восточном берегу реки II., у важного пункта Г.» (это, конечно, «Городок», иначе — 8-я ГЭС), о крупных потерях здесь немцев за последнюю педелю, об успехе у «реки Т.» и у «деревни И.» (то есть о наших боях за Усть-Тосно, за село Ивановское, все еще находящееся в руках немцев). Вчера Совинформбюро сообщило о «серьезном поражении», нанесенном немцам сражающейся здесь «частью Андреева».

На левобережье Невы наше продвижение исчисляется метрами, но каждый такой метр земли обагрен кровью сотен людей. Оборонительные укрепления немцы здесь создали исключительно мощные и не жалеют никаких сил, чтобы удержать их любой ценой.

Из сказанного можно, во всяком случае, сделать два вывода. Первый: расчеты Гитлера взять Ленинград опять потерпели крах. Второй: перешедшие к обороне на Ленинградском фронте и теснимые гитлеровские армии перемалываются здесь, и уже не может быть речи об их переброске под Москву.

И уже хотя бы в этом — большой успех войск Ленинградского фронта!

Вчера был на заседании Правления Союза писателей. Решили, в частности: тех, чьи квартиры разбомблены, вселять в пустующие квартиры надстройки на канале Грибоедова. Слушали отчет Литфонда о погибших Домах творчества в Келломяках, в Пушкине...

Сегодня я был в ТАСС. Просился на наиболее интересный сейчас участок фронта, но получил ответ, что мое закрепление за 23-й армией ТАСС изменить не может. И вообще предлагают обождать с выездом из Ленинграда до решения вопроса о питании тассовских корреспондентов на фронте.

Я, однако, решил выехать завтра на фронт.

Глава шестнадцатая.

В полку народного ополчения

Сестрорецк, Курорт, Разлив
22–30 ноября 1941 г.

23 ноября.

Сестрорецкий Курорт

Встал в темноте, электричество выключено уже второй день.

Троллейбус. Разбитый Финляндский вокзал.

Двое суток город непрерывно обстреливается снарядами и методически, усиленно, ежечасно варвары стреляют по улицам даже шрапнелью.

Сестрорецк, покинутый жителями. Около часа дня пришел пешком, по незримым под снегом рельсам железной дороги, в Курорт, в штаб 3-го Дзержинского полка Кировской дивизии народного ополчения. Полк занимает крайний левый фланг 23-й армии.

24 ноября. 21 час 20 минут.

Курорт

Два дня провел в передовых подразделениях. Был в третьем батальоне, в 7-й роте, в 8-й роте, в полковой разведке, в роте автоматчиков. Обошел значительный участок переднего края. Сделал много записей, разговаривал с людьми, знакомясь с их боевой работой.

Один в доме, недавно дважды пробитом минами. Это — охваченная снежными сугробами, большая двухэтажная дача, со многими комнатами, с вышкой над крышей.

Впервые сегодня выспался, чувствую, как ко мне возвращаются физические силы.

Отнеслись ко мне хорошо, приложили все усилия к тому, чтоб оформить мое питание. Я отдал им бумажку от ТАСС. С часу до четырех часов дня вокруг этой бумажки ходило и бегало с нею полдюжины человек, советуясь, обсуждая, можно ли взять на себя ответственность, испрашивая разрешения, резолюции, накладывая их и т. д.

Все эти часы, голодный, испытывая стыд и неловкость, я ждал результатов, и наконец мне было сказано, что с завтрашнего дня меня на довольствие зачисляют, но что сегодня... и тут развели руками...

Сестрорсцк и Курорт — пустые дачи, безжизненный город. Некоторые дома сгорели, другие разбиты минами и снарядами. Везде запустение и хаос, как после погрома. Кстати, жители, спешно покинув свои дома, бросили все имущество. Отдельные случаи мародерства были пресечены, как сказал мне командир полка, «драконовскими» мерами, и сейчас все дома, со всем имуществом, стоят нетронутыми, — кроме тех домов учреждений и организаций, которые заняты воинскими частями и в которых взяты посуда и мебель.

Только что вошел Бартен. Рассказал приятную весть — час назад получена выписка из сообщения Информбюро: под Ростовом наголову разбиты пять немецких дивизий, взято 50 танков, наши войска перешли в наступление и прошли 60 километров. Взято много трофеев! Эта выписка уже разослана по ротам и читается всем бойцам. О, как рады мы этой победе, чуть ли не первой крупной победе на поле боя за все время войны! Она знаменует собою многое. Она иллюстрирует огромную перемену в морально-политическом состоянии Красной Армии — наступательный дух, родившийся в боях и окрепший в последние месяцы. Это особенно важно именно сейчас, в дни, когда враг ведет новое, решительное ( «окончательное», по приказу Гитлера) наступление на Москву. Сейчас под Москвой решается все, и решится, конечно, в течение одной недели. Если Москва выдержит и сбережет себя, срыв всей зимней кампании Гитлера обеспечен, нового наступления он предпринять уже не сможет, закиснет под Москвой, а потом наш наступательный дух, ожесточение всего нашего народа сделают свое дело — Гитлер покатится к чертовой бабушке неудержимо... Я считаю, что ближайшая неделя решит ход войны не — только на зимние месяцы.

25 ноября. 11.30 вечера.

Курорт

Сегодня хозяйственникам и им подобным в первом эшелоне сбавили норму хлеба до 150 граммов плюс 70 граммов сухарей, то есть приравняли ко второму эшелону. В полк должны были приехать артисты, все давно обусловлено, но приезд их отменен — кормить нечем.

Вечером был на командном пункте полка, встретил там заместителя командира дивизии, майора Краснокутского (начартдив 291) {38}, который приехал сюда вместе с командиром дивизии.

В присутствии Краснокутского шел разговор о том, что накормить его нечем. Разговор продолжался до тех пор, пока командир полка не стукнул кулаком по столу и не сказал хозяйственникам: «Чтоб было приготовлено, накормить — и никаких разговоров!» После этого Краснокутский, страдавший головной болью (конечно, с голода), был позван куда-то и вернулся минут через десять «накормленным».

Все, конечно, полны дум о том, что же при таком положении с питанием будет дальше. Но никто вслух ничего не высказывает, сознавая, что разговоры мало помогут делу и только невыгодно отзовутся на духе стойкости.

Момент сейчас такой, что все в армии кипят гневом, ненавистью к гитлеровцам и готовы идти в самые кровопролитные бои, но только чтоб — наступать, не медлить! ..

Надо действовать, действовать немедленно и решительно, любыми средствами, любой ценой пробивая кольцо блокады.

На финском участке фронта — полная тишина. Задача 23-й армии, конечно, только сковывать противника. И вот мелкие стычки, перестрелки, рейды разведчиков да учеба...

Половину дня я провел в 3-м батальоне, занимающем левый фланг, до берега моря. Делал записи. Вчера, оказывается, туда на лыжах из Каменки приходили Иониди и Цыбенко и вчера же ушли обратно. Жалей?, что не повидался с ними. Беседовал со многими людьми. Особенно интересным было для меня знакомство с Анатолием Ивановичем Осовским, ныне старшим лейтенантом, о котором я знаю уже так много и о котором на Карельском перешейке говорят как о личности легендарной.,. Человеком он оказался очень простым и скромным, и я долго беседовал с ним о 120-м истребительном батальоне (командир его — кадровый пограничник Побивайло). Этот батальон, войдя в состав 3-го Дзержинского полка Кировской дивизии народного ополчения, стал именоваться 3-м батальоном полка. Осовский остался в батальоне начальником штаба.

120-й истребительный батальон хорошо действовал на «острове» под Белоостровом 19–20 сентября.

— Какое огромное значение — идти под своим огневым валом, как легко наступать! — сказал Осовский, описывая взятие «острова».

Этот метод переброски артогня по мере продвижения вперед пехоты сыграл большую роль во взятии Белоострова и будет, конечно, примером ко всех боях! {39}

Три дня после занятии «острова» противник мощными огневыми налетами пытался прогнать нас. Не вышло, «остров» за нами и до сих пор!..

26 ноября. 11 часов 30 минут

Пришел я к минометчикам, на передний край. Зашел в блиндаж, оказалось — клуб. Ленинская комната. Комиссар батальона Григорьянц читает всем командирам доклад о международном положении. Никто не курит. Стол на возвышении, изготовленном как эстрада. На этом письменном столе — глобус. В углу — большой белый бюст Ленина. Задний угол занят роялем, стоящим вместо ножек на табуретках. Все стены в лозунгах и плакатах. Григорьянц кончил.

— Вопросы есть?

— Второй фронт... — поднимается молодой командир, — не подразумевают ли англичане — Ливийский?

— Нет, — отвечает Григорьянц. — Второй фронт — на европейском континенте, а этот — преддверие. На континенте возможны три варианта возникновения фронтов...

А до моего прихода говорилось о продовольственном снабжении Ленинграда, о дисциплине, о поведении командиров...

И когда все разошлись, я остался в блиндаже с Артемом Петровичем Григорьянцем, и он стал рассказывать мне об особенностях полка, в котором я нахожусь. 3-й Дзержинский полк Кировской дивизии народного ополчения, в отличие от кадровых частей Красной Армии, состоит в основном из тех рабочих, служащих и интеллигенции Ленинграда, которые в большинстве своем до вступления в полк никакого отношения к военному делу не имели, почти все не держали в руках винтовку.

Григорьянц рассказывал мне о внимании к людям; о большом значении для людей переписки с семьями; о роте, которая разбила батальон немцев наголову (ушли не больше ста человек), взяла в плен раненого командира; о директоре Этнографического музея, доценте исторических наук Мильштейне, служившем рядовым бойцом, потом назначенном политруком роты и раненном под Белоостровом; об актере Театра юного зрителя — Пушкине, храбром и веселом человеке, который в разведке пропал без вести; об объединяющей всех ненависти; о физической подготовке, оказавшейся равной у интеллигентов и у рабочих ( «того, чего я опасался вначале, нет: никакой «интеллигентской изнеженности» нет, напротив, с этим народом можно прекрасно воевать»), о постоянном «обмене заложенными в людях культурными ценностями»; тот же актер Пушкин постоянно предлагал: «Я вам что-нибудь спою, сыграю»; Мильштейн проводил беседы, читал лекции, инженер-механик Концевой, ныне политрук первой роты, был при инженерных работах рядовым рабочим, но вносил много ценного и, помимо того, стал инициатором художественной самодеятельности в минометном батальоне; о жизненном пути самого Григорьянца и о том, как в 1920 году, служа в Аму-Дарьинской группе войск, он поймал басмаческого главаря Джунаит-хана, но упустил его... О том, наконец, как, получив приказ в три дня сформировать минометную роту, люди, впервые ознакомленные с минометом, уже через полтора дня открыли стрельбу и первыми же выстрелами уничтожили указанный им дом, в котором была огневая точка врага...

27 ноября. 23 часа. Разлив

Вчерашний вечер провел в роте автоматчиков. Была тьма — электрический свет погас после обстрела, из-за отсутствия свечей и керосина всюду было темно, а так как в «моем» доме окно забито фанерой, то темно было и днем. В темноте лег спать. Освещение восстановлено только сегодня после обеда.

Ночью просыпался от звука разрывов снарядов, насчитал десять, затем все стихло, и я заснул опять. Сижу за письменным столом в кабинете помощника командира полка по хозчасти, военинженера второго ранга А. П. Павлушкова. Вот что рассказал Павлушков:

«...Трудно было здесь все организовывать, потому что нас выпустили из Пушкина (где мы находились в августе) плохо оснащенными. Хозяйства никакого не было. Все, что мы имеем сейчас, создано с августа месяца, — собрали хозяйство, и подобрались люди. Большая забота — обеспечить пищевой блок. Надо иметь походные кухни, а нам на полк дали их три штуки, а каждая кухня имеет лишь 175 порций. Разыскивали брошенные кухни, чинили. Имеем сейчас полный комплект. Не было ни одной лошади — имеем 150. Количество автомашин увеличилось на 300 процентов. Полк одет сейчас лучше, чем прочие полки. Мы об этом очень заботились. Посылали делегатов в парторганизации трестов — в Ленгидэп, трест № 2, Речной порт и другие. Все с исключительным вниманием относились к нуждам полка, приняли на себя обязательство обеспечить нас валенками, зимней одеждой. Шапки нам удалось купить в магазинах. Особенно много сделал Дзержинский райком партии, который поддерживает с нами постоянную связь. Например, сейчас у нас работа боевого охранения обеспечена специальными обогревательными приборами. Люди какие у нас работают! В хозчасти полка — семь инженеров разных специальностей. В продовольственной части почти все члены партии, крупные ленинградские работники: главный диспетчер Речтранса Козлов, работающий бойцом продчасти, потому что уже не строевой человек, пожилой; заместитель начальника Облземотдела Дмитриев — боец; главный инженер одного из отделов Севзапречпароходства Кирик — тоже боец; начпродом работает начальник снабжения треста № 2 Чернышев...

И получилось все именно так не сразу, надо было людей подменять, подбирать, некоторые не подошли или оказались недобросовестными. Мы работаем только с нестроевиками, недавно мы пересмотрели списки и отправили 19 человек на, передовые, всех, кто способен. Я считаю, что на должности помощника по хозяйству должен находиться человек, бесспорно хорошо грамотный и даже мало знакомый с интендантством, — кадровые интенданты не столько работают, сколько пытаются оправдать любые недостатки, то есть занимаются формализмом и бюрократизмом. Они перестали критически относиться к своей работе. Но, с другой стороны, такое использование инженеров, конечно, неправильно. Противник в исключительно короткий срок строит оборону, и это потому, что у него созданы специальные крупные саперные части. Вот наша саперная рота отличается тем, что состоит из крупных специалистов-инженеров и выполняют они не ротную, а армейскую работу. Но для такого масштаба у нас нет ни обстановки, ни средств. Большого коэффициента полезного действия не получается. Думаю, что у нас просто, с самого начала еще, недооценили роль инженерного дела. Особенно мы это почувствуем, когда пойдем в наступление. Саперное дело нужно развивать, создавая крупные инженерные части...»

Сюда, в Разлив, я шел пешком, потому что есть приказ: не подсаживать на сани людей, дабы не утомлять ослабленных плохим кормом лошадей. Шел сначала по заброшенной, занесенной снегом железной дороге, затем — от станции Сестрорецк, где железная дорога уже «живая», — левее, к шоссе на Разлив, через пустой, утонувший в снегах поселок.

К обеду я пришел из Разлива сюда, в Курорт, затем отправился на «передок», в минометный батальон.

29 ноября. 19 часов.

Курорт

После приезда (ночью) майора из дивизии до утра было совещание командиров, а с утра сегодня — ералаш: полк, удобно расположившийся на зимних квартирах, после трехмесячного пребывания здесь срочно снимается и перекидывается на немецкий участок фронта. Все это происходит втайне, но тайна явна в полку для всех — весь день укладка и сборы.

Утренние часы сегодня проводил сначала в минометном батальоне, но там было явно не до меня. Я зашел в третий батальон, но и там совещание...

КП батальона помещается в том, когда-то великолепно обставленном, здании курзала, где до войны были ресторан и концертный зал, где проводили весело и шумно свои летние вечера приезжавшие в Курорт дачники. Холодное, превращенное в казарму, пробитое во всех направлениях минами и снарядами, это огромное здание, высясь теперь перед глазами финнов, служит им излюбленной мишенью для обстрелов.

Тут поблизости возносится над кронами деревьев круглая водонапорная башня вокзала, красно-кирпичного цвета. На ней помещается наблюдательный пункт, финны обстреливают его постоянно и методично, башня эта пробита во многих местах и вся сплошь облуплена осколками мин и снарядов. В нижнем помещении башни живут разведчики и моряки-корректировщики, присланные сюда с кронштадтских фортов, — именно эти форты они обслуживают своим круглосуточным наблюдением.

Я посетил башню, моряки оказались, как всегда, гостеприимными и радушными. С их командиром — воентехником 2-го ранга Адамом Александровичем Сойкиным — я полез на верхушку башни, долго разглядывал финские позиции в стереотрубу, — видно далеко. Лес, лес, кое-где дымы, кое-где просеки дорог. Слева — покрытый льдом, уходящий вдаль в тумане, Финский залив. Устье реки Сестры — прижатая к берегу, вмерзшая в лед баржа. А на переднем плане — нарытые финнами траншеи, рвы, укрепления, над блиндажами вьются дымки, и мы часто бьем по ним.

— Здесь я, как корректировщик, недавно, — рассказывал мне Сойкин, облокотясь на разбитые кирпичи амбразуры, из которой глядит стереотруба. — Но в этом районе, начиная с десятого сентября, всю связь давал я, все НП оборудовал и контролировал. Ну вот хожу часто на линию, устанавливаю связь, когда она теряется, — обычно происходит это под минометным обстрелом. А вот недавно оставил я бойца Заяц на соседнем НП, а его во время наблюдения ранило в челюсть — осколок залетел в щель. Бывает! Финны сюда часто стреляют. Вчера, например, кочующим орудием, пойди-ка сразу поймай его! Часто — из ротных минометов, но нам это нипочем! Мы сразу же засекаем, и дает наша артиллерия им ответ.

Недавно 122-миллиметровую финскую батарею накрыли с первого выстрела — к черту всю батарею, возле церкви местечка «За Рощей» она была. Это батарея старшего лейтенанта Хомлюка, по моим данным, ее так накрыла... Бьем по пехоте. На днях мы стреляли по Хувилла, поддерживая нашу разведку, и большой силы взрыв был вон там, видите ту опушку?

Погода сегодня мглистая, оттепель, видимость скверная. Но все же весьма любопытно было воочию увидеть всю передовую линию финнов — от берега моря до Белоострова, Александровки, Мертути и далее — до туманного горизонта, весь левый наш фланг Карельского перешейка...

Спустившись, я разговаривал с командиром разведки, политруком 3-го батальона Л. В. Желновским, ходившим сегодня ночью с тремя бойцами (Денисовым, Зиминым и Петровым) в тыл к финнам, к деревне Оллила. Подстерегли на дороге легковую машину, бросили лимонку в лобовое стекло, машину разбили, никто из нее не вышел; сразу затем противотанковой гранатой взорвали грузовую машину. Попав гранатой под колеса, поставили машину на борт, перебили около пятнадцати сидевших в ней солдат. И не мешкая ушли на лед залива, переждали там, пока всполошенные финны стреляли по заливу из пулеметов, затем подбежали к дому, возле которого стояли легковая машина, мотоциклет, много лыж, застрелили часового, бросили в окна три гранаты, дом загорелся, послышались стоны, крики. Наши разведчики — бегом на лед залива и, падая там, спотыкаясь в торосах, ушли и вскоре благополучно вернулись сюда, в Курорт...

30 ноября. 22 часа 40 минут.

Ленинград

Вчера, в 11 вечера, голодный, навьючив на себя всю амуницию и заплечный мешок, я вышел в Разлив. Шли по скользкой дороге, по мокрому снегу, по шоссе, изрытому снарядами и минами. Они падают сюда, умножая что ни день число воронок, падали и вчера. Была восхитигельная лунная ночь, с прорванными, быстро бегущими облаками, дул оттепельный ветер. Мне, в моих ватных брюках, в меховой безрукавке под шинелью, было жарко, шел потный, болела голова.

Пустой, безжизненный Сестрорецк, ни одного человека не видел, и только у станции встретилось отделение бойцов, шагающих под луной по заметенному снегом железнодорожному полотну. Они свернули к морю. Я — дальше; тут, до Разлива, бредут в одиночку и группами бойцы 3-го полка, а им навстречу новые хозяева — бойцы-пограничники с лыжами под мышкой, в полном боевом снаряжении. И сани — обозы, медленно тянущиеся, тяжело нагруженные. И редкие местные жители, поглядывающие на проходящих.

И только подошел к мосту за Сестрорецком, сзади, все чаще и чаще, прибойной волной моря, — переливы пулеметных очередей и канонада, все усиливающаяся. Финны, конечно пронюхавшие о каких-то передвижениях у нас, бьют по Курорту и Сестрорецку, накрывая дороги, по которым происходит движение, и прощупывая, крепки ли нервы у новых, занявших оборону наших частей. Снаряды рвутся но всему Сестрорецку. Получил в хозчасти выписанный еще вчера паек: хлеб, и брикетики прессованной гречневой каши, и три куска сахара, и даже тоненький ломтик грудинки.

На брикетиках штемпель: «12 октября 1941 года. Москва». Это значит — они доставлены на самолетах. Каша — на весь полк — вот уже несколько дней делается из этих брикетов. Снабжение Ленинграда и армии обеспечивается уже воздушным путем!..

Поездом 13 часов 06 минут уезжаю в Ленинград.

Глава семнадцатая.

В полку бомбардировочной авиации

Капитолово
3–8 декабря 1941 г.

3 декабря. 22 часа 30 минут.

Капитолово

Штаб 80-го бао (батальона аэродромного обслуживания). Кабинет командира и комиссара во втором этаже деревянного дома. Ехал сюда в маленькой, уютной легковой машине вместе с комиссаром бао, батальонным комиссаром Ратницким, и с комиссаром полка бомбардировочной авиации, батальонным комиссаром Цибульским, да еще с одним старшим политруком. Тридцать пять километров от Ленинграда мы пролетели быстро, по хорошей снежной, хотя и скользкой дороге. Подъезжая сюда, наблюдали большой пожар где-то в Ленинграде, — не только зарево, но виден и огонь самого пожара. И это за три с лишним десятка километров!

В Ленинграде пробыл меньше трех суток. За неделю, перед тем проведенную в Сестрорецке и Курорте, Ленинград сильно пострадал от бешеных варварских бомбежек и артиллерийских обстрелов. Фашисты бьют по городу и шрапнелью, стремясь уничтожить мирное население. Бомбежки теперь происходят не по ночам, а в дневные часы, длятся по четыре, по шесть часов подряд. Немцы рассчитывают парализовать жизнь города, но население, привыкшее уже ко всему, презирая опасность, ходит по улицам во время воздушных тревог.

За два дня до моего возвращения из Сестрорецка Людмила Федоровна стояла со своей приятельницей недалеко от остановки трамвая, против Народного дома, собираясь сесть в трамвай. Приятельница своим разговором на минуту ее задержала. И в эту минуту снаряд угодил в трамвайные рельсы, надвое разорвав единственную стоявшую на остановке женщину. Ее голова и плечи упали в трех метрах от Людмилы Федоровны. Еще несколько снарядов вздыбили мостовую поблизости. Лицо убитой казалось еще живым.

Под этим страшным впечатлением Людмила Федоровна едва добрела домой.

Вчера, выйдя во время воздушной тревоги из Союза писателей, чтоб направиться в ТАСС, я остановился против Кирочной почитать газеты. Едва отошел метров на двести дальше — услышал свист бомбы, оглушительный удар и взрыв; еще свист и еще взрыв. Сзади, заполнив собою всю ширину проспекта Володарского, на меня двигалась туча строительной пыли. Я, как и все другие прохожие, оглянувшись, спокойно пошел дальше, будто ничуть не удивленный и совсем не взволнованный. Я весь был запорошен этой красной пылью. Рвущиеся снаряды и бомбы, разрушающие до основания дома, столь прочно вошли в наш быт, что ни в ком не вызывают не только страха, но даже и любопытства.

Трамваи во время тревоги не ходят, а в прочее время ходят столь редко, медленно, маршруты их так перепутаны, вагоны так переполнены и обвешаны пассажирами, что пользоваться трамваем, особенно в часы «пик», почти невозможно.

Во многих квартирах теперь нет спасения и от холода. В квартире Натальи Ивановны на канале Грибоедова от близкого разрыва снаряда вылетели все стекла...

Только что плотно поужинал в столовой. Впервые за полтора месяца съел добрый кусок баранины, съел макароны, масло, сухарь, впервые за время войны пил чай с клюквенным экстрактом. Все это потому, что нахожусь в летной части, где кормят значительно лучше, чем всюду. Вчера в штабе района аэродромного обслуживания (РАО) старший батальонный комиссар Н. А. Королев, приветливый, высокий, красивый мужчина, знакомый мне еще с прошлой войны, когда однажды я с ним вдвоем ночь напролет сочинял листовки-обращения к финским солдатам, встретил меня по-товарищески и рекомендовал поехать в ту летную часть, которая для меня, писателя, хорошо знающего Среднюю Азию, может быть особенно интересной: полк, в котором я сейчас нахожусь, только что прилетел сюда, под Ленинград, из Средней Азии.

Н. А. Королев рассказал мне, что наутро уходят грузовые машины с эвакуированными семьями командиров, — пересекут по льду залив Ладожского озера, повернут на Новую Ладогу и в обход Тихвина, находящегося у немцев, пройдут по новой достраивающейся автомобильной дороге к Бабаеву, точнее — к маленькой железнодорожной станции Заборье.

Строительство этой дороги, предназначенной для снабжения Ленинграда, ведется стремительными темпами, так как положение с продовольствием в Ленинграде предельно критическое. За рекой Пашей дорогу прокладывают в малонаселенных лесах и в болотах, в труднейших условиях. Протяжение ее, считая только от западного берега Ладоги, — больше 300 километров, а всего — около 400. Дорога еще не закончена, но пока колонна будет находиться в пути, движение и на последнем участке откроется {40}.

Колонна идет под охраною самолетов, с задачей на обратном пути в Ленинград взять грузы. Путь сравнительно безопасен, простреливается только на первых пятнадцати километрах. Я спросил, нельзя ли отправить так мою семью. Королев обещал включить ее в список для отправки со следующей партией, после того, как машины вернутся (а вернутся они, по его расчетам, числа 9-го), и после того, как дорога эта будет изведана, проверена и обезопасена.

До закрытия навигации продовольствие в Ленинград доставлялось от станции Волхов — по реке Волхов до Новой Ладоги, оттуда — по озеру, до нового порта Оси-новец, и далее, до Ленинграда, — по железной дороге. Перегрузка производилась четыре раза: из вагонов в речные баржи, затем в озерные баржи, из них — в вагоны узкоколейки и, наконец, в ширококолейные вагоны Ириновской железной дороги. Работа была кропотливой, тяжелой, опасной и могла обеспечить только малую долю потребностей города. {41}

Страдая бессонницей, не сплю с пяти часов утра. Умылся, сижу сейчас за. столом, вместе с командиром бао майором Филиппенковым.

— Товарищ Гайдук! Назначьте пятнадцать человек, хороших людей, которые могли бы подтащить бомбы. И хорошего командира, расторопного... Там сейчас будет окраска самолетов, — смотри! Надо приложить все силы, обеспечить немедленно для вылета все, что им нужно. Теснее свяжись с инженером!

И, положив телефонную трубку, крепыш, здоровяк Лука Ефимович Филиппенков с облегчением произносит:

— Так!.. С одним освободилось!..

И обращается к вошедшему в комнату комиссару Б. 3. Ратницкому, краснощекому, экспансивному, энергичному:

— Товарищ комиссар! Бомб завезено на два вылета. Хоть ты меня и ругаешь: зачем, мол, столько завез?..

— Нет, — отвечает комиссар, присаживаясь к столу, — меня интересует другое. Надо выяснить все, что с бензином.

Комиссар и Филиппенков уславливаются о распорядке сегодняшней работы — о машинах, о работе светомаскировщиков — и, рассуждая о строжайшей экономии, о жестких лимитах, рассчитывают количество необходимого бензина.

Полк бомбардировочной авиации явился сюда неожиданно. До сих пор бао обслуживал только маленькие самолеты — истребительный, давно стоящий здесь полк. А эти бомбардировщики — громадины, жрут бензина много, попробуй их напитать!.. И Филиппенков наконец восклицает:

— У них размахи такие!

И чешет голову. А Ратницкий и сам в горести:

— Нужно! Все нужно!.. Знаешь, с ними в тюрьму сядешь! Лимиты! Я Дмитриева вызову, вообще у меня будет крупный разговор!.. «Нет у нас бензина!» — надо прямо сказать им, и все! Пусть ходят и жалуются!

Сидят молча, курят, обдумывают. Ратницкий:

— Теперь с сухарями! Покормить несколько дней сухарями! Машины в город за хлебом не гонять, чтобы не расходовать бензина!..

Баовцы — люди земные, они беспокойны и хлопотливы. Люди воздуха, напротив, неторопливы и хладнокровны. Комиссар бомбардировочного полка, батальонный комиссар Александр Тарасович Цибульский, весел, здоров, красив. Загорелое лицо его гладко, черная бородка тщательно подстрижена. Он только что, склонившись над столиком, писал, приговаривая вполголоса:

—  «Погода слоисто-кучевая... высота — триста — четыреста метров, восемь баллов, видимость — четыре — шесть километров, временами снегопад...»

Встает, щупает свои карманы, сам себя спрашивает:

— Лишних бумажек нет?

Затем натягивает на себя пимы, меховую робу — ему лететь. На аэродром — километра два — придется идти пешком, а потом лететь потным. Каждая капля расходуемого бензина на счету, весь бензин — только для боевых вылетов.

Одевается и старший политрук Вальдман — начальник штаба полка. Капитан Парабузов говорит кому-то по телефону:

— По времени пойдем... Но погода!.. Артель «Напрасный труд»!..

Цибульский сует Вальдману какую-то бумажку:

— Это надо сжечь...

Застегивает, затягивает меховую робу. Его лицо с черной полукруглой бородой теперь выделено плотным шерстистым воротником. В прищуре лучистых глаз легкая жизнерадостность. Вальдман, деловито глянув в окно, говорит:

— Проясняется?.. Полной безоблачности не нужно бы!

— Нет, лучше! — возражает Цибульский. — Повыше можно забраться. А то тут метров триста — четыреста, винтовка достает, пулемет достает, все достает!.. А где же у меня шлем?

Находит шлем, затянулся, надел шапку-ушанку. Над крышей проносится самолет.

— Авиация какая-то! — произносит Цибульский и, надев планшет, прохаживается по комнате в пимах...

13 часов.

На аэродроме

Греюсь в землянке после двух с половиной часов пребывания на морозе. От столовой мы вместе — командир полка майор Парфемюк, Цибульский, Вальдман, пять рабочих (из них три женщины) и я — выехали на случайно подвернувшемся грузовике к аэродрому. Едва отъехали — ударила такая вьюга, что всех сразу залепило снегом; ныряли между сугробами в белой несущейся туче. На аэродроме все заметено.

Стоят красавцы СБ — скоростные бомбардировщики, — охватываемые снежным бураном. Вылет в такую погоду, конечно, невозможен. У самолетов работают экипажи. Знакомлюсь с полковым инженером, военинженером третьего ранга Николаем Александровичем Векличем, сбившим на днях «мессершмитт».

Техсостава на аэродроме мало, всю работу летчики делают сами.

Веклич ругает младшего лейтенанта из маскировщиков, который «гоняет лодыря, болтает и до сих пор ничего толком не сделал». Тот:

— Я подчиняюсь командиру бао!

— Вы потрудитесь мне сделать все, что нужно, а потом жалуйтесь хоть... графу Бобринскому, если найдете его!

Лейтенант, однако, никак не может отказаться от определения круга своих обязанностей.

Цибульский слушал-слушал его растяпистые разговоры, потом резко:

— Я из вас выбью это «подчинение»! Работать надо, а не разговаривать! Приступайте к работе. Налево кругом! ..

И, не рискнув доказывать, что такой команды «налево кругом» у нас в уставе не существует, младший лейтенант повернулся с предельной четкостью и пошел.

Автостартер подъезжает к машинам — нужно опробовать моторы. Они замерзли. Экипажи сами снаряжают «ведра» — осколочными бомбами, и я занялся этим тоже. У машины комиссара на морозе, на ветру холодно. Снимаем с самолета две стокилограммовые бомбы, вместо них подвешиваем «ведра» с осколочными. Остальные стокилограммовые оставляем. Лезу на машину. Цибульский показывает мне приборы управления, объясняет, как ими пользоваться.

Вылет из-за погоды откладывается с часу на час. И вот мы в землянке.

— Разве можно бросать бомбу со ста метров? — рассуждает Вальдман. — Этими же осколками тебя и убьет. С задерживателем — можно!

Глядит на часы:

— Где же Карпович? Говорят, сел где-то около Сосновки?..

Входит комиссар:

— Знаете что, Шайдуллин? Давайте осколочные бомбы уберем, а то их занесет снегом. Доплевывай — и пошли!

Шайдуллин, широкоскулый татарин, стрелок экипажа Цибульского, плюет на окурок своей цигарки, выходит вместе с комиссаром.

— Что, комиссар полка летит? — спрашивает вслед один из летчиков и добавляет: — Вот и я с ним...

— У него мотор не запустился.

— Запустится!.. Стартером помогать немного, дать смесь, и все! У вас моторы новые, хорошо запускаются! — Да! — иронически замечает летчик. — Мотор меня подвел!

— Чего, его весь размонтировали? — спрашивает работник бао.

— Да, я один работаю, представляете себе? Поддержать некому!

— А ты сегодня работал?

— Сейчас пойду! Полдня не прошло еще!

— В четыре часа темнота наступает... Сейчас пойдем да каркас снимем. Радиатор стащить бы, да людей нету!

Л в другом углу землянки рассуждают:

— Когда к Мешхеду летали, горы внизу узкие, аккуратные такие, синие и голубые в полоску!..

А кто-то еще рассказывает:

— Вчера он самолет посадил! Вошел в крен, и тут руль направления у него перебило. И сектор газа... Загорелся он, начал падать уже, до земли не дошел метров сто, тут он сумел — один мотор почти выключил, другим забрал, вывел, довел ее над самыми немецкими танками, километра полтора, уже на нашей территории сел. И как сел! Легко ли? На полном газу, сектор газа у него перебит был! Машина горит, а на полном газе на брюхо сел!.. Вышел сам обгорелый, да еще ранен перед тем был... И людей спас!.. Тут морская пехота наша: «Руссиш?.. Ну, слезай...» Бегают, пуль не боятся, всех спасли! А у второго голова пулей задета...

...Сижу в землянке теперь вдвоем с Вальдманом. Все вышли, Валентин Николаевич Вальдман читает газету:

—  «...с 13 по 18 ноября у Волхова происходили ожесточенные бои. Части товарища Федюнинского преградили врагу путь на Волхов... совершили несколько смелых контратак, вернули ряд населенных пунктов... С 21 ноября немцы вновь начали активные наступательные действия... стремятся во что бы то ни стало пробиться к Волхову, подтягивают сюда новые силы...»

Комиссар передает Вальдману печать полка. Входит Шайдуллин, и Вальдман напоминает Шайдуллину, чтобы Тот сдал ему комсомольский билет.

— А зачем?

— А вдруг садиться придется не там, где нужно?! Шайдуллин, отдавая билет:

— Ничего! Я бы вынес его!

— Кто-то летел с орденом Ленина, сел в немецком тылу. А вынес все-таки орден, — мне рассказали, как шел он...

...А у самолета мы работали без рабочих. Подтаскивали и меняли бомбы втроем: комиссар Цибульский, штурман и я. Рабочих нет. Завели на машину подъемный мост, спускали бомбу на тросе, подхватывали ее, укладывали осторожно, как в люльку, в ящик, откатывали по снегу в сторонку. А затем так же подтаскивали «ведра», по 110 килограммов весом, с осколочными бомбами, маленькими и побольше. Тащили осторожно, так как легкий удар и — «больше никогда не пришлось бы таскать!..». Борода Цибульского обледенела, лицо раскраснелось, — приятно глядеть на среднеазиатский загар его здорового, гладкого лица!

А сейчас у меня аппетит огромный, но именно аппетит проголодавшегося от хорошей работы на морозе человека, а не тоскливое чувство голода, вызывающего слабость и головную боль.

Сейчас 2 часа 10 минут дня. Опять иду к самолетам.

5 декабря. 10 часов утра.

В штабе БАО

Филиппенков:

— Сегодня после обеда снять решительно весь народ, кроме дневальных, и с кирками, лопатами пойти к самолетам. Будет расчистка для больших птиц. Всё!..

Вчера вылет не состоялся. Стремительный ветер взвивал языки снежной пыли! Люди, работая на аэродроме, ежились, запорошенные снегом. Самолеты, камуфлированные еще под цвет азиатских пустынь и гор — серые крылья, зеленые с рыжим полосы фюзеляжа, четко выделялись на слепящем под лучами солнца снегу. Сегодня их пытались перекрасить в белый цвет, но ветер был так силен, что срывал накладываемую краску, и это дело пришлось отложить до следующего дня.

Для мощных СБ аэродром не подготовлен. Укрытий для них еще нет. Требуется большое напряжение сил, чтоб при недостатке рабочих рук, при отчаянно жестких нормах, грозных лимитах, страхе попасть под суд за каждый неправильно израсходованный литр бензина — в кратчайший срок оборудовать аэродром для СБ.

Сегодня Цибульский, Филиппенков и другие, вместе с приехавшим из Ленинграда подполковником — начальником Шестого района бао, выбирали места для отрытая котлованов. Земля уже мерзлая, надо прорубать участки леса, корчевать пни, делать подходы и укрытия, и все это нужно сделать как можно быстрее — ни одного лишнего часа оставлять машины открытыми нельзя. Всей этой работой с завтрашнего дня займется бао.

С аэродрома «домой» — в городок — я вернулся пешком, зашел прямиком в столовую, пообедал. Питание здесь делится на четыре категории: 1) летное, 2) инженерно-техническое, 3) основное и красноармейское — по нормам второго эшелона и 4) для вольнослужащих — по городским нормам. Я зачислен на питание по второй норме, она несколько выше обычной первой группы, принятой для стрелковых частей. Вкусный суп, кусок баранины с макаронами, сто граммов хлеба, кусок масла — граммов пятнадцать — и сахар к чаю, подкрашенному сгущенным молоком. Сиречь обед по нынешним временам отличный, а для меня, уже истощенного, — спасительный.

После обеда пошел к летчикам СБ, провел несколько часов с капитаном Парабузовым и капитаном Алексеем Каменевым. Парабузов прожил в Средней Азии двадцать восемь лет, Каменев — тоже много лет. И вот, сидя втроем в их комнате, мы вспоминаем Памир и Среднюю Азию.

34-й полк СБ вылетел из Средней Азии 7 октября, затем был в резерве на Западном фронте, в Калуге и в других местах. Сюда прилетел на днях и сразу начал боевые действия.

Этот полк участвовал в иранских событиях. Кое-кто из летчиков побывал в Мешхеде.

13 часов 30 минут

Вот я опять в штабе бао. Только что вернулся с аэродрома, ходил пешком туда и назад, изрядно промерз.

Погода в нашем районе сегодня относительно летная, но там, куда ходят бомбить, — туман и низкая облачность, поэтому вылеты разрешены только отдельными звеньями, но и то первый вылет откладывается с часу на час. На аэродроме у летчиков СБ кипит работа: проверяют, подготовляют, снаряжают машины. Вчера стрелок из экипажа Цибульского, Шайдуллин, готовя самолет, вынимал из ящика взрыватели для осколочных бомб и вкручивал их на морозе голыми руками; говорит — удобнее работать, чем в мокрых перчатках. А летные меховые рукавицы на земле вообще неудобны; неудобно пользоваться ими и при стрельбе из пулемета, Шайдуллин снимает их в этих случаях и остается в перчатках.

Николай Александрович Веклич не просто инженер полка. Веклич — «рабочая совесть» летчиков: никому не дает передышки и сам работает за десятерых. Он небольшого роста, очень живой, быстр в движениях, язвителен, когда что-либо не по нем. Но его любят все, потому что его надзор за самолетами неусыпен, потому что, кажется, нет такого повреждения, какое Веклич не мог бы надежно исправить в самый короткий срок.

Сейчас, сидя на ящике с бомбой, Веклич ругает баовцев:

— Людей миллион, а котлованы не вырыты, самолеты не окрашены, и все так. Я не умею работать по «концертной программе» — одно за другим, — а люблю, чтоб все делалось одновременно... А они думают, что немцы станут ждать, пока мы все потихонечку да полегонечку сделаем, с занавесом и перестановкою декораций после каждого сольного номера!

И, встав, походив по снегу и вновь садясь — на бомбу верхом, Веклич заявляет командиру полка:

— Я мог бы быть председателем Женевской конференции! Скажите, товарищ майор, кто был председателем Женевской конференции?

Майор Парфенюк усмехается:

— Газеты надо читать!

— Я малограмотный, — отвечает Веклич, — вот не знаю... В члена Женевской конференции я уже превратился, а председателем могу быть!

Я осматриваю один самолет, отлично отремонтированный Векличем. 30 ноября, при боевом вылете, в него попал снаряд зенитки — разорвался внутри фюзеляжа, в кабине, непосредственно за спиною стрелка. Стрелок умер через час, еще в самолете, получив семнадцать ран. Веклич, сидевший чуть впереди, остался невредимым, хотя вся его кожанка изрешечена осколками. Мне показали кожух убитого стрелка — в нем около девяноста дырок на спине, из них две большие. Остальные члены экипажа не пострадали. Это самолет Мамонтова. После разрыва снаряда самолет шел до аэродрома еще час десять минут,

благополучно сел, хотя минут за пятнадцать перед тем у него был еще пробит радиатор и почти вся вода вытекла.

На аэродроме мне рассказали, как полк летел из Средней Азии, как на линии Актюбинск — Энгельс погода была исключительно скверной, видимости — никакой. И еще о том, как Цибульский у Череповца делал посадку в полной тьме и без капли бензина. После прилета полка на аэродром Цибульский был послан на другой, полевой аэродром. Пока летел, смеркалось, на полевом аэродроме ничего не знали, найти его сразу не удалось, а горючего оставалось так мало, что искать посадочную площадку было нельзя. Цибульский повернул назад. Подходя к своему аэродрому уже в полной тьме, увидел, что во всех четырех баках отметка «ноль», и, не став ждать, пока выложат световые сигналы, сел, ориентируясь на черный бугорок, замеченный еще днем. Сел хорошо, произведя фурор на аэродроме. И еще рассказали мне, как летели в кромешном снегопаде несколько часов подряд, видимость исчезла совсем, даже крупные города на бреющем полете видны не были...

А командующий не прилетел пока — время уже обеденное.

Утром, завтракая со мной, командир полка, майор Парфенюк, и инженер Веклич не доели макарон, ушли, оставив на тарелках и хлеб, и масло, и по куску сахара. Штрих мелкий, но любопытный, — в Ленинграде нет, пожалуй, человека, который ушел бы, оставив на тарелке хоть крошку съедобного. Уж во всяком случае приберег бы ее. Кстати: хлеб сегодня — черная, клейкая масса суррогата. Получают — из Ленинграда.

«Домой» с аэродрома я возвращался вдвоем с майором Парфенкжом. Он рассказывал мне о своих делах, о том, что ночью ходить на бомбежку безопаснее, но менее эффективно. Ведущий поджигает цель зажигательными бомбами, а ведомые сбрасывают бомбы уже при свете пожара. Моральный эффект больше, потому что можно кружиться над целью хоть час и сбрасывать зараз по две бомбы в каждом заходе, вместо того чтоб сбросить все сразу, как делают днем. Противник испытывает страх гораздо больший, не зная, где именно над ним самолет, куда упадет следующая бомба и долго ли будет продол-жаться бомбежка. Летчику, обстреливаемому зенитками, тоже страшнее ночью, хотя и безопаснее: вспышка разрыва всегда, кажется, — у самого самолета, даже когда она в действительности — в двухстах, трехстах метрах!

Вечер

Беседовал с летчиками командира эскадрильи СБ майора Ивана Хрисанфовича Кобеца. Эта эскадрилья не входит в состав полка Парфенкжа, а действует на Ленинградском фронте с начала войны. Комиссар эскадрильи, батальонный комиссар Виктор Павлович Сясин, рассказал мне много интересного об эскадрилье и о самом Кобеце, об удачных бомбежках, о стрелке Вайгачеве, сбившем вражеский самолет... Недавно самолет Кобеца был подожжен истребителями противника, и одновременно был подожжен второй самолет — лейтенанта Тюрина. Оба сумели посадить свои горящие самолеты, спасли экипажи и себя, хотя обгорели сами, а Тюрин сломал ногу. Летчик Гончар из этой же эскадрильи дважды был сбит и оба раза выбрасывался из горящего самолета, а потом пробирался «с нейтральной полосы» несколько часов под обстрелом...

Как все-таки тесен мир! Эскадрилья Кобеца в начале войны обслуживала 23-ю армию. Сясин, оказывается, знает разведчика Георгия Иониди, о котором так много записано у меня в дни пребывания в батальоне морской пехоты. И вот что Сясин рассказал мне о том случае, когда Иониди, оставшись в тылу врага, должен был уничтожить оставленный нами аэродром.

— Я уходил последним с аэродрома, когда финны подошли к станции и начался на наших глазах обстрел из пулеметов. Мы шли пешком. Только выходим с аэродрома — нам встречается Иониди со своими двумя людьми. Говорит, что остается для уничтожения объектов, просит показать те объекты, которые нужно сжечь и подорвать. Это было часов в десять вечера, уже в темноте. Мы пошли осматривать объекты. Переходим от одного к другому, а люди его уже взялись за работу. Вдруг подскочил один из них: «Убегайте скорее, склад подожжен, сейчас взрыв будет!» Мы побежали, далеко убежать не удалось. Взрыв был внушительной силы, но нас не задело.

Могу высказать вам мое впечатление от Иониди. Показывая объекты, я говорю ему, что мы хотим сами поджечь, пока нас тут много, а он стал просить нас не делать этого: уходите, мол, вы не должны рисковать, вас обнаружат, вам летать еще надо, а тут это дело поручено мне, я его и сделаю! И попросил нас: если не вернется, то передать командованию, что все уничтожит во всяком случае. Когда мы прошли километров пять, позади нас образовалось зарево, которое освещало нам дорогу, и я позже, пока шли, долго интересовался им. Мы шли по Приморской дороге, через Териоки, на Куоккалу, к Черной речке — всего сорок пять километров.

У меня впечатление об Иониди осталось как об исключительно смелом человеке — прекрасное впечатление!

6 декабря.

На аэродроме

Спешу на аэродром. Пока иду — вижу: четыре СБ летят высоко, под серыми тучами, возвращаются с бомбежки с убранными шасси. Делают большие круги над лесом, заходят к аэродрому, снижаясь и выпуская колеса.

Цибульский стоит около севшего самолета, моторы его работают, в стекло кабины видно лицо Каменева в шлеме. А Цибульский сосредоточенно вглядывается во второй заходящий на посадку самолет. Еще несколько кругов двух последних СБ, и они садятся в отдалении от нас. Л второй севший почему-то выключил при посадке моторы.

— У-2 пошел! — восклицает Цибульский, заметив в небе маленькую машину. — Не знаю, круг сделает или нет? Почта, значит. Сейчас читать будем!

Затем подходит к самолету Каменева, тот выключает моторы. Сразу видно — у самолета покорежен стабилизатор. Флагштурман А. П. Логвинов соскакивает на снег.

— Доложите результаты! — говорит Цибульский.

И Логвинов, приложив руку к шлему, докладывает:

— Бомбы сброшены точно на цель — в лесок.

— Разрывы видели?

— Видел два, на вираже.

Рассказывает: когда бросал бомбы, идя головным, немецкие зенитки били весьма сильно.

Подходят и Каменев и радист — лица веселые, будничные, обычные, покрасневшие от мороза (сегодня 14 градусов). Осматривают самолет. Повреждения — в двух местах: на закрылке хвоста уголок торчит ободранным металлом, зенитный снаряд разорвался, слегка коснувшись стабилизатора, на металле рыжее пятно копоти. Кроме того, крупнокалиберная пуля угодила в середину правого колеса (убранного в полете), застряла там, осколками пробит в нескольких местах капот. Еще немного — и пуля попала бы в бензиновый бак.

Идет инженер Веклич. Каменев весело кричит ему:

— Работа для тебя есть!

Осматривают. Повреждения пустячные, но колесо, пожалуй, придется сменить.

Разговоры о красных трассирующих пулях, о разрывах зенитных снарядов над самолетом — все как бы между прочим, просто.

Вместе с командиром полка, майором Парфенюком, идем осматривать другие самолеты. Повреждений никаких. Только в плоскости самолета Синицына — дырочка от пули. Но тут — крупный разговор: летнаб Синицына из восьми бомб сбросил только три, остальные привез на аэродром...

Летнаб получает взбучку, хотя и «предварительную», но крепкую. И со всеми формальностями: «Разрешите идти?» — и круто повернувшись кругом — отходит. А Парфенюк, встречая экипаж третьей вернувшейся из полета машины (на которой обычно летает сам), спрашивает:

— А мою здорово покорябало? Ему докладывают. Он сердито:

— Не дам больше своей машины. На чем летать буду? Летайте с Парабузовым!.. Ну, как видимость? Бомбить можно?..

Подходят маскировщики, с кистями и ведрами краски.

— Ну, художники! — говорит Парфенюк. — Давай шуровать любую!

— А кто чехлы снимать будет?

— Пушкин!..

И маскировщики, решив не дожидаться Александра Сергеевича Пушкина, лезут сами снимать чехлы...

— Токмачев! Организуйте после Алексеенко покраску своей машины!

Командный пункт, землянка. Летчики сидят в унтах, греются. Тут же расположились два шофера, курят. Им велят уйти в другую землянку: здесь — КП. Они уходят, жалуясь, что их отовсюду гоняют. Летчики перебрасываются короткими фразами: —

— Сволочи! Стреляют!

— Пять пробоин в моей машине!

— Каких? Пулевых?

— Пулевых!

— У немцев, между прочим, автоматы меньше, чем у финнов, — у тех крупнее!

— Автоматов у гансов мало!..

Два других летчика о чем-то беседуют шепотком, и я слышу:

— Причем рвется. Как поблизости разорвется, так слышно: пух!..

И еще один баском заключает свои рассуждения:

— Пе-2 на посадке? У нее тормоза очень крепкие. Пробег очень маленький. Вот разбег на взлете — бежит, бежит, черт бы ее драл!

Входит незнакомый мне командир:

— Товарищи! Летный состав! Комиссар просит на политинформацию в большую землянку!

Встают, уходят... В землянке, кроме меня, остаются майор Парфенюк, парторг и два летчика из 117-й эскадрильи. Иной раз можно подумать, что вместе с должностью командира части человеку даются для представительности и крупный рост, и широкий развал плеч, и массивность здорового, внушительного лица. Именно таков Павел Андреевич Парфенюк — на земле неповоротливый, неторопливый и только, как я слышал, подвижный, стремительно действующий в воздухе. Он говорит греющемуся у печки парторгу:

— Сейчас еще пошлем парочку. Придут — еще парочку. Так — шесть.

— Они без прикрытия шли, товарищ майор?

— Без!.. Погода такая паршивая! Мура! — Парфенюк умолкает, сидит большой, грузный, задумавшись. И вдруг ударяет по столу тяжелым своим кулаком. — Все-таки немец бежит с фронта! Преследуют до Таганрога... И наши прорвали фронт на Волоколамском... На Тульском направлении — сильный бой за Тулу... А тут нам надо прорвать линию, Тихвин освободить, Волховскую дорогу, Мгу освободить!.. — Парфенюк опять молчит и потом очень тихо: — Тяжело сейчас Ленинграду... рабочим... Нам-то еще хорошо!..

И только сипение печурки нарушает наступившее в землянке безмолвие. Парфенюк заговаривает медленно, будто с трудом выбираясь из воспоминаний:

— Помню, в тысяча девятьсот восемнадцатом я получал восьмушку хлеба...

Да, это помню и я. Это, вероятно, помнит и парторг. И кажется, нам друг другу сказать больше нечего. На стене висит карта СССР. Я смотрю на южную ее половину, и Парфенюк, поймав мой взгляд, продолжает:

— Ну, там, на тех фронтах, лучше. Вот мы стояли в Рязани...

И, щурясь, поднимает взгляд к северной половине карты, туда, где Ленинград, Мга, Ладога... И снова легонько постукивает кулаком по столу.

— Сейчас, если эту линию освободить, так тут все уже подготовлено, все стоит, дожидается. Вот еще Петрозаводск забрать, Север освободить...

Входит летчик:

— Товарищ майор! Летный состав готов!

— Значит, как только готовы — летите. Полетят Глухов и... — называет фамилии. — Цель знаете?

— Знаем. Первый городок и лесок!

— Пойдете без сопровождения. Заходить не надо. Прямо курс, отсюда... Когда сядете, следующие полетят!

Вошедший выходит. Майор ворчит про себя:

— Летнаб — шляпа! Пять бомб привез, три сбросил. Обогреватель забыл включить!..

Уже 12 часов. Майор обсуждает, что, какие города надо бомбить, — вообще не в плане своей работы. Парторг читает газету. Это «Знамя Победы», знакомая газета 23-й армии. Через всю полосу: «Слава истребителям фашистов», ниже — список награжденных, из приказа войскам Ленинградского фронта, портрет политрука Л. Желновского, совершившего дальний рейд в тыл врага; на других полосах статьи о нем и об А. Григорьянце — все люди, с которыми я знаком, из Дзержинского полка народного ополчения. Как много на фронте становится у меня личных знакомых и как радостно, что они совершают подвиги!

А Черчилль в телеграмме И. В. Сталину пишет: «...с каким восхищением весь британский народ следит за крепкой обороной Ленинграда и Москвы храбрыми русскими армиями и как все мы рады по поводу Вашей блестящей победы в Ростове-на-Дону...»!

Побольше бы слали нам танков!..

12 часов 10 минут.

СБ улетели.

12 часов 33 минуты.

СБ возвращаются. Ходили двадцать три минуты. Иду смотреть.

13 часов 55 минут.

Опять в землянке

В 13.01 вышли в полет две следующие машины — я смотрел, как они поднимались. После них должен лететь Цибульский, в паре с другим летчиком. А вот ушедших в полет еще нет, время давно вышло, должны были вернуться в 13.25–13.30. Все явно беспокоятся. Цибульский, Парфенюк, несколько летчиков ждут на морозе, разговоры обычные, но в них то и дело проскальзывают замечания по поводу улетевших. Парфенюк и Цибульский входят в землянку, и сидящий здесь инженер Веклич быстро спрашивает:

— Ну что? Не пришли?

— Придут! — отвечает Цибульский нарочито веселым тоном. — Пешком, но придут! Отступают немцы!..

— Почему вы знаете?

— Так вот приказание: изменить цель, бить по отступающим немцам... Городок у «пятачка» взяли!

— Городок? Да он раз двадцать переходил из рук в руки!

Цибульский запрашивает по телефону:

— Узнайте на соседних (называет позывные). Гуляки наши не загуляли к ним? Может быть, отдыхают? «Москва»... Пока «Шапку» дозвонишься, унты можно сшить!..

Парфенюк и Цибульский изучают новую цель на карте. Просят «Шапку».

...Звук самолета. Один из сидящих в землянке выходит, возвращается:

— Нет, не они! ДБ {42} на запад прошел!..

...А Веклич рассказывает о том, как наши ходили бомбить Берлин.

— Шутки, шутки, а три тысячи километров берет!.

Опять гудят самолеты.

— Пришли! — кричит кто-то в дверь, и Веклич облегченно вздыхает, произнося вслух:

— Отвалилось!..

А Цибульский радостно подхватывает:

— Я сказал — придут. Значит, придут! Все выходим встречать на летное поле.

В полет отправляется Цибульский — бить по отступающим немцам. Стоя на фюзеляже, затягивает парашют. Штурман лезет в кабину: «Закройте!» Механик снизу закрывает его. Затем проверяет подвеску бомб.

— Товарищ комиссар, лямки заметайте, а то они вам мешать будут!

— Бомболюки закройте!..

— От люков!..

Закрывает изнутри. Штурман проверяет пулеметы. Кабины и люки закрыты, откинута только крышка над Цибульским. Он кричит:

— Зачем вы так затягиваете краны? Сил не хватит открыть!

Шайдуллин, стрелок-радист, переговаривается с Цибульским:

— Как слышно?

— Плохо!

— Товарищ комиссар, а я вас хорошо слышу! Проверяет наушники. Штурман командует:

— От винтов!

Правый и левый моторы заработали. Цибульский пробует рули. Сквозь стекло видно — штурман рассматривает карту. Увеличен газ. Пошел на старт. Выруливает. Вывел. Остановился. Дает очередь из пулемета. Глазунов, который полетит вторым, выводит свой самолет. Сигнальщик с черным флажком ждет на поле. Цибульский то увеличивает, то уменьшает газ. Глазунов выводит свой самолет в облаке снежной пыли, с другого конца поля; идет на старт. Майор Парфенюк бежит к старту. Глазунов становится рядом с Цибульским.

14.47

Пошли!

Итак, шесть человек через несколько минут начнут бомбить немцев. Цибульский улетел со штурманом, старшим лейтенантом Неумывальченко, и стрелком-радистом, старшим сержантом Борисом Шайдуллиным. У Глазунова штурман — лейтенант Оносов, стрелок — Привалов.

А я, с командиром полка, Павлом Андреевичем Парфенюком, иду в землянку КП ждать возвращения летчиков. И Парфенюк мне рассказывает о замечательной работе своего технического состава. Имеется только по одному человеку на самолет, работают днем и ночью, — и ни одной жалобы! На весь полк имеется один оружейник — Лукьянов. Инженер Николай Александрович Веклич один работает за десятерых. Ремонт самолетов, заделка и исправление повреждений, все техническое обеспечение производятся с быстротой, опровергающей какие бы то ни было нормы, несмотря на тяжелейшие условия, на отсутствие многого необходимого, на острый недостаток кадров.

Записываю эпизоды из боевых действий полка.

30 ноября командир младший лейтенант Н. А. Годовиков, штурман Р. Р. Эглит-Татаринов и стрелок Башмаков — на одном самолете, а на втором — воентехник первого ранга Дергачев, воентехник второго ранга Бучинский и военинженер третьего ранга Веклич шли вдоль линии фронта, звеном. На звено напали пять «мессер-шмиттов-109». С одного самолета — Веклич, а со второго — Башмаков повели интенсивный огонь по «мессершмиттам». Немцы проскочили вперед. Напали на Годовикова, зажгли его самолет. Загорелся правый мотор, потом левый, высота была 70–100 метров над землей. Управление было перебито, и самолет почти не слушался пилота. Годовиков дотянул горящий самолет до нашей территории и посадил без шасси. В воздухе Бучинский был убит. Осколками снаряда и пулей ранены Дергачев и Годовиков. Все же, посадив самолет на волнистой и простреливаемой местности, Годовиков спас себя и свой экипаж. После посадки немцы стали обстреливать самолет артиллерийским и пулеметным огнем. Подбежало отделение краснофлотцев. Тушить самолет было нечем. Экипаж выскочил. Вместе с краснофлотцами, рассредоточившись, вышли на КП обороняемого участка. Обгорелый Годовиков шел сам. С наступлением темноты Татаринов и Башмаков вместе с моряками пошли к самолету, думали спасти что-либо. Сняли три пулемета, уже обгоревших, негодных, и доставили их на КП. Убитого техника похоронили вблизи КП, в присутствии моряков. После этого отправились на перевязочный пункт морской пехоты, там Годовикова и раненного в ногу и в голову Дергачева перевязали. Переночевав, раненые отправились поездом в Ленинград, а из Ленинграда — сюда, в санчасть своего полка. Было это в районе Московской Славянки. В момент боя пулеметным огнем Веклича и Башмакова был сбит один из пяти «мессершмиттов». Этот случай был при перебазировании с одного аэродрома на другой. Годовиков и сейчас еще лежит в госпитале.

Вечер

Цибульский и Глазунов вернулись благополучно, после них летали другие. В журнале полка записан итог работы бомбардировщиков за день:

«Сделали десять боевых вылетов, с задачей бомбить живую силу, огневые точки и транспорт противника в районе восточного берега реки Невы (район «Первого городка»). Очень неблагоприятная погода, низкая облачность. Некоторым экипажам пришлось пробивать облачность над самой целью и, попадая в зону свирепого огня, но использовав эту же неблагоприятную обстановку, скрываться в облаках. На противника сброшено около девяти тонн бомб. При первых вылетах зенитки лупили отчаянно, при следующих били все слабее, а при последних — совсем слабо. Последние вылеты были, судя по движению автомашин, нацелены на отступающего в направлении к юго-востоку противника».

7 декабря. 8 часов вечера.

В БАО

Сегодня работали Хачиянц, Шефер, Воробьев и другие. За день сделано 6 боевых вылетов. Бомбили Никольское (два вылета), Красный Бор (два вылета) и Степановку (два вылета). Облачности не было. Мороз — 25 градусов. Сбросили полный груз — «с хвостиком, зажигательных», — с высоты в пятьсот метров.

Да! 34-й полк Парфенюка, прибывший сюда 30 ноября, еще только начинает свою боевую работу. Вчерашний день был, в сущности, первым настоящим боевым днем полка. Он оказался исключительно удачным, но целыми и невредимыми летчики вернулись благодаря случайностям. В самолет Цибульского попало два снаряда. Один, сделав в фюзеляже дыру размером в ладонь, разорвавшись внутри кабины, не повредил ничего, не убил и не ранил никого, хотя стрелок-радист Шайдуллин сидел в двух метрах от места пробоины; второй снаряд попал в бензиновый бак, так что бак выбыл из строя, бензин вытек, Цибульский возвращался на трех баках, и только случайно не возникло пожара. И Цибульский, человек, вызывающий к себе приязнь с первого взгляда, отличный летчик, вернулся, как всегда, веселым и, как всегда, спокойным.

— А почему не задело осколками Шайдуллина? — спросил я Цибульского, когда мы возвращались с аэродрома пешком.

— А потому, что он счастливый! — хитро усмехнулся Цибульский.

Вчера мы беспокоились. Цибульский летал пятьдесят пять минут. Показался сначала только самолет Глазунова, и все на аэродроме всматривались в небо, и кто-то, не глядя па меня, невольно спросил: «А где же второй?» И только когда второй показался с другой стороны, выражение лиц у всех переменилось, тяжесть слетела, все стали вдруг оживленными и веселыми. В момент посадки самолета Цибульского, когда все искали глазами на бегущем самолете, нет ли пробоин, я сказал майору Парфенюку:

— Ну вот, все в порядке! А майор мне ответил:

— Вот когда все выйдут из самолета, мы скажем, что все в порядке, — может быть...

И не договорил... Понимаю, бывает — -на аэродром привозят покойников. Я побежал к самолету. Он подрулил, развернулся, обдал меня пронзительным ледяным каскадом снежной пыли, и из фюзеляжа без шлема выскочил Шайдуллин и подбежал ко мне с растопыренными руками, охая:

— Скорей... Скорей... Руки я отморозил! Оттирайте мне!

Руки его были белы и тверды. В момент бомбометания, давая пулеметный огонь по врагу, Шайдуллин на миг скинул мешавшие стрелять меховые перчатки. Достаточно было двух-трех минут, чтоб руки оказались отмороженными. Возвращаясь, достигнув нашей территории, Шайдуллин пытался в самолете оттереть руки, но ничего у него не получилось.

Он прыгал на снегу, ему было больно. Я стал оттирать ему левую руку, подбежавший фельдшер — правую. Я тер до усталости, а руки Шайдуллина не покраснели. И, подбежав к самолету, я добыл шлем Шайдуллина, напялил ему на голову. Затем фельдшер увел Шайдуллина в землянку. Я вдогонку кричал:

— Не надо вводить его в теплое помещение!

Но фельдшер все же увел его... Позже Шайдуллин шел пешком в городок аэродрома. А сегодня лежит в медпункте с забинтованными руками — обморожение второй степени. Врач выпустил из разрезанных пузырей уже два стакана жидкости. Кроме того, обморожены щеки.

Я был в медпункте, навещал сегодня Шайдуллина и раненного 30 ноября Годовикова. Шайдуллин мучается от изнурительной боли, но терпит ее. Годовиков уже поправляется от ожога, на лице кое-где еще чернеют корки.

Кроме того, поговорил со старшим лейтенантом Хачиянцем — он сегодня в момент бомбометания ранен в левую руку, выше локтя, осколком зенитного снаряда. Рука повисла, как плеть, но он все же довел самолет до аэродрома и посадил его отлично, хотя и рисковал, потому что не мог открыть тормозные щитки — садился почти на двухсоткилометровой скорости.

Хачиянц, разговаривая со мной, сидел в реглане, с рукой на перевязи. Через пять минут после моего прихода к нему он уже ехал в Ленинград на легковой машине — его взялся доставить туда комиссар бао Ратницкий.

Полет на бомбометание, да еще днем и на такой высоте, как летали сегодня и вчера, от 300 до 600 метров, — дело, конечно, смертельно опасное, и шансов вернуться невредимым столько же, сколько шансов погибнуть. А летчики рвутся в бой, и тот, кому сегодня лететь не приказано, обижается: «Что ж, я хуже его, что ли?» И все упрашивают командира: пустить в полет как можно скорее. И все это просто, как-то обыденно, по-человечески, без тени рисовки или желания «показать себя».

Кстати. Только удачное маневрирование в смертоносной, густой, сплошной зоне зенитных разрывов помогло сегодня Хачиянцу избегнуть гибели. Он нырял с шестисотметровой высоты до ста метров, и взмывал снова, и уворачивался.

...А вот сейчас бомбят Ленинград. Шел из столовой — видел вспышки разрывов и слышал грохот зениток, и поднималось где-то зарево большого пожара, и с другой стороны, в потянувшихся тучах, — полная красная луна.

Сегодня трескучий мороз. Весь день я провел в городке. Написал две статьи, читал первую летчикам 34-го полка и майору Парфенюку.

Другая статья написана о летчике Пичугине, командире эскадрильи штурмовиков, базирующихся на этом же аэродроме. Весь поздний вечер вчера я провел с Пичугиным, сделал подробную запись о действиях эскадрильи и его собственной боевой работе. Авиаэскадрилья за период с 3 августа по 5 декабря сделала 761 боевой самолетовылет, уничтожив восемь танков, сорок пять автобронемашин, семьдесят девять огневых точек, десять бензоцистерн с горючим, сорок девять зенитно-артиллерийских и зенитно-пулеметных точек, двенадцать полевых орудий, двенадцать других орудий, десять минометных батарей и пулеметную тачанку; подожгла семь и разрушила два здания, поразила много живой силы противника. Кроме того, сфотографировано семь районов расположения войск противника. В частности, 26 и 27 ноября в особенно трудных метеорологических условиях летали на Арбузово и Отрадное — жгли дома, расстреливали живую силу противника. Всё — этот «пятачок», берег Невы. Какое страшное, безотрадное место!

За четыре месяца эскадрилья имеет потери: пять летчиков и пять самолетов.

Все названные мною цифры подтверждены документальными данными: наземным командованием 291, 265, 43, 123-й и прочих дивизий и другими летчиками. Пичугин награжден Красной Звездой и представлен к Красному Знамени. Сам он совершил 114 боевых вылетов на штурмовку, бомбометание и разведку. Значительная доля перечисленного выше — заслуга самого Пичугина.

8 декабря. 9 утра

Ночью мерз, — ветер -выдул всю комнату. Комиссар, командир и парторг проснулись в 5.30 утра, парторг в одном белье вылез топить печку. Комиссар Ратницкий уложил с собой спать вывезенного из Ленинграда четырнадцатилетнего сына Смирнова, комиссара Шестого района бао. Зачислил этого мальчика себе в «адъютанты», относится к нему как отец, целует его. Не спим, балагурим. А тут — телефон: шесть машин отправить за линию фронта, через Ладожское озеро, поездка дней на десять. Комиссар предлагает мне: «Не хотите ли поехать?» Конечно, съездить хочу, ко хочу сначала поехать в Ленинград, чтоб отправить корреспонденцию, а затем приложить все усилия к эвакуации из Ленинграда родных, дабы камень с души моей спал. Машина продотдела уходит в город сегодня, поеду с нею.

Вчера, прильнув ухом к тихому «громкоговорителю», расслышал новости. С нуля часов 6 декабря Англия находится в состоянии войны с Финляндией, Венгрией и Румынией. Успех на Ростовском фронте развивается. Прочее все, до конца сообщения, не мог расслышать. Сейчас только что майор Филиппенков, услышав по телефону, дополнил вести: США находятся в состоянии войны с Японией; на Волоколамском направлении, под Москвой, у наших частей успех, разбито два немецких полка. Обсуждаем эти новости, размышляем: не возникнет ли теперь война с Японией и у нас? Ведь на границах наших сосредоточено 35 японских дивизий!

Ночью нас будили: две машины бао застряли под Ленинградом.

Утром — приказ: обеспечить немедленно все самолеты лыжами, а если пурга (а сегодня с ночи — пурга) не позволит идти в воздух, подвесить к каждому самолету пригнанные лыжи с бирками.

Филиппенков принимает все меры. Встав с постели, еще не завтракав, углубился в бумажки, навалился на телефон. Справляется о маскировке самолетов, требует поскорее оборудовать и отеплить землянки для летного состава и караульного пункта.

Вчера, прощаясь с Цибульским и другими летчиками, взялся выполнить их поручения: одному — отдать в починку часы, другому — купить автоматическую ручку, третьему — привезти новинки художественной литературы. Все поручения выполню с радостью.

Смотря на таких людей, как эти летчики, как хорошо знакомая мне с октября морская пехота, учась у них презрению к смерти, бесстрашию, участвуя в их работе, я ощущаю огромный прилив сил и чувствую, что каждый, кто побыл с ними, может в любых боевых обстоятельствах быть им подобным.

А чтобы проще, без остатка, отдаться военной работе, чтобы никакие мысли о личном не тревожили, не мешали, мне надо эвакуировать моих близких. Позаботиться о них — мой долг, ибо, если не позабочусь я, не сделает этого и никто. И пока обстановка позволяет потратить на это несколько дней, я в Ленинграде сделаю это...

Сижу, жду отправляемую в Ленинград «продовольственную машину», и вот майор ругается по телефону, потому что машина эта, «как всегда», не выходит в срок. И велит доложить ему о готовности...

Вечер

Сегодня, 8 декабря, я вернулся в Ленинград.

Глава восемнадцатая.

Тьма, голод, холод....

Ленинград
10–31 декабря 1941 г.

10 декабря. Ленинград
«...Вчера, 9 декабря, наши войска во главе с генералом армии тов. Мерецковым наголову разбили войска генерала Шмидта и заняли г. Тихвин. В боях за Тихвин разгромлены 12-я танковая, 18-я моторизованная и 61-я пехотная дивизии противника. Немцы оставили на поле боя более 7000 трупов. Остатки этих дивизий, переодевшись в крестьянское платье и бросив вооружение, разбежались в лесах в сторону Будогощи. Захвачены большие трофеи, которые подсчитываются...»

Такова добрая новость, сообщаемая Совинформбюро и опубликованная сегодня в «Ленинградской правде».

Петля, которой немцы хотели задушить Ленинград, слетела с души каждого ленинградца... Все взволнованы, — всем понятно значение этой победы для нашего города! ..

А еще в газете сегодня статья Героя Советского Союза В. Трубачева «На пороге решающих битв» и сообщение о вручении наград бондаревцам.

В статье Трубачева есть такие слова:

«...На подступах к Ленинграду наши части завершили первый период войны. Два-три месяца назад перед нами стояла задача — любой ценой задержать дальнейшее продвижение врага, не пропустить его на улицы славного города Ленина, создать стойкую, надежную стальную оборону.

Эта цель достигнута...»

И дальше: «На многих участках фронта инициатива перешла в наши руки».

11 декабря. 23 часа 30 минут

Глухая ночь. В комнате, как и во всем доме на улице Щорса, как почти во всех домах Ленинграда, — мороз и кромешная тьма.

Да!.. Тихвин освобожден вовремя! Приехав с фронта, я увидел Ленинград в значительно изменившемся к худшему состоянии. Вчера объявлены «изменения в трамвайном движении», но трамваи почти не ходят вообще. «Ленинградская правда» со вчерашнего дня выходит на двух полосах вместо четырех. Много новых разрушений, уже исказивших почти каждый квартал. Сугробы снега па улицах. Люди — изможденные, с прозрачными лицами, медленные в походке — темные тени на улицах. И все больше, все больше гробов, грубо сколоченных; их тащат на саночках спотыкающиеся, скользящие, слабосильные родственники умерших. А в домах с центральным отоплением, по приказу, перестали топить, и температура в комнатах почти равна температуре зимних, суровых дней. Но хуже всего — отсутствие света.

Придя с заплечным мешком, с тяжелою амуницией, с тяжелой головной болью после бессонной ночи на фронте домой и постучав в дверь, я был встречен голосами отца и Людмилы Федоровны. Они пребывали в непроницаемой тьме, хотя было лишь семь часов вечера. Электрическое освещение выключено в большинстве районов города, в преобладающем большинстве жилых домов. Свет дается только некоторым учреждениям и сохранился в тех редких жилых домах, кои пользуются одной проводкой с этими учреждениями. Так, например, в надстройке писателей на канале Грибоедова свет пока есть, — очевидно, потому, что рядом госпиталь. Впрочем, и там официально запрещено пользоваться электроэнергией с 10 утра до 5 вечера. А вот в огромном доме на улице Щорса, в котором живу, свет вообще не дается. Окна квартиры забиты деревянными щитами (в прошлый мой приезд я набивал их вместе со своей семьей). Свечей и керосина, конечно, нет. Удалось приспособить только чернильницу с фитильком, соорудить поминутно гаснущий ночничок-коптилку, дающую в точном смысле слова каплю света. При ней и пишу сейчас, сидя со стынущими руками, за столом, в меховых чулках, ватных брюках, меховой куртке и полушубке, в меховой шапке.

Голод, холод и тьма. На днях брат с помощью дворника зарезал нашу любимую собаку, зырянскую лайку Мушку.

Давно ли еще невозможно было представить себе, что будем питаться собачиной! Теперь все предрассудки отброшены. Видел вчера среди объявлений о продаже вещей и такое: «Куплю хорошую собаку-овчарку. Инженер такой-то». Прочитав объявление, усмехнулся. К чему такая точность: овчарку, да еще «хорошую»? А чтобы не предлагали маленькую! Кошки стали самым лакомым блюдом ленинградцев, но мало счастливцев, которым удается раздобыть собаку или кошку!

К моему приезду у отца моего, имеющего звание дивизионного инженера, определилось наконец положение с эвакуацией. Высшее инженерно-техническое училище Военно-Морского Флота, в котором работает он, ушло пешком через Ладогу. Профессоров включили в списки отправляемых самолетами. Отцу разрешили взять сопровождающую и сына. Улетят с ним Наталья Ивановна и мой брат Андрей. Отлет состоится восемнадцатого — двадцатого. Взять можно только по двадцать килограммов багажа, а все накопленное за жизнь придется бросить на произвол судьбы. Поэтому весь день сегодня разборка и переборка вещей. Из необходимого выбирается самое необходимое, а из самого необходимого — только безусловно и абсолютно необходимое.

Есть предположение, что удастся — иным способом — отправить и тетку Веру Николаевну, и Людмилу Федоровну. Отъезд близких снимет с меня заботы о них, даст покой и свободу действий. Я Ленинграда ни в коем случае не покину.

В передовице сегодняшней «Ленинградской правды», посвященной освобождению Тихвина, а затем и Ельца ( «выдыхается второе немецкое наступление на Москву»!), много говорится о стойкости ленинградцев. Но есть там и такие слова:

«Однако неизбежные в условиях блокады лишения и невзгоды действуют на людей слабых, рождают у малодушных уныние. К чести Ленинграда, таких людей среди нас немного. Но как бы мало их ни было, надо помнить, что провокаторы и фашистские лазутчики пользуются трудностями, пытаются посеять дух сомнения, неверия и пораженчества, используя подобных людей...»

Таких людей действительно очень мало. Вопреки всем лишениям, каждый ленинградец трудится, выполняя назначенное ему дело. Ведь даже театры — в невыносимых, конечно, условиях, но работают! «Сирано де Бержерак», «Дама с камелиями», «Баядера», «Дворянское гнездо» — вот их репертуар, полный презрения к врагу, удивительный в наши дни. Работают и десятка два кинотеатров. Назло врагу, публика в шубах, с закутанными в платки лицами, ходит смотреть «Большую жизнь», и «Вражьи тропы», и «Дубровского»...

При хороших сведениях с фронта силы изголодавшихся ленинградцев удваиваются. Каждый убежден, что разгром немцев под Ленинградом уже не за горами!

12 декабря. 20 часов

Кухня в квартире — единственное относительно теплое помещение. Только что ели нашу собаку Мушку, тушеную, как тушат баранину. Я ел с огромным аппетитом, отгоняя мысли о том, что именно ем. Гарниром была вареная, в виде каши, люцерна, добытая братом. Запил стаканом чаю с конфетой.

Выстрел за выстрелом слышны разрывы снарядов где-то недалеко. Сегодня немцы опять весь день обстреливают город. Но воздушных налетов на город уже с неделю нет. Причин этому нахожу три: наша авиация на Ленинградском фронте господствует теперь над немецкой; немецкие самолеты заняты Тихвином и Москвой; немцы в наступивших тяжелых условиях зимы не могут летать, как можем летать в этих условиях только мы.

Несомненно, перелом в войне наступает. Удары по гитлеровцам, нанесенные нами в Ростове, в Тихвине и в Ельце, знаменуют собою начало разложения и разгрома гитлеровцев, общего их отступления (а затем и панического бегства). Ростов, Тихвин, Елец — только первые признаки этого, но признаки характерные. Ленинград, так же как и Москву, немцам не взять. От стен наших столиц начнется поступательный ход нашей победы. Но времени для этого потребуется еще немало, а пока надо сказать правду: жизнь в Ленинграде медленно замирает, бесподобные мужество и многотерпеливость ленинградцев не спасают их от голодной смерти, от нечеловеческих лишений, парализующих город.

Сегодня я прошел пешком километров тридцать по занесенным сугробами улицам, потратив весь день, с утра до семи часов вечера, на те дела, на какие в мирное время понадобилось бы часа полтора, и израсходовав столько физических сил, что вернулся домой в полном изнеможении, и только напряжением воли заставляю себя двигаться.

Сегодня — приказ: все гражданское население мобилизуется для очистки снега с улиц. Служащие будут работать по три часа после службы. Неслужащие — по восемь в день, а если нужно — и больше.

Никто на судьбу свою не ропщет. Все ждут, с мучительной, невыразимой надеждой ждут, когда немцы будут отогнаны от Ленинграда. Успех под Тихвином вдохнул в сердца новые надежды. «Скоро ли? Скоро ли?» — этот вопрос обращен к Красной Армии, которая теперь уже резко недоедает сама.

За последние десять — пятнадцать дней весь город только и говорит что об эвакуации. Автомобильная дорога по льду Ладожского озера действует. Люди уходят пешком и уезжают с автоколоннами. По воздуху эвакуация также происходит непрерывно, на двадцатишестиместных самолетах «Дуглас». Наземный транспорт движется пока по единственной горловине в обход с севера Тихвина. Возвращается с продовольствием и необходимыми грузами, к сожалению слишком незначительными, чтобы насытить потребности ленинградского населения, промышленности, фронта. Составляются списки эвакуируемых. Отправляются пока главным образом военные и заводские организации. Разговоры об очередности, — волнений по этому поводу много. Враг, уцепившийся хищной рукой за узкое горло задыхающегося Ленинграда, не имеет сил сдавить это горло, и в этом — недалеко уже! — гибель для врага, спасение для нас. Да будет жив Ленинград!

Что можно отметить еще?

Несколько дней назад разрешено включать в фарах автомобилей свет, при условии, чтобы он был прикрыт щитками с узкими, щелевидными вырезами. Ведь таить местоположение города от врага полною маскировкой бессмысленно: куда бы ни сунулся воздушный враг, везде под ним Ленинград. Фары выключают только во время налетов, по сигналу воздушной тревоги. Автомобилей в городе движется мало, главным образом военные. На площади Лассаля среди «живых» автобусов Красного Креста стоят и заметенные снегом. Раз или два в день, если ходить весь день по городу, можно увидеть с трудом пробирающийся сквозь снега трамвай. Но на более мощном сугробе он останавливается и замирает уже на несколько суток.

Движения транспорта по городу почти нет. Но зато по волнистым, засугробленным панелям и мостовым — потоки медленно движущихся пешеходов. У многих на привязи саночки. Люди волокут на них свой жалкий скарб. За плечами мешки, рюкзаки, котомки. Наиболее крепкие люди часто прицепляются к проезжающим грузовикам и волочатся за ними по снегу.

Окна магазинов забиты досками. Нелепыми кажутся старые бессмысленные надписи: «Мясо, зелень, дичь», «Гастроном», «Молочные продукты». Перед каждым действующим магазином — молчаливые очереди.

Везде зияние обрушенных зданий, грозные, страшные руины домов, из-под которых не скоро — только после войны — будут извлечены раздавленные скелеты мирных жителей.

Милиционеры вяло отгоняют прохожих от домов, угрожающих обвалом или разрывом бомбы замедленного действия. Прохожие недовольны тем, что им приходится из-за милиционеров делать утомительный лишний крюк.

Собак и кошек в городе не видно. Редко-редко попадаются лошади, впряженные в сани, преимущественно военные. Лошади худы необычайно и еле передвигают ноги.

Радиорупоры хрипят, слова неясны, редок случай, когда вещание слышно ясно и разборчиво. Утром вчера — странная в наши дни — чудесная музыка: радиопередача Чайковского.

Мороз крепкий, и никто на него не жалуется, все рады ему, потому что он вреден немцам. Слабые женщины говорят: «Пусть бы ударил градусов на тридцать, как в прошлом году, мы-то уж как-нибудь перенесем, но зато пусть фашисты его испробуют!»

Письма в Ленинград приходят с полутора-двухмесячным опозданием или не приходят совсем. Телеграммы, приносимые адресатам, посланы месяц и больше назад. Центральная «Правда» не доставляется уже шесть дней. На днях, думаю, будет война с Японией, наверное будет. Америка с Японией уже воюет...

13 декабря. 10 часов утра

Мороз в комнате разбудил меня около 6 утра, хотя заснул я, вероятно, не раньше 2 часов ночи, — одетый, дыша леденящим морозным воздухом, накрытый одеялами, полушубком, халатом...

А в 6 утра — радио, великолепные вести и радостное волнение: немцы разгромлены под Москвой! Отступают по всему Московскому фронту, бросая технику и вооружение. Полный провал их наступления. Истерическая речь Гитлера. Угрозы его всем недовольным внутри Германии и в оккупированных странах.

Прекрасные действия наших партизан. Захват кавалерией танков. Под Москвой с 16 ноября — 85000 убитых немцев, 1400 взятых и уничтоженных танков и множество других трофеев.

США вступили в войну с Германией и Италией. Рузвельт произнес гуманную речь о войне, имеющей целью уничтожение мирового разбоя...

Это — большое событие! Оно ускорит разгром Гитлера, полное крушение фашистской империи. Начало победы заложено здесь, в России. Разгромом немцев под Москвою Россия спасена! Все прочее теперь — вопрос времени.

Я вижу победу. Я счастлив!

Три часа дня

Решил провести весь день дома, поработать...

Грохот разрыва прямо перед окном, столб черного дыма против Дома культуры Промкооперации, на углу, где табачный киоск. Туда, за угол, побежали люди. Следующий снаряд разорвался где-то поблизости. Посыпались в районе и другие снаряды.

Только что звонил Георгий Иониди — разведчик из батальона морской пехоты, с которым я провел столько незабываемых дней. В Ленинград Иониди приехал на один день. О нем на днях было сообщено в сводке Информбюро: совершил смелую разведку в тыл врага. Признается: «Да тут было одно небольшое дело!» Рассказал, что сандружинницу Аню Дунаеву, о которой я писал, семнадцатилетнюю девушку, убило прямым попаданием снаряда в бою, когда она выносила раненых. Убит и краснофлотец Душок. Иониди дал мне понять, что батальон, вероятно, в ближайшее время переведут на другое направление.

Однако совсем темно, писать почти невозможно. Обстрел продолжается.

14 декабря. 9 часов вечера

Утром получал кубометр дров, вместе с отцом выковыривал толстые чурки из-под снега, куда они вмерзли, и четырежды их выкладывал: в мерку, на санки, а протащив их на санках к дому — на лестнице и, наконец, в столовой.

Все трубы центрального отопления в доме полопались, теперь мороз во всех квартирах — до весны.

С фронта сегодня никаких особенных новостей, но наступление наше под Москвой продолжается, взяты Ливны и другие пункты.

15 декабря. 11 часов вечера

Ходил в Смольный по делам и провел в нем весь день. Мороз сегодня градусов двадцать пять, выбелил стены домов, улицы, провода.

Вошел в квартиру. Вера Николаевна, моя тетка, умерла. Утром встала, жаловалась на боли в сердце, потом — днем — села на стул, захрипела и потеряла сознание, а через несколько часов умерла. Покойницу оставили на столе в ее комнате, комнату закрыли. В кухне варится обед из собаки. Хорошо еще, что сегодня есть электрический свет. Как все происходит в наши дни: просто, сурово, без внешних проявлений чувств!

До 11 часов вечера решали дела, связанные с отлетом родных и усложненные этой скоропостижной смертью В. Н.

Жалею отца.

Ночь на 17 декабря

Утром родственники хоронили В. Н., повезли ее в гробу на саночках, впрягшись в них.

Через пять часов отец, брат и Наталья Ивановна уезжают на аэродром, с тем чтобы эвакуироваться из Ленинграда. Через несколько дней, отправив и Людмилу Федоровну, я останусь в городе один.

О себе не беспокоюсь: я умею жить в одиночестве, люблю отдаваться труду, нервная система придет в порядок. Буду больше внимания обращать на творящееся вне меня, чем на то, что касается меня лично. Здесь все интересно!

17 декабря

Оставив квартиру в неописуемом хаосе, после бессонной ночи, мои близкие погрузились в «эмку», добытую с невероятным трудом, и, простившись со мной в полной утренней тьме, обессиленные предотъездной сутолокой, спешкой, озабоченностью, уехали на аэродром...

22 декабря

Еще одна значительная победа в сражении за Ленинград: 54-я армия генерал-майора Федюнинского разгромила войбокальскую группировку гитлеровцев. Разбиты наголову части 11-й и 291-й пехотных дивизий немцев и два полка 254-й пехотной дивизии. Район Войбокалы и станция Войбокала очищены нашими войсками. Противник оставил на поле боя пять тысяч трупов. Взяты трофеи.

Об этом — вчера — сообщение Совинформбюро...

Узнаю в ТАСС и в «Правде» подробности: наступление наших войск началось с первых дней декабря. Освобождены Шум, совхоз «Красный Октябрь», Опсала, Овдокала и еще много деревень. Другие дивизии армии ведут бои за Оломну и Гороховец. Шесть дней назад войска соседней армии, после серьезных уличных боев, взяли Большую Вишеру.

Образован Волховский фронт, под командованием генерала армии Мерецкова, и немцы отступают по всей линии фронта.

Итак, полный провал попытки Гитлера охватить Ленинград вторым и третьим кольцами блокады. Немцы отогнаны от Волховстроя, от города Волхова, и Северная железная дорога Тихвин — Волхов — Войбокала снова в наших руках. Она остается прерванной Мгою и прилегающим к ней участком шириною в 15–20 километров... Здесь пока все по-прежнему, идут на Неве жестокие бои. Но за Мгою, в Приладожье и на всей Волховской стороне, удар Мерецковым и Федюнинским нанесен столь решительный, что немцы, отступая, тщатся только зацепиться за какой-нибудь рубеж, который уберег бы их действующую здесь группировку от полного окружения, грозящего им, если успешным будет и наше наступление южнее Чудова и в направлении от Новгорода.

Успех наших войск — прекрасный!

Отличные вести и о Западном фронте: взят Волоколамск, немцы отступают от Москвы, за неделю с И по 17 декабря уничтожено 22 тысячи гитлеровцев. Нами взяты большие трофеи и здесь и при освобождении города Калинина (где убито 10 тысяч гитлеровцев)...

О, битв еще будет много, но блестяще выигранная нами битва под Москвой — начало крушения всей гитлеровской Германии! Это ясно, по-моему, всем, в том числе и самим немцам.

Гитлер сместил Браухича и взялся за главнокомандование сам.

Это значит — он сам нанес крупнейший удар по германской армии: от такого главнокомандующего ей проку не будет!.. В своем воззвании к солдатам советско-германского фронта он заклинает их «спасать Германию» и требует предельного напряжения сил.

Среди всех сообщений Информбюро на днях — подробности о гнусном разорении немцами Ясной Поляны, — об освобождении ее сообщалось неделю назад. Надругательство фашистов над нашей народной святыней — еще одно преступление против всего человечества!

26 декабря

За последнюю неделю от голода умерло несколько писателей. Трупы людей валяются на улицах. Их подбирают не всегда сразу, хоронят чаще без гробов, везут на саночках.

Был в Союзе писателей. В. Кетлинская собрала митинг, встав на стул, объявила:

— Кроме мгинского кольца, вокруг Ленинграда смыкались еще два кольца — тихвинское и войбокальское.

Оба они ликвидированы. Осталось мгинское. Руководство заявило, что к Новому году и духу немецкого под Ленинградом не будет! (Аплодисменты.) Вчерашнее увеличение норм хлеба (вместо 125 граммов — 200, и вместо 250–350) только первая ласточка. К Ленинграду подброшены — находятся в 100 километрах — для выдачи сверх норм 50 тысяч тонн крупы, 42 тысячи тонн муки, 300 тонн мяса и другие продукты!..

Похожие на тени, еле дышащие и еле двигающиеся писатели, собравшиеся в столовой клуба, аплодируют. Лик голодной смерти истаивает в их засветившихся глазах!{43}

27 декабря

Сегодня беседовал с моряками из экипажа турбоэлектрохода № 509, стоящего на виду у всех в городе, но хорфшо замаскированного. Этот новенький, мощный и красивый корабль 11 августа при перевозке 3500 раненых из Таллина в Ленинград был на траверзе острова Гогланд серьезно поврежден миной, но с огромной пробоиной в носовой кочегарке удержался на плаву и через два дня был доставлен эсминцем на буксире в Ленинградский порт. Теперь, ошвартованный у гранитной набережной, он снабжает город электроэнергией, дает ее до 60000 квч в сутки. Ток городу давал и второй турбоэлектроход — «Иосиф Сталин», тот самый, который в начале войны первым ходил на Ханко и вывез оттуда в Таллин 2500 женщин и детей. Он же ходил на Ханко, чтобы принять участие в эвакуации последней части гарнизона славного полуострова, и на обратном пути погиб. Случилось это совсем недавно — 3 декабря. Последний караван ханковцев пришел в Кронштадт 4 декабря...

В последнем походе на Ханко участвовал пароход «Майя», который, став «военным транспортом № 538», с августа 1941 года перевозил под обстрелами с берега и бомбежками войска и снаряжение на боевой линии Ленинград — Ораниенбаум — Кронштадт. Он едва не сгорел 26 сентября, когда прямым попаданием авиабомбы в нефтяные баки, в Военном Углу Кронштадта, был вызван грандиозный пожар. Осколками бомб на «Майе» тогда были пробиты палуба, дымовая труба и мосткк.

С 1 ноября пароход «Майя», ожидая распоряжений, стоял в Гутуевском ковше. 21 ноября, около полуночи, на борт «Майи» прибыли вновь назначенные капитан Б. И. Хирхасов и старший механик М. А. Беллик. Пароход немедленно вышел в Кронштадт, пришел туда через два часа и в тот же день, проведенный сквозь льды ледоколом «Ермак» к острову Гогланду, стал там на якорь. Здесь «Майя» пополнила бункера углем с пришедших буксиров и дровами от разобранных строений острова.

27 ноября в сопровождении двух морских охотников «Майя» вышла с Гогланда, держа курс на Ханко {44}.

В эту ночь, вопреки обычному порядку, в заливе горели огни всех маяков. Спустя некоторое время с мостика в расстоянии пяти — восьми миль было замечено соединение вражеских военных кораблей. Выйдя на траверз их, «Майя» попала под сильный луч прожектора. Луч пробежал два раза по каравану и потух. Выстрелов не последовало, но всем было понятно, что эта зловещая встреча не обещает ничего хорошего на обратном пути.

30 ноября около 10 часов пришли в порт Ханко, немедленно приступили к погрузке угля, боезапасов и людского состава. Это была последняя часть ханковского гарнизона.

На внешнем рейде стояли три эсминца, две канонерские лодки, два тральщика, одно как будто гидрографическое судно, несколько катеров и красавец турбоэлектроход «Иосиф Сталин».

Напряженность обстановки на Балтийском театре заставляла торопиться. Быстро погрузили ханковцы 400 тонн угля, приняли 600 тонн боезапаса и продовольствия и 2800 бойцов. Пришло распоряжение заканчивать погрузку и выходить из порта.

Все, что не успело быть погруженным, уничтожалось, поджигалось, взрывалось. Летели по проложенным в воду рельсам вагоны, спускались под откосы автомашины, тележки, зарядные ящики. Носились мустангами выпущенные на волю кони, — часть их была пристрелена. Последний поезд, наполненный горящим хламом, залитый нефтью, был пущен на вражеские позиции огненным страшным змеем.

2 декабря в 14.30 вышли на рейд. В 17.30 подняли якорь и пошли на Гогланд. Шли в кильватер. Впереди — два тральщика с тралом, за ними — эскадренный миноносец, затем — «Майя» и за нею две канонерские лодки {45}.

Вскоре по выходе финские батареи, расположенные почти на каждом островке, открыли беспорядочный огонь по каравану.

3 декабря почты одновременно подорвались и мгновенно затонули оба тральщика и эсминец. Несмотря на огромный риск задержки на минном поле, капитан Хир-хасов застопорил машину. Спустили шлюпки и стали подбирать тонущих. Ледяная вода, волнение три-четыре балла и температура наружного воздуха минус 17°! Спаслись немногие. «Майя» подобрала двадцать человек.

Теперь уже головным пошла «Майя». Снова послышались взрывы. Это подорвались канонерские лодки, шедшие сзади. Но эти канонерки,, сделанные из землеотвозных шаланд, имея большой запас плавучести, продолжали держаться на воде и следовать за «Майей». Было ясно, что после прохода нашего каравана на Ханко весь путь был вновь минирован!

Уголь, взятый на Ханко, едва горел. Подвергаясь систематическому обстрелу на полуострове, он в большей своей массе превратился в шлак. Приходилось заливать его керосином, чтоб хоть таким способом усилить горение. Боцман Якобсон вылил на уголь все запасы керосина, имевшиеся на палубе. Без смены у котла стояли лучшие кочегары — Кортна и Куек. Остальная машинная команда жалась к старшему механику, веря в сказанную им странную дерзкую фразу: «Пока я жив, вы все будете живы!..»

На судне был порядок, паники не было. Все распоряжения выполнялись немедленно, и когда для спасения людей при гибели тральщиков спустили шлюпки, то вся команда изъявила готовность идти на спасение.

Вскоре изменили курс. Вправо от курса, далеко по корме, увидели силуэты турбоэлектрохода «Иосиф Сталин» и идущего рядом эсминца. Только позже узнали на «Майе», что немного времени спустя этот великолепный турбоэлектроход подорвался на мине... Утрату его пережил тяжело весь Балтийский флот!

В 16 часов отдали якорь в бухте Сев. Деревни острова Гогланд.

4 декабря в 20 часов вышли в Кронштадт. У самого острова караван был встречен ледоколом «Ермак». Тяжелый лед застопорил движение каравана. Позади «Майи» вмерзали в лед «Нептун», эсминец и две покалеченные шаланды. Финны открыли ожесточенный огонь по этой почти неподвижной группе. Ледокол «Ермак» полудил приказание, оставив караван, немедленно уйти в сторону Кронштадта. Снаряды ложились рядом — в 10–15 метрах от борта «Майи» (старший помощник, эстонец Лаан, позже признался: «Ну, думаю, пришел конец!). Обстрел продолжался почти полтора часа.

Среди ханковцев, которые именовали себя «детьми капитана Гранина», на борту одного из судов каравана был и сам прославленный артиллерист капитан Гранин — коренастый богатырь с русой бородой и двумя ТТ за поясом. Любой приказ своего батьки гранинцы всегда выполняли не дрогнув бровью. Достать ли «языка», взорвать дзот, увести на тросах батарею из рук финнов — вот славные дела отряда Гранина. Голову капитана финны оценили в 5000 марок.

В разгар обстрела Гранин испросил разрешения у командира тральщика, сопровождавшего «Майю» от Гогланда, пострелять по финским батареям. По наблюдениям, стреляли две батареи, но финны с целью маскировки одновременно давали семь — десять вспышек. Ответная стрельба с нашего тральщика была безрезультатной, и он стрельбу прекратил. Вот в этот момент и обратился капитан Гранин с просьбой разрешить ему продолжать огонь по финнам. Командир долго не соглашался, считая трату снарядов бесполезной, но потом согласился. У орудия встали гранинские расчеты. Два залпа — и финская батарея замолчала...

Вернулся от Кронштадта «Ермак» и повел караван форсированным ходом. В тот же день «Майя» стала на якорь на Малом Кронштадтском рейде.

16 декабря «Майя» на буксире у мощного ледокола за 40 минут была приведена в Ленинград, немец успел выпустить на траверзе 114-го пикета только два снаряда, которые легли в канале, далеко от кормы «Майи». Стали у Третьего причала Железной стенки Ленинградского торгового порта. 25 декабря получили распоряжение от командования приступить к консервации судна на зимнюю стоянку...

28 декабря

Вот какие сведения о новой Ладожской ледовой автомобильной трассе сообщил мне политрук Б. А. Алексеев, только что проделавший по ней путь в оба конца.

Из Ленинграда машины идут на Ржевку, Пороховые, минуя Всеволожскую, поднимаются на гору, дальше — через Романовку — на Ваганово. Это — 60–70 километров. Не доезжая Ваганова (76 километров от Ленинграда), дорога узкая, плохая. Дальше маршрут лежит на Коко-рево, затем через Ладожское озеро на Кобону, оттуда — но каналу (или по просеке) — на Новую Ладогу (176 километров). Из Кокорева по озеру — два с половиной часа пути. В Новой Ладоге есть пункт для питания эвакуированных и бензин. Но достать горючее там нелегко, даже если есть «маршрутки». С ночлегом там плохо, и те, кто приезжают туда вечером, тщетно ищут ночлега.

От Новой Ладоги до Тихвина — 99 километров по шоссе, но маршрут иногда меняется, в зависимости от обстановки на фронте. В пути разрешается жечь костры. Наиболее разумные шоферы берут с собой чайник, лопаты, песок, цепи, буксирный трос. Хлеба там выдают военнослужащим — 600–800 граммов, эвакуированным — 200–300. С горючим плохо везде.

29 декабря. Перед полночью

Только что переданы по радио последние известия: о беседах Сталина с Крипсом, и о боях под Ленинградом, и об устном альманахе писателей, что состоится 31 декабря... Ожидал, как все, от «Последних известий» сообщений о самом главном для нас — о разгроме немцев под Ленинградом, но, не услышав ничего радостного, откладываю свои томительные надежды до следующего выпуска «известий».

И если гитлеровцев под Ленинградом сейчас мы начинаем бить, если кровопролитные, ожесточенные бои на Ленинградском фронте медленно стаскивают с занемевшей шеи города петлю блокады, если скоро будет на Мгинском участке очищена от врага Северная железная дорога... Ну, да что тут говорить! Весь город, зная об этом, живет из последних сил ожиданием радости! Второй день население расчищает на улицах трамвайные рельсы, и даже все поговаривают о встрече Нового года, к которому выдадут наконец продукты... Надо, чтобы все это произошло именно к Новому году и, во всяком случае, не позднее первых дней января. Иначе... Дней десять назад мне было известно, что в сутки в Ленинграде умирает от голода в среднем по шесть тысяч человек. Теперь, конечно, больше...

Голодная смерть — везде, во всех своих проявлениях, а у нас в Союзе писателей за последние дни умерли от голода шесть человек: Лесник, Крайский, Валов, Варвара Наумова... Еще двое... И много членов семейств , писателей. Тетка М. Козакова лежала в квартире не вывезенной на кладбище больше десяти дней. Валов, умерший в Союзе писателей, пролежал там дней шесть. Крайский, умерший в столовой Дома имени Маяковского, пролежал в этом доме тоже с неделю... Вывезти покойника на кладбище — дело столь трудноосуществимое, что хлопоты и усилия целой общественной организации сводятся к затрате на покойника стольких — последних — физических сил живых, что эти, еще живые, выполняя свой долг по отношению к погибшему, случается, приближают тем самым и свой смертный час...

За последние две недели воздушных тревог нет, были только две или три короткие, звучавшие как пережиток. Артиллерийских обстрелов города почти не стало, — был сегодня, был еще как-то на днях, но их просто не замечаешь! Тихо... Но какая это могильная тишина!

Ленинградские улицы... Трамваи давно не ходят. Исполинский труд нужен, чтобы очистить рельсы, скрытые под снегом и льдом. Мороз крепкий. Сгоняя шатающихся путников с мостовых, проскакивают только редкие автомобили — грузовые, чаще всего выбеленные камуфляжной краской, легковые, с фарами уже не затушенными, а прикрытыми решетками, дробящими свет.

И вот идут люди — изможденные, истощенные, исхудалые, бледные, — идут, шатаясь, волоча санки с дровами, со скарбом, с покойниками без гробов (и на кладбище сваливают их в кучу: ни рыть могилы, ни хоронить сил нет). Идут, падают сами и нередко, упав, уже не встают, умирая без звука, без стона, без жалобы.

Поразительно мужество ленинградцев — спокойное достоинство умирающих от голода, но верящих в победу людей, делающих все, чтобы эта победа пришла скорее, хотя бы после смерти каждого из тех, кто отдает делу грядущей победы все свои действительно последние силы. Нет жалоб, нет упреков, нет неверия, — все знают, что победа придет, что она близка. И каждый из знающих это не ведает только: удастся ли лично ему выдержать, дотянуть, не умереть от голода до этого дня? И люди, гордясь тем, что выполняют свой долг, работают, трудятся, терпят... Терпят такое, что прежде могло лишь присниться в кошмарном сне и что стало теперь обыденностью.

Хожу по делам Союза писателей и я — пешком; пешком — при пульсе 50, при слабости в ногах, при спазмах вегетативного невроза, одолевающих меня раза по три на день.

Кроме организации экспедиции в Череповец{46}, мне поручено оказывать помощь умирающим от голода писателям. Для одних — добиться эвакуации, других — устраивать в десятидневные стационары, где они, кроме хлеба, будут получать суп и находиться в тепле, под медицинским надзором.

Казалось бы, как просто: я мог бы уехать на фронт, как был на фронте все эти месяцы, питался бы лучше, не знал бы этих страшных забот. Но Правление Союза писателей попросило меня остаться для этой работы здесь, и я, дав согласие, обязан сообразовываться только с мотивами долга и совести, чего бы мне это ни стоило самому.

Утром радио сообщило приятную весть: нашими войсками освобождены Керчь и Феодосия. Ждал чего-либо приятного о Ленинградском фронте, но ничего сообщено не было; живет надежда, что хорошие новости о Мге есть, но приберегаются к Новому году.

Все думали — норму хлеба сегодня увеличат, но этого не случилось. Может быть, увеличат завтра, с первого дня нового года? Продукты, полагающиеся по карточкам, не выданы за декабрь до сих пор. Позже, днем, слышал разговоры, что карточки будут действительны еще дней пять или семь январских. Но это, конечно, разговоры для самоутешения!

Днем я ходил в ТАСС, на Социалистическую улицу, то есть километров за восемь, оттуда — в Союз писателей, где сегодня был обещан «парадный, необыкновенный, роскошный» обед, по списку на шестьдесят пять человек. Обеду должен предшествовать «Устный литературный альманах № 2»...

И то и другое состоялось в союзе. Совершенно запущенное помещение столовой преобразилось. Составленные вместе столы были накрыты чистыми скатертями, хорошо сервированы, освещены свечами, которых поставили много и которые создали в темных пространствах столовой отдельный, освещенный мирок сидящих за столами, перед хорошей посудой, людей. Большинство писателей, вопреки холоду, были даже без шуб, полушубков, ватников и прочего «улично-домашнего одеяния», а в пиджаках и даже чистых воротничках. Оказалось довольно много по нынешним временам вина, количество еды было мизерным, но на чистой, сервированной по-ресторанному посуде она казалась сытнее и лучше. Были тосты, и шум, и даже весело, — всем хотелось отвлечься от ужасов обычной обстановки.

Потом я шел вдоль Невы, слушая свист снарядов, и шел по льду, как через Арктику, в обычном мраке. К Новому году немцы кому-то из нас, ленинградцев, слали смерть...

Мне сказали сегодня, что недавно у Невской Дубровки через Неву были переправлены танки — около сорока штук, для прорыва к Мге. Переправили с трудом. Пробовали на железных понтонах, но первый же из них утонул. Деревянные понтоны во льду требовали такой работы под огнем тросами и лебедками, какая тоже не удалась. А лед не выдержал тяжести танков. Тогда стали намораживать лед — укладывали сетки, поливали из шлангов водой, утолщали лед. И, устроив в стороне ложную переправу легких макетов танков, отвлекли внимание немцев, а тем временем переправили настоящие танки по утолщенному льду.

И, однако, операция по прорыву, стоившая немалых жертв, не привела к успеху, преодолеть укрепления немцев не удалось...

Но на Волховском фронте успех: на днях наступающие части 54-й армии достигли железной дороги Кириши — Мга и ведут бои за станцию Погостье и Посадников Остров. Особенно отличилась дивизия Биякова, врезавшаяся клином глубоко в немецкий тыл. 4-я армия форсировала реку Волхов, около Киришей... Дней десять назад, северо-восточнее Чудова, 52-я армия создала плацдарм на левом берегу Волхова.

...А сейчас на столе в кухне я подготовил настоящую встречу Нового года — через полчаса он наступит. На столе — бутылка шампанского, сохраненная мною с довоенного времени на экстренный случай, двести граммов миндаля, полученного в Союзе писателей, и три кусочка собачины, резервированной специально для Нового года.

Людмила Федоровна пока спит. Пора разбудить ее!..

За что будем пить? Конечно же — за Победу. И прежде всего за успех наших снайперов-истребителей, автоматчиков, летчиков, артиллеристов, за медленно, но упрямо продвигающуюся вперед армию Федюнинского, за победу на нашем., на Ленинградском фронте!

Глава девятнадцатая.

Мой самый тяжелый месяц

Ленинград
3–31 января 1942 г.

Подготовляя к печати этот дневник, я решил не изменять некоторые длинные и тяжелые периоды речи, неповоротливые фразы, какими сделаны многие записи января 1941 года. В ту пору поток, мыслей ослабленного голодом человека лился нервно, напряженно, безостановочно, я полагаю, что затрудненность и замедленность в способах изложения мысли были так же характерны для той обстановки, как характерны были лаконичные, коротким дыханием написанные фразы, какими впоследствии я делал записи в бурлящие энергией дни наступления наших войск, при ликвидации гитлеровской блокады Ленинграда,

3 января. 9 часов утра.

Квартира на канале Грибоедова

Вчера весь день провел в мрачных и холодных стенах Союза писателей, где в кромешной тьме, ощупью, бродили незримые люди — топчущиеся, толкающиеся, падающие в обморок. По три, по четыре часа ожидали они жалкого «обеда». А потом пришел сюда, и уже не было сил добираться к ночи на Петроградскую сторону.

6 января. 1 час дня

За последние дни: взяты Кириши, продолжается операция по окружению Чудова. Генералы Мерецков и Федюнинский ведут упорные наступательные бои. Восстановлено сквозное железнодорожное сообщение Тихвин — Волхов — Войбокала. В ленинградские госпитали привозят много раненых, особенно моряков (с берега Невы?). Наступают наши войска в Крыму и в центре (взята Калуга).

Я — дома, в квартире на проспекте Щорса. Ощущаю слабость, болит голова. За последние две-три недели пошатнулось мое здоровье. Очень болит сердце, несколько раз были сердечные припадки. Нервная система расшатана, невроз сердца дает себя знать то затрудненным дыханием, то удушьем. Силы выматывает и бессонница, часто сплошная, на всю ночь. И все это — при невероятной по своей напряженности затрате энергии для работы, которая мне поручена.

Ежедневные хлопоты в Смольном, в Союзе писателей, в штабе фронта о спасении писателей, умирающих от голода. А потом — плестись к ночи на Петроградскую сторону...

...Город замер. Попытка прорыва к Новому году кольца блокады в ожесточенных, кровопролитных боях не удалась. Дорога поэтому не очищена. Хлебный паек не увеличен. И если до первого января хлеб выдавался без больших очередей, то после первого, когда везде позамерзла водопроводная сеть и не стало воды, хлебопекарни работают очень плохо. Создались огромные, особенно в утренние часы, хлебные очереди. По декабрьским карточкам продукты за последнюю декаду не выданы, за исключением муки. Мука эта — суррогатная, с отрубями, с чем-то еще, выдается вместо крупы. По январским карточкам за первую декаду в некоторых магазинах выдано только мясо: для первой категории — 500 граммов (из коих половина — кости), а для второй и третьей — по 150 граммов. Это — на десять дней! 1 января суррогатный хлеб был горьким — с примесью горчичной дуранды. Только в последние два дня, в дневные часы, хлеб выдается почти без очередей и его качество улучшилось.

Городское население гибнет ежедневно тысячами от голода. Облик города страшен: скопление темных, вымороженных, обезвоженных, похожих на зияющие огромные могилы домов, в которых, ища, как «потерянный драгоценный камень, лучик коптилочного света, горсточку — хоть в ладонях — тепла, каплю натопленной из снега воды, ютятся, жмутся, напрягают последние остатки сил, чтобы встать, сесть, лечь, поднять руку, обтянутые сухой кожей скелеты полуживых людей, почти обезумевших, видящих голодную смерть рядом с собой, в той же замороженной комнате. Умирают безропотно, и их трупы лежат не вывезенные по неделям из комнат, в которых пришла к ним смерть.

А живые полны разговорами о том, что в ближайшие дни совершится чудо: вдруг все проснутся — ив магазинах окажется множество продовольствия, привезенного поездами. Многие, однако, в это чудо перестают верить и ниспадают в состояние отчаяния.

7 января. 5 часов утра

Спальный мешок на узком диване, в морозной кухне. На спинке дивана — баночка из-под мази, вдавленные туда крошки стеаринового наплыва, веревочка, и все это вместе заменяет свечу. Электричества нет. Воды нет. Радио безголосо. Телефон не работает. Во всей квартире — мороз. Я пишу. Хочется есть, но еды тоже нет. Полтора часа хотелось курить, и наконец, собрав силы, встал, сунул ноги в валенки, надел ватник, взял пудовый аккумуляторный фонарь, прошел в кабинет, добыл папирос... И вот теперь, ублаготворенный, пишу...

Немцы на Ленинградском фронте закрепились на новых позициях, наше наступление приостановлено. Значит, Ленинграду по-прежнему нечем дышать, и пройдет немало времени, пока наши войска вновь двинутся в наступление. А каждый день, каждый час промедления в освобождении Ленинграда от осады глубоко трагичен — он несет новые и новые голодные смерти и нечеловеческие лишения. Сейчас Ленинград для человеческой жизни явно уже непригоден.

Но выход из этого катастрофического положения виден. Я, как и многие тысячи ленинградцев, никогда не терял надежды на то, что Ленинград немцами взят не будет. Эта надежда оправдалась. О взятии немцами Ленинграда теперь уже не может быть ни речи, ни мысли. Итог ясен всем: осада будет снята. И вопрос для живущих только в том, доживут ли они до этого радостного дня или умрут с голода, не дождавшись.

7 часов 30 минут, чуть слышно заговорило радио, новая сводка, хорошая: трофеи и итоги боев с 1 по 5 января на Западном фронте. 10 тысяч трупов гитлеровцев на поле боя, 500 освобожденных населенных пунктов и пр. Значит, там наступление наше продолжается. Ура! Но... пожухла моя коптилка, и писать не могу...

8 января. 7 часов 20 минут утра

Ждал утренних известий с пяти утра, но в них нет ничего особенного, ничего обещающего близкое освобождение Ленинграда.

Вечером вчера был артиллерийский обстрел,„снаряды рвались где-то недалеко, когда я возвращался домой. Эти обстрелы вновь начались два-три дня назад. Это значит — тяжелые орудия, которые немцы вводили в бой, чтобы помешать нашим войскам прорвать кольцо блокады, теперь у немцев освободились.

12 часов 30 минут дня

— ...На почте чернила замерзли. Бани не работают. По улицам вереницами гробы. Улицы завалены стеклами. На улице Попова выносят людей на носилках — только что в дом попал снаряд и пробил его насквозь. На Геслеровском, угол Теряевой, другой снаряд выбил огромную дыру в доме. Кровь. На Карповке снаряд попал в лед...

Все это меланхолично сообщает Людмила Федоровна, войдя в комнату и чертя на клочке бумаги план улиц, чтобы определить, с какой стороны падали снаряды.

Ровно в 11 часов начался очередной обстрел нашего района. Выпущено было снарядов двадцать, рвались вокруг. Стекла дрожали. Когда обстрел кончился, радио оповестило о начавшемся обстреле города, прервав на минуту известия Информбюро.

Сильный мороз. Сейчас пойду в Союз писателей. Радио кричит об экономии топлива и электроэнергии. Хочется есть нестерпимо.

У Майки вчера шла горлом кровь. 4 января она потеряла хлебные карточки — свою и матери. Та абсолютно обессилена голодом. Они перед отъездом Натальи Ивановны поселились в надстройке на канале Грибоедова, прописались там. Делаю все, чтобы помочь им. Пока мог урвать от себя хоть какие-либо продукты, давал им. Позавчера, получив в магазине полкило скверной муки, специально ходил на канал, чтобы оставить им половину этой муки. Вчера отнес им шубу, на днях дал кучу белья, одежды, чтобы выменяли. Больше помогать нечем.

Вот... Ровно час дня... Радио: «Внимание! Артиллерийский обстрел района прекратился. Нормальное движение транспорта по району восстанавливается». Смешно: сообщение об этом — через час сорок минут после прекращения обстрела!

Позавчера наконец получил письмо от отца, из Вологды. Это первые сведения с той минуты, когда 17 декабря отец, брат и Наталья Ивановна сели в машину, чтобы ехать на аэродром. «Дуглас» был атакован вражескими самолетами. Но долетели благополучно. Теперь сыты и едут в Ярославль, где находится училище {47}. Я счастлив, что они спасены.

Вечер

8 квартире № 27 «надстройки писателей» в доме на канале Грибоедова состоялось заседание Правления Союза писателей. Собрались: В. Шишков, И. Груздев, В. Кетлинская, Л. Рахманов, И. Кратт. Я вел протокол и попутно сделал подробные записи об обстановке, в какой проходило заседание, и обо всех делах, какие решались там: о списке писателей и их семей, подлежащих эвакуации на первых машинах, которые предоставит Смольный; об изыскании возможностей улучшить положение писателей, о том, кого в первую очередь устроить в больничный стационар, открывшийся в «Астории»; о списке творческого актива для выдачи обещанного Смольным дополнительного пайка; о работе столовой, жестком контроле и строжайшей ответственности за каждый грамм израсходованных продуктов; о разрушенном центральном отоплении надстройки и о распределении дров. Я сделал полное и подробное сообщение о проделанной мною «спасательной» работе.

9 января. 6 часов утра

Коптилка. Радио безмолвствует. Холод. Чувствую себя больным.

Вчера, после заседания Правления Союза писателей, кончившегося в 9 вечера, блуждая на ощупь, с протянутыми вперед руками, по лестницам и коридорам, без спичек, коих нет возможности достать, я несколько раз падал и ушибался.

Оступившись на обледенелых ступеньках и не зная, куда ставлю ногу, прокатился на спине по ступенькам в подвал, распорол руку, порвал полевую сумку, сильно ушиб голову и спину. Выругавшись, все же пошел к Кетлинской, выискивая в пролетах ее квартиру на ощупь. Было уже десять вечера, я уже еле волочил ноги, но чувство долга (мне надо было с Кетлинской посоветоваться) заставило меня дойти до нее. Потом быстро, насколько позволяло сердце, я шел домой по совершенно пустым улицам, на которых попадались только редкие военные, имеющие, как я, ночные пропуска. Город весь день вчера был особенно красив — в грозной, суровой своей зимней одежде. Днем светило солнце, ночью небо было чисто, сияли звезды, был сильный мороз...

10 января. 5 часов утра

Вчера для решения всех дел, какие могут послужить но спасение погибающим, провел в Союзе писателей весь день.

Чувствовал себя из рук вон плохо и только усилиями воли заставлял себя встать с кресла или стула. Экономил движения, стараясь не сделать зря лишнего шага, испытывая боль в области слепой кишки, слабость, одуряющую сонливость, от которой моментами путались мысли. Адовый холод помещений союза, в которых провел этот день (конечно, в полушубке и валенках), сковывал руки, оцепенил все тело.

Черная, с черной кожей лица, приволоклась вдова поэта Евгения Панфилова, и грохнулась в кресло, и сидела там неподвижно, безжизненно, как иссохшая, страшная, закутанная в платок мумия. Так же выглядела поэтесса Надежда Рославлева, да и многие другие, упадавшие в кресла, замиравшие в них в отчаянной надежде на помощь.

Меня настойчиво спрашивали, скоро ли кончится эта блокада, кончится ли она, не обман ли все заверения в том, что осада будет снята? И возьмут ли Мгу, и о том, через сколько дней можно ждать освобождения дороги? И, как будто я обо всем этом (чего никто в мире точно не знает!) могу знать точно и ясно, ждали от меня исчерпывающих ответов. Сам я, убежденный, что это освобождение придет, но зная о сроках и фактах столько же, сколько они, видел лишь, что людям нужно дать хоть кроху бодрости духа, хоть маленькую надежду. И я говорил не как на митинге, а как дома — тихо, убежденно, спокойно и убедительно, что война есть война, что дела на фронте хороши, но подвигаются медленнее, чем всем нам того хотелось бы, но главное — дела хороши. И что Мга взята будет, если не в лоб, то обходом, и дорога откроется, и продовольствие хлынет в город, и все уцелевшие до этого дня, нашедшие в себе силу, и стойкость, и бодрость духа, оправятся, и будут жить, и будут здоровы, и жизнь принесет им и всем нам еще много хорошего, и главное — что Ленинград выдержит, уже выдержал испытание, ибо взят немцами не был и теперь, для всех ясно, никогда, никогда взят не будет!

И приободренные, оживившиеся люди уходили более бодрыми, уверенными шагами.

Я видел радость А. С. Семенова, на которого свалилось несколько благ: карточка первой категории, включение в список актива, решение уложить его в «Асторию» — все, по моему настоянию, выхлопотанное для него Правлением. Без всего этого Семенов умер бы через несколько дней, ибо уже сейчас держится только впрыскиваниями. А вот теперь он будет жить, и он сам поверил, что будет жить!

...В моем пути к Союзу писателей снаряд упал на тот угол Кировского и улицы Горького, где я только что прошел.

Вечером, возвращаясь домой после обстрела, я в темноте чуть не наткнулся на сети спутанных трамвайных проводов, сорванных на протяжении двухсот метров и превратившихся в неожиданное, опасное заграждение для проходящих автомобилей. А дальше при мне хлопнулся навзничь поскользнувшийся мужчина. И остался лежать без сознания, распростертый на спине, и мимо него проходили, думая, что он — труп. Я подошел к нему, и привел его в чувство, и несколько раз поднимал, и он снова валился на снег, как куль, — то лицом, то боком, то на спину. Это был хороший, еще способный жить, обросший бородою старик рабочий, и я провозился с ним, наверное, около часа, успокаивая его, забывшего названия улиц и куда он идет. «К свояку на завод!» — единственное, что он мог мне ответить. Я втолковывал ему, как идти и где он находится, и он наконец кое-как очухался и благодарил меня, «товарища военного», и я предоставил ему идти дальше, когда увидел, что он больше не упадет.

И добрел домой сам, каждый свой шаг проверяя терпением и волей. Правый бок причинял мне острую боль, слабость была такова, что перед глазами ходили круги, а на левой стороне переносицы я все время видел неуловимую и несуществующую в действительности мушку, которую то и дело стремился смахнуть рукой, даже тогда, когда понял, что ее нет в природе.

Ночь на 11 января

Вот уже две декады, как ничего, кроме голодных норм хлеба, по карточкам не выдается.

Ленинград, по сибирскому, таежному выражению, «не жилуха». Условия для существования (вернее — отсутствие всяких условий для существования) уже просто невыносимы. Отсутствие света в вымороженных квартирах, отсутствие воды, бездействие канализации, отсутствие городского транспорта, дров, хороших вестей с фронта, отсутствие газет (уже давно не доставляемых), почты, у большинства населения отсутствие денег, голод, голод, все живое убивающий голод, отсутствие даже возможности похоронить умерших (на улице видел объявление, по существу, конечно, смешное: «Меняю хлеб на гроб или доски») — вот обстановка, в какой находимся мы. Эвакуация прекращена главным образом из-за отсутствия горючего.

И при всем этом у меня нет настроения безнадежности. Духом я бодр и все еще уверен в себе, и в силах своих и энергии, в возможностях моих, и — главное — в близком освобождении Ленинграда. Связанный взятыми на себя обязательствами перед Союзом писателей, я вижу мой долг в том, чтобы эвакуировать тех писателей и их семьи, которые включены в первоочередной список.

Только после этого я буду считать себя вправе позаботиться о себе лично, отправившись в любую воинскую часть, где мне, военному корреспонденту, не дадут умереть с голода.

...Сейчас — ночь. Руки мои застыли. Стучать по ледяным клавишам машинки невозможно. Тратить горючее для коптилки, в которой капля света не больше горошины, — неразумное расточительство. Все тело захолодело. Ощущение голода кружит голову. Приподнимаясь с табуретки, испытываю неверность в равновесии. Поэтому кончаю запись, лягу сейчас в мой спасительный памирский спальный мешок, хоть и отлично знаю, что спать до утра не буду. А утром надо идти в Союз писателей, за пять километров, и затем в Смольный, снова по всем инстанциям.

13 января. 3 часа ночи

Мечта о мытье — неосуществима. Каждая спичка — почти недоступная драгоценность. Первое, что еще с завтрашнего дня будет выдаваться по карточкам в 1942 году (кроме хлеба), — спички: по четыре коробка на месяц для первой категории, по два — для второй и для третьей.

В моем ежедневном пешем пути в Союз писателей — от площади Льва Толстого, по Кировскому проспекту, через Кировский мост, по набережной Невы до Литейного моста, километров пять, — встречаю не больше десятка автомашин.

В сети спутанных, сорванных проводов ночью против мечети попалось несколько автомобилей — проводами были сорваны с грузовиков люди.

Впрягаясь в сани вместо лошади, воз дров волокут десятка полтора красноармейцев — это наблюдаю часто. Скарб, обгорелые доски от сгоревших домов, покойников, завернутых в простыни или ничем не покрытых, волокут, шатаясь, останавливаясь с раскрытым от короткого дыхания ртом, люди с ввалившимися щеками, обострившимися, как у мертвецов, носами, с лицами, цветом похожими на пожелтевший (иногда — почерневший) пергамент.

Один странный человек волочил своего покойника, положив его на короткие широкие санки не вдоль, а поперек. Поэтому покойник цеплялся голыми ногами и растопыренными замерзшими руками за всех прохожих, у которых не было сил посторониться — они только ругались, едва не сшибаемые покойником с ног.

Вчера между выбеленной морозом великолепной решеткой Летнего сада и замерзшими военными кораблями, величественными в строгости арктического обледенения, несколько человек держали за шиворот на набережной не стоявшего на ногах гражданина, в шубе, валенках, с очками, молодого человека, по виду доцента каких-либо наук или инженера. Он бессмысленно пучил глаза, казалось, он нарочно, упрямо норовил упасть — держать его за шиворот было трудно. Несколько женщин волочили на сцепленных гусем саночках где-то добытые доски. Женщин остановили, требуя, чтоб они положили этого полупокойника на доски. Женщины бранились, крича, что сил у них нет и что веревочка слаба, но все же согласились, чтоб этого человека положили к ним на доски. Напряглись и поволокли его...

В Союзе писателей была кромешная тьма. В черноте коридора женский голос окликнул меня:

— Нет ли у вас хоть капли какого-нибудь света?

— Ничего, кроме собственных глаз! — ответил я.

— А что говорят вам эти глаза?

— Говорят, что проблеск во тьме все-таки всегда найти можно!..

Но я ошибся, я сам долго, несколько минут, тыкался в мраморную стену, и в кресла, и в зеркала, ища проклятую дверь вестибюля, так-таки и не нашел ее, не понимая — куда она, давно знакомая мне, делась? Потом установил, что я еще не поднялся на несколько ступенек, и, когда поднялся, нашел дверь...

Тут раздались звон разбитого стекла, и глухой звук падающего тела, и женские слабые стоны. Несколько человек путались в этой тьме и просили друг у друга хоть одну спичку, но спичек не было, люди проходили, натыкаясь на углы, кресла, на лежащую и стонущую женщину. Я изрыгнул проклятие и пробился в вестибюль и в столовую, где, как в переполненном трамвае, люди теснились в шубах, в платках, с судками и мисками, и потребовал спичку, но требовать было не у кого, администрации никакой не нашлось, свечи не сказалось тоже. Сквозь непроницаемую тьму вестибюля и коридоров, сквозь продолжающиеся стоны невидимой женщины я Пробрался к коменданту, но и его не обнаружил на месте.

Я бегом поднялся на третий этаж, в Правление, однако и здесь было пусто. Управделами Розалия Аркадьевна ушла в какое-то теплое помещение. Я, чертыхаясь, вернулся, а женщина во тьме продолжала стонать, я окликнул ее, спросил, кто она, и сквозь стоны она ответила: «Корейша!» И несколько человек уже были возле нее и, нащупав ее руки, ноги, голову, выволокли ее в так называемую «казарму» — общежитие группы писателей, обитающих в Доме имени Маяковского, называющих себя бригадой МПВО и аварийной командой, обессиленных,

истощенных, предельно голодных, хотя за работу свою и получающих, в виде исключения, пищу два раза в день, с вырезкой пятидесяти процентов.. .

А работают они много и самоотверженно. Сегодня они натаскали вручную больше ста пятидесяти ведер воды из Невы, чтоб наполнить баки кухни. Центральное отопление замерзло, и работа столовой (единственного, что еще как-то поддерживает жизнь всех ленинградских писателей) прекратилась бы, если б не самоотверженность этой аварийной команды. А отопление замерзло и трубы полопались потому, что кочегар умер голодною смертью возле топки и топка погасла, прежде чем об этом узнали. Писатели, руководящие союзом и составляющие аварийную бригаду, много часов, шатаясь от слабости, ползали по дому и спускали воду, размораживая замерзшие трубы, чтобы спасти систему, причем впрок, для будущего, так как в эту зиму пустить ее снова уже нельзя. Для исправления хотя бы одного сектора центрального отопления нужны рабочие, водопроводчики, слесари, а всего человек до десяти специалистов, и никто за деньги теперь работать не станет. Директор дома требует для их найма, для кормежки их дважды в день в течение месяца двадцать обедов ежесуточно, с пятидесятипроцентной вырезкой. Но таких обедов не хватает и для писателей.

Обсуждая, что можно и нужно сделать, вместе с несколькими членами Правления я долго сидел в дворницкой. Заседание происходило там потому, что самый деловой человек среди нас — дворник Воробьев, устроивший у себя кирпичную печурку и натапливающий ее. А на лестнице, при входной двери, полулежало на стуле, вытянув ноги, как палки, какое-то умиравшее существо, нельзя было понять, женщина ли, мужчина ли (потому что нахлобученная на лицо вывернутая шапка скрывала его). Этого человека, вывалянного в снегу, подобрали на улице, принесли сюда, и теперь все проходили мимо: лежит себе — ну и пусть лежит!.. Таких вот, потерявших последние силы людей в городе сегодня десятки и десятки тысяч! Из Союза писателей вышел вместе с Л. Рахмановым, который нес к себе на Васильевский остров два обеда в кастрюлях — семье. Потом, возвращаясь домой через Кировский мост, видел трех умерших при мне на снегу (шли, внезапно падали и умирали). И еще несколько валяющихся, жалобно причитающих людей, полумертвых, около которых, на двадцатипятиградусном морозе, все-таки всегда стояли двое-трое пытавшихся им пособить прохожих, чаще всего — женщины. Но было ясно, что поднять на ноги лежащих вряд ли удастся, тащить их на себе даже самые сердобольные люди не могут (да и куда тащить?), что если эти люди не найдут в себе сил подняться и добрести до своего дома самостоятельно, то жизнь их на этом страшном и ко всему безразличном морозе кончена.

Вот половина седьмого утра. Радио молчит. «Известий» пс было.

Раздумываю о положении писателей. На Балтфлоте есть группа Вс. Вишневского. При Политуправлении фронта — группа, состоящая из Н. Тихонова, А. Прокофьева, В. Саянова и других. Все члены этих групп ведут большую, нужную литературную военно-политическую работу, каждый, конечно, занят по горло, а потому никто из них не занимается делами Союза писателей, никто, почти без исключения (был как-то Вс. Вишневский), даже не бывает в нем. В отличие от довоенного времени, с писателями, входящими в эти группы, мне за полгода войны почти не приходилось встречаться. Но, кроме этих писателей, в Ленинграде есть еще много других, положение которых крайне неопределенно. У них почти нет никаких возможностей быть полезными. Многие из них умерли с голода, многие умирают.

У нас много говорилось о руководящей и организующей роли партии, мы к этим словам привыкли как к официальной формуле. Но только тот, кто сейчас, преодолевая смерть, борется, трудится в Ленинграде, только тот, кто сейчас ходит в бои (вслед за коммунистом — первым идущим в штыковую атаку), до конца, до дна души, понимает, какая это огромная — главная — сила нашей грядущей победы!

В Ленинграде, на берегу Финского залива, в многочисленных рукавах дельты Невы, есть много крупных заводов, столь отчетливо просматриваемых немцами с их наблюдательных пунктов в Стрельне и в Петергофе, что каждое движение судов, прижавшихся к набережным у этих заводов, кранов и автомашин на их территории немедленно навлекает на них исступленный артиллерийский огонь. Но голодные, ослабленные люди в разбитых, вымороженных цехах этих заводов круглосуточно, непрерывно работают. Об одном из этих заводов я знаю следующее.

До войны он ремонтировал корабли. С осени из-за нехватки топлива и электроэнергии привычная работа завода оказалась немыслимой. Тогда завод был переключен на производство фугасных бомб — самого большого веса, а совсем недавно — и снарядов для полевых орудий. Но как производить такие бомбы и снаряды без специальных станков, без разработанной технологии, без тех деталей, какие могут поступить лишь от заводов-смежников Большой земли? Да еще без квалифицированных специалистов — ведь половина рабочих завода сейчас сражается на фронте, а другие больны, истощены голодом! И нет на заводе топлива, почти нет тока, здания цехов пробиты снарядами, обледенели. На заводе живут и работают физически слабые девушки да подростки, заменившие мужчин.

Но наши бомбардировщики должны летать, а трехдюймовые пушки должны стрелять!

Коммунисты и коммунистки, комсомольцы и комсомолки на своих собраниях, почтив память умерших за сутки, торжественно клянутся дать фронту продукцию. От заводской парторганизации через все звенья — до горкома партии и выше — до Центрального Комитета партии, — ежедневно, как магнитные импульсы, бегут к лучшим, к самым волевым людям волны рапортов и требований, распоряжений, приказов, контроля и проверки исполнения. За нужными деталями с бомбимых аэродромов вылетают специальные скоростные самолеты. Заводу передаются станки с вмерзших в льды кораблей. Технология разрабатывается мерзнущими в подвальных убежищах академиками. Чертежи изготовляются инженерами, которым над чертежной доской впрыскивают глюкозу. Все — кроме достаточных количеств хлеба и калорий тепла — получает коллектив завода. Девушки с саночками идут по льду, под обстрелом, к минированным полям Угольной гавани, чтобы выломать из-под снега топливо. И сами разбирают на дрова деревянные дома. И делают это ночью, после двенадцатичасового дневного труда.

Авиабомбы и снаряды, изготовленные Энским {48} заводом, переоборудованным в наших страшных зимних условиях, летят на врага. Я сам подвешивал эти бомбы к самолету Цибульского, сгружал эти снаряды с грузовика перед блиндажом батальона морской пехоты... И я думал тогда об организующей роли партии.

Я думал еще о том, что и сейчас и в будущем, воспитывая людей, партия должна прежде всего искоренять в людях четыре качества, лежащие в основе всех наблюдаемых мною недостатков, бытующих еще в нашем обществе. Эти четыре кита, на которых старый мир еще держится в душах людей, следующие: трусость, корысть, равнодушие и невежество. Все, что есть плохого в человеке, вырастает из этих качеств, взятых порознь или вместе в любых сочетаниях. И тот, кто хочет стать настоящим коммунистом, должен вытравить в себе именно эти четыре качества, в какой бы малой доле они в его существе ни присутствовали. А тот член партии, который в себе с этими качествами мирится или который не сознает необходимости искоренения их в себе, — тот не подлинный коммунист, тому не место в рядах ленинской партии, возглавляющей ныне святое дело освобождения нашей Родины от фашистских захватчиков...

...Сколько дум передумано бессонным моим, воспаленным мозгом! Сна — ни в одном глазу. А впереди — трудный рабочий день!

Есть хочется — нестерпимо!..

15 января. 5 часов утра

Когда шел домой, в девять вечера, — огромный поджар, костром, возле Машкова переулка. Тушить нечем, воды нет. Мороз — красивый, градусов под тридцать. Другой пожар — у Ждановской набережной — костер, уже догорающий.

Радио нигде не работает. Никаких новостей не знаем. по слухам, нами взяты Старая Русса, Новгород, Евпатория, окружена Мга.

Я вчера в Союзе писателей, в кабинете у Кетлинской, — отморозил себе правую щеку. К счастью, легко.

Позавчера вечером в Союз писателей с улицы притащили двух умирающих. После медицинской возни и глотка вина один ожил, ушел. Второй — юноша — засмеялся, заснул и умер. Его вынесли под ворота. Утром его уволокла милиция.

Декабрьские карточки (по которым не выдано ничего) объявлены недействительными. Позавчера по январским за первую декаду выдача — по 400 граммов крупы. Но талоны у большинства уже вырезаны в столовых. В Союзе писателей умерло от голода уже двенадцать человек. Двадцать четыре умирают. «Астория» (больница) не работает — авария центрального отопления. Приема новых больных пока нет.

Вдова Евгения Панфилова умерла, и ее лицо съели крысы.

В доме на канале Грибоедова — в надстройке и нижних этажах — лежат уже тринадцать непохороненных мертвецов. Один — неизвестный.

В. Н. Орлов опух. Еще не похоронена его мать. Жена через месяц должна родить. Видел Орлова в союзе, куда он приплелся с палочкой, чтоб съесть кашу. Он — мужественный человек, но состояние его таково, что, боюсь, он не протянет долго...

16 января. 5 часов утра

Вчера был в Смольном. Разговор с секретарем обкома партии Н. Д. Шумиловым, с Паюсовой и другими. Из Смольного добрел до Дома имени Маяковского, созвал здесь комиссию и полдня ревизовал продовольственную кладовую, она почти пуста, безотрадна...

Сил добрести домой не было, я заночевал в Доме имени Маяковского, в «казарме» «аварийной бригады», состоящей из писателей.

Лежу в этой комнате, на бильярдном столе, с трех с половиной ночи без сна. Иные из писателей спят рядом. Свет горит. За столами скрипят перьями Капков, Уксусов. В пять с половиной они пойдут пилить и таскать дрова, во спасение кухни столовой. И таскать воду. И все они больны и истощены. И весь вечер у них был спор: они доказывали друг другу, что они должны найти в себе физические силы, чтобы пилить и таскать дрова. И больше всех доказывал это самый больной из них — не писатель, а директор Управления по охране авторских прав, всеми нами уважаемый, задыхающийся от астмы А. С. Семенов. И еще бригадир, драматург Карасев.

17 января. 10 часов 30 минут утра

Я — в ТАСС, вторую ночь не ночую дома, — нет сил дойти. Тусклый утренний свет из окна. В комнате дымно, дым ест глаза, топится жестяная печурка, и все по очереди подкладывают в нее вместо дров, коих нет, — бумагу. И все по очереди жарят, варят дуранду — кто на касторке, кто просто на воде; кто, напротив, сушит ее. И пьют дурандовый «кофе» — стоя, сидя, расхаживая по комнате, в которой по крайней мере тепло.

Никто ныне, конечно, не может предложить мне даже кипятку, ибо воды нет и каждый стакан ее — драгоценность. Света и здесь давно уже нет, поэтому тассовцы из оборудованного в прошлом бомбоубежища перебрались в первый этаж, к дневному свету, а в часы тьмы освещаются коптилочками. У всех болят глаза.

Информации в ТАСС нет никакой, новостей с фронта нет, ленинградские предприятия, почти без исключения, не работают. Кировский завод получил некий заказ и сделал попытку выполнить его, закладывая и разжигая горны вручную и всю работу производя вручную, как в далекие, чуть не доисторические времена, когда кузнецы работали без какой бы то ни было техники.

Другой факт — заказ конфетной фабрике на конфеты для фронта. Тесто — тоннами — месили вручную и воду таскали ведрами, и заказ все-таки выполнили.

Рядом с ТАСС, через одно здание, вторые сутки горит многоэтажный дом, тот самый, что раньше был разбомблен. Пожары по городу уже каждый день, их «все больше, загоревшиеся дома тушить нечем, и они — большие, шестиэтажные — горят по двое-трое суток. Пожарные стараются главным образом только отстоять соседние дома.

18 января. 4 часа утра

Я размышляю об одухотворенных человеческих лицах в страшные дни блокады. В Ленинградском Союзе писателей — подлинный герой, чудесный, частый человек Андрей Семенович Семенов, больной, близкий от истощения к смерти, но забывающий себя во имя других.

Писатель Карасев. Рядовая служащая Дома писателей Надежда Михайловна — честный, отзывчивый, скромный человек, превосходный работник. Служащая Литфонда Наташа Бутова, никогда не замечаемая никем, но выносящая во имя спасения человеческих жизней гигантский груз ежедневной работы. Дворник дома Воробьев, бескорыстно тратящий свои силы во всем том малом, что ему доверено и от него зависит...

Зима 1941–1942 года! Ты в Ленинграде узнала до глубин души героев и души негодяев. Ты расскажешь о них истории! Бесчисленными дневниками ленинградцев, драгоценнейшими уцелевшими документами ты расскажешь о девушках-комсомолках из бригад МПВО, которые ходят из дома в дом, неся бескорыстную помощь людям, таскают ведрами воду из Невы, Фонтанки, Мойки, спасают муку из горящих пекарен, оставаясь голодными сами; увозят на саночках полумертвых люден в больницы... Расскажешь о шоферах, привозящих в Ленинград по Ладожской трассе хлеб; о слесарях, отпиливающих на улицах города запалы у пятисоткилограммовых невзорвавшихся бомб; о дикторах Радиокомитета, во что бы то ни стало несущих населению духовную пищу; о подростках, что в ледяных цехах изготовляют прилипающими к металлу руками пулеметы и автоматы; о сторожах и дворниках, наборщиках и сиделках, пожарниках и телефонистках, милиционерах и композиторах — обо всех, чьи исполинские нечеловеческие усилия поддерживают чуть теплящуюся жизнь города-великана! Расскажешь и о мерзавцах, какие крадут продовольственные карточки у покойников, идут на любые подлости только для того, чтобы ценою жизни других раскормить свое презренное чрево, о мародерах, предателях, трусах и просто-напросто об эгоистах, ибо бездушный эгоизм в дни блокады Ленинграда — такое же непрощаемое преступление!

Скоро ли, скоро ли прибавят хоть немного продуктов? Мы ждем терпеливо, мы не ропщем, не жалуемся. Мы терпим, но терпеть нет уже ну решительно никаких физических сил. Духом-то мы сильны, но ведь мы умираем от голода!

Так, именно этими словами, говорят женщины в очередях, уборщицы в жактах, ученые в библиотеках, шоферы у застывших среди снежных сугробов машин, жены командиров, сражающихся на фронте, рабочие, вручную вращающие свои станки. И когда через день-два узнаешь, что этот человек умер, окружавшие его люди тебе рассказывают: эти день-два он работал, он трудился как мог!

Да будет благословен тот день, который приведет в Ленинград первый поезд с продовольствием по восстановленным рельсам отбитой у фашистов железной дороги! Этот поезд должен быть украшен цветами. Поездную бригаду его должно чествовать все население города!

Этот день придет. Он не может не прийти. Мы много, мы долго, мы честно, мы героически ждем его! И мы — те, кто останутся в живых, — мы, ленинградцы, дождемся его!

Скорей бы, скорей!

18 января. 2 часа 30 минут дня

Вчера из ТАСС натощак пошел на Боровую улицу, впервые после того, как бомба попала в тот дом, где я прожил год до войны. Пошел, чтоб взять мои рукописи и ценные бумаги литературного архива и привезти их на Петроградскую.

В ледяной квартире не сгибающимися от мороза пальцами я перебирал рукописи, наполнил ими мой экспедиционный вьючный ящик — ягтан и этот груз — пуда в три весом — сволок на саночках до Дома имени Маяковского, больше сил не хватило, пришлось оставить там.

А в пути...

На Боровой. Розвальни с грудой трупов — распяленных, в своих замерзших одеждах, невероятно худых, синих, страшных. Скелеты, обтянутые кожей со следами голодных пятен — красных и лиловых предсмертных пятен.

На Звенигородской. Против дверей дома — восемь трупов, завернутых в тряпки или одеяла, привязанных веревками к домашним саночкам, скрепленным по две штуки в длину. Это из дома выволокли покойников, чтобы ( «авральной бригадой», что ли?) вывезти их на кладбищенскую свалку.

На улице Марата. Лежащий раскорякой на спине, раскинувший замороженные руки труп истощавшего до последнего предела интеллигента, и шапка его меховая, отвалившаяся от головы, И неостанавливающиеся прохожие. И в двухстах шагах дальше две спешащие, только что выбежавшие из дома женщины, на ходу застегивающие шубы; одна — с безумным лицом: «Леня мой, Леня!» И еще дальше — третья женщина: «Леонид Абрамович-то мертвый лежит на панели!» — спокойные слова, обращенные к кому-то в парадном.

На проспекте Нахимсона я несколько раз зацепляюсь своими саночками за встречные, груженные мертвецами саночки. И последние из них, на которых в тряпки завернуты рядом, как короткая и длинная жерди, — труп женщины с волочащимися по снегу волосами и труп ребенка, судя по размерам — лет десяти. И я, подгоняемый сзади другими людьми, тянущими санки с мертвецами, иду впритык за мертвой головой женщины, тщательно стараясь не наступить на ее волочащиеся по снегу бледно-желтые волосы.

На Володарском. В сторону Литейного моста — огромный пятитонный грузовик с горой раскоряченных морозом, похожих на сухой хворост трупов, в той одежде, в какой они были подобраны. Трупы не прикрыты ничем.

А кроме того, за этот, один только, путь мой по городу — не меньше сотни встречных одиночных трупов на саночках, волочимых обессиленными родственниками умерших, — редко в гробах, чаще — просто завернутых, запеленатых в жидкие одеяла или в тряпки.

А вот радость в глазах двух старух. Им повезло сегодня, им, наверное, редко в жизни везло: они хоронят своего покойника «на шармака» — прицепили саночки с покойником к каким-то армейским розвальням, в которые впряжена тощая лошадь. Сопровождающие груз красноармейцы, идущие рядом пешком, пожалели старух, разрешили им это. А груз на розвальнях — мешок с фуражом и два-три ящика с продовольствием для какой-то воинской части.

Или вот — тень мужчины. Он несет за пазухой крошечную ребристую собачонку (редкость увидеть в городе собачонку!). У мужчины и у собачонки выражение глаз совершенно одинаковое: голодный блеск и страх. У собачонки страх, вероятно, потому, что она чует свою судьбу. У мужчины потому, вероятно, что он опасается, как бы у него эту собачонку не отняли, сил отстоять свою добычу у него не хватило бы.

Сотни людей тащат по улицам ведра с водой, в которых позвякивает лед. Носят воду иные издалека.

Скарб на саночках — по всем улицам. Люди перебираются кто куда, но обязательно поближе к месту своей работы или к той лавке, к которой прикреплены их карточки, — ходить по городу ни у кого не хватает сил. Да и множество жителей меняют свои пристанища, потеряв кров, покидая разбомбленные, разбитые снарядами, сожженные пожарами свои дома.

И вдруг навстречу, после сотен людей, изможденных до предела, молчащих, идущих походкой столетних старцев, попадается толсторылый, с лоснящимся от самодовольства и упитанности лицом, с плутовскими, наглыми глазами гражданин. Это какой-либо вор — завмаг, спекулянт-управхоз, накравший у покойников вверенного ему дома хлебные карточки, получающий по ним килограммы хлеба, обменивающий этот хлеб, с помощью своей жирной, накрашенной крали, на толкучке, на золотые часы, на шелка, на любые ценности. И если он идет со своей кралей, их разговор не о пропитании, их голоса громки и уверенны, им на все наплевать... Надо б таких расстреливать!

Худы, бледны и встречные красноармейцы. Одного даже, истощавшего и ослабевшего, ведут под руки двое товарищей. Но все же красноармейцы, как правило, идут бодрым шагом. Они резко недоедают, но от голода еще убережены.

Таков лик моего родного, несчастного, гордого осажденного города. Я рад, что я не бежал из него, что я делю с ним его судьбу, что я участник и свидетель всех его бед в трудные эти, небывалые эти месяцы.

Ночь на 20 января. 1 час 30 минут

Проснулся после четырехчасового сна. Позавчера я свалился, днем слег и вот, не вставая, лежу в необоримой слабости, в гриппе.

Вчера я не мог, что называется, шевельнуть рукой. Решил пролежать до выздоровления, но позвонила Паюсова из Смольного, сказала, что мне назначено на двадцатое прийти к трем часам дня в Смольный, в связи с поданной мной докладной запиской. Придется идти пешком в Смольный и обратно. Как пойду — не представляю себе.

Вчера — впервые — почта доставила сразу пачку газет за неделю: «Правду» с 6 по 15 января, «Известия» за 1–5 января, «Ленинградскую правду» за 17-е. И бандероли моему брату Кириллу (о котором давно нет вестей, которого, наверное, давно нет в живых)... из Эквадора!

По карточкам выдают сахар — по сто граммов на рабочую, по 150 на детскую. Тоже впервые.

И впервые за много дней заговорило радио. Правда, не громко, а таким чуть слышным шепотом, что разобрать слова можно было только в полной тишине, прижав ухо к громковорителю. Совсем как больной, едва очнувшийся после глубокого обморока. Людмила Федоровна слушала его, но о Ленинградском фронте ничего не сообщалось.

С 13 января в лавках хлеб выдается очень хороший, без всяких примесей. Шумилов, однако, сказал:

— Это потому, что в городе нет никаких заменителей.

20 января.

День в Смольном

Разговоры с работниками Смольного — лично и по телефону, по всем делам.

В результате всех хлопот добился решения об эвакуации первой партии писателей и их семей числом в двенадцать человек с группой населения, отправляемой из «Ленинграда 22 января — в первый день начала эвакуации — колонной автобусов. По телефону немедленно связался с Кетлинской, чтобы она дала поименный список тех, кого по состоянию здоровья надо отправить в первую очередь. Сказал ей, что обещано через несколько дней после первой партии отправить вторую.

Неожиданный успех моих хлопот — все за один день! — объясняется и тем, что я попал в удачный момент: за два дня до начала плановой эвакуации ленинградцев.

По моему настоянию Людмила Федоровна включена в список уезжающих 22-го.

21 января. 7 часов вечера.

Смольный

Комната 412 набита ожидающими получения эвакоудостоверений и посадочных талонов. Очередь и в коридоре, некоторые ждут с двух часов дня. Сюда к шести вечера должна прийти для выдачи Радайкина {49}, но ее нет до сих пор. Она ждет посадочных талонов, которые еще не поступили из типографии. Завтра люди поедут: пятьдесят автобусов, через Ваганово, Жихарево, до Волховстроя, с ночевкой в Жихареве. Только сегодня в эти точки уехали назначенные вчера начальники эвакуационных пунктов. Начавшись с завтрашнего дня, эвакуация будет проходить систематически, в массовом масштабе.

Вчера возвращался из Смольного пешком на Петроградскую сторону по тридцатиградусному морозу. В первом часу ночи пришел, сократив путь по льду Невы, но зато сбившись с тропинки и прошагав по рыхлому снегу мимо замороженных эсминцев, а потом проплутав в сугробах на остром, морозном ветру, в черных, безжизненных просторах, озаренных только дальними кострами трех больших пожаров — где-то на Невском, где-то на Петроградской стороне и где-то на Выборгской. О степени утомления и чувстве голода можно не говорить, а главное, вспотел и понял, что совершенно застудил легкие и горло.

Когда пришел, не было сил даже снять с себя полушубок, просто повалился.

7 часов 30 минут

Явилась девушка с сообщением, что вместо пятидесяти автобусов завтра в 11 дня будет только двадцать пять, а потому эвакоудостоверения половине людей выданы будут только завтра.

10 часов вечера

После тридцати — сорока телефонных звонков — Шумилову, Попкову и другим — добился: сейчас буду получать документы на всю группу. Уезжают завтра. А у меня больше нет никаких физических сил, и думаю о десяти — двенадцати километрах пути пешком домой и о том, что завтра утром опять сюда столько же, да тащить тридцать килограммов груза на саночках: столько багажа, как и всем эвакуирующимся, разрешено взять Людмиле Федоровне.

Ночь

Дома. Шел по тридцатиградусному морозу. Пришел домой в половине второго ночи. Сейчас — половина четвертого.

22 января. Вечер

Встал в 7, поспав только два с половиной часа. В 4 часа дня Людмила Федоровна уехала в автобусе с площади против Смольного, после трех мучительных, полных беспорядка и беспокойства часов ожидания посадки.

Эвакуировалась со всей группой Союза писателей, в числе одиннадцати человек, которые не уехали бы, если бы не все то, что мне через силу удалось сделать.

26 января. Полдень

Свет проникает только в щель, образованную чуть приоткрытым «антиосколочным» щитом, закрывающим весь оконный проем. Час-другой — и опять наступит почти на сутки мрак, не разгоняемый даже коптилкой, потому что скипидар в коптилке дает нагар, она то и дело тухнет и требует новой заправки.

Я насквозь продышался копотью. Вчера я с удивлением заметил, что плюю черным, и не сразу понял, в чем дело. Дыша этой копотью, легкие, конечно, загубишь очень скоро, но иного способа жить в Ленинграде нет, этой копотью дышат все ленинградцы.

Вот выпил стакан еще не остывшей воды и курю табак. И при каждом вдохе и выдохе ощущаю в груди жесткую, шершавую боль.

А главное — слабость. Такая, что трудно сидеть. Вот уже трое с лишним суток прошло с тех пор, как мне удалось усадить на площади против Смольного в автобус группу писателей с семьями. В этот первый день плановой эвакуации по новой ледовой трассе они отправились на Большую землю — за кольцо блокады. Только эвакуировав их из Ленинграда, я мог подумать о том, что, полуживой, я теперь обязан позаботиться о самом себе.

Я тогда, 22 января, после трех часов топтания и напряжения последних сил на морозной площади, среди сотен людей, вырывавших себе зубами места в автобусах, отправив порученную мне группу, свалился на снег и долго лежал. Потом поплелся пешком домой, за много километров, нашел еще силы зайти в Союз писателей, сообщить, что люди отправлены. Это было так: я привел порожний автобус, отбился (благодаря моей военной форме) от осадившей его толпы, выстроил ожидавших с вещами писателей и их семьи, помогал им грузить вещи, выкликал по фамилиям всех имевшихся в моем списке, некоторых в буквальном смысле слова втаскивал в машину за шиворот — сами они влезть не могли; ворочая вещи, усаживал каждого; собрал документы, предъявил их шоферу и наконец, потеряв голос, разговаривал уже шепотом. Потом, махнув рукой на прощание, вывалился из машины... Она, завивая снежную пыль, отошла. Отлежавшись, я побрел от этой площади, останавливаясь каждые сто метров, приваливаясь на волочимые мною саночки отдыхать...

Дома я слег в гриппу, с высокой температурой, не в силах пошевелить рукой. В кошмарах, в бреду провел ночь, уверенный, что у меня воспаление легких.

Но утром 23-го мне надо было встать и идти — страшное для меня дело, — снова идти пешком, скитаться по городу, чтобы устроить наконец все для себя. Этих дел нельзя было откладывать ни на один день, и я пошел в штаб фронта оформлять документы, чтобы выдали мне вновь продовольственный аттестат и точно обозначили все другие права и обязанности...

Я пришел в темный, как и прочие дома, штаб, в бюро пропусков, где люди без света натыкались один на другого, и стояли в очереди к внутренним телефонам, добиваясь вызовов, и чиркали спичками и где при мне наконец подвесили фонарь «летучую мышь», который в этом большом помещении, наполненном людьми, только усугубил впечатление мрака...

...Домой я брел через Васильевский остров и Петроградскую сторону. На площади, против проспекта Добролюбова и стадиона «Динамо», стояли в хлынувшей из лопнувших магистралей и разлившейся воде грузовики, они провалились сквозь верхнюю корку льда. Некоторые шоферы еще не потеряли надежды выбраться, упрашивали прохожих помочь им, тянули свои машины на веревках сами, стоя в валенках по колено в ледяной воде. Но машины уже вмерзали, — им здесь стоять до весны. А вода все лилась, распространяясь под коркой льда. И до самой Пионерской улицы, по Большому проспекту, мне, вместе с такими же, как я, прохожими, пришлось прыгать со льдины на льдину, карабкаться по заборам, выискивать среди воды ледяные кочки, чтобы миновать огромное пространство воды, заполнившей весь Большой проспект и кварталы примыкающих улиц. От этой воды шел пар, она замерзала. Не находя из нее выхода, стремясь к застрявшим автомобилям, как к спасительным островкам, взывали о помощи прохожие...

Миновав этот водно-ледяной, покрывший улицы панцирь, коротко и трудно дыша острым морозным воздухом, виляя подгибающимися от слабости ногами, я добрел до дома и лег, сразу погрузившись в кошмары и бред.

В одиннадцать часов утра 24 января я встал с температурой 38 и вышел из дома, и, пока прошел квартал, навстречу мне прохожие провезли семь гробов и несколько покойников без гробов, и я перестал считать. День был солнечный, и мне было странно, что в природе еще существует солнце.

Я пришел к начальнику района аэродромного обслуживания Королеву. Он понял все по моему лицу и сказал, что дня через два, когда я отлежусь, пришлет за мной машину и устроит меня в теплой комнате, закажет мне баню с веником, даст полтораста граммов спирта, зачислит на питание, поскольку у меня есть о том резолюция члена Военного совета, и даст мне шестьдесят печатных листов отчета его воинской части за полугодие войны, чтобы я обработал отчет и написал бы листа на полтора брошюру. Я искренне поблагодарил Королева и побрел домой.

Сегодня утром температура у меня 35,6. Самочувствие чуть получше. Мешает часто наплывающее головокружение. Моментами одолевают спазмы, по телу ходит озноб. Но мне помогают мысли о Ленине. Если б он знал, как мы способны держаться, он был бы доволен. И еще помогают мысли об Амундсене и обо всех тех людях воли и долга, что были сильными духом и гуманными до конца, до последнего предела своих физических сил...

С 24 января в городе увеличены нормы хлеба: иждивенцам — 250 граммов, служащим — 300, рабочим — 400 (Ладожская трасса действует!). Но люди уже так истощены, что смертность не уменьшается, — она в огромной степени увеличивается!

Впрочем, кто может сказать, что меню у голодающих ленинградцев однообразно? У меня, например, оно отличается необыкновенным разнообразием. В спальне моих родителей — пустой, вымороженной комнате — стоит зеркальный шкаф-гардероб. После смерти матери отец не касался ее ящиков в этом гардеробе. Она долгие годы лечилась у гомеопатов, и большое количество этих сладких лекарственных шариков осталось. В поисках хоть чего-либо годного для еды и освещения я, сочтя эти шарики новыми пищевыми ресурсами, стал их есть дозами аллопатическими, в любой смеси. Было бы больше — ел бы зараз, хоть по полкило смеси в день! Какие у них необыкновенные и заманчивые названия!

Все прочнее в мои меню входит и новое блюдо: «обойная каша».

В том же гардеробе я обнаружил несколько мелков. Постепенно их съел. Один — оставил: разметил им обои в комнате, установил себе норму — по квадратному метру в день. Из квадратного метра обоев варю себе кашу. Обои питательные, они — на клею.

Из столярного клея все ленинградцы варят бульоны и делают студни, это блюдо считается одним из изысканных и наиболее сытных. Студня я не умею делать, а бульон получается, но столярный клей надо экономить. А вот обойной каши (изобретение мое собственное) при установленной мною норме может хватить надолго. Продукт не хуже других! А если в кашу эту положить две-три миндалины из выданных мне в Союзе писателей 200 граммов, то прямо-таки деликатес!

После тщательного обследования всего, что есть в квартире, у меня получился целый чемоданчик продуктов питания. Это: сыромятные ремни, воск для натирки пола, глицерин из аптечки, вишневый ,клей, спиртовые подметки и пара набоек, карболен, многолетней давности ячменная ритуальная лепешка с могилы «святого», привезенная мною одиннадцать лет назад с Памира, пузырек с рафинированным минеральным маслом для смазки точных механизмов и много другой снеди. В перспективе — корешки многочисленных книг, ведь они тоже на добротном клею! Дела не так уж плохи!

27 января. 5 часов утра

Записываю только что сложившееся в бессоннице, во тьме, стихотворение:

Во мраке этом потянись к лекарствам,
Прими любое — всякое поможет
В какой-либо из множества болезней,
Вцепившихся оравою в тебя.
Потом лежи, прислушиваясь к звукам
Из мира внешнего. Немного их осталось.
Вот тикают часы. И все, пожалуй. Даже крысы
Все перемерли с голода. А репродуктор
Молчит, как будто шар земной захолодел настолько,
Что и эфир весь вымерз вкруг него.
Но если, кроме холода и мрака,
Уже ничто тебя не окружает,
Представь в уме родной России карту,
Стань полководцем, наноси удары
По ненавистному нам всем врагу,
И полная твоя над ним победа,
Как солнце, воссияет над тобой.
И сразу сердце станет согреваться,
От цепкого небытия освобождаясь,
Рукой иссохшей ты груди коснешься
С улыбкой: «В осажденном Ленинграде
Горячей верой в близкую победу
Еще на сутки протянул я жизнь!»

4 часа дня

Озноб, головокружение, температура 35,6. Но... я — в политотделе Шестого района аэродромного обслуживания. Мой первый выход из дома после (все еще не прошедшей) болезни. Но вне дома, в обстановке воинской части, сразу — бодрость и ощущение, что еще буду жить, работать, действовать, служа моей Родине...

Со вчерашнего дня в городе везде не работают телефоны и бездействуют магистрали водопроводов.

Мы только что рассматривали карту. Я устал от полного неведения о происходящем во внешнем мире. Выяснил, что нами на Калининском фронте взяты на днях Холм и Торопец и что вокзал Старой Руссы в наших руках. А вчера было сообщение, что взято Нелидово. Мне ясно: действия наших войск в последние дни — это удар на Остров и Псков, чтобы взять в мешок все немецкие полчища, оккупирующие Ленинградскую область. Если немцам не удастся отвести от себя этот удар, то они будут вынуждены бросить решительно все, спасаясь бегством в пределы Эстонии, через Чудское озеро. И тут надо не дать им уйти — уничтожить их всех поголовно. До Острова нам нужно пройти еще 150–200 километров, путь немалый, но от Калинина наши части прошли уже больше.

Как хочется мне быть ближе к событиям! Проклятая болезнь, проклятая слабость, сковывающие меня! Надо если не здоровьем, так волей преодолеть их, побороть, заставить себя быть здоровым. Я добьюсь этого во что бы то ни стало! Самое трудное, самое тяжелое — позади. Теперь еще немного выдержки — и все пойдет хорошо. Получу аттестат, налажу мое питание — и за работу, за прекрасную фронтовую работу!

31 января. 9 часов 40 минут вечера

В ночь на 27-е число я в полубреду, в бессоннице написал стихотворение.

И именно так все и было. Все слова его математически точны. Я лежал и думал: что же? И мне погибать, как десятки, как сотни тысяч людей уже умерли в Ленинграде от истощения, в своих превратившихся в склепы квартирах, на улицах — ставших арктическими пустынями?..{50}

О, каждый день я вижу, как люди на улицах падают и умирают от голода, и когда кто-либо из прохожих пытается такого человека поднять, а человек, весь обмякнув, не в силах устоять на ногах, со страшными, вытаращенными, безумными глазами, в которых уже кружится, застывая, смерть, все-таки падает и, уже не привлекая ничьего внимания (мало ли замерзших трупов лежит по суткам и больше на улицах!), становится только деталью внешности города в наши небывалые дни...

Я лежал один, в пустой квартире и думал: вот и я иссякну, умру, не в силах оказать себе помощь, забытый всем окружающим миром. Так умирают многие, стоит только одинокому обитателю опустевшей квартиры заболеть, особенно если живет он далеко от своих сослуживцев или знакомых и потому не может рассчитывать, что у кого-либо из них интерес к его судьбе окажется настолько гигантским, что кто-либо из них наскребет в себе сил дойти до него через весь город пешком и узнать, почему такой-то, допустим Иван Иванович, уже пятые сутки не приходит на службу, не интересуется столовой, в которой всегда по пять — по шесть часов простаивал в очереди, чтобы получить свою порцию супа... »Что-то Иван Иванович не приходит!» — говорят на службе о таком человеке. «Наверное, тоже умер!» ...И если Иван Иванович действительно умер, то все понимают: пролежит он непохороненным, может, и до самой весны. И в Ленинграде сейчас есть тысячи квартир, в которых, никому не ведомые, лежат на собственных постелях замерзшие, мертвые люди. И двери квартир заперты изнутри. И некому зайти в них, постучать. Никто и не знает, что делается в таких квартирах...

Да, я знаю: ходят по городу бригады девушек-комсомолок, таких же ослабленных, как и все другие, но взявшихся с великим самопожертвованием спасать всех, кто умирает без всякой помощи. Но разве десятки чудесных этих бригад могут оказать помощь многим сотням тысяч людей? И на такую ли добрую случайность рассчитывать?

Так, вот так, что ли?

И, все это продумав, я очень рассердился на себя самого и сказал: нет, я боролся еще не до конца, я должен собрать хоть по крохам все свои последние силы и спасать себя сам, — добраться до прежней моей квартиры на канале Грибоедова, чтобы быть ближе к людям и чтобы избавиться от этого проклятого, непосильного ни для меня, ни для других расстояния. И — поправиться, добиться утверждения своего воинского состояния, уехать на фронт, работать или воевать.

И встал с постели, оделся, пошел пешком в район аэродромного обслуживания, но оказалось, что материалы у Королева еще не готовы, а аттестат нужно выхлопатывать самому, — для этого надо идти пешком в Смольный, и в штаб, и в ТАСС, а пешком с Петроградской я ходить уже не в силах... Значит, надо перебраться в центр города, на канал Грибоедова, оттуда я могу совершать нужные мне пешие хождения, может быть, сил и хватит.

И на следующий день с 7 утра до часа разбирался в вещах, — откуда столько энергии! — ковыляя из угла в угол в полушубке, по морозной квартире, тыча во все углы и во все чемоданы непрестанно гаснущую коптилку. И в час дня нагрузил на длинные финские санки: рюкзак с одеялами, спальный мешок, чемодан с необходимыми вещами и так называемыми продуктами, пишущую машинку, ящик с кухонной посудой, пилу, топор, инструменты, ведро, бидон, и таз, и аптечку, и всю мою амуницию, и дрова, и книги... И увязал все это на дворе. И двинулся в трудный пеший поход, волоча санки, упорствуя в борьбе со слабостью, отдыхая на возу и снова берясь за гуж.

Несколько часов перебирался я с улицы Щорса в дом на канале Грибоедова. И самое фантастическое по непредставимой трудности было — поднять все привезенное на пятый этаж и водворить в пустующую квартиру.

Часа полтора-два подряд, на коленях, со ступеньки на ступеньку (оледенелым от носимой наверх воды, скользким), с площадки на площадку темной лестницы, перепихивал руками, перетаскивал по десяткам «этапов» и «перевалочных баз» привезенный на собственном горбу караван.

Это надо было сделать!

То и дело припадая к перилам, обвисая на них, как пустая кукла, я все-таки принимался за работу снова и снова, притом в кромешной тьме и под проклятия спотыкающихся об меня и об мои вещи прохожих, в которых боялся признать писателей или членов их семейств, чтобы не пришлось разговаривать: произнесение каких бы то ни было слов выпило бы мои последние силы.

Не отдыхая, чтобы не свалиться, я занялся в квартире дровами, плитой, обиванием двери, приготовлением пищи, оборудованием кухни под жилье — и делал все это при свете двух маленьких коптилок, которые нужно было подносить к самой вещи (притом — не дыша), чтобы разглядеть, с чем в данный момент имеешь дело...

Надо сказать, что отсутствие света в нашем быту, пожалуй, самое тяжкое испытание. Я, как и все, давно научился быть слепым, выработал в себе все навыки слепцов, умение находить дорогу и любые предметы на ощупь; обострив слух, определять окружающее по легчайшим звукам; вообще научился жить в темноте. А это требует массы лишнего времени, особой замедленности движений, чтобы не уронить, не наткнуться, чтобы найти то, что лежит где-то прямо перед тобой, но чего ты не видишь.

А когда к ночи все было сделано, терпя боль в перенапряженном сердце, но ясный умом от возбуждения нервов, я с гордостью подумал о торжестве духа над слабым телом. И почувствовал, что наконец, после долгих мытарств, я дома, — вернувшись домой будто из какой-то очень трудной, очень затянувшейся, очень изнурившей меня экспедиции.

На следующее утро я пошел в Союз писателей, где организовали получение хлеба.

Из союза пошел в ТАСС. Там удивились: я жив и пришел как нельзя более кстати:

— Вам ехать надо. Сегодня же!

— Куда?

— В 54-ю армию. Шумилов назначил вас персонально...

«Сегодня же» не вышло, потому что не оказалось машины, и мне сказали, что, когда будет машина, ее пришлют за мной и чтобы в ближайшие дни был дома...

Веселый, окрыленный, как-то даже физически сразу окрепший, я возвращался домой...

Весь город полон слухами о наших успехах на фронте. Мгу, судя по этим слухам, мы брали уже раз двадцать. В официальных сообщениях нет ничего. Впрочем, я их не слышал по радио давно, а в последней газете, которую мне удалось прочесть, было сообщение о взятии нами Холма. Но хорошо, что тема слухов — наши успехи: всем очень хочется добрых вестей. На днях взята Лозовая... Скорей бы, скорей! .. Какую-то хорошую речь говорил Крипс, мне передавали ее содержание, но где прочесть текст?

Когда-нибудь в Ленинграде будет поставлен памятник неведомым героям, мужественно встретившим голодную смерть. Она страшнее и печальнее, чем смерть в бою. Но силы страха и подавленности уступают перед восторгом от сознания, что ты — участник и свидетель небывалых и незабываемых событий, что ты и есть один из тех ленинградцев зимы 1941–1942 года, о которых будет на протяжении тысячи лет говорить история. И своя собственная жизнь даже для себя самого перестает быть мерилом ценности. Во всем и всегда быть с народом, действовать и жить для него и умереть за него, если нужно. Какая прекрасная цель, как счастлив человек, перед которым горит такой яркий, освещающий его путь, лучезарный свет!

И вот почему я счастлив!

Глава двадцатая.

На ледовой трассе

Ленинград, Ладога, Влоя
1–4 февраля 1942 г.

1 февраля. 1 час дня

Квартира на канале Грибоедова. Жду отъезда. В два часа ночи звонил (телефон вдруг заработал) какой-то «хозяйственник Шульгин», из ЛенТАСС: машина зайдет за мной в 11 утра, надо будет заехать в Смольный, к Лагунову, за пропуском, потом — в путь.

Ночь на 2 февраля

Скоро уже три часа ночи. Машина не пришла. Телефон молчит. Хочется спать, но сон надо перебарывать: заснешь — не услышишь ни телефонного звонка, ни стука в дверь. Жду, мерзну.

4 февраля. 7 часов утра.

Деревня Влоя

Деревня Влоя, Мгинского района, находится километрах в пятидесяти от Мги, в ней и вокруг нее расположены тылы 54-й армии генерала И. И. Федюнинского...

Самая нищая, самая ободранная, обобранная немцами, прожившими здесь месяц, крестьянская изба — блаженство по сравнению с любой ленинградской, хотя бы и роскошно меблированной, квартирой, потому что в этой избе жарко натоплена печь и странно ненужными оказались вдруг все эти меховые куртки, ватники и свитеры, поверх которых я надевал полушубок в Ленинграде; потому что на столе стоит десятилинейная керосиновая лампа, при которой все обитатели полной утреннего света избы — зрячи; потому что воды — чистой, колодезной — в избе огромная кадка и дров кругом в лесу сколько угодно; потому что жители деревни — сыты, получая паек мукой (по 250 граммов) и варя огромные куски конины, которой тоже сколько угодно вокруг деревни, в лесу: здесь были бои, убитых, замерзших лошадей полна округа; потому, наконец, что у людей здесь полнокровные, здоровые лица... Единственный исхудавший до предела, с трудом передвигающий ноги и еле поднимающийся с ящика (заменяющего табурет) человек — это я, ленинградец, приехавший сюда сквозь кольцо блокады, заночевавший здесь на пути к штабу армии и дальше — к передовым позициям уже прославившихся армейских частей Федюнинского...

И вот после четырнадцати часов сплошного, крепкого, небывалого за последние месяцы сна я встал, — хоть и с головной болью, хоть и с болью в груди, с затрудненным дыханием застуженных легких, но встал, с ощущением спокойствия, благополучия, безмятежности, как больной, впервые встающий на ноги после тяжелой болезни.

Встал, подсел к жарко натопленной бабкою печке, в валенках на босу ногу, с распахнутым воротом, наслаждаясь теплом, совсем не стремясь скорей одеваться, без желания торопиться куда бы то ни было. Умылся холодной водой, и холод ее лицу и рукам был приятен. И, накинув полушубок, вышел на разломанное немцами крыльцо.

И мороз предутренней ночи, которая была вся ярко залита луной, а в этот час уже предрассветно посерела и потемнела, тоже был приятен. А лес, дремучий, заснеженный, как при рождении мира, красив, и поля — снежная их пелена — величественны. И грузовые машины, выбеленные фургоны казались живыми, только задремавшими чудищами, совсем не похожими на остовы мертвых, вмерзших в улицы ленинградских машин...

Извлек из рюкзака кофе, вскипятил на углях котелок воды и, пока все еще спали, напился кофе с черными, ржаными, необыкновенно вкусными армейскими сухарями, полученными мною вчера, впитывающими горячий кофе, как губка.

И пожалел только, что мечте моей ленинградской — о картошке и молоке — не суждено сбыться, потому что район был территорией боев, отступлений и наступлений, ни одной коровы здесь не сохранилось, последняя картофелина выкопана давно.

Как хорошо, как замечательно жить!

Но... надо записать все по порядку...

Тогда — уже, кажется, далеко и давно! — телефон оказался опять испорченным. Я вывесил с наружной стороны двери записку: «Стучите сильнее!» — и, как был, навалив на себя все теплое, завалился на мое спальное, сооруженное в кухне ложе.

И только лег и задул светильник, раздался оглушительный стук в дверь — это ломился приехавший за мной хозяйственник ТАСС Шульгин. Ровно через пять минут, в полной амуниции, с рюкзаком и связкой спального мешка, с котелком, ручной гранатой, огарком горящей свечи в руках, я вышел из квартиры, запер ее, потащился по обледенелой лестнице с пятого этажа вниз.

Было девять утра. На другой стороне канала стояла трехтонная АМО — крытый брезентом фургон, пятнистый от белой, маскирующей краски. Кузов был полон вещей и сгрудившихся, навалившихся один на другого людей. Позже оказалось, что это Л. С. Шульгин под маркой «доставки корреспондента на фронт» вывозит из Ленинграда всех своих дальних и близких родственников, в том числе трех полусумасшедших теток, загрузивших фургон так, что распирало брезент. Их всех было четырнадцать человек, и только двое или трое из них оказались родственниками не Шульгина, а других тас-совцев. И позже выяснилось еще, что эта машина принадлежит табачной фабрике, и шофер, Александр Яковлевич, служит там же, и все это устроено Шульгиным путями, одному только ему ведомыми. И везет с собой Шульгин ящик папирос, и спирт, и что-то еще, рассчитывая добывать в пути горючее у шоферов встречных бензоцистерн, а эвакуировав родственников, вернуться в Ленинград с добытым спекулятивным способом продовольствием. Шульгина до этого дня я никогда не видал в глаза и в первые минуты знакомства удивился его здоровому виду... Он усадил меня в кабину рядом с шофером и сам втиснулся третьим туда же, и в 9.30 мы выехали.

Но канал Грибоедова промерз до дна, а для радиатора нужно найти воды. Мы едем к Фонтанке, и, пока Шульгин бегает в какой-то дом, к какому-то еще своему родственнику, шофер таскает ведром воду из проруби.

Затем, тяжело катясь по засугробленным улицам Ленинграда, огибая и обгоняя саночки с покойниками, прижимая гудком к сугробам и стенам хлебные очереди, мешая женщинам, волочащимся посреди улиц, согнутым под тяжестью ведер, бачков, кастрюль, тазов с ледяною водой, — мы приближаемся к Охтинскому мосту. В десять утра пересекаем Неву, и, оставляя позади себя вмерзшие в лед пароходы, баржи, не обращая внимания на разрушенные и сгоревшие дома, — мчимся дальше, в направлении к Всеволожской.

И как только мы выезжаем на эту дорогу, ставшую военной, фронтовой трассой, — мы попадаем в поток попутных и встречных машин, в царство многих тысяч автомобилей — порожних и заметенных снегом в канавах, по обочинам, «раскулаченных» — превращенных в жалкие металлические скелеты, навороченные иногда сразу десятками один за другим, — в царство, в котором мы путешествовали весь этот день, до луны. Попутные машины бегут во множестве, с пассажирами, эвакуирующимися кто как может, кого как (по закону ли, по «блату» ли) устроили. Вот устроенные по первому разряду: белопятнистый автобус с торчащей над крышей железной трубой «буржуйки»; грузовик-фургон, раскрашенный как попугай, с такой же трубой коленцем вбок, с окошечками и фанерной дверкой и приступочкой лестницы. И по второму разряду: просто фургон, но уже без печки. И по третьему: грузовик, переполненный изможденными людьми, закрытыми от ветра брезентом. И по четвертому, печальному, как похороны без гроба: просто кузов грузовика либо бензоцистерна, на которых, предоставленные всем лютым ветрам мороза, без всякой уверенности, что доедут живыми, сидят, цепляясь друг за друга, лежат один на другом полутрупы, с ввалившимися щеками, с темными и красными пятнами на лицах, иссохшие мумии, которые уже не могут пошевелить ни рукой, ни ногой...

Все это едет и едет чередой, все это надеется начать жить т а м, «за пределом», «по ту сторону».

А кое-кто уходит пешком, волоча скарб свой на саночках, но скарб постепенно выбрасывается, сил все меньше. И часто на сугробе обочины вот уже мертвый, не выдержавший перехода, лежит навзничь в шубе глава семьи, а семья хлопочет вокруг. Похоронить? Нет сил и возможностей. Просто снять с него все ценное, сунуть украдкой тело под снег и самим потащиться дальше, минуя кордоны, по рыхлому снегу, леском, позади дач, потому что эвакуироваться пешком не разрешается. Да у иных и нет никаких эвакуационных удостоверений, без которых их не пропустят нигде и заставят вернуться обратно, или — за папиросы, за табак (самую высокую здесь, на трассе, валюту!) — посмотрят сквозь пальцы, пожалев посиневших детей: «Идите да лучше сговоритесь с каким-нибудь шофером, чтоб подсадил!»...

А шоферы — владыки на этом тракте! От них все зависит, они — как боги, они везут в Ленинград продовольствие и горючее. Им за каждую промашку, за вскрытую спекуляцию угрожает расстрел, но иные из них ловки и безбоязненны и требуют с голодающих встречных папирос и суют им — кто кусок хлеба, кто горстку муки.

Мы едем по очень тяжелой узкой дороге. Кругом белая снежная пелена, с торчащими из нее кое-где обломками машин, а сама лента трассы — светло-кофейного цвета. Два снежных вала тянутся вдоль нее. Дорога кое-где расчищается плугами, влекомыми трактором-тягачом, грохочущим гусеницами. Не дай бог нагонишь такой — плетись за ним километра два до широкого места, как пришлось за Всеволожской плестись нам, тратя на такой черепаший ход лишний бензин и лишнее время!

Но если, разъезжаясь с одной из тысяч встречных машин, возьмешь на лишние десять сантиметров в сторону, где канава предательски скрыта ровным снежком, лежать твоей машине на боку, а тебе тащиться дальше пешком (коли ты при этом остался цел!), волоча свое барахло прямо по снегу на веревочке. И вот ты уже не полноправный эвакуирующийся, а жалкий аварийщик, кандидат в первоочередные мертвецы — не выдержать тебе дальнейшего пути, нет у тебя ни папирос, ни табака, ни резерва энергии для устройства себе новой возможности погрузиться в машину.

Мы едем, едем медленно, мешают встречные машины, мешают попутные. И вот — пробка. И сразу сотни машин, одна за другою, стоят. И напрасно беспомощные регулировщики бегают с красными и белыми флажками — пробка крепка, дорога забита, и можно стоять часами.

Так едем... Вдруг впереди — железнодорожная станция. Все свободные пространства поселка — улицы, площади и дворы — забиты автомашинами. Перед путями железной дороги — исполинская наваль мешков с мукой. Вот он, наш скудный ленинградский паек, наша жизнь — поток муки для снабжения Ленинграда! Машина за машиной — десятки, сотни, тысячи, одна за другой, сплошной конвейерной лентой. Машины текут к станции, сбрасывают мешки неосвобожденные, тот же час устремляются порожняком обратно — за Ладогу, к Жихареву! А мешки погружаются в вагоны, и составы их идут в Ленинград, чтобы обеспечить день жизни осажденного гигантского, ненасытного и, конечно, не насыщаемого таким способом города-великана.

Это — станция Борисова Грива. И, направо от дороги, столб:

«Бор. Грива» от Ленинграда — 50 клм., от Морьё — 18».

Но Морьё — это в сторону, оно никому не нужно. От Борисовой Гривы трасса спускается прямиком к Ладожскому озеру, оно отсюда в нескольких километрах, и можно бы пробежать их быстро, но — пробка! Длинная, в несколько километров, пробка! В ней застряли и мы, между колонной военных машин и каким-то эвакуирующимся из Ленинграда на десятке грузовиков заводом. Красноармейцы приплясывают от холода на снегу. Далеко не все они одеты в полушубки и валенки, многие ежатся в своих черных ботинках с обмотками, в подбитых ветром шинелях.

Стоим часа два, расхаживая между грузовиками.

Стынущие на застопоривших машинах люди ждут терпеливо.

Я раздумываю о тысячах едущих по трассе честных шоферов, о мужественных, сильных духом ленинградцах-горожанах, о смелых и самоотверженных красноармейцах и командирах. Но на каждую тысячу их есть и несколько иных людей — опустившихся, деморализованных обстановкой блокады, а то и просто жуликов, спекулянтов. Их замечаешь сразу, они со своими мелкими делишками бросаются всем в глаза! Вот, сойдясь в кружок, сторонясь людей, группки таких дельцов решают на лету свои спекулянтские, обменные дела. И кусочки хлеба, лачки папирос переходят из рук в руки. И то здесь, то там видны украдкой жующие рты, за которыми с безнадежной жадностью наблюдают с кузовов переполненных машин застывшие, как бронзовые скульптуры отчаяния, — беженцы...

И наконец «тычком-пырком», проползая на десять — двадцать метров и вновь останавливаясь, машины начинают продвигаться вперед, пробка постепенно рассасывается, наша машина опять бежит по дороге.

Перед нами раскрывается ледяной, заснеженный, белый покров Ладожского озера, пересеченный уходящими в бесконечность лентами дорог в трех-четырех направлениях, и каждая — в два ледяных пути, для двух, следующих в противоположные стороны, потоков машин.

На берегу столпотворение машин да несколько зенитных установок в укрытиях из ледяных кирпичей.

В 5 часов 12 минут дня мы вступаем на лед и, отъединенные от всех, бежим полным ходом. Здесь так просторно, что поток машин стал пунктиром, — дистанции между машинами велики, каждая может обогнать другую и справа и слева. Бежим полным ходом по темной полоске льда, с которой автомобилями свеян снег, бежим, как в бескрайней казахстанской степи, просвистываемые ветром. Справа и слева — два снежных вала, взгроможденных снегоочистителями-плугами. Вешки обозначают направление. Через каждый километр — полубашенки из снежных кирпичей, прикрытые сверху жердями; в них убереженные от ветра только с одной стороны, как белые статуи в нишах, стоят в маскировочных пожелтевших халатах регулировщики с флажками белым и красным, с красными носами. Иные разожгли большие костры в своих полубашенках, и пламя причудливо мерцает на снежных и ледяных кирпичах. Здесь и там сложены дрова и бочки с горючим. Изредка — большие палатки ремонтников, регулировщиков, охраны да белые укрытия зенитных установок. Стволы ощерены

в небо, обращенные справа к Шлиссельбургу, к немцам, а слева — уже темнеющие, лиловатые — на финскую сторону.

А из-под снега кое-где — остатки разбомбленных машин, скрюченный железный хлам.

Степь! Снежная степь!.. И по ней — ниточки похожих на жучков-плавунцов машин. Муравьиные череды в одну сторону, по каждой трассе. Этих машин — муравьев — нескончаемое количество: нет числа, нет конца, нет перерыва, — бегут, бегут, бегут, пересекая озеро, перестав быть машинами, превратившись в маленькие живые существа, спешащие по своим, неведомым человеку неотложным делам...

Еще не стемнело, начинаются сумерки, а вдоль каждой из трасс постепенно вспыхивают мигалки маячных огоньков — зеленые и неокрашенные сигнальные точки огня. И возле каждого регулировщика — фонарь, устроенный из бидона, со светящейся дыркой в боку — видимый сбоку, невидимый сверху свет!

Мы бежим через озеро, небо темнеет, спускается чернь небес. Сотни незатемненных фар секут снежные покровы качающимися лучами. Задние стенки фургонов и автобусов, освещенные бегущими сзади машинами, кажутся маленькими, зыбкими экранами какого-то фантастического представления.

Мы катимся без фар, напрягая зрение, открыв переднее стекло, продуваемые ледяным ветром насквозь. И ровно через полтора часа бега останавливаемся перед въездом на восточный берег Ладоги. Озеро кончилось. Тут, в пару кипящих радиаторов, в перепутанных лучах фар, в зареве света, среди сотен тяжело дышащих, выныривающих из тьмы машин, стоим. Шофер чинит фары, Шульгин и завхоз таскают из проруби воду для радиатора. Завхоз показывает Шульгину добрый брусок: «Сливочное масло! Обменял на пять папирос!» — и кидается к тому же меняле-шоферу добыть еще. Тот отъезжает, его машина тяжело нагружена ящиками. Но... масло оказывается куском хозяйственного мыла!

Мы взбираемся на берег. Это поселок Лаврове. Тут дороги расходятся в разные стороны. На перекрестках указатели и взмахивающие флажками регулировщики. Наш путь — в главном потоке машин, на Жихарево.

Еще часа полтора мы едем, уже при луне, то меж стен голого кустарника, похожего на илийский камыш, то леском, то болотами, по дороге, по которой встречных машин почти нет, встречные, должно быть, идут по другой дороге.

Сейчас будет Жихарево — тепло, еда, отдых! Так надеются все, промерзшие, голодные, предельно усталые.

И вот, проплутав между дающими на разных перекрестках разные советы регулировщиками, связанные в своем движении сотнями мешающих свободному пути машин, мы наконец въезжаем в залитое лунным светом, мигающее огоньками Жихарево. Среди улиц, домов, скопления грузовиков — ничего не понять.

Большая арка. Мы останавливаемся, проехав ее. Все! Здесь бараки эвакопункта, десятки указателей, и все-таки полная бестолочь. Замерзшие наши пассажиры снимают друг друга, женские голоса плачущи, беспомощны. Вещи сбрасываются на снег. Но... десятки новых распоряжений, вещи снова втаскиваются в кузов... В столовую, — есть? Оформлять документы? Сразу грузиться в поезд? Или здесь — где именно? — ночевать? Где согреться?

Толпы людей с подъезжающих машин снуют по всем направлениям, тащат вещи, охают, стонут, молят о помощи, о порядке, о еде, о тепле, но бестолочь полная, и люди продолжают часами оставаться на морозе.

Канцелярия эвакопункта: набитый людьми барак, очередь к столу, где три человека оформляют документы, дают по ним талоны в столовую. Сразу резкая ясность: в столовой кормят только эвакуируемых. Командировочных — сопровождающих — и шоферов не кормят нигде и никто — могут быть как хотят. Военных по аттестатам? Есть питательный пункт, «через коменданта», но столовой нет — только будка кухни посреди поля, окошечко на мороз. И, получив в свой котелок порцию каши, можешь есть на морозе. Какая-то существующая здесь казарма набита стоящими впритык красноармейцами прибывшей воинской части...

Люди тычутся от здания к зданию, измученные, окоченевшие, и не знают, куда приткнуться. Что делать, если маленькое, наполовину уничтоженное село Жихарево никак не вмещает этого исполинского потока людей!

Получив наконец талоны в столовую, Шульгин гонит нашу машину с пассажирами на вокзал, говорит: сразу посадка в эшелон. Сам — исчезает.

Луна яркая, двадцатиградусный мороз.

Я никого и ничего не могу доискаться, наконец узнаю, что все мои попутчики удалились в столовую. У меня в руках аттестат, иду с ним к коменданту. Разыскиваю его, получаю через питательный пункт на складе сухой паек на два дня: 750 граммов сухарей, 70 граммов сахарного песка и пакетик концентрата горохового супа — 150 граммов.

Но мне нужна горячая пища!

Иду на кухню — очередь на морозе к окошечку будки. Мне дают порцию каши — горячей, пшенной, хорошей, но есть негде. Обогнув будку, сажусь с другой ее стороны на обледенелую ступеньку крыльца, ставлю на другую мой котелок, совершенно окоченевший от мороза, съедаю кашу, держа ложку несгибающимися пальцами и глотая вместе с горячей кашей ледяной ветер. Чаю бы! Но взять его негде.

Почти до часа ночи я, не находя себе не только ночлега, но даже пристанища, чтоб обогреться, расхаживаю на морозе. Валясь с ног, не нахожу себе места, «куда бы свалиться». В таком же положении находятся сотни толпящихся на морозе при полной луне ленинградцев — женщин с детьми, изможденных, обессиленных, промерзших в пути из Ленинграда на грузовиках.

Всеми эвакуирующимися здесь распоряжаются два человека: комендант эвакопункта Семенов и начальник перевозок Стрельцов, присланные сюда Ленинградским горкомом партии. Оба они живут в одном из бараков — в комнате № 6. И я наконец ввалился в эту комнату и «явочным порядком» остался в ней ночевать, разложив на полу найденные тут же листы фанеры, развернув на них мой спальный мешок.

Два этих замученных, затырканных, уже переставших что-либо воспринимать начальника спят по два, по три часа в ночь, одолеваемые все новыми и новыми людьми, сгружающимися с приходящих машин, потерявшими от голода, холода и усталости человеческий облик. Спят оба на голых досках, как придется, вскакивая под напором вламывающихся посетителей, отвечая им мученическим голосом: «Ищите себе места в этом доме, устраивайтесь где и как хотите, где найдете место, там и ложитесь!..»

Ни кипятильника с горячей водой, ни каких бы то ни было нар, уже не говоря о матрацах, ни света, ничего решительно, кроме голых, завшивленных комнат барака да грязного пола, ничего никому не предоставляется. Поток эвакуантов хлынул слишком внезапно, подготовить ничего не успели, да и возможностей нет: в бараках ни врача, ни уборщиц, ни какого бы то ни было обслуживающего персонала. Все внимание уделено главному — пересадке людей с машин в поезда и организации транспортных средств.

В ту проведенную мною здесь ночь, вновь бессонную, когда до пяти утра Стрельцов и Семенов, между суетой и хлопотами о приезжающих, пытались сварить себе кашу, когда в дверь то и дело вламывались, неся с собой холод, отчаянные жалобы и мольбы, десятки людей, когда от Стрельцова и Семенова, полных готовности помочь, но бессильных что-либо сделать, требовались железные нервы и самообладание, — в соседних комнатах умерло несколько человек.

Умерла трехлетняя девочка, и вопли матери оглашали весь барак сквозь гул голосов. Умер мужчина, инженер, и его жена, спокойная, безразличная к его участи, явилась в комнату № 6 с вопросом, что с ним делать и какие нужны формальности? Семенов объяснил ей, что формальностей не требуется здесь никаких, а труп нужно перетащить через улицу, в противостоящий барак — покойницкую.

И еще какой-то мужчина умер посреди коридора, и другим, да и мне в том числе, приходилось переступать через него, выбираясь на мороз, когда это надобилось, ощупью в темноте ища выходную дверь.

А на кровати, на голых досках, у коменданта спала четырнадцатилетняя девочка, отставшая накануне от матери. Эту девочку Стрельцов пожалел, приютил у себя, сам ходил в столовую за ужином для нее и пытался сообщить на станцию Волховстрой по телефону, чтобы там с проходящего эшелона сняли мать, потерявшую дочь.

И сразу светлым, чистым стал для меня образ Стрельцова, когда я узнал об этом!

И — жаловался мне комендант — условия на эвакопункте жуткие потому, что до двадцатого января Федюнинский, чья армия стояла здесь, не имел разрешения от Военного совета на организацию в занятых воинскими частями бараках базы для эвакуируемых. А когда наконец 20 января такое разрешение было получено, то заниматься какой-либо организационной работой оказалось поздно: 22 января прибыла первая партия в несколько сотен эвакуируемых, и с того дня поток их, все возрастающий, течет непрерывно. Стрельцов и Семенов не обеспечены пока ни штатом, ни утварью, ни инвентарем, ни даже посудой и матрацами для самих себя. Съездить в Ленинград ни тот, ни другой теперь, конечно, не могут. Получили сообщение, что тридцать уборщиц идут к ним из Ленинграда пешком. Почему пешком? Почему из Ленинграда? Почему их нет до сих пор?.. Но пока единственное, что обеспечено эвакуирующимся и (по талонам) выдается всем безотказно, — это еда в столовой и паек на дорогу — 150 граммов хлеба в столовой, плюс 800 на дорогу каждому, плюс еще кое-какие продукты. Это — главное — обеспечивает жизнь почти всем людям...

Глава двадцать первая.

В армии Федюнинского

54-я армия
6–15 февраля 1942 г.

Домик в Оломне. — Над картой боевых действий. — Опять на передовых. — Огневая позиция 9-й батареи. — Блиндаж на берегу Мги. — Перед наступлением.

Домик в Оломне

6 февраля, 6 часов дня

Деревня Оломна, Киришского района. Ослепительно яркое солнце, на чистейшем белом снегу. Чувствуется приближение весны. И даже сейчас, когда солнце, вплотную склонясь к горизонту, положило на снега синеватые тени, день еще ярок и праздничен, мирен, тих и величественно красив. Эти длинные-длинные тени протянулись от изб — то целых, то разрушенных недавно побывавшими здесь немцами, от тракторов, грузовиков, фур, палаток, от трофейных немецких почтовых автобусов и орудийных передков, от обломков всяких машин, от колодезных журавлей, что высятся над замерзшей рекой, припавшей к моей избенке крутым излуком. Ветви деревьев, кажутся выгравированными на жестко зарозовевшем небе...

Я, кажется, сказал: день мирен и праздничен? А ведь утром, наблюдая сквозь обледенелые стекла маленького оконца за этим великолепным миром, я видел, как пышными тучками вспыхивали разрывы снарядов. Проклятый враг нащупывал наши штабы и наши части огнем дальнобойных орудий откуда-то из-за Пудостья, где он сидит, не выбитый пока нами, забравшийся (занес же его черт сюда!) в такие глубины нашей родимой земли, куда до войны и самая бесшабашная фантазия не могла бы его допустить: осмеяли бы люди выдумщика, который сказал бы, что здесь, в этих заладожских, вековечно русских дальних углах, может оказаться гитлеровец!

А вот — оказался! И прокатился по деревням, и жег, и стрелял, и насильничал, и грабил, и вешал, а уходя, наставил тысячи предательских мин, на которых до сих пор погибают люди, как погибли вчера майор и группа командиров гаубичного полка здесь, неподалеку от Оломны.

В занесенных снегом землянках вокруг Оломны находят наши воины и наши крестьяне трупы русских людей со страшными следами пыток, останки заживо сожженных пленных красноармейцев и командиров. В одной из таких землянок, среди груды трупов, обнаружили наши колхозники изуродованные тела трех женщин, своих односельчанок, сестер Хазовых — Катерины, Клавдии и Глафиры. В соседней деревне Гороховец две недели не снимали немцы с виселицы мужа Екатерины Хазовой, железнодорожного рабочего Александра Кривобокова. Он был повешен, после того как при обыске у него были найдены сухари и немного крупы, — дескать, связан с партизанами! Когда Кривобокова поставили на телегу и накинули ему на шею петлю, он ударил каблуком стоявшего рядом гитлеровца и плюнул ему в лицо... А семнадцатилетнюю Клавдию жгли на раскаленной печи и шпарили кипятком за то, что найден был у нее комсомольский билет, и за то, что она молчала, когда у нее допытывались о связи ее с партизанами...

Мал мала меньше, плачут, и смеются, и щебечут ребятишки за стеной комнаты в избе, принявшей в себя несколько крестьянских семейств из других изб, занятых нашими воинскими частями.

Безропотно переносят жители все неудобства, лишения и невзгоды, лишь бы подальше отогнала ненавистную орду гитлеровцев спасительница Красная Армия. И заботливы, предупредительны, радушны каждая девушка, каждый старик из целой оравы их, живущих в этой избе, спящих грудами на полу, к любому из нас, воинов этой армии. Ничего не просят у нас, охотно выполняют всякую, самую малую нашу просьбу. И самовар ставит, и белье постирала мне крепкая девка Маруся, и обед мне приносит из той избы, куда на санях в термосах привозят его из Гороховца... Она знает — этот больной командир приехал из Ленинграда, болен от голода, и уж если командир болен от голода, то чего же жаловаться на свою судьбу им, местным жителям, крестьянам-колхозникам, пусть лишившимся и коров, и лошадей, и утвари, и запасов, но все же сытым и ничуть даже не исхудавшим, — таким же краснощеким и полногрудым девицам, какими были и прежде.

А я?.. Вот на столе передо мной справка врача медсанбата 285-й дивизии, вчера осматривавшего меня:

«Дана Лукницкому П. Н., интенданту второго ранга, в том, что он по состоянию здоровья нуждается в постельном режиме. Диагноз: кахексия 2-й степени, бронхит. Врач Помчалова».

Итак, истощение второй степени!.. Меня лечат и кормят.

Мне хорошо, я отдыхаю душою и телом, весь отдав себя процессу выздоровления, восстановления сил. И, вспоминая трагический Ленинград, я благодарен судьбе, давшей мне возможность ожить и оправиться. Пусть пока мне нужно помедлить и набраться воли даже для того, чтоб сделать небольшое физическое усилие — надеть полушубок или перейти от нар к столу. Эта слабость пройдет!

А сейчас несколько слов о том, как я приехал сюда и здесь устроился.

Позавчера, в деревне Влоя, вышел я на дорогу с вещами, и мне повезло: через пять минут я уже мчался в Гороховец в кузове легковой машины какого-то командира разведки, спешившего в штаб армии. В машине полулежал еще старик с саночками, которого командир взялся довезти до Мемина; старик рассчитывал набрать в лесу мороженой конины — много лошадей убито в недавних боях.

Через Мемино и Сотово, узкой лесной дорогой, с трудом разъезжаясь с редкими встречными машинами (в одной из них ехал раненный в голову крупный командир), мы прикатили в Оломну и чуть-чуть дальше — в Гороховец.

Спасибо корреспонденту «Известий» Садовскому, который принял во мне, уже едва державшемся на ногах, участие, накормил и устроил меня. Из разломанного дубового гроба (других досок не нашлось) были сооружены эти вот нары, на которых лежу, а на следующий день мне оказали медицинскую помощь...

Деревня Оломна, как и Гороховец, не сожжена немцами: не успели, очень уж поспешно бежали отсюда. А вокруг — леса, леса, бескрайние, русские, всегда мирно дремавшие, а сейчас потревоженные войной!..

8 февраля. Полдень.

Оломна

Пасмурный день. Резкий морозный ветер доносит гул сплошной канонады.

Только что изучал карту. Части 54-й армии занимают примерно следующую линию фронта. На севере (где они смыкаются с Синявинской группой) они расположены на участке железной дороги между Мгой и станцией Маково, около Мишкина. Отсюда наши позиции протягиваются к югу, до станции Малукса, на железной дороге Мга — Кириши. Здесь линия фронта проходит по самой железной дороге, насыпь которой находится в руках противника, за исключением клиньев, вбитых нами в его расположение: недавно взятой нами станции Погостье и еще двух-трех пунктов между Погостьем и Киришами. Угол, составляемый этой железной дорогой и той, что идет вдоль реки Волхов к городу Волхову, — в немецких руках. Старые Кириши — в наших. Новые Кириши — в руках противника, а позади него — блокирующие его части 4-й армии Мерецкова. Стык этой армии с 54-й проходит вдоль берегов Волхова, а южнее войска Мерецкова, большой дугой огибая с тыла Чудово, ведут бои, направляя свой удар к Любани.

Некоторые наши части, вклинившиеся при наступлении в немецкий тыл, оторвались от армии и находились по месяцу и более в тылу немцев, к югу от железной дороги Мга — Кириши. Недавно эти части пробились обратно, а отдельные группы и до сих пор выходят сюда — к Гороховцу и Оломне.

Вчера вечером, в момент, когда в нашей избе был комендант (распоряжавшийся доставкой нам дров и керосина), к нему явился какой-то старший лейтенант, предельно усталый, промерзший, хвативший для поддержания сил спирту. Он спрашивал коменданта, знает ли тот такой участок, где из-за «железки» можно безопасно провести людей, пробирающихся из немецкого тыла:

— Мрут у меня люди. Из ста восемнадцати человек сорок восемь уже замерзло... Я сам пробрался, чтобы узнать, где их провести, они пока ждут меня. Там, где я проходил прежде, теперь три фашистских дзота и два блиндажа, одному-то можно пролезть, а пойти всем — под огонь прямо!..

Комендант, естественно, направил этого командира к начальнику оперативного отдела штаба, в Гороховец. Старший лейтенант ушел, превозмогая усталость, взволнованный, озабоченный...

10 февраля.

Оломна

Первый раз после болезни я прошелся пешком в Гороховец и обратно, чтобы испытать свои силы. Еще очень мешает слабость, но силы прибавляются с каждым днем. Беседовал в политотделе с полковым комиссаром Ефременковым, человеком умным и простым в общении. Был у работников Белова, в оперативном отделе. Поеду на передовые при первой оказии, восстанавливать силы надо работая, — и пора и хочется быть в действующих частях.

11 февраля. 10 часов утра.

Гороховец

Артотдел штабарма. Деревянный двухэтажный домик. Половину комнаты занимают столы: кальки, карты; на стенах — рулоны. Маленькие деревенские окна, за которыми снег, почти оттепельный, вымазанные белой краской автомашины, — улица деревни Гороховец, с часовыми в белых маскировочных халатах на углах. Вторую половину комнаты занимают двухъярусные нары.

Сижу в ожидании — мне обещана беседа с кем-либо из крупных и авторитетных артиллеристов. Хочу получить ясное представление о прошедших боях.

Ничто не изменилось в Гороховце и Оломне за эти дни. Каждый день немцы обстреливают нас дальнобойными, но лениво и помалу — снаряды свистят и рвутся без толку. А на передовых, в районе станции Погостье и вдоль железной дороги, идет денно и нощно бой, — затяжной, пока не слишком напряженный, идет штурм немецких позиций. По ним бьет артиллерия, в том числе быстро меняющие свои позиции удручающе действующие на немцев батареи «марусь»{51}.

Долбят штыком и гранатой вражеские блиндажи пехотинцы. Ходят в тыл к немцам лыжники...

Мы ждем начала решительного наступления!

«Корреспондентский корпус» томится. Как хочется, чтобы можно было поднять дух ленинградцев настоящею доброй вестью!..

Перед полночью.

Оломна

Сегодня с утра части 54-й армии в районе Погостья и Веняголова перешли в наступление. Основной удар должна была нанести 311-я стрелковая дивизия полковника Биякова, та самая, которая в течение месяца действовала в тылу врага. Впереди же 311-й дивизии двинулась на прорыв вражеской обороны 122-я танковая бригада полковника Зазимко.

Но... наступление сорвалось. Под бешеным огнем противника части 311-й дивизии залегли на северной окраине деревни Погостье, две другие дивизии (177-я и 11-я) остались на своих местах, а танковая бригада, в которой два танка оказались подбиты и один сгорел, отошла обратно, за линию железной дороги.

Я договорился с артиллеристами: завтра во второй половине дня будет оказия, с которой меня отправят в 883-й артиллерийский полк майора Седаша. К часу дня я должен явиться в артчасть штаба, в Оломну.

Над картой боевых действий

12 февраля. Утро.

Оломна

В вымороженной, темной квартире встает поутру ленинградец, истощенный дистрофией, но привыкший мужественно переносить невзгоды блокады. Прежде чем принести ведро воды, разжечь жестяную печурку, он спрашивает себя и всех окружающих:

«Что на фронте сегодня? Что балтийская морская пехота? Что Мерецков? Что Федюнинский? ..»

Как справляются они с возложенной на них исключительной ролью? Что сделали за день их дивизии и бригады, обрубающие кровавому фашистскому чудищу — фалангу за фалангой — лапы, протянутые к городу Ленина?

Я знаю: Федюнинский вот-вот начнет мощное наступление, уже начинает его. Вчерашняя, первая попытка успеха пока не дала. Что будет завтра? Федюнинский с членами Военного совета находится на вспомогательном пункте управления, в лесу, руководя происходящими боями, пробуя силы врага, стремясь нанести врагу решительный удар. Наиболее нужные командующему части штаба постепенно перебираются вперед, в лес, поближе к передовым позициям. Политотдельцы всеми положенными средствами напоминают армии о ее исторической роли, о том, что армия призвана разбить кольцо блокады вокруг Ленинграда. Армейская газета «В решающий бой», газеты дивизий и бригад, листовки, и обращения, и политбеседы — все полно этим.

Важен и нужен крупный масштаб событий! В таком масштабе уже много сделано. Немцы не допущены к Ладоге и отброшены. Ладожская трасса действует: ежедневно эвакуируются десятки тысяч ленинградцев, тысячами тонн доставляется в город снабжение. Это — главное. А конкретно? Как разворачивались боевые действия?

И что предстоит армии в ближайшие дни? Вчера и позавчера я побывал в разных отделах штаба армии, беседовал с политработниками, оперативниками, разведчиками, артиллеристами. И сейчас мне ясна картина всех боев, проведенных 54-й армией с октября прошедшего года.

Передо мною — карта. Сверху — Ладожское озеро. Ниже — треугольник, образованный отрезками железных дорог и рекою Волхов. По северной стороне треугольника, между Мгой и городом Волховом, — станции Назия и Войбокала. По юго-западной, между Мгой и Киришами, — станции Малукса, Жарок, Посадников Остров.

Через левый угол треугольника (Назия — Малуксинский мох) и полоску до д. Липки, на берегу Ладоги, проходила линия обороны 54-й армии. Вдоль юго-западной стороны треугольника, от Малуксинских болот до Киришей (и еще немного к югу), тянулась линия обороны 4-й армии (в ту пору ею командовал генерал В. Ф. Яковлев). К югу от Киришей, по правобережью реки Волхов, оборонялись войска 52-й армии генерала Н. К. Клыкова. В 4-й и 52-й армиях, растянутых по фронту на пятьдесят и восемьдесят километров, сил было крайне мало, в два-три раза меньше, чем у гитлеровцев, занимавших территорию к западу от реки Волхов и к юго-западу от железной дороги Мга — Кириши.

Отсюда, примерно от Чудова, 16 октября немцы начали наступление на Тихвин. Стремясь по всему фронту прямиком на север, к Ладожскому озеру, они 24 октября ворвались и в пределы обозначенного мной треугольника: от станции Погостье — на Войбокалу и от Киришей, вдоль реки Волхов, — к городу Волхову, к первенцу нашей электрификации — Волховской ГЭС.

4-я армия (отъединенная немцами от 52-й армии, оставившей Б. Вишеру) вынуждена была отступить, и немцы вскоре заняли почти весь треугольник. К северной стороне его они вышли у станции Войбокала. На этом рубеже, и в нескольких километрах южнее города Волхова, врага удалось остановить сосредоточившимся здесь войскам 54-й армии И. И. Федюнинского.

Это был период октябрьских и ноябрьских тяжелых оборонительных боев. Получив подкрепления (в частности, из осажденного Ленинграда), подготовляясь к контрудару, армии Федюнинского удалось перед концом ноября добиться перевеса в силах.

После того как наша 52-я армия двинулась в контрнаступление на Б. Вишеру, а 4-я армия — на Тихвин, 54-я армия Федюнинского, в свою очередь, 3 декабря нанесла немцам сильнейший контрудар в районе Войбокалы. Были брошены в бой силы 6-й бригады морской пехоты, 311-й стрелковой дивизии (полковника Биякова), 80-й (подоспевшей из Ленинграда) и 285-й стрелковых дивизий, 122-й танковой бригады (полковника Зазимко), артиллерийские, саперные и другие части и, конечно, авиация.

В течение десяти дней армия освободила ряд населенных пунктов: совхоз «Красный Октябрь», Тобино, Падрило, Опсала, Овдокала (немецкие гарнизоны в них были окружены и уничтожались). Срочно бросив сюда крупные резервы, немцы замедлили было ход нашего наступления, но тогда, 15 декабря, Федюнинский нанес им стремительный удар с фланга двумя переправленными из Ленинграда стрелковыми дивизиями: 115-й и 198-й. Немцам и в голову не могло прийти, что 54-я армия получит крупные подкрепления из... осажденного, голодающего Ленинграда! Ударом этих двух дивизий, нацеленным от синявинских Рабочих поселков № 4 и № 5, прямиком на Кириши, весь занятый немцами треугольник был рассечен надвое. Обе дивизии, презирая тридцатиградусные морозы, двигаясь по заснеженным лесам и по болотам Малуксинского мха, через несколько дней достигли деревень Оломна, Гороховец, Бабино, уничтожили здесь немецкие гарнизоны и сомкнулись с другими — 3-й гвардейской, 310-й стрелковыми дивизиями и прочими частями, отстоявшими город Волхов и начиная с 20 декабря отбросившими немцев вдоль реки Волхов почти до Киришей.

115-я дивизия, в частности, сменила здесь вынесшую тяжелые оборонительные бои за г. Волхов, а потом наступавшую от него вдоль реки 3-ю гвардейскую стрелковую дивизию генерал-майора Н. А. Гагена, которая утла на короткий отдых. 198-я дивизия стала рядом со 115-й. Крайний левый фланг 54-й армии одновременно сомкнулся с частями гнавшей немцев от Тихвина 4-й армии.

Бросая артиллерию, танки, ручное оружие и боеприпасы, спасаясь мелкими группами, почти окруженный враг в панике отступал к прежним своим позициям. Здесь, на линии железной дороги Кириши — Мга, ему удалось закрепиться. 54-я армия вышла на линию этой дороги к 27 и 28 декабря. Ожесточенные бои разыгрались здесь у станций Погостье и Жарок. А 311-я стрелковая дивизия Биякова у Посадникова Острова и у Ларионова Острова с ходу прорвалась дальше к югу, за железную дорогу, и, угрожая окружением Киришей, выдвинулась в немецкий тыл. За нею перешли железную дорогу 80-я стрелковая дивизия (у станции Жарок) и 285-я.

28 декабря, форсировав р. Волхов, к Киришам приблизились и части 4-й армии. Эта армия, освободившая 9 декабря Тихвин, а 21 декабря — Будогощь, составляет теперь вместе с 52-й армией недавно (с 17 декабря) созданный Волховский фронт, которым командует генерал армии Мерецков.

Если бы наступление 54-й армии и Волховского фронта (4-й и 52-й армий) удалось развить, то громада наших войск, протянувшаяся до Новгорода, двинулась бы от реки Волхов строго на запад и вся группа немецких армий, осаждающих Ленинград, была бы поставлена под удар. Под угрозой окружения немцам пришлось бы немедленно отступить от Ленинграда.

Вот в этом и были надежды ленинградцев перед новым, 1942 годом!

Но немцам, разгромленным под Тихвином, г. Волховом и под Войбокалой, удалось удержаться в Киришах и — далее на юг — вдоль реки Волхов: пока мы наступали, они подтягивали сюда крупные резервы и сильно укрепили здесь рубежи.

Вырвавшись вперед у Киришей, 311-я дивизия Биякова осталась в тылу у немцев. Став нашим изолированным форпостом, испытывая трудности без снабжения, эта дивизия продолжала вести ожесточенные наступательные бои. При поддержке дальнобойной артиллерии 54-й армии (в частности, 883-го артполка майора Седаша) она выполняла местные задачи.

В тылу у немцев она действовала весь месяц, а затем вышла к нашей линии фронта и на рубеже железной дороги присоединилась к своим прежним соседям — 80-й и 285-й дивизиям.

Общее декабрьское наступление 54-й армии в последних числах декабря было на линии Кириши — Мга приостановлено. Надо было очистить весь освобожденный армией треугольник от разрозненных, метавшихся там немецких групп, укрепить растянувшиеся коммуникации, обеспечить передовые части пополнениями и снабжением.

При таком положении встречен был Новый год. И мне понятно теперь, почему предновогодние надежды' ленинградцев на быстрое взятие Мги и открытие железнодорожной связи со всей страной не оправдались.

Линия фронта в основном стабилизировалась на весь январь и начало февраля. Однако бои за Погостье продолжались: 16 января на станцию Погостье наступала 11-я стрелковая дивизия, 24 января — 285-я стрелковая дивизия и другие части. Усилиями наших войск станция Погостье, насыпь железной дороги и половина расположенной за нею деревни Погостье были взяты. Вторая половина деревни пустует, став зоной прострела, а немцы располагаются полукружием за ней, в блиндажах, по опушкам леса. Без существенных изменений это положение длится с 24 января по 11 февраля, — вчера наши части продвинулись немного вперед.

54-я армия готова нанести отсюда новый удар и надеется начать генеральное наступление.

Мне не совсем ясно, почему надо штурмовать немецкие позиции именно здесь, в Погостье, вокруг которого немцы хорошо укрепились и куда, несомненно, подтянули свои резервы. Разве нельзя прорваться сквозь насыпь железной дороги в каком-нибудь другом, менее укрепленном и неожиданном для врага месте и сделать скрытый глубокий обход?

Ведь вот же ишут и находят себе проходы наши части, действовавшие в немецком тылу? Лучше всех это знает командир 311-й дивизии, полковник Бияков!..

Но мне и многое еще неясно. Военный корреспондент, не командующий армией и даже не командир полка, у меня слишком мало данных для безошибочных суждений. А все же, надеюсь, профессиональные качества писателя — некоторая наблюдательность, способность анализировать, сопоставлять, обобщать — помогут мне, побывав в частях, создать себе правильную картину обстановки на здешнем участке фронта.

Судя по разговорам со многими командирами, в пути сюда и здесь, в Гороховце и Оломне, сил у нас мало.

После жестоких наступательных боев есть в арми.и такие части, от которых, кроме номера, почти ничего не осталось. Есть, например, соединение, в котором сегодня насчитывается десятка полтора активных штыков. Да, эти части быстро пополняются, но среди прибывающих пополнений многие бойцы еще не обстреляны, никогда не бывали в бою.

Что касается снарядов, то боеприпасов всякого вида у нас теперь как будто вполне достаточно!..

Остается сказать об армиях Мерецкова. Здесь многие командиры говорят о его таланте. И когда люди, высоко оценивающие качества собственного командующего — Федюнинского, говорят с таким же уважением о его соседе, это приятно слышать.

За последние дни войска Мерецкова блокировали Любань и взяли Тосно. Официальных сведений об этом нет никаких, но здесь, в 54-й армии, все командиры частей и политработники подтверждают это. При таком положении удар 54-й армии к югу, в сторону Октябрьской железной дороги, должен привести к соединению частей 54-й армии с войсками Мерецкова и тем самым к блокированию всех немецких частей, занимающих район Кириши — Погостье — Мга.

Все командиры 54-й армии уверены, что к годовщине Красной Армии — к 23 февраля — удар этот будет завершен и трудящиеся Советского Союза получат прекрасный подарок — освобождение Ленинграда от блокады.

Я рад, что стану свидетелем новых боев за Погостье — один из важнейших исходных пунктов этого наступления. Если удастся развить успех, то наши части выйдут через Веняголово, Костово и Шапки к Тосно, сомкнутся там с частями Мерецкова (который наступает со стороны Чудова, обходя Любань) и двинутся в общем наступлении на запад и северо-запад. Задача, решенная в декабре только частично, будет решена до конца, будут нанесены удары по мгинской группировке врага, — и через Тосно, и всею дугой армий, двинутых на освобождение Ленинграда от блокады. И конечно, изнутри кольца блокады, навстречу волховчанам, успешно двинутся и ленинградцы: 55-я армия Ленинградского фронта, ведущая с ноября бои за Усть-Тосно и Ивановское, чтобы подойти к Мге, а с декабря, в боях за Путролово и Ям-Ижоры, стремящаяся пробиться к Тосно. А Невская оперативная группа сдвинется наконец со своего напитанного кровью Невского «пятачка».

Вот почему нижняя сторона треугольника — линия железной дороги Кириши — Мга, а на ней никому прежде не ведомая, маленькая, разбитая сейчас станция Погостье — так важна и нужна нам в предстоящих больших боях.

Здесь, в 54-й армии, одной из лучших частей, имеющей свой «боевой почерк», считается 883-й артиллерийский полк майора К. А. Седаша.{52} В критический момент наступления немцев на город Волхов, когда 310-я стрелковая дивизия и другие части отступили на северо-восток и дорога, на Волхов оказалась оголена, то угрожающую брешь закрыли своим героизмом очень немногие части: 666-й стрелковый полк, 16-я танковая бригада (переправившаяся с западного берега реки Волхов), 3-й гвардейский дивизион и мотострелковый батальон. Но до подхода этих частей брешь в течение полутора — двух суток прикрывал один только 883-й артполк, находившийся южнее Вячкова и славший свои снаряды на Лынну, откуда двигались немцы.

Полк Седаша сейчас под Погостьем и будет одним из главных участников наступления. Для общего понимания обстановки боя удобнее всего находиться там. Вот почему, по совету полкового комиссара Ефременкова, я еду сегодня именно в этот полк.

Опять на передовых

13 февраля. 9 часов утра

Лес — около левого берега реки Мги, севернее станции Погостье. Землянка командира и комиссара 883-го артполка АРГКА.{53} Майор Константин Афанасьевич Седаш, командир полка, брился. Полковой брадобрей работал быстро и энергично, но... очередной неотложный разговор по телефону, и — с намыленной щекой майор разговаривает о танках, пулеметах, «марусе», пехоте. Разговаривает с начальником артиллерии армии Дорофеевым и командирами своих дивизионов: в 9.50 должен быть огневой налет на Погостье.

Теперь бреется комиссар Владимир Андреевич Козлов, уравновешенный человек, двадцать три года прослуживший в армии. За столом еще двое — майор Вячеслав Варфоломеевич Садковский, начальник штаба полка, длинноголовый, узколицый человек, и батальонный комиссар, инструктор по пропаганде, типичный украинец, круглолицый и добродушный.

Начальник штаба курит длинную, в полметра, козью ножку — «патент» Седаша. Входит капитан:

— Танковая бригада просит — юго-восточнее Погостья, сто метров, огонь!

— Понятно! — отвечает Седаш, кивает начальнику штаба.

Майор Садковский берется за телефонную трубку.

Записываю команды. Батареи полка дают огонь.

Гул от полета снарядов — как от сотни самолетов...

Перед тем было донесение о пехоте, продвинувшейся за Погостье, к отметке 55,0 и 50,8. Наступление 311-й стрелковой дивизии продолжается.

...Вчера, с совещания начснабартов полков, я выехал сюда на КП полка в прекрасно оборудованном автофургоне 883-го полка. Снежной, сильно разъезженной фронтовой дорогой, забитой движущимися машинами, санями, тракторами, всадниками и пешеходами, мы ехали по болотам и лесам, сплошь занятым нашими частями. Через пункт Бараки приехали к месту расположения полка. Свернули в узкую лесную просеку, в лес, столь густо заселенный, насыщенный людьми, грузовиками, танками, полевыми кухнями, всяческим снаряжением, что продвигаться можно было лишь с большим трудом. Но мы ловко разъезжались со встречными, давая задний ход и маневрируя, как только позволяли глубокие колеи в снегу, пни и деревья. Сопровождавший меня начснабарт Комиссаров ввел меня в крошечный, жарко натопленный блиндаж КП. За столом, под яркой электрической лампой, сидел, изучая карту, уже почти лысый, прикрывающий лысину реденькими волосами майор с орденом Красного Знамени на тщательно отутюженной гимнастерке. На нарах, склонясь к печурке, с книгой в руках, сидел худощавый старший батальонный комиссар. Взглянув на него, можно было сразу сказать, что строители этого блиндажа рассчитывали свое сооружение явно не на рост этого комиссара.

Майор Седаш вежливо встал, умными глазами внимательно вгляделся в мое лицо, медля и как будто его изучая. Пожал руку, отступил на шаг, по-прежнему не отрывая от меня взгляда, сказал:

— Значит, вы корреспондент ТАСС? Писатель?..

— Да.

— Ленинградец?

— Да.

— И, видно, прямо из Ленинграда?

— С отдыхом в Оломне — да!

Седаш переглянулся со стоящим рядом с ним комиссаром. Тот ответил ему чуть заметным движением глаз. Протянул мне руку. А Седаш быстро наклонился к столу, откинул бахромчатый край скатерти и, вынув из-под стола небольшой бидон, поставил его на стол:

— Ну вот что, друг!.. Мы будем воевать, а ты... ешь!

И обратился к вестовому:

— Товарищ Ткачук! А пока — обед на троих!

В бидоне был мед, не виданный мною с начала войны, ароматный липовый мед, — из подарков, привезенных дальневосточниками бойцам и командирам 54-й армии. А рядом с бидоном на тарелки Седаш вывалил горки мятных пряников, печенья и леденцов.

И столько было солдатской заботливой душевности в этом жесте простого и высокого гостеприимства, что я был растроган и сразу подумал: вот он, ответ на мои мысли последних дней! Я — в армии, где каждый душу отдаст за ленинградцев! Кто я для него? Чужой, неведомый человек, но — ленинградец!

Тут же скажу: после обеда, без всякой моей просьбы, мне заменили рваные мои валенки новыми, отличными. Заметив, что мои часы испорчены, Козлов взял их и отослал полковому мастеру для починки. И сразу слетела с меня шершавая кожура психической подавленности, хоть дотоле и не осознаваемой мною, но омрачавшей меня, — следствие ленинградских лишений.

Как иногда мало человеку нужно, чтобы вернуть его душу в строй!

И я никогда не забуду этих непринужденных, полных человечности поступков Седаша и его комиссара Козлова {54}.

Так началось доброе и хорошее гостеприимство, коим я пользуюсь с момента приезда сюда.

Приехав в полк, я сразу же уяснил себе обстановку на этом участке фронта и узнал о делах полка за последние дни.

Маленькая станция (точнее — разъезд) Погостье расположена у пересечения линии Кириши — Мга речкою Мгою. С юго-западной стороны железной дороги, сразу же за станцией, по обоим берегам Мги, протягивается километра на полтора-два в глубину территории, давно занятой немцами, деревня Погостье (от которой не осталось уже ни одного дома). Еще дальше, на юго-западе, с речкой сливается ручей Дубок, подбегающий к ней со стороны железной дороги. Сквозь станцию и деревню проходит большая грунтовая дорога. Она уходит вдоль речки Мги к деревне Веняголово, минует ее и дальше разветвляется на две дороги: одну, ведущую к д. Шапки и к Тосно, другую — к Любани.

С января месяца (после наступления наших войск) станция Погостье, как и вся насыпь железной дороги, стала средоточием затяжных и упорных боев. Здесь немцы оказали сильное сопротивление, здесь они подготовили систему укреплений, расположенных в насыпи. В глубине, юго-западнее Погостья, сосредоточилась большая группировка их артиллерии, а поближе — минометы. В январском наступлении наших частей (3-й гвардейской дивизии, 11-й и 177-й стрелковых дивизий) сопротивление противника было сломлено, система блиндажей в основном разрушена нашей артиллерией (в частности, 883-м полком). Насыпь и станция были взяты, и наши войска продвинулись к деревне Погостье.

Огневая позиция 9-й батареи

13 февраля. День

Вместе с заместителем командира полка, майором Даниилом Стефановичем Михайленко, после завтрака я выехал на санях к огневой позиции 9-й батареи — километра два-три по снежным дорогам. Полк наш — механизированный, ему не полагается лошадей, у него тяжелые тракторы да четыреста автомашин. Но у хороших хозяев хозяйство всегда разнообразно, а потому подобранная где-то брошенная, истощенная лошадь сейчас откормлена и несет верой и правдой службу, освобождая командиров от необходимости ходить с батареи на батарею пешком (горючее-то ведь экономить необходимо!). Трудней всего добыть сено, — там, где побывали немцы, сена не найдешь ни пучка, но кое-как прокормить лошадь полку удается.

И вот по дороге, приглядываясь к изломанным, воткнутым в снег немецким велосипедам, к измятым орудийным лыжам, к скелетам автомашин, всматриваясь в протягиваемую вдоль дороги узкоколейку (из тех, что когда-то были проложены к лесозаготовкам, а затем заброшены), я с Михайленко выехал из леса на болото.

День провел у двух орудий огневого взвода девятой батареи младшего лейтенанта Сергея Панюшкина. Били по немецкой батарее ( «цель № 355»), стрелявшей из деревни Веняголово. Батарея была подавлена. Кроме того, уничтожены в районе Погостья дзот с фашистским орудием, которое вело огонь прямой наводкой.

Панюшкин получил благодарность за хорошую работу. У Панюшкина праздник: сегодня он принят в партию. Поэтому он пригласил нас в баню, организованную тут же на огневой позиции. Из чудо-бани — снежного холмика — на пятнадцатиградусный мороз валит пар!

...Сегодня все части 311-й стрелковой дивизии, выполняя приказ, повели наступление несколькими колоннами. Правая колонна вдоль опушки леса, западнее деревни Погостье, продвинулась километра на два, подойдя на двести — триста метров к отметке 50,8 (1069-й полк). Остальные два полка (1067-й и 1071-и) вышли на южную окраину этой деревни и одним флангом подошли к отметке 55,0.

Такое положение было к 12.00 дня сегодня. После этого часа задача дивизии — вести усиленную разведку, а артиллерии — борьбу с артиллерией противника...

Блиндаж на берегу Мги

14 февраля. 1 час дня

Нахожусь в землянке Седаша и Козлова — на командном пункте. Наша пехота, достигшая вчера отметки 50,8 возле Погостья, стоит там до сих пор. Артиллерия, танки и авиация ей помогают. Сегодня утром два наших бомбардировщика бомбили расположение немцев в Погостье. Артиллеристы 883-го артполка выпускают по немцам все разрешенные командованием нормы снарядов, — к сожалению, нормы эти весьма ограничены, вчера на весь полк было разрешено 300.

К Погостью подтягиваются соседние части, в тылу готовятся резервы, вся армия сжимается в крепкий кулак. В связи с этим и для общего усиления всего фронта район, примыкающий с севера к 54-й армии (местоположение так называемой Синявинской группы), занят реорганизованной 8-й армией, в которую вошли и все части Синявинской группы и ряд частей, выделенных из 54-й армии. Туда же вошли и 882-й артполк и часть 1-го дивизиона 883-го. 8-я армия получила большие подкрепления и хорошее вооружение, как, например, танки КВ.

Напряженная подготовка к широкому генеральному наступлению идет в эти дни по всему фронту. Настроение в армии — отличное, в частности в 883-м полку. Бойцы заявляют, что они были бы рады и горды отдать ленинградцам половину своего пайка, лишь бы вместо этой половины им дали побольше снарядов.

В последних боях, к сожалению, недостаточно хорошо показала себя пехота, здесь явно ощущается нужда в одной-двух крепких кадровых стрелковых дивизиях. Даже одна такая дивизия сыграла бы здесь большую и важную роль.

Великолепно действуют «маруси» — - которых имеется здесь немало. Каждый день, раз или два в сутки, мне приходится вдруг слышать особый, сплошной гул — будто гигантский паровоз выпускает пар. Этот шум продолжается меньше минуты, но я знаю: за это время «поцелуем «маруси» бывает сметено все, что попало ей «на уста». Вчера, например, когда наши танки пошли в наступление в Погостье и остановились перед немецкими укреплениями, а немцы, собравшись с духом, вылезли в контратаку, их вдруг ожег «поцелуй «маруси», так что от них ничего не осталось...

Начальник связи полка рассказал мне:

— Сегодня один командир роты вызвал бойца-пулеметчика, который не сумел выполнить приказание: «Ну что ты тут сидишь? Ты просто существуешь! Ты лишний человек, лучше бы ушел отсюда!» Тот скрипнул зубами и без маскировочного халата пошел на передний край, лег, уничтожил двух пулеметчиков, потом, увидев, что другие шесть перетаскивают миномет, перебил всех шестерых и затем, когда миномет остался без людей, во весь рост, не скрываясь, пошел за ним. Либо пулеметчики и автоматчики немецкие обалдели, либо уж не знаю, какая причина в том, но он пришел назад невредимым. И командир сказал ему: «Я о тебе напишу!» А тот: «Я пошел не для того, чтобы вы обо мне написали, а чтоб вы обо мне так не думали! Это обида — лишний человек! А этот миномет бил по нашим, мешал нам!»...

Перед наступлением

15 февраля.

Лес у Погостья

Командный пункт 2-го артдивизиона 883-го полка. Керосиновая лампа в темной землянке командира дивизиона, старшего лейтенанта Георгия Яковлевича Луппо. Здесь он сам, его начальник штаба Вавилов, капитан Петухов и другие. Луппо — украинец, восемнадцатого года рождения, член партии с позавчерашнего дня, артиллерийское училище (в Тбилиси) окончил еще до войны, а прежде был кооператором в Орловской области.

В прошлом месяце ему пришлось туго: с 19 по 29 января он находился в тылу у немцев с 311-й дивизией, куда пробрался по доброй воле, чтобы произвести для своего артполка разведку целей и дать о них данные Седашу. С ним вместе пробирались восемь разведчиков из артполка и шестеро — из стрелковой дивизии. За собой они вели до трехсот человек обозников, которые на своих плечах несли продукты для дивизии, остававшейся уже пять дней без еды. Пробраться им удалось не сразу, а после четырехдневных неудачных попыток, но все-таки удалось, а потом Луппо долго ходил по немецким тылам, цели разведал, возвратился в свой полк, после многих лишений и опасностей, благополучно, если не считать, что разрывной пулей было обожжено его ухо. Вернулся он в наше расположение вместе со всей дивизией, проложившей себе путь жестоким боем.

Сюда, на КП дивизиона, я приехал с комиссаром Козловым на его «эмке», по дороге, обочины которой сплошь в воронках от разрывов снарядов и мин, в навали искореженных остатков автомашин — немецких и наших. Вдоль дороги, по опушкам леса, также сплошь — землянки, землянки, автомашины, зенитки, противотанковые и легкие орудия, боеприпасы и кое-где меж ветвей березок — танки. По этой ведущей к Погостью дороге в обе стороны идут бойцы, мелкими группами и в одиночку. Враг кроет сюда минами и снарядами постоянно, крыл и сегодня утром, а вот сейчас притих.

Около КП — могилы артиллеристов, могилы старшего лейтенанта Синяковского, убитого миной позавчера, и другого командира, убитого 12 февраля. Надписи, фото, пустые гильзы от прощальных салютов. Салютовали им и из орудий — огнем по врагу.

— Завтра музыка будет тут! — говорит комиссар. Луппо сидит на телефоне и произносит:

—  «Енисей» слушает! И ведет разговор.

На передовой линии — необычная здесь тишина: артиллерия немцев молчит. Это затишье — исключительное. Завтра здесь будет грозно. Несколько наших бомбардировщиков сбросили каскад бомб по переднему краю, часть бомб упала и на нашей стороне. В тылу сегодня больше стрельбы, чем здесь: готовясь к завтрашнему наступлению, войска проверяют винтовки, автоматы и пулеметы, поэтому то там, то здесь слышны отдельные выстрелы или очереди, что, конечно, возбраняется командирами и вызывает их нарекания.

В землянке все сидят без махорки, меня поэтому «обкурили», но я охотно предоставил свой кисет в общее пользование.

Настроение у всех повышенное, все ждут не дождутся завтрашнего дня.

5 часов дня.

Землянка КП полка

Ходил за полтора километра в третий дивизион и, встретив там старшего батальонного комиссара Козлова, выехал на его «эмке» к КП полка. В каждом клочке жиденького леса — сплошное столпотворение землянок, автомашин, легких орудий. Насыщенность леса на протяжении нескольких километров такова, что, куда бы ни кинул взгляд, везде увидишь артиллерию — всякие пушки, ощеренные здесь и там. Если бы было столь же много пехоты, да была бы эта пехота кадровой!.. Но некоторые дивизии здесь, как я уже говорил, так изрядно потрепаны, что есть, например, по словам Седаша, полк, в котором бойцов всего шесть человек. И все же, имея знамя и номер, он числится участвующим в завтрашнем наступлении!

Сегодня — оттепель, в рыхлых снежных колеях «эмка» застряла, и мы дошли пешком. Здесь все так густо заселено, что Козлов не сразу нашел свою землянку, даже подойдя к ней вплотную.

Тут случай был: наварил повар каши полную кухню, — ее украли! Так и не нашли!

Около 5 часов дня — дома. В землянке КП полка Седаш и Садковский, перед ними отпечатанный на машинке приказ по армии о завтрашнем наступлении и таблицы — Седаш изучает их ( «Вот эта таблица для сопровождения танков! А эта...»), говорит о «периоде 471

«Батько» Михайленко, облокотясь, слушает, смотрит. Седаш вчитывается в приказ. В нем сказано, какой огонь вести и сколько каких снарядов полк должен расходовать при движении танков от рубежа к рубежу. Называет один из рубежей, читает: «расход гранат 280»...

— Где это отражено? А, вот здесь, в третьем вопросе! Значит, прочесывающий огонь мы даем. После налета мы даем сопровождающий огонь танкам? Точно! А рубежи вы указали какие?.. Значит, огневые налеты, — конкретно указать точки. Именно по этому, например, участку. Потом, когда кончим пятнадцатиминутный налет, дивизионы готовят огонь по первому рубежу и ждут сигнала танков. Отстреляли, потом — по второму рубежу, отстреляли — и по третьему, и так далее. Понятно?

— Понятно!

— Сигналы все с собой захватите. Как только Михайленко поедет в бригаду сегодня, с ним передадите!

...Пришел капитан, протягивает записку и говорит:

— Товарищ майор, прибыл Ольховский, привез пятьсот штук, вот так их распределил!

Седаш обрадовался:

— Всего тысяча шестьдесят три штуки! Живем, живем! А я все тужил насчет снарядов! Значит, праздник завтра! Молодец Ольховский, два дня просидел, значит, недаром!.. Только, может, он чужие забрал?

— Это он может! — усмехается Михайленко.

— Ну, теперь, значит, пусть развезут по дивизионам! И, радостный, Седаш закуривает свою козью ножку в фут длиною.

Мы беседуем об «артиллерийском наступлении». Это термин новый, отражающий новую тактику боя.

— Предложение это, — рассказывает Седаш, — идет, по-моему, от Говорова. Когда впервые он сделал его, оно было вначале испробовано на одном из второстепенных участков боя. Удалось. Пробовали на другом — удалось. Тогда применили эту тактику в крупном масштабе — под Москвой. И именно это артиллерийское наступление решило успех разгрома немцев под Москвой.

Раньше бывала артиллерийская подготовка, и после нее шла пехота. Связь артиллерии с ней фактически прерывалась, и артиллерия — организованно — уже почти не участвовала в бою. Суть тактики артиллерийского наступления заключается в том, что артиллерия, сконцентрированная в огромном количестве, действует непрерывно во всей операции, в тесном взаимодействии со всеми родами войск. Часть орудий дает огонь, а другая стоит на колесах наготове, чтобы продвинуться вслед за пошедшими в наступление танками и пехотой и тотчас же бить по новому рубежу, непрерывно сопровождая наступающие пехоту и танки. И пока она действует, другая часть артиллерии подтягивается, действует по следующему рубежу — и так далее. Непрерывная связь КП артиллерии с пехотой, танками и другими родами войск дает возможность быть гибкими во все время боя. Например, возможен случай: танки задержались, пехота обошла их, пошла впереди, а танки не знают об этом и просят у артиллеристов огонь вперед себя.

Если не иметь непрерывной связи, возможны неприятности, а так, будучи все время в курсе, действуешь и гибко и осторожно...

«Батыю» сегодня поедет в танковую бригаду, чтобы до деталей обо всем договориться с танкистами. Все таблицы даются им и всем батареям. Нормы снарядов будут выложены кучками у каждого орудия, для каждого рубежа. Установлены сигналы для всех требований огня и всех возможных изменений. Сигналы ракетами не применяются, так как немцы, дав свою ракету, могут спутать эти сигналы. Связь — по радио и по телефону...

Пока я пишу это, часов с 6 вечера то и дело разрывы немецких снарядов поблизости, окрест нас. И вот сейчас, послушав новый огневой налет, во время бритья, Седаш усмехается:

— Ну что ж, можно теперь и долбануть по этой батарее. Снаряды есть теперь!

В землянке продолжается подготовка к завтрашнему наступлению.

Глава двадцать вторая.

В бою за погостье

883-й ап 54-й армии
16–17 февраля 1942 г.

Последние приготовления. — Минуты перед атакой. — В наступление! — После полудня. — Положение в Веняголове. — На второй день. —

Последние приготовления

16 февраля. 6 часов 50 минут

Нахожусь на КП, в землянке командира и комиссара 883-го артполка. Сегодня начало решительного наступления всей армии. Майор Константин Афанасьевич Се-даш, спокойный, строгий, подтянутый, как всегда выдержанный и корректный, по телефону проверяет готовность дивизионов.

У каждой части, у каждого подразделения сегодня новые позывные. Узел связи полка — «Амур» (начальник связи полка — Домрачев); КП полка (Седаш и комиссар Козлов) — «Лена»; начальник штаба полка майор Садковский — «Шилка»; 1-й дивизион — «Иртыш» (командир — Дармин); 2-й дивизион — «Енисей» (командир — Луппо); 3-й дивизион — «Барнаул» (Алексанов). Старший лейтенант Алексанов еще недавно был командиром батареи, только на днях назначен командиром дивизиона. В этой должности он неопытен, и потому Седаш особенно пристально наблюдает за его действиями.

Танки 122-й танковой бригады (командир — Зазимко) и 124-й бригады, состоящей из тяжелых КВ (командир — полковник Родин), называются «коробочками». Полк Седаша поддерживает прежде всего танки КВ. Их общий позывной — «Амба».

Пехота называется «ногами». Стрелковыми дивизиями командуют: Мартынчук (198-й, направляемой сегодня на прорыв из клина, что выдвинут за станцией Погостье), Бияков (311-й) и Щербаков (11-й).

При успехе, после прорыва в клине Погостье, общее наступление поведет 4-й гвардейский корпус, с задачей ликвидировать всю немецкую группу в данном районе, как часть общей задачи по прорыву кольца блокады Ленинграда.

Полк Седаша подчиняется начальнику артиллерии армии Дорофееву и, конечно, как и все части, — «главному хозяину» — Федюнинскому. Обо всех своих действиях Седаш непосредственно докладывает помощнику начальника штаба артиллерии — подполковнику Русакову. Его позывной — «Волга».

Связь называется музыкой, и на линиях связи есть множество других позывных, которые могут понадобиться Седашу.

Заместитель Седаша, майор Михайленко ( «батько»), выехал к танкистам 124-й бригады ( «Амба») и будет находиться у них для наблюдения, координации действий и связи.

Таковы основные известные мне пока «действующие лица» и их позывные. По приглашению Седаша я решил оставаться во время наступления с ним вместе на КП.

В землянке опять нас трое: Седаш, Козлов и я. Молчание. Седаш изучает таблицу огня. Козлов подкладывает в печку дрова. Холодно. Михайленко, вставший еще ночью, сейчас находится в пути к танковой бригаде. Там будут находиться и Мартынчук и другие командиры, непосредственно руководящие боем. Седаш будет руководить артиллерийским наступлением отсюда. Седаш:

— Не может быть, чтоб сейчас двадцать градусов был мороз?

Идет проверка готовности дивизионов к бою. Козлов вызывает своих подчиненных — комиссаров, Седаш — командиров дивизионов. Все внимание сейчас — организации четкой радиосвязи с танками КВ во все моменты их предстоящего наступления от рубежа к рубежу. Ведь каждый метр их поступательного движения нужно будет поминутно учитывать, чтобы «скатертью стлать им дорожку» снарядами своих тяжелых артиллерийских систем.

Дело новое, неведомое, только в последний месяц (со дня январского приказа Ставки Верховного Главнокомандования) испытываемое! Артиллерийское наступление огнем (а если прорыв удастся, то и колесами). Любой перебой, любая путаница в радиосвязи — и все усилия пойдут прахом: снаряды станут ложиться без толку, а то и еще хуже, напортят дело своим!..

Вот почему так настойчив и строг Седаш!..

Седаш просит для ориентации выяснить, будут ли танкисты применять какие-нибудь осветительные сигналы.

Кладет трубку и обращается к Козлову:

— Значит, так: начало разрушения — в 8 часов, до 9.15. С 9.15 до 9.30 — налет общий. С 9.30 — атака. Он по условию не так мне сказал, но это мне ясно!..

Седаш, конечно, имеет в виду кодовую поправку на называемое им по телефону время. Эта необходимая для зашифровки поправка у каждого есть в таблицах... Опять берет трубку:

— Дармин, сколько времени на ваших часах? 8 часов 05 минут? Почему не начинаете пристрелку?.. Хотя бы в районе южной окраины Погостья!..

Все три дивизиона на прямой линии слушают Седаша.

— Алексанов! Вы мне доложили «готово», а пристрелку почему не производите? Алексанов, я в конце концов прихожу к убеждению, что вы ни гвоздя не понимаете! .. Вот ведь как разжевывать все вам приходится! .. Дайте мне моего наблюдателя! Садковский? Почему Алексанов говорит, что «заряжено, дожидаюсь команды «огонь»? 8.00–8.25 у него для пристрелки назначено. Вы тоже сидите там не наблюдателем, должны принимать участие!

Слышны два выстрела. Еще два выстрела.

— Почему у вас взводом начали бить? Вы, Садковский, понимаете, что у вас делается? Почему я вас туда послал?.. А почему они делают не то, что надо?.. Кто же так делает, сразу все три батареи начинают взводными очередями бить?!

Еще два выстрела.

— Прекратите стрельбу взводными очередями! Еще два.

—  «Барнаул»! Алексанов! Вы повторяйте, что я вам говорю!.. И не стрелять, а пристреливать!.. Кто у вас корректирует там?.. Когда ушел?.. Когда недавно? Почему вы все так неконкретно? .. Ушел 8.17?.. Да еще восьми семнадцати нет!.. По-вашему, 8.22? Никак нет!.. Вот сейчас на моих — 8.17. Я вам тоже сказал так, поставьте по моим. У меня всё!..

Седаш сосредоточен, по-прежнему спокоен и выдержан.

Минуты перед атакой

В 8 часов 40 минут танки вышли на исходное положение. Пехота подтягивается.

Тишина! Полная тишина в лесу. В 9 часов заговорит весь лес. У Луппо и Дармина все в порядке — готово. Алексанов успеет, конечно, тоже.

Начальник штаба артиллерии армии, генерал-майор Березииский, только что говорил с Федюнинским: связь порвана, приходится пользоваться нашей (883-го полка). И командующий включился в провод, мешая Седашу говорить с дивизионами. Но Седаш, выжидая свободные минуты, все-таки разговаривает:

— Луппо, я начинаю нехорошо себя чувствовать тогда, когда вызываю «Енисей» по двадцать раз! Если он не годен, выгоните его к чертовой матери, посадите командира взвода... Я спрашиваю: готовится ли у вас? .. «Волга»!.. Распоряжение Биякову через Золотарева... Так... Есть... С какого начинать? .. Понятно. Минус десять? Останется девяносто копеек! (Смешок.)... А я про рубли и говорю!

Козлов надевает полушубок, амуницию, уходит к Дармину на КП 1-го дивизиона. Ткачук убирает посуду. Из дальнейших переговоров, команд, вопросов, докладов я понимаю, что через Золотарева от Федюнин-ского получено приказание всем танкам работать на дивизию Щербакова, а стрелковой дивизии Биякова оставить два-три танка.

Михайленко, сидящий наблюдателем в штабе танковой бригады, докладывает Седашу, где сейчас находятся танки. Седаш спрашивает, перешли ли «ленточку» (насыпь железной дороги), ибо «уже время выходит»:

— Какое у вас время... 9 часов 15 минут с половиной сейчас?.. Есть! Есть!.. 9.14 — на минуту отведем!.. Маленькие трубы начали работать?.. Уже работают?.. Ясно!

Разговор идет с выносным пунктом управления — начальником артиллерии армии генералом Дорофеевым. Потом Седаш связывает «главного хозяина» — Федюиинского — с Волковым ( «Утесом»), потом — с Мясоедовым (штабом стрелковой дивизии?), потом пытается через Михайленко связать с ведущим в бой танки командиром бригады полковником Родиным. Получив приказание Дорофеева отложить налет на десять минут и передать это Русакову, Седаш повторяет его слова своему непосредственному начальству, заместителю начальника штаба артиллерии:

—  «Волга»? Товарищ Гусаков, это Седаш докладывает. Все относится на десять минут позднее. Это налет. Переносится на 9.30. Точно!.. У меня все!

Слышны выстрелы. Это работают легкие орудия. Все командиры дивизионов, сидя на проводе, слышали приказание отложить налет на десять минут, поэтому тяжелые пушки-гаубицы молчат. А если бы связь прервалась, то снаряды полетели бы, как было условлено, в 9.20.

— Алексанов! — продолжает Седаш. — Команду «огонь» не подавать!

Седаш оборачивается ко мне:

— А вот легкие передают: огневой налет откладывают на десять минут, а уже 9.26, — значит, не в 9.30, а позже начнут!

И продолжает в трубку:

—  «Енисей»! Приготовиться!.. Луппо, почему телефонист не повторяет, что я говорю?.. «Барнаул»! Приготовиться! .. «Иртыш», приготовиться! «Амба»? Где «15-й»?

«15-й» — это Михайленко... Скоро артиллеристы, потом авиация, потом «маруся» начнут говорить. Мысли всех людей армии слились сейчас в единый концентрат напряжения. Какая взрывная сила в этой сдерживаемой незримой энергии!

В наступление!

—  «Барнаул»! У вас заряжено?.. Почему?.. Зарядить немедленно!..

Ах этот Алексанов! Он как ребенок сегодня, все ему нужно подсказывать. С утра наблюдаю я беспокойство Седаша за него! Седаш продолжает:

— Волков! Спросите хозяина! Остается одна минута. Дальше не переносится?.. Нет? «Иртыш», «Барнаул», «Енисей»! Осталась одна минута... Осталось полминуты... Все разговоры прекратить! Слушайте только!.. Что слышно от коробок?.. Хорошо... Десять секунд!.. Огонь! «Енисей», «Барнаул», «Иртыш», — огонь!

Два... два... два — три двойных залпа. Гул прокатывается по лесу, и немедленно снова залпы: два, два, два!.. Седаш перед трубкой, освещенной пламенем печки, сам словно отлит из металла:

— Дайте «Море», «Утес»!..

Внимательно слушает голос начальника артиллерии армии Дорофеева.

Два выстрела, два-два — опять залпы тяжелых, от которых гудит лес, и далекие — легкие (значит, начали вовремя!). Седаш слушает трубку и говорит:

— Алексанов, выполняйте, что там у вас написано, и всё! Вам — с девяти тридцати четырех должен быть налет. Обязательно!

9 часов 34 минуты. Слышно гуденье самолетов.

—  «Барнаул»! Вам без передышки нужно бить десять минут! Всё! «Енисей»! Луппо! Почему я вызываю три раза? Вы огонь ведете?

Седаш оборачивается ко мне:

— Придется на минуточку выйти, чтоб душе легче было!

Выходит. Я в землянке остаюсь один. Телефоны молчат. Залпы слышны беспрерывно. Шум начавшегося сражения ходит волнами, как прибой. Самолеты гудят, обрабатывая бомбами передний край противника. Все виды снарядов и мин перепахивают и взрыхляют вражеские траншеи, блиндажи, дзоты, ходы сообщения... Гусеницы рванувшихся с исходных позиций танков взвивают глубокий снег... Напряжение готовых кинуться в атаку за танками пехотинцев достигло предела...

...Два-два, два-два... — бесконечной чередой, словно содрогая толчками самое небо, множатся наши залпы. Седаш вернулся. В лес выходил я — солнце ярко светит, пронизывая лучами снежный лес, освещая дымки, Вьющиеся от землянок и кухонь. Лес наполнен звуками ..Залпов, — в торжественные эти минуты к работе наших Орудий прислушивается каждый..

Вхожу в землянку и слышу голос Седаша: — Западнее моста? Сколько?.. «Енисей», «Барнаул»! Доложите о готовности по первому рубежу!

— Клюет! — говорит Ткачук, возясь, у печки. Он — Солдат опытный: раз «по первому рубежу», значит, всё у нас от исходных позиций пошло вперед — и батальон головных танков КВ, и за ними пехота...

Десять минут прошло, наши батареи налет кончили!

А Седаш оборачивается ко мне, в его глазах несказанное удовлетворение:

— Все в порядке! Дело пошло!

Время — 9.45. Седаш приказывает: «Восемнадцать гранат, по шесть на «огород»!» — то есть на батарею: значит, полк даст по первому рубежу пятьдесят четыре снаряда...

— Алексанов! Какой сигнал от коробочек получили? Нету? Хорошо!..

И опять:

—  «Енисей»! Что передают танки? Они слышат вашу музыку?.. Противник оказывает какое-нибудь сопротивление? Там все в дыму сейчас?.. Ясно!..

Картина наступления танков мне так ясна, будто я своими глазами вижу, как, окутываясь белыми облаками взвитого снега, танки, сами выбеленные как снег, покинули, опушку маскировавшего их леса, перевалились через наши траншеи, пересекли в минуты нашего налета,, прижавшего немцев к земле, узкую полосу поляны и затем, уже в шквалах немецких разрывов, вскарабкались чуть западнее руин станции Погостье на железнодорожную насыпь, пересекли эту «ленточку» и сейчас проламывают вражескую, охваченную дымом и пламенем, оборону.

—  «Барнаул»! Что там передают передовые.?.. Откуда? .. Что?.. Значит, танки подали команду: «Развернуться, следуй за мной»?

Значит, пехота может разворачиваться цепью, шагать дальше по пояс в снегу, за бронею танков?..

Седаш непрерывно выспрашивает Михайленко и свой дивизионы о том, что~ передают танки. Слушает напряженно и после паузы кому-то докладывает:

— Я слушаю!.. Часть перешла ленточку. Сейчас все в дыму и ничего не видно. Продвигаются вперед... Луппо! Не мешайте! Чего вклиниваться! Вы слушаете, что будут танки говорить? Он будет передавать, положим, три пятерки, а что это означает, Луппо?.. Танки, значит, вышли на этот «рубеж!.. По рубежам — три четверки! Если передадут три четверки? .. Так, хорошо!

Седаш обращается ко мне:

— Неужели и тридцать КВ ничего не сделают? В смысле проходимости?

9 часов 55 минут... 9 часов 57 минут.. 10.00... Напряженно слежу за ходом боя и записываю каждое слово Седаша, каждую новость. И о том, где в данную минуту «ноги» (пехота), и о том, как гудят, приближаясь, и проходят мимо, и опять бомбят врага самолеты, и даже как сосредоточенно лицо Ткачука, пришивающего пуговицу к ватнику и определяющего на слух, каково положение на поле боя... Жарко топится печка, там — танки всё идут ( «Подстреленных нет еще?.. Нет? Хорошо!»), и по ним швыряют мины. Седаш сразу узнает, что минометная батарея немцев бьет из района моста у слияния ручья Дубок с речкой Мгой... Ну и, конечно, минометной этой батарее теперь существовать недолго!..

И уже 10.08... И 10.10... И опять — уже в который раз! — самолеты. Как тяжело в двадцатиградусный мороз, по пояс в снегу, в огне разрывов, в свисте осколков, кровавя след, хрипло крича «ура», поспешая за махинами танков, наступать пехоте! Ведь сегодня сотни сибиряков и уральцев из свежего пополнения впервые в своей жизни идут на смерть, в решительную атаку!.. Политруки и командиры — тоже не все обстреляны, легко ли им подавать пример? Но идут... Идут!.. Седаш передает мне трубку:

— Послушайте, как звукостанция гудит! Не хуже, чем самолеты...

Слышу низкий, непрерывный, хоть и деловитый, но кажущийся мне нервным звук...

А Седаш, узнав, что танки втянулись в Погостье, снова сыплет вопросами о степени огневого воздействия противника и ругает Алексанова:

— Почему такие основные вопросы задаешь, а вы сами не выясняете? Я не знаю, что ваши передовые наблюдатели там знают, я требую от вас доклада по следующим трем вопросам: где танки, пехота, как наши?

Сейчас 10.22. Ждем от танков сигнала «5–5–5». Это будет значить, что они достигли первого рубежа и что огонь артиллерии надо переносить по второму рубежу. А первый рубеж — сразу за слиянием реки Мги и ручья Дубок. Следующие рубежи — в направлении на Веняголово. После того как будет достигнут пятый рубеж (Веняголово), танки должны пройти к западу по дороге, а артиллерия переносить огневые позиции вперед...

10.26. Седаш сообщает мне:

— Танки в обход деревни пошли, по западной окраине, и пехота за ними идет. Немцы отвечают только пулеметно-автоматным огнем из леса.

Вот если бы мне пришлось в овчинном полушубке, в валенках, с тяжелой амуницией, с винтовкой в руке двигаться по пояс, а то и по плечи в снегу, шагать, ложиться, ползти, вставать, делать перебежки и снова падать, ползти, идти... Даже если б я подавил мой страх ясным сознанием, что бояться нечего, потому что ведь все равно я же ради долга жизни иду на смерть! И страха б не стало. И даже, может быть, меня охватил бы тот особенный восторг отрешенности от всего земного, какой возникает только в атаке... Но и тогда — на какой путь хватило бы моих физических сил? На километр? На два? И мог ли бы я выйти хоть за южный край стертой с лица земли деревни Погостье?

Но мне раздумывать некогда. Внимание мое опять привлечено к голосу Седаша:

— Один немецкий танк горит! Так... А откуда артиллерийский огонь? Из какого района? Из тылов... А из какого района из тылов? Тылы можно считать до Берлина, а ваши глаза что делают?

Ровный голос Седаша, его тон, суровый, неизменно спокойный, невозмутимый, мне теперь запомнятся на всю жизнь! Как хорошо, что его математически точное мышление помогает всем артиллеристам полка действовать с таким же спокойствием!

— Дармин! Вы так это изредка огонь ведите по району тех пяти батарей, что поручены вам, в Веняголово и Шала, — методически, минут через десять, туда поплеваться надо!.. Растяните снаряды на весь день!

Сейчас 10 часов 40 минут. Первый эшелон танков прошел полностью линию железной дороги, подошел весь к южной окраине деревни Погостье. Второй эшелон в бой еще не введен. Тяжелая артиллерия теперь ждет вызова огня танками. За час пятнадцать минут боя танки КВ прошли один километр. Медленность их продвижения объясняется исключительно тяжелыми естественными условиями местности: в глубоком снегу танки то проваливаются, проламывая лед, в болото, то выбираются из него, ползут, преодолевая все природные и искусственные препятствия...

10 часов 45 минут. Седаш, дав нужные команды, сообщает мне, что первый эшелон танков с пехотой достиг опушки леса за южной окраиной деревни Погостье. Второй эшелон выступил, переходит железную дорогу.

В землянке нас двое — Седаш и я. На столе перед Седашем карта, на ней таблицы огня и блокнот, часы, снятые с руки, и таблица позывных, В блокнот Седаш красным и синим карандашом заносит основные моменты боя. Сидит он в шапке, в гимнастерке на нарах, не отрывая от уха телефонной трубки. На столе еще пистолет ТТ Седаша, без кобуры, мои карта, махорка, часы и эта тетрадь. Стол покрыт вместо скатерти газетами «В решительный бой». Мне жарко в меховой безрукавке, за спиной моей — печурка, пышущая жаром. Над столом — свет аккумуляторной лампочки. В щели двери пробивается белый-белый дневной свет. В землянке слышны непрерывные звуки выстрелов ближайших к нам орудий (дальние не слышны), да полыханье пламени в печке, да голос Седаша — в телефон, да изредка попискивание телефонного аппарата. Но все это только усугубляет впечатление тишины. Я снял безрукавку, расстегнул воротник. Седаш прилег на минуту на нары и опять (уже — 10.57) выспрашивает: «Откуда работает противник? ..»

Входит Ткачук с огромной вязанкой смолистых дров. За ним — промерзший комиссар Козлов:

— Интересно! Когда наша артиллерия стала крыть, все у него молчало. Самолеты наши пикируют, гудят, и нам у него ничего не слышно, ни одного выстрела. А теперь огрызаться начал — кроет сюда!.. В 11.00 Седаш получил и записал новую цель: № 417, (координаты 08–370, повторил: «Батарея икс-08–370, 14–165!» Тут же передал данные на «Иртыш», Бармину, коротко приказал:

— Подавить ее!.. Да, да, да... Всё!

Сообщил Козлову, скинувшему у печки полушубок, и мне:

— Эта цель 417 — двухорудийная батарея 150-миллиметровых. Она находится за первым рубежом, в опушечке, около дороги на Веняголово... Слышите? Туда Дармин работает сейчас.

В 11.20 выясняется (и Седаш докладывает об этом Дорофееву), что «вторые ноги Мартынчука с коробками» втянулись в деревню Погостье, а передовые роты дивизии с головными танками просят прочесать огнем район до второго рубежа.

Доносится: два, два, два — Дармин бьет туда всеми батареями дивизиона. Седаш просит «Воронеж» — звукометрическую станцию — «направить уши на 417-ю»: .

— Туда же даю налет, определить, что получится!.. По цели № 417, по мешающей наступать вражеской

батарее, два выстрела — залп. Еще два... Еще два... Время — 11.24... Два... Два. Два.

Но звуковзводу этого мало. Он не сумел засечь разрывы и дать их координаты, поэтому просит «для контроля» дать снарядов еще!

Седаш, впервые раздраженный, кладет трубку и презрительно произносит: «Вот сукин сын!», но тут же приказывает Дармину дать еще три залпа.

11.30. Входит опять уходивший Козлов:

— Лупит крепко по дороге! .

Козлова только что едва не убило. И Седаш, отвечая «Волге», слышавшей немецкие разрывы возле нашего КП,-докладывает: «Да, вот начинает он бросать понемногу!» На вопрос о танках сообщает: «Слышно, как ихний батальонный передает команды внутри себя, но что ему нужно — он не передает!..»

11.55. Координаты цели № 417 выверены: Дармин сообщает, что один его телефонист ранен, и Седаш спрашивает: «Вы его вынесли оттуда?.. Вынесли!.. Хорошо!..» А Михайленко ( «Амба») докладывает Седашу, что у одного из танков КВ подбита гусеница... Седаш слушает какие-то телефонные разговоры, лицо его выражает недоумение. Молчит. Что-то неладно?

Я не знаю, что происходит там, на пути пехоты. Движутся ли вперед или залегли, обессилев? Что-то уж очень вдруг стало тихо... Не должно быть так тихо при наступлении!..

Перед моими глазами — те, кто за минувшие два-три часа остался лежать в глубоком, изрытом снегу. Разгоряченный, усталый, упорно стремившийся вперед, а сейчас схваченный морозом и уже заледеневший боец, политрук, командир... Сколько их, таких, осталось позади танков?

На металле сжимаемого в руках оружия еще белеет кристаллизованный пар их дыхания, а их самих уже нет: они выполнили свой насущный долг перед Родиной до конца! Сегодня ночью похоронные команды, углубив взрывами фугасов мерзлую землю воронок, предадут их земле, и живые навсегда назовут их героями Отечественной войны, павшими... (Мы знаем эти печально-торжественные слова, которых каждый из нас, воинов Красной Армии, может оказаться достоин!)

Как все в этом мире скоротечно и просто!..

Но и сегодня, и завтра, и впредь — всегда окажется очень много живых, которые продолжат путь своих товарищей, что ни случилось бы! — пройдут вперед еще километр, и два, и пять, и так пятьсот, тысячу, сколько ни есть этих огромных километров от таких вот маленьких, как наше Погостье, станций до большой, конечной станции маршрута Победы — до просящего пощады Берлина! Дойдут!..

А что же все-таки сейчас делается там, за опушкой этого белого, солнечного леса, за насыпью железной дороги?..

После полудня

Все тихо. Разговоров по телефону мало. Проходит пятнадцать — двадцать минут. 12 часов 15 минут. Седаш:

— Дармин! Приготовьте сейчас четыре снаряда по цели 417 и дайте. Для того чтобы звуковзвод засек еще раз.

12.18

Радиостанция передает: коробочкам вернуться назад, захватить с собой ноги. Передает Домрачев о том, что пойма ли по радио приказание подразделения 61–68 — «коробочкам Высокова захватить карандаши, вернуться назад».

Вдруг поспешно Седаш вызывает «Волгу», докладывает Русакову:

— Сейчас пойман был сигнал. Их позывные — 61–68. Фамилия Высоков. Сказано: «коробочкам Высокова вернуться, захватив ноги». Нам сигнал этот непонятен. Может быть, это коробки, которые с Зазимко действуют?

Зазимко — командир бригады «тридцатьчетверок». Непонятный, перехваченный дивизионом Дармина сигнал Седаш сообщает артиллеристам АКУКСа — Волкову — и приказывает «Амбе» (Михайленко) все выяснить.

В эти минуты (а уже 12.30) в блиндаже звуковзвода у Дармина возник — от термитного, что ли, — пожар. Седаш торопит его с тушением ( «Значит, принимая такие героические усилия, не можете потушить? Вам пожарной команды не требуется? Требуется?.. Хорошо, завтра будет!»).

Немецкие самолеты уже вторым заходом бомбят наше расположение (вот, 12.32 — слышны близкие разрывы и наплывающий гул, визг пикирования, треск пулеметов и стук зениток). Порвана связь. Седаш выходит из землянки, возвращается с усмешкой:

— Смотрел, как один немецкий самолет полетел вниз!..

Соединяется с Домрачевым, который еще не наладил связь.

— Так вот, знаете, Домрачев, воробей летел, летел, и ему соли на хвост насыпали, и он сел. Как бы и вам не насыпали!

Прошло три минуты, связь есть. Блиндаж у Дармина еще «не поддается тушению».

— А если время обеда настанет, потушите? — с иронией говорит Седаш. Добавляет:

— Вы думаете, я шучу? Вы работать-то будете или нет?

И приказывает через минуту вести огонь:

— Полетное время — 52 секунды, дадите четыре снаряда с темпом одна минута... Дармин, — огонь!..

Слышен выстрел, за ним — следующие. Время — 12.44.

12.50.

Входит Ткачук:

— Наших два самолета сбили. Слышно было, как один врезался!

Комиссар Козлов уходит проверить. Возвращается: — Наш сбит, а другой сел. Немецких пять было, а наши в бой ввязались. «Харрикейны», американские. Боевые свойства их неважные — неповоротливые!..

Минуты тянутся. Слышны отдаленная канонада да гул самолетов. Седаш не отрывает трубку от уха и короткими фразами ставит нас в известность о том, что ему удается узнать:

— ...Алексанов говорит — пехота Мартынчука залегла, а кто позади — по лесу разбрелись, трофеи собирают...

— ...Вот, да! Федюнинский дает! По индукции слышно. Федюнинский. сейчас Мартынчуку мозги вправляет: «Военный совет осуждает ваши действия! По вине командиров и комиссаров ваших частей наступление срывается. Если до вечера задача не будет выполнена, командиры и комиссары будут расстреляны!.'.»

Пугает, конечно, не так это просто! Командир 198-й стрелковой дивизии Мартынчук известен своим умом, энергией, опытностью. Он окончил две военные академии. Начальник политотдела армии Ефременков, в Гороховце, назвал мне его талантливым человеком... Но... если его пехота залегла, ответственность несет он...

Снова зенитки и визг самолетов на виражах — и радостный Ткачук:

— Два немецких самолета сюда полетело, теперь только один пошел назад, низко над лесом, за ним чайки, шесть штук, жару ему дают!

В 13.35 Седаш узнает, что шум боя удаляется на юг

Добре!» — говорит он), танки наступают, пехота опять движется, но запаздывает, поднялась она минут сорок назад. Седаш запрашивает стрелкового командира Вострицкого о «положении всех его, ног», приготовился бить новым координатам...

— Но танки ничего не просят! — докладывает Седаш начальству. — Дела? Слышно, как головные коробки меж собой переговариваются, но местоположение свое хозяину не дают. Мы поймали четыре штуки позывных — полный разнобой!

В такой обстановке замедленных темпов наступления, но все-таки в движении танков и пехоты вперед, перерывами, когда залегающая пехота вновь набирается сил и, поднявшись, вновь устремляется вперед, — проводят часы после полудня. Заявок на огонь мало...

Положение в Веняголове

Около 16 часов третий дивизион сообщил уловленные им приказы по радио, передаваемые танкам КВ: «Осадчему, Рыбкову, Попкову и Паладину: двигаться на Веняголово. Радисты, давайте сигналы. Сообщите обстановку, сведений не имеем». Второй: «48–43. Выходить всем на дорогу и двигаться на Веняголово. Наши — там»....

По дополнительным сведениям в Веняголове уже находится и штаб первого батальона танков. Пехота, однако, еще в Погостье; во всяком случае, точных сведений о ее продвижении к Веняголову нет. А перед тем было уловлено еще сообщение: «Три танка КВ прошли немецкие блиндажи. Пехота позади них в четырехстах метрах. Немцы, засев в блиндажах, препятствуют ее продвижению. Три танка КВ действуют против этих блиндажей с их тыла».

Все эти сведения майором и комиссаром уточнялись, проверялись и передавались командованию. В общем, наступление идет, хорошо, но пехота отстает.

У Седдша появляются новые цели: то отдельное 150-миллиметровое орудие, — и Дармин двумя орудиями дает двадцать снарядов, то (в 17.05) — три батареи, и Седаш «беседует» со звуковзводом:

— По дороге?.. Как это правей березы? Береза круглая. Я не знаю, с какой стороны вы правее ее считаете! Пленный, живой человек, говорит: на дороге между Веняголовом и сараем три батареи стоят и ведут огонь по нашей пехоте, а вы черт его знает где ищете!..

Пленный находится в штабе танкистов, и Седаш требует узнать у него: куда деваются немцы при огневых налетах — уходят или зарываются в землю?

Седаш слышит приказ: выслать для ввода в действие по Веняголову большую «марусю» и «ее сестренку малую»...

Бить реактивными по Веняголову? Как же так? Ведь туда вошли наши танки! И возможно, уже пехота?.. Седаш докладывает начальству:

— Действия большой «маруси», которая должна играть в районе Веняголова и кладбища, надобно задержать! .. Да... Потому что положение на этом участке неясное. Чтобы не поцеловала своих!..

Оказывается, этот вопрос решает сейчас «самый главный хозяин»: начальник артиллерии Дорофеев пошел к Федюнинскому...

В итоге всех выяснений — картина такова.

Головные танки КВ действительно прорвались в Веняголово. За ними, значительно отставая, двигались передовые батальоны пехоты. Упорно и храбро стрелковые роты переходили в атаки, гнали немцев, — только вчера занявший здесь оборону, свежий 25-й немецкий пехотный полк. Этот полк побежал, бросая оружие. Тем временем вторые эшелоны наших танков и пехоты дрались, расширяя прорыв южиее Погостья. На звездовидной полянке западнее Погостья захвачена целиком минометная батарея, восточнее — батарея 75-миллиметровых орудий. Еще два самоходных орудия. Захвачено знамя полка. Только что взяты ротные минометы, подобрано много автоматов, ручного оружия ( «Побитых немцев — как муравьев!»).

Но на пути нашей пехоты к Веняголову внезапно появились крупные, свежие немецкие подкрепления: подошли 1-я немецкая дивизия и еще один полк. Сразу заняли оставленный было 25-м полком рубеж обороны и, значительно перевесив наши силы, сейчас накапливаются в районе Веняголова и кладбища, готовятся оттуда контратаковать наши уже ослабевшие после дня наступления батальоны.

Прорвавшимся в Веняголово нашим танкам КВ, которые без поддержки пехоты удержать село не могут, приказано отойти к рубежу, достигнутому и удерживаемому

пехотой...

17.40

Самолеты. И тяжелые взрывы поблизости: три и еще три... Еще два...

Козлов выясняет, ругается:

— Сволочь, бомбит дорогу, нас и район первого дивизиона...

17.45

Опять самолеты, бомбят наши зенитные батареи. Слышны разрывы бомб... Седаш:

— Немцы отходят? .. Убитых много, значит? Ясно... А теперь — район отметки 50,8, как там?

Но Михайленко, оборвав «беседу» с Седашем, внезапно требует от него:

— Огня!.. Огня по Веняголову!

И Седаш отвечает: «Пожалуйста!» — и приказывает третьему дивизиону Алексанова:

— По Веняголову — березовую рощу, шестьдесят штук! Немедленно!.. «Волга»? Подождите, Алексанов!.. Главный хозяин передал сейчас: немедленно «марусю» большую по Веняголову! Говорят, чтоб большая «маруся» поцеловала!.. «Волга», и я двумя своими туда же сую!

Но «главный хозяин», получив новые сведения, мгновенно меняет свое решение: «маруся» и Седаш будут бить по Веняголову не немедленно, а через час. Седаш ааписывает координаты и докладывает:

— Район Дубка очищен, южная окраина Погостья — Окончательно...

Самолет, гудя, вертится в виражах над нами. Седаш вызывает второй дивизион:

—  «Енисей»! 28! Луппо, примите бюллетень, введите поправочки! (Сообщает координаты.)

18.00:

— Спросите Дорофеева, нам раньше «маруси»? Там никого в Веняголове нет?.. Тогда уж не обессудьте!.. Передайте Мясоедову, что еще крепче «маруси» будет! Уточните! Мы туда двумя будем совать сейчас. А минут через сорок «маруся» хочет прикоснуться к Веняголову и кладбищу!.. Садковский! Пускай доложат немедленно о готовности!.. По двадцать на хозяйство, шесть хозяйств по двадцать!

18.25:

—  «Енисей», «Барнаул»... Доложите о готовности!.. Огонь!

18.26:

Раз... раз... раз... раз... (Ткачук: «Начинается концерт!») Раз-раз... раз-раз...

18.29.

Седаш:

— Полетели! (Раз-раз! раз-раз...) А что там Михайленко? (Сплошь выстрелы...) Вы, «Амур», не лезьте в эту линию! (Выстрелы парами...)

18.31.

Выстрелы продолжаются. Представляю себе, что творится в Веняголове! Седаш соединяется с генералом:

—  «Шкала»? Да, работаю... Есть... Ясно... Сейчас передам! Да... Луппо, «Барнаул», закончили? «Амур», дайте «Волгу»! Седаш говорит, «Шкала» приказала: если есть возможность, «марусь» Задержать... Совсем сбежали? И даже не видно и не слышно?.. Ну, та площадь и без них очищена! Очищена, хоть Николаю-угоднику свечку можно ставить!.. «Барнаул», мне «Шкала» нужна!

18.35:

—  «Шкала»! «Шкала»!.. Это Седаш докладывает. Гусаков говорит, что большая «маруся» уже на колесах. Маленькая стоит... Всё? Да!

Седаш обращается к нам:

— Значит, послушаем скоро «марусю»!

18.48.

Гул. «Маруся» целует врага. Всего лишь двенадцать — пятнадцать секунд. Но там, где были сотни врагов, сразу же только темные пятна на снегу да трупы.

Теперь немцы о контратаке уже, конечно, не помышляют. Да и время как им, так и нам закрепляться на своих рубежах!

— Артиллерия начала бой, — говорит Козлов, — и артиллерия его закончила!

Седаш отдает распоряжение по телефону:

— Дармин! Мне нужно на 19 часов расход снарядов и остаток. Луппо! (Повторяет то же.) Алексанов! (То же) Подсчитайте, только точнее, с точностью до одного снаряда!

Тут же записывает сообщенные цифры остатка. — Сейчас наступает вечер, — дает распоряжение Седаш, — посылайте связных во все полки, уточните их расположение, выясните обстановку! И беседует со мной и Козловым:

— Ну, все-таки вышли на ручей Дубок! Завтра будут двигаться дальше. Если бы была луна, могли бы и ночью действовать, но надо и отдохнуть!.. А в общем, сразу хорошее впечатление на немцев: только к ним пришло пополнение, и вот его сразу бьют и гонят!

Итоги дня окончательно определятся ночью, когда между полками, занявшими новые позиции, будет установлена связь. За день клин углублен километра на два, И фронт, оставив позади южную окраину деревни Погостье, раздвинулся дугой от устья ручья Дубок к отметке 55,0. С основных укрепленных позиций немцы сбиты. Слабая активность соседней, 8-й армии, имеющей направление на Березовку (десять километров к западу от Погостья), привела к тому, что артиллерия противника, расположенная там, била не по 8-й армии, а фланговым огнем по частям 54-й, действующим в районе Погостья. Только два этих района — Березовка да Погостье — Веняголово — и остаются сейчас основными опорными участками немцев в здешнем секторе фронта...

На второй день

17 февраля.

КП 883-го артполка

Потери в полку за вчерашний день таковы: убито двое, ранено двое и один контужен, все — бойцы, связисты. Да и вообще с нашей стороны потери вчера невелики. У немцев потери — большие, в одном только Погостье — несколько сот трупов.

За ночь 1-й дивизион дал 24 снаряда по Веняголову и кладбищу, выполняя заказ пехоты. Разведка доносит, что немцы оттуда бегут. На сегодня задача полку — обеспечить действия 198-й стрелковой дивизии Мартынчука в ее наступлении на Веняголово. За ночь пехота продвинулась вперед и сейчас находится в двух километрах от Веняголова.

...В 9 утра танки опять пошли в наступление. В один из них, с приглашения командира 124-й танковой бригады полковника Родина и по приказанию Седаша, сел разведчик-артиллерист, старший лейтенант Короткое, — ну конечно же Короткое, который всегда впереди!

Седаш решил пока не передвигать свой полк вперед — дальнобойности его пушкам еще хватит.

— Сегодня семнадцатое! — говорит Седаш и задумчиво прибавляет: — Шесть дней осталось. Эти шесть дней должны внести какое-то изменение в жизнь полка и вообще в обстановку! По интуиции чувствую!

Именно так все здесь считают дни, оставшиеся до XXIV годовщины Красной Армии. Ждут за эти дни решения важнейших боевых задач, сокрушения врага на всем участке фронта, результатов начатого вчера наступления — столь долгожданного!

Приехал Михайленко. Делится впечатлениями — о пехоте, которая вчера вначале шла в рост, о танках...

— Там, главное, танкам нашлась работа! Часть осталась на южной окраине Погостья, часть дошла до стыка рек, часть — еще дальше... И везде вели борьбу с блиндажами по восемь накатов! КВ пройдет, развернется на блиндаже и... не провалится!

— Ясно, — замечает Седаш, — их не возьмешь ничем, кроме как выкуривать из каждого блиндажа!

— В одиннадцать часов вечера, — продолжает Михайленко, — выслали танкисты разведку — найти свои передние танки, взять у них донесение и представителя, чтоб направить к машинам горючее и боеприпасы... Что это?.. Разрывы! Где?

Разрывы немецких снарядов поблизости. Немец обстреливает дорогу. Михайленко продолжает:

— Ну, я послушал танкистов! Командир танковой роты Большаков! Если даже он на шестьдесят процентов врет, и то большая работа сделана! Ну, однако, он не врал! На него самолеты налетели, пулеметным огнем вывели орудие его танка. Ему пришлось вернуть эту машину, он сел в другую. Прошел вглубь, за Погостье. Встречает его артиллерист из дивизионной артиллерии, в халате. Большаков взял его в машину и пошел, раздавил и разбил семнадцать землянок. Оттуда выкурил не меньше двухсот человек!

— А пехота, — замечает Козлов, — вооружилась вся немецкими автоматами. Пехотный 25-й полк. Крепко мы его покрошили!

— Полчок! — усмехается Михайленко. Козлов произносит с ядом:

— Громаднейшее продвижение сделала 11-я дивизия! Заняла целый блиндаж и не могла свой батальон выручить! Плохо у них получается!

Он иронизирует. Но 11-я дивизия ведет наступательные бои с середины января, так поредела, что трудно на нее и рассчитывать! Михайленко продолжает:

— Один КВ сожгли все-таки немцы. Сгорел. Часть экипажа выскочила, часть сгорела... Термитными, должно быть!.. Сорок процентов танков к концу боя — неисправны по техническим причинам. Там у кого гусеница, у кого насос, у кого еще что-нибудь... К утру все восстановили, все снова готовы были!

Самолеты немецкие? Вот когда штурмовая налетела, — вывела пулеметами людей. Возле одной кухни двух убило, шестерых ранило... А что бомбы? Это — ничего, никакого они ущерба не принесли... Ну, так это, может быть, запугать кого! Несколько машин покалечили — и всё! А вот штурмовая внезапно налетела, эта вот принесла ущерб...

...К полудню становится тихо. Бой затихает, — и не только для артиллеристов Седаша, к которым заявки на огонь почти не поступают: наше наступление приостановилось...

Весь разговор с Михайленко происходит, пока он завтракает. Ему и спать не пришлось. Но ему хочется поделиться мыслями с Седашем и Козловым. Он расстилает перед нами карту:

— Немцы отходят не на, Веняголово, а на фланг, в лес. Может быть, вчера просто прятались в лес от танков? .. А может быть, план был такой — отступать на восток? Южнее высоты 55,0 на восток отходили.

Седаш говорит очень медленно и задумчиво:

— Беспокоят фланги! Восточный особенно! Что там? 215-я, 185-я, 11-я, 311-я?.. А западный меньше беспокоит: там 8-я армия. Теперь еще надо взломать фланги! .. М-да, эти фланги! Везде у нас эти фланги!

Седащ молчит. Но его карандаш, разгуливая по карте, лучше слов передает его мысли. Карандаш обводит кружочками и перечеркивает взятые нами в декабре опорные пункты и узлы сопротивления немцев — Падрило, Влою, Опсалу, Оломну... Вся тактика обороны немцев на нашем фронте построена на создании и укреплении таких узлов сопротивления. А между ними — войск почти нет.

Карандаш Седаша то, скользя глубоким обходом, оставляет одни из таких пунктов у нас в тылу, то упрямо долбит острым грифелем по другим. Точно так, как ставятся задачи нашим стрелковым дивизиям! Там, где смело обойденные и оставленные нами в своем тылу немецкие гарнизоны мы блокировали, там они не помешали нашему общему наступлению, а гарнизоны были уничтожены нашими вторыми эшелонами... И напротив: там, где стрелковые наши дивизии старались брать узлы сопротивления в лоб, мы тратили на это много сил и времени. Мы их брали в конце концов, но потеряв темп наступления, а это значило, что немцы, успев подтянуть резервы, засыпали вклинившуюся нашу пехоту с флангов сильнейшим артиллерийским и пулеметным огнем... И, едва закрепившиеся, скованные борьбою в лоб, наши части несли большие потери...

Погостье мы брали в лоб с января. Вчера и сегодня мы пытаемся в лоб взять Веняголово. И все трое сейчас . мы глядим на многоречивый карандаш майора Седаша. И как бы вскользь брошенные им слова: «Беспокоят фланги!» — представляются мне исполненными глубокого тактического смысла!

И, словно оспаривая нить этих мыслей, комиссар Козлов, склонившись над столом, упершись локтями в карту, выразительно глядя Седашу в глаза, роняет тоже одну только фразу:

— М-да, Константин Афанасьевич!.. А дороги где?

Я окидываю взглядом сразу всю карту. В самом деле, линия железнодорожного пути Кириши — Мга только в трех местах пересечена дорогами, и именно здесь — у. Погостья, у Березовки да у Посадникова Острова... Но именно здесь и пробиваем себе проходы мы... Всюду в других местах — густые болотистые леса, трясинные болота да торфяники.

— М-да! — в тон Седашу и Козлову молвит «батько» Михайленко. — Мы вчера видели: километр за час пятнадцать минут!.. И это в такой мороз! А весною и летом что?

Как же без дорог, по трясинам, по лесным гущам совершать глубокие охваты с танками КБ, гаубицами, со всею тяжелой техникой? А ведь наступал, сколько уже сделал, дойдя досюда, Федюнинский!. А ведь, в частности, именно этими, переброшенными из Ленинграда дивизиями — 115-й да 198-й дивизией Мартынчука, которые совершили глубокий, в полсотни километров, обход от Синявинских поселков до Оломны!..

«Да, — хочется сказать мне, — тяжелый фронт и трудное положение у Федюнинского!..»

...В полк приехала комиссия во главе с членом Военного совета, бригадным комиссаром Бумагиным, награждать орденами за прошлые бои — за разгром немцев под Волховом.

Присутствую при награждении.

Бумагин произносит речь о попытках противника создать несколько колец вокруг Ленинграда, о разгроме немцев под Тихвином, Волховом, Войбокалай, об усилиях армий Мерецкова и Федюнинского. О великой помощи фронту, оказанной трудящимися города Ленина, который выстоял и стоит сейчас как гранит в полном окружении. И о том, что мы, армия, должны совершить требуемый от нас подвиг: обеспечить свободу Ленинграду, выход его из кольца блокады.

Все фотографируются в лесу.

Пробыв у гостеприимных артиллеристов неделю, я сажусь в «эмку» и еду с политруком Горяиновым в Гороховец: бой здесь затих, а мне нужно писать и отправить в ТАСС серию корреспонденции.

Глава двадцать третья.

Волхов

22–26 февраля 1942 г.

Люди думают, спорят. — Вдоль реки Волхов. — Станция Званка. — В корпусе генерала Гагена.  — 666-й гвардейский. — В горкоме партии. — Железнодорожники.

Люди думают, спорят

22 февраля. Утро.

Оломна

Полдень. Яркий солнечный свет за окнами. Вчера, и всю ночь, и сегодня — обстрел из немецких дальнобойных орудий Оломны, Гороховца и соединяющей их дороги. Снаряды рвутся то далеко, то совсем близко от нашей избы. А позавчера немцы так обстреляли Оломну, что было немало убитых и раненых. Этот огонь, то методический, то налетами, уже стал привычным, стараемся не обращать на него внимания, но все же он неприятен.

Хороших новостей нет. Наступление в районе Погостья явно закисло. Много наших танков выбыло из строя, требуют ремонта. За запасными частями ездили в Ленинград. Ураганным минометным и артиллерийским огнем немцы не дают нам вытащить несколько наших застрявших танков. Пехота и исправные танки продолжают вести бой, расширяя клин, но из дела большого значения операция превратилась в чисто местную — Веняголово взять пока не удалось.

Когда нет успеха, у нас в армии мало разговаривают, но много и глубоко думают. Все же бывает порой — соберутся случайно в каком-либо блиндаже или в штабной избенке командиры — штабные и строевые, любых специальностей и родов войск, сегодняшние майоры, батальонные комиссары и подполковники, завтрашние — в грядущих боях — генералы. И затеется вдруг разговор — откровенный, начистоту. И о том, о чем с Козловым и Михайленко говорил Седаш: о глубоких охватах, наступлении в лоб, трясинах, бездорожье... И еще о многом, многом другом...

— Блокаду так не прорвешь! Где там!.. И с Мерецковым у Шапок и Тосно не соединились?

— Нет!.. Даже Веняголово не взяли!

— Так ведь подошла свежая немецкая дивизия! Сюда даже из Франции дивизии гонят!

— А вот, допустим, она не смогла бы подойти! Допустим, была бы уничтожена авиацией на подходе, или скована партизанами, или отвлечена серьезной угрозой к другому месту?

— Допустить можно любые мечтания!

— Эти мечтания стали бы мгновенно реальностью, если б у нас было превосходство в силах!

— Задача армии, была прорвать оборону противника? Что значит прорвать? Глубина обороны немецкой дивизии — пять — семь километров. Прошли мы эту полосу? Значит, прорыва не было. Значит, задача, даже ближайшая, не выполнена!

— А наши дивизии, предназначенные для ввода в прорыв, остались на своих местах. Конечно, не выполнена! А почему?

— Объясню! С нашими силами мы можем надежно обороняться и уже можем наносить сильные, местного значения удары. Федюнинского в ноябре подкрепили так, что у него образовался хороший перевес сил. В артиллерии, в пехоте, даже в танках... Ну, и ударил, и прорвал, и отлично развил наступление!

— А дальше?

— Не перебивай! Дальше? Мы растянули коммуникации, да и повыдохлись! А немцы подтянули сюда, к «железке», против Федюнинского, да к реке Волхов (сдержать Мерецкова, наступающего от Тихвина) огромнейшие резервы! Не меньше шести, а может, и семь-восемь дивизий. Сам говоришь — даже из Франции! Остановили нас. Теперь сил наверняка больше у них!

— Это правильно! Гитлер намечал их для Москвы, а кинул сюда. А мы их тут сковываем!

— И это неплохо! Ленинград немало помог Москве...{55} Да и вообще поражаешься ленинградцам: три дивизии из осажденного города сюда, Федюнинскому, переброшены: 80-я, 115-я, 198-я! И как действовали! А ведь люди и откормиться еще не успели... Вот они — прорывали оборону немцев!.. Но есть и еще причины наших задержек... Объяснить?

— Говори, послушаем!

— Для развития крупной наступательной операции, требующей участия многих армий (Ленинград — Волхов — Новгород!), нужно иметь огромный опыт оперативно-тактического решения таких задач, как развертывание целых армий против сильного и опытного врага Прорвать блокаду Ленинграда — крупнейшая операция... А у нас пока вообще такого опыта не хватает. На чем было учиться? На Халхин-Голе? На «линии Маннергейма»... Кое-чему научились, да масштаб не тот... А немцы? Три года уже воюют, чуть не всю Европу захапали!..

— Да, брат, одним геройством, рывком пехоты и артиллерии немцу голову не свернешь! Его мало ударить, надо, не дав ему опомниться, под вздох бить его, немедленно же, пока весь дух из него не выбьешь! Что для этого нужно?

— Нужно быть не только храбрее, но и сильней его!

— Ну, товарищи, есть и еще кое-что существенное! Перед наступлением надо с предельной точностью изучить силы и возможности врага, знать не только номера противостоящих нам частей '(да по справочникам — штат немецких дивизий) и не только передний край противника, а его боевые порядки, где и, главное, к а к он сидит на данной местности. Разведка у нас слаба! Каждый командир батальона должен ясно представлять себе не только куда наступать, но и что именно ему встретится! А у нас перед наступлением на оперативных картах только — «в общем да в целом» — кружочки да овалы со стрелками! Сколько храбрых батальонов, полков, даже дивизий в наступлении из-за этого попадает впросак! Знаете же сами случаи здесь, по всей линии боев: между Мгою и Волховом и вдоль Волхова — между Киришами и Новгородом... А разве под Ленинградом не то же самое?

— Значит, выходит, совокупность причин?

— На войне всегда совокупность причин!

— Каков же итог всего, что говорим мы?

— А итог прост! Мы учимся и, конечно, очень быстро научимся! Это раз... Мы накапливаем и обучаем резервы, — будет у нас огромный перевес сил! Это — два... А три — индустрия у нас в глубоком тылу еще только наращивает темпы, будет у нас и техника!

— А пока?

— А пока воюем, — себя не жалеем, все-таки наступаем сейчас, и нечего предаваться неважному настроению! Да, к XXIV годовщине Красной Армии решения событий нет, как не было его и к Новому году, — по тем же, кстати, причинам... Значит, побьем немца немного позже!

— Побьем? Конечно! И крепко! Но время идет! И все мы болеем душою. Что будет в Ленинграде весною если до тех пор не прорвем блокаду...

...Вот слушаешь такие разговоры, и в общем-то душа радуется, потому что — время за нас! Важно — думаем! Важно — спорим! Важно — всё понимаем! А главное — твердо верим, что успех, полный .сокрушающий врага успех, будет! Ни один из воинов нашей армии для победы своей жизни не пожалеет!..

Пока пишу эта — снаряды всё рвутся и рвутся: доносятся звук выстрела, затем свист и удар разрыва, и так — третьи сутки подряд. Вчера, когда в одиннадцать вечера я возвращался один из Гороховца по лунной дороге, три снаряда легли совсем близко от меня. Осколки не задели случайно.

Приехал вчера А. Сапаров, из редакции «На страже Родины», больной, и я его лечил, уступив ему свои нары, сам спал на столах. Нас, корреспондентов, в избе сейчас — пятеро. За эти дни я написал шесть корреспонденции, да всё — боевые эпизоды, а главного — нет!..

Сейчас пойду в Гороховец. Оттуда поеду в Волхов. В личном плане — Волховская ГЭС, летчики-истребители, формирующийся корпус Гагена, редакция армейской газеты, а затем — в Ленинград!..

Вдоль реки Волхов

22 февраля. Вечер.

Волхов 1-й (Званка)

Я и репортер ЛенТАСС Виноградов выехали на «эмочке» в 5 часов дня, вместе с новым редактором газеты «В решающий бой» Душенковым. Ехали среди залитых солнцем, ослепительных белых пространств, по снежной дороге Гороховец — Наростыня — Глажево — Черенцово — Вындин Остров — Званка (ныне именуемая, кроме самой железнодорожной станции, Волховом 1-м).

Мы ехали без задержек часа два с половиной по территории, еще так недавно очищенной от немцев, разоренной ими... Следы боев и немецкого хозяйничания я наблюдал повсюду, изуродованные автомашины, тракторы, повозки, превращенные в жалкие железные скелеты, опрокинутые, торчащие из снежных сугробов вдоль широкой снежной дороги. Деревни без жителей, с разбитыми артиллерийским огнем, полусожженными, полуразваленными домами, церкви — со снесенными куполами и колокольнями, ощерившими в розово-голубое небо острые ребра досок да зубцы разбитого камня.

Железная дорога расчищена от снега, поезда с грузами кое-когда ходят из Званки до Глажева.

Более или менее уцелели только две первые деревни — Наростыня и Глажево, но дальше, вдоль, скованной зимою реки Волхов, по обеим ее сторонам, — все затянуто ровным снежным покровом. Редко-редко выделяются в нем -руины исчезнувших деревень. Вот чудесный Успенский островок, с сохранившимися каменными домами среди деревьев, — здесь было пристанище инвалидов, но половина их во время немецкой оккупации умерли с голоду.

А вот и на нашей стороне — печальное зрелище: там, где на карте значатся Вындин Остров и Гостинополье, — ни одного дома, мертвая, занесенная снегами пустыня

с прорвавшими снежный саван следами былой человеческой жизни: корявые пальцы кирпичных дымоходов, остатки заборов, изгородей — ничего, кроме забитого снегом мусора, не огораживающих. Куски бревен, досок, железного и прочего лома; две-три разрушенные стены — все, что осталось от какой-то фабрики или завода в исчезнувшем Гостинополье; а там, где была железнодорожная станция, — наваль черного, заготовленного для паровозов угля. Тряпки, ломаная и битая посуда в снегу, у самой дороги. Две-три человеческие фигуры, неведомо зачем пробирающиеся в этом затянутом снегом хаосе опустошения. Был город — и нет ничего!

Придет весна, снег сойдет, обнаружив трупы людей, и невзорвавшиеся мины, и новые следы разрушения, новые груды мусора. Придет весна — с ярко-зеленой сочной травой, с густеющими зеленью лесами, с синими водами плавно текущего в красивых берегах Волхова. Чудесный край чудесной природы, он станет еще печальнее, еще темнее и страшнее, когда обезобразившую его опустошительную войну уже не будет стыдливо прикрывать снег — белый, чистейший, невинный, ослепительный в лучах этого зимнего, но уже дарящего предвесеннее тепло солнца...

Розовел закат, солнце садилось за леса, синеватые тени ползли, длинные, по снежным равнинам. Мы проезжали последние уцелевшие деревни, где не побывал враг. Крыши выстроившихся вдоль дороги домов, пробитые немецкою артиллерией, зияли пробоинами.

Мы ехали, разговаривая с Душенковым о Восточной Сибири, о Витиме и Патомском нагорье, где пришлось побывать ему и где с экспедицией геоморфологов путешествовал я, о тысяче мирных вещей, а война, прошедшая здесь, глядела на нашу быстро бегущую «эмку» печальными развалинами. Подъезжая к Званке, с волнением вглядывался я в снежную, освещенную слабеющими закатными лучами даль, ища знакомые мне очертания Волховстроя: каким я увижу здание станции? Неужели разбитым тоже? Ведь немцы не дошли до ГЭС каких-нибудь шести километров!.. и вдруг я увидел две огромные фермы железнодорожного — целого моста и махину невредимого Волховстроя: длинный корпус с девятью огромными сводчатыми окнами машинного зала

и две почти кубические вышки надстроек над главным зданием...

Душенков подтвердил мне, что повреждения от снарядов незначительны и Волховстрой в скором времени снова даст ток!

Сегодня же, в письме отцу в Ярославль, я написал:

«...Я радуюсь, что твое детище, на которое ты потратил столько энергии, труда, любви, построенное и твоими руками, гордость твоя и всей нашей Родины — Волховстрой не подвергся разорению от проклятых фашистских банд. Он стоит невредимый и долго еще будет служить советскому народу. Глядя на эту ГЭС, я понимаю, отец, твое вдохновение, которое ты вкладывал в свой творческий труд! В ближайшее время все в подробностях узнаю о станции и, что будет можно, сообщу тебе!..»

В сумерках мы приехали в Волхов 1-й. Здесь были незнакомые мне улицы и дома, давно невиданные поезда — составы на запасных путях, свистки паровозов. Я наблюдал нормальную городскую жизнь: сытые лица, разговоры, спокойную поступь прохожих — гражданского населения; улыбки на лицах девушек. Я слышал чей-то голос, поющий песню...

Ни одной улыбки не увидишь теперь в Ленинграде! Ни одного непринужденного, раскрасневшегося девичьего лица не встретишь!

Войдя в дом редакции, в яркий электрический свет, в тепло, в просторные комнаты — без нар, без вшей, без сосулек на окнах, без груд амуниции, — я ощутил себя где-то далеко-далеко от войны. Это ощущение длилось и позже — в прогулке моей (уже в темноте), до тех пор пока две свистящие бомбы, упавшие с неба поблизости, не убедили меня, что и здесь — война.

Станция Званка

23 февраля. Полдень.

Волхов (Званка)

С утра — гарнизонная, переполненная воинскими командами, но жаркая баня. А сейчас — деревянный двухэтажный дом около железнодорожных путей. Второй этаж, маленькая комната с яркой, в пятьсот ватт, электрической лампочкой, — света такой яркости я не видел уже давно, кажется с последнего посещения батальона морской пехоты (в Каменке, под Белоостровом, то есть с ноября).

Это — дом редакции и типографии армейской газеты «В решающий бой».

Пока я вел расспросы о Ленинграде, вновь возобновилась (которая уже за сутки!) воздушная тревога — «развлечение», давно мною невиданное. Фугасная бомба грохнула поблизости, закачав весь наш дом, и сразу лихорадочной дробью заколотили зенитки, завыли тревожно все паровозы (этого я тоже давно уже не слыхивал). Очередной хулиганский налет одиночного самолета! Он шел где-то высоко, незримый в ясном небе, ринулся в пике, сбросил бомбу и скрылся, уйдя бреющим. Разбил на вокзале два-три вагона с сахарным песком, наделал еще какие-то небольшие пакости. Так практикует враг несколько дней подряд. Но зенитная оборона здесь, в Волхове, сильна, днем ничего большего вражеской авиации здесь не удается.

А вот на Жихарево налетело штук пятнадцать, подожгли цистерны с горючим, устроили высокий пожар. Толпы эвакуируемых ленинградцев полегли во время бомбежки на снег. Но слабость, истощенность многих такова, что после окончания налета они не могли встать, и извод красноармейцев был специально отряжен, чтобы поднимать со снега этих обессиленных голодовкой людей.

На снегу несколько минут вчера пришлось пролежать и мне с Виноградовым: две бомбы со звездно-лунных небес просвистели так угрожающе близко, что оба мы плюхнулись посреди улицы — разрывы пришлись совсем недалеко от нас.

Лежа, но любопытствуя, я приподнял голову, видел снопы света, сразу затем взлеты разноцветных ракет, и россыпь их огней по всему небу, и сгрудившиеся световые столбы шарящих прожекторов, слышал гул улепетывающего самолета и такой дружный рокот зениток, славших металл в небо прямо над моей головой, что пришлось укрыться от осколков в каком-то сарае.

А когда вышел — зрелище: бомбой оказалась разбита цистерна со спиртом. Гражданское население, железнодорожники, даже некоторые отдельные бойцы — не растерялись. Несмотря на окрики требовательной охраны — трезвой и энергичной, таскали спирт ведрами, котелками, просто прикладывались к снегу. Что делать часовым? Не стрелять же? Угрожали, бегали, гоняли людей, но «площадь спиртодобычи» была слишком велика... Один из охраны, сержант, так разозлился, что пнул ногой в зад наклонившегося любителя. Тот упал носом в снег, но, не отрываясь, потянул из этого снега спирт. Пьяных оказалось много. Возмутился и я. Пришлось прийти на помощь сержанту. Послал бойца за подмогой — с приказанием оцепить это место.

...В Ленинграде все то же: тысячи и тысячи людей каждый день умирают от голода. На улицах — трупы, трупы и бредущие через силу, устремившие невидящий взгляд поверх встречных — полутрупы. О каждом встречном, по его лицу, по всему его облику, можно сказать: этот умрет через день, этот — дня через три-четыре, этот протянет, пожалуй, еще две недели...

В прачечной, что при надстройке писателей, сложено двадцать четыре трупа. Два снаряда попали в эту надстройку, но дом пока все же цел. Еще много членов Союза писателей умерло; умер старик Кугель, вслед за своим сыном. В ближайшее время будет эвакуировано около трехсот членов семейств писателей и самих писателей — из немногих оставшихся. Эвакуировался Г. Гор, уедет В. Шишков. Совсем небольшая группа писателей выдерживает пока пребывание в Ленинграде, и очень немногие способны работать... В последние дни артиллерийские обстрелы города стали необычайно интенсивными. Это бывает всякий раз, когда напор наших армий на немцев ослабевает, и потому у врага освобождаются их дальнобойные осадные орудия.

Но есть и проблески улучшения быта: кое-где делаются попытки восстановить центральное отопление — мне назвали несколько домов, в которых удалось отеплить первые два этажа. В некоторых домах Петроградского и Куйбышевского районов появилось электрическое освещение. Кое-что выдают по карточкам. Хлебный паек увеличен (500–400–300 граммов). Но восстановить силы ленинградцев не легко — такова степень их истощения.

Сегодня и вчера вечером все в армии ждали чего-то нового — больших хороших вестей; лелеяли надежду: выступит по радио Сталин, будут подведены итоги войны :»а восемь месяцев, охарактеризованы результаты активной обороны и наступательных действий Красной Армии; Совинформбюро сообщит последние новости обо всей линии фронта от Баренцева до Черного моря, назовет взятые нами города... Радист редакции дежурил с 11 часов вчерашнего вечера.

Но вот — середина праздничного дня, дня годовщины Красной Армии, а ничего нового нет, наше радио не принесло нам ничего важного, и мы по-прежнему питаемся скудными и недостаточно достоверными сведениями.

Так англичане сообщили по своему радио, что русские войска прогрызают латвийскую границу в направлении от Великих Лук. Так, по сведениям из штаба Ленинградского фронта, лыжники (крупный отряд морской пехоты) в тылу немцев наступают вдоль Балтики к Кингисеппу; отряд направлен, должно быть, с Ораниенбаумского плацдарма. 55-я армия активно, но безрезультатно наступала в направлении на Тосно. Под давлением поиск Мерецкова немцы отступают на участке от Чудова до Тосно, взрывая тяжелую артиллерию, грузя в эшелоны все, что только можно, а мы — будто бы разбомбили па днях на этом участке до восьмисот вагонов...

С неделю назад многие мне рассказывали, что Любань блокирована, а Тосно взято Мерецковым, об этом тоже сообщило английское радио (английскую передачу даже объявляли в частях). Но так ли это и что произошло там за неделю, точно никто из нас, рядовых командиров, не знает...

Судя по карте, выходит, что Красная Армия, по-видимому, захватывает немцев в огромный мешок, отсекая их в районах Смоленска — Витебска, двигаясь к Пскову.. Второй, малый мешок должен замкнуться в районе Ушаки — Тосно; при удаче — отрезанными, блокированными окажутся все немцы на волховско-шлиссельбургско-мгинском пространстве.

Третий, большой мешок должен образоваться на Южном фронте... Все это (если все это так!) великолепно, по пока идут дни, и дни, и дни, а ленинградское население вымирает, а весна приближается семимильными шагами, и хочется добрых вестей скорее, скорее, скорее...

Два часа дня

Входит политрук Петров, приносит полученный по радио приказ Сталина, говорит:

— В нем нет никакой информации о положении наг фронтах, но он весьма интересен.

Сейчас буду его читать...

В корпусе генерала Гагена

24 февраля. 6 часов утра.

Волхов

Гвардейский корпус Гагена. Корпус формируется здесь как ударная группа для таранного — в недалеком будущем — завершающего удара по немцам и преследования их, когда они побегут из-под Ленинграда.

Вчера днем я с Виноградовым пришел к командиру 4-го гвардейского корпуса, генерал-майору Николаю Александровичу Гагену, в его маленький деревянный дом.

Гаген принял сразу, вышел сам, высокий, легкий в поступи, очень просто поздоровался, пригласил к себе. Спросил, как устроились, где питаемся, и, узнав, что 25-го мы собираемся побывать — в 3-й гвардейской дивизии (которой еще недавно командовал он сам, а теперь командует полковник Краснов), позвонил комиссару штаба, приказал все нам устроить, предложить машину.

Сказал:

— А сегодня вечером у нас в штабе корпуса торжественное заседание по случаю годовщины. Приходите!

Гаген приветлив, приятен в обращении. Я уже знаю о нем, что он терпеть не может парадности, что прям, точен, прост и одинаков в обращении со всеми. Поговорив с ним (а позже и на собрании), я убедился, что это действительно так,

Он дал нам материалы, извинился занятостью и оставил нас в предоставленной нам своей второй комнате.

И вот его комната, говорящая о суворовских традициях: жесткая постель, солдатское одеяло, стол, накрытый клеенкой, три стула, голые стены, на другом, маленьком столике полевой телефон, пачки газет, карандаши, чернила; ни одной лишней вещи в комнате! Этажерка с брошюрами, изданными Политуправлением; в застеклепнном шкафу тома Ленина. и единственная вещь иного порядка — елочный дед-мороз на шкафу.

Я делаю выписки из опубликованного в газете «Уральский рабочий» (от 21 ноября) письма воинов 153-й стрелковой дивизии, как называлась раньше 3-я гвардейская дивизия Н. А. Гагена, — о боевых делах ее с первых дней Отечественной войны.

Вечером, когда мы шли в клуб; небо вспухало огнями зенитных разрывов и просвечивалось во всех направлениях рыщущими по облакам прожекторами.

Мы пришли к концу торжественного собрания. Отличникам боевой подготовки выдавались подарки, было полно штабных командиров, смотрели три выпуска кинохроники «Оборона Москвы». Только кончилась стрельба па экране — слышим стрельбу в натуре: над Волховом бьют зенитки. Словно звуковой фильм расширился на весь мир!

А потом — ужин в столовой гвардейцев, шумные беседы командиров.

После падения Сингапура и прорыва «Шарнгорста» и «Гнейзенау» многие наши командиры стали говорить о военных способностях Англии со скепсисом и иронией. Есть такое настроение! Но: «Мы их заставим воевать по-настоящему, а не мы — так сама война их заставит!»

У всех командиров убеждение, что на разгром немцев под Ленинградом уйдет примерно еще один месяц.

666-й гвардейский

25 февраля.

Волхов 2-й

С утра — радостная весть о разгроме 16-й германской армии под Старой Руссой, факт знаменательный, многообещающий, имеющий огромное значение для Ленинграда.

Иду — хороша прогулка! — в 3-ю гвардейскую стрелковую дивизию, в Волхов 2-й, по заезженной автомобильной дороге, ниже моста, и ГЭС.

Волховская электростанция по-прежнему красива. Правда, она не работает, потому что под угрозой немецкого нашествия была демонтирована, и возвращаемые сейчас из глубокого тыла ее агрегаты нужно поставить на свои места. Была она повреждена несколькими бомбами и снарядами, но ремонт требуется небольшой. А вчера, как раз когда я был в штабе дивизии, прибыли из Ленинграда рабочие-монтажники, которым поставлен срок пуска станции и исправления всех повреждений — сорок пять дней. Некоторые части дивизии должны освободить для рабочих несколько из занимаемых ими домов. Перейдя реку по льду, минуя плотину, с которой из-под снежно-ледяного покрова низвергается парная вода, я остановился полюбоваться красавицей ГЭС с чувством гордости за ее строителей — Г. О. Графтио и одного из его помощников, моего отца.

Я помню, как отец в 1927 году водил меня по этой станции, тогда еще только заканчиваемой, с увлечением показывал мне турбины и пульт управления, все устройство воздвигнутого впервые в Советском Союзе, столь мощного по тем временам сооружения. Помню даже рыбоходы, сделанные так, чтобы рыба, минуя губительные для нее турбины, могла проходить сквозь бетонную плотину станции. Многие технические термины — такие незнакомые мне дотоле, как, например, «потерна», «бьеф», — с тех пор вошли в мою память и живут в ней

поныне.

В критический момент станция была подготовлена к взрыву, требовалось только включить рубильник, чтоб уничтожить ее, если б немцы ворвались в Волхов.

Как радостно и приятно, что, подступив почти вплотную к ГЭС, немцы все-таки сюда не дошли, что мост и первенец электрификации первой пятилетки сохранились!

Спасение станции — заслуга армии генерала И. И. Федюнинского и прежде всего — его личной выдержки. В минуты крайней опасности он держал рубильник для взрыва станции под непрестанным своим наблюдением и, приняв на себя всю ответственность, рисковал...

В одном из крупных зданий недалеко от ГЭС я нашел штаб 666-го стрелкового полка 3-й гвардейской дивизии, которым командовал подполковник А. М. Ильин!

Полк — интересен. Он активно участвовал в разгроме волховской группировки немцев и в январских боях за Погостье: в попытках взять эту станцию 9 и 11 января, по взятии ее — на рассвете 17 января, в очистке ее и взятии северной окраины деревни на следующий день. С. ним рядом дрались 505-й и 163-й полки 11-й стрелковой дивизии, части 80-й дивизии (в конце прошлого года переправленной из Ленинграда) и другие подразделении.

Полк, как и вся дивизия, входит в состав 4-го гвардейского корпуса, который, формируясь, усиленно, энергично проводит боевые учения, превращаемый в мощное, превосходно и обильно вооруженное войсковое соединение. Так, в полку Ильина одних только противотанковых ружей семьдесят пять, а было время, когда полк не имел ни одного. И теперь никакие танки полку не страшны — они будут сжигаться термитными снарядами II подавляться отлично подготовленными стрелками. Части корпуса пополняются ежедневно прибывающими из Сибири и с Урала новыми кадрами и отовсюду получают оружие и боеприпасы..

Завтра 20 тысяч человек должны проводить новые виды боевых упражнений — на льду и по берегам реки Волхов. Сила готовится крепкая, и доверена она командиру корпуса, генерал-майору Гагену, командиру несомненно незаурядному, талантливому, и командиру его дивизии, полковнику Краснову, Герою Советского Союза, также хорошо проявившему себя в боях.

Весь корпус сейчас берегут, готовя его к решающему моменту боев — для ввода в тот прорыв, которым должен завершиться наш новый, подготовляемый в настоящее время удар.

Скоро, скоро, уже на днях, вероятно, начнутся решительные боевые действия на всем Ленинградском фронте. Да и пора — близится период таяния льда и снегов. Тогда прервется движение по Ладожской ледовой трассе, это грозит новыми испытаниями Ленинграду. Хотя, конечно, теперь в городе уже есть запасы и до открытия навигации продовольствия даже по увеличенным нормям хватит, все же допускать длительного — перерыва и снабжении Ленинграда нельзя!

В горкоме партии

26 февраля

Утром я вновь отправился в Волхов 2-й, к берегу реки Волхов, где на Октябрьской набережной, в доме № 13, находится горком партии. Накануне встретившись с первым секретарем его, ленинградцем Н. И. Матвеевым, я сговорился прийти к нему: он обещал показать взятые у немцев трофеи и прочие материалы по недавней истории обороны Волхова.

Вот деревянный двухэтажный дом. Весь его угол заплатан некрашеными досками — мансарда и стены в дырах. Деревья вокруг дома по верхушкам начисто срезаны. Сарай ощерился щепой пробоины. 14 декабря немцы подвергли дом минометному обстрелу легло вокруг до двадцати мин, осколки изрешетили дом, в котором в тот момент находились все работники, во главе с Матвеевым. Там же собрались и дети: в убежище под обстрелом добраться было нельзя. Повезло — обошлось без жертв. Матвеев показывал мне следы этого налета — пробитые стены, диван в десятке дыр, раненые стул, печку. Трудно представить себе, как уцелели люди!

Белобрысый, рыжеватый, с короткими рыжими усиками над верхней губой, в круглых роговых очках, неказистый и низкорослый, Матвеев; — человек культурный, умный. Я провел с Матвеевым часа два, слушая его рассказ об обороне Волхова, делая кое-какие заметки, следя за его скользившим по карте карандашом, просматривая немецкие иллюстрированные журналы (с фотографиями разрушений Одессы, парадов в Румынии и зимних походов немцев), интересуясь в отдельной комнате коллекциями трофейного оружия, одежды, амуниции, боеприпасов, собранных под Волховом и привезенных сюда на грузовике Матвеевым, чтоб заложить основу музея по обороне Волхова.

Здесь — пулеметы, и минометы, и противотанковые?' ружья, и ракетные пистолеты, и грязные, окровавленные шинели, и мины, и желтая, обведенная черною каймой доска с надписью: «На Волховстрой, 16 км» (по-немецки) и остаток 210-миллиметрового снаряда — одного из шестнадцати снарядов, попавших в Волховскую ГЭС o за время артиллерийских обстрелов, продолжавшихся! с 16 ноября по 19 декабря, когда немцы находились в четырех-пяти километрах от Волхова и существование ГЭС висело на волоске.

Плавно несет воды свои Волхов через красавицу плотину, кипящая, бурлящая вода видна из окон горкома: она вырывается из-под снежного покрова над самой плотиной и снова уходит под лед, под этот снежный покров, успев погулять на свободе не больше ста — полутораста метров. Мчит Волхов воды свои через плотину, и плотина цела, и величественная ГЭС — 6-я гидроэлектростанция имени В. И. Ленина — цела, хотя ей и нанесены повреждения. Но даже в самые тяжелые дни она пусть немного, по давала ток, давала его, например, в сооруженные под се стенами блиндажи. Сегодня ГЭС уже спешно ремонтируют, к концу марта она должна дать ток полной мощности — ток Ленинграду!

19 декабря коллектив станции праздновал юбилей ее пятнадцатилетия. Последние немецкие снаряды легли п 10 часов вечера, во время торжества.

В дни отступления частей 48-й армии, в дни создания здесь, на Волхове, 54-й армии горком партии, все организации города и коллектив ГЭС продолжали свою работу. Горком не прекратил работы даже в тот день, когда при минометном обстреле одна из комнат была пробита.

Когда немцы, допустив большой просчет, не пошли па Сясь, к берегу Ладоги (а волховчане опасались наступления именно на этом незащищенном участке), Матвеев организовал несколько групп наблюдения за отрезком железной дороги до реки Сясь. Группы, снабженные рациями, непрерывно извещали о положении дел. Только значительно позже на этот находившийся под особенной .угрозой участок были подброшены воинские части — они пришли в распоряжение 54-й армии, которой в ту пору командовал предшественник генерала Федюнинского.

В расположение немцев из Волхова ходили разведчицы-девушки. Одна из них дошла до немецкого генерала, поступила к нему в прислуги, чистила ему сапоги, а затем вернулась с ценными сведениями.

Железнодорожники

26 февраля

Вторую половину дня я провел среди железнодорожников.

Станция Волхов 1-й (Званка) забита составами — формируемыми, и транзитными, — маневрирующими с трудом. Теплушки с эвакуируемыми — на Тихвин, запломбированные вагоны с продовольствием и военными грузами — на Войбокалу, армейские эшелоны — на Глажево...

Тысячи истощенных ленинградцев выходят из вагонов, чтобы покормиться на питательном пункте.

На северной стороне городка — состав на путях: столовая питательного пункта. В составе «международный» вагон — в нем какой-то железнодорожный штаб — и пульмановский товарный вагон, превращенный в столовую для начсостава, получающего питание по резолюциям этапного коменданта (питание — - раз в сутки), и рядом — другой такой же вагон — столовая для постоянного гарнизона г. Волхова (где кормят трижды в сутки). Там же теплушка, где выдают сухой паек, и еще вагон-кухня, где команды прибывающих красноармейцев получают пищу в котелки.

В столовой гарнизона — длинном пульмановском вагоне — кормятся, в частности, и сотрудники редакции газеты «В решающий бой». Здесь чисто, тепло, столы накрыты клеенкой, входящие снимают с себя шинели и полушубки. Две опрятные девушки подают пищу. Они — в шелковых кофточках и с белыми передниками.

Зайдя в. политотдел дороги, я слушаю дискуссию машинистов. В махорочном дыму, они сидят, обсуждая все возможности и все условия затеянного по их инициативе соревнования. Разговор идет о большегрузных поездах, о «прямой цепочке» — без задержек — для грузов, направляемых в сторону Ленинграда, о «зеленой улице», о создании колонны паровозов имени Государственного Комитета Обороны.

Все уверены, что в ближайшие две-три недели будет решен наконец мучительный вопрос освобождения Ленинграда от блокады. Железнодорожники уже обсуждают: кто поведет на Ленинград первый поезд, премия в соревновании проста и почетна: право вести этот первый поезд!

А тем временем на всех службах люди стараются достичь наибольшей интенсивности перевозок. Пичугин. начальник службы движения, с 19 февраля находится и Жихареве — там диспетчерский аппарат добивается стопроцентной отправки поездов по расписанию. Здесь начальник станции Шуберев возглавляет борьбу за передовые методы формирования поездов — это так называемые методы Краснова. Начальник вагонного участка Богомолов с огромной энергией старается оборудовать вагоны нарами и отоплением, — проходят тысячи вагонов, и сделать это весьма нелегко. Славится здесь паровозная бригада машиниста Заратуллы Сатдекова, — сам он трижды попадал под бомбежку, но, даже быв тяжело ранен, довел воинский состав до станции.

Железнодорожники делают все, что в их силах, стараясь помочь Ленинграду, фронту, тысячам проезжающих Волхов людей...

В тупике, у депо, стоит салон-вагон депутата Верховного Совета и заместителя начальника Кировской железной дороги Вольдемара Матвеевича Виролайнена. Этот вагон в прошлом был дорожной церковью царской семьи. Он комфортабелен, в нем мягкие диваны, кухня, отдельные купе, общий салон, все удобства.

В этот вагон меня повел полнокровный, даже с излишним жирком, начальник политотдела Кировской железной дороги А. М. Чистяков, случайно встретившийся мне в политотделе мой давний, с довоенных лет, знакомый. Он по-свойски представил меня Виролайнену и его другу, паровозному машинисту Ландстрему и нескольким энкапээсовцам — ответственным работникам Наркомата путей сообщения, руководящим здесь жизнью важнейшей в наши дни железной дороги, связывающей наш северный край со всей страной.

Вскоре они ушли, я остался с Виролайненом и Ландстремом. Оказалось, что В. М. Виролайнен в прошлом — машинист паровоза, доставлявший в 1918 году грузы голодающему Петрограду, а первоклассный машинист Адольф Данилович Ландстрем (я видел посвященную ему статью в газете «Сталинец») был в ту пору его помощником.

В том восемнадцатом году я сам был кочегаром паровоза на строительстве военно-срочной линии Овинище — Суда, совсем недалеко от здешних мест.

Виролайнен — сызмальства обрусевший финн, с сильными, как лапы медведя, руками, большерослый, жидковолосый, с твердыми чертами волевого, очень сосредоточенного лица, с прямым и открытым взглядом светлых и честных глаз. Разговор наш сразу стал дружеским, подернутым дымкой романтики, мы делились воспоминаниями и, конечно, вскоре перешли к нынешним дням Ленинграда.

Ландстрем убежденно заявил, что добьется в соревновании почетного права вести «первый прямой» в Ленинград. А Виролайнен сказал, что поедет на том же паровозе и станет за реверс на самом интересном участке, проезжая отбитую у немцев станцию Мгу.

— А я приеду из Ленинграда в Шлиссельбург и встречу там ваш поезд! — сказал им обоим я.

— Обещаете? — без улыбки, очень, даже как-то слишком серьезно спросил меня Виролайнен.

И, глядя прямо в его честные, испытывающие меня глаза, я даже с неожиданной для себя торжественностью ответил ему:

— Обещаю!

И тогда оба мы улыбнулись и скрепили нашу договоренность крепким рукопожатием.

А через несколько минут я вручил Виролайнену листок бумаги с написанным тут же, в вагоне, и посвященным им обоим стихотворением. Вот строфа из него:

...И вновь война. И вновь мы машинисты, И каждый вновь победе близкой рад. Ведь как бы ни был враг коварен и неистов, мы проведем наш поезд в Ленинград...

В небе весь день гудение моторов. Было несколько налетов и — среди дня — воздушный бой, Который мы наблюдали в окно. И вот еще два фашистских самолета сбросили бомбы и удрали, исчертив все небо хвостами конденсированных паров.

Глава двадцать четвертая.

На «мигах», «томагавках» и «кеттихавках»

154-й иап
27 февраля — 1 марта 1942 г.

По морозу, в лесу. — Аэродром. — Петр Пилютов и его товарищи

По морозу, в лесу

27 февраля.

Плеханово

Утром я принес Н. А. Гагену в штаб корпуса написанный мною ночью очерк «Гвардеец» (о старшине Михайлове). Гаген стоя своими зелеными красивыми глазами прочел его очень внимательно, склонился над столом, наложил резолюцию: «Передать по СТ на БОДО...» И пошел мой очерк в кодовый адрес «Мина» — выстукиваться...

А потом по морозу, сквозь резкий ветер, двинулся я пешком из Званки в деревню Борисово, да вместо сокращенной дороги попал на дальнюю и, совершив огромный крюк, оказался в другой деревне. Оттуда по лесной тропинке, ища аэродром, прошел шесть-семь километров и наконец вышел к аэродрому не с юга, а с севера.

Аэродром

Итак, аэродром. 154-й истребительный полк, имеющий американскую «материальную часть», летает не только на отечественных машинах, но с недавнего времени также на «томагавках» и «кеттихавках». За время войны полк сбил 85 вражеских самолетов. Одна из главных задач полка в наши дни — сопровождение и охрана транспортных «дугласов», вывозящих ленинградцев за пределы кольца блокады и доставляющих в Ленинград продовольствие и другие грузы. Охрана важнейших объектов, таких, например, как железнодорожный мост через реку Волхов, и, конечно, уничтожение вражеских самолетов везде, где они обнаруживаются.

Командир полка — майор Матвеев, заместитель его — батальонный комиссар Голубев.

Лучшие летчики:

Пилютов, капитан, штурман полка, сбил лично семь самолетов врага и четыре — в группе. Над Ладожским озером в бою один против шести истребителей, атакрвав немцев, сбил двух, а затем был сбит сам и ранен. Представлен к званию Героя Советского Союза.

Покрышев — сбил семь самолетов лично и один — в группе.

Чирков — совершил лобовой таран.

Глотов — сбил шесть самолетов лично.

Яковлев — сейчас находится в госпитале — сбил лично пять и в группе пять.

Мармузов — три лично и три в группе. Имеет 322 боевых вылета.

В полку были Герои Советского Союза: майор Г. Г. Петров (теперь он — в другом полку, в Шуме), капитан Матвеев, старший лейтенант Сторожаков и лейтенант Титовка, который в бою с противником, расстреляв все патроны, сбил своим самолетом немца и погиб сам.

Полк обслуживается 88-м батальоном аэродромного обслуживания, его командир — майор А. С. Филимонов, комиссар — батальонный комиссар В. Л. Андрейченко. Среди примечательных людей бао мне назван его радист — комсомолец Волевач.

Большинство людей полка в бао живут рядом с аэродромом, занимая ряд изб деревенской улицы. Я зашел туда, в штаб бао, а затем — сюда, на белый, окаймленный сугробами снега аэродром.

Здесь — блиндаж, КП полка. В блиндаже — несколько человек.

И я беседую с командиром полка, тридцатилетним майором Матвеевым.

Лицо Матвеева решительное — вот из тех спокойных, выразительных, энергичных лиц, как у Гагена и старых моих знакомых — Цибульского, Иониди, Цыбенко и других чудесных людей. Под правым глазом тяжелый шрам «восьмилетней давности»:. Матвеев провел три войны: всю — в Монголии, всю — финскую и с первого дня — эту.

И рассказ свой Матвеев начинает с Хасана и Халхин-Гола:

— Самурай — враг хитрый, коварный, но трус, лобовых атак не выдерживает. Принимает бой, только преобладая в силах. Самолеты были у них «кутубуки», И-96, И-97... Немцы — искусней, лучше воюют! 23 июля 1939 года меня подбили. С утра проводили мы штурмовку, и на нас насыпались — множество. Мне пришлось драться .с тремя, семьдесят пробоин я получил, но свой И-16 посадил благополучно, хоть бензин в глаза бил. И наблюдал воздушный бой с восьми утра до двух дня.

Один из японцев-истребителей стал расстреливать нашего парашютиста. Спускался, отрубил плоскостью ноги парашютисту, и у самого плоскость покорежилась... Мы подъехали на броневичке — японец застрелился в воздухе, а наш мертв.

А с нашими пленными знаете что они делали? Гильзы вбивали в глаза!..

...Но меня интересовали не самураи, а что Матвеев и его полк делают здесь.

— Здесь? — оторвался Матвеев от дальних воспоминаний. — Я «ночник» на «миге» — на нем еще под Москвою летал. Незаменимая машина — 642 километра скорость на нем выжимал, ловит разведчиков!

И мы ведем разговор о качествах «томагавков» и «кеттихавков». Их, в частности, перегонял сюда с севера капитан Пилютов. На самолетах «томагавк» установлены английские радиостанции ТР-9-Д, у которых диапазон волн имеет расхождение с диапазоном наших волн, поэтому трудности в настройке.

Разговор подхватывает, обращаясь ко мне, радист — сержант Волевач:

— Кроме того, товарищ майор, эта рация работает только с кварцем, в полку полного набора кварца нет, а есть один кварц, причем он приходится на самую худшую волну в моем передатчике (на левый край шкалы, который до 35 градусов вообще не имеет настройки). Ну, мы все же справились: боролись за отдачу, необходимо было подобрать другую антенну и другой противовес. Подобрали! Отдача — 1,2 ампера. Самолеты слышат. Сегодня я говорил с капитаном Пилютовым, он мне сказал, что был в районе Киришей, над территорией немцев, на высоте 21000 футов, — слышимость прекрасная. Ходил он и в район Жихарева, на высоту 6000 метров, — также хорошая слышимость. То есть радиуса радиостанции хватает на выполнение задачи!.. Все же думаю улучшить еще, потому что не все такие радисты, как Пилютов. Тот всегда разыщет свою станцию!

Коротко стриженный, с бледным, усталым лицом, некрасивый, даже невзрачный, с утиным носом, но с прекрасными, большими, вдумчивыми глазами, сидя в шлеме с наушниками, в ватнике с меховым воротником, сержант Виктор Филиппович Волевач рассказывает о своей радиотехнической работе с увлечением... Но я в этой технике ничего не понимаю и спрашиваю его о Пилютове...

Все присутствующие на вопрос о Пилютове откликаются с заметной восторженностью. И я узнаю, что капитан Петр Андреевич Пилютов в далеком прошлом участвовал в спасении челюскинцев — был борттехником у летчика Молокова, а ныне прекрасный летчик, гордость истребительного полка... Он сейчас в воздухе, прилетит — меня познакомят с ним. К званию Героя Советского Союза он представлен за бой в декабре над Ладогой...

— В тот раз он летел один, сопровождая девять «дугласов», — говорит Матвеев. — Это вышло не по его воле, но вообще он любит летать один! Ему все удается... А вы знаете, как он в воздухе с немцами ругается?

Но рассказать это Матвееву не пришлось — в блиндаж входит майор Г. Петров, Герой Советского Союза, прилетевший из Шума. Он — в кожанке, с шелковым шарфиком, у него лицо гладкое, загорелое, волосы зачесаны назад, и от него пахнет духами. Картавя, он говорит:

— Вы хоть бы раз к нам прилетели, а то они доняли, все время висят над нами, непонятно, что делают! Иногда бомбу сбросит, иногда постреляет, а так — все больше — висит! Ходит на две с половиной — три тысячи метров. На днях Войбокалу зажег, попал в цистерну, она облила ^бензином ящики со снарядами, они начали рваться и разрушили всю станцию. Одна бомба!.. Пикировать начал с трех тысяч метров, сбросил с трехсот... На следующий день попробовали они атаковать станцию Жихарево, но там связали мы их боем...

— Каждый день наши до Шума доходят, — задумчиво говорит Матвеев. — Передают нам: над Шумом — воздушный бой. Даю команду — туда! Приходим — там нет ни черта. Неправильно информируют! А если иной раз и не доходим до вертикали, то Шум в видимости постоянно. Вот вчера ходили мы с Глотовым...

Но тут дежурный докладывает:

— Товарищ майор! Северо-западнее Любани, курс 270, семь истребителей противника, система неизвестна!

— Наверное, «мистера»! Очевидно, какой-нибудь отрядишко подбросили! — И Матвеев выходит отдать приказания.

Петр Пилютов и его товарищи

Георгий Георгиевич Петров говорит мне:

— Эти «мистера» ( «мессершмитты») охотятся главным образом за «томагавками», «ишаков» не трогают, по у «кеттихавков» и на «томагавках» радио хорошо работает, и уж особенно если Покрышев или Пилютов патрулируют, то замечаем вовремя!

Матвеев входит:

— Пилютов?.. Ну, Пилютов-то молодец! Знаете, как он «дугласы» сопровождает? А они из Ленинграда людей возят, да и чего только не возят... Вот, например, кровь для. переливания возят. Позавчера три генерала и два полковника подряд нам звонят из штаба: «Поднять всю авиацию! Поднять всю авиацию!» А у нас — пурга, на двести метров ничего не видно...

— Ну и как? Подняли?

— Пилютов взлетел, а за ним другие... А в штабе, откуда звонили нам, там ясно было!

Слышен шум самолета...

— Кто там летает?

Матвеев и Петров выходят из блиндажа. И я спрашиваю Волевача:

— Так как же все-таки Пилютов с немцами ругается? И я узнаю, что в последнее время, видимо в связи с операциями в районе Мги, немецкая авиация стала проявлять активность над Волховской ГЭС: ходят бомбить железнодорожный мост, станцию, эшелоны по десять — пятнадцать «юнкерсов». Нашим истребителям как никогда нужна хорошая информация в воздухе. Установлены факты работы радио немецких истребителей — «мессершмиттов» — на нашей волне.

Вначале я поймал, — рассказывает Волевач, — немецкий счет; «Ейн, цвей, дрей!» Капитан Пилютов в воздухе спрашивает меня по радио: «Что там за немцы?» Я ответил! «Тебе видней, ты выше меня! Сбей его — увидишь, что за немцы!»

Минут через пять немец начал нас вызывать: «Рус, рус, алло... алло!..» Я не включил на передачу — не хотел демаскировать рацию, — а капитан Пилютов включился и послал его ко всем чертям... Я сразу доложил начальнику штаба, майору Миневичу, о том, что обнаружил работу немецкого истребителя на нашей волне. Он приказал мне следить за эфиром, немецкую речь записывать и передавать в штаб, хоть по-русски. Я поймал разговор уже на другой волне. Немец, очевидно, сообщил своему товарищу о наших самолетах, потому что конец фразы: «...нах норд зеен» (а они в тот момент ходили южнее нас).

Но важно: если немец будет понимать русский язык, он может натворить много бед. Мы рискуем. Уже мы ввели шифровки, но все равно наводку самолетов нельзя выполнять по шифровке — тут секунды имеют значение...

А Пилютов! Это человек замечательный! Очень спокойный. Вышел на старт, посмотрел туда, посмотрел сюда: никого нет? И сразу дал газ, будто на тройке помчал! И такой простой! Хочется с ним разговаривать, просто влюбляешься в него! А уж машину... Сам он из техников, все хочет сделать сам. Сидит в самолете, антенна, скажем, оборвалась — берет клещи, плоскогубцы, все сам... Или так: погода, допустим, хорошая, спрашиваешь: «Как сегодня погулял?» Он: «Плохо!

Немцы высоко ходят, пока к ним долезешь... Вот бы в облачках поохотиться за ними!..» Чем погода хуже, то ему лучше! А уж если он увидал самолет противника, то взлетает без всяких приказаний!..

А если говорить по нашему «радиоделу»: без радиосхемы он никогда не вылетит, будет копаться, пока не исправит. Во время полета он так спокоен, что настраивается — слушает музыку. Потом — опять нас! Никогда не прослушает, всегда ответит: «Понял, слышу хорошо... »Юнкере» там... Набираю!..» И вновь настраивается на музыку. Такие бы у нас все летчики, как Пилютов, были, можно бы немцев скрутить давно!.. Смотришь — другой летчик взлетает: напряженно, лицо к стеклу. А он сидит себе, как дома на стуле, отвалившись, невозмутимо... Но к делу строгий! Помню, как он сказал: «Ну вот, я назначен к вам командиром эскадрильи, пришел вас немножко подрегулировать!» Сказал добродушно, но у него не разболтаешься! А как скажешь ему что-нибудь о наших победах, он становится веселым, от радио тогда не оторвешь его, ловит, ждет подробностей...

— Сели! — приоткрыв дверь, сообщает кто-то Волевачу.

—  «Дуглас»! — кивает мне Волевач. — Посмотреть хотите?

Я выхожу на аэродром. Пришел «дуглас» из Ленинграда в сопровождении семи «томагавков». К Матвееву подходит пилот «Дугласа», капитан Новиков. Здоровается. Матвеев протягивает ему записку. Тот читает:

—  «Принять на борт...» Не могу принять! У меня двадцать четыре человека, полный состав, летный состав, из Питера их везу!

— А чего ты сел у нас?

— Бензина у меня нет... Меня в Ленинграде задержали, я в восемь должен был вылететь, а вылетел в двенадцать.

Гляжу на часы — сейчас 12 часов 40 минут.

— Вот черт! — восклицает Матвеев. — Значит, ты у меня никого не возьмешь?

— Если человек пять моих оставить тут переночевать.

Но возникает проблема — здесь ночевать им негде. Матвеев говорит:

— Так вот, Новиков, на тебя два «мистера» над Ладогой наскакивали!

— А мы их и не видели!

— Молодцы, значит, твои сопровождающие... Не дали даже заметить тебе!.. А вот недавно шесть «мессеров» было и шесть наших, и мы сбили четырех. Покрышева спроси — его рук дело! Он улетает сегодня! И другой раз — летала наша пятерка — одного сбили. Тоже Покрышев в этом участвовал!..

И, обращаясь к своим подчиненным, Матвеев приказывает:

— Предупредите радиостанцию, что через пятнадцать минут наши будут в воздухе, чтобы настраивались! Высота — 3000 метров. Пусть посматривают на солнце! Предупредите летный состав, что сейчас взлетает «дуг-лас», а потом они взлетают. Чтоб не столкнулись в воздухе.

И я гляжу, как взлетает «Дуглас». После него в воздух пошли один за другим пять истребителей. Слепящее солнце...

В группе летчиков оживление, смех. Все слушают рассказ своего товарища, который только что на ослепительном снежном поле сделал посадку, испробовав в бою новый тип американского истребителя «кеттихавк». Довольный машиной, возбужденный, откинув на затылок свой летный шлем, размахивая меховыми рукавицами и сверкая в усмешке безупречными1 зубами, он рассказывает о том, как «гулял» в вышине и. как, найдя наконец под облаками какого-то «ганса», пристроился к его радиоволне, на которой .тот взывал о подмоге, выругал его по-российски за трусость, а затем переменил волну, стал слушать музыку и под хороший концерт откуда-то стал преследовать немца, стараясь завязать с ним бой.

— А мы слушали тебя, — сказал другой, — «дер штуль, дер штуль» — и эх, крепко ж ты потом обложил его!..

— Но он, сукин сын, не принял бой, в облака забился, улепетнул...

Лицо рассказчика загорелое, пышет здоровьем. Он улыбается хорошей, невинной улыбкой радостного, веселого человека...

— Знакомьтесь, — подводит меня к нему майор Матвеев, — это вот он, капитан Пилютов, Петр Андреевич! А это, майор представил меня, — такой же, как мы, ленинградец!.. А ну-ка, друзья! Отдайте капитана товарищу писателю на съедение. Им поговорить надо!

Пилютов просто и приветливо жмет мне руку, и мы с ним отходим в сторонку.

— Ну, коли такой же ленинградец, давайте поговорим! Пока воздух меня не требует! Садитесь хоть здесь!

И мы вдвоем усаживаемся на буфер бензозаправщика, прикрытого еловыми ветвями, невдалеке от заведенного в земляное укрытие, затянутого белой маскирующей сетью изящного «кеттихавка».

Солнце, отраженное чистейшим снежным покровом, слепит глаза, но морозец все-таки крепкий, и, записывая рассказ Пилютова, я то и дело потираю застывшие пальцы.

Сначала, как водится, «анкетные данные». Родился в 1908 году под Гомелем, в Белоруссии, семилетку заканчивал на Урале в городе Оша, работал на заводе молотобойцем, кузнецом, слесарем — и в двадцатилетнем возрасте, по призыву, в армию, красноармейцем в 7-й полк связи. А через два года — в авиационную техническую школу. Летает с 1934 года — младшим техником, потом старшим, — так девять лет в Приморье, до финской войны.

В сороковом году — на финский фронт, уже капитаном, со сборной эскадрильей; летали как «ночники»...

Я записываю эпизоды из финской войны — атаки на И-16 — и из Отечественной: сопровождение П-2, на «миге», бомбежки переправ под Сабском, два первых сбитых за один вылет «хейнкеля», расстрел в упор двух-фюзеляжного двухмоторного «фокке-вульфа» над Порховом и много других эпизодов.

— А за что ордена?

— Первый: был борттехником Молокова с начала спасения челюскинцев до конца... А расстался я с Молоковым уже после Кремля: два раза в Кремле был — орден Ленина получал и на банкете был. Второй, Красного Знамени, — в июле сорок первого, за «фокке-вульф» и «мессер-109», и еще — в группе, вдвоем, сбили «юнкере»... Третий, орден Ленина, — за август — сентябрь — тяжелые бои были, ну, тут сбитые самолеты, разведки, штурмовки, бомбежки, сопровождение СБ и так далее. Медаль «За отвагу» — это финская война... Боевых вылетов до декабрьских боев было сто пятьдесят шесть, а теперь счет не веду. Меня назвали кустарем-одиночкой, по облакам я больше один хожу, ищу, нарываюсь... По ночам хожу один, беру четыре бомбы по пятьдесят килограммов, — цель найдешь, одну сбросишь, потом от зениток уйду, погуляю — и снова туда же: в самую темную ночь станции все равно видно, немецкие автомашины не маскируются, вот и слежу — подходят они к станции, тушат фары, так и определяю. Ну и паровозы видны! На днях прямым попаданием в цистерну с бензином на станции Любань угодил...

— А взята Любань?

— Взяли теперь... Летчики летали — говорят, сами видели!

Прекрасная весть! И мы обсуждаем действия войск Мерецкова.

— А за что вас к Герою представили?

— Ну, знаете, это... В общем, из сорока девяти боев мне особенно запомнился день 17 декабря, когда меня крепко ранили — двадцать одну дырку сделали! Девять «дугласов» я сопровождал на «томагавке Е»...

— Семнадцатого декабря? Из Ленинграда?

— Да. Над Ладожским озером с шестеркой я в одиночку бился...

Внезапно, взволнованный, я прерываю Пилютова:

— Позвольте... А кроме этих «дугласов», в тот день другие из Ленинграда не вылетали?

— Нет. Только эти... Ровно в полдень мы вылетели... Должны были идти и другие истребители, но не успели вовремя взлететь... Я один с ними вышел... А что?

— Так... Сначала рассказывайте... Потом объясню.

17 декабря на «Дугласе» из Ленинграда вылетели три самых близких мне человека: мой отец, мой брат и Наталья Ивановна... Я знаю только, что они долетели благополучно. Сейчас они должны быть в Ярославле, но письмо я получил пока только одно — с пути, из Вологды... И, уже совсем иными глазами глядя на летчика, лично заинтересованный, я жадно стал слушать сто.

— Да, если бы не то преимущество, что летел я тогда на еще неизвестном немцам самолете (американский самолет еще неведомых немцам качеств и боевых возможностей) , мне еще хуже пришлось бы тогда. А у меня, напротив, мелькнула мысль, что я их всех собью... И если б я сначала напал на ведущего и тем самым расстроил бы их управление, я, наверное, сделал бы больше, потому что они, наверное, рассыпались бы в разные стороны и я бил бы их поодиночке. Ну, а поскольку сбит был их хвостовой самолет, то все прочие развернулись под командой ведущего, и бой для меня оказался тяжелым.

Я уже знал, что Пилютов, сопровождавший девять «дугласов», один напал на шесть «хейнкелей», что сбил за 39 минут боя два из них и только на сороковой минуте был подбит сам. Я с нетерпением ждал подробностей, но Пилютов, заговорив об американских самолетах, отвлекся. Он рассказал, как пришлось ему вести из Архангельска в Плеханове первые «кеттихавки». Был сплошной туман, погоды не было никакой — по обычному выражению летчиков. Невозможно было найти Архангельск, но он все-таки его нашел, сначала увидел деревянные домики и улицы, потом, изощрив зрительную память, — аэродром — и благополучно сел, и какое-то начальство в звании подполковника хотело было его ругать за запрещенную в такую погоду посадку, но он сразу всучил тому пакет на имя командующего и заявил, что должен немедленно вести на фронт из Архангельска прибывшие туда самолеты, спросил, есть ли для них экипажи. И, сразу же получив десять «кетти» с экипажами, повел их назад: пять — под командой какого-то майора, пять — непосредственно под своей. И какая это была непогода, и какие хорошие приборы оказались у этих «кетти», удобные для слепого полета, и как летели сначала над туманом, а потом погрузились в туман, и как он искал для ориентира железные дороги, зная, что их может быть три, и правее правой — финны, а левее левой — немцы. И как, найдя одну из этих дорог, пытался определить, которая же она из трех?.. Пять самолетов, ведомых майором, отстали, не выдержали тумана, повернули назад к Архангельску, а он, Пилютов, посадил все свои на недалекий от Тихвина аэродром, а сам один, в сплошной темной воздушной каше снова поднявшись в воздух, пролетел оставшиеся 80 километров до Плеханова, и сел ощупью, и пошел на КП, и командир полка Матвеев не верил, что тот приехал не поездом, не верил в возможность полета и посадки в такую погоду, пока сам не пощупал отруленный к краю аэродрома первый американский самолет.

Обо всем этом Пилютов рассказал с нескрываемой гордостью, но так задушевно и просто, с таким лукавым блеском в глазах, что нельзя было не плениться его .лицом, так естественно выражающим детски чистую душу этого человека. Но я все-таки еще раз напомнил ему о бое над Ладогой.

— Я очень хорошо знал, — сказал он, — что один из «дугласов» набит детьми, я видел их при погрузке на аэродроме, — было тридцать пять детей. И в бою мысль об этих детях не покидала меня!

И вот, слово в слово, его рассказ:

— Едва мы поднялись с аэродрома, другие истребители не пошли за мной — их по радио отозвали в другую сторону, встречать «гансов», что с юга сунулись бомбить Ленинград. Ну, а мне так и пришлось одному конвоировать всю девятку «дугласов» — в каждом по тридцать пассажиров было!

Шел над ними высоко, в облаках. Только стали мы пересекать Ладожское озеро, вижу — с севера кинулись на моих «дугласов» шесть «хейнкелей-113». «Дугласы» плывут спокойно, думаю — в облачной этой каше даже не замечают опасности...

Зевать мне тут некогда, я ринулся к «хейнкелям» наперерез. Стал поливать их из всех моих крупнокалиберных пулеметов. Сразу же сбил одного. Он упал на лед, проломил его, ушел под воду — на льду остались одни обломки... »Хейнкели» не знали, сколько наших истребителей атакуют их, поэтому отвлеклись от «дугласов», бросились вверх, в облака. Я не даю «Гансам» опомниться — мне важно, чтоб «дугласы» успели миновать озеро.

Немцы меня потеряли. Я хочу, чтоб они скорее меня снова увидели, даю полный газ, догоняю их. Догнал, примечаю: «дугласы» уже поплыли над лесом, становятся неприметными. «Хейнкели» меня тут увидели, и сразу пара их пытается зайти мне в хвост. Я мгновенно даю разворот и — навстречу им, в лобовую... Нервы у немцев не выдержали, оба «хейнкеля» взмыли вверх, впритирочку проскочили, за ними еще тройка идет. Я — в вираж и обстрелял всю троицу сбоку.

Тут все пять «хейнкелей» тоже виражат, берут меня в кольцо, кружат вместе со мной. Один отделяется, хочет, зайти мне в хвост. Хочет, да не успевает — на развороте я снимаю его пулеметом. Он загорается и с черным дымом, уходит вниз. Следить за ним мне уже некогда, стараюсь оттянуть оставшуюся четверку поближе к берегу озера — там, знаю, зенитки наилучшим образом встретят их!

Вот так хожу кругами, разворотами, ведя бой, но их все же, понимаете, четверо, а у меня мотор начинает отказывать — перебита тяга охлаждения жидкости. Мотор быстро остывает, начинает давать резкие перебои. Скорость падает, высота тоже. «Гансы» кружат надо мной, но я все-таки никак не подставляю им хвост, маневрирую самыми хитрыми способами и отстреливаюсь...

Вот уже высота над озером пятнадцать, десять, пять метров... Вообще говоря, предстоял мне гроб, но в те минуты я об этом» не думал, а думал — как бы еще половчее сманеврировать. Уже два раза крылом задел снег. Только сделаю разворот — они мимо проносятся, продолжая бить, а в хвост мне все-таки им никак не зайти!.. Мотор у меня останавливается совсем. И я приземляюсь на живот...

Мне самому спасаться бы надо теперь, да у меня расчет — подольше собою их задержать, чтоб уж наверняка потом не догнали «дугласов»... Сижу, не открываю кабины, наблюдаю. Теперь они, конечно, как хотят, заходят с хвоста, пикируют, стреляют -по мне. -Но и я последние в них патроны достреливаю... И моментами с удовольствием поглядываю на тот догорающий у самого берега «хейнкель»!

Как неподвижная точка, я теперь прямая мишень для пуль и снарядов. Тут-то меня и ранят, сбоку, снарядом и пулями... Когда меня ранили, я поднял колпак кабины аварийным крючком, схватил сумку с картами и документами, выпрыгнул и — под мотор, замаскировался в снегу, держу пистолет наготове... Они все пикировали, до тех пор пока мой самолет не зажгли. Думая, что я сгорел, они наконец ушли... А я, надо сказать, перед тем, уловив момент, когда близко их не было, прошел по снегу метров двести, но от рези в спине упал, почувствовал дурноту, однако все же успел снегом прикрыться так, что они, подлетев, меня не увидели...

Ну, а дальше все было просто. Ко мне подбежали школьники с берега, потом — старый рыбак-колхозник, сбросив с саней дрова, подъехал, положил на сани меня... В госпитале двадцать одну дырочку в спине моей обнаружили, четыре осколка вынули да из руки пулю... Да, памятно мне это семнадцатое числю!..

— Значит, это вы точно говорите — семнадцатого?

— Да уж конечно точно!

— Декабря?

Пилютов взглянул на меня с удивлением.

— И других «дугласов» в тот день не было?

— Да я же вам сказал!..

Нет, я не кинулся к Пилютову, чтобы обнять его, хотя именно таков был естественный мой порыв. Внешние проявления чувств я привык сдерживать. Но со щемящим ощущением в сердце я пристально, молча, смотрел на этого человека, борясь с тем, что в обыденной речи называется «комком, подступившим к горлу». И наконец, не сказал — горячо выдохнул:

— Да знаете ли вы, дорогой Петр Андреевич, что вы для меня — вот лично для меня — сделали?

И торопливо, коротко я рассказал Пилютову все, чем ему до конца моих дней обязан. Он был немножко смущен, не зная, что мне ответить. Как и другие летчики-истребители, сопровождая «дугласы» чуть ли не каждый день, он уберег от смерти сотни, вернее — тысячи ленинградцев. И о том, что на снегу Ладоги осталась его кровь, отданная им за жизнь незнакомых, но близких ему людей, он в общем-то, вероятно, даже не думает!..

Пролежав в госпитале до 4 января, он снова бодр, весел, здоров и полон энергии, хоть, по его словам, «ранение заросло только недавно».

И звание Героя Советского Союза, к которому Пилютов представлен, он может носить со справедливо заслуженной гордостью... Думаю, если б я также поговорил с Покрышевым, Яковлевым, Чирковым, Глотовым, то и облик каждого из них раскрылся бы мне с такой же ясностью и определенностью в делах, совершенных ими. Но Покрышев сегодня улетел куда-то надолго. (Думается мне — не в Архангельск ли за новыми американскими истребителями? Я привык не расспрашивать ни о чем, чего мне сами не считают нужным сказать.) Яковлев лежит в госпитале. Глотов после боевого вылета, кажется, спит, и Чиркова на аэродроме не видно...

Пилютов пригласил меня «слушать патефон» к нему, в «дом № 15» деревни Плеханове, в котором живет он вместе с Матвеевым. И после ужина в столовой летчиков мы вчетвером — Матвеев, Петров, Пилютов и я — в уютной, чистой избенке (с занавесками на окнах, с веером цветных открыток и колхозных фотографий на стене) проводим вечер в беседе о Ленинграде.

Пилютов и Петров о бедствиях Ленинграда рассказывают без сентиментальности, в манере особенной, которая сначала показалась мне странной, — о самых ужасных фактах они говорят весело, даже смеясь. Брат Петрова, инженер-химик, умирал в Ленинграде от голода. Когда Петров навестил его, то узнал: тот уже съел его кожаную полевую сумку. Петров выходил брата, поставил на ноги, вывез из Ленинграда. И я понял, что нынешние смех и, пожалуй, чуть-чуть искусственно взбодренный тон человека, внутренне содрогающегося и несомненно глубоко чувствующего, — может быть, именно та единственно правильная манера говорить о Ленинграде, которая и должна быть теперь у людей, имеющих право — без риска оказаться заподозренными в равнодушии — не раскрывать свою душу, конечно глубоко потрясенную всем виденным, узнанным и испытанным. Потому что степень бедствий ленинградцев перешла уже за предел известного в истории. Если б в таком тоне говорили о Ленинграде люди, ему посторонние, то это было бы кощунством. А в данном случае это только мера душевной самозащиты!

И вот ночь. Я — в маленькой, жарко натопленной комнате, вдвоем с Пилютовым, в его доме. Он спит сейчас сном праведника.

А мне не до сна — пишу. Сколько впечатлений, сколько — нового, сколько замечательных людей дарит мне каждый день моей фронтовой работы! Все это должно — пусть не теперь, пусть в светлом и мирном будущем — стать известным нашим советским людям. Священный долг народа перед — теми, кто за него погибает ныне, — никогда не забыть ни одного дня Великой Отечественной войны!

...Матвеев ушел ночевать на командный пункт полка, уступив мне свою постель...

28 февраля.

Плеханово

Солнечным утром просыпаюсь от бомбежки и зениток — немцы налетели на аэродром (моя изба — на самой обочине аэродрома). Наши истребители поднялись, немцы бежали. Ущерба нет. Кровать рядом со мной пуста, Пилютов, очевидно, в воздухе. Иду в штаб бао.

Ходил на аэродром, наблюдал взлеты и посадки истребителей, а потом, в помещении партбюро, долго и подробно беседовал с очень развитым и опытным в своей технике сержантом Виктором Филипповичем Волевачем.

Вечер провел с летчиками — в домике Матвеева и Пилютова. Много говорили о ночных полетах, об умении и зоркости Пилютова, к которому никогда незаметно не подкрадывался враг. О том, как сам Пилютов, охотясь, долго шел по пятам врага, сближаясь, не торопясь стрелять, ныряя из облака в облако, и, только подобравшись вплотную, нажал гашетку пулемета так, что бесконечно длинной очередью сжег свой пулемет ( «Ничего, сделают другой»), не отрывая руки, пока враг не повалился на землю. И о музыке — играл патефон, и Пилютов прикрыл его: «Нет! Не то! Лучше музыки, чем я слушаю в воздухе, нету, особенно в бою включать хорошо, — ловлю любую!..» Говорил о Чайковском, Рахманинове, Шостаковиче.

А сейчас — полночь…

Глава двадцать пятая.

Домой, в Ленинград

2–5 марта 1942 г.

В редакции армейской газеты. — Путь к Малой земле. — Последние километры.

В редакции армейской газеты

2 марта. Полдень.

Волхов 1-й. Редакция

Вьюга. Замело все дороги. Машины застревают, их вытаскивают из глубоких сугробов.

Вчера из Ленинграда в грузовике-фургоне приехал старший политрук Гусев, начальник издательства газеты «В решающий бой», привез печатную машину и мальчика, сына редактора газеты Душенкова. — Жена Душенкова умерла от голода при Гусеве, в момент, когда тот зашел в квартиру с посылкой. Сам Душенков в Гороховце. Гусев ночью, при мне, звонил Душенкову по телефону и сказал ему так:

— Машину привез... Да... И вот сына привез... Ничего, здоров... Мать?.. Умерла... Да, при мне умерла... Ну, так вот, машину я привез, но еще нужно привезти оборудование...

И дальше разговор шел о новой поездке Гусева в Ленинград, за оборудованием. Душенков выезжает сюда, и Гусев его дождется.

Я мгновенно решил ехать в Ленинград с этой удобной оказией. Мой рюкзак — с сухим пайком и ключами от квартиры — в Оломне. Я поговорил с Душенковым, он обещал заехать в Оломну, привезти рюкзак.

Четырнадцатилетний сын Душенкова Вова стоит у печки, без кровинки в лице, белый, бледный, с тоненькой шеей и ясными-ясными, чистыми, голубыми глазами, в которых большая, взрослая грусть и какая-то — словно о нездешнем — дума. По сравнению с лицами окружающих — это лицо мертвеца; голос тихий; ни улыбки, ни смеха. Но — спокойствие и умудренность. Рассказывает, как отдавал свой суп девочке, как крестная мать обокрала его в тот момент, когда умерла мать: пряники, привезенные с фронта, серебряные ложки, сахарный песок, за которым Вова простоял в очереди четырнадцать часов, думая, что этим сахаром спасет умирающую маму. И когда крестная мать уходила — ложки звякали в ее валенках, кто-то из присутствующих стянул с нее валенки, уличил ее,, а пряники и сахар оказались у нее под рубашкой.

Вова стоит сейчас в валенках, в военных мужских защитных рейтузах, в пиджаке, с нестрижеными, только что отмытыми светло-русыми волосами. И — белый-белый... Теперь он спасен!

А я всю ночь думал о Майке, дочке погибшего на фронте майора, пятнадцатилетней девочке, которую мне не удалось отправить из Ленинграда, потому что у самого не хватило тогда сил для еще одного тура хлопот. Жива ли Майка? Размышляю: как бы устроить так, чтобы ее сюда вывезти? Весь этот месяц я думаю о Майке постоянно, меня угнетает мысль, что я не смог тогда спасти и эту девочку, как хотелось бы сделать не только для нее самой, но и для Натальи Ивановны.

С Гусевым приехал сотрудник редакции, лейтенант Максимов, привез, свою семью, отправляет ее в Череповец. Сейчас он сидит в редакции, рассказывает о Ленинграде.

Обстрелы — сплошные, по всему городу, по сто, по двести тяжелых, каждый день. Грязь. В доме, где жил Максимов, нечистоты свисают с балкона на балкон заледеневшими сталактитами. В городе случаи дизентерии, пока, к счастью, редкие, и несколько случаев сыпняка.

Гусев и Максимов привезли все же и хорошую весть: Ленинград очень медленно, но оправляется. В некоторых учреждениях уже есть электрический свет (с перебоями, правда). Население занято очисткой города — улиц, дворов, лестниц. Кое-что дают по карточкам из продуктов: дали мясо, по полкило крупы, сухую картошку. На улицах меньше трупов, меньше встречных умирает на глазах. Трупы лежат на лестницах, в подвалах, на чердаках — днем их теперь вывозить не позволяют. По ночам вывозят на грузовиках. В каждом районе появилось по одной, по две бани. Кое-где открылись парикмахерские. Такая парикмахерская есть, например, в доме, где был ресторан «Москва», — женщины «всем смертям назло» даже делают маникюр.

— Если бы не эти кошмарные обстрелы теперь (парализуют всё! Бьет, и бьет, и бьет!), то настроение было бы лучше. Иные уже и не хотят уезжать из Ленинграда. Достать печатников, например, было очень трудно. «Самое тяжелое, — говорят, — пережили!..»

Вечер

Взял у всех письма в Ленинград. Сам пишу — в Ярославль. Душенков приехал. Спасибо ему, хороший человек, в тяжелый для него момент не забыл, выручил — привез из Оломны (куда специально по моей просьбе заезжал) мой рюкзак, в котором и спальный мешок, и ключи от ленинградской квартиры, и прочее необходимое.

3 марта.

Волхов

— А вы тоже поедете? — спрашиваю я лейтенанта Максимова.

— Нет, больше не поеду. Пробыл там семь дней и закаялся.

— А что, беготни много было?

— Да не в беготне... А ходишь-ходишь каждый день, аж есть потом не захочется — такая картина. Лучше бы не смотреть на это. Ну, право, выдержать невозможно, такая картина!..

Лейтенант этот — из красноармейцев, здоровяк, нервы у него крепкие. Но то, что представляется там, в Ленинграде, взору приезжего, выше самого вольного воображения. Ужасы Ленинграда никто и никогда не изобразит с той реалистичностью, какая была возможна в литературе всех времен и народов. Слова не произнесутся. Перо не напишет.

Сижу в редакции армейской газеты, готовый к выезду в Ленинград. Едем завтра на рассвете, доберемся, наверное, к ночи, если заносы, особенно на льду Ладожского озера, не задержат нас в пути. Машина — фургон. В числе моих спутников корреспондент ленТАСС Виноградов. Он в общем-то неплохой парень, но увалень — уж такая натура!

Мне с Виноградовым выдан сегодня сухой паек на пять дней. Хочу отвезти свои продукты ленинградцам. Я имею в виду Майку с ее матерью, Людмилой Ивановной, Марусю, бывшую домработницу отца, и тех из Союза писателей, кому продукты больше всех понадобятся. Получил: хлеба — четыре с половиной килограмма, мяса (печенки) — 500 граммов, комбижира — 220 граммов, сливочного масла — 320, сахару — 175, чаю — 5. граммов, соли — 25, махорки — 50, муки белой (взамен крупы) — 1270 граммов. Кроме того, получил в Военторге — 200 граммов леденцов, девять штук мятных пряников, 300 граммов витаминизированных галет, кусок туалетного мыла и шесть кубиков шоколада. Везу и накопленные прежде: банку рыбных консервов, килограмма два сухарей и хлеба, 800 граммов концентрата пшенки и двести граммов кофе, который хотел пить сам с молоком, но сохранил потому, что за весь месяц молока не удалось и попробовать. Словом, целый рюкзак продуктов, подарки богатые.

Везу также посылки семьям — от корреспондента ц. о. «Правды» Л. С. Гольдмана (Ганичева)и от машинистки редакции.

Надо сказать, кто бы из армии ни ехал в Ленинград, всякий везет накопленные им и собранные у друзей продукты. Те, у кого нет родственников, дарят продукты первым попавшимся голодающим, а чаще всего — в учреждениях, куда заходят по делам, или в домах, где останавливаются. Иные приходят в детские сады, отдают детям. Это стало общей традицией.

Так всех тяготит в армии трагическое -положение Ленинграда, что словно камень лежит на душах людей. И ожидание развязки приводит все к большему душевному напряжению каждого из нас, каждого жаждущего скорейшей победы над заклятым врагом.

Сведения о Любани и Тосно не подтверждаются официальными сообщениями. Возможно, что станции переходят из рук в руки?

Дни идут, каждый день приближает начало подвижки льдов на Ладожском озере и полную — месяца на полтора — изоляцию Ленинграда. Все понимают, чем это грозит ленинградскому населению, если до прекращения ледового пути немецкая блокада не будет нами снята... Знаю, положение теперь иное, чем было, кое-какие продовольственные запасы в городе сделаны... Но все это — мало, мало!.. И вот мысли об этом тревожат на фронте всех нас, советских людей.

Мне известно: большие события начнутся в ближайшее время, не могу называть точные даты. Тогда я буду здесь очень нужен, а пока корреспондентам газет, в сущности, делать здесь особенно нечего: рядовые, скучные информации, описания старых боевых эпизодов не интересуют ни меня, ни читателей. Это видно и по тому, что ни одна из десятка посланных мною в ленТАСС корреспонденции пока не напечатана (что, кстати, меня огорчает и дезорганизует). Другие находящиеся в армиях Ленинградского фронта корреспонденты тоже не могут похвастаться обилием напечатанных материалов. Все редакции ждут развертывания решающих событий и прорыва блокады как итога того нового наступления, к которому, явно для всех нас, части Красной Армии энергично готовятся. Масштаб этого наступления будет широк, удар решителен, короток, крепок... Вот тогда и силы корреспондентов, должны будут проявиться в полной мере.

Я теперь в состоянии работать гораздо активнее, чем зимой. Проведенный в сытости месяц прибавил мне сил и энергии. А главное — я абсолютно бодр духом. Это так потому, что окончательный разгром немцев уже не за горами.

Пути к Малой земле

5 марта.

Ленинград

Вчера, 4 марта, проспав на полу редакции в Волхове (спасительный мой спальный мешок!), я вместе с Виноградовым, со старшим политруком Гусевым, простецким, грубоватым, но отзывчивым и хорошим парнем, с каким-то посторонним батальонным комиссаром Ивановым, приезжавшим в 54-ю армию из Ленинграда на несколько дней, а потому тощим и изможденным, да еще с бойцом, работающим в типографии, взгромоздился на полуторатонку, накрытую низкой фанерной полубудкой, выкрашенную в белый цвет, и в 8 часов 45 минут утра выехал из Волхова в Ленинград. В кузове было тесновато, огромная бочка с горючим шаталась и ерзала на каждом ухабе. С десяток посылок родным от работников редакции, несколько вязанок дров, взятых Гусевым, чтобы, топить печь в той ленинградской квартире, где он остановится, бидончик с керосином (чтобы там же заправить лампу, а в пути, в деревне Горки, у знакомых ему колхозников, добыть в обмен немного картошки), да запасное колесо, да наши рюкзаки составляли весь груз машины.

Гусев ехал в Ленинград за оборудованием для той легкой типографской машины, какую привез из Ленинграда на днях, — она должна в полевых условиях наступления освободить редакцию газеты от необходимости пользоваться Волховской городской типографией.

День — неожиданно — оказался весьма морозным, было не меньше двадцати градусов. Открытый сзади кузов не только превращал весь видимый нами, убегающий от нас мир в кадры живой кинохроники, но и способствовал завихрению — ветер кружил в кузове, и мы сразу же стали мерзнуть. В небе не было ни единого облачка, яркое солнце, уже высокое и явно весеннее, претворяло снежные пространства в ослепительно сверкающий белый океан с островками лесов, деревень — красивых, старорусских деревень Приладожья. Мы сразу же выехали на высокий берег затянутого снегами, узкого в этих местах, но даже зимою величественно красивого Волхова и помчались вдоль него к Старой Ладоге, встречая такие же белые, как наш, грузовики, розвальни с резвыми лошадками, изредка тракторы и орудия — все то, что обычно встречается на дорогах ближнего тыла действующей армии.

И сколько деревень ни проехали мы в этот день, каждая из них была заполнена армейскими тыловыми частями или летчиками и персоналом раскиданных то здесь, то там аэродромов. Наш маршрут в этот день был таков: Плеханове.. Старая Ладога, Кипуя, Чаплино, Лужа, Гнори, Ратница, Карпова, Валдома, Шум, станция Войбокала, Горки, Дусьево, Колосарь, Лаврове, ледяной перегон по Ладожскому озеру, Борисова Грива и дальше не совсем для нас всех ясным, одним из многих путем на Пороховые и Ленинград — Полюстровская набережная и Литейный мост.

Первые 55 километров пути — до деревни Горки — мы проехали ровно за два часа, по хорошей дороге, по которой бежало мало машин. Позади осталось уже знакомое мне Плеханове с неразличимым даже вблизи аэродромом, врезался в ясное небо чудесный старинный монастырь Старой Ладоги (и я думал о том, сколько такой русской старины уничтожено немцами и как хорошо, что они сюда не дошли), мелькали старые русские деревеньки с ладными домами, с резьбой над окошечками, с балкончиками на вторых этажах бревенчатых, крепко сложенных изб. В голубизне морозного воздуха жестью стояли многочисленные дымки, круто вздымающиеся над каждой избой. Местные жители в деревушках как-то отошли на второй план; они есть везде, они живут своей жизнью, но гораздо больше повсюду видно красноармейцев. Их видишь у притулившихся к избам выбеленных грузовиков и походных кухонь, у саней, распрягаемых в крестьянских дворах, и — поверх всякой армейской поклажи — на движущемся транспорте.

За большой, раскинутой, вероятно изумительно красивой в летнее время, Старой Ладогой дорога повела нас на юго-запад. Многие из деревень подвергались осенью бомбежкам, некоторые из домов повреждены, картофель там и здесь остался невыкопанным, но все же эти деревушки не познали горького вкуса оккупации и боев и потому разительно отличаются от тех, что расположены к югу от железной дороги, где побывали немцы. Никогда не забыть мне пути из Гороховца и Оломны в Волхов — через сожженные и полусожженные, разбитые артиллерией, разбомбленные, разоренные, снесенные вовсе с лица земли (как, например, Гостинополье) деревни и села!

И было приятно ехать, не видя скелетов изуродованных автомашин, торчащих из снежного савана кирпичных труб и всех прочих страшных следов прошедшей по русской земле истребительной, тотальной войны.

В Горках, уже совершенно окоченев в своих полушубках и валенках, мы остановили машину во дворе какой-то крестьянской избы, где Гусев недавно прожил почти месяц. Мы застали хозяев за самоваром. Старики попивали чай, а молодуха варила на «буржуйке» картошку. В избе — как и во всех избах теперь — грелось несколько проезжих красноармейцев. Мы говорили о хлебе, о картошке, о лишениях, о Ленинграде, о фронте, — нет в наши дни иных разговоров в прифронтовой полосе! Мы очень рассчитывали поесть здесь картошки, но пришлось ограничиться самоваром, чаем со своим хлебом и сахаром; хозяева пребывали в растерянности: именно в этот день они получили повестку о необходимости сдать государству восемьсот килограммов картофеля, то есть такое количество, какого у них и не собрано. Старик спрашивал у Гусева, что делать, а Гусев поневоле отмалчивался. Пробыв здесь час, обогреваясь (Гусев подарил старикам изрядное количество керосина), мы выехали дальше, проехали Войбокалу, которой разорительный прилив немецкого нашествия не достиг, иссякнув в трех-четырех километрах, в совхозе «Красный Октябрь». И,, прокатив еще через несколько деревень, дважды сделав дугу, пересекли железную дорогу и выехали на ладожский ледяной простор.

Здесь, на озере, мы сразу попали в поток бегущих, как маленькие жучки, машин, в глубокие снежные колеи и в разгул несомого сильным, резким, пронзительным северным ветром снега. Снег вился за нами пургою, заметал ледяную дорогу, пересекал ее сплошным перебором, острых, рыхлых барханов, напрасно разгребаемых плугами, прицепленными к гусеничным тракторам, и едва преодолеваемых тяжело стонущими автомашинами. Ехать можно было только на второй, чаще на первой скорости, ежеминутно опасаясь завязнуть так же, как те машины, что стояли, заметенные неладною вьюгой, окруженные шоферами, которые отчаялись вытащить их и ожидали помощи от дежуривших здесь и там тракторов. Какая-то «эмка», залетев в сугроб, стояла поперек него в стороне от дороги. А дорог, или того, что в разное время было дорогами, параллельных, угадываемых по гребням снежных валов, сопровождающих их с двух сторон, было множество.

Все это сияло и сверкало на солнце, и вьюга… низкая, наледная вьюга,, тоже сверкала на солнце, и кое-где из снегов торчали остатки разбитых при бомбежках автомобилей. А вдали, по встречной дороге, бежали из Ленинграда грузовики, они были похожи на корабли, потому что виден был только плывущий над снежными гребнями кузов, и во многих из этих кузовов чернели стоящие и сидящие, закутанные в одеяла, во что придется фигуры эвакуирующихся из Ленинграда людей. Другие машины бежали порожняком, и мне не нравилось, что есть такие машины, проходящие порожнем, — ведь каждая при хорошей организации дела могла бы быть наполнена полезным грузом. А порожняк попадался и среди нам попутных, идущих в Ленинград машин, и меня это возмущало.

На Ладожской трассе, по-прежнему бомбимой с воздуха и обстреливаемой, конечно, много изменений за месяц, что я здесь не был. Среди попутных машин — десятки груженных замороженными тушами мяса, консервами, сахаром, солью, крупами, всякими продуктами в ящиках, а не только мешками с мукой. И много машин везут уголь: это значит — уже есть возможность гнать в Ленинград и топливо!

Все грузы теперь идут из Кобоне, куда от Войбокалы проведена ветка железной дороги длиной в тридцать четыре километра. Иначе говоря, разрыв между железными дорогами Большой и Малой земли уменьшился чуть ли не вдвое и настолько же короче стал пробег ладожских автомашин. Железнодорожная станция Кобона на самом берегу озера начала работать 10 февраля. Каждые сутки из Ленинграда по трассе эвакуируется 3000–4000 ленинградцев, и, говорят, обстановка, в которую они попадают теперь, переехав озеро, несравнима с той, какую я наблюдал месяц назад в Жихареве: люди попадают теперь в теплые помещения, обслуживаются медицинской помощью, окружены вниманием. Все наладилось! {56}

Я не знаю, сколько продовольствия доставляется теперь в Ленинград по ледовой трассе, но, во всяком случае, по нескольку тысяч тонн ежесуточно!

Только нынче я узнал об удивительной переправе по льду бригады танков КВ. Они, весящие каждый 52 тонны, мчались по ледяной дороге самоходом, буксируя на салазках свои башни, чтобы таким образом распределить свою тяжесть на большую площадь льда. Они мчались самоходом, и лед, прогибаясь под ними, ходил волнами, они перепрыгивали через трещины шириной в метр и два, как это ни кажется невероятным, и прошли все. Это была 124-я танковая бригада полковника Родина, в январе срочно направленная из Ленинграда в армию Федюнинского, чтобы участвовать в прорыве немецких укреплений и в наступлении от Войбокалы.

Направленные из Ленинграда для участия в наступлении 54-й армии, пересекли Ладогу пешим ледовым походом и стрелковые дивизии (115-я и 198-я). Самостоятельно переходил и гаубичный артиллерийский полк со всей своей, влекомой гусеничными тракторами, тяжелой техникой.

Никто прежде не мог бы подумать, что такие дела возможны! Но мало ли невозможного за эти девять месяцев сделано ленинградцами!

Рассказали мне также, что в разгаре зимы по льду Ладожского озера была сделана попытка взять Шлиссельбург штурмом. В этом деле участвовала морская пехота. Шлиссельбург взяли, он был около полутора суток в наших руках, но удержать его не удалось.

В другое время двумя ротами немцы, в свою очередь, пытались захватить Осиновец, но были перехвачены где-то на ледовой трассе и уничтожены.

Обо всех таких событиях узнаешь, только попадая в те места, где они происходили. Конечно, было бы интересно познакомиться со всем районом Ладожской трассы, но интересно ведь всюду, а разве мыслимо побывать везде!

На озере завихренный снег забивал наш прикрытый фанерою кузов, кружился белым холодным адом, замел всех, резал, обмораживал лица. Было так холодно, как, кажется, не было мне холодно никогда, я беспрерывно растирал себе лицо коченеющими руками и не находил спасения от холода и этого снега. А над беснованием его, выше — день был издевательски ясным, небо — голубым, солнце светило с вызывающей яркостью, весь ледяной океан горел и сверкал, и пурга, несущаяся по самой его поверхности, придавала этому океану такой фантастический вид, что, вероятно, и в Арктике редко можно увидеть столь странные и великолепные в дикой и суровой своей красоте сочетания.

За гребнями белых обочинных валов возникали палатки «папанинцев», живущих гораздо более трудной, опасной и самоотверженной жизнью, чем те, настоящие папанинцы, у которых были и спальные мешки, и изобилие всяких продуктов, и мировая слава и которых к тому же никто не посыпал с неба бомбами, не поливал пулеметными очередями, как почти каждый день это бывает здесь, на прославленном отныне и вовеки Ладожском озере.

И фигуры, объемистые фигуры регулировщиков в белых маскировочных халатах, с ярко-красными и белыми флажками в руках, сливающиеся с пургой, были добрыми духами межпланетных пространств, указывающими путь бесчисленным проходящим мимо странникам космоса.

Но вот из-под снежной пелены глянуло несколько гранитных валунов, — я понял: мы выезжаем на берег. Смотреть я мог только вполглаза, — так я был заметён сразу зачерствевшим на мне, плотно сбитым снегом.

Мы снова были в кольце блокады!

Последние километры

Сколько десятков тысяч людей, миновав на грузовиках лед Ладожского озера, радуясь, что проскочили его благополучно, впервые расставаясь с отчаянием, сжимавшим их до этой минуты, говорили себе, что теперь их жизнь спасена. Голодная смерть отступалась от них на восточном берегу Ладожского озера. Позади оказывались все умопомрачительные ужасы и лишения, позади , оставались смерть, разрушение, разорение, нечеловеческое напряжение сил. /

«Неужели вырвались?» — говорили эти люди себе, ,и многие зарекались, отряхали от своих ног прах родных очагов: «Не возвращаться в Ленинград никогда, не видеть, забыть его!»

Ведь не все сильны духом, ведь есть и такие, кто вовсе не убежден в благополучном для Ленинграда исходе небывалой его эпопеи.

Я снова въехал на заснеженном грузовике в кольцо блокады. Мне казалось, я еду из тыла на фронт, хоть в действительности я ехал с фронта в тыл. Но и это неверно, я ехал с фронта на фронт: впереди, я знал, бешеные артиллерийские обстрелы города, пожары, гибель для слишком многих! Месяц назад я сам едва вырвался из цепких лап голодной смерти. Но сейчас я был в ином состоянии — сытым, здоровым... Хотел скорее взглянуть на Ленинград, вез продукты голодным людям. И десятки раз задавал себе вопрос: застану ли тех, кому везу продукты, живыми?

Закоченев до «неразгибаемости», мы выехали на берег. Дорога повела лесом, пурги здесь не было, следовало бы остановиться возле какрго-нибудь домишка и обогреться. Но Гусеву и шоферу в кабине было тепло, дорога — свободна, и машина бежала без остановки.

За Борисовой Гривой мы свернули на другую дорогу, по стрелке, указывающей: «В Ленинград». Движение теперь стало двухпутным, и за весь дальнейший путь до Ленинграда нам навстречу не попалось ни одной машины. На горушке, около Всеволожской, мы все ж крепко застряли: тяжелый гусеничный трактор загородил путь, за ним сразу образовалась пробка в сотню машин, и мы Стали одним из звеньев этой стоящей колонны.

Ветер здесь дул свирепо, дорогу замело сугробами, две глубокие колеи стали как бы рельсами, с которых ни одна машина свернуть не могла. И, ожидая, мы мерзли, — о, как мерзли мы в этот день! За всю зиму я ни разу не промерзал так, до косточки, до дыхания. Впереди группа шоферов разрывала лопатами снег. Другие возились вокруг злополучного трактора, жгли мазут, занимались ремонтом, ругались — впрочем, сдержанно и терпеливо. Кое-где в колонне оказались газогенераторные машины — они были спасением для замерзающих людей, люди, и я в их числе, по очереди грелись у «самоваров» цилиндрических топок, обогревали руки в рукавицах, ноги в валенках, уступали место другим. Потом я бегал по дороге, чтобы согреться, и другие бегали тоже. Потом приютился около костра. Шоферы лили бензин прямо на снег, и, пока порция выплеснутого бензина полыхала бушующим пламенем, я склонялся над ним, но все-таки было холодно, удалось отогреть только лицо и руки.

Раз выплеснутый бензин перенес пламя на бидон, бидон вспыхнул — через секунду мог получиться взрыв, — но один из шоферов спокойно сказал: «Ты ногой заткни его!» — и тот, неудачно выплеснувший бензин, другой шофер поставил ногу на горлышко бидона, бидон погас, и мы продолжали греться.

Простояв часа два на ветру, мы двинулись, но это движение колонны производилось маленькими рывками: то «эмка» какая-то застряла впереди, то просто надо было копать набежавшие сугробы. Только — выехав на шоссе, мы побежали прежним, нормальным ходом, рассредоточились, вновь обретя «пространство дистанций». Подъезжая к ленинградским пригородам, никто из нас не мог определить, какой именно дорогой мы едем, — до тех пор, пока не миновали два контрольно-пропускных пункта. Красноармейцы проверили у Гусева документы, а у нас спросили только, везем ли мы сухари. Мы промолчали, и часовые, махнув рукой, пропустили нас. Мы оказались на Полюстровской набережной, чуть ниже Охтенского моста.

Было 7 часов вечера. Если б мы приехали раньше, то стали бы развозить по составленному мною маршруту порученные нам посылки, но было поздно, мы решили отложить это дело на завтра и, доехав до Литейного моста, помчались по проспекту Володарского. У Кирочной высадился батальонный комиссар Иванов, у Пяти Углов — Виноградов. Гусев, как и шофер, не знал города, поэтому я сел в кабину рядом с плечистым здоровяком Пожарским, отличным шофером, и по улице Росси, по Невскому, по улице Софьи Перовской был доставлен домой, на канал Грибоедова, 9. Я жадно всматривался в лик города, но ничего в этом мертвенном, строгом лике за месяц не изменилось, разве только я не увидел валяющихся окоченевших трупов да меньше, чем было то в январе, оказалось влекомых на салазках мертвецов. Все в общем было, как и тогда. Впрочем, кое-где народ скалывал снег с трамвайных путей, очищенные места зияли дырами глубиною в фут. Улицы же второстепенные, утонувшие до вторых этажей в снегах, — представляли собою дорогу более ухабистую и засугробленную, чем та, по которой мы ехали за городом.

Глава двадцать шестая.

Дома, в кольце Блокады

Ленинград
5–7 марта 1942 г.

5 марта.

Ленинград

...Взяв у Гусева его адрес, я сошел в Чебоксарском переулке, у своего дома. Он был цел — это первое, что было мне важно; также я с удовольствием констатировал, выглядывая по пути из кузова, что цел Дом писателей имени Маяковского. Машина ушла регистрироваться в комендантском управлении.

— ...Смерть! Смерть! Смерть! Смерть! — громко причитая, надвинулась на меня какая-то женщина в переулке. И, взглянув на меня безумными глазами, продолжала: — Смерть всем от голода... Еще военные могут жить, а нам смерть, смерть, смерть!

Эта женщина прошла мимо жутким, испугавшим меня призраком.

Но, не обратив внимания на ее слова, прозвучавшие столь зловещим приветствием, я взвалил на плечи два рюкзака — свой и с посылками — и, подумав, что силенок-то у меня за этот месяц прибавилось, полез на пятый этаж. Но тут же пришлось убедиться, что приобретенная за зиму одышка и какие-то дефекты в сердце все же мешают мне подниматься по лестнице так, как я поднимался всегда прежде. Останавливался, дышал, — впрочем, рюкзаки были тяжелыми.

Вот, думал, сейчас отопру квартиру, разожгу в кухне плиту чем придется, выпью горячего, отогреюсь. Хоть и знал, какой там дикий холод, а чувство родного дома овладело мною, мне казалось, что меня ждут, встретят, обрадуются мне. Наталья Ивановна прежде всегда встречала меня после моих путешествий. Странное это было чувство: я знал ведь, что все теперь — не так! Дверь оказалась запертой. Замки целы. Почему-то мне было немножко жутко отпирать дверь. Я зажег свечу, открыл дверь, вздохнул было с облегчением: все в порядке! Но тут же удивился: весь пол передней покрыт серым налетом — то ли мукой, то ли... Сделав два шага в столовую, я увидел над собой небо!

Огромная дыра в потолке, куски стропил в зиянии разбитого снарядом чердака, свисающие до полу расщепленные доски, дранка, обломки, пробитый осколками пол, заваленный кирпичами, мусором, снегом, битым стеклом; стены, шкаф в дырах от осколков; разбитый, с разломанными дверками старинный буфет карельской березы. Круглый обеденный стол, вбитый взрывной волной «в пол. Скатерть, припудренная известковой пылью. Стена за кроватью Натальи Ивановны в трещине от пола до потолка... И опять взгляд на пробоину надо мной: она — метра в два квадратных, просвет в небо и еще гораздо больше просвет — в раскрошенный чердак, без крыши. Я быстро оглядел всю квартиру. Кухня, мой кабинет, все прочее было цело, но во всем хаос запустения.

Я подошел к телефону и попробовал нажать кнопку. На удивление мое, телефон работал. Я позвонил Л. И.. сестре Натальи Ивановны, никто не взял трубку. Я позвонил в квартиру отца, Марусе, и сразу стало спокойней: она подошла к телефону, сказала, что все у нее благополучно, сказала что Майка и ее мать тоже здоровы и живы. Договорился с Марусей прийти к ней на следующий день в, шесть вечера. Она поступила на работу вахтером в Ревтрибунал, на улице Герцена, и уходит в восемь, возвращается в шесть, а вторых ключей от квартиры, нет. Я так надеялся узнать в Ленинграде что-либо об отце и о Наталье Ивановне, так рассчитывал на письма от них, но писем от них и вообще ни от кого не оказалось.

Странное утешение нашел я только в одном: большое зеркало, выпавшее из гардероба Натальи Ивановны, не было разбито, по непонятной прихоти взрывной волны оно уцелело. Когда я поставил его, посмотрелся в него и увидел себя, грязного, промерзшего, мне показалось, что не я, другой человек, не этот, в валенках, в овчинном полушубке, трудился, жил здесь когда-то спокойной жизнью...

Дрожа от холода, с горькой зевотой, со скукой, сразу охватившей меня, с единственным желанием прежде всего обогреться и поняв, что тут, в этой моей разбитой, вымороженной, мертвой квартире, делать мне решительно нечего, я вышел в коридор и захлопнул дверь. И ощутительно понял также, что ни единого близкого человека в городе у меня нет — и зачем, мол, я приехал сюда...

Накоротке я зашел к соседям, у них было светло, тепло, они сказали, что теперь не голодают, что с питанием в городе (и, в частности, в Союзе писателей) стало лучше. Я у них обогрелся и вернулся в мою разрушенную квартиру. Над разбитым потолком уже ярко сияли звёзды, как раз над тем самым местом, где стояло мягкое кресло и Наталья Ивановна совершала перед зеркалом свой туалет.

...Как хорошо, что она уехала! Конечно, она не была бы жива, если б мне не удалось тогда устроить ее отлет» как раз вовремя — в последние дни, когда в квартире еще были свет, и вода, и центральное отопление, когда люди в городе еще только начали умирать от голода, и все же Наталья Ивановна была истощена до предела.

Я распаковал рюкзак, извлек ледяной спальный мешок, развернул такое же ледяное одеяло и в ватных брюках, в свитере и гимнастерке залез в спальный мешок, как в прорубь, накрылся с головой полушубком и, пролежав полчаса в раздумьях, заснул.

Сегодня утром, 5 марта, проснулся. Сразу ноги в валенки, сам в полушубок. В развалинах большой комнаты было необычайно светло: свет шел сверху. Как и ночью, от ветра постукивала раскачиваемая ставня в деревянном щите окна, позвякивали разбитые, но еще не целиком упавшие оконные стекла. Я долго стоял в безмолвии, созерцая печальную картину разрушения. Потом резко и порывисто стал исследовать мусор, нашел несколько крупных осколков снаряда: один — сантиметров в десять длиной, другой — круглый, увесистый, размером с яблоко, несколько мелких...

Промерзший, я сообразил, что у меня есть дрова: сорвал с потолка висящую доску, обрушив груду мусора и кирпичей, взял щепу из-под снежного покрова на полу, распилил все это, понес в кухню, затопил плиту и, пока ведро со льдом превращалось на плите в ведро с водой, быстро и напряженно занялся приведением в порядок того, что уцелело при разрыве снаряда.

И когда, перемазавшись в известке, выбелившись ею и снегом, все это сделал и вновь постоял, глядя на хаос разбитой комнаты, мне вспомнилась вдруг вся моя жизнь в этой квартире. До этого я никогда так обостренно не сосредоточивал моих мыслей на себе, на своей жизни во время войны, не позволял себе вдумываться во — все слишком личное. А теперь, когда я подумал о лелеемом мною в глубине души желании после войны вновь зажить тут по-прежнему, отдавать мои мысли и силы только творчеству, работать, писать, разговаривать и спорить о творчестве, — мне стало вдруг горько...

Я не стыжусь упрека в слабости и сентиментальности, записывая то, что произошло дальше: так было, и, значит, я должен записать... Острота горечи с такой силой пронзила меня, что, сам того не ожидая, внезапно, напрасно стараясь сдержаться, я разрыдался — - в первый раз за время войны!.. Я отдался этим рыданиям, может быть, всего на минуту, но такой тоски, грусти, горечи, душевной боли я, кажется, никогда не знал... Я стоял среди развалин моей жизни, семьи, имущества, дома, один на один с собою, одинокий и в эту минуту беспомощный, в городе, в котором миллионы людей пострадали так же, как я, и еще много больше моего... И внезапно изнутри меня обожгла огненная волна ненависти, я громко крикнул: «Сволочи гитлеровцы!» — ,и выругался нещадно, и почувствовал обуревавшую меня, зовущую к действию жажду мести! Что-то клятвенное было в этом самосознании. Я понял, что все мое существо клянется: за народ мой, за город мой, за погибших людей и за самого себя — мстить!

И сразу же не стало слез, я почувствовал себя сильным, твердым, спокойным. Я прошел в кухню, зажег свечу, сел на корточки перед горящей плитой...

В дальнейшем нынешний день прошел в естественном ходе хлопот, свиданий и дел. Я выпил кофе, взял в рюкзак посылку для семьи Ганичева, разобрал привезенные мною продукты, распределил их на три доли: две — Майке с матерью, одну — чтоб отнести сегодня же самому, другую — чтоб за ней позже пришла Майка, и одну — для Маруси. Майке и матери ее пришлось больше десяти — двенадцати килограммов продуктов... Эти продукты наверняка сберегут, обеспечат им жизнь!

Вышел из дома. Пришел в ТАСС. Здесь ничего не изменилось. Арсентьев довез меня до улицы Некрасова. Я пришел в Союз писателей. Узнал, что писем мне нет.

После эвакуации самолетами Лозинского, Шварца, Ахматовой и еще нескольких, в последние месяцы по воздуху, кажется, почти никто из писателей не эвакуировался. В числе уехавших в последнее время через Ладогу — Геннадий Гор.

Узнал я в союзе также, что Майка и ее мать включены в список эвакуируемых родственников писателей и должны быть отправлены из Ленинграда 10 марта. Обрадовался. Оказалось, Л. И. теперь питается в столовой Союза писателей, берет обеды на дом. Кормят здесь сейчас лучше, чем в январе. Кашу дают всем с 50-процентной вырезкой из продкарточки.

В двух комнатах и в бильярдной Дома имени Маяковского создан (один из немногих в городе!) стационар. В нем восстанавливают силы предельно истощенные голодом писатели. Организован этот стационар огромными усилиями А. С. Семенова, Кетлинской, Уксусова и некоторых других. В стационаре всегда жарко топится жестяная печка-»буржуйка», соблюдается абсолютная чистота, кипятится для ванной вода, трижды в день готовится горячая пища, есть медицинский уход. Постельное и нательное белье — чистые, на столах — белые скатерти, искусственные цветы. Спасено от смерти уже несколько десятков людей — например, писатель Сергей Хмельницкий, тишайший и скромнейший человек, который, несмотря на тяжелую форму астмы, возглавлял отдел пропаганды художественной литературы. Это дело требовало от него невероятной энергии и самоотверженности. Принимая заявки от госпиталей и учреждений, Хмельницкий организовывал в них литературные выступления писателей. В самые тяжелые месяцы — декабрь — январь — не было отвергнуто ни одной заявки. Многие писатели совершали дальние «пешие переходы» (например, в Лесной), чтобы выступить в каком-либо госпитале. В их числе были и О. Берггольц, и В. Кетлинская, и. Л. Рахманов, Е. Рысс, С. Хмельницкий, Г. Гор, В. Волженин {57}, Черноков и десятки других, находящихся в крайней степени истощения.

Кроме этого стационара и кроме «Астории», я знаю, что такого же типа спасательные станции организованы на Кировском, на Металлическом и еще на некоторых заводах {58}.

...Девятнадцатилетняя жена В. Н. Орлова, Элико Семеновна, 12 февраля родила ребенка. Из дома на канале Грибоедова ее доставили волоком, на саночках, на Васильевский остров — в родильный дом. Здесь печуркой обогревалась одна-единственная палата, в которой при свете лучины принимались роды, производились операции, лежали первые дни женщины с грудными детьми. Элико родила в темноте, в тяжелейших условиях. Ребенок оказался отечным. Несмотря на все усилия и самоотверженность врачей, на одиннадцатый день ребенок умер от кровоизлияния и разрыва сердца...

А ведь у многих людей в 1960 году, когда эта война будет почти забыта, появится паспорт, в котором окажется запись: дата и место рождения — февраль 1942 года, г. Ленинград. Будут ли знать эти молодые люди, в каких условиям выносили и родили их матери? И что, став совершеннолетними, сделают для того, чтобы никакие в мире города никогда не подвергались таким бедствиям, каким подверг проклятый фашизм мой родной, несгибаемый Ленинград?

...Выйдя из Союза писателей, я отнес посылку Ганичева на Кирочную. Пошел на Петроградскую сторону, на Карповку, к Л. И. и Майке. Застал их дома. Майка варила суп на «буржуйке». Я повернул Майку к свету, поглядел на нее, — выглядит она не так плохо, как я ожидал, худа, конечно, но сил не потеряла. Значительно хуже выглядит ее мать, состояние ее явно угрожающее! лицо — - старухи, изможденное, ослаблена очень. Я, однако, не дал ей — ныть, стали варить обед из принесенных продуктов. Я поразился той звериной жадности, с какой ела Л. И.

Со страхом глядел я на это одержимое голодным психозом и истерией, почти ненормальное существо, видимо тратящее действительно все силы для своей дочери, но вместе с тем готовое перервать ей горло за лишний грамм «несправедливо отделенной» еды. Это было тяжелое зрелище...

Л. И. сообщила мне, что она с Майкой на следующий день уезжает, эвакуируется на какой-то военной машине, что все устроено, что это наверняка, что, следовательно, продукты, привезенные мною, понадобятся на дорогу. Я обрадовался предстоящему их отъезду, стал давать им советы не набрасываться на еду сразу, но понял, что уговоры бесполезны. Договорившись, как и какую оказать им помощь в этот и следующий день, я ушел на улицу Щорса, в квартиру отца.

Сюда, в квартиру отца, пришел уже в половине восьмого вечером. Квартира оказалась в том виде, в каком я ее оставил, вещи в полной сохранности, кухня в чистоте и опрятности, предельно возможных в настоящих условиях. Простая русская женщина Маруся, взявшаяся в отсутствие хозяев хранить все в порядке, выполнила свое обещание с поразительной, честностью и щепетильностью. Заметно похудевшая, ни на что не жалующаяся (только на прямой вопрос, сознавшись: «Голодно, ох, Павел Николаевич, голодно!»), она встретила меня радостно. Мы с нею потели из принесенных мною продуктов, в кухне было тепло, дрова Маруся расходует экономно. Пачка писем и газет, полученных за это время, — и ни одного, ни от Кого, письма мне!

Я переоделся в чистое белье, затем, в полушубке, со свечкой, занялся разборкой вещей, выбирая то, самое необходимое, что решил перевезти на салазках на канал Грибоедова, где в кухне и в уцелевшей маленькой комнате пока буду жить.

Остался ночевать здесь. И вот — глубокая ночь, пишу.

6 марта.

Квартира на канале Грибоедова

В 6 утра, не выспавшись, послушал радио (теперь работает!), упаковал вещи, привязал их к саночкам, выволок на двор и вновь на неопределенное время покинул эту квартиру. Вместе с Марусей тащил тяжелые саночки (точнее — тащил их только я сам, жалея Марусю, — теперь ведь сил у меня больше) по Кировскому и через Кировский мост, на канал Грибоедова. Втащил вещи в свою разбитую квартиру, передал Марусе приготовленные для нее продукты, дал денег и доверенность на получение моего гонорара в Радиокомитете. Она ушла довольная, повеселевшая.

Начался жестокий обстрел города, позже оказалось — по району Петропавловской крепости и Троицкому мосту. Снаряды рвались и под мостом, и на Неве, и во дворе крепости... Явилась Майка, сказала хмуро, что чуть жива, — «спасибо, что жива!», — потому что в момент, когда она проходила через Троицкую площадь, два снаряда разорвались около бензоколонки, обдав Майку снегом и землею. При свете свечи я накормил девочку, напоил горячим чаем, она ела и пила с огромной жадностью, пока не насытилась, накладывая масло на хлеб покрытыми коростой грязи руками. Я дал Майке кучу советов на дорогу, дал ей куртку на волчьем меху, и шапку-ушанку, и мешок продуктов, и — для Натальи Ивановны, в Ярославль, — мыла, махорку, алюминиевые кастрюли; дал саночки, привязал к ним весь груз и отправил девочку, радуясь, что сегодня она эвакуируется.

Сам пошел по делам. Разнес письма, зашел в Радиоцентр. В Радиокомитете теперь тепло и есть электрический свет: этого исключения из общего правила — включения света — добились они через Военный совет...

Иду домой, на канал. Звоню Л. И. Она, захлебываясь, заявляет, что никуда сегодня они не уедут, что документов для них не выправили, вообще завыла в отчаянии. Я успокоил ее, велел ей держаться Союза писателей, который эвакуирует ее в ближайшие дни. А сам поспешил на Невский, дом 5, к Гусеву, в надежде устроить Майке и Л. И. отъезд в его машине.

Жду Гусева у дворника. Не дождавшись, иду в редакцию «На страже Родины», где тоже электрический свет.

Здесь — Гордон, перешедший из «Известий», ставший заместителем редактора, а в момент, когда я пришел, с общей помощью поворачивающий огромный железный несгораемый шкаф так, чтоб он закрывал его кровать от осколков-снарядов, ожидающихся со стороны, откуда обычно идет обстрел. Здесь — Лихарев, здоровый, жизнерадостный, и Решетов, оправившийся после больницы. Решетов доволен тем, что эвакуировал всю свою семью, и теперь заботиться ему не о ком, и сам он сыт. Гордон усиленно убеждает меня перейти на работу из ТАСС в.»На страже Родины».

Встречаю тут же Гусева и, зайдя с ним и его шофером Пожарским в его квартиру, прошу их взять Майку, довезти ее до Волхова (о двух пассажирах, конечно, не может быть и речи, машина, стоящая во дворе, тут же, до очевидности перегружена). Они дают согласие. Пойти на риск, эвакуировать девочку без всяких документов, кроме метрики, можно, но что касается Л. И.. то независимо ни от каких возможностей или соображений отправить ее без эвакоудостоверения нельзя.

Иду домой — и к Кетлинской. Советуюсь с нею, заручаюсь ее обещанием отправить Майку с матерью через Союз писателей, ежели она не уедет, с Гусевым. Звоню Л. И. И она, еще ничего о моих намерениях не зная:

— Умоляю вас, отправьте хотя бы Майку!

— А я как раз хотел вам сообщить: место в машине для Майки есть, хотя я совершенно не представляю себе, как удастся все дальнейшее. Но рискнуть можно, люди едут хорошие, помогут. Решайте сами: вы — мать!

Л. И. в полной прострации, ничего не может сказать, уходит за Майкой: пусть, мол, решает сама. Подходит к трубке Майка, я уговариваю ее ехать, она заявляет, что не может бросить маму:

— А если она без меня умрет? Она ничего не способна делать сама, и вообще она совсем сумасшедшая!

Если Майке ехать, она должна прийти на Невский, пять, ровно в 7 часов утра (разговор происходит в 10 вечера). Разговариваю с Майкой, и вновь с матерью, и опять с Майкой — долго. Они наконец говорят:

— Если решим, что Майка поедет, она придет к семи утра. Если не придет, значит, решила не ехать!..

Девочка, конечно, переживает трагедию. Остаться в Ленинграде с матерью — рискуют обе погибнуть от дистрофии. Бросить истощенную мать, возможно на смерть, — девочка не хочет, не может...

Что делать мне? Идти уговаривать? Я не имею права решать этот вопрос за них. Кто знает, что предстоит мне самому в будущем? Не снимут ли бездокументную девочку по дороге? А вдруг в самом деле Л. И. без Майки умрет... Помня об, имеющемся у меня в запасе обещании Кетлинской, решил: придет к семи утра — едет, не придет — не поедет...

7 марта

Майка к Гусеву не пришла... Все, что от меня зависело, сделано {59}.

Яркий день. Над головою разрывы зениток, яростная стрельба по самолетам, летящим на Ленинград.

Я просматриваю ленинградские газеты, вышедшие за время моего отсутствия.

На Ленинградском фронте уже огромный размах приобрело движение снайперов-истребителей. Феодосий Смолячков (истребивший 125 немцев 126 пулями) недавно погиб. Владимир Пчелинцев, Иван Вежливцев, Петр Галиченков, Федор Синявин, десятки других снайперов, часами и днями высматривая и выслеживая врага, каждый вырабатывая свои методы уничтожения немцев, истребили уже тысячи гитлеровцев. На слетах и конференциях снайперы обмениваются опытом, сейчас идет речь о создании целых снайперских рот. Снайперы появляются теперь в любой части, в любом подразделении, и немцы уже не смеют поднять над своими окопами головы, ходить по переднему краю — мы их окончательно загнали в землю.

На какие подвиги способны защитники Ленинграда, можно судить по величайшему акту самопожертвования бойцов Черемнова, Красилова и сержанта Герасименко, которые, спасая от уничтожения свой взвод, попавший под обстрел из трех хорошо замаскированных пулеметных точек, подползли к вражеским дзотам, кинулись к амбразурам и закрыли их своими телами. Взвод лейтенанта Полянского был спасен ценой жизни этих трех героев. Два из них были беспартийными, а Герасименко — коммунистом. Этот замечательный подвиг описан 11 февраля в «Ленинградской правде».

Ханковцы генерал-майора Н, П. Симоняка сражаются теперь на Пулковских высотах, сам Симоняк награжден орденом Ленина, а командующий гарнизоном Ханко, генерал-лейтенант Кабанов, ныне — начальник гарнизона города Ленинграда.

По опубликованным в «Ленинградской правде» подсчетам, немцы в каждый день их «сидения» под Ленинградом теряют в среднем тысячу солдат и офицеров, а всего к 20 февраля потеряли здесь 278640 человек, 1195 орудий, 1811 самолетов и множество другой техники.

А под Старой Руссой продолжается уничтожение частей 16-й немецкой армии.

Что же можно сказать о гражданском населении Ленинграда?

В самом городе смертей от голода сейчас даже больше, чем в январе, потому что никакими увеличенными нормами продовольствия уже нельзя восстановить те человеческие организмы, которые были окончательно разрушены дистрофией при 125-граммовом декабрьском хлебном пайке. Но эти тысячи и тысячи ежедневных смертей теперь уже не производят на население такого страшного впечатления, какое производили в декабре и в начале года. Тогда многим казалось, что весь город вымрет, тогда угасала надежда на спасение, а теперь медленно, но неуклонно все идет к лучшему. Это очевидно для всех. Кто хочет уехать, знает, что эвакуация производится, что надо только дождаться очереди. Те, кто уезжать никуда не хотят, решив делить свою судьбу с судьбой Ленинграда до конца, до прорыва блокады (а таких — большинство), гордые собою, находя радость во все большем осуществлении своих надежд, вглядываются не в плохое, а только в хорошее — в приметы его, наблюдающиеся в окружающем, и крепят этим силу своего духа, а значит, и физические силы их укрепляются.

Примет таких много!

Близится весна. Солнце уже пригревает, радует светом и теплом. Разрешено разбирать ветхие деревянные дома на дрова (да топливо поступает уже и из-за Ладоги); население все больше организуется для очистки и приведения в порядок города, — угроза эпидемии есть, но самих эпидемий в Ленинграде нет. Производятся массовые прививки против дизентерии, уже сотням тысяч людей они сделаны. Медицинская помощь вообще налаживается. При каждом домоуправлении созданы санитарно-бытовые комиссии. Энергично борются со всякими спекулянтами и мародерами не только милиция, но и комсомольские контрольные посты, они везде — в магазинах, на складах, на хлебозаводах, на транспорте... В заледенелых, омертвелых цехах заводов и фабрик люди готовятся к восстановительной работе, кое-что уже восстанавливают.

Вот что я прочел в одном только номере «Ленинградской правды» (за 13 февраля).

«...Местная промышленность и артели, объединяемые Горпромсоветом, наряду с безукоризненным выполнением заказов фронта, выпустили в последнее время многие десятки тысяч огнетушителей, печей-времянок, ведер, кипятильников, самоварных труб, массу противопожарного оборудования и арматуры... Одна из артелей Швейпромсоюза (председатель — тов. Кобзун), несмотря на все трудности, за два месяца увеличила в шесть раз выпуск ватных костюмов, наладила выработку подушек и матрацев для госпиталей, в короткие сроки создала новый цех, действующий .без электроэнергии. Старые швеи артели установили в цехе собственные машины и успешно действуют на ножных приводах. Без электроэнергии обходится и столярный цех этой же артели. В другой артели — «Ленпромодежда» Октябрьского района — свыше ста артельщиц также работают на своих ручных машинах...»

«...Мы организовали на заводе небольшую парикмахерскую, устраиваем душ, заботимся о том, чтобы хорошо работали столовая, стационар, и, самое главное, добиваемся, чтобы каждый член коллектива не замыкался в себе, участвовал в общей работе, сознавал, что он отвечает не только за судьбу завода, но и за состояние своего родного города».

Комсомольцы другого завода взялись собрать к годовщине Красной Армии восемь автомашин. Попутно они собирают десять двигателей, два уже готовы... Комсомольцы отремонтировали котлы в заводской бане, отогрели всю водопроводную сеть, восстановили колодец, смонтировали двигатель, который дает заводу свой ток...

А в номере от 15 февраля сказано:

«...Очищены от снега, мусора и нечистот полностью или частично дворы в 335 домах Октябрьского района. В 150 домах Смольнинского района отеплены водопроводные трубы, и население этих домов теперь обеспечено водой. К Ю февраля введены в строй водопроводы в 135 домах Дзержинского района...»

В городе открываются детские комнаты, ясли, чайные, прачечные, все коммунальное хозяйство города с приходом весны начнет восстанавливаться. Уже сейчас везде разговоры об огородах, которые разрешено будет устраивать на площадях, вдоль улиц, в парках, скверах — повсюду в городе.

Люди трудятся, а труд лечит и дает радость!

Ленинградцы расчищают снежные, засугробленные улицы, по которым когда-то ходил трамвай. Людей полно! Чуть ли не все население скалывает лед с трамвайных путей, сволакивает кое-где снег на листах фанеры с привязанными к ним веревочками. Скоро трамвай пойдет снова!

Лица людей — я присматриваюсь — значительно более живые, чем были в январе, когда все люди казались покойниками. Чувствуется, что городу теперь дышится чуть-чуть легче. Город переживает некий восстановительный период. Во всяком случае, приводится в порядок. Настроение у горожан бодрое. Я уже слышал редкие еще, правда, шутки и слышал смех. А всерьез люди говорят так:

«Самую смерть мы пережили! И голод уже одолели. Конечно, и сейчас голодно, но уже живем, жить можно! Только вот силенки набрать не просто после такой зимы! Умирают теперь те дистрофики, кто до костей выголодан зимой и кому теперь питание все равно не впрок да кто духом слаб. А мы все, кто работаем, теперь выдюжим...»

Вот разговоры, какие я слышу на улицах!

Все напряжены в ожидании радостных вестей с фронта, так хочется всем скорейшего прорыва блокады!

Из разных источников доходят до горожан сведения об успешных действиях 55-й и 42-й армий. Люди знают, что для освобождения двух железных дорог — Мгинского узла — нужно пробить не больше двадцати пяти — тридцати оставшихся занятыми немцами километров. Понимают, что отвоевывать нашу землю здесь приходится метр за метром.

Весть о разгроме и окружении 16-й немецкой армии под Старой Руссой подняла общее настроение, каждый понимает, что полный разгром фашистов на Ленинградском фронте — вопрос уже близкого времени. Выдержать это испытание временем не просто, нужны крепкие нервы.

И вот мы крепим их уверенностью в общей полной победе, верой в близость ее, спокойствием дел и поступков.

И первая победа — победа Ленинграда над страшным голодом — уже у нас в руках; такого, что было, больше не будет!

Блокадная, суровая наша жизнь продолжается. Но это именно — жизнь!

Глава двадцать седьмая.

Женщина Ленинграда

Март 1942 г.

Весна грядет. — На улице Плеханова. — Я — ленинградка. — Точка № 5. — Лицо врага.

Весна грядет

8 марта

Дни начали удлиняться, солнце стоит в небе все дольше, и вместе с ширящимся солнечным светом идет жизнь к защитникам Ленинграда, преодолевшим все нечеловеческие испытания. Тысячи вражеских трупов нагромоздились за эту зиму впереди наших траншей. Фронт стоит нерушимо и с каждым днем наливается новыми силами и мощью. Ладожская трасса принесла хлеб. Армейский паек стал нормальным. Истощенные воины направляются поочередно в дома отдыха и стационары. На передний край обороны прибывают пополнения. Взводы, -роты, полки, дивизии постепенно укомплектовываются. Пушки, минометы, автоматы — все виды оружия насыщают новые огневые точки вокруг Ленинграда. Город шлет фронту десятки тысяч! ящиков с патронами, минами и снарядами: вновь начинают дымить заводы, все самое трудное теперь позади.

В Ленинграде еще великое множество людей умирает от голода. Но десятки тысяч слабых, истощенных ленинградцев и ленинградок заняты очисткой города от снега и льда, от накопившихся за зиму нечистот, от лома и мусора. Гигантская эта работа только еще разворачивается.

Эвакуация ленинградского населения по ледовой «Дороге жизни» продолжается. Но очень многие никуда уезжать не хотят. Говорят:

—  «Самое трудное пережили... Начинается весна, хлеба прибавили, — всё к лучшему! Приведем город в, порядок, еще как жить в нем будем. Обстрелами нас не запугаешь. Он — вон какой красавец стоит!»

Шел я сегодня по улице, привычной, незамечаемой. И взбрело наум взглянуть на город мой свежим, будто бы посторонним взглядом. Посмотрел на прохожих, на ряды домов. И тут только обратил внимание на то, что нет на моем пути почти ни одного дома, штукатурка которого не была бы издырявлена осколками разорвавшейся немецкой стали. Если и стоит дом будто бы целый (ведь вот даже стекла есть в окнах!), то вглядись: где-либо между этажами в стене сыпь язвин, — значит, где-то рядом падала бомба или разрывался снаряд.

А ты живешь в этом городе, и люди всегда ходили по этой улице, как идут и сейчас. Значит, в любом месте, на любой улице города был когда-то в эти долгие месяцы блокады момент, когда вот именно здесь, где ты проходишь сейчас, падали и умирали окровавленные люди.

И нет такой минуты впредь, нет такого места во всем Ленинграде, где ты был бы убережен от смерти хотя бы на час вперед. Идешь ли по тротуару, спишь ли в постели, работаешь ли у станка или за письменным столом — каждый день, каждый час, каждую минуту «это» может случиться. Ударит, грохнет, вспыхнет красным, последним, предсмертным светом — и нет тебя...

Вот со знанием обо всем этом, под угрозой такой — жить, работать, трудиться, быть спокойным, обыденным, нормальным и никуда из этой обстановки не стремиться, а активно желать оставаться именно в ней, потому что так велит твой долг, — это ли не школа силы духа и мужества?

И в Ленинграде нет мышиной возни. Сурово и стойко ленинградцы выполняют то, что им велит чувство долга. В большом или в малом, в личном или в общественном. Важно, что каждый как в зеркало смотрится в веление долга и в этом зеркале проверяет себя. И потому нельзя не любить Ленинград. И потому, побыв в нем тяжкую блокадную зиму, сильному духом человеку уже нельзя с ним расстаться. Ни теплое море юга, ни солнце, ни сытная пища, никакие блага, коих

требует усталый, измотанный организм, не прельстят человека, сознающего себя защитником Ленинграда.

Все трудности и лишения окупаются тем, что в Ленинграде — душе тепло.

Я знаю, я понимаю, конечно: люди, умирающие от голода в Ленинграде, должны эвакуироваться. Их надо спасти. И в будущем — попрекать их нечем! Они действительно несчастны, они не виноваты в том, что в Ленинграде их схватила за горло голодная смерть, от которой едва-едва удалось вырваться. Не удалось бы — погибли бы, как сотни тысяч других, чьи кости на пригородных ленинградских кладбищах расскажут потомкам о величайшей в истории городов трагедии.

Все, конечно, относительно в мире, по-разному живут и мыслят люди в огромном Ленинграде, есть тут сейчас и мелкодушные и мелкотравчатые, оставшиеся лишь потому, что не сумели уехать, застряли; или скаредные, ловящие рыбку в мутной воде...

И из тех, выбравшихся в глубокие тылы еще задолго до наступления голода (я говорю, конечно, не о заводских, например, коллективах, эвакуированных в тыл по приказу, чтобы создать там, на базе ленинградской техники, новые заводы, и самоотверженно трудящихся там!), не все достойны признания их достоинства. На свое миновавшее пребывание в Ленинграде кое-кто из самовольно, под любым предлогом уехавших будет смотреть как на некий нажитый им капиталец, какой можно пускать в оборот, с коего — «стричь купоны». Людей, спекулирующих этим: «я — ленинградец!», — на Урале, в Сибири, а теперь, с весны, и в далеко отшвырнувшей врага Москве — найдется не так уж мало.

Но ведь не о тех разговор!

Убежден: большая часть ленинградцев, подавляюще большая часть — не такова. И они, несомненно, воспитаны общим духом блокированного Ленинграда. Они полны чувства собственного достоинства, справедливой гордости, они мужественны и в решениях тверды, они презирают смерть, выдержанны. в умении спокойно и твердо надеяться на светлое будущее и на победу и любят жизнь не меньше, чем все прочие люди, а гораздо острее и глубже. Как старое вино — они крепки.

Тем выше, тем светлее достоинство тех людей, которые и сейчас, все пережив, остаются в Ленинграде по чувству долга и любви к родному городу.

«Я — ленинградец!», «я — ленинградка!» — это звучит как марка лучшей фирмы, не знающей конкуренции. Фирмы, вырабатывающей стальные, гордые души!

Неломающиеся. Негнущиеся. Неподкупные.

Сегодня Восьмое марта — Международный женский день. И сегодня мысли мои — о женщине. Не об одной какой-нибудь, родной или близкой мне лично. А обо всех ленинградских женщинах, заменивших здесь, в городе, ушедших на фронт мужчин, да и о других, оказавшихся на фронте рядом с мужчинами...

Мысли мои об удивительной, неколебимо стойкой, -суровой в эти дни женщине Ленинграда.

И потому, может быть, пристальней, чем всегда, я наблюдаю сейчас, как живут, как трудятся и как сражаются с немцами наши женщины.

На улице Плеханова

Политорганизатор, а попросту — девушка в ватнике, в шапке-ушанке, с брезентовыми рукавицами, силится сжать слабыми руками обыкновенный, воткнутый в грязный, заледенелый снег железный лом. Лицо девушки вместе с шапкой-ушанкой обвязано заиндевелым шерстяным шарфом. Ее глубоко запавшие, болезненно блестящие глаза упрямо-требовательны. Несколько других женщин, закутанных во все теплое, стоят в двух шагах, сурово и молча глядят на нее: поднимет она лом или не поднимет?

Улица похожа на горный, заваленный лавиной ледник. Грязный снег опал и утрамбовался посередине, а по краям, над забитыми панелями, выгибается шлейфами от окон вторых этажей. Проходы шириною в тропинку проделаны только к воротам.

Эта девушка-политорганизатор пришла в домоуправление агитировать: всем трудоспособным выйти на очистку ленинградской улицы. А улица погребена в глубоких снегах. А кто нынче трудоспособен? Вместе с дворничихой девушка обошла все квартиры: в двух обнаружила трупы умерших на днях людей ( «Почему не вывезены?» — *»А у кого ж сил хватит вывезти?»); в других квартирах — полумертвые жильцы лежат на своих кроватях или жмутся вкруг накаленных докрасна «буржуек».

И все-таки пять-шесть женщин согласились выйти, собрались в домоуправлении. Одна, пожилая и грубоватая, говорила за всех. Другие молчали.

— Подумаешь, агитировать! Мы и рады бы, да разве хватит нас, маломощных, своротить эти горы?

И, отворачивая рукава, показывает свои худые, как плети, руки:

— Разве такими поднимешь лом?

— А я подниму, покажу пример! — сказала политорганизатор.

— Где тебе! У тебя руки похилей наших... Понимаем, конечно... Тебя, дуру, райком послал!.. А как звать тебя?

— Зовут Валентиной... Фамилия моя — Григорова.

— Партийная?

— Комсомолка я...Девятнадцать мне!..

— Как же ты выжила, доченька? — Голос женщины вдруг мягчеет. — Посылают тоже! Да ты знаешь, сколько мы, бабы, тут за зиму наворочали? Пример нам подавать нечего, сами бы тебе подали, кабы силушка! А ее нет!..

В темном уголке домоуправления горит свечка. Лица истощенных женщин остры, костисты, изрезаны глубокими тенями> Я сижу в другом углу длинной полуподвальной комнаты, под стрелкой, указывающей на ступеньки в подвал, и криво измалеванной надписью: «Бомбоубежище». Меня, неведомого им ( «ну какой-то командир, с фронта!»), не замечают.

Политорганизатор Валя Григорова уговаривает женщин:

— Ведь надо же! Вы же, как и все, — защитницы Ленинграда!

С нею не спорят. С нею соглашаются: «Надо!» И все-таки: «Рады бы, да сил нет!»

В углу, под развешанным на стене пожарным инвентарем, стоят лопаты и ломы.

— Пойдемте! — неожиданно для себя говорю я, подходя к женщинам. — Я возьму два лома, вы — по одному. Товарищ Григорова, пошли...

Политорганизатор Валя Григорова радостно восклицает:

— Спасибо, товарищ командир! Пошли...

И все мы, будто и не было спора, с лопатами и ломами выходим гуськом на улицу...

— ...А ты все-таки пример нам показывай, показывай! — говорит Вале та, грубоватая женщина. — Товарищ военный поколотил-поколотил, да ему что? Ведь он не у нас живет. Как зашел случайно, так и уйдет. Не его эта улица — наша. А нам с тобою тут на полгода работы хватит! Покажи свою доблесть, Валюшка!

Политорганизатор Валя Григорова, ударив ломом отчаянно, с десяток раз, выдохлась, как и я. А теперь стоит, обжав лом брезентовыми рукавичками, и над печально-упрямыми глазами ее — капельки пота.

Та женщина долго, пристально, пристрастно всматривается в ее лицо и вдруг решительно берется за едва удерживаемый Валей лом:

— Давай вместе, доченька!

Они силятся вдвоем поднять этот проклятый лом. Но и вдвоем у них не хватает сил.

— А ну, бабоньки, подходите! — решительно говорит женщина. — Вдвоем не можем, так впятером осилим! Надо ж нам хоть этой железякой немца побить, распроэтакого!.. А ну, дружно!.. Не горюй, девочка!

И десять женских рук хватаются за один лом, поднимают его, неловко ударяют им по льду. Женщинам тесно, они мешают одна другой.

— По трое, по трое! — командует женщина. — Женя, Шура, да отойдите вы, за другой беритесь!.. А мы — втроем!..

...Да! Сегодня я своими глазами .вижу, как начинается очистка еще одной улицы Ленинграда.

Маленькими группами собираются женщины у каждых ворот этой узкой улицы Плеханова. И шеренга их, мучительно, но упрямо работающих, уходит вдаль, в просвет улицы.

А на больших, широких проспектах Ленинграда трудятся уже сотни и тысячи людей — все больше женщины!

Я глядел на этих женщин и повторял про себя на днях слышанные по радио или читанные в газете стихи Ольги Берггольц:

...И если чем-нибудь могу гордиться,

То, как и все друзья мои вокруг,

Горжусь, что до сих пор могу трудиться,

Не складывая ослабевших рук.

Горжусь, что в эти дни, как никогда,

Мы знали вдохновение труда...

Здесь, в холоде и мраке блокированного Ленинграда, мы любим мужественные стихотворения Ольги Берггольц {60}. Поэтессы блокадного Ленинграда Ольга Берггольц и Вера Инбер — в эти дни наша гордость! Умерла от голода Надежда Рославлева, но работает в лётных частях Людмила Попова, слагает стихи Елена Вечтомова. Наряду с поэтами и писателями — Н. Тихоновым, А. Прокофьевым, Вс. Вишневским, В. Саяновым, Б. Лихаревым, Вс. Азаровым, В. Шефнером, М. Дудиным, И. Авраменко, А. Решетовым и многими, многими другими — свой труд влагают, как оружие в душу ленинградцев, и наши, оставшиеся здесь писательницы: В. Кетлинская, Е. Катерли, А. Голубева. А наши художницы, наши артистки, — разве возможно перечислить всех представительниц искусства, не пожелавших уехать из Ленинграда?

Я — ленинградка

Две женщины — молодая и пожилая — тянут по улице саночки, тяжело нагруженные дровами. Они потрудились сегодня, раскалывая и перепиливая бревна и обломки досок.

Гул, грохот, звон стекол. Падает неподалеку снаряд. Громкоговоритель на перекрестке улиц внушительно повторяет: «Артиллерийский обстрел района продолжается. Населению укрыться!»

«Населению укрыться!» — настойчиво повторяет громкоговоритель. Женщины останавливаются:

— В подъезд зайти, что ли?

— А санки как?

— Здесь оставим, — кто их возьмет!

Еще один снаряд разрывается в соседнем квартале. Женщины прислушиваются. Стоят. Спокойно и неторопливо обсуждают: зайти им в подъезд или не заходить?

— А твоей Кате тоже увеличили? — неожиданно спрашивает молодая, та, что в ватной куртке и ватных брюках.

— А как же... Она на оборонительных... Нам теперь хорошо... Вот только, думается, лучше б мукой давали. Хлеба-то не почувствуешь, а мукой — я бы пирожки делала, всё, знаешь, разнообразие.

Забыв о причине своей остановки, женщины горячо обсуждают, что еще можно бы сделать, если б норму хлеба выдавали мукой.

Обстрел продолжается. Разговор стоящих у саночек женщин — тоже. Внезапно молодая спохватывается:

— Да чего же мы стоим-то?

— А стреляет он...

— Пойдем, ладно! — махнув на звук какого-то разрыва, донесшийся от середины квартала, произносит молодая.

— Пойдем, правда! Все равно! — И, взявшись за петлю веревки, женщины неторопливо тянут саночки дальше...

Идут прохожие. Стоит у ворот, опираясь на лопату, только дежурная ПВО, задумчиво смотрит вдоль улицы, и в глазах ее скучающее выражение...

То, что в других городах вызвало бы страх и уныние, — здесь, в привычном ко всему Ленинграде, вросло в быт, вроде как скверная, но привычная особенность климата.

Девушка-письмоносец поднимается с тяжелой сумкой по лестнице пятиэтажного дома. В этот дом попало за время войны уже три снаряда. Две квартиры разбиты, третья лишилась маленькой, угловой комнаты. Несколько снарядов упали во двор и несколько вокруг дома. А он стоит, так же как тысячи других ленинградских жилых домов. В нем много пустых квартир, но немало и населенных — теми жильцами, которые никуда из родного города не захотели уехать.

Все они близко перезнакомились, сдружились, все ревниво следят за порядком в доме.

Девушка-письмоносец стучится в квартиру пятого этажа:

— Марья Васильевна? вам. письмо из Свердловска. У вас кто там: сын или дочка?

— Нет, милая, просто друзья!.. — отвечает Марья Васильевна. — А вы что ж это в такой час ходите?

— А в какой такой час?

— Да смотрите, как он кладет! Вот только что — из окна смотрела — один разорвался у перекрестка...

— А, обстрел-то... Так мне ж некогда! Сколько почты разнести надо.

Дверь захлопывается. Письмоносец стучит в другие квартиры. Одна из раскрывшихся дверей выпускает на лестницу разлетающийся мелодичными всплесками вальс Шопена — в той квартире школьница Лена каждый день практикуется в игре на рояле. Из другой квартиры доносится стук пишущей машинки.

Обстрел продолжается.

Сегодня в дом попал четвертый за время войны снаряд. Он угодил во второй этаж, над воротами, в ту квартиру, где живет одинокая старушка. Квартира разбита. Старушка осталась жива — она выходила на часок в магазин, за хлебом. Вхожу в помещение домоуправления. Здесь, после осмотра разбитой квартиры, обсуждают, в какую из пустующих квартир переселить старушку. В обсуждении принимают участие Марья Васильевна и школьница Лена.... Старушке дадут необходимую мебель, одежду, посуду... Старушка сидит тут же, благодарит заботливых женщин и время от времени закипает ненавистью: «Ох, проклятый... Уж отмстится ему!.. Уж так отмстится!.. Я б сама ему...»

Старушечьи кулачки сжимаются. Глядя на старую, все на миг умолкают. Управхоз говорит:

— Ничего он не понимает в нашем народе... Все думает панику на нас нагнать, а растит только злобу нашу... Глядите, бабку нашу, тихую, и ту в какую ярость вогнал!.'.

— Вогнал, вогнал, родимые! — горячо подтверждает старушка. — Близко вот только мне с ним не встретиться.. уж встретились бы...

Если б только немец видел выражение глаз этих женщин при одной их мысли о том, что сделала бы каждая из них, столкнувшись лицом к лицу с опостылевшим, заклятым врагом!.. Если б только он видел! В липком страхе уронил бы руки от угломера того дальнобойного орудия, какое приказано ему навести на центральную улицу Ленинграда... Схватился бы за голову, понял бы, что никогда не выбраться ему отсюда в свою Германию, сквозь ненавидящий его, готовящий ему здесь могилу русский народ!..

Женщина Ленинграда... Прекрасны гневные чувства твои, прекрасно величавое твое спокойствие!..

Если ты воин Красной Армии — прекрасен твой ратный подвиг! Если гы домашняя хозяйка — прекрасен твой обыденный труд!

В милиции, в ПВО, в автобатах «Дороги жизни», в госпиталях, за рулем газогенераторных автомобилей, на судостроительных верфях, где уже готовится к навигации паровой и моторный флот, на сцене театра, в детских яслях, в диспетчерской, отправляющей железнодорожный состав на станцию Борисова Грива, — везде, во всей многогранной жизни великого города, мы видим вдохновенное женское лицо. В его чертах гордость за тот огромный, самозабвенный труд, которым крепок и силен непобедимый город.

Артиллерийский обстрел продолжается? Да... Но разве может он помешать доблестному труду, приближающему час грядущего торжества справедливости?

Женские бригады трудятся под обстрелом на очистке улиц. Снаряд падает среди работниц. На их место встают другие. Работа не прекращается. Через час-другой снаряд убивает еще нескольких. На их место встает третья группа работниц, и работа по-прежнему продолжается. Никто не кричит, не бежит, не плачет. Врываются в снег лопаты, очищается середина улицы... Скоро улицы, дворы, дома Ленинграда будут чисты!

«Я — ленинградка» — это такая любовь к родному городу, которая за время блокады разрослась в новое, неведомое в истории чувство: в нем забыто все личное, в нем — могучая гражданственность. В нем — наша победа над лютым, бездушным врагом!

Точка №5

Тяжело нынче зимою на всех фронтах Отечественной войны. Но нет фронта тяжелей Ленинградского, обведенного кольцом беспощадной голодной блокады. Даже на Волховском, действующем на внешнем обводе кольца, в засугробленных лесах и болотах Приладожья, — армейский паек достаточен. Там тоже — защитники Ленинграда, но пути к тылам страны им открыты, тыл шлет им пополнения из Сибири, с Урала, шлет продовольствие, и теплую одежду, и боеприпасы. Здесь же, где каждый грамм груза, доставленного через Ладогу, — драгоценность, где каждый воин — истощенный голодом житель осажденного Ленинграда, всё иначе!..

На передовых позициях, у Колпина, в отвоеванной у врага траншее, с шестнадцатого февраля существует в ряду других «точка № 5». Это огневая пулеметно-минометная точка третьего взвода третьей роты артиллерийско-пулеметного батальона. Командир третьей роты — лейтенант Василий Чапаев, а командир огневого взвода — лейтенант Александр Фадеев. И хотя никакими уставами «пулеметно-минометные точки» не предусмотрены, и хотя громкие, всем известные имена — только случайное совпадение, но все именно так и есть: Здесь, на переднем крае, в числе шести человек взвода Фадеева сражается Вера Лебедева, теперь уже не санинструктор, а комсорг роты, младший политрук, а к тому же еще и снайпер. Свою третью роту Вера называет не иначе как чапаевской. Это название обязывает; из шести человек первоначального состава взвода уцелели пока только двое — Фадеев да Лебедева, четверо других менялись несколько раз, и были две такие недели, когда неоткуда было взять пополнения, — Вера Лебедева и Александр Фадеев оборонялись на своей точке только вдвоем. Но сейчас во взводе снова шесть человек, и располагает взвод кроме личного оружия — автоматов и гранат — двумя ротными минометами, станковым и ручным пулеметом. Ручной пулемет, впрочем, недавно подбит, и его отправили на ремонт.

Кажется, никогда не кончится лютая зима. Скованная тридцатиградусными морозами земля поддается лишь разрывам мин и снарядов. Выкопать себе новое жилье вместо отбитой у немцев «лисьей норы» ослабленные голодом бойцы не могут. Отдежурив свои два часа в траншее, боец, извиваясь в снегу, заползает в нору и подолгу отлеживается у железной печки.

В этой норе живет Вера Лебедева и живут пятеро обросших бородами мужчин. Хмурым, угрюмым, ослабленным, им кажется, что их комсорг Вера — жизнерадостна и весела; кабы не ее звонкий голос, не ее задушевные разговоры, им было бы совсем худо. Стоит затопить печку щепками, дым наполняет нору. Подтягиваясь к огню, люди надевают противогазы. Кто не хочет надеть противогаз или начнет в нем задыхаться, волен, откинув край плащ-палатки, заменяющей дверь, высунуть голову из норы в траншею.

В эту минуту он, по правилам игры, придуманной Верой Лебедевой, называется «машинистом»: он как бы смотрит на путь. А тот, кто растапливает печку, именуется «кочегаром». «Машинист» кричит «кочегару»:

— Подбрось уголька!

Но хочешь не хочешь, а за то, что сам пользуешься воздухом, когда задыхаются другие, ты, «машинист», должен гудеть как паровоз, трогающийся с места. А когда холод, текущий из-под приподнятой плащ-палатки, вымораживает всех, «машинисту» кричат:

— Закрой поддувало!

Тогда, надев противогаз, «машинист» подползает к печке, становится «кочегаром», и чуть потеплеет в норе, следующий по очереди может высунуть из норы свою голову.

Эту ребяческую игру Вера Лебедева придумала, чтоб отвлекать своих товарищей от унылых дум. Спасибо ей: она еще может шутить, она придумывает много шуток! Она так истощена, что ее, кажется, и нет в свернутом клубочком на наре овчинном полушубке. Видны только ее огромные горячечные глаза. Но она единственная еще никому никогда не пожаловалась на свое нечеловеческое существование, и она умеет вызывать шутками смех, даже растирая отмороженные руки и ноги вернувшемуся с дежурства бойцу. Ее все слушаются, и если бы не она... если бы не она...

Придет ли когда-нибудь день, когда можно будет наесться досыта, вот -так: положить перед собою буханку

ароматного ржаного хлеба и резать его ломтями и есть, есть, не боясь, что он кончится, есть, пока не отпадет проклятое чувство голода! Может ли быть, чтоб такой день не пришел? Но хватит ли сил дождаться? Веру только что спросили:

— О чем ты думаешь?

Встряхнув головой, она смеется непринужденно:

— Я думаю, как выглядит сейчас фриц, который наворовал женских кружевных панталон, а сегодня вынужден все накрутить на себя! Представьте себе только, ребята: небритая морда, синий нос и кружева, накрученные под шлемом... Завоеватель!

Смеются все. И будто теплее становится в норе.

— А ну пошли, ребята! — Куда?

— Траншею чистить!

Все еще ухмыляясь, армейцы берутся за лопаты, плотнее затянув ватники, гуськом выбираются из норы, — всех сразу охватывает слепящая вьюга.

Глухо звенит металл, натыкаясь сквозь порошистый снег на мерзлые комья земли. Рядом с Верой медленно нагибается, еще медленней разгибается боец Федор Кувалдин. Смотря на его худобу, Вера размышляет о том, что этот высокий молодой мужчина — все-таки здоровый парень; в другое время силища в его мускулах только играла бы. Да и сейчас он, наверное, вдесятеро сильнее ее.

— Скажи, Вера, — тяжело вздохнув, откладывает лопату Кувалдин, — доживу я до такой вот краюхи хлеба? Или уже не доживу?

Вера резко втыкает в снег и свою лопату.

— До такого дня, когда ты петь и смеяться будешь... Не имеешь даже права так думать. Другие, погляди, осунулись, и желтые лица у них, а у тебя еще румянец на щеках!

Румянец? Лицо Федора Кувалдина еще изможденнее и желтее других. Но... так надо, так надо!

Федор глядит на Веру озлобленными глазами, и она усмехается:

- — Вот если б тебя, Федя, увидела твоя жена, сказала бы: да, это мой муж, все уж руки опустили, а он работает, службу несет хорошо, и еще улыбается как ни в чем не бывало!

И Кувалдин, сам того не желая, действительно не может удержать улыбки.

— Знаешь, Федя... Давай эти десять метров вперед других сделаем, а потом пойдем помогать Громову, хочешь?

— Давай!

И Вера торопливо берется за лопату. Но сил у нее все-таки нет, траншея глубока, лопату со снегом нужно поднять не меньше чем на полтора метра, чтобы снег перелетел через край. Отвернувшись, скрыв болезненную гримасу, надрываясь, Вера поднимает лопату, опускает ее. «Только бы не упасть, не упасть совсем!»

Федор, сделав порывисто десятка два энергичных копков, израсходовав на них последние силы, резко вонзает лопату в снег. Облокотившись на черенок, обвисает на нем обессиленным телом и вдруг плачет — прерывисто, жалобно, как ребенок, и ноги его подгибаются, и он садится на снег, валится на бок и плачет, плачет...

Вера садится с ним рядом и уже без улыбки поворачивает к себе двумя руками его лицо. Он сразу сдерживается. И оба сидят теперь молча, и это молчание сильнее всякого задушевного разговора. Вера роется в карманах своего .ватника, — когда она ходит на командный пункт роты и кто-нибудь угостит ее папиросой, она незаметно кладет эту папиросу в карман, чтобы при таком вот случае пригодилась...

— Курить хочешь?

Федор молча принимает от нее папиросу, вытирает варежкой замерзшие слезы и, припав под вьюгой лицом к сугробу, выбивает куском кремня искру на сухой трут, — Вера прикрывает его полою своего ватника.

Выждав, когда Федор выкурит папиросу до половины, Вера заводит с ним разговор: верно, трудно жить, выше сил это, но кто в этом виноват? Фашист виноват, проклятый, который хочет задушить Ленинград, но разве можем мы допустить, чтобы это удалось фашисту? Ведь того он и добицается: иссякнут, мол, силы у нас, ослабнем духом, впадем в отчаяние... Так неужто, если этого хочет заклятый враг, тут и предадим мы наше святое дело? Мы-то и должны сделать всё, чтобы пересилить врага!

Федор слушает Веру, яснеют его глаза, в них — ненависть. Его пальцы сжимаются в кулаки, он резко обрывает разговор, встает, легкий и будто сильный опять, берется за лопату, снова начинает работать — так, будто под каждым ударом лопаты корчится еще один перерубленный гитлеровец...

Вера незаметно отходит от Федора, начинает рыть снег рядом с другим бойцом...

Ничуть не слабеют трескучие морозы. И мало хлеба, и все меньше сил. Бойцы стоят на посту только по два часа. Каждые два часа Вера сама укутывает руки и ноги очередного, проверяет, плотно ли застегнуты ватник и полушубок, хорошо ли шея обвязана шарфом. И, вложив в руку часового винтовку, на прощанье шутит:

— Ну вот, на медведя в пеленках похож ты сейчас... Иди!

Но всё безразличнее бойцы к шуткам Веры и к песням ее, какие прежде все так охотно подхватывали в землянке. «Боевой листок», который Вера продолжает писать несгибающимися пальцами, никто не читает сам, Вере приходится читать его вслух. За два часа дежурства на посту руки и ноги бойцов обмораживаются. Каждого возвращающегося с поста Вера осматривает внимательно и заботливо, все привыкли к тому, что она неутомимее всех.. «Двужильная ты! — сказал ей однажды командир взвода. — Крепче кошки! Кто их знает, этих девчат, откуда у них запас сил?»

Боец Иван Панкратьев упал на посту. Выстрелил. Приспели, думали: опять боевая тревога. А он сказал только:

— Смените меня, братцы, ненароком немец попрет, а ничего я больше не вижу!

Принесли в землянку, — человек еле жив, обморожение второй степени. Уложили бойца на финские санки, укутала его тщательно Вера и сказала предложившим ей свою помощь товарищам:

— Да вы что? Разве можно снимать с передовой хоть одного человека? Или лишние у нас есть? Довезу сама!

Каждые десять шагов дыхание прерывалось. Садилась на снег, снимала сапог, делала вид, что поправляет портянку, — дышала, дышала...

Триста метров до ПМП Вера преодолевала три с половиной часа. Но Иван Панкратьев все-таки не замерз. А в землянку № 5 взамен Панкратьева не сразу прислали другого бойца.

Как бы промороженная земля ни была тверда, нужно было, выходя по строгому расписанию, надежней оборудовать огневую точку, углубить и обвести бруствером траншею, — эту работу в феврале обитатели землянки проделывали неукоснительно. В момент боевой тревоги, когда немцы лезли на приступ, шестеро друзей выходили в контратаку. И одновременно «встречать» немцев выходили обитатели других вкрапленных в траншею нор. Взрывались под гитлеровцами минные поля, строчили по гитлеровцам пулеметы, автоматы, винтовки. Ручные гранаты летели в метельную ночь. Вспышки пламени, свист осколков рассекали черную пелену воздуха, кровь врага смерзалась, дымясь, и быстро превращенные в камень трупы затягивались снежком. Со стонами и проклятьями враг уползал, и защитники Ленинграда возвращались в свои норы. И как только обитатели «точки № 5» убеждались, что их по-прежнему шестеро, им опять удавалось шутить и смеяться, тяжелым сном» засыпали двое, чья была очередь, остальные перекликались: «Открой поддувало!» — «Подбрось уголька!» — и следили, чтобы спящие не стянули с себя *во сне противогазы. А если из шести человек возвращались не все, оставшиеся подолгу не засыпали в тоскливых мыслях, а потом много дней ждали пополнения.

И снова все входило в свою колею.

Начинал настойчиво пищать телефон. И тот, кто был к нему ближе, брал трубку. И с соседней точки, как с другой планеты, звучал голос:

— Товарищ главнокомандующий! Разрешите доложить: у нас все в порядке, гады отбиты, а мы все целы. А у вас? Тоже целы? Ну и хорошо!.. Что делаете? Грустите..

— Сейчас будем грустить! — отвечала Вера, клала трубку и говорила Мише Громову — помкомвзвода: — В самом деле, давай грустить!

А «грустить» значило: медленно, в растяжечку, жевать крошечный кусочек суррогатного хлеба, макая его в темную воду, пахнущую дымом, потому что ее долго в котелке натапливали из снега.

И никто не знал, сколько бессонных дум у Веры о своем комсомольском долге...

Еще перед тем как попасть на «точку № 5» в январе, Вера получила отпуск на двое суток в Ленинград — навестить тетку своего отца. Но провела в городе меньше суток, — то, что увидела она там, переполнило ее душу такой ненавистью к врагу, что решение было мгновенным: «Мало спасать раненых, надо стрелять самой!. > Именно с этого дня Вера занялась тщательным изучением всех видов оружия. И уже в феврале, находясь на «точке», хорошо стреляла не только из винтовки, не и из миномета и пулемета. За короткое время Вера стала снайпером. А когда из шести человек во взводе осталось четверо и пополнения долго не было, Вера вступила в партию.

— Прежде чем подать заявление, я разговаривала с комиссаром батальона Кудрявцевым и с политруком роты Добрусиным. Спросила: «Могу я сейчас вступить в партию?» Думала: выбывают лучшие коммунисты! Сколько у нас в части выбыло! А сколько ж в армии? Надо вступать в партию, пополняется она за счет лучших. Да и в уставе записано: каждый комсомолец должен готовиться вступить в ряды партии...

Себя я как-то не решалась все-таки причислить к лучшим людям. Это меня смущало. Поэтому я спросила Добрусина: могу ли я вступить? (я думала: могу, но — спросила!) Он мне: «А как вы думаете? Почему задаете такой вопрос?» Я что было на душе, то и высказала. И он мне ответил: «Да, можете. И должны вступить!»

Получать кандидатский билет я шла с «точки» на КП роты вместе с Мишей Громовым, он вступил в партию одновременно со мной.

«Миша, — спросила я, — что ты скажешь, когда будешь получать билет?»

«Все говорят: «доверие оправдаю», и я скажу: «доверие оправдаю».

А шли мы ночью, вдвоем; где ползком пробирались по снегу, где — вперебежку, а потом уже можно было шагом. У меня все внутри поднимается, как подумаешь, что билет иду получать. Придумывала всякие слова, что скажу. А как дали (батальонный комиссар Иванов из политотдела 43-й стрелковой дивизии давал), у меня дух захватило, он меня за руку берет, я никак не могу сказать: вертятся всякие слова, не могу подобрать. и уж когда поздравил меня секретарь партийного бюро батальона Иван Иванович Никонов, я сказала: «Я буду честным коммунистом!» Он мне: «А мы и не сомневаемся...» Тут уж я ничего не слышала! и пройдет несколько минут, я сразу — за карман: на месте ли? Взволнована была очень...

— В конце февраля, — говорит Вера Лебедева, — Миша Громов, Зайцев и еще мальчишка маленький из пополнения были ранены. Нас на «точке» опять осталось трое. Но нам на этот раз быстро дали новых... Эти парни поздоровее. Теперь переделаем «лисью нору» — углубим, расширим, перестроим, землянка будет хорошая!.. Скоро вперед начнем двигаться — сдадим землянку в хорошем виде тыловому подразделению...

Лицо врага {61}

Когда я гляжу на женщин и детей Ленинграда, изнуренных голодом и нечеловеческими условиями существования; когда гнев и боль жгут мое сердце будто едкою кислотой, — мне хочется зримо представить себе лицо врага.

Сначала я силюсь представить его себе в общих чертах. Каким виделся Гитлеру в его радужных снах «молниеносный и победоносный» марш в Россию ( «ди эрсте колонне марширт... ди цвейте колонне марширт... ди дритте колонне...»).

Быть может, в воображении Гитлера уже лежала перед ним в Кремлевском дворце роскошная книга, какую фашистское правительственное издательство выпустит в свет в 1942 году? Вверху — тисненный золотом его фюреро-наполеоновский профиль. Внизу, в левом углу, — изображение украшенных свастикой кремлевских башен, а в правом — эскадра расцвеченных флагами германских крейсеров в онемеченном Петербурге, на том самом месте Невы, где когда-то стоял большевистский крейсер «Аврора»...

Книга эта называлась бы: «История покорения государства большевиков и ликвидации русской нации...» На первой странице четвертьпудового издания была бы помещена фотография простоволосых русских женщин, стоящих на коленях и раболепно лобызающих тупые носки лакированных ботфорт оберштурмфюреров. На второй — в лавровом венке — парад дивизии СС «мертвая голова» перед окнами Зимнего дворца: церемониальный марш шагающих, как секундные стрелки хронометра, фашистских генералов, осененных милостиво вытянутой рукой щуплого Геббельса... На третьей — гульба в «Астории», со знатными русскими проститутками...

Так?.. Ну а засим, конечно, страницы, попутно изображающие столь же блестящее завоевание Индии, Англии, Амер... но не стану касаться здесь прочих мечтаний бесноватого авантюриста...

Скажу только сразу, что материала для такой книги гитлеровцам найти не пришлось. Над кремлевскими башнями ярче прежнего сияют рубиновые пятиконечные звезды. Петербург по-прежнему называется Ленинградом, и бессмертный его героизм устремлен в века. Половина германских генералов таинственными путями и не без помощи взъяренного фюрера отправилась к праотцам, а что касается молниеносной войны, церемониального марша и прочих неосуществленных мечтаний, то…

Но не лучше ли поведать об этом хотя бы выдержками из писем того германского солдата, который только что, в марте 1942 года, убит на том участке фронта под Ленинградом, где действуют дивизии нашего генерала Сухомлина.

Этому гитлеровцу, Эриху Ланге, солдату 425-го пехотного полка, в адрес: «Почтовый ящик № 5725-Е», еще 15 августа 1941 года писал с другого участка фронта его брат Ганс:

«...Нам ставили задачу — продвигаться по 6 километров в день. В 4.45 мы начали наступление, а в 19.30 достигли цели. Но как! Поесть за целый день не пришлось, вспотели, как обезьяны. Эта дневная победа стоила нам очень дорого... В нашем взводе соотношение сил в отделениях таково: 0:5, 1:4, 0:5, 0:4 (первая цифра означает младших командиров, а вторая солдат). Мы ждем запасной батальон, который должен нас опять пополнять, но, несмотря на это, наступление продолжается, а батальона все еще нет. Я тебе говорю: постарайся остаться там, где находишься, ибо тут нет удовольствия. В мире нет артиллерии лучшей, чем русская, она в точности на метр бьет. Мы это много раз почувствовали... Все идет хорошо и плохо. С каждым днем становится все хуже и хуже...»

Гансу Ланге все же везло: он дожил, во всяком случае, до 30 ноября, ибо в этот день, полный разочарования, он отправил брату второе письмо:

«...У нас наступила зима, но, несмотря на то, что еще мало снега, морозы сильнее, чем нужно. В роте, наверное, для меня накопилось немало почты, но не будет времени ответить, ибо бой продолжается. Мы должны сперва отвоевать себе зимние квартиры, в них пока еще сидит русский. На этом участке фронта русский подтянул много разного рода войск и вооружения...А о смене и думать не следует. Войска, которые находятся дома в стране, кажется, не имеют охоты являться сюда. А тем, которые во Франции, нравится там больше, чем дома, в Германии. Но вечно мы в этой почти «мертвой стране» бродить не хотим. Смены тут вообще не бывает. Покупать тут тоже нечего. Если мы этого себе не организуем, то ничего не будем иметь».

Солдат обескуражен. Он чувствует себя обреченным. В его замечании о бездельниках, живущих легкой поживой во Франции, — убийственный яд. И мыслительный его аппарат начинает работать совсем не во славу Гитлера. Дальше в письме Ланге — изумительное признание, звучащее грозным обвинительным актом, тем более сильным, что оно высказано в том месяце, когда цивилизованный мир еще не знал многих отвратительных черт подлинного лица фашистской грабь-армии, когда еще не прозвучали на весь мир факты, оглашенные в ноте нашего правительства, когда — юродствуя и кривляясь — фашистские борзописцы еще пытались уверить человечество в том, что гитлеровские войска несут покоренным народам свет просвещения и «прекрасный новый порядок».

Ганс Ланге пишет дословно так:

«Я думаю, что у тех войск, которые из России вернутся домой, полиция каждый день будет сидеть на шее. Тут становишься прямо бродягой. Всему, что в Германии запрещено, тут учат, как, например, звереть (дикареть), воровать, убивать и т. д. Это говорю я тебе. Вернется домой особый сорт людей. С приветом, Ганс!»

Итак, вместо радости берлинского населения, готового было славить Гитлера за его победу, — ужас берлинцев перед наводнившей германскую столицу бандой насильников, воров, убийц, бродяг, с которыми дай господи справиться только полиции, — ведь это же подонки человечества, которым место лишь в уголовной тюрьме!

И кто свидетельствует об этом? Тот самый германский солдат, которого по приказанию Гитлера учат совершать преступления, систематически вытравляя из него все человеческое, планомерно превращая его в дикаря, в зверя!

Пожалуй, утешить честных берлинских граждан, не участвующих в преступной войне, может, только одно обстоятельство: вряд ли кто-либо из бандитской, брошенной Гитлером на Восточный фронт армии вернется в Берлин. Все они будут истреблены героической Красной Армией. И единственной книгой, в которой история вспомянет Гитлера, будет многотомный черный список чудовищных его злодеяний.

Гитлеровцы грабят даже друг друга. В письмах, найденных у убитого на Ленинградском фронте, в этом же марте, ефрейтора Гельмана Рейнгольда, есть зимнее — от его матери из тюрингского городка Этенбурга.

«Неужели ты не получил еще теплых вещей? — удивленно спрашивает мать. — Уже давно пора, ведь здесь достаточно собирали!..»

В ответном письме Гельман, вероятно, намекнул матушке, что вещи, должно быть, украдены. Сужу об этом по тому, что в следующем, февральском письме мать сочла необходимым объясниться пространно:

«Ты ждешь вещи, которые хочешь получить, но я тебе должна сказать, что сейчас посылки не принимаются. А ведь здесь собирали так ужасно много зимних вещей! И нам специально говорили, чтобы мы не посылали посылок, а давали вещи сборщикам, так как через них вещи скорее попадут на фронт и каждый солдат будет обеспечен. Дорогой мой, но ты понял меня правильно и не думай, что я тебе ничего не хочу послать!»

Фрау намек уловила. Догадливой оказалась и жена ефрейтора Альфреда Грельмана, написав ему в том же феврале из города Мейссен:

«Скажи, получил ли ты хоть что-нибудь из собранных шерстяных вещей? Ведь собрано было так много! Но попало ли всюду хоть что-нибудь...»

Теплые вещи, что называется, ухнули. Начался март. Все жалуясь на лютую холодюгу, старший ефрейтор Гельмут Грунцель написал жене:

«Надеюсь, что здесь мы будем недолго, иначе мы погибнем!»

И погиб, не успев отправить свое письмо. В тот же день, 16 марта, ефрейтор Гиллер писал родителям в Ломниц:

«Мы превратились в банду, пугающуюся света. В нашу землянку не проникает ни один луч. Я надеюсь, здесь мы не будем долго, но во что вообще можно верить, будучи солдатом?»

Ефрейтор Карл Лехлер ( «Полевая почта 20995-С») получил от своей жены, из Вайергаус у Линкельсбюль, письмо, отправленное 1 марта:

«Дорогой Карл, ты просишь хлеба. Сегодня, 28 февраля, послала тебе пять посылок, но в каждой только 50 граммов... Посылать можно только 50 граммов...»

И, видя в распоряжениях властей одно издевательство, не веря уже ничему — ни будущим богатым посылкам, ни возвращению мужей, немецкие женщины... Но об этом скажу лучше словами письма, полученного ефрейтором Альфредом Грельманом от родных в этом же, медленно текущем, злополучном для них марте:

«...Ты представь себе, дядя Ганс опять здесь. Он поправляется, они в Киле не видят нужды. И женщины там тоже есть, которые ждут мужчин. Там за хлебные карточки они ночью... (в письме — многоточие.) Два раза в месяц солдаты получают отпуск на ночь. Они жизнь ведут как бы во Франции, таких нужно было бы посылать на смену в Россию...»

А что же делают эти гитлеровцы, когда попадают в Россию? Вот точные, документированные факты о черных делах, творимых фашистской ордой в захваченных районах Ленинградской области...

...В деревне Капустине больше месяца перед глазами родственников висели трупы двух смелых замечательных девушек. Наказание за попытку снять тела девушек было только одно: расстрел.

В деревне Мясной Бор пьяные немцы на глазах родителей изнасиловали пионерку Люсю С. Ее растерзанное тельце валялось в грязи. Пятнадцатилетнего мальчика Александра Петрова немцы расстреляли на площади в маленькой деревеньке Ситне и стреляли в каждого, кто пытался убрать его труп.

В Луге, в том концлагере, в котором ежедневно от истощения и истязаний умирает по семьдесят — восемьдесят человек, батальон гитлеровских полицейских насиловал несколько десятков согнанных со всего города русских девушек. Они взывали о помощи. В гневе и ужасе пленные, измученные красноармейцы порывались спасти их. Тогда бандиты принялись хладнокровно расстреливать и тех и других.

В некогда живописной приладожской деревне Погостье наши части нашли только черные обглодыши сожженных деревьев да груды развалин: здесь не осталось даже ни одной печной трубы. А в этих развалинах — садистически изуродованные трупы русских женщин: Веры и Александры Козловых, Ульяны и Галины Овчинниковых, Федоровой и других, чьих фамилий уже невозможно было установить. У каждой из них были выколоты глаза, вывернуты ноги, отрезаны пальцы рук, лица и тела прожжены каленым железом и изрублены саблями.

Мирного жителя, раненого Степана Авдеева, в селе Гора гитлеровцы бросили в подожженную баню. Корчась от нестерпимой боли, он выползал из нее, но фашисты снова бросали его в огонь...

...Все это жутко даже писать! А ведь мы знаем пока так мало — враг еще владычествует в захваченных им окрестностях Ленинграда, — истина полностью откроется нам только в будущем, когда мы истребим захватчиков нашей земли. Но и того, что мы знаем, достаточно для возбуждения нашей ненависти к фашистам...

Вот почему становятся неумолимыми, беспощадными снайперами наши чистые, еще недавно мягкие душой ленинградские девушки — студентка литературного факультета Института имени Герцена Вера Лебедева и ее подруги, ее ученицы, санитарки Вера Богданова, Александрова, Джапаридзе... Вот почему сотни других ленинградских девушек сражаются в окопах рука об руку с поседевшими под огнем бойцами. Вот почему десятки тысяч женщин осажденного города, презирая свою физическую слабость, принесенную голодом, мстят врагу самоотверженным, мужественным трудом.

Лицо врага!.. Какое непреодолимое, какое справедливое чувство мести вызывает оно у русского человека!

Месть гитлеровцам!.. Это символ жизни изнуренных голодом и лишениями, но до конца стойких духом защитников Ленинграда!

Глава двадцать восьмая.

Рейд Барышева

8-я армия и 54-я армия
Апрель 1942 г.

На позиции 107-го отб. — Взятые из-под огня. — Валя сердится. — Первый день боя. — После форсирования Мги. — За дорогой Веняголово — Шапки. — Между двумя артналетами. — Шесть танков обходят один. — Через линию фронта. — На КП майора Игнарина. — Валя мирится с командиром танка

В середине марта я пробыл четыре дня в Ярославле — мне было разрешено съездить к моим родным. Я добирался туда через Волхов и Вологду по тыловым, серьезно дезорганизованным в ту пору железным дорогам и нагляделся на тяжкую долю ленинградцев, эвакуировавшихся по этим дорогам длинными, медленными эшелонами.

Конец марта и весь апрель я провел на Волховском фронте — в 8-й и 54-й армиях. Исходил пешком много фронтовых болот и лесов, пробыл немало дней в 107-м отдельном танковом батальоне, в горнострелковой бригаде, которые вели очень тяжелые бои, был у разведчиков, у артиллеристов и в стрелковых дивизиях.

После Эстонии, Ораниенбаумского «пятачка» и правобережья Невы 8-я армия занимала начиная с 27 января 1942 года оборонительные позиции в Приладожье — от деревни Липки на берегу Ладожского озера до стыка с 54-й армией. Эта армия по-прежнему до середины апреля вела наступательные бои на линии железной дороги Кириши — Мга, пытаясь пробиться к Любани и Тосно, навстречу 2-й Ударной армии, приближавшейся к Любани со стороны реки Волхов.

54-я армия, в частности корпус генерала Н. А. Гагена, достигла значительного успеха на участке от станции Погостье до станции Посадников Остров, выдвинувшись вперед крутою дугой и пройдя больше половины пути от линии Кириши — Мга до Октябрьской железной дороги. Но к юго-западу от Погостья важный опорный пункт сопротивления немцев — Веняголово — все еще оставался в руках, врага.

2-я Ударная армия еще 7 января 1942 года перешла в наступление с правобережья реки Волхов, 13-го форсировала реку, создала тогда на ее левом берегу плацдарм и раздвинула полосу прорыва до семнадцати километров в ширину. В конце января части армии (ею в то время командовал генерал-лейтенант Н. К. Клыков) достигли второй полосы вражеской обороны — у шоссе Новгород — Ленинград, а затем, прорвавшись на шестикилометровом участке у Мясного Бора, вместе с введенным в прорыв кавалерийским корпусом генерал-майора Гусева двинулись вперед на запад.

Ведя жестокие бои в тяжелейших природных условиях, преодолевая незамерзающие болота и глубокие снега, пехотинцы, лыжники, конники расширили полосу прорыва до сорока километров. Им удалось перерезать железные дороги Новгород — Чудово и Новгород — Ленинград и к концу февраля пройти вперед больше семидесяти пяти километров, подступить вплотную к Любани. До Любани оставалось всего несколько километров, но, контратакуемая стянутыми сюда из-под Ленинграда и из других мест крупными силами противника, растянув фронт на двести километров и почти на полтораста свои труднейшие коммуникации, испытывая острый недостаток в снабжении, 2-я Ударная армия вынуждена была остановиться.

Ко второй половине марта немцам удалось приостановить и наступление 54-й армии, продвинувшейся к этому времени в районе западнее Киришей (у Посадникова Острова) на двадцать — двадцать пять километров.

И тогда для нанесения вспомогательного удара несколько переданных из 54-й в 8-ю армию соединений и частей были вновь брошены навстречу 2-й Ударной на другом участке — на Веняголово со стороны Погостья. Если б им удалось сомкнуться с частями 2-й Ударной армии, то крупная приволховская группировка немцев была бы полностью окружена и уничтожена. Понимая эту угрозу, немцы, в свою очередь, несколько раз пытались подсечь в основании клин, созданный 2-й Ударной армией, и перерезать ее коммуникации.

В апреле 1942 года большинство командиров в 8-й и 54-й армиях о действиях 2-й Ударной армии и о ее положении официально не были информированы.

В такой обстановке с 5 по 8 апреля начался новый этап боев в районе Погостья — Веняголова. В настоящей главе описывается один из эпизодов этих серьезных боев.

На позиции 107-го отб

Протянувшийся вдоль железной дороги Назия — Мга тракт скрещивается с фронтовой дорогой, ведущей на юг от Назии. Эта достраивающаяся дорога — бревенчатый настил по болоту, крепленный гвоздями и проволокой. В изорванных полушубках, измазанных болотной жижей, работают здесь «старички» — саперы. На самом перекрестке — пост регулировщиков, греющихся у костра. Машин мало. Гляжу — в нужном мне направлении бежит двухместная легковая машина с откинутым позади третьим сиденьем. В ней — трое. За рулем — подполковник танковых войск.

Пока регулировщик проверяет его документы, приглядываюсь, прошусь.

Втискиваюсь в дыру откидного сиденья, потеснив красноармейца.

Едем. Архаическая машина, стуча левой рессорой, прыгает по бревнам. Несколько километров такой дороги вытрясывают всю душу, но появляется дощатый продольный настил — две «ленты» для колес, и машина мчится теперь легко.

Наша рокадная дорога проходит в четырех-пяти километрах от немецких передовых позиций, но — если обстрел ленив и редок — густой лес создает впечатление мира и тишины этих мест.

Заместитель командующего по автобронетанковым войскам 8-й армии подполковник Андрющенко, оказывается, был чуть не десяток лет пограничником, изъездил всю Среднюю Азию, весь Памир, знает перевалы Кой-Тезек и Ак-Байтал, бывал в Мургабе, в Хороге, все ему там знакомо, знакомы имена хорошо известных мне геологов, местных советских работников, пограничников.

Вспоминаю Старикова — начальника памирского отряда в 1930 году. К полнейшей моей неожиданности, Андрющенко сообщает, что мой старый знакомый Ф. Н. Стариков, ныне генерал, назначен сейчас командующим 8-й армией, вместо генерала Сухомлина, который вчера, 23 апреля, уехал принимать от И. И. Федюнинского 54-ю армию. Федюнинский накануне получил назначение на Западный фронт.

Я сейчас — на территории 8-й армии и Старикова, конечно, повидаю.

— А тебя я завезу, — говорит Андрющенко, — в один танковый экипаж, не пожалеешь!

...На восьмом километре от перекрестка — лес, болото, 107-й отдельный танковый батальон майора Б. А. Шалимова. Андрющенко знакомит меня со старшим политруком И. И. Собченко — комиссаром батальона — и, коротко побеседовав с ним, уезжает дальше. А я остаюсь в густом березнячке среди немецких трофейных танков, среди бывших, затонувших в болоте землянок и блиндажей, замененных сейчас шалашами, возведенными на .болотных кочках.

Выходит солнце, и, хлюпая по чавкающей жиже, я подхожу к примаскированному в тоненьком молоднячке немецкому среднему танку Т-3 с намалеванными на нем германским черным крестом и цифрой «121».

Молодой, худощавый, очень спокойный и тихий в речи Николай Иванович Барышев и члены его экипажа гостеприимно встречают меня. Лезу в танк, осматриваю машину во всех подробностях и затем — в первой доброй беседе — знакомлюсь ближе со всеми пятью танкистами.

Ноги мокры и зябнут, ночевать на болоте, жить здесь — сыро, неуютно, холодно. Но ни танкистам, ни мне к такой обстановке не привыкать. Ночью в сквозистом шалаше похрустывает ветвями морозец, падают легкие снежинки. Подстилкой мне служит плащ-палатка, застилающая бревнышки, уложенные на болотные кочки. Лежа рядом со мной, комбат майор Шалимов повествует о своей работе в 48-м танковом батальоне на Карельском перешейке поздней осенью 1941 года.

К утру сапоги мокры, не просохли за ночь. Пальцы едва держат карандаш. Старший политрук тщетно старается растопить «буржуечку» сырыми дровами. Всходит солнце, частокол березок оглашается чириканьем птиц. Уходя в даль мелколесья, эти березки скрывают то громадину — танк КВ, то трофейный немецкий танк (из них в батальоне состоит вся третья рота), то шалаш, палатку, автофургон. На бревенчатых настилах сложены ящики со снарядами. Осколочные выложены поверх — рядами. Смерзшиеся было за ночь листья, укрывающие болото ковром, — сухие, старые листья — размокли, размякли. На пнях, на валежнике, на ящиках, среди ветвей и коряг болота, возле шалашей и танков люди, разговаривая о делах, работают, хлебают из котелков утренний суп. Завтракаю в шалаше, мою котелок, кружку и я. Курю махорку. Дым от печурки ест глаза. Побаливает голова, все никак не отогреваются ноги, но уже не холодно.

При каждом прикосновении к «сводам» шалаша хвоя осыпается, падает мне за шиворот, на руки, на тетрадь...

Так вхожу я в жизнь танкистов 107-го отдельного батальона…

Взятые из-под огня

В начале апреля 1942 года 1-й отдельной горнострелковой бригаде, 80-й стрелковой дивизии и соседним частям предстояло наступать на Веняголово. Для прорыва линии вражеской обороны и поддержки пехоты нужны были танки. А после февральских боев у Погостья танков на здешнем участке фронта не хватало. 124-я и 122-я танковые бригады недосчитывались многих машин, да и не могли бы даже при полном составе обеспечить части двух наступавших армий. 107-й отдельный танковый батальон был совсем без машин. В конце марта танкисты этого батальона томились от вынужденного безделья в Оломне {62} рядом со штабом армии, и чувствовали себя отвратительно. Но откуда было ждать новых машин? Во второй половине марта ладожский лед под весенним солнцем уже таял и разрушался, ледовая трасса вот-вот могла закрыться, переправить танки из Ленинграда, как это было сделано зимою, теперь уже оказывалось невозможным. Новые танки с заводов дальнего тыла, надо полагать, были нужнее в других местах.

Танкисты батальона и командир его майор Б. А. Шалимов решили добыть себе танки сами — искать подбитые немецкие машины в лесах за Погостьем, восстановить какие возможно, использовать их.

Заместитель командующего Ленинградским фронтом генерал-майор Болотников идею танкистов одобрил.

От Оломны, где тогда, будучи еще в составе 54-й армии, располагался танковый батальон, до того района, за Погостьем, где у самой передовой линии в лесах были обнаружены брошенные немцами машины, насчитывалось от двадцати пяти до тридцати километров.

...Пять человек — старший сержант Н. И. Барышев, воентехник 2-го ранга, помпотехроты И. С. Погорелов, механики-водители Скачков и Беляев, а с ними сандружинница комсомолка Валя Николаева, изучившая специальность башенного стрелка, — были посланы на поиски подбитых танков.

В первый день группа, двигаясь к передовой, ничего в лесу не нашла. Заночевали под елкой, в снегу. На второй день юго-западнее Погостья группа приблизилась к передовой. Шли по лесу, под орудийным и минометным обстрелом, да не обращали на него внимания: к этому все привычны!

И вот, кажется, удача! Спасибо пехоте — не соврала: впереди, между деревьями, два средних немецких танка. Поспешили к ним...

Но что это были за танки! Один совершенно разбит прямым попаданием снаряда какого-то тяжелого орудия, искрошенный мотор валялся метрах в пятнадцати от бортовых фрикционов, коробка передач торчала из снега в другой стороне, броня рваными лоскутьями охватывала чудом уцелевшую могучую сосну, надломленную, но только чуть покосившуюся. Мелкие детали были рассеяны в радиусе не менее пятидесяти метров. Среди обломков металла в окрашенном заледенелой кровью снегу лежали трупы гитлеровских танкистов.

Делать тут было нечего, — разве что приметить, какие детали могут пригодиться при ремонте других, пока еще не найденных танков.

Второй танк стоял неподалеку от остатков первого. Но и он не годился для восстановления: сбитая снарядом нашей противотанковой пушки половина башни лежала на земле. Однако повозиться с ним, хотя бы для практики, стоило — его, вероятно, можно было завести, никаких повреждений в моторе не обнаружилось.

Никто из пяти разведчиков устройства немецких танков не знал, и потому, по-прежнему не обращая внимания на сильный артиллерийский и минометный огонь, все занялись изучением незнакомой системы.

С полудня и до поздней ночи Барышев, Погорелов и остальные провозились у этих двух танков.

Разбирая побитые осколками узлы, сравнивая их с уцелевшими на втором танке, друзья узнали в этот день много полезного. Особенно довольна была Валя: помпотех Погорелов давно обещал научить ее и вождению танка и мотору. Не век же ей быть санитаркою в 107-м отдельном танковом батальоне, хотя все знают, что и в этом деле она не сплоховала, медаль «За отвагу» дана ей еще в Невской Дубровке!

На рассвете третьего дня решили продолжить поиски. Барышев взглянул на компас — и, опять шагая впереди, повел всех строго на юго-запад, по направлению, указанному два часа назад встречным артиллеристом-корректировщиком. Треск ружейно-пулеметной перестрелки, доносившейся теперь с полной отчетливостью, с той четкостью, какая бывает только в лесу на морозном воздухе, подтвердил Барышеву, что направление — правильно.

Но лес был по-прежнему пуст, если не считать разбросанные повсюду трупы гитлеровцев и обычные следы прошедшего здесь несколько дней назад боя.

«Сколько времени бьемся в этом гиблом болоте! — подумал Барышев. — То мы их подвинем, то они нас. Сколько и наших тут полегло, а все без толку, на месте топчемся!.. Было б у нас хоть три десятка исправных танков!»

И медленно, шаг за шагом преодолевая глубокий снег, отдался привычным, горестным размышлениям:

«На других участках есть тебе и КВ и «тридцатьчетверки», а вот здесь... Стыдно жить на белом свете, когда другие дерутся, а ты, танкист, и весь батальон таких же, как ты, танкистов сидят по деревням в тылах армии, без всякого дела, жрут паек, который спас бы жизнь сотням ленинградцев, и ждут... Чего ждут? Когда господь бог или высшее командование пришлют им новенькие боевые машины? Откуда? С Урала? Из Сибири?

Каждый день люди вот здесь в лесу гибнут в боях, — с автоматами лезут на немецкие укрепления, в боевом — сказать точно — самозабвении прорываются в немецкие тылы, а потом, отсеченные от своих гитлеровцами, сдыхают от голода в круговой обороне, сражаются до конца, до последнего... Ну, пусть ты только старший сержант, немного можешь изменить в этой проклятой обстановке, но ведь ты все-таки инженер, электромеханик, три года в армии, и обязан думать!..»

— Николай Иванович! А ты все-таки это здорово придумал вместе с майором Шалимовым, — словно отвечая на мысли Барышева, запыхавшись проговорил, догоняя его, такой же, как он, старший сержант Анатолий Беляев, — «немочек» воевать заставить! Идешь впереди, глядишь вперед, а не видишь: вон она стоит, зарывшись в снегу, вон, правей просеки, и кажись, целехонькая!

— Ну? Где? — встрепенулся Барышев.

— А вон, наискосок по тем сосенкам... Видишь? Только это, кажется, у фрицев под самым носом!

Вся группа остановилась, вглядываясь в чащу залитого солнечными лучами снежного леса. Между могучими соснами повыше елового мелколесья, совсем недалеко от угадываемой за ним опушки, где, несомненно, проходили передовые траншеи немцев, едва виднелась зеленовато-серая башня танка.

Посовещавшись, все пятеро двинулись просекой, но не прошли и ста шагов, как были остановлены выдвинувшимся из-за ствола сосны часовым. Обменявшись пропуском, отзывом, выслушали: «Дальше, товарищ воентехник, идти нельзя, до немчиков тут двести метров... А танк, действительно, танкишко немецкий, на нашем крайчике с неделю уже стоит... Мы его тут гранатиками приручили!..»

Не успели Барышев и Погорелов закончить разговор с часовым, как всем сразу пришлось залечь, — очевидно услышав разговор, немцы веером развернули по просеке пулеметную очередь... И, только вглядевшись в просвет за лесом, Барышев увидел снежные бугорки землянок и мелкий окоп, утонувший в длинном сугробе бруствера. Наши бойцы на пулеметный огонь врага не ответили. Жестом руки Погорелов приказал своей группе ползти к танку. Этот добротный немецкий танк перевалился было через нашу оборонительную линию, успел войти в лес, но тут же у опушки и закончил свой боевой путь.

Заметив подползающих к танку людей, немцы зачастили из пулемета так, что, зарывшись в снегу, наши вынуждены были лежать. Затем, выбирая секунды между очередями, прислушиваясь к энергичной, затеявшейся с двух сторон ружейно-автоматной перестрелке, наши, все пятеро, поползли от сугроба к сугробу и от сосны к сосне, подобрались к танку вплотную и залегли за ним. Правым бортом он был обращен в нашу сторону, и боковой люк у него был открыт.

Улучив мгновенье, Погорелов и Барышев первыми вскочили на гусеницу. Пролезли в люк. Немцы сразу же осыпали танк пулеметным огнем. Почти одновременно впереди танка одна за другой грохнули три мины. Погорелов показался в люке, махнул рукой. Валя Николаева и Беляев до следующего минометного залпа успели забраться в танк, а старшина Скачков залег между гусеницами, под машиной.

Внутри танка оказался хаос, учиненный разорвавшимися там гранатами. Рычаги управления были выломаны, вся система управления нарушена. От немецкого экипажа, перебитого и выброшенного из танка (трупы валялись тут же, поблизости от машины), остались только льдистые пятна крови...

Убедившись, что пятеро подобравшихся к танку людей неуязвимы, немцы прекратили минометный и пулеметный огонь. Барышев взглянул на часы — стрелки показывали ровно полдень. Теперь можно было приступать к делу. Старшина Скачков тоже забрался в танк и выложил из своего заплечного мешка собранные накануне в разбитой, такой же по типу машине инструменты. Пересмотрели всё, перебрали рваные тяги, убедились, что в системе охлаждения антифриз, а не вода и потому радиатор цел. Валя помогла выбросить из танка все, что было признано ненужным. И тогда начался ремонт...

Он длился много часов подряд. Вместо тяг приспособили толстую проволоку, обрывки троса, — вчерашнее изучение разбитого танка помогло всем. Поврежденную осколками систему питания удалось залатать кусочками меди от распрямленных гильз. Просмотрели все электрооборудование, исправили порванную проводку, перепробовали все клапаны, стартер, подвинтили помпу. Пулеметов в танке не оказалось, но сейчас это и не имело значения, — важно было завести танк и угнать его из зоны обстрела. Вместо ключа зажигания Барышев смастерил подходящий крючок из проволоки и жести. Накануне всего труднее было разобраться в схеме электрооборудования — осваивали по догадке, а теперь приобретенные знания пригодились. Послали Беляева и Скачкова к пехотинцам в окоп за горючим, те бегали к артиллеристам, часа через полтора приволокли несколько канистр, — опять был пулеметный обстрел, и опять все обошлось. Залили горючее в бак. Барышев решил попробовать запустить мотор, нажал на кнопку стартера, мотор хорошо завелся, и сразу же опять занялась стрельба, пули цокали по броне. Барышев быстро осмотрел пушку, — она была с электрозапалом, который не работал и без которого выстрела дать нельзя. Разбираться в электрозапале и исправлять его тут было некогда — немцы открыли огонь и из минометов. Барышев и Погорелов зарядили пушку осколочным, повернули башню в сторону немцев, навели и, схватив кусок проволоки, присоединив один ее конец к щитку механика-водителя, другой конец примкнули напрямую к конечному контакту электрозапала пушки.

Раздался выстрел. За ним дали второй выстрел. Третий. Пулеметная и минометная стрельба прекратилась. Можно было выводить машину, но вокруг оказалось минное поле. В полосах вытаявшего под мартовским солнцем снега противотанковые мины там и здесь были заметны. Но другие могли быть и не видны. Особенно следовало опасаться снежных сугробов и крупных подушек мха. Все переглянулись, Барышев глазами спросил Беляева: «Ну как?» Беляев, сжав губы, мотнул головой утвердительно. Барышев махнул рукой: «Давай!»

Беляев развернул машину — она слушается! Тогда смело и уверенно, но очень осторожно Беляев повел танк через минное поле, пропуская одни мины между гусеницами, другие обходя впритирочку, оставляя в стороне третьи. Они не были расположены, как полагается, в шахматном порядке, а раскиданы как придется. Это дало возможность Беляеву маневрировать. Мелкие, противопехотные мины под гусеницами потрескивали, как хлопушки, — такие танку нанести вред не могли. Вокруг валялись трупы немцев, и Беляев повел танк по трупам. Испытывая неприятное ощущение, Беляев мучительно морщился, но это был единственный способ уменьшить риск нарваться на мину, потому что раненый, умирающий человек, заметив, что упал на мину, вряд ли станет рассуждать о том, что эта мина именно противотанковая и, значит, под его малой тяжестью не должна взорваться... Нет, конечно, — и, теряя сознание, он постарается сползти с нее!.. Впрочем, танк мог и наехать на мину, и она под его гусеницами непременно взорвалась бы, но... дело случая, — обошлось!

Не доехав десяти метров до просеки, машина остановилась: заглох мотор. Посмотрели: в чем дело? Нет подачи бензина. Не зная конструкции системы бензоподачи и стремясь поскорее отсюда выбраться, решили сделать сифон, но шлангов не оказалось. Отвернули водоотводные трубки, нашли маленький кусочек шланга, один конец трубки опустили в бензобак, другой конец — через верх мотора — сунули в бензофильтр. Беляев нажал на кнопку стартера, мотор заработал...

Сбоку к ним неожиданно выкатился второй такой же трофейный танк. Его вели командир роты их батальона старший лейтенант Дудин и комиссар роты младший политрук Полунин. Они отсалютовали друг другу радостными возгласами, залпами из винтовок, из пистолетов и, сойдясь у машин в кружок, духом выпили перед маршем по сто граммов заветной, оказавшейся у командира роты. Из найденного в ящике немецкого знамени, приготовленного для оккупированных стран, Валя вырвала куски полотнища, наспех сшила из них два красных флага, утвердила их над башнями танков: наша противотанковая артиллерия находилась позади, и надо было, чтоб эти флаги хорошо виднелись издали.

И машина за машиной, с развевающимися над открытыми люками большими красными флагами, двинулись дальше вместе.

И лесом, лесом, лесом, проехав пять километров, вкатились на территорию СПАМ — на лесную поляну, в глубине расположения наших войск.

Валя, Скачков, Погорелов последнюю часть пути сидели на броне танка, Валя в восторге размахивала красным флагом, и наши пехотинцы, артиллеристы, бойцы разных попадавшихся по дороге подразделений с тем же восторгом кричали Вале «ура!»...

Это были средние немецкие танки Т-3 с нарисованными по бортам на броне квадратными черными крестами на белом фоне. Танк Барышева, с крупной цифрой над гусеницами «121», был модернизированным, вооруженным не пятидесяти-, а семидесятипятимиллиметровой пушкой. Выпущенный германским военным заводом в феврале 1942 года, этот танк поступил в распоряжение 107-го отдельного танкового батальона 28 марта 1942 года, чтобы через неделю, после тщательного ремонта включиться вместе с девятью другими трофейными танками в наступление наших частей на немецкий укрепленный узел Веняголово, западнее Погостья, на правом берегу речки Мги, напоенной кровью многих сотен людей.

В ту же ночь старший сержант Николай Иванович Барышев был назначен командиром приведенного им танка, старший сержант Анатолий Никитич Беляев — его механиком-водителем, а наутро экипаж был укомплектован полностью: командиром орудия назначен комсомолец, старший сержант Иван Фомич Садковский, радистом-пулеметчиком — замполитрука, недавний студент, кандидат партии Евгений Иванович Расторгуев и заряжающим — рядовой, комсомолец Георгий Фролович Зубахин.

Из всех десяти восстановленных трофейных танкоа в батальоне была сформирована третья рота под командованием старшего лейтенанта Дудина {63}.

Барышеву и экипажу его танка предстояло сражаться в немецком тылу, но об этом пока никто не думал, не гадал.

На ремонт танка Барышева командир батальона майор Б. А. Шалимов дал экипажу пять дней и пять ночей. Предстояло заменить шесть катков с балансиром, восстановить все электрооборудование и, конечно, электрозапал пушки, привести в порядок всю систему управления. На танке отсутствовали пулеметы, рация и оптический прицел.

Где, однако, было взять их?

Валя сердится

Веснушчатая, курносая, она сидела на ящике с инструментами, утонув в своей ватной — с мужского плеча — куртке и в огромных валенках. Припав плечом к гусенице немецкого танка, она говорила, говорила, доказывала, чуть не плакала:

— Вы должны меня взять в экипаж, товарищ старший сержант, должны же!

— Не могу, Валя! Ну ты не совсем девчонка, ты солдат, сандружинница, — ну есть же приказ, Валюшка!

— Неправда... Неправда... Майор сказал, что вы сами себе можете подобрать экипаж. А вы... вы... Что ж, по-вашему, я не могу, что ли, подавать снаряды, заряжать эту паршивую пушку? В ней всего-то семьдесят пять миллиметров! Ну самая же обыкновенная, только что с электрозапалом! Товарищ старший сержант, вы же сами знаете, я и пулемет за минуту разберу вам и соберу. Я и трофейный танковый лучше вас, — ну, пусть не лучше вас, а уж лучше Зубахина во всяком случае, — знаю. Как только достанем трофейный, я, честное слово, докажу вам. И на мой рост не смотрите, я сильная, — знаете, каких раненых я таскала? А он не таскал. Он и в бою-то не бывал еще! Ну чем я хуже Зубахина?

Командир танка Николай Барышев, опираясь локтем на гусеницу, стоя против Вали, прищурил серые задумчивые глаза:

— Да... С пулеметами худо. Командующий разрешил

пехотные приспособить. Возня большая!

— И ничуть не возня, товарищ старший сержант! — быстро заговорила Валя. — Сточить основание мушки и кронштейн для ремня сточить. А место крепления для сошек совпадет с местом крепления для шаровой установки — ну тютелька в тютельку... Удобно получится!

— А откуда ты это знаешь?

— А мы с оружейным мастером Федуловым Николаем Федоровичем уже примерились... А только хотите... Я и танковый сумею достать, знаю, где взять его...

— А где, Валечка? — живо спросил Барышев.

— Ах, тут сразу и «Валечка», а вот не скажу. Возьмете меня в экипаж — будет вам пулемет, не возьмете — хоть к немцам идите за пулеметом!

— Знаешь, ты эти штучки брось! — посерьезнел Барышев. — С этим не шутят. Если знаешь, сказать обязана. Что это, твое личное дело?

— А вот и личное! Гитлеровцев бить из него — самое личное мое дело! В экипаж свой берете?

Барышев обвел скучающим взглядом свою примаскированную березками «немку», потом навес на краю поляны, под которым солдаты — слесари и токари — звенели и скрежетали металлом, потом шеренгу полузасыпанных снегом других трофейных танков и грузовиков на краю опушки черно-белого леса.

— Не могу, Валя. Не обижайся. Знаю, ты была хорошей комсомолкой и сейчас дисциплинированный кандидат партии. Знаю, и отец твой в армии ранен, и братишка — на фронте... Но не годится это — в экипаж танка, в бой девчонок брать, будь ты хоть трижды дисциплинированная!

— В бой! — Валя глядела умоляющими глазами не в глаза Барышеву, не на доброе, благодушное его лицо, а только на его сочные, плотные губы, словно надеясь заставить их своими уговорами сложиться в короткое слово «да»! И повторила: — В бой!.. А если я в боях тридцать раз трижды обстрелянная? Нет, вы меня слушайте, вы меня только выслушайте... Вы увидите, я даже могу быть башенным стрелком... Еще когда началась война, то там, в Раутовском районе, — ну это все у нас знают, — в детдоме и в школе там, в Алакуссе, я была учительницей. И когда у нас организовался истребительный батальон, меня тоже брать не хотели, смеялись: маленькая! А все-таки я добилась: сандружинницей хоть, а взяли. И когда после отступления мы пришли в Ленинград, наш батальон влился в Седьмой стрелковый полк Двадцатой дивизии, и пошли мы в сентябре в бой, на Невскую Дубровку... Это как, шутки, Николай Иванович, что там я до пятого ноября на «пятачке» была? Пока не придавило меня в землянке при разрыве снаряда. А потом? В тыл я из медсанбата отправилась? Да в тот же день, когда танк ваш подбили на «пятачке», после того как вы переправились, в тот самый день я в наш танковый батальон и устроилась. Это было двадцать третьего ноября. Одна по льду на левый берег из санчасти пришла. Я в тот день уже знала: Барышев «инженер», говорили, «воюет как!». А вы на меня и не взглянули ни разу, как и до сих пор глядеть не желаете... Вы только ничего такого не подумайте, — это я о ваших боевых качествах говорю! Ну и о своих, конечно! Разрывы сплошь, а я поняла: ничего, могу переносить, хоть раненый без ноги, хоть какая кровь, кости наружу, ничего, — только, говорят, бледнею, а перевязываю!

— К чему ты это, Валька, рассказываешь? Будто я не знаю, за что тебе «За отвагу» дали? И к «Красной Звезде» за что ты представлена? И как под днищем моего танка лежала ты, всех перевязывала...

— А там неудобно, тесно, не повернешься. Ничего, привыкла. Даже к табачному дыму в землянках привыкла!

— Вот это, Валя, подвиг действительно!

— Смеетесь, товарищ старший сержант? Совести у вас нет. Вот вы мне прямо, в последний раз: в экипаж свой возьмете сегодня же или нет?

— Хорошая ты девчонка, Валенька! — положив руку на плечо сандружиннице, с душевной простотой сказал Барышев. — И солдат хороший. А только не сердись, не возьму, у меня, сказал, приказ есть!

Валя резко скинула руку Барышева со своего плеча, вскочила в гневе:

— Ну и как хотите! И не надо, товарищ старший сержант, вы хоть и герой боев, а бюрократ хороший. Хоть на губу сажайте, а говорю вам прямо в глаза бессовестные. Больше не попрошусь, обойдусь после таких невнимании ваших. Не вы возьмете, другой возьмет, трофейных танков у нас теперь десять! И танковый пулемет достану, только не для вашего танка, а для того, где сама заряжающим буду. И ничего тут вы мне не скажете: все десять «немок» без пулеметов пока. Разрешите, товарищ старший сержант, идти?

И, лихо козырнув Барышеву, Валя резко повернулась, пошла прочь от танка. Остановилась и, оглянувшись, с дерзким выражением лица крикнула:

— А еще я в ящике коробку сигар нашла, и шоколад, и ножи столовые, и русский самовар, пробитый осколками. Ничего вам теперь не дам, только самовар в ваше пользование оставила — под немецким тряпьем

лежит!

И, гордо вскинув лохматую голову, пошла дальше. А старший сержант Беляев, издали слушавший весь разговор, усмехнулся:

— Что, Николай Иванович, конфликт полный?

— И не говори, Толя! — усмехнулся Барышев. — Бунт!

Первый день боя

Ничего более неприятного в тот день погода не могла бы придумать: с утра — яркое солнце, оттепель. Снег на болотных прогалинах и даже в лесу взялся дружно таять, исковерканные бревенчатые дороги кое-где встали дыбом на придавленном грязью мху, а по широким полянам

открылись чавкающие трясины, и посиневший снег на них, прикрывавший травы, превратился за какие-нибудь полтора-два часа в утыканные хилым кустарником, предательски заманчивые озера.

Но отменять наступление командование армией не решилось, и наступление началось.

На правом фланге, ближе к Погостыо, — батальоны 4-й бригады морской пехоты, на левом фланге, в низине Корыганского мха, — батальоны 1-й отдельной горнострелковой бригады, в центре, прямо против укрепленного противником села Веняголово, — части 80-й стрелковой дивизии.

Так протянулся вдоль текущей с северо-востока на юго-запад немноговодной здесь речки Мги восьми — или десятикилометровый фронт наступления 8-й армии. Обходным движением с левого фланга, устремляясь сначала к юго-западу вдоль дороги на Монастырскую Пустынь, двинулись с исходных позиций три десятка тяжелых КВ 124-й танковой бригады полковника Родина. А поддерживать пехоту вдоль фронта на речку Мгу выпущены были три взвода трофейных танков 107-го отдельного танкового батальона майора Б. А. Шалимова.

Было, конечно, много артиллерии, был гаубичный 882-й {64} полк, недавно отпочковавшийся от 883-го полка 54-й армии, ставшего под командованием майора К. А. Седаша 13-м гвардейским. Были «катюши», была авиация, были саперные подразделения и другие части... Но во втором эшелоне, в резерве, как и все последние месяцы в здешнем районе, не было почти ничего. Сил для замены обескровленных частей, для развития наступления в случае успешного прорыва, по-прежнему не хватало.

Всем, однако, казалось, что на этот раз наступающие войска 8-й армии прорвутся к Шапкам и Тосно и совместно с левым соседом — 54-й армией — выйдут к Октябрьской железной дороге по всему фронту, сомкнутся где-нибудь между Любаныо и Тосно с частями 2-й Ударной. А затем, раздавив в образовавшемся «котле» всю волховскую немецкую группировку, двинутся единым фронтом на освобождение Ленинграда от опостылевшей всем блокады.

Ну, это — потом, а пока... Пересечь речку Мгу оседлать проходящую за ней дорогу Веняголово — Шапки нзанять все маленькте господствующие высотки и, конечно, накрепко закрепиться в Веняголове... Это — ближайшая задача на сегодня, на завтра, на послезавтра…

Кабы только продержался морозец еще хоть два-три денька!

Но погода вдруг стала неумолимо хорошей, вредоносно-благостной, небо налилось такой безмятежно-манящей голубизной, что ничего доброго от него ждать не приходилось… А тепло, солнечное тепло, которого так жадно, так томительно ждал каждый боец всю зиму, сегодня ударило в головы всем, как дурное хмельное вино.

Проваливаясь в рыхлом снегу, погружаясь в талую воду по колено, местами по пояс, а там где надо было ползти, погружаясь в эту пронзительно-холодную кашицу с головой, стреляя, швыряя гранаты, люди обливались потом, испытывали ощущение лихорадки.

В таких условиях наступление началось! Бойцы политработники и командиры двинулись в атаку самозабвенно, не думая о таких пустяках, как простуда, болезнь, потому что впереди большинство из них ждала смерть, и они к смерти были готовы ради общей победы.

Русский человек, несший в сердце возмездие гитлеровцам, упрямо презирал страх, был полон решимости и сейчас отбросил всякие мысли о своей жизни.

Танк Барышева пошел вперед вместе с двумя сотами третьего батальона горнострелковой бригады. Взвод, поддерживающий стрелковый батальон, состоял из трех одинаковых трофейных танков — средних танков Т-3, но все они были без раций, радиосвязи ни между собой, ни с командованием не имели, и потому, когда два танка справа исчезли из поля зрения Барышева и его заряжающего Зубахина, Барышев, выполняя задачу, поставленную ему через связного бойца комбатом, остался с двумя ротами этого батальона один.

Рассказывать о том, как от исходных позиций на опушке леса танк Барышева, завывая в болоте и пересекая его, полз к поднявшейся в атаку пехоте, нет смысла: ничего необычного тут не происходило, — танк выбрался на твердую почву, помчался полным ходом между кустами береговой полосы, догнал и обогнал радостно приветствовавших его пехотинцев и, преследуя вместе с ними бежавших куда-то солдат немецкого боевого охранения, истребляя их огнем пулеметов и давя гусеницами, сунулся в русло реки Мги, пересек ее, неглубокую в этом месте, выбрался в кустарник правого берега и, оберегаемый здесь саперами, извлекавшими и взрывавшими мины, повел из своей пушки огонь в ответ на яростный артиллерийский огонь противника. Ждали налета вражеской авиации, но наши истребители носились в воздухе, не подпуская немецких летчиков к передовой; наша артиллерия так основательно перепахала в артподготовке немецкий передний край, что проходы сквозь минные поля и береговые укрепления врага не потребовали больших усилий. Но бой за речку Мгу по всей линии фронта наступления был все-таки очень тяжелым, длился без перерыва до вечера, множество раз немцы переходили в контратаки, а сбить наших бойцов с занятого ими берега все-таки не могли. Ночь на 9 апреля застала Барышева с его экипажем у временного КП 3-го батальона, в прибрежной полосе леса между первой и второй оборонительными линиями немцев — иначе говоря, между речкой Мгой и дорогой Веияголово — Шапки.

В эту ночь немцы здесь контратак не предпринимали. Разводить костры было, конечно, нельзя, и бойцы батальона, понесшего значительные потери, всю ночь дрожали в ознобе; чтобы не замерзнуть, не спали и с томительным нетерпением ждали в снежных ячейках и в полуразрушенных немецких землянках и блиндажах рассветного часа, — согреться бойцы могли только в новой атаке...

Барышев и трое членов его экипажа ночевали среди изломанных бревен полураздавленной танком землянки, — танк стоял поперек укрепленного бревнами окопа над их головой, дежурным в танке оставался в ту ночь Зубахин. Вокруг повсюду в лесу дремали пехотинцы, экипаж от артобстрела был охранен танком, а при возникновении всякой другой непосредственной опасности экипаж успел бы занять свои боевые места.

Но, конечно, Барышеву эту ночь спать не пришлось. Вместе с командиром роты, заместившим убитых в бою комбата и его комиссара, он пытался выяснить положение у соседей, рации в роте не оказалось — ее утопили при переправе. Посылали связных, но и соседи ничего толком не знали, ясно было лишь, что речка Мга форсирована повсюду, а Веняголово не взято. И еще было ясно, что потери у противника и у нас велики, потому что в жидкой снежной каше, в болоте, в мшистых трясинных хлябях воевать трудно, — единственное преимущество оказывалось, пожалуй, лишь в том, что осколки рвавшихся мин и снарядов, разлетаясь в болотистой жиже, поражали гораздо реже, чем если б люди передвигались по твердой почве. Но зато множество бойцов потонуло в трясинах или просто, обессилев, позамерзло и днем и в ночи...

Всю ночь слышался натруженный, напряженный вой грузовиков, подвозивших где-то боеприпасы и увозивших раненых, моторы надрывались, пытаясь вырвать машины из невероятной грязи. Этот поистине звериный рев усталых машин длился до самого утра, и сквозь этот рев Барышев услышал доносимый чуть содрогающейся землею грохот тяжелых орудий. Поблизости пересыпалась пулеметная трескотня, беспорядочно щелкали вдоль всей окружности горизонта отдельные выстрелы винтовок и слышались короткие перестуки автоматов. Небо оставалось чистым, в нем красиво вспыхивали разноцветные ракеты, вырывая из мрака силуэт стоящего прямо над головой Барышева танка.

Барышев старался не думать о завтрашнем дне: все будет, как будет, как доведется быть! Барышев думал о своем новом экипаже, который с ним первый раз в бою.

Спасибо им, — ребята подобрались хорошие, действуют бесстрашно, без лишних слов понимают его, командира танка, по жесту, даже по взгляду. Все они — опытны, трофейную эту машину, освоенную ими без всяких руководств, инструкций и схем, знают хорошо; как должное приняли отсутствие в танке рации, и танкового пулемета, и оптического прицела... Не всякий рискнул бы идти в бой в тапке с такими дефектами, разве пехотным пулеметом можно заменять танковый... Но все четверо, как и сам Барышев, горды уже тем, что, взяв и восстановив этот танк, пошли в бой, воюют, а не сидят в колхозной избе, в Оломне, при штабе армии, без всякого дела, где можно только курить, да играть в «козла», да в сотый раз передумывать невеселые думы о том, когда — же командование пришлет новые машины, выпущенные заводами Сибири или Урала?

Воюют! И воюют как надо, не задумываясь, чем может закончиться для любого из них каждая следующая минута! Как хорошо, что они все наконец в бою!..

День за днем, час за часом до вчерашнего дня Барышев наблюдал пришествие весны, каждый день она вносит в мир что-либо новое. Вот вчера заметил белые пушистые барашки на сломанной, вмятой в грязь вербе. Позавчера заслушивался пеньем каких-то пичужек, — трепыхая в воздухе крыльями, резвясь, щебеча, ликуя, они уводят мысль далеко-далеко, заставляют мечтать. Но мечтать нельзя: неумолимая, беспощадная война вновь и вновь всеми своими безобразными формами скрежещет в сознании и зовет, зовет к действию. И каждый час, не отданный боевой работе, ощущается как преступление перед Родиной, великой, любимой, оскорбленной сейчас, но ничем не униженной, ждущей победы над лютым, проклятым врагом. Как и миллионы других людей, Барышев всю свою жизнь, все свои силы посвящает делу этой победы, мучительно думает о том, как бы сильнее, умнее, разительней для врага сделать доверенное ему оружие... Сегодня это — кургузый серо-зеленый немецкий танк, с черным отвратительным фашистским крестом на броне, танк, сделанный руками врага, танк, убивавший русских людей, топтавший наши поля, нашу землю... Этот трофейный танк полюбить нельзя, Барышев и не мог бы похлопать его по броне ладонью любовно, как похлопывал он прежние — наши, советскими руками созданные танки... Но воевать с врагом на этой «немке» можно, и есть даже особое чувство злорадства, когда гусеницами этого фашистского танка Барышев давит фашистские землянки и блиндажи, когда гитлеровскими снарядами из гитлеровской пушки лупит по гитлеровским войскам — бронебойными, кумулятивными, осколочными... На, получай то, что предназначал для нас, — вот уж поистине, поднявший меч от своего меча гибни!..

Танк слабоват, не в пример нашим «тридцатьчетверкам». И гусеницы слабее, и вся ходовая часть хилее, и броня хрупче, но он, Барышев, и ребята его выжмут из этой машины и то, чего немецкие хозяйские руки не выжали бы, — немцы ходят только по дорогам и просекам, а он, Барышев, пойдет по лесам, напрямик, он уже испробовал за неделю: получается, можно, надо только управлять так, как умеет это делать старший сержант Беляев. Молодец Толя, здорово у него получается! Вчера наскочил на пень, стал, перекос такой, что, кажется, лопнет гусеница... А слезли сами, без посторонней помощи, да еще под огнем: привязали бревно под гусеницу, одно переломилось, прикрутили проволокой другое — и слезли, и пошли вот прямо сюда, на этот окоп, ломая лес, выскочив на обалдевших от неожиданности гитлеровцев, не разобравшихся вначале, чей это танк!

Танк слабоват, но воевать можно! И завтра, если просеки будут простреливаться, Барышев пойдет напрямки лесом, — и от мин опасности меньше, противопехотные не страшны, а противотанковых немцы в лесной чащобе пока не ставят. И завалов поменьше встретишь. «Так держать!» — мысленно говорит себе Барышев, лежа на спине, глядя в просвет между левой гусеницей и вертикально встающей броней машины на узкую полоску звезд — мирных, мерцающих, не знающих того, что происходит сегодня на нашей планете...

Так держать... В мыслях Барышева — спокойная уверенность, какая бывала у него всегда, когда он, инженер, производил точный расчет, перед тем как действовать... За время войны в танковых атаках и контратаках Барышев участвовал четырнадцать раз. Никогда не забыть, как... двадцать девятого или тридцатого июня это было?.. Кажется, тридцатого — в Риге, когда встретился один с восемью фашистскими танками, разбил в прах два, и свой был разбит, но и сам, и весь экипаж — трое нас было тогда — благополучно выскочили из танка... А всего с тех пор сам подбил пять немецких танков... Все-таки инженерное образование помогает — точный расчет, мгновенный расчет и уверенность в действии... А сколько пришлось воевать без танка, пехотинцем! Обидно, но что же делать, когда машин не было? Как командир отделения защищал, отступая, Любань и Тосно, и деревни Большое и Малое Переходно под Новгородом, и еще — Шапки, Мгу, Московскую Дубровку... Ну ничего, на этой Дубровке, после переправы на пароме, крепко дал немцам, пока танк не был разбит — из всего экипажа Барышев один тогда сохранился. За время войны три своих танка потерял разбитыми в боях. А пять раз удавалось подбитые в бою танки вывести без чьей-либо помощи, своими силами. Два раза контужен, а все ничего пока... Вот завтра...

Но как будет завтра, Барышев не захотел думать. Эти мысли он давно научился отгонять от себя, — нужно только переключить сознание на тактические расчеты или на боевую технику!

Ночь... Долго тянется эта ночь, вставшая темной горою между двумя боевыми днями... Хорошо бы хоть на часок заснуть. Да не заснешь — не спится!

После форсирования Мги

После форсирования Мги, в которую нырнули чуть не по башню, да сразу выбрались; после ночевки у временного КП 3-го стрелкового батальона, захватившего несколько блиндажей в лесу, Барышев с утра повел свой единственный на этом участке танк к немецким оборонительным линиям — прямо по просеке. Две роты батальона сначала двинулись было за танком. Но едва его шум донесся до противника, тот открыл вдоль просеки огонь из двух пулеметов и противотанкового орудия. Объединенная огневая точка немцев обнаружилась в просвете просеки, в глубине их обороны. Весь лес застонал от разрывов снарядов. Но не эти снаряды мешали в тот час нашей пехоте, а огонь автоматчиков, засевавших пулями лесную опушку.

Барышев приостановил танк, высунулся из люка, подозвал связных, велел им передать комбату, чтоб тот повел свои роты по сторонам, обходом. Первая рота рванулась вправо, третья рота — влево, рассыпались по лесу. Барышев видел, как фигурки бойцов, проваливаясь в рыхлый, тающий, но глубокий снег, барахтаясь в нем, выскакивая и снова проваливаясь, кинулись между деревьями вперед. До немецких траншей им оставалось не больше километра, а до опушки леса и того меньше.

«Оседлать дорогу Веняголово — Шапки, держать ее, прервать по ней всякое снабжение противника» — таков был приказ, и Барышев, дав знак Беляеву вести машину на полном газу и повторяя про себя одно: «Оседлать дорогу, оседлать дорогу», на ходу стрелял из своей пушки сам, вместо командира орудия Садковского, которого посадил на броню вместе с двумя пехотинцами, чтобы не сбиться с просеки, потому что триплексы забивало падающим снегом. Конечно, надо бы делать зигзаги, маневрировать, чтоб избежать прямого попадания в танк, но с узкой просеки свернуть было некуда. Стиснув зубы, стреляя на ходу, в сущности наугад, потому что танк на пеньках трясло и подбрасывало и потому еще, что оптического прицела у танка не было, Барышев мчался в атаку на полной тридцатикилометровой скорости.

Снаряды ПТО рвались вдоль бортов, и сзади, и спереди. Вот, скользнув по броне башни с левой стороны, снаряд срикошетировал, никого не задев, другой разорвался против ленивца у левого трака — и один из пехотинцев, сидевших на броне, схватился за грудь, без крика свалился в облако снежной пыли, окутывавшей танк...

Когда немецкие пулеметы рассеяли по броне первые свои очереди, Барышев жестом руки приказал Садковскому перебежать в люк, а второму пехотинцу — спрыгнуть. Тот, явно обрадованный, кинулся с полного хода в глубокий сугроб и в нем забарахтался...

В первую минуту, когда Барышев вывел машину из леса, прямо под огонь пушки, немцы было опешили, увидев перед собой не советский, а свой средний немецкий танк, с выведенным на бортах черным квадратным крестом на белом фоне, — танк развернулся к ним бортом, въехав на накаты вражеского блиндажа... Это был момент, когда расчет противотанковой пушки мог из своего укрытия дать снаряд наверняка в траки танка, но немцы на это мгновение растерялись, замешкались. Барышев успел рвануться влево по траншее, давя горланящих автоматчиков, вышел из сектора обстрела пушки, а затем вслепую, потому что триплексы оказались забитыми снегом, а люк открыть было нельзя, повернул вправо, пересек следующую траншею. Танк прыгал, переваливался, скрипел, скрежетал, под танком слышались хруст и треск, по броне, как горох, рассыпались пули, несколько раз машину встряхнуло так, что весь экипаж танка повалился со своих мест... »Только бы не остановиться, только бы не остановиться!» — подумал Барышев, но ничего не сказал, командовать тут было бесполезно, а Беляев и Садковский (который сейчас стрелял из орудия) отлично все понимали сами и действовали как надо...

Проскочив три линии траншей, вырвавшись на ровное место и продолжая свой путь все в том же направлении (Барышев следил по бешено прыгающей, но все-таки приблизительно указующей румб стрелке компаса), танк оказался позади немцев. Все поняли это потому, что пули стучали теперь по броне с задней стороны танка, а разрывы гранат, хорошо слышимые сквозь броню, но также не приносившие вреда, прекратились. Танк проскочил еще метров триста, Барышев чуть приоткрыл люк, глянул в образовавшуюся щель и увидел перед собой широкую дорогу, которую вот-вот должен был пересечь танк, по обочине — березки и ели и не очень глубокий кювет... Немцев вокруг видно не было. Барышев, сдвинув рукой шлемофон Беляева, склонясь к уху водителя, спокойно сказал:

— Сейчас дорога... Давай круто вправо, в березнячок — и стой!

Танк с полного хода развернулся, ворвался в чащу молодняка и, как взмыленная лошадь, остановился. Барышев прислушался и, держа в руке гранату, резко распахнул люк. В лесу не обнаружилось ни души, снегопад выбелил все вокруг, снег был девственно чист.

А сзади доносился шум ожесточенного боя...

Ну а затем все пошло очень размеренно и спокойно. Танк вновь, ломая и подминая чащу, приблизился к немцам с тыла, Барышев увидел сквозь прочищенные триплексы (а в командирской башне этого немецкого танка было пять смотровых щелей, — весьма удобно!), как с правого немецкого фланга по немцам бил наш станковый пулемет, а с левого фланга — немецкое противотанковое орудие, захваченное нашими пехотинцами и развернутое на сто двадцать градусов. Здесь, с левого фланга, леса не было, тянулась полянка, и немцы спасались ползком, стремясь под разрывами достичь опушки. А по всем трем линиям траншей еще продолжался ожесточенный рукопашный бой. Стрелять туда — значило бы поразить не только немцев, но и своих.

Так начался вчерашний день.

Потом, уже здесь, на этой поляне, когда вместе на броне танка ели из котелка кашу, политрук пулеметной роты третьего батальона горнострелковой бригады, круглоголовый, без шапки, бог весть где и когда загорелый, Анатолий Гаврилович Закрой, блестя зеленоватыми, все точно видящими и оценивающими глазами, рассказывал Барышеву:

— Я приказал станковый пулемет выдвинуть на левый фланг. Немцы, вижу, отходят, — ах ты язви их в душу, давай по ним огонь! Мы тут приостановились — надо же выяснить обстановку. Гляжу: два фрица, сами чуть не катышком, волочут пулемет. Я у бойца — винтовку, прицелился, выстрелил. Немец свалился. Второй побежал. Политрук Антонов тут приказал перерезать провода — шесть телефонных линий шли вдоль этой дороги. Вон столб этот еще свалил ты, обрывки видишь? Наш замполит Семенов схватил кинжал и быстро перерезал несколько линий, нагнул винтовкой верхние, их перерезал тоже. А я перебежкой — метров на тридцать вперед, и — «давай, ребята, за мной!», рукой махнул им и побежал на ту огневую точку, что перед тем по вашему танку била. Ворвался, — деревянный сараишко, снежные окопы и земляные окопы. Вижу пушку ПТО и около нее штук двести снарядов. Повернул пушку и по убегающим немцам пытаюсь стрелять. Замок открыт, стрелять не умею. Пробую затвор. Заложил снаряд, закрыл, перетрогал несколько ручек. Затем дернул за случайно попавшийся рычаг, получился выстрел. Тогда стал бить, сделал пятнадцать, ну, может, двадцать выстрелов. А твой танк в это время стоял, молчал. Наш пулемет вел огонь по немцам. Ко мне подбежали из третьей роты бойцы, санитар Пожаркин и другие. Справа от пушки лежит раненый красивый немец, думали — девушка. Говорю Пожаркину: «Перевяжи!» Он посмотрел, а у немца кишки наружу. Пристрелил его политрук Антонов... На этой огневой точке трофеи: орудие ПТО, сотни две снарядов в ящиках, два станковых пулемета, автоматическое ружье, несколько автоматов... Немцы открыли минометный огонь по этой своей огневой точке, я распорядился вывести из-под огня бойцов, двинулись но направлению к Шапкам по дороге, захватив орудие ПТО, — на руках и снаряды волокли и пушку. А вперед выслал разведку, вот до этой высотки, куда мы в блиндажи несколько гранат забросили и под которой потом ты со своим танком встал!

Это был немецкий штаб, с узлом связи — шло туда с разных сторон пятнадцать линий. Закрой, заняв блиндаж, охватил своей обороной дорогу и справа и слева. Другие командиры роты были перед тем перебиты в бою, а потому за всех командовал тут Закрой...

Слева за дорогой, на полянке, оказался склад немецких боеприпасов Когда, выскочив на поляну, Барышев увидел этот склад, то огня по нему не повел. Связной, сидевший на танке, сообщил: справа, градусов тридцать, в двухстах метрах, стоит противотанковая батарея противника, это она бьет по танку. Связной оказался хорошим корректировщиком, и Барышев, начав маневрировать, повел по батарее огонь одновременно из пушки и пулеметов. Уничтожил ее, перебил расчеты и еще нескольких распоряжавшихся тут офицеров. Одна из пушек была в исправном виде, ее тут же взяла пехота, и бегущие немцы сразу же полегли под ее снарядами. Барышев вылез из танка, пошел на склад посмотреть: можно ли заправиться боеприпасами, которые были на исходе? На складе нашлось десять пулеметов; экипаж Барышева взял два танковых, заменил ими свои и дополна заправился боеприпасами. Когда Барышев возвращался к танку, немцы накрыли поляну артиллерийским огнем. Барышев не успел вскочить в танк, залег около него, осколком разорвавшегося в четырех метрах снаряда был ранен в руку. Вскочил в танк, ему сделали перевязку, и танк вместе с пехотой двинулся по дороге в направлении к Шапкам. Проехали с километр, наткнулись на три пулеметных дзота, подожгли их снарядами, прошли еще километра два и остановились, уже почти не имея с собой пехоты. Заняли круговую оборону, стали ждать подкреплений. Здесь заночевали.

За дорогой Веняголово — Шапки

В ночь на 10 апреля через каждые полтора часа немцы накрывали место ночевки Барышева и оставшихся пехотинцев сильным артиллерийским огнем. Барышеву пришлось маневрировать, снаряды рвались у самого танка. Мелкое повреждение одного из катков удалось самим в тот же час исправить. Последним артиллерийским налетом немцы едва не разбили танк Барышева — осколки стучали по броне со всех сторон. Небольшой осколок залетел в чуть приоткрытый люк, зацепил правую руку Барышева, как скальпелем срезав выше локтя клок кожи и мяса. Барышев сам снял ватную куртку, сунул ее Расторгуеву, тот неумело ( «Эх, товарищ командир, зря Валю с собою не взяли!») перевязал руку. Но это ранение было пустячное, а вот левая рука, раненная накануне и накрепко перевязанная Садковским, сильно болела.

Но все это Барышев считал пустяками, — экипаж танка был цел, невредим, настроение у всех было отличным, и все мрачнели, только когда из леса вокруг, после очередного разрыва снаряда, доносились крики смертельно раненных в своих снежных норах пехотинцев, стоны, перемежаемые яростными ругательствами, без которых иной русский солдат, даже прощаясь с жизнью, обойтись не может: все легче!

Удачно маневрируя между разрывающимися снарядами, Барышев постепенно углубился в лес, — повезло: избежали прямого попадания в танк. Налет кончился, контратак немцы не предпринимали.

Ночная мгла поредела, розовая заря вынесла в ясное чистое небо первые солнечные лучи, снежная поляна вокруг танка и лес заиграли всеми оттенками света. С юга, со стороны речки Мги, послышалась ружейная перестрелка, потом крики «ура», сразу сменившиеся полной тишиной. Что происходило там в боевом охранении пехоты, Барышев не мог разобрать, но вдруг прямо перед своим танком увидел приближающихся к нему лыжников в маскхалатах — наших лыжников, во главе с командиром, машущим красным флажком.

На подмогу танку Барышева и остаткам сопровождаемого им батальона пришел прямиком от речки Мги Б9-й лыжный батальон. Подкрепление прибыло! Распаренные от быстрого хода, веселые, краснощекие лыжники окружили танк, рассказали новости: «Веняголово нашими не взято, немцы бросают в прорыв сильные резервы, мы посланы сюда потому, что от вас нет никаких известий, связных ваших, наверно, фрицы побили или перехватили... А так все пока ничего. Как силенки у вас? Как боеприпасы? Можно двигаться дальше?.. Только передать приказано: не зарывайтесь!»

«Силенок» у остатков третьего батальона было немного, но батальон лыжников оказался немалой подмогой. Боеприпасы? Танк накануне в избытке набрал трофейных боеприпасов на захваченном складе, оба пулемета, как уже сказано, были заменены взятыми там же на складе новенькими танковыми, — Барышев имел полный боекомплект. Ну а пехотинцы, взяв себе со склада восемь остальных пулеметов, также до отказа нагрузились трофейными боеприпасами... Их было пока достаточно, но лыжники, узнав про склад, отправили туда большую группу с волокушами, пополнились всем, что им пригодилось, сами и Барышеву притащили еще два боекомплекта. Немцев на пути к складу не оказалось, но и никакие наши подкрепления туда, по-видимому, не подходили. Поэтому, покидая ту поляну, лыжники склад взорвали...

Можно было наступать дальше!

Впрочем, часа полтора лыжникам понадобилось на еду и отдых. А едва все двинулись, углубляясь в лес, чтобы не по дороге (делающей большую дугу), а прямиком выходить на Шапки, к Барышеву подбежал связной:

— В лесу, по сторонам от дороги, группируется немецкая пехота, по дороге движется немецкий танк! Приказано: принять все меры боеготовности.

Выбравшись на башню, замаскированный ветвями, Барышев увидел на одной из прогалинок, метрах в трехстах, немцев — они окапывались, ставили пулеметные точки, подтаскивали из глубины леса боеприпасы. Наш лыжный батальон немедленно занял оборону по окружности, на площади, имеющей в диаметре километр. Несколько связных остались у танка...

— Спокойно жду, наблюдаю, — рассказал позже Барышев, — огня не открываю. Подходит немецкий танк, мне его за кустами не видно. Ведет огонь по огневым точкам нашей пехоты. На эти выстрелы я дал ответ бронебойными. Танк немного отошел, прекратил стрельбу и остановился. После мне наши истребители танков сообщили, что по этому танку были попадания, по всей вероятности — подбит. Настала очередь за немецкой пехотой, мы обрушили всю мощь огня на их пулеметные точки и живую силу. Пришлось вести огонь так, чтобы не быть разоблаченными, — я был замаскирован. Пехоте приказал бить только по тем, кто встает и пробует убегать, а по лежащим не бить. Эта пехота и пять ее пулеметных точек были полностью уничтожены. Так первая контратака в этот день была сломлена...

Это лаконичный, сухой рассказ — в обычной манере Барышева. Пехотинцы рассказывают подробности.

Первыми остановили немцев, двинувшихся в контратаку, пулеметчики третьего батальона Ажигалиев, Лейкин, Пикалов, открыв неистовый огонь из трофейных станковых пулеметов. Пехота противника залегла, а вражеский танк продолжал двигаться.

Ажигалиев затаился, умолк, — экипаж танка не замечал его, потому что он со своим пулеметом был хорошо укрыт заснеженным придорожным кустом. Танк подошел к нему метров на восемь. Ажигалиев не потерял самообладания, не сдвинулся с места, внезапно открыл огонь по щелям танка, потом по группе немецких пехотинцев, в эту минуту залегших, чтоб забросать Ажигалиева гранатами.

Танк остановился, прямой наводкой в упор ударил по пулемету. Веселый парень, смелый казах, никогда не терявший в бою самообладания, был убит. Это произошло на глазах замполитрука Закроя и политрука Антонова. Закрой находился дальше, немцы в лесу его тоже не видели, он побежал к замеченному им противотанковому орудию, политрук Антонов послал связных к Бары-шеву. Танк Барышева, не показываясь в березнячке, быстро приблизился, стал бить по немецкому танку бронебойными, один из снарядов разворотил его борт. И почти в тот же момент Закрой, один подоспевший к трофейному противотанковому орудию, замаскированному в кустах, у самой дороги, метрах в пятидесяти от немецкого танка, «под шумок — как он выразился — танковой этой дуэли» сбоку дал выстрел. И попал в машину, и после разрыва снаряда орудие ее склонилось, танк прекратил стрельбу, повернул назад и ушел. А раненный осколком снаряда у своей пушки Закрой упал. К пушке подбежали санинструктор Пожаркин (занялся раненым, у которого было сильное кровотечение), боец Чернышев — он взялся стрелять из пушки... Тут немецкие автоматчики едва было не обошли пушку, но политрук Антонов успел вызвать огонь нашей артиллерии, наши лыжники погнали немцев под этот огонь, противотанковая пушка, пулеметы, танк Барышева расстреливали бегущих, и контратака была отбита.

В этот день немцы, охватывая полукольцом батальон лыжников с танком Барышева и остатками третьего батальона, пытались захватить их общий командный пункт, устроенный в захваченном немецком блиндаже. Наши пехотинцы и лыжники, отбиваясь, теряли все больше людей. Пулеметчики Шестаков и Ларченко, расстреливая немцев с двадцатиметрового расстояния, навалили перед блиндажом не меньше семидесяти немцев. Танк Барышева вышел из укрытия и, стреляя из обоих пулеметов и пушки, пошел сквозь мелкий березнячок давить немцев гусеницами, а лыжники шли за танком...

В этот день, хоть и с большими потерями, все четыре немецких контратаки были отбиты. Ночь на 11 апреля прошла тихо, если не считать систематических артиллерийских налетов. С утра 11 апреля немцы возобновили свои контратаки, но уже не со стороны Шапок, а со стороны Веняголова. На этот раз вместе с немецкой пехотой подходили два танка, хотели взять танк Барышева в лоб, но не выдержали дружного огня самого Барышева и всех встретивших их пулеметов, отошли, оставив множество трупов.

Днем удалось отбить еще две контратаки, а к вечеру немцы, подбрасывавшие все новые и новые силы, взяли в полукольцо танк Барышева и сопровождающую его пехоту. Ночью на 12-е немцы, очевидно готовясь замкнуть кольцо окружения, подтянули дополнительные резервы, но, кроме артиллерийских налетов, никаких других боевых действий не затевали.

Между двумя артналетами

Проснувшись не от шума — от тишины, Барышев в полной неподвижности потратил несколько секунд, чтобы включить сознание. Откуда взялась тишина? Где он находится?.. Сначала он сообразил, что лежит на аккумуляторах. Так и быть должно: его «спальное место» всегда в моторном отделении. Открыл глаза: кто это там... Ага, в проеме открытого бокового люка — ну да, это его толстый, мясистый нос, надвинутая на лоб ушанка — Садковский дежурит. Если старший сержант Иван Фомич Садковский, командир орудия, дежурит, то командир танка старший сержант Барышев может быть спокоен: все, значит, в порядке. Николай Барышев прислушался, попробовал шевельнуть пальцами ног в сапогах — еще не отморозил, кажется. Но холодно, будто весь холод из брони танка перелился сквозь ватную куртку Барышева в его закоченевшее тело... А как другие? Барышев прислушался. Внизу, в боевом отделении, ровно дышит на своем водительском месте старший сержант Беляев. Сбоку от него присвистывает пулеметчик Расторгуев — его всегда можно узнать по этому присвисту. Заряжающего рядового Зубахина не слышно.. но он — подале отсюда, сзади...

Барышев тянется к люку. Командир орудия Садковский, отодвинувшись, говорит:

— Лежали б, товарищ старший сержант! Пятнадцать минут вы спали! Тихо все!

— Обстрела не было?

— Вот примолкли. Через сорок минут дадут... Тридцать пять, значит, всем спать можно, двигатель еще теплый.

— И пехота спит?

— Позарылись в снег, пользуются... Только немного осталось их. Горнострелковая бригада называется, а гор никогда и не видеть ей, гибнет в таких болотах... Связной лыжников подходил: узнай, дескать, по своей рации, когда дадут подкрепление. У нас, говорит, считая с «горняшкой», всех человек сто пятьдесят осталось.

— Да — сказал Барышев. — Как снег тают. От двух батальонов это! Что ты ответил?

— Не докладывать же ему, что из нашей «немки» рация выдрана. Сказал: утром пришлют. Все равно им ведь придумать нечего. Далеко мы к немчуре в тыл зашли!

— А может, к утру кто-нибудь и пробьется да в самом деле стрелкачей нам подкинут?.. Только до утра и от этих ста пятидесяти не все останутся... Даже если контратак не будет.

— До утра, Николай Иванович, не будет. В таком лесу да еще в болоте фриц ночью ни за что не полезет... А хитер! Неспроста в артналетах с точностью полуторачасовые интервалы выдерживает: на нервы хочет подействовать, чтоб каждый боец про себя минуты отсчитывал!

— Просчитается сам, пожалуй, — сказал Барышев. — У ребят наших нервы крепкие. Спят! — И задумчиво добавила — Только большинство мертвым сном теперь...

— Зато вчера хорошо поработали. Гляди, стоим в немецком тылу как дома. Боекомплект в запасе есть, пулеметы новые... Теперь опять драться можно!

— А ну отодвинься, Иван Фомич!

Командир орудия Садковский отодвинулся. Барышев высунулся из люка. Там и здесь вспыхивали ракеты, то теряясь в клочьях низких облаков, то вырывая из мрака чащу осинника и березняка, обступившую затянутую снегом поляну. В морозном воздухе ясно донесся от реки Мги и от оставшегося к востоку Веняголова треск пулеметной перестрелки, — значит, в 80-й стрелковой дивизии успеха нет, Веняголово и на четвертые сутки боев не взято. Интересно, а что делается дальше к северо-востоку, в 4-й бригаде морской пехоты...

Сквозь заиндевелые, покрытые снегом голые ветки березок, срубленных под корень и приклоненных для маскировки к броне танка, Барышев разглядел неподвижные темные фигуры. Их на поляне было рассеяно много — заледенелых, вытянувшихся и скрюченных, присыпанных редким и легоньким снегопадом. За прошедшие два дня сколько раз немцы лезли в контратаку! За прошедшие два дня...

Убедившись, что пехота расположилась дугой по краям полянки и в чаще леса устроилась в своих снежных ячейках и небольших окопчиках, в палатках, наспех сшитых из немецких, захваченных на складе одеял и брезентов, и что никто не жжет костров и ничем себя не демаскирует, — Барышев, прислушиваясь, присматриваясь, перебирал в памяти оба прошедших дня.

А потом стал с горечью думать о том, как часто у нас, на здешнем фронте, самые смелые, лучше всех действующие в наступлении воинские части, вырвавшись вперед других, не поддержанные вовремя, оказываются отрезанными от них. И тогда, изолированные от всех, в тылу противника, окруженные, сдавливаемые им, осыпаемые его концентрированным, сосредоточенным артиллерийским огнем, оказываются в самом бедственном положении... Получив ли приказ о том, чтобы собственными силами пробиваться обратно к линии фронта, к своим, или — без такого приказа — продолжая в гибельных условиях удерживать занятый ими клочок территории, эти воинские части чаще всего оказываются обреченными на гибель. Люди гибнут не только от артиллерийского огня, от бомбежек с воздуха, от боев с превосходящими силами противника, но и от голода, от холода, от болезней. Только немногим в конце концов удается прорваться к своим передовым позициям, через замкнувшуюся позади них линию фронта.

И все-таки сколько уже в эту зиму было случаев, когда такие вырвавшиеся вперед части или подразделения держались в тылу врага с легендарной стойкостью!

В таком положении в январе оказалась 311-я стрелковая дивизия полковника Биякова, прорвавшаяся по приказу командования в немецкий тыл неподалеку отсюда, за Посадников Остров, в район деревни Драчево под Киришами. В такое же положение попадали, уже не но своей воле, другие батальоны и полки 54-й армии здесь, под Погостьем. Да и подразделения 8-й армии у Пушечной Горы, у Восьмого поселка... Смутно слышал Барышев кое-что и о некоторых частях 2-й Ударной армии, прорвавшей линию фронта на реке Волхов, южнее Киришей. Там, кажется, вырвались вперед и попали в окружение какие-то кавалеристы?.. Об этом пока еще никто ничего толком в здешних передовых частях не знает... Там, под Любанью, конечно, большие события, а тут... Ну что он, Барышев, со своим танком, с бойцами третьего батальона горнострелковой бригады и пришедшего к нему на выручку 59-го лыжного батальона... В общем, в масштабе фронтовом, — мелочь! А жить-то все-таки, если задуматься, каждому хочется, даже одному человеку, а их тут сколько! С какой беззаветной храбростью — это не хвастаясь можно сказать! — они здесь воюют!

Барышев перебирает в памяти все эпизоды вчерашнего и позавчерашнего дней, да и всех дней наступления! Тех людей, чья самоотверженность, чей подвиг, чью смерть он сам наблюдал сквозь смотровые щели или из приоткрытого люка своего танка... Ничего личного он не знает о каждом из этих людей. Только некоторые фамилии, произнесенные другими, чаще всего тогда, когда носителя этой фамилии уже нет на свете, запомнились Барышеву. Вот бережно подобранный у разбитого пулемета Ажигалиев — со смуглым, открытым, мертвенно побелевшим лицом, красивый храбрец, которого Барышев увидел, когда товарищи после отражения контратаки пронесли его, с закоченевшей на устах улыбкой, мимо танка, чтобы, прикрываясь машиной от пуль, закопать вместе с другими, такими же, как он, в торфяную землю на дне воронки. Вот Черепанов, политрук первой роты, убитый в лоб пулей в атаке три дня назад... Вот... Э, сколько их — десятков, да теперь уже и сотен — убитых за эти дни на глазах Барышева хороших советских людей, неведомых ему даже по фамилиям. Трех связных за эти дни вражеские пули свалили только с брони его танка. А ведь, спасибо им, может быть, лишь благодаря им танк цел и весь экипаж, и он сам, Барышев, живы. И никто уже теперь не назовет ему, Барышеву, фамилий этих отдавших за него жизнь бойцов!..

Все-таки, может, и зря он не взял в свой экипаж Валю? Может, будь она в танке, спасла бы жизнь хоть десятку раненых — тех, что истекли кровью или замерзли вот тут, неподалеку от танка, потому что товарищи не смогли, не сумели оказать им помощь правильно, а главное — вовремя... Эх, Валя, смешная девчонка, она, кажется, чуточку к нему, Барышеву, неравнодушна?

Улыбнувшись было, Барышев мгновенно нахмурился: нет, негоже, не место здесь думать сейчас о таких вещах... А вот о жене своей — дело другое — стоит подумать... Как она там, в своем Городце, в тихом райцентре? Как семья в родной деревеньке?.. Беспокоятся! Надо скорее им написать... Вернется из боя, напишет... Вернется ли?

Барышев, раздосадованно мотнув головой: «А, пес их задави, эти мысли!», приподнимается со своего жесткого, неудобного ложа, выглядывает в едва приоткрытый боковой люк, — ночь подходит к концу. И думает, думает... У лыжников есть рация. Они связаны по радио со своим командованием. Каков будет приказ утром? Обороняться на месте? Пробиваться вперед на соединение с другими, наступающими частями? Ждать подкреплений? Или, если все наступление сорвалось — и на этот раз сорвалось (а кажется, похоже на это!), — пробиваться обратно к нашей линии фронта, как только она опять установится?.. Любой приказ будет выполнен, пока силы есть, пока это вот сердчишко работает. А если немцы полезут снова — бить, бить и еще раз бить их!

Барышев взглянул на ручные часы, — стрелки трофейных часов фосфоресцировали. Взглянул и сказал себе:

— Четыре сорок... Через пять минут, значит, по их расписанию!

И, толкнув в колено Расторгуева, сказал громко:

— Буди Беляева и всех... Через пять минут опять нам плясать придется!

...Ровно в 4 часа 45 минут утра, в полной еще тьме немцы начали свой очередной шквальный артналет... Спасибо их тупому педантизму, — три члена экипажа танка Барышева, люди с крепкими нервами, успели если не выспаться, то хоть полчаса поспать. И потому, проснувшись на своих боевых местах, перекинулись шуточками. А вокруг уже грохотало, ныло, свистело, ломались деревья, дробно стучали осколки и мерзлые комья земли. День 12 апреля — пятые сутки боевых операций в районе Веняголова — начался...

Шесть танков обходят один

Шквал оборвался внезапно, так же как начался. Барышев отвел лицо от последней из пяти смотровых щелей, к которым, вертясь в своей башне, приникал поочередно, следя за разрывами и выискивая в поле зрения какую-нибудь «дополнительную» опасность, какая могла возникнуть за черными пятнами разрывов. Там и здесь еще лежали несколько человек, которым теперь уже никогда не подняться. У Барышева болела голова, нестерпимо болела голова, — пять суток почти без сна мутнили сознание, настроение сегодня было отвратительным, и этого не следовало показывать окружающим. Барышев и сам не знал, почему вдруг так изменилось его настроение, — все эти дни и ночи оно было хорошим. Может быть, сказывалась потеря крови? Раненая левая рука болела не очень сильно, эту боль Барышев уже приучил себя терпеть. Лишь бы не началось воспаление!.. Нет, не рана, конечно, сказалась на настроении. И не усталость. И не беспрестанное нервное напряжение, — скоро год, как длится война, к боевой обстановке Барышев давно привык. Конечно, нервное напряжение, когда идешь на своем танке в атаку или когда с короткой остановки ведешь огонь, совсем не то, какое бывает в часы пассивного ожидания: накроют тебя или не накроют, — а ты в эти минуты, приникнув к смотровой щели, глядишь, как вбивают в землю хороших людей разрывы снарядов, ложащихся в гуще пехоты...

Нет, дело даже не в смерти, своей ли, товарищей ли твоих... Смерть давно перестала ощущаться как давящая мозг угроза, она всегда близка, она всегда рядом, надоедливая старая карга, словно бы злая теща, на которую не стоит обращать внимания... Эти раздумья о жизни и смерти лишь в первые месяцы войны одолевали людей, теперь никому не интересны такие раздумья: все давно продумано, решено, привычно, обыденно — война есть война!.. Надо только всегда быть очень внимательным, зорким, точным, сообразительным... и веселым! Да, да, Барышев и сам знал, что он человек веселый и что любят его за это, прежде всего за это!

Ага, кажется, понятно, почему нынешний день он встречает в таком отвратительном настроении! Открыв люк, он прислушивается к звукам отдаленной стрельбы. Ухает артиллерия: бьют в Веняголово, а тяжелые переплевываются через него. Пунктиром пулеметных очередей опоясаны леса и болота по горизонту от востока к югу. Только в одном месте, где-то строго на юге, слышен пароксизм происходящего' сейчас боя. Этот пункт Барышев мысленно переносит на карту и все понимает, Ему не хочется понимать, но он глядит на свой планшет, на компас и вопреки своему желанию определяет... Да, да, все ясно: наступление наше сорвалось. Опять сорвалось. Веняголово не взято. Наши ушли обратно за реку Мгу, а вот эта вспышка боя происходит там, где расположен КП горнострелковой бригады. Да, конечно, там. И это значит...

— А ну его к черту! Еще ничего это пока не значит! Гадать нечего, можно и ошибиться. Но ведь не ошибка, что мы сами-то уже отрезаны от своих тылов, что никаких подкреплений больше нет, что вблизи — на километр по окружности, на два, на три вокруг — тишина, совсем бы не нужная тишина!

Сколько готовились, сколько усилий, сколько людей потеряно, — неужели опять впустую? Неужели всё никак не научимся воевать? Про кого это скажешь, что плохо воюем?.. Ведь все, кого только ни видел вокруг себя в боях этих дней, — все воевали здорово! Честно воевали. Дрались и погибали как надо. Нет, те, кто в бою, — те воюют отлично, бесстрашно, беззаветно. В каком же звене управления боем — ошибка? В бригаде? В армии? Во фронте? Или, может быть, еще выше?

Нельзя сомневаться в командовании — это ведь преступление. Если сомневаешься, не станешь как следует воевать! А он, Барышев, дисциплинированный, он верит бойцам, он верит и генералам. Барышев сейчас вспоминает пьесу Корнейчука «Фронт». Неспроста она напечатана недавно в газетах! Как и все фронтовики, он внимательно прочитал ее. Все в ней правильно? Или — не все? Ставка? Барышев размышляет о Ставке Верховного Главнокомандующего... Это — Москва, это Кремль — как далеко отсюда!.. Но Ставка с командующим 8-й армией связана прямым проводом. И там, в Москве, наверное, уже знают больше о делах под Веняголовом, чем знает сейчас он, москвич Барышев, сидящий в башне своего трофейного танка, здесь, в шести километрах от Веняголова, в немецком тылу, в лесу... Тишина!.. Какая неприятная тишина!.. А все-таки он не позволит себе предаваться дурным настроениям — ведь он коммунист: идя в этот бой, он подал заявление. Давно следовало подать, да все как-то хотел, чтобы лучше его узнали. Когда вернется в свой батальон, на первом же партийном собрании его заявление будет рассмотрено. Примут, конечно, примут, — его душа чиста и дела чисты...

Тишина!.. А, нет, что это?.. Рокот моторов, скрежещущий, пока еще тихий, но явно усиливающийся лязг гусениц... Кажется, танки? Нет сомнения — танки!

Раздумий и дурного настроения как не бывало! Мгновенно собранный, решительный, Барышев высовывается из люка:

— Связной!

Два красноармейца вскакивают с ветвей, наваленных на снег у правой гусеницы, оправляют ушанки, вытягиваются.

— Беги узнай! — говорит правому, молодому широкоскулому парню Барышев. — У вашего комбата... Ах, да, он тяжело ранен... Кто у вас, лыжников, за комбата?

— Замполит цел, товарищ старший сержант!

— Вот ему доложи... Слышишь?

Оба бойца прислушались. Тихий, безветренный лес донес явственный шум приближающихся танков.

— Скажешь: танки. Будем встречать. Готовиться к отражению. А мне доложишь, что он захочет передать... А ты, — Барышев обратился ко второму, пожилому бойцу, — давай ходу в третий батальон, — кто у вас там остался?

— Помкомроты два, лейтенант Пунинский за всех

остался.

— К нему, значит, — пусть вперед выдвигаются, не дать окопаться фрицам. И проверят минирование по дороге и у обочин! Ясно?

Бойцы кинулись бегом исполнять приказание. Барышев старался по звукам определить, сколько надвигается танков... Четыре, пять... Может быть, даже шесть.

— Движутся не по дороге, — сказал Расторгуев. — Правей дороги, по нашей просеке. И левей тоже — по вырубкам...

...Никто не сказал, что шесть вражеских танков многовато на одного, все понимали: дело сейчас будет посерьезней вчерашних и позавчерашних дел. Хорошо, что боекомплект полный, — за десять минут последним из взятых с того склада заправились, бросили ненужные волокуши.

Через полчаса развернутые в цепь полтораста бойцов и младших командиров, оставшихся от третьего батальона горнострелковой бригады и от 59-го лыжного батальона, встречали огнем в своих окопчиках и ячейках немцев, двигавшихся под визгливые команды фельдфебелей и офицеров на опушку, что стала со вчерашнего вечера очередным передним краем наших обороняющихся подразделений. Шесть вражеских танков, не показываясь из-за деревьев, вели огонь вслепую, по площади, которую, по предположению немцев, занимали наши. Снаряды танков вначале не приносили большого вреда, перелетая через головы наших пехотинцев. Свои пулеметы немцы не успели расставить как полагается — -стреляли из случайно попавшихся ям и воронок.

Наши пулеметы — в их числе семь отлично обеспеченных патронами трофейных — работали уверенно. Первые цепи кинувшихся было в открытую немцев полегли на снегу, у опушки. Танк Барышева, укрытый завалом из нарубленных накануне сосен, вел пушечный огонь только по немецким пулеметным точкам — они были хорошо видны, и Барышев бил наверняка...

Трудно, да и ни к чему рассказывать все подробности этого утреннего боя — очень жестокого и упорного. Первая атака немцев была нами отбита с большим трудом и с большими потерями. Тогда немцы предприняли обход: два танка подошли слева, два справа, два — двинулись в лоб. Немецким танкистам, должно быть, стало известно, что противостоит им всего один танк. В эти минуты последняя рация — рация лыжного батальона — погибла, заваленная в землянке командного пункта обоих батальонов, куда угодил немецкий снаряд. В землянке погибли все, кто находился в ней, — связисты и командиры.

Танки с трех сторон надвигались теперь на танк Барышева, а людей от полутораста человек почти не осталось, даже раненые дрались до последнего, не желая оказаться в плену. Немцев было много, они лезли с трех сторон напролом.

Когда Барышев понял, что наше сопротивление сломлено и обороняться, в сущности, уже некому, а огонь шести немецких танков все ближе подходит к нему, он принял решение о немедленном отходе: на юго-запад выход еще не закрыт врагом! Взяв командование на себя, Барышев через связных приказал всем оставшимся в живых спешить к его танку, обязался вывести их с собою.

и человек тридцать оставшихся в живых пехотинцев сбежались к танку Барышева. Он двинул свою машину в самую гущу леса, пехотинцы бежали за танком, некоторые на ходу вскарабкивались на танк, втягивали за руки других, и спустя несколько минут все вместе выскользнули из зоны огня преследователей. Лес вокруг стонал от разрывов — - все шесть немецких танков клали вслед снаряды, но сами не решались сунуться в гущу леса.

Видимо удовлетворенные учиненным ими разгромом, испуганные большими потерями и страшась лесной чащи, преследователи отстали.

Ломая березняк и осинник, обходя толстые сосны, приостанавливаясь, чтобы дать возможность пехотинцам срубить какое-нибудь особенно мешавшее дерево, едва не плюхаясь в болото и с натужным воем мотора ловко выходя с его кромки, танк Барышева двинулся по компасу строго к югу, туда, где на карте значится речка Мга и все та же дорога Веняголово-Шапки, делающая на западе крутой изгиб и, по-видимому, снова занятая там немцами. От одного участка этой дороги к другому Барышев вел свой танк напрямки, по девственной лесной чащобе.

На броне, его машины, теснясь и придерживая один другого, сидели — а несколько неуместившихся шли по промятому пути сзади — все двадцать три человека, по-следние оставшиеся в живых от двух батальонов.

Был полуденный час яркого солнечного дня, 12 апреля. Снег был чист, ослепителен, и на нем высунувшийся из люка Барышев видел беличьи и заячьи следы. Значит, не все зверье выгнала из этих лесов война!..

Через линию фронта

— До линии фронта теперь километров пять, пожалуй, — сказал Барышев, ворочая планшетку с картой под компасом. — Оно бы все ничего, да без пехоты не повоюешь. От двух батальонов человек двадцать осталось — все на нашей броне.

— Ну не все полегли, кое-кто из лыжников по болотам мог выбраться.

— Приказ выходить — это еще не значит выйти. А этих последних мы на себя взяли и обязаны вывести. Самым тихим пойдем, дозорных здесь не пошлешь — собьются в трясину, в этой каше увязнут!

— Хорошо. Прокладываю курс по прямой, через линию фронта, через речку Мгу, азимут на КП горнострелковой. Пойдем лесом, по кромкам болот, — только б не завалиться в них, все к черту растаяло!

Садковский и Расторгуев в шлемах, а перевязанный после ранения замполит стрелковой роты Закрой в ушанке сошлись головами над планшетом, который Барышев, оседлав пенек, держал на своих коленях.

Танк высился над ними — молчаливый, тихий. Оставшись на своем водительском месте, Беляев, экономя горючее, выключил мотор. Пехотинцы, сплошь облепившие танк и слишком усталые, чтобы слезать с него без особой нужды, все как один молчали.

— Конечно, лесом... Немцы лесом не ходят! — задумчиво повторил Садковский. — Боя теперь избегатьнам следует, — боеприпасы у меня на исходе, взять больше негде. Свое дело мы сделали...

— А как же быть с просеками? — спросил Закрой. — Переходить поперек них придется, а там наверняка немцы — и танки и артиллерия.

— Просека только одна — с перекрестом, — сказал Барышев, — вот эта. Перед самой речкой. По ней ты свою пехоту и выведешь не доезжая, снимешь ее с машины, а я, в случае чего, огнем немца отвлеку, вас прикрою. Так?

— Остается так! — вымолвил Закрой. — Другого чего придумать,?

...И серо-зеленый, неперекрашенный танк с облепившими его пехотинцами — в ватниках, в полушубках и изорванных белых маскхалатах — медленно двинулся дальше к северо-востоку, меся жидкую снежную кашу, плюхаясь в огромные лужи, высоко поднимая брызги и подминая под себя шелестящие по днищу елки, березки, осины, сосенки. Близился самый опасный и трудный за все эти дни, самый ответственный час: предстояло выйти из немецкого тыла к немецкой передовой линии, пересечь ее, потом, взяв вброд Мгу — нашу линию, прорваться в расположение наших войск. Каждый понимал, что надежды на благополучный исход, в сущности, нет. Но не могло быть и никакого иного решения.

Барышев ясно представлял себе: где бы ни пересек он обратно дорогу Шапки — Веняголово, везде сразу за нею тянется передовая линия немецкой обороны. Веняголово, конечно, не взято (иначе всюду вокруг появились бы наши части), наше наступление опять сорвалось, все, кто уцелел, ушли обратно за речку Мгу, немцы вот-вот опомнятся, опять займут своими частями дорогу, ночью по ней уже двигались их подкрепления. В разгромленные нами блиндажи, дзоты, в раздавленные и опустошенные вражеские окопы уже наверняка вернулась немецкая пехота. Значит, опять установлены в огневых точках, направлены в нашу сторону легкая артиллерия, минометы и пулеметы. И если спереди доносится сейчас сравнительно слабая перестрелка, то это значит лишь, что немцы готовятся к контрнаступлению. Вот пройди-ка среди бела дня через их передний край на танке, да еще «с группой пехоты!

И в танке и на танке все молчали, думая, конечно, о том же, всё представляя себе так же ясно, как Барышев! Безнадежное дело! Каждый не мог не думать, что день этот для него — последний. Но все были выдержанными, внешне спокойными, каждый сознавал, что в шестисуточных боях лично им сделано все от него зависящее. Шутка ли: танком Барышева и шедшею с ним пехотой уничтожено несколько сотен гитлеровцев! И каждый подсчитывал про себя, сколько разбито вражеских огневых точек, сколько взято и уничтожено всякого оружия... И все-таки, пока танк двигался, пока было тихо вокруг, пока все шло по плану, как было намечено, чувства безнадежности у танкистов не было. День был солнечным, небо голубело так мирно, так ласково, лес был таким волнующе-весенним, радостно сбрасывающим с себя оцепенение долгой и суровой зимы, а люди были такими опытными в боях, чего только не повидавшими, что в каждом, поверх всякой логики и рассудительности, жило чувство уверенности: все будет хорошо, авось выкрутимся, где наша не пропадала...

В экипаже каждый делал свое дело с предельной, спокойной сосредоточенностью. Переваливаясь, кренясь, плюхаясь в болотные лужи, с натугой выбираясь из них, оставляя за собой широкие колеи в глубоко продавленном мху, то переходя на первую скорость и надсадно воя мотором, скрежеща гусеницами на пеньках и изломанных стволах деревьев, то выравнивая ход и опять мерно, успокоенно рокоча, танк приближался к выводившей из немецкого тыла, пересекавшей дорогу просеке. Это место Барышев выбрал потому, что дорога здесь почти вплотную примыкала к берегу Мги, и, значит, пехотинцам требовалось только пересечь речку. Ни на минуту не забывал Барышев: танк у него немецкий, вся надежда на то, что немцы примут его на какое-то время за свой. Только нельзя, чтоб они увидели на нем нашу пехоту, ее надо ссадить вовремя. Барышев надеялся на случай, на какую-нибудь возможность воспользоваться любым неожиданным, но выгодным для него обстоятельством, он даже подумывал, не имитировать ли ему, как «немцу», стычку с нашей пехотой, напугав притом немцев так, чтобы они в эту «стычку» не вмешивались. Бывает: важно выиграть; какую-нибудь минуту, запутать, воспользоваться минутной несообразительностью врага... Что и как именно может произойти, Барышев не мог представить себе, он только был весь собран, напружинен; предельно внимательный, он был готов к мгновенным решениям и к мгновенному действию. Интуитивно чувствовал он, что и все члены его экипажа напружинены так же, как и он, поймут и воспримут любой его жест, любое движение его глаз — мгновенно.

Дорога Веняголово — Шапки открылась как-то неожиданно, — на ней не было видно никого. Барышев, приоткрыв люк, махнул рукой, и по команде сидевшего на броне под самой башней Закроя пехота ссыпалась с танка как горох. Танк стал, и, готовясь повернуть башню вправо ль, влево ли, Садковский положил палец на кнопку электрозапала, чтобы дать первый выстрел осколочным. Зубахин, согнувшись, держал в руках следующий снаряд. Мотор танка урчал тихонько и терпеливо. Пехота гуськом, по одному перебежала дорогу, — Барышев сосчитал: двадцать три человека — все двадцать три, последние из тех сотен, что переходили с ним эту же дорогу немного восточнее несколько дней назад... Тишина в лесу не нарушилась. Несколько птичек пронеслось над передком машины, едва не коснувшись триплексов. Барышев в своей командирской башне ясно расслышал их трепетное чириканье. Из леса, с той стороны дороги, рукою взмахнул Закрой. Беляев включил первую скорость, за несколько секунд танк пересек дорогу. В узком лесном коридоре между дорогой и рекой Мгой не было никого. Но берег Мги не мог не быть занят немцами. Закрой пошел со своими пехотинцами вдоль дороги, по направлению к Веняголову, к перекрестку просек, помеченному на карте. По знаку Барышева Беляев медленно вел танк в сотне метров позади пехоты. Просека уже близко, Барышев всматривается, до нее метров четыреста... Триста... Двести... В ста метрах, не доходя просеки, Закрой кладет своих пехотинцев в глубокий тающий снег, под густые кусты. Барышев слышит выстрелы пятидесятимиллиметровки. К танку подбегает связной, Барышев высовывается из люка. Связной докладывает:

— Немецкий танк на перекрестке просек, левей дороги, простреливает всю поперечную просеку.

— Один? Пехота есть?

— Никого, товарищ старший сержант. Один только танк, в дозоре. И нам теперь тут — никак! Два пулемета у него, пушка... Такой точно, как ваш!

«На перекрестке просек, а не на дороге» соображает Барышев. — Значит, боится дороги. Значит, не уверены, что вдоль дороги нет наших... А один... Значит, силенок не густо... Ясно!»

И коротко сообщает связному, что он намерен делать и как действовать пехоте.

Пользуясь своей «неузнаваемостью», задраив люк, Барышев ведет свой танк прямо к немецкому танку, выходит на просеку в ста метрах правее, ближе ко Мге, останавливается посередине просеки, перегородив ее собою. Немец видит собрата, молчит. Делая вид, что застрял в просеке, Барышев в глубоком, рыхлом снегу дает то задний, то передний ход и в это время, закрыв собою немцам глаза, пропускает наших пехотинцев мимо своей гусеницы — по пять, по шесть человек зараз. Опять задний ход, опять передний, еще пять-шесть бойцов вдоль гусеницы...

Кустами вдоль противоположной стороны просеки все двадцать три человека Закроя уходят к поблескивающей совсем рядышком Мге. В этом месте, должно быть, нет немцев, потому и стоит здесь, «храня» просеку, немецкий танк. Повернув орудие в сторону Мги, будто готовясь помочь «немцу» обстрелять передний край русских, а в действительности — готовый дать отсечный огонь в случае, если Закрою кто-нибудь справа или слева помешает переходить вброд, Барышев ждет. Он видит: высоко подняв автоматы над головой, по горло в черной воде, бойцы Закроя переправляются. Два или три из них, видимо сраженные пулями слева, погружаются в воду и не показываются.

Все же первая часть трудной задачи решена блестяще. Но самому Барышеву соваться вброд нельзя. Здесь Мга глубока, а если немецкий танк даст огонь, то прямое попадание с сотни метров неминуемо.

Надо запутать следы. Надо не быть разоблаченным! Барышев неторопливо разворачивает танк на месте, метров тридцать движется прямиком на стоящего в просеке немца, рискуя получить снаряд в лоб, но экипаж немецкого танка ничего не заметил, ни в чем не усомнился. Мало ли какая задача у его «собрата», если он сунулся в просеку, а потом развернулся и хочет выйти на дорогу?

Может быть, «немец» и запросил что-либо по своей рации, но «собрат» не ответил: а черт его знает, какое там может сидеть начальство, еще нарвешься на неприятности!

Барышев вывел свой танк на дорогу и, велев Беляеву прибавить газу, пошел по ней к тому месту, где Закрой эту дорогу переходил и где — Барышев знал — засад не , было. Еще в полукилометре далее к западу дорога отклонялась от речки Мги, мелколесье обрывалось метрах ' в двухстах от берега — здесь на карте был обозначен мостик, а чуть ниже по течению, на широко разливавшейся речке, был обозначен брод.

Сюда и двинулся Барышев, ведя машину по компасу, через лесок, отделяющий Мгу от дороги. Лесок здесь оказался реденьким. Выезжая из него на прибрежную поляну самым тихим, спокойным ходом, Барышев увидел впереди большое скопление немецкой пехоты. Она занимала окопы, укрытая со стороны Мги плетнем и навалом деревьев, размещалась вправо и влево от огневых точек — полуразрушенных землянок и блиндажей. Ближе, еще в реденьком лесу, Барышев увидел стоящий на позиции такой же средний немецкий танк, правее его — противотанковую батарею, а левее — шесть, семь или восемь прикрытых ветвями противотанковых ружей, — расчеты находились возле них, на своих местах.

Искусно ведя машину редким леском, выводя ее на поляну с пнями, Беляев лавировал между пнями так искусно, что немцы, чьи танкисты водили свои машины всегда только по дорогам да просекам, увидев свой, лихо ломающий деревья танк, повылезали из блиндажей, хлопая ,в ладоши, смеясь, побежали к танку. Из немецкого танка, стоявшего правей, вылезли танкисты, приветливо махали руками смелому собрату и похлопывали свой танк по броне, давая понять, что скоро пойдут в атаку. В эту минуту Барышев думал о том, что у него уже нет бронебойных снарядов и он не может уничтожить этот танк. И что бензин уже на исходе. И что немецкие пехотинцы, даже офицерье, стоят с разинутыми ртами, глядя, как, выломав последние деревья, он, Барышев, выбираясь на поляну, лавирует между пнями.

Ни на мгновение не усомнился Барышев в правильности своих действий, позже он даже сам удивлялся , тому хладнокровию, с каким действовал в этой удивительной обстановке. Он повел свой танк ближе, почти вплотную к немцам, жестом руки велел своему экипажу скинуть шлемы, потому что на шлемах были красные звездочки, а немцы в своих серо-зеленых куртках уже окружили танк, несколько солдат уже лезли на машину. И влезли, и, облепив башню, смеясь, тыча пальцами в смотровые щели, один за другим прижимая к ним носы, старались заглянуть внутрь.

Медлить было нельзя. Барышев решил спасти свой экипаж и танк. Чтоб никого не помять, осторожно, задним ходом, отъехал он метров десять назад, повернул вправо и повел машину по линии фронта с тыловой стороны. Я говорю это о Барышеве, но точнее сказать, что машину вел ее водитель Беляев, Барышев только командовал легкими движениями руки, трогал то правое, то левое плечо водителя. Тут к месту сказать, что в эти минуты все пять человек экипажа танка были единым, слившимся в одно организмом, и потому никому ничего объяснять было не надо, каждый понимал другого по легкому жесту. Двигаясь вдоль передовой, Барышев зорко наблюдал, запоминал все, примеривался, — вел разведку.

А немецкие пехотинцы сидели на броне, копались в багажном ящике.

Только тупость врагов могла заставить их думать, что перебираемые ими в ящике вещи — полушубки, валенки и гармонь — трофейные, взятые экипажем танка у русских, с которыми эти танкисты, очевидно, где-то успели повоевать. Все возившиеся на танке гитлеровцы были рыжеволосыми, двое-трое пожилых — в очках, один из юнцов в белых перчатках.

Двигаясь вдоль линии фронта, Барышев увидел, что каждые полтораста метров, вправо от места, где он только что был, стоит на исходной позиции по одному танку — такому же Т-3, как и его машина. Проехав шестьсот метров, Барышев ни здесь, ни дальше на правом фланге не увидел танка и тогда, резко повернув влево, снова вышел из леса, быстро пересек переднюю линию немцев, направил танк прямо на речку Мгу. Когда машина запрыгала по взрытой полянке, немецкие пехотинцы, подумав ли, что танк идет в атаку, либо что-то заподозрив, в испуге поспрыгивали с машины. Несколько снарядов наших ПТО разорвались очень близко, возле самого танка Барышева. Барышев пересек поляну, оставив за собой немецкие передовые позиции, свернул в кусты перед самой речкою Мгой. Советская батарея дала еще несколько выстрелов, но в кустах потеряла танк — он отошел метров на сто вправо, остановился.

— Немцы не прибили, наши добьют! — произнес Барышёв первые слова за время, показавшееся всем берконечно долгим» — Товарищи Расторгуев, Зубахин, быстрее из танка, через речку к нашим — предупредите! И чтоб передали в наш танковый батальон! Ясно?

Расторгуев и Зубахин не заставили Барышева разъяснять приказ, углубились в кусты, сунулись в речку, исчезли... А вокруг теперь было тихо. Немцы, должно быть, восхитились и этим смелым маневром своего танка, рискнувшего под огнем подобраться к самой Мге и там замаскироваться. Барышев и его два товарища воспользовались передышкой, — был все еще ясный солнечный день, — они выбрались из танка, поснимали сапоги, стали сушить портянки на моторе. Беляев и Барышев — люди некурящие, но зато за них обоих жадно курил Садковский.

Но не все немцы, должно быть, обманулись дерзостью этого танка. Немецкие танкисты, надо полагать, поняли: что-то неладно. Вероятно, снеслись со своим командованием по радио, вероятно, кое-что сообразили; позади Барышев и его друзья услышали шум немецких танков, движущихся по их следу. Шум был уже очень близко. Обувшись кое-как, без портянок, Барышев, Беляев, Садковский вскочили в танк, увидели позади, метрах в пятидесяти, преследующего их «немца».

Мотор завелся мгновенно. Барышев стал уходить, двигаясь зигзагообразно, чтоб не давать прямой просеки, по которой по ним мог бы бить противник. За первым преследующим Барышев увидел второй и третий немецкие танки. Садковский развернул пушку назад (а бой принять не имел возможности, потому что, кроме трех-четырех осколочных, других снарядов в танке не оставалось) . Барышев высунул в щель чуть приоткрытого люка красный флаг, поднял его над башней (как пригодился теперь этот лоскут, вырванный из немецкого флага Валей!) — надо было перескочить на нашу передовую через разлившуюся речку Мгу.

Беляев из-за кустов сунул машину в речку, танк нырнул носом, едва не перевернулся, вода вошла в машину, волна захлестнула ее чуть не по колена водителю, но танк выровнялся, перескочил русло, выбрался на левый берег...

Два немецких танка, приблизившихся к правому берегу, открыли огонь по танку Барышева. Оказавшись в кинжальном огне, танк Барышева двигался с максимальной скоростью, по корягам, пенькам, кустам. Но немцы стреляли с ходу, попадания были неточными, несколько снарядов скользнули по танку, пошли рикошетом, разорвались в стороне. Через две-три минуты, проскочив поляну нашей передовой, танк ворвался в лес — под восторженное «ура» занимавших опушку пулеметчиков, пехотинцев, артиллеристов... Ни одно из наших орудий огня не вело, — все уже были предупреждены Расторгуевым и Зубахиным, добравшимися до первого обнаруженного здесь командного пункта благополучно. Наша батарея ПТО, а затем и другие артиллеристы азартно обстреляли немецкие танки, видимые на том берегу, и тем едва удалось отступить от Мги, скрыться в кустах, в которых раньше скрывался Барышев.

Было около шести часов вечера. Рейд Барышева по немецким тылам был закончен.

Прямо под руки подхватили Барышева встречающие. А Садковский, тот самый Садковский, который в самые трудные минуты атаки сидел на броне под пулеметным огнем и с великой точностью корректировал, выйдя из машины в лесу, окруженный восторженно встречающими бойцами, сказал, обращаясь к Барышеву:

— Ну, товарищ командир! Только твое хладнокровие нас спасло!

Уже в темноте, приблизившись по заполненной пушками, обозами, кухнями просеке .к КП своего батальона, танк Барышева был остановлен группой выбежавших из леса танкистов. Не считаясь ни с чем, опрометью кинулась к танку, вскочила на гусеницу Валя Николаева.

— Товарищ старший сержант!.. Николай же Иванович! — крикнула она, обхватив его шею, плача и целуя его. И, совсем забывшись, уже только ему одному горячо шепнула: — Живой!.. Да какая же я счастливая!

И ему послышалось, что, при этом протяжно вздохнув, она прошептала:

«...Э-эх... Коленька!..»

Но это, пожалуй, ему только послышалось!

И вот что было позже определено танкистами и вернувшимися пехотинцами, выверено, подтверждено очевидцами. Танком Барышева и частично пехотой, сопровождавшей его (она главным образом подсчитывала и забирала трофеи), уничтожено двести тридцать солдат и пять офицеров противника. Разбита одна батарея ПТО, состоявшая из четырех пушек. Уничтожена двадцать одна пулеметная точка, захвачено на складе боеприпасов десять пулеметов. Сожжено три пулеметных дзота, уничтожен десяток землянок и блиндажей. Подбит один немецкий танк, захвачена и уничтожена радиостанция. Склад боеприпасов, из которого танк Барышева пополнялся трижды, взорван, уничтожен пехотой.

Это — только трофеи. Обо всем прочем — рассказано.

— Действовали расчетливо, точно, даже весело, — усмехается Николай Иванович Барышев, когда его спрашивают о настроении экипажа. — Толя Беляев вел танк исключительно хорошо. На своих машинах немцы по таким лесам и болотам не ездят. А тут, в наших руках, она не знала преград — ни леса, ни болота, ни пней, ни глубокого снега, несмотря на то что гусеницы и вся ходовая часть очень слабые, несравненно слабее ходовых частей любого нашего танка, — немцы, очевидно, рассчитывали здесь ездить по таким дорогам, какие у них там, в Германии... А Зубахин? В боевом крещении заряжающий показал себя мастером — он несколько раз разбирал и собирал пулеметы во время боя, он за минуты проделывал это на удивление всем нам, и потому мы в бою почти непрерывно вели огонь. Вел его Иван Фомич Расторгуев, и хорошо вел! А вот когда немецкая пехота сидела на танке, мы не могли сделать ни одного выстрела, они закрыли бы триплексы, мы оказались бы слепыми. Да и нечем было бы, кроме последних осколочных... Ну, спать нам почти не пришлось, бои вели круглосуточные. Еда? Был у нас НЗ на трое суток, да у немцев брали...

На КП майора Игнарина

Позже я узнал, что же происходило на объединенном командном пункте трех батальонов горнострелковой бригады в то время, когда танк Барышева и остатки третьего батальона были отрезаны немцами от своих тылов и к вечеру 11 апреля окружены. А было вот что: в тот день, еще с утра, немцы свежими силами бросились в контратаку на этот командный пункт. Он находился там же, где в ночь на девятое, после форсирования речки Мги, ночевал под своим танком Барышев. На КП, у майора Игнарина, принявшего на себя все командование, оставалось двадцать девять человек, не считая его самого и его связного.

Никита Алексеевич Игнарин, тактически грамотный, смелый и мужественный человек, еще за три недели до того, был командиром третьего батальона, и затем получил под свое командование первый. Бойцы знали, каков этот командир, по тяжелому бою 19 февраля, когда 1-я отдельная горнострелковая бригада из-за неумелого командования потеряла половину своего состава. Тогда майор Игнарин сумел вывести своих бойцов из-под губительного пулеметного и артиллерийского огня, потому что перед боем досконально изучил, сам облазил всю местность. Он знал, где и какие у немцев огневые точки и как надо действовать в том наступательном бою, оказавшемся предельно неудачным по вине командира бригады полковника Угрюмова (как признано всеми в армии — храброго, но малограмотного и сильно пьющего человека).

Теперь же Никита Игнарин, едва на его КП налетели немецкие автоматчики, сам схватился за пулемет и крошил немцев, дав время и возможность всем наличным людям по его команде занять круговую оборону. Немцы били с фронта, и справа, и с тыла. Майор Игнарин возглавил атаку, и немецкие автоматчики были отброшены.

Окруженный немцами командный пункт держался два дня. На помощь Игнарину пробился взвод разведки лейтенанта Аникина. Теперь людей на КП стало человек шестьдесят. 12 апреля уже был приказ командования об отходе бригады. Но связь через реку Мгу отсутствовала, рация на КП не работала. Игнарин приказа не знал и продолжал отбиваться, не отходя к речке Мге ни шагу. Воодушевленные Игнариным, верящие ему бойцы отстреливались с яростью, а немцы всё лезли и лезли, через трупы своих однополчан. Враг понимал: еще немного усилий, и командный пункт перебитых до последнего русских будет захвачен.

Но Игнарин, когда патроны кончились и дело дошло до гранат, передал по цепи: «Умереть, но не отступить!» И сам первый бросился в контратаку, во весь голос чехвостя гитлеровцев. Хмуро и решительно бойцы поднялись за ним. Игнарин тут же упал, тяжело раненный разрывной пулей из автомата, но контратакующие бойцы в гневе ошеломили, отбросили немцев.

Игнарин подозвал ближайшего бойца и, теряя сознание, сказал:

— Возьми сумку... моя... Полевую сумку... документы и карты, слышишь... Немедленно в штаб... доставить... Передать командованию, Игнарин... майор Игнарин долг выполнил... Самим не отходить...

Повторил громко: «Не отходить!..» Закрыл глаза.

Умер.

Тело Игнарина не удалось вытащить с поля боя. Его документы и карты были доставлены в штаб. Об Игнарине мне позже рассказывал комиссар горнострелковой бригады Вашура, который сделал все от него зависящее, чтобы помочь семье, — Игнарин был не только хорошим товарищем, но и таким же семьянином.

— Всю сознательную жизнь он жил в Ленинграде — шестнадцать лет. Человек волевой, широкой русской натуры. И прямой — всегда правду-матку в глаза рубил. Деловым человеком был и командиром прекрасным.

...Оборонявшие КП бойцы дрались отчаянно, и когда наконец через связного получили приказ об отходе, то под прикрытием разведчиков Аникина переправились на наш берег Мги. Командир первой роты лейтенант Дуркин отошел с уцелевшими от его роты пятью бойцами. Эта рота дралась с особенным ожесточением, мстя за своего политрука Черепанова, убитого в лоб пулей 9 апреля при форсировании Мги. Оставшиеся у Аникина разведчики переправлялись через Мгу последними. Немцы на этом участке захватили весь правый берег. Где-то вдали, в немецком тылу, оставался танк Барышева с остатками пехотинцев и лыжников, которыми в тот час командовали два последних остававшихся в живых командира — раненый замполит Закрой и комвзвода лейтенант Пунинский. Им вместе с танком Барышева предстояло самостоятельно выходить из немецкого тыла.

...Успеха нет! Понеся очень большие потери, бригада теперь, пополняясь, даже не называется «горной». Впрочем, это и естественно, ее правильнее было бы назвать «болотной»...

Почему же опять неудача? Ведь люди сражаются так, что можно лишь восхищаться их доблестью. Только один пример. Из ста девяноста агитаторов 1-й горнострелковой бригады в бою 8–13 апреля погибли сто сорок. Коммунисты-агитаторы, как известно, поднимаются в атаку, идут в бой первыми. Разве можно пересказать, что каждым из них сделано? Батальонный комиссар Кусмарцев, составляя в штабе бригады отчет о боях этих дней, даже не выписал из донесений описаний подвигов этих ста сорока погибших агитаторов. Он только написал в отчете: «...действовали героически»... и перечислил фамилии...

А успеха в боях за Веняголово нет. Форсировали Мгу, выполнили было ближайшие задачи, а потом, понеся большие потери, по приказу командования отошли обратно за Мгу. Веняголово по-прежнему в руках немцев!

В боях с финнами в 1939 году за личную храбрость, за совершенный подвиг лейтенант Угрюмов получил звание Героя Советского Союза и был повышен в должности. Его прославили. Но и чины и награды не помогли ему превратиться в хорошего командира. Учиться было некогда, да и слишком любил он выпить. Началась Отечественная война. Уже зимой 1941–1942 годов полковник Угрюмов командовал 1-й отдельной горнострелковой бригадой. Считалось, что комиссар бригады Вашура — опытный и отличный политработник — сумеет воспитать своего командира, уведет его от свойственных ему недостатков.

В дни боев за Веняголово Угрюмов и Вашура находились на передовом КП, в километре от речки Мги. Они могли бы и не приходить сюда, потому что КП бригады находился в двух с половиной километрах, то есть достаточно близко. Они, однако, ходили и на командные пункты батальонов, непосредственно руководили оттуда. Но на близком расстоянии меньше видно, и охватить умом все происходящее Угрюмов не мог, а Вашуре не удавалось увести его из батальонов, — Угрюмов хотел всем показать свою храбрость. А надо сказать, что на самой передовой было менее опасно, чем на этих командных пунктах. Там, где люди смешались, противник не кроет минами и снарядами, опасаясь поразить своих, действует только пулеметами и автоматами... Это, конечно, не всегда так, но так бывает часто, когда первое сопротивление противника сломлено и он начинает бежать и пока не закрепится в двухстах — трехстах метрах на новых рубежах. Тогда на передовой опять становится «жарко» и бывают большие потери. Угрюмов лихо расхаживал под огнем, но немалую роль в его упрямой бесшабашности играла привешенная сбоку фляжка, от которой Вашуре оторвать его не удавалось. Не только личная храбрость командира решает дело в современной войне. Печальный пример Угрюмова, все решавшего наобум, с кондачка и не желавшего считаться ни со своим комиссаром, ни со штабом своим, надо запомнить всем. Пусть Угрюмов снят с должности — его делом займется высшее командование, но кто исправит вызванные им беды? Кто вернет жизнь погибшим людям? Подобного не должно быть!

Валя мирится с командиром танка

Тоненькие молодые березки как будто бы и не густы на болоте. Вот одна, вот другая и третья. Снег исчез. Между березками, под ярким солнцем, подсохли болотные кочки. Но чуть ступишь в тень, нога, хлюпнув, уйдет по колено в ржавую болотную гущу. А посмотришь вдаль — дали нет, вокруг только плотная зеленая стена да мелькание тонких белых стволов. Лишь очень внимательный взгляд различит в этой живоцветной стене неорганические серо-зеленые пятна: броню затаившихся в листве танков.

Горит без дыма костер. Танкисты давно научились складывать его так, чтобы ни сверху, ни за двадцать шагов его не было видно. Бурлит над костром вода в корявом закопченном ведре. Оно заменяет чайник и самовар. Однако сейчас не до чая. Валя Николаева, в грубых яловых сапогах, в синем комбинезоне, в бороздчатом черном шлеме, берет другое тяжелое ведро и, прыгая с кочки на кочку, маленькая и ловкая, как лесной гном, исчезает в зеленой чаще. Танкисты, оседлав болотные кочки, читают армейскую газету «Ленинский путь». Никто своим взглядом не провожает Валю.

Зенитный пулемет, укрепленный на высоком пне, устремлен в чистое голубое небо. От пулемета свисает тщательно заправленная металлическая, вороненая лента. Кажется, будто этот пулемет скучает по небесным разбойникам, будто он давно уже хочет отомстить им за какую-то неведомую, давно затаенную обиду. Но вражеских самолетов нет. Тихо. Можно читать газету. А Вале можно заняться простым и будничным делом, сегодня она — маляр. Поставила ведро перед молчаливою громадою танка, засучила рукава, размяла о пенек толстую кисть... и разом, широким жестом, плеснула оливковую краску на черный с белыми полосками фашистский крест. Два-три энергичных мазка, и Валя, прищурившись, смотрит: будто обрубленной ноги черного паука, на броне танка уже нет четвертушки креста, и кажется, издыхающий паук истекает оливковым гноем, отделяющимся от сердцевины... В курносом, зардевшемся от удовольствия лице Вали — презрительная удовлетворенность. Валя резко сует кисть в ведро и, словно нанося последний гневный удар врагу, захлестывает краской остатки фашистского символа — навсегда!

Теперь сразу побежать бы за давно приготовленной банкой сурика, — но придется ждать: оливковое пятно высохнет не сразу, красную звезду можно будет нарисовать только после обеда.

Валя обходит бронированное чудовище с другой стороны и принимается за уничтожение второго креста. А потом, как обузданного коня, маленькой девичьей ладонью похлопывает танк по крутой, горячей под лучами солнца броне. К танку у Вали сейчас только хорошее чувство. Да и может ли быть иначе?

Опять вспоминает Валя, как вместе с Барышевым и с воентехником Погореловым она чинила этот танк под злобным минометным обстрелом врага: разрывы поднимали в воздух кусты, и сучья, и мокрую землю, осколки сухо щелкали по броне, а Валя, возясь внутри танка с непонятной системой электропроводки, смеялась, когда непонятное стало понятным и мотор танка вдруг отрывисто заработал... А потом было весело ехать в этой переваливающейся через пни и коряги бронированной громадине — весело потому, что немцы никак не могли сбить реющий над машиною красный флаг.

Валя ехала, слушала разрывы мин и снарядов. Огромная машина тяжело вздрагивала, и Валя, переглядываясь с сидевшим рядышком Погореловым, уплетала найденную в танке плитку французского шоколада. Их Валя обнаружила под немецким барахлом две, вторую припасла для Барышева. Но неудобно было дать при других: народ-то смешливый, еще стали бы подтрунивать, не то подумать могли, — решила угостить позже. А на следующий день, когда он не взял ее в свой экипаж, поссорилась с ним, съела и вторую сама. Получилось, будто пожадничала. А ведь это не от жадности, это было так — от злости...

Валя чуть-чуть стыдится этого воспоминания. А впрочем, стыдиться нечего: Барышев гораздо больше перед ней виноват — не взял ее в свой экипаж, и не пришлось ей побывать в том бою. Никогда и некому не признается она, что, когда ушли они с исходной позиции, всю ночь проревела она, обиженная. Специально ушла в лес одна, на заминированный участок, куда, знала, никто не сунется, — нельзя же было реветь при всех, в землянке! Сидела на снегу, в кустах, между минами и втихомолку ревела. А потом всю неделю, пока шел бой и батальон не имел с танком Барышева никакой связи, была сама не своя. Уж не до обиды тут было, — лишь бы там не убили их, лишь бы вернулись целыми!

И вернулся он. Конечно, только такой, как он, Николай Иванович, и мог выкрутиться из подобной истории... Николай Иванович... Колька!.. Но зато его с Беляевым к Героям Советского Союза и представили. Дадут или не дадут, неизвестно, а что герой он — во всей армии признано!.. Замечательный, говорят, рейд совершил танкист Барышев!

Все-таки шоколадом тогда поделиться с ним следовало!

И, замазав краскою второй крест, Валя спешит к Барышеву, словно желая искупить чем-нибудь тот маленький свой грех перед ним. Барышев сидит прислонившись к пеньку. Поднимает серые глаза от газеты к подбежавшей к нему возбужденной девушке:

— Ты чего такая веселая?

И вместо того, еще не придуманного, что хотелось сказать, Валя восклицает со смехом:

— Закрасила, ребята, я немку! Глаза намозолила мне/проклятая!

— А надпись сделала?

— А ты белую краску достал мне? — ничуть не смущается Валя. — Ничего, ты и без этого бил Гитлера хорошо!

Тогда, перед боем, белой краски не оказалось. Так и пошел в бой танк неперекрашенным. Это и помогло Ба-рышеву воевать, а потом выйти из немецкого тыла. Те, вражеские, танки тоже не были выбеленными.

— Вот что, Валя! — серьезно говорит Барышев.

Это, разумеется, хорошо, что ты у нас башенным стрелком стала, но и прямых обязанностей тебе не следует забывать. Уж хотя бы за то, что он тебя обучил, ты должна как следует взяться за его ногу.

— А что, Погорелов, болит? — быстро оборачивается Валя к неестественно вытянувшему ногу воентехнику Погорелову. — Я ж говорю, что в госпиталь тебя надо

отправить!

— Ну да, отправишь его! — ворчит сидящий поодаль механик-водитель Беляев. — Ему лежать надо, а он только и делает, что от танка к танку на одной ноге скачет.

— Это, Погорелов, так не годится! — внушительно заявляет Валя. — Я хоть и не врач, а все ж понимаю: с ревматизмом шутить не следует... Тебе самому хуже будет, все в бой пойдем, а ты тут останешься.

— Что ж! С тобой вместе, значит! — басит Погорелов. — Тебя тоже не пустят.

— Ну это я извиняюсь! — обиженно отвечает Валя, присаживаясь рядком с Погореловым.

Ведь вот все-таки добилась она своего! Хоть запасным, сверхкомплектным, хоть вторым номером, хоть «по совместительству» — называй как хочешь, а все ж баг шейным стрелком-радистом приняли ее в экипаж! Правда, майор сказал: «Только на период между боями и пока в машине нет рации». Ну, радиотехнику она уже изучает, а вообще-то там видно будет!

— А насчет боя, — с важностью говорит Валя, — даже если б я была только сандружинницей, и то мое место где?

— Это тебе не пехота! — наставительно замечает Погорелов. — Место... Вот именно места-то тебе в машине и нет!

— Значит, выходит, под танком только мне место? — совсем обиженно вопрошает Валя.

Безусловно, Погорелову тут крыть нечем. О том, что было на Невском «пятачке», когда Валя, оставшись на поле боя одна, единственная не укрывшаяся от дикого обстрела, утащила на себе нескольких раненых, — все в батальоне знают! Каждого раненого затаскивала она под стоявший с подорванной гусеницей танк и там одного за другим перевязывала. Вылезала опять и, осыпанная землею, возвращалась с новым стонущим, спасенным ею бойцом. Когда не хватило бинтов, она разорвала на бинты свою кофточку, вытянула ее по лоскуту из-под гимнастерки.

Обида Вали понятна всем. Зачем же и изучать ей было специальность башенного стрелка-радиста, если не идти в бой?

— Коля! А, Коля! — совсем тихо и ласково обращается девушка к Барышеву. — Скоро ты опять пойдешь в бой!.. Попроси майора, чтоб он пустил и меня. Уж я... Уж я...

— Уж ты, уж ты!.. — усмехнувшись, передразнивает Барышев. — Ладно уж, попрошу... Звезду-то нарисовала?

— Да не подсохла краска еще! — сразу вновь веселеет Валя. — Только именно на твоем и пойду. Хорошо?

— Куда?

— Куда! Куда!.. В бой пойду!.. На немецком хочу я танке! Пусть почувствуют, для кого они его строили. У меня ни одна пуля не пропадет зря!

— Стрелок ты хороший!.. Ну, повязку на руке моей менять будешь?

— Давай! Сейчас, только сумку возьму! И Валя бежит в палатку мыть руки.

...Вечером, над красной звездой, тщательно вырисованной на броне трофейного танка, протянулась ослепительно белая, четкая надпись:

«Бей Гитлера!»

Глава двадцать девятая.

Весна в Ленинграде

Ленинград
1–4 мая 1942 г.

Первое мая в Ленинграде. — В полнолунье. — Второй майский день. — Подвиг Веры Лебедевой

В районе Погостье — Посадников Остров «к концу апреля 54-я армия создала на освобожденной территории укрепленный район с железобетонными дотами, густыми проволочными заграждениями и минными полями. На болотах построили насыпные окопы и ходы сообщения. Все это позволило летом успешно отразить удары врага, пытавшегося возвратить потерянный участок» {65}.

В эти дни я находился в 8-й армии, столь же энергично занимавшейся укреплением своих рубежей. Сколько-нибудь значительных боевых действий на участке 8-й армии не происходило. Поселившись на краю деревни Поляны, в одной из изб редакции армейской газеты «Ленинский путь», я выезжал в передовые подразделения, искал живой «боевой материал». Мне казалось, что наступивший период временного затишья слишком уж затянулся, и я затосковал по родному Ленинграду, — он представлялся мне далеким, почти недосягаемым для меня...

Первое мая в Ленинграде...

Но стоит проскользнуть привидением в светлеющей, предрассветной ночи над разбухшими, залитыми блестящей водой льдами Ладоги; ощутить, как вдавливается в безграничную, плотную толщу воздуха легонький — смесь металла, фанеры и парусины — самолет У-2 {66}; стоит затем попрыгать в люльке попутного мотоцикла по ухабистой, прелой дороге — и вот он передо мною опять, родной Ленинград!

Он все тот же и совсем не тот, каким был в марте. Он необыкновенно чист, строг, прямолинеен ранним майским утром. Омытый легким весенним ветром, прогретый апрельским солнцем, преображенный невероятным трудом сотен тысяч людей, очищенный от грязного снега и льда, от всяческих отбросов и всякой скверны, он сегодня выглядит особенно гордым, торжественным, вечным!

Он в этот день Первого мая трудится, как всегда. Вчера было опубликовано решение Управления агитации и пропаганды ЦК ВКП(б) — считать 1 и 2 мая рабочими днями, демонстраций и парадов не проводить, на предприятиях провести митинги «под знаком мобилизации трудящихся за дело обороны страны».

Сегодня солнечный день, теплынь почти летняя. Ленинградцы, бледные, истощенные, но приодетые, не обращая внимания на обстрел, спокойно проходят по улицам. Походка у многих еще слаба, неуверенна, а в лицах выражение людей, счастливых сознанием, что они пусть медленно, но поправляются после тяжелой болезни.

Обстрел длится весь день, но многие явно прогуливаются. Еще недавно людей, которые просто прогуливались бы по Ленинграду, даже если никакого обстрела не было, — невозможно было б увидеть! Сейчас у многих женщин в руках, в петлицах весенних пальто, даже в рабочих ватниках — первые полевые цветы, или еловые веточки, или просто пучки зеленых травинок. Хлорофилл! Как не хватает свежей зелени ленинградцам, как радуются они ей!

В небесах ходят, кружат, охраняя город, наши одиночные самолеты. Кажется, просто играют, резвясь в небесах, — но нет, они несут самоотверженно и бесстрашно свою первомайскую службу, — сегодня немцы опять стремились бомбить Ленинград. Наши летчики их не допустили до города. В этом особенная заслуга балтийцев.

По стенам расклеена «Ленинградская правда». В сегодняшнем номере помимо приказа, который я уже слушал ночью, большая статья П. С. Попкова, статья Вс. Вишневского «Стреляет Красная Горка», статья А. Фадеева, на днях прилетевшего в Ленинград из Москвы (вместе с Н. Тихоновым, возвратившимся из довольно длительной командировки). Николай Тихонов публикует сегодня свою «Балладу о лейтенанте». Кроме всего прочего, в газете обращение: «Отважные защитники Севастополя — героическому Ленинграду...»

Прохожие читают газету и одновременно слушают у репродукторов (всегда хрипящих и изменяющих тембр человеческой речи) выступления участников радиомитинга. Заместитель командующего Ленинградским фронтом генерал-майор Гусев говорит:

«Войска Ленинградского фронта отметили революционный международный праздник мощными артиллерийскими залпами, обрушив тысячи снарядов на головы фашистских мерзавцев...»

Да, эти залпы я слышал сегодня ночью!

... »Только за март и апрель противник потерял на Ленинградском фронте убитыми и ранеными свыше 58000 солдат и офицеров... сбито 240 и подбито 48 самолетов противника...»

Выступают по радио артиллеристы, балтийцы.

«Идет весна, ломается лед, чернеет снег, светлеет день. Гудят вешние воды. Будут великие битвы...» — звучит из репродукторов голос Николая Тихонова...

Все-таки праздник в городе чувствуется! Настроение у всех праздничное!..

И звенит, звенит, проходя по Невскому, обвешанный с двух сторон людьми, везущий на своей «колбасе» гроздья ребятишек, трамвай — необыкновенный трамвай весны 1942 года, трамвай-победитель, трамвай-легенда!

Первые вагоны трамвая после страшной зимы ленинградцы увидели 12 апреля. Тогда, 12 апреля, было официально обнародовано решение исполкома Ленгорсовета о возобновлении нормального пассажирского трамвайного движения с 15 апреля. В этот день торжественно, с красными флагами, лозунгами, плакатами, под восторженные возгласы ленинградцев, двинулись из своих парков красно-желтые вагоны первых пяти маршрутов: «тройки», «семерки», «девятки», «десятки» и пересекающий Ленинград от Барочной петли и Зелениной улицы, через Васильевский остров» и Невский проспект, через Лиговку и Смольный проспект до Большой Охты «маршрут номер двенадцать»....Какое это было торжество! С какой невыразимой гордостью рассказывают мне о нем все, без исключения все беседующие со мной ленинградцы!..

Он идет, ленинградский трамвай, пусть вагоны обвешаны теми, кто чувствует себя достаточно сильным, чтобы висеть, уцепившись за любой выступ, и не оборваться. Пусть между вагонами огромны еще интервалы. Но слабых женщин пассажиры, ожидающие на остановках, сами пропускают к передним площадкам, подпихивают их, а потом те, кто сильней, подвешиваются снаружи, охраняя собою от падения ослабленную дистрофией старушку. А у старушки в «авоське» трава, жиденькие — но ведь содержащие витамины! — пучки, на суп!.. И все веселы, вежливы, не бранятся, штурмуя вагон трамвая; все, если можно так выразиться, полны чувства товарищеского взаимодействия!

Трамвай идет!.. И я, конечно, не могу не совершить праздничной поездки в трамвае — в моей фронтовой шинели, с толстой полевой сумкой на боку, с двумя «шпалами» старшего командира на зеленых петлицах, а в настроении — явно мальчишеском, в положении — висящего «зайца». Хорошо!..

Гигантские валы грязного снега и льда тянутся, скрывая под собой парапеты набережных. Фонтанка, Мойка, даже красавица Нева еще не скоро с помощью солнца и своих высвобожденных вод осилят эти гигантские, навалившиеся на них горные хребты, свидетельствующие об исполинском труде очищавших улицы и дворы ленинградцев. Но улицы уже чисты! Асфальт и булыжник высушены, прогреты прекрасным солнцем!..

Да, апрель и март были тяжелы, да, из слежавшегося, расколотого ломами снега в уличных сугробах, во дворах извлечены тысячи и тысячи трупов людей, умерших в эту зиму! Тысячи людей ежедневно умирали от голода, от необратимый процессов разрушения организма и в марте, и, говорят, еще больше — в апреле!

Но триста тысяч ленинградцев участвовали в очистке города. К 15 апреля вывезено — на санках, на фанерных листах, на тачках, на чем попало, вручную, волоком — больше миллиона тонн» льда, снега, всяческих отбросов. «Ленинградская правда» сообщает нам о двенадцати тысячах очищенных дворов, о трех миллионах квадратных метров улиц и площадей... На стенах повсюду еще висят оборванные, не успевшие пожелтеть «боевые листки» домоуправлений, призывающие к борьбе за чистоту, называющие имена самых самоотверженных тружеников, говорящие о социалистическом соревновании. Нет, кажется, дома, на стене которого не красовался бы такой «боевой листок», написанный карандашом, редко чернилами, еще реже — разрисованный красками. Ударная десятидневка по очистке города началась 27 марта. Совершено чудо! Город удалось спасти от надвигавшихся на него страшных эпидемий!

Люди бледны, в их лицах еще как бы просвечивают пережитые ими страдания, вокруг глаз еще глубока синева, восковыми кажутся щеки и лбы, вялы, бескровны губы, — но в глазах людей светится жизнь!

Я и сам еще не слишком силен, худобой и цветом лица как будто не выделяюсь из массы ленинградцев, а ведь за последнее время в армии я питался значительно лучше многих. Для них время сравнительно сносного питания только еще наступает! В Ленинграде открываются «столовые усиленного питания», их немало уже открылось — прежде всего на фабриках и заводах. В Ленинград от Ладожского озера идут тяжеловесные — по две с половиной тысячи тонн, даже по три тысячи тонн — поезда, ведомые машинистами, объявившими между собою соревнование. От Борисовой Гривы, где скопились большие запасы продовольствия, они идут в Ленинград без остановок.

Увы, эта Ириновская железная дорога коротка — до Ладоги всего полсотни километров. Недоступною стала Ладога с 24 апреля, когда закрылась, растаяла автомобильная Ладожская трасса, прозванная ленинградцами «Дорогой жизни». Но о ней — потом... Сегодня я не хочу омрачать мою запись печалями, ведь праздничное настроение сегодня и у меня!

Я уже сказал, что улицы Ленинграда сегодня необыкновенно чисты, асфальт, словно вымытый с мылом, поблескивает. Немноголюдный город совсем не походит па тот, каким видели мы его год назад, в день еще мирного Первомая. Военные моряки, кители командиров, бескозырки краснофлотцев придают Ленинграду особенно остро ощутимый портово-морской вид, какого у города прежде никогда не было. Корабли на Неве, сбросив панцирь льда, не кажутся, как зимою, оцепенелыми, они вновь обрели свою осанку плавучести. Их причудливо укрывают маскировочные сети, испещренные кусками материи, будто усыпанные листьями. Сети шлейфами тянутся к набережным, сращивая корабли с гранитом. Мачты с некоторых судов, в целях маскировки, до половины сняты. На набережных, около кораблей, стоят «эмочки» и мотоциклы. Сидя на парапетах рядком с командирами, празднично одетые жены и матери беседуют о чем-то своем, — командиры не имеют права отходить от кораблей. Зенитки на палубах в этот день Первого мая ощерены, как всегда. Только несколько дней назад фашистские бомбардировщики прорвались в город, сбросили бомбы вдоль Невы и в Неву. Были попадания и в корабли. Каждый час налеты могут возобновиться.

Но праздник ощущается во всем. Вместе с исполинскими сугробами снега исчезли, канули в прошлое и вереницы саночек, влекомых задыхающимися родственниками мертвецов, завернутых в тряпки. Живые глаза встречных любуются распускающимися на деревьях почками, первой зеленью близящегося лета. Иные, слабые еще люди на скамьях, на вынесенных из дома стульях, у подворотен своих домов, откинув голову, подставив бледные лица лучам солнца, полузакрыв глаза, наслаждаются теплом, жадно пьют его каждой порой своего тела.

Город набирается новых сил. Его дыханье становится ровным. Чувствуется, что он будет крепнуть теперь с каждым днем...

Да... После страшной зимы, ранняя весна в городе еще не может избавить ленинградцев от тяжких явлений гипертонии. Да, десяткам тысяч людей уже не преодолеть губительных для организма последствий дистрофии. Да, цингою прикованы к постелям еще очень многие ленинградцы, а другие едва владеют своими опухшими, отечными, в синяках ногами. У иных ноги почти не сгибаются или совсем не сгибаются в коленях, эти люди ходят с палочками, корчась от боли... Но главное: полутора миллионам оставшихся в городе людей здоровье будет возвращено! В больничных палатах, которые еще недавно были только пропускными воротами на тот свет, теперь уже поставлены железные печурки, кое-где восстанавливается водопровод, везде соблюдается элементарная гигиена, уже появилась возможность людей в больницах лечить.

Авитаминозных цинготных больных, в частности, лечат витамином «С», изготовленным из хвои, — по решению горкома партии в Ленинград ежедневно завозятся десятки тонн хвойных лапок; куда ни зайдешь, в столовых, в клубах, в продовольственных магазинах (перед которыми теперь уже нет очередей), в аптеках — везде увидишь бутылочки и скляночки с этим витамином, несущим аромат свежих северных лесов.

Все больше рабочих людей возвращается к труду на своих постепенно оживающих предприятиях. На многих из них работа, производившаяся всегда машинами, производится ныне вручную, — резкая недостача электроэнергии, горючего, транспорта, смазочных материалов, сырья сказывается во всем. Но уже несколько десятков возвращающихся к жизни предприятий вступили в апреле в предмайское социалистическое соревнование: ни бомбежки, ни обстрелы, ни лишения, ни болезни — ничто не может помешать ленинградцам ремонтировать боевую технику, выпускать вооружение и боеприпасы. Энергично готовится Ленинград — судостроительные и судоремонтные заводы, боевые и торговые корабли, весь Ленинградский торговый порт, пристани в дельте Невы, в невских пригородах, на Ладожском озере — к открытию навигации. Большие строительные работы развернулись на берегах Шлиссельбургской губы, где решается жизненная для Ленинграда задача — заменить ледовую трассу водной... Для Ладоги строятся маленькие грузовые катера — металлический корпус, автомобильный мотор, палуба, рубка. Таких катеров должно быть выпущено на водную трассу много!

Еще с конца февраля — с начала марта из воинских частей, сражающихся под Ленинградом, из морской пехоты стали возвращать на флот различных специалистов. Члены экипажа многих судов — военных и Балтийского пароходства — сами ремонтируют свои корабли: машины, такелаж, грузовые устройства, заделывают пробоины от снарядов, повышают плавучесть, запасаются топливом. Я слышал сегодня от моряков, что в Угольной гавани уголь, оседавший на дно в течение десятилетий, будет извлекаться водолазами. Его будут со дна морского грузить в баржи и шаланды, и конечно — под прицельным огнем немецкой артиллерии, поскольку Угольная гавань просматривается немцами в оптические приборы...

В такой день, как сегодня, хочется окинуть мысленным взором все гигантское поле битвы, развернувшейся во всех направлениях мировой войны. Хочется вдуматься во все главные события, происшедшие за последнее время в мире. И о том, к чему практически приведут закончившиеся переговоры Англии и Соединенных Штатов Америки о координации действий для наступления на всех фронтах. И о налетах английской, авиации на Шербур, Дюнкерк, Кале, Гавр, Абвиль и Росток...

Кто из нас, ленинградцев-фронтовиков, не обратил внимания на высказанное «Красной звездой» еще в конце марта категорическое утверждение о том, что как бы ни рассчитывал свои планы Гитлер, а весною наступать будет не юн — будем мы! Кто, читая первомайские лозунги Центрального Комитета партии, не порадовался ясно и определенно поставленной задаче: в союзе с Англией и Америкой разгромить Гитлера в 1942 году!.. Значит, этот союз уже определился в общем, конкретном плане совместных боевых действий? Значит, реально наконец близкое открытие второго фронта...

До сих пор мы практически сражаемся с Гитлером один на один. Никто не сомневается: мы можем выиграть войну и без второго фронта. Но скольких лишних жертв это будет нам стоить! И какая это будет затяжка всей мировой войны! Все мы понимаем — не о наших интересах Англия и США думают! Вся обстановка мировой войны складывается благодаря нашему мужеству и нашей выдержке так, что американцам и англичанам (даже ради их расчета только на собственные экономические и политические интересы!) пора открыть второй фронт...

Из многих источников доходят до меня сведения, что Гитлер весною этого года готовит наступление на Ленинград, концентрирует вокруг Ленинграда силы, чтобы вновь попытаться взять город штурмом. Есть основания для тревожности. Немецкие войска, осаждающие Ленинград, конечно, знают, что у нас ощущается недостаток в боеприпасах, что каждый выпущенный нами снаряд на учете, что нормы расходования боеприпасов у нас жесткие, суровые. Но, думаю, если они рассчитывают на это в своих планах штурма Ленинграда, то просчитаются. Обороноспособность наша в этом отношении так быстро растет, что сунься немец на штурм — туго ему придется.

Есть сведения, что немцы стягивают резервы на участок, прилегающий к городам Красное Село — Пушкин, подтягивают сюда свои танки. Есть признаки приготовлений немцев к химической войне — было два-три случая разрыва химических снарядов... В апреле немцы совершили несколько массированных налетов бомбардировщиков на Ленинград, усилили обстрелы города. Только восемь дней в апреле были без обстрелов!

Вот-вот на нашем фронте начнутся ожесточенные боевые действия. Будем же бдительны!.. Будем готовы к решительному бою в любой день наступившего сегодня мая!

В полнолуние

Ночь на 2 мая

Тихая, тихая лунная ночь. Пусто и одиноко в моей разбитой снарядом квартире.

Нынешний вечер мне захотелось побыть в одиночестве, с самим собою, в мыслях о Родине, о близких моих, — они сейчас далеко...

Меня томит печальная весть, по большому секрету сообщенная мне работниками Политуправления: 24 апреля, неделю назад, воспользовавшись ледоходом, прервавшим всякое сообщение между берегами Невы, немцы начали штурм Невского «пятачка» и после шести суток боев овладели им. Защитники «пятачка», изолированные от всего мира, дрались насмерть и погибли все.

Понтонеры, саперы, артиллеристы — бойцы, командиры и политработники 86-й стрелковой дивизии, занимавшие оборону на правом берегу, всматривались через реку в укрепленный последними защитниками «пятачка» плакат: «Умираем, но не сдаемся!», слышали последние выстрелы, но ничем не могли помочь. Это было три дня назад, 29 апреля. Шестисотметровой ширины поток шуршащего льда, раздробленного, искромсанного, измельченного, оказался неодолимой преградой. Ни на пароме, ни на лодке, ни пешком, ни ползком, — как было помочь насмерть стоявшим людям? Последнее сообщение с «пятачка» по радио командование дивизии получило еще за два дня до того — 27 апреля. Это были полные мужества и трагизма слова:

«Как один, бойцы и командиры до последней капли крови будут бить врага. Участок возьмут, только пройдя через наши трупы. Козлов, Соколов, Красиков...»

«Пятачок» сдан. Погибли все...

Сегодня праздновавшее день Первого мая население Ленинграда еще ничего об этом не знало. Это и правильно: все-таки потеря «пятачка» в масштабе Великой Отечественной войны, даже в масштабе всей обороны Ленинграда — только эпизод! Впрочем, народ наш — мужественный: в городе от голода погибло больше, а ведь ленинградцы не пали духом!

...А сколько крови пролито было за овладение этим плацдармом в Московской Дубровке!

Всю ночь я думаю об этом, мне больно. Наш действительно героический, исключительный в мужестве своем и духовной силе народ, умеющий жертвовать всем ради победы, заслуживает, наконец, успехов в войне, а не неудач. Все мы знаем безусловно: победа завоевана будет. Но — скорей бы, скорей!.. И чтобы не кололи, не уязвляли нас те частичные неудачи, коих не должно быть при умелом, талантливом командовании!

...В памяти моей встает все, что было сделано для овладения этим маленьким, но важнейшим плацдармом.

Сентябрьские бои 1941 года, когда понтонеры 41-го понтонно-мостового батальона капитана Манкевича под непрерывным жесточайшим огнем врага наладили первые переправы, помогли батальонам 115-й стрелковой дивизии Конькова и морской пехоте на понтонах, на шлюпках форсировать в этом месте Неву, вырвать из рук врага клочок родной земли, создать знаменитый плацдарм.

И непрерывные бои 86-й стрелковой дивизии и других частей за сохранение и расширение «пятачка», кровопролитнейшие бои, ноябрьские попытки взять штурмом высящуюся рядом 8-ю ГЭС, превращенную немцами в почти неприступную крепость. Был случай, когда наши бойцы ворвались в эту крепость, но выбить из нее превосходящего силами врага и закрепиться не удалось... За семь месяцев непрерывных, лютых боев на «пятачке» погибли не тысячи — десятки тысяч людей, каждый метр земли перепахан здесь вражеским огнем несколько раз, пропитан на большую глубину кровью наших людей, напичкан осколками металла, насыщен запахом взрывных газов. Из этих тысяч и тысяч я знаю немногих — убитых, раненых, уцелевших чудом. Передо мною в лунном свете встает подвиг Тэшабоя Адилова, и бледное лицо раненого археолога М. М. Дьяконова, и мертвые лица убитых здесь комбата Минькова и комбата Манкевича. Здесь ранены были и танкист Барышев, и Валя, перевязывавшая под его танком раненых, и... да могу ли я перечислить всех? Какое множество людей я не знаю! Да и кто — сейчас ли, потом или вообще когда-либо в будущем — сможет узнать все, что происходило здесь, перечислить и обрисовать все подвиги, здесь совершенные? Ведь еще прежде, чем «пятачок» был нами отвоеван, наши войска безуспешно пытались форсировать Неву и в районе Отрадное — Островки, и против устья Черной речки, дрались за «пятачок» и 42-й, и 21-й, и 2-й запасный понтонно-мостовые батальоны, и многие саперные батальоны, и бригады морской пехоты, и стрелковые дивизии, — вперед, только вперед с правобережья Невы устремлялись многие, но мало, очень мало кто возвращался назад.

После войны на этом месте нельзя будет трогать землю — она священна! Нева и сейчас, во время ледохода, несла к Ленинграду на обломках льдин тела погибших при зимних переправах. На дне Невы работали эпроновцы контр-адмирала Фотия Ивановича Крылова, пытаясь по дну, подо льдом переправить танки, поднимая простреленные кессоны и металлические понтоны, чтобы заварить на берегу пробоины и снова пустить эти плавучие средства в ход. В берега Невы вгрызались тоннелями, узкими щелями-укрытиями для шлюпок метростроевцы инженера И. Г. Зубкова. В конце года понтонеры и танкисты переправили на «пятачок» тридцать тяжелых танков, чтобы те пробивались вместе со стрелковыми частями навстречу войскам И. И. Федюнинского, ко Мге... Понтонеры сменившего Манкевича старшего лейтенанта Клима, по грудь в ледяной воде, по многу часов подряд взрывали лед, чтобы вновь и вновь налаживать разбитые переправы. А на других, на ложных переправах храбрецы водители тракторов, имитируя в ночи или в дымзавесах наступление танков, вызывали вражеский огонь на себя, это был беспощадный огонь, и люди знали, что их «театральное действо» каждому из них будет стоить жизни... Но тракторы дружно рокотали, вылезая на самый берег...

В боях за «пятачок» полностью уничтожена 7-я авиадесантная немецкая дивизия. За ноябрь и декабрь прошедшего года 96-я немецкая пехотная дивизия потеряла убитыми до десяти тысяч солдат и офицеров. Почти столько же убитыми потеряла 207-я немецкая пехотная дивизия, а сколько перебито фашистов в 1-й пехотной и в 223-й пехотной дивизиях гитлеровцев и во многих других частях, какие перемолол огневой мясорубкою своей героический «пятачок»!.. При всей своей скрытности немцы признавали огромное для них значение Невского «пятачка» в своих газетах «Ди фронт» и «Фёлькишер беобахтер», кидали на него исполинскую силищу отборных войск, но семь месяцев взять этот дымный клочок окровавленной земли им не удавалось...

А вот теперь — удалось... Он был нужен нам как форпост для прорыва блокады. От Невского «пятачка» до Волховского фронта по прямой линии всего только двенадцать — шестнадцать километров занятой немцами полосы. Но рядом с «пятачком» гигантским кубом высятся не пробиваемые снарядами, не уничтожаемые авиабомбами железобетонные руины 8-й ГЭС, — немцы не только превратили ее в сильнейшую крепость, но и просматривают с ее высоты всю местность на десятки километров вокруг.

Сколько сил положить должны мы, чтобы вновь отвоевать хотя бы пядь земли на левом берегу Невы? А ведь для прорыва блокады это, повторяю, необходимо!

24 апреля!.. Какой это несчастливый для ленинградцев день!

В этот день — неделю назад — прекратила свое существование Ладожская ледовая трасса... Нет, немцы с ней ничего не могли поделать! Она выполнила свое назначение, она спасла Ленинград от голодной смерти. Но пришла весна, лед стал таять, уже за неделю до того машины с грузами для Ленинграда и с эвакуантами из Ленинграда шли по воде.

С трассы были сняты сначала автобусы, потом автоцистерны, затем тяжелые грузовики, и, наконец, груз на полуторках был уменьшен вдвое и втрое. Все больше машин проваливалось под лед, многие погибали с грузами, с водителями, с пассажирами. Кто-нибудь, вероятно, ведет точный подсчет машинам, ушедшим на дно Ладоги, когда-нибудь печальные цифры, свидетельствующие о героизме наших людей и о варварстве гитлеровцев, станут известны нам... Разбрызгивая воду, по ступицу в воде шли последние машины по Ладожской трассе. Лед неумолимо истончался, дробился, рассыпался, таял... Вместе с глыбами льда переворачивались и опускались на дно ледяные огневые точки, — эти точки по всей трассе состояли из бревенчатых срубов, обсыпанных снегом и облитых водою; таяли колпаки, ниши, полуниши, брустверы, — сложная система оборонительных сооружений, сделанных во льду и в основном изо льда. Срочно вывозились установленные на санях броневые точки — снятые с поврежденных танков башни. Отключались от рубильников последние фугасы, вывозились зенитки и пулеметы, снимались санитарные посты, девушки-сандружинницы, прожившие на льду зиму, шагали по воде, покидая последними исчезающую на глазах трассу.

Много всякого имущества, десятки разбитых артиллерийским огнем и авиабомбами автомашин, самолеты — наши и немецкие, врезавшиеся в лед, — уходили теперь на илистое дно Ладоги...

Ладожский лед еще держится — уже непроходимый и непроезжий, превратившийся в стихию, уже недоступную человеку, он ходит, зыблется, ворочается, смерзается по ночам и вновь расползается под лучами солнца. С пролетающих над Ладогой самолетов видна только ворочающаяся снежно-ледяная каша. Сейчас Ленинград на долгие три-четыре недели полностью отрезан от Большой земли. Его блокада сейчас — полная. Ведь и тяжелые транспортные самолеты не всегда могут взлететь с разбухших в весенней прели аэродромов. Только маленькие вездесущие связные У-2 проносятся сейчас над Ладожским озером, поддерживают связь Ленинграда с Большой землей... Всякий привоз продовольствия в Ленинград из-за озера прекратился до открытия навигации. Что думают по этому поводу немцы, я не знаю; вероятно, радуются, рассчитывают теперь-то измором взять Ленинград, может быть, именно в ближайшие дни кинуться на него штурмом... Но я хорошо знаю, что запасы продовольствия, доставленного по ледовой трассе, теперь созданы достаточные, чтобы, не снижая увеличенного пайка, продержаться до открытия навигации и даже — если б понадобилось — дольше. И все-таки общее положение Ленинграда в эти дни, конечно, тревожное...

24 апреля!.. В этот день немцы совершили один из самых убийственных своих налетов на Ленинград. Ленинградцы еще полны впечатлений от этого апрельского злосчастного дня. За день или за два до того крейсер «Киров», стоявший у набережной Невы, был, к счастью, переведен на другое место. У тех же кнехтов пришвартовалось вспомогательное судно «Свирь»... Бомбы разбили «Свирь». Другими авиабомбами повреждено несколько кораблей. Убиты и ранены сотни балтийцев. В порту и на территории судостроительных заводов в этот день падали и тяжелые снаряды. Но только малая часть летевших на Ленинград немецких бомбардировщиков достигла города. Большинство было отогнано нашими летчиками и зенитной артиллерией.

Прямым попаданием авиабомбы весом в полтонны в этот день уничтожено здание Управления порта. Разрушены, сожжены, разбиты многие другие дома в порту, склады, пакгаузы, причалы. Ведя огонь по совершающим массированный налет бомбардировщикам, давя немецкие дальнобойные батареи, все каши корабли, замаскированные в Торговом порту, прижатые к набережным в дельте Невы, причаленные к баржам, дровяным складам, к стенам заводов, били с такой интенсивностью и силой, что от воздушных волн валились на землю краны, легкие постройки рассыпались, с нескольких складов были снесены крыши. «Максим Горький», «Киров», наши линейные корабли вели огонь из орудий главного калибра, — этот гром орудий слушал весь Ленинград.

Крейсер «Киров» в этот день получил повреждения, но огня своих орудий не приостанавливал...

Столь же жестокие налеты на Ленинград происходили 4 и 27 апреля! До апреля, почти четыре месяца, воздушных массированных налетов на Ленинград не было. Теперь же пострадало много городских зданий, в том числе Горный институт. Были попадания и в хлебозавод, но на снабжении населения хлебом это не отразилось!

Немцы бесятся. Еще в марте им удалось захватить Гогланд и, кажется, остров Сескар. Все попытки балтийцев отбить захваченные острова оказались тщетными, — и здесь огромное значение имело таяние льда, за время беспутья немцы на островах укрепились. Взять эти острова обратно нам будет нелегко.

Во всяком случае, лишние сотни или даже тысячи фугасных бомб, сброшенных на Ленинград, на судьбу города повлиять не могут, ленинградцы так и говорят: «Немцы бесятся, а все равно ничего не добьются. Могила под Ленинградом так или иначе им обеспечена. Только злее мы будем!..»

...Хорошо писать при свете полной луны. Вспоминаются мне все такие же полнолунные ночи в другие, мирные времена: и ледники Памира, и степи Кегена, и ветвистые рога оленей в полярную ночь в Ловозерской тундре, и Баренцево, и Каспийское, и Черное моря, и быстротекущий Витим, тайга Патомского нагорья... Как бесконечно много воспоминаний!

Второй майский день

Ночь на 3 мая

Знакомые моряки сегодня рассказали мне о том, что эсминцу «Стойкий», на котором выводил караваны ханковцев в Кронштадт адмирал Дрозд, минному заградителю «Марти» (бывшей императорской яхте «Штандарт») и «тральцу» Т-205 недавно присвоено звание гвардейских. Это, кажется, первые гвардейские корабли Балтийского флота.

После падения Гогланда обстановка в Кронштадте была некоторое время весьма напряженной — опасались крупных немецких десантов, усиливали меры защиты от нападения. Сейчас нападения по льду уже быть не может, а по воде никакой враг не посмеет, не может сунуться.

А вот наши корабли, подводные лодки готовы идти на врага сквозь любые минные поля — с открытием навигации балтийцы дремать не будут.

Взаимодействуя с сухопутной, хорошо работает и морская артиллерия, и не только с моря или с кораблей, стоящих на Неве, но и с правобережья Невы. Тяжкий грохот нашей артиллерии особенно отчетливо слышен по ночам — он раскатывается и от востока, и от запада, и от всей северной полудуги горизонта.

Сегодня, 2 мая, в «Ленинградской правде» опубликован первомайский приказ адмирала Кузнецова, в тексте которого есть такие слова: «1942 год должен быть годом полного разгрома врага». Точно такие же слова: «Добьемся полного разгрома фашистско-немецкой армии в 1942 году» — приводятся в отчете о первомайском радиомитинге. А в передовице сказано еще определеннее: «Народный комиссар обороны приказал Красной Армии добиться того, чтобы 1942 год стал годом окончательного разгрома немецко-фашистских войск и освобождения советской земли от гитлеровских мерзавцев».

А до конца 1942 года осталось ровно восемь месяцев...

Вчера вечером по радио выступал Александр Фадеев, приехавший в Ленинград. Сегодня я слушал по радио речь вернувшейся из Москвы Ольги Берггольц. Она рассказывала о ленинградцах, находящихся на Большой земле — эвакуировавшихся из Ленинграда. Она была в Москве у Михаила Шолохова, приехавшего туда с Южного фронта, встретилась у него с работниками Наркомата танковой промышленности, которые рассказывали о работе «филиала» нашего Кировского завода, уже наладившего в глубоком тылу выпуск танков. Берггольц рассказала сегодня о первом исполнении в Москве Седьмой симфонии Дмитрия Шостаковича — это было в Колонном зале Дома Союзов 29 марта. Исполнял симфонию объединенный оркестр Большого театра и Всесоюзного радиокомитета. Ольга Берггольц хорошо и подробно охарактеризовала звучание симфонии, рассказала, как вся публика в зале стоя восторженно рукоплескала замечательному композитору...

Ольга Берггольц прекрасно работает в Ленинграде с самого начала блокады, ее мужественные выступления и стихи всегда волнуют всех ленинградцев.

...3 мая в Ленинграде приступают к работе школы. Ленинградские дети — школьники и школьницы — сядут за парты! Это — тоже наша победа. Но лучше бы этих измученных, бледных, уцелевших детей совсем не было в Ленинграде. Скорей бы открылась навигация — их будут эвакуировать!

Подвиг Веры Лебедевой

Описывая мельчайшие подробности подвига, совершенного Верой Лебедевой, все оттенки ее переживаний в минуты смертельной опасности и вообще все ее впечатления, я не позволил себе ни одного слова писательского домысла. Умная, интеллигентная девушка Вера, рассказывая мне обо всем, что с нею произошло, сумела так точно, так «надобно мне» всё восстановить в памяти, проанализировать свое состояние, что мне осталось только записать ее слова, ничего «от себя» не додумывая. Таким образом, эта запись — строго документальна.

Первого мая Вера Лебедева шла по улицам Ленинграда. На душе был праздник. Первое мая и всегда было праздником для Веры, но в этот раз он ощущался особенно. Проверяя быстрым шагом, жестами, дыханием свой организм, Вера Лебедева чувствовала, что совершенно здорова. Раны зажили, нигде ничто не болело. Особенно приятно было размахивать на ходу левой рукой — она действовала, как всегда прежде...

По улицам Ленинграда шла девушка с защитными петлицами на вороте хорошо проутюженной гимнастерки. Даже высокие русские сапоги не отяжеляли походку Веры. Русые волнистые волосы, падая из-под пилотки, завивались кудрями. Несколько легких локонов отводил от высокого лба свежий еще ветерок. Было очень спокойно бледное лицо Веры, но, хмуря тонкие светлые брови, она испытующе поглядывала на встречных людей, — как идут они после этой страшной зимы? Что выражают их лица? Можно ли угадать по их лицам пережитое каждым из них?

Да, видно было: город набирается новых сил. Его дыхание становится ровным. Чувствуется, что он будет крепнуть с каждым днем! Это ощущение совпадает с собственным самочувствием девушки, она идет по городу, уверенная в своих крепнущих силах, гордая тем, что жива и что сегодня, после тяжелого ранения, возвращается из госпиталя в свою часть, снова становится сегодня защитницей Ленинграда, защитницей вот этих, встречных, слабых физически, но сильных духом людей, вновь способных улыбаться, смеяться, даже петь песни. Там и здесь на улицах Ленинграда в солнечный, теплый первомайский день слышатся песни, — вот в подворотне стоит, напевая хором, группа девушек, вот моряки, перегнувшись через гранит парапета, глядят в рыжеватую воду Невы и подпевают тому, кто во весь голос поет на палубе замаскированного тральщика... Да, сегодня Вера вновь становится защитницей этих вот домов и этих девушек, улиц, боевых кораблей...

К вечеру Первого мая, вернувшись в свой батальон под Колпином, окруженная обступившими ее товарищами, простодушно приветствующими ее, Вера наконец чувствует себя дома... И смеется вместе со всеми, и глаза ее становятся озорными, и, равная среди равных, она весело рассказывает обо всем, что сегодня видела в городе, о том, что в городе всюду — жизнь!

Вокруг траншей, зеленея, поднимается молодая трава. И, оставшись одна, Вера срывает травинки, нюхает их, прикусывает и бережно, любовно разглаживает на ладони. И, втихомолку сплетя из травинок маленькое кольцо, надевает его на свой тонкий безымянный палец — словно обручаясь с жизнью самой природы...

...Может быть, месяц в этом госпитале № 1000, месяц возвращения к жизни и восстановления сил, был единственным за всю войну временем, когда спокойно и бестревожно Вера вспоминала и передумывала всю прежнюю, довоенную жизнь... Вера была почти счастливою в госпитале, потому что впервые ощутила, как нежна и заботлива может быть та большая семья, какая там, на передовой линии, в суровом своем быту, не раскрывала Вере своих подлинных чувств и своего истинного к ней отношения.

Веру навещали бойцы и командиры — даже те, каких она прежде вовсе не замечала, с какими будто и знакома-то не была. Не умеют русские люди распинаться в своих дружеских чувствах, но душевная их теплота проявляется совсем не в словах. Говорит о чем-нибудь постороннем, и даже насмешливо или порой грубовато, а вот взглянет ненароком так, что сразу понятно: душу готов отдать за тебя человек, и жалеет, и любит тебя, и ценит, и восхищается силой твоей. Но только уловишь это, и опять он, словно застыдившись показать тебе глубины своего отношения, сидит возле тебя суховатый, будто посторонний, боящийся своим присутствием надоесть тебе. И скажет: «Ну, мне пора, извините, товарищ Лебедева, что утомил вас... Если что понадобится, скажите, — начальник госпиталя сообщит нам в часть... Сделаем!»

И уйдет. И оставит занесенное им в твою душу тепло. И будешь думать с нежностью: «Какие хорошие у нас люди! Ну что ему я? А вот полдня шел пешком по болотам, по разбитым апрельским дорогам, просился на попутные грузовики, вскакивал на ходу, трясся, мерз, не ел весь день, наверное, — и всё для того, чтобы пять минут, разрешенных врачом, просидеть у меня, ничего толком не сказать и уйти... И притом даже не догадывается, сколько радости принесло мне его посещение. И видел-то он меня в траншеях, кажется, только раз или два...»

Каждый день приходили к Вере всё новые и новые люди в шинелях — придут и уйдут, какой-нибудь пустячок оставят, а чувство большой семьи растет, разрастаясь в благодарную любовь ко всему народу. И хорошо думается, и раны не так болят, и хочется поскорее туда, где в свисте пуль, во взмётах разрывающихся мин перемешаны жизнь и смерть, где русский человек всем, что есть у него, отдаривает Родину за то, что она дала ему, и радуется, что Родине именно он надобен в этот час...

Разве можно хоть один лишний день пробыть в госпитале, когда вся родная семья — серые шинели, загрубелые, не расстающиеся с оружием руки — там?..

«Как хорошо, что я осталась жива! Как еще пригожусь я там!» В окна госпиталя светит теплое солнце. Уже зеленеют ветви деревьев. Подсыхает земля. Скоро Первое мая — весна!..

В сводках фронта каждый день сообщается: «...за истекшие сутки на фронте ничего существенного не произошло». Самое большее, что бывает в сводках по поводу действий Ленинградского фронта, это сообщение о «боях местного значения». Затишье? Активная оборона? Изредка под рубрикой «В последний час» сообщается: «Трофеи войск Ленинградского фронта за период...»

Вот, например: с первого по десятое апреля захвачено восемь танков, двадцать три орудия и много другого. Да сколько, кроме того, уничтожено? Одних самолетов — семьдесят шесть! И еще: только за эти десять дней «...немцы потеряли в районе Ленинградского фронта убитыми свыше девяти тысяч солдат и офицеров...». Сухие цифры! Но помнишь их наизусть!

Значит, не совсем «затишье» и не совсем «оборона»? Конечно! На разных участках мы то и дело ведем наступательные бои, пусть они неизменно захлебываются, но каждый раз мы хоть немножечко улучшаем наши позиции, срежем какой-нибудь немецкий выдающийся вперед «клинышек», отвоюем у них один-два окопа, отберем маскирующий их овраг или маленькую, но «господствующую» высотку с наблюдательным пунктом... И уж конечно повсюду бьем, бьем врага снайперской, беспощадной пулей!

Вот это и называется «активная оборона»...

Такова обстановка сегодня, такова была она и месяц назад, 2 апреля, когда снег еще лежал на полях, укутывая плотным саваном замерзшие трупы гитлеровцев.

Землянка Веры Лебедевой к тому дню перестала быть «лисьей норой». Ее углубили, расширили, перестроили и готовились передать тыловому подразделению, потому что сами рассчитывали отвоевать у гитлеровцев новый клочок земли.

И сейчас Вера вспоминает тот день, 2 апреля, когда на своем участке у Колпина батальон пошел в наступление и когда она была ранена. К вечеру того дня удалось выбить гитлеровцев с занимаемых ими позиций. Вражеская траншея осталась за нами, но жестокий бой продолжался ночью. Важно было любой ценой продержаться до утра, когда подойдет подкрепление.

На каждой новой огневой точке оставалось по пять-шесть человек. Между точками, по фронту, метров на триста — четыреста захваченная траншея оставалась пустой. Ночь была непроглядно темной. Шквалистый ветер рвал, выл, метался. Эту неприютную ночь раздирали разрывы снарядов — немцев бесила их неудача.

Вера Лебедева находилась в землянке командного пункта роты, разговаривала с политруком Добрусиным и с командиром роты лейтенантом Василием Чапаевым.

Не просто быть тезкой прославленного героя. Командир роты старался быть не хуже того героя, он уже которую ночь не спал, следя, чтобы все у него было «в порядке»... Разговор шел о работе Веры с комсомольцами пополнения, которое подойдет к утру... Клава Королева дежурила у телефона.

Сыпался с перекрытий песок, керосиновая лампа мигала — снаряды рвались вокруг. Со свистом, обрушив в землянку снежный шквал непогоды, распахнулась дверь, старший сержант предстал перед командиром роты, торопливо, взволнованно доложил:

— Наша точка, правофланговая точка разбита. Землянка горит. Прямое попадание термитным. Командир взвода младший лейтенант Котов убит. На точку ворвались автоматчики. Мы перебили их, погибли и наши все пятеро, я остался один... Давайте скорее подмогу, я проведу!..

Вера Лебедева накидывает ватник, хватает санитарную сумку.

— Куда ты? — останавливает ее политрук Добрусин. — Не твое это дело!..

— Пустите!.. Товарищ лейтенант, — оборачивается Вера к Чапаеву, который уже у двери, — разрешите мне с вами, каждый человек нужен там!

Чапаев, кивнув головой, исчезает в белой пурге, Вера выскакивает за ним. Пожилой боец Политыка, украинец Редько, второй телефонист Васин и тот — прибежавший с горящей точки — бегут по траншее, сразу объятые мраком, ветром, ослепляемые пламенем разрывов, — осколки осыпают траншею.

...Все шестеро — возле разбитой «точки». Еще шестеро, вызванные приказанием Чапаева по телефону, спешат следом. Землянка горит. Те несколько гитлеровских автоматчиков, что ворвались сюда, лежат в траншее убитые. Поперек двоих лежит Котов, вцепившись в горло врагу, но он сам пригвожден к земле вошедшим в его спину штыком. Рядом — мертвый гитлеровец.

— Когда я увидел, как он лейтенанта штыком, — торопится рассказать вернувшийся с подмогой старший сержант, — я его прикладом долбанул и... к вам побежал...

В красном, мечущемся свете — только трупы да кровь на снегу, разбитый «максим», искрошенная земля, тлеющие обломки...

Чапаев рассредоточивает прибежавших с ним, приказывает окапываться, поручает Вере разогреть принесенный с собой старшим сержантом ручной пулемет — мороз большой, и затвор замерз.

— Старший сержант! Командуй здесь, я сейчас вернусь!

Пригибаясь, Чапаев бежит по траншее дальше, где, он знает, есть группа саперов, которую следует привести сюда. Разрывается снаряд — Чапаев падает, раненный, но вскакивает, бежит -дальше, исчезает во тьме мятущейся вьюги.

Подбегает вторая группа — еще шесть бойцов, но, прежде чем они успевают выбрать себе места, три снаряда один за другим разрываются впереди и сзади, а четвертый рвет оглушительным разрывом середину траншеи. Вместе с пулеметом Вера вбита в снежный сугроб. Раскидав заваливший ее снег, задыхаясь, выбирается она на поверхность — только стоны вокруг. Вытянув за собой пулемет, она кидается к раненым. Несколько бойцов убиты. Политыка лежит навзничь с проломленным черепом, плечо Редько пробито насквозь осколком, Васин разорван на части. Из снега выбираются только раненный в руку старший сержант да невредимые боец Базелев и еще один, Иванов, — из только что подбежавших красноармейцев. Другие из второй группы тяжело ранены. Вера торопливо их перевязывает...

За мечущимися языками огня впереди стоит черная, непроглядная стена ночи, она скрывает мелкий еловый лес, и оттуда ветер доносит теперь смутный шум: будто говор, будто глухие команды и позвякивание оружия...

Фашисты ударили из минометов. В свете пламени возник Базелев — раненный сам, он ползет, таща за собой пронзенного осколком мины Иванова.

— Фрицы сейчас в атаку пойдут! — крикнул он.

Старший сержант осмотрелся: кто еще может держать оружие? Способных к бою здесь трое, невредима из них только Вера.

Вера быстро перевязывает Иванова и Базелева, проверяет пулемет — он исправен.

— Нужно встретить не здесь, — говорит она, — впереди! Отсюда за светом не видно их. С пулеметом выйти вперед! Я пойду вперед! Разрешите?.. Я хорошо знаю пулемет, хорошо стреляю!

Старший сержант посылает Базелева дозорным в тот непроницаемый мрак, что особенно сгущен впереди, за горящей землянкой, и внимательно, словно впервые видя перед собой худощавое лицо, светлые глаза Веры, глядит на нее...

— Ты?

Вера не отрывается от его сурового, оценивающего взгляда. Вера видит, как освещенные красным пламенем, завешенные щетинками усов губы старого солдата дрогнули.

— Нет, дочка!.. Там — смерть... А тебе еще нужно жить!..

Вера вскидывает голову:

— Смерть... Смерть свою нужно убить!.. Я убью… Не только свою, но и вашу, и тех, кто позади нас!

Старший сержант молчит. Возвращается Базелев:

— Идут!..

Вера, вдруг рассердившись, кричит:

— Минута уже прошла... А они — идут! Или вы хотите отдать наш рубеж?..

Старший сержант встрепенулся, быстро обнял и поцеловал Веру:

— Ну иди, дочка... Не отдадим!..

И Вера, схватив пулемет и все три имевшихся к нему диска, поползла вперед, обогнув плавящийся от жары вкруг горящей землянки снег, погрузилась в слепую, черную ночь. Кроме пулемета и дисков была у Веры при себе еще только одна «лимонка».

«Не отдадим... Не отдадим!» — настойчиво повторяет возбужденная мысль, и Вера не понимает, что эти слова сказал старший сержант. «Не отдадим!» — уже относилось к земле, по которой она ползла, ко всему, что осталось там, позади нее.

Темный лес стал уже смутно различим ею в пурге. Вера переползла свежие, еще едва присыпанные снегом воронки, щупала пальцами снег впереди себя и, наткнувшись на немецкое проволочное заграждение, наконец задержалась, установила пулемет, вложила диск...

А позади ей видится красноармеец Политыка, погибший у горищей землянки, и убитый, полуобгорелый лейтенант Котов, лежащий возле пылающих бревен на мокром, красном снегу... Нет в ней ни страха, ни мыслей — есть только эти образы, возникшие во мгле.

Вера протерла глаза и впереди себя увидела маленькие темные елки и черные пятна, проскальзывающие от дерева к дереву. Они приближаются... Вот это и есть фашисты!..

У Веры страстное желание открыть огонь, но она сдерживает себя, она ждет, чтобы подошли ближе. Она считает: сколько метров до них?

Сто?.. Много! Пусть подойдут еще!.. Доносится шум, они идут и вполголоса о чем-то переговариваются, они еще не чуют опасности. Хорошо! Это — хорошо!.. Они широко растянулись вправо и влево, они приближаются цепью. Вера считает: «Теперь метров, наверное, шестьдесят» — и нажимает спусковой крючок, ведет очередью слева направо.

Стук пулемета исходит как будто из сердца, и все ее напряженное состояние мгновенно превращается в торжество. Гитлеровцы падают, слышен раздирающий ночную тишину вой, и после резкого голоса команды все, кто двигались впереди, ложатся. Вера не стреляет, пока гитлеровцы лежат. Но они начинают двигаться ползком, наползают и справа и слева. Вере понятно: они хотят обойти ее. Вера злобно бьет короткими очередями, выбивая передних слева, затем передних справа. Лес оглашается треском вражеских автоматов — пули начинают сечь воздух, все ближе врываются в снег. Вера быстро отползает в сторону, метра на три, снова дает короткие очереди. Бьет спокойно, уверенно — цепь редеет, неподвижные темные фигуры остаются на снегу, истошные вопли множатся, но, смыкая цепь, гитлеровцы подползают все ближе.

Один диск у Веры уже израсходован. Она вставляет второй, а немцы уже с трех сторон; все чаще переползает Вера с места на место, сбивает врагу фланги и бьет ему в лоб, — и второй диск подходит к концу. Дать бы сейчас длинную очередь, но нельзя — надо точно, рассчитанно, каждой пулей по одному. Пустеющий диск начинает трещать, патронов все меньше, пять-шесть выстрелов, и пулемет отказывает, диск пуст, а враги ползут... Вера хочет вставить третий, последний диск, но левая рука вдруг виснет бессильно. «Ранена!» — понимает Вера, это некстати, Вере необходимо, чтоб рука сейчас действовала, она приподымает свою левую правой, пальцы еще работают, она вставляет третий, последний диск и начинает стрелять одиночными. Но на нескольких фашистов ей приходится истратить по две пули, и Вера досадует: «Как же это так, нерасчетливо!» Вдруг, вслед за разрывом мины, резкий удар в поясницу, и только при этом ударе Вера осознает, что ведь все время вокруг нее разрывались мины, а она даже не замечала этого. Но удар в поясницу был не очень силен. Вера продолжает стрелять. Ей нужно переползать с места на место, а левая бессильная рука ей мешает, подворачивается, и Вера отпихивает ее другой рукой влево, а потом подвигается боком и снова — одной правой ставит пулемет как надо, подправляет его головой, целится, дает один выстрел, целится снова, дает еще один. Фашисты начинают бросать в Веру гранаты. Некоторые рвутся поодаль, другие — близко. Вера слышит жадные, злобные возгласы, высчитывает ту секунду, когда разорвется очередная граната, чтобы зря не опускать голову, не потерять только что выбранную цель... Вот граната падает у самого пулемета. Вера мгновенно подхватывает и отшвыривает ее в сторону врагов, взрыв раздается среди них. Вера зло усмехается. Опять стреляет, но диск — третий, последний диск — начинает трещать,, а в боку у Веры острое жжение и между лопаток под гимнастеркой и ватником мокро. И у Веры мысль: «Мне жарко, вспотела!»

Вера ждет чуда от диска, уже точно зная, что в нем осталось три-четыре патрона. Снова разрыв гранаты, обожгло ногу. Вера думает о своих, о помощи: «Подойдут... Неужели не подойдут?» И снова дает выстрел, и пулемет, стукнув, будто говорит: «Не отдам!» И второй — «Не отдам!». Вере чудится, что это в самом деле не она думает, что это голос пулемета...

Остались один или два патрона. И тогда само собой, как совершенно естественное продолжение всего, что делает она здесь, приходит решение: встать, бросить «лимонку», — все, что еще есть у нее, единственную «лимонку», чтоб себя и — побольше — их... Надо только выждать, когда они разом кинутся!..

Вера выпускает последние две пули. Два гитлеровца, пытавшиеся к ней подползти, замирают. Вера поднимает голову, и что-то яснеет для нее сразу, будто чего-то раньше не замечала она. Это — тишина. Никто не стреляет, враги лежат метрах в двадцати и не ползут ближе. И наших позади нет. Конечно, немцы остерегаются и выжидают, чуя, что патроны у русского пулеметчика на исходе...

«Ну вот», — мысленно подтверждает свое решение Вера, валит пулемет набок, быстро ладонью забрасывает его снегом, затем выдергивает из «лимонки» чеку, вздохнув, поднимается во весь рост. Возле нее — ветви разлапой, заснеженной ели. Смотрит на небо и видит звезды, в первый раз в эту ночь видит крупные, чудесные звезды, и ей сразу становится хорошо: перед ее взором будто среди звезд возникает доброе лицо матери, родное, так реально зримое ею лицо. «Мама радуется за меня!» — и торжественное спокойствие в это мгновение овладевает Верой.

Просветленным взором она смотрит теперь на врагов, слышит голос команды, вслух легко и свободно произносит: «Идите теперь!» — и видит: немцы вскакивают, бегут, бегут к ней, и Вера заносит «лимонку» над своей головой и закрывает глаза и ждет... И счастливо повторяет:

«Ну, всё... всё!»

Смутно слышит ожесточенный треск автоматов и больше не помнит уже вообще ничего...

Это были автоматчики, подоспевшие на помощь. Они скосили фашистов прежде, чем те подбежали к Вере. Веру нашли лежащей без сознания, навзничь, раскинув руки, — ватник ее был распахнут, а волосы разметались по снегу. Склонившись над ней, старший сержант уловил легкий пар ее непрекратившегося дыхания. Потрогал ее плечи, руки... »Лимонка» вместе с рычажком была так плотно сжата ее омертвевшей рукой, что не разорвалась. Старший сержант, осторожно разжав сведенные пальцы Веры, придержал своей рукой рычажок, крикнул бойцам: «Ложись!» — и отшвырнул гранату за трупы гитлеровцев. «Лимонка» разорвалась в снегу...

Вера очнулась возле все еще горевшей землянки. Увидела: «всего вокруг много, много: люди, пламя, движение, оружие»... Услышала голоса. Ей не было ни больно, ни трудно, только все было сложно в красном тумане, Вера осознала себя лежащею на шинели, заметила рядом раненых. Опережая сознание, ее внезапно вновь подхватило возбуждение боя, она была, конечно, в полубреду. Вскочив, подбежала к кричащему раненому бойцу, чтобы перевязать его. Она не могла найти раны; опустившись на снег, рылась правой рукой в его окровавленной разорванной ватной куртке, пока какой-то красноармеец не возник над ней силуэтом, распахнув ту же ватную куртку, отчетливо произнес: «Вот рана!» «Пакет!.. Есть у тебя пакет? — спросила его Вера. — Разорви!»

Но едва, забыв о себе, ничего не сознавая, кроме желания перевязать раненого, она вместе с красноармейцем перевернула его, сзади послышались свист, вой, и, почувствовав удар в спину, Вера, отброшенная разрывом мины, снова потеряла сознание...

Очнулась она, покачиваясь на руках несших се бойцов. Тянулись стенки траншеи, сияли над Верой звезды, под ногами бойцов поскрипывал снег. Окончательно пробудил ее голос командира роты Чапаева: «Вера! Вера!» — и, только услышав его, она опять поняла, что жива, и безотчетно рванула правой рукой, отталкивая несущих ее бойцов, крикнула: «Я сама пойду... Где раненые?» Встала, но, сделав несколько неверных шагов, упала, прежде чем бойцы успели ее подхватить...

«Возьмите и несите ее! — крикнул Чапаев. — Она в бреду!»

До Веры эти слова дошли словно из глубины колодца, но она все-таки встала и пошла, не даваясь бойцам, не слыша, стреляет ли враг, рвутся ли снаряды. А снаряды рвались, а Чапаев уже ничего больше не приказывал, потому что, сам раненный, впал в бессознательное состояние на руках подхвативших его бойцов.

До командного пункта роты было метров шестьсот, и эти шестьсот метров Вера прошла сама, поддерживаемая бойцами. И когда переступила порог землянки, ничего не узнала, узнала только Клавушку, которая, испуганно взглянув на нее, кинулась к ней и заплакала, повторяя: «Вера, Вера!..»

Вера стояла пошатываясь, отстранила руки бойцов, рванула вверх свою гимнастерку, заправленную в ватные брюки, и на пол посыпались ледышки крови, — их было много, они сыпались на пол, звеня, темно-красные, отблескивая в свете керосиновой лампы... Но это уже было последнее, что запомнила Вера из той необыкновенной ночи. Она потеряла сознание — на долгие часы... Ее увезли на ПМП. Она была ранена пятью осколками мин и ручных гранат. Два из этих ранений оказались тяжелыми.

Вновь открыла глаза Вера, уже лежа в белых простынях, на пружинной кровати — в госпитале. Это был госпиталь № 1000, в Ленинграде. И первое, что почему-то припомнилось ей, была ее кубанка, оставшаяся на снегу там, рядом с поваленным набок пулеметом, — кубанка, сшибленная с ее головы осколком немецкой мины. Тогда она и не заметила этого, а теперь кубанка возникла перед ее глазами отчетливо. На столике возле себя Вера увидела конфеты и цветы, подумала: «Откуда они могут быть?» (Ведь это было в самом начале апреля!) Но на душе стало легко и приятно. Ей сказали, что в госпиталь приезжал генерал-майор, начальник Политуправления фронта, и что он приедет еще раз. И кроме того, ей сказали, что кроме медали «За отвагу», которая уже есть у нее за прежние боевые дела, теперь у нее будет орден — она представлена к ордену Красного Знамени.

Вера улыбнулась, закрыла глаза и заснула.

22 июня 1941 г. — май 1942 г. Ленинград
1961–1969. Москва