Содержание
«Военная Литература»
Дневники и письма

Книга II.

Второй год войны

От автора

Этот том книги «Ленинград действует...» я начинаю под титром «Второй год войны». Конечно, если точно следовать лишь хронологии, то второй год войны начался с 22 июня 1942 года. Но фактически все мы, ленинградцы, находившиеся в тяжкой блокаде, преодолев первую страшную зиму, жили ощущением второго года войны с начала весны, когда — еще ослабленное голодом — население Ленинграда и действующие армии энергично взялись за укрепление города, чтобы превратить его в неприступную крепость. Да и все действия наших войск, как и войск противника, уже с ранней весны обосновывались стратегическими планами и тактикой второго года. Наши войска готовились не только к отражению новых попыток штурма Ленинграда, но и вели — сначала подготовку к прорыву блокады, а затем и ожесточенные наступательные бои. И если эти бои в 1942 году не привели нас к решающему успеху — прорыву блокады, то, во-первых, дали войскам Ленинградского и Волховского фронтов большой опыт, во-вторых, территориально улучшили положение наших войск на нескольких участках передовой линии фронта и, в-третьих, осенью 1942 года решительно сорвали попытку штурма Ленинграда немецкими армиями, усиленными, в частности, мощной 11-й армией Манштейна, перекинутой под Ленинград из Севастополя. Эта армия в районе Синявина была нашими войсками обескровлена и разгромлена...

1942 год был для нашей страны одним из тяжелейших периодов войны. Анализируя свой дневник и изучая авторитетную военную литературу, я хорошо представляю себе общую обстановку на фронтах Отечественной войны, создавшуюся к началу 1942 года и в следующие месяцы.

Незадолго перед тем Красная Армия, перейдя в контрнаступление, разгромила и отбросила от Москвы сильнейшие группировки противника, сорвала гитлеровские планы полного окружения Ленинграда и прорыва на Кавказ. Не знавшая дотоле поражений нигде в Европе, чудовищная военная машина Гитлера впервые была остановлена и, получив сокрушающие удары, откинута далеко на запад.

В январе Красная Армия, двинув вперед девять фронтов и флоты, на линии, составляющей почти две тысячи километров, развернула общее наступление. За четыре зимних месяца с начала 1942 года враг, потеряв на различных участках фронта до пятидесяти дивизий, был отброшен где на сто, а где и на четыреста километров. Красная Армия освободила больше шестидесяти городов и около одиннадцати тысяч других населенных пунктов. Миллионы советских людей были вызволены из фашистской неволи. Московская и Тульская области оказались очищенными полностью, а семь других областей и Керченский полуостров — частично.

«Сопротивление русских сломало хребет германских армий!» — заявил Черчилль, а немецкий военный историк Типпельскирх впоследствии писал: «Для дальнейшего ведения боевых действий исход этой зимней кампании имел губительные последствия… {67}

Это помогло нам завершить перевод экономики страны на военные рельсы, наладить работу в тылах страны, приостановить эвакуацию на восток промышленных предприятий и населения, энергично помочь партизанам в борьбе с гитлеровцами на захваченной ими территории.

Современные наши военные историки в своих исследованиях уделяют, однако, и большое внимание тем недостаткам и ошибкам руководства Красной Армии, какие имелись и были совершены в то время.

«...Первый опыт организации и проведения стратегического контрнаступления, а затем и развернутого наступления на всем фронте не обошелся и без серьезных ошибок со стороны Ставки Верховного Главнокомандования, командования фронтов и армий.

Ставка Верховного Главнокомандования, переоценив успехи советских войск, достигнутые ими в контрнаступлении, предприняла наступление на всех важнейших направлениях, что привело к распылению стратегических резервов...» {68}

Историки указывают также на то, что командование и штабы не имели достаточного опыта в организации наступательных операций и боев, на отсутствие крупных механизированных и танковых соединений, на недостаточную целеустремленность в использовании при наступлении военно-воздушных сил и на не всегда умелое обращение с наступающими резервами: «...маршевое пополнение нередко бросали в бой с ходу, без необходимой подготовки». {69}

И хотя нашими войсками было нарушено взаимодействие между немецкими группировками «Центр» и «Север», созданы крупные плацдармы, такие, например, как в районе Барвенкова и в районе Любани, взята Лозовая, — Красной Армии не удалось полностью выполнить поставленные перед ней задачи: захватить на Павлодарском направлении переправы через Днепр, освободить Харьков, Новгород, уничтожить окруженные вражеские группировки в районах Старой Руссы, Демянска и потом снять с Ленинграда кольцо блокады. Здесь, несмотря на большие потери в рядах противника (как в Крыму, где немцами была захвачена Феодосия и тем сорвана наша помощь блокированному Севастополю со стороны Керчи), нас постигла серьезная неудача, о которой в «Истории Великой Отечественной войны» сказано так:

«...Только в результате недочетов в организации наступления, допущенных командованием Волховского фронта и 54-й армии Ленинградского фронта, крупная вражеская группировка, оборонявшая район Кириши — Чудово — Любань, избежала окружения и уничтожения. Окруженной оказалась 2-я Ударная армия, войскам которой пришлось с тяжелыми боями пробиваться через узкую горловину у основания прорыва на соединение с главными силами Волховской оперативной группы Ленинградского фронта...» {70}

К лету 1942 года богатый опыт прошедших наступательных операций (в том числе — ошибок и недочетов) нашим командованием был глубоко проанализирован и обобщен. Во время относительного затишья на фронте подготовлялись к летним боям войска Ленинградского, Волховского и Северо-Западного фронтов — напряженно учились и совершенствовали свое боевое мастерство.

Серьезная неудача в районе Кириши — Чудово — Любань и тяжесть осенних, кровопролитных боев в районе Нева — Синявино при разгроме немецкой армии Манштейна не могли уже повернуть общий ход событий в пользу противника. Хорошо подготовленный, искусно нанесенный удар Ленинградского и Волховского фронтов в январе 1943 года привел нас к крупнейшему успеху — прорыву блокады. Потерпев серьезное поражение, немецкое командование прилагало отчаянные усилия к тому, чтобы разомкнутое нами кольцо блокады замкнуть вновь. Но к концу второго года войны — к июню 1943 года — последняя попытка немцев добиться своей цели была сорвана нашими войсками.

Описанием отражения этой попытки заканчивается предлагаемый вниманию читателей второй том книги «Ленинград действует...». С лета 1943 года гитлеровцы о захвате Ленинграда уже навсегда перестали мечтать. Отчаянно обороняясь, они тщились только удержаться на нашей земле. Наступали мы!

Май 1942 — июнь 1943, Ленинград

1961–1969, Москва

Глава первая.

Во втором эшелоне армии

8-я армия
5–10 мая 1942 г.

День печати. — Майский снег. — Доклад батальонного комиссара. — Испытание затишьем. — Взгляд в глубину пространств.

День печати

5 мая.

Деревня Поляны вблизи восточного берега Шлиссельбургской губы

Перед рассветом я вернулся в Поляны, пролетев бреющим, как над летнею Арктикой, над битыми, ворочающимися льдами Ладоги и сев на травянистое поле в Шуме.

Я не знаю, про какое место сказать: «Я опять дома». Где мой дом? В Ленинграде ли, в пустой, разбитой тяжелым снарядом квартире, похожей на полуразрушенный склеп, только почему-то оказавшийся не на земле, а на высоте пятого этажа, — никто туда не зайдет, никто не догадается, что там вдруг может спать живой человек.

Или в том блиндаже любой воинской, дерущейся с врагом части, где я на несколько суток пригрелся, заинтересованный людьми и их боевыми делами, и где уже живу их интересами, волнуюсь их волнениями, чувствую себя у них дома?..

Или вот в этой избе редакции армейской газеты? Здесь мой спальный мешок, здесь на общих нарах я сплю, и стучу на машинке, и делаю записи в моей полевой книжке — работаю. И к здешней столовой прикреплен талонами, выданными мне на месяц вперед по моему аттестату... Значит, сегодня я «дома» — здесь!

В числе сотрудников газеты — поэт Всеволод Рождественский, драматург Дмитрий Щеглов и еще два-три ленинградца.

Вечер

На вечере армейской газеты «Ленинский путь», посвященном Дню печати и награждению части сотрудников медалями, редактор, старший батальонный комиссар Гричук, делал пространный доклад.

Из доклада Гричука я выделяю только следующие, записанные мною, слова о начале снайперского движения:

«...Отдельные снайперы (их тогда еще называли «охотники», «истребители «кукушек» и пр.) были в частях с начала войны. Кое-где делались попытки как-то организовать этих охотников. Но только в ноябре сорок первого года снайперскому движению было придано первостепенное значение. 15 ноября 1941 года в газете «Ленинский путь» появилась полоса: «Ни пощады, ни жалости — смерть!» — о снайперах-истребителях Галиченкове и Вежливцеве. Речь шла о том, что каждый боец должен быть «пятидесятником», то есть должен истребить не меньше пятидесяти гитлеровцев. Военный совет и политотдел 8-й армии ввели Доску почета снайперов-истребителей,

В армии одним из первых лучших снайперов оказался Пчелинцев. В том подразделении, где он был, политотдел организовал совещание, газета распространила обращение ко всем истребителям, а затем предложила свои страницы для их переклички».

Майский снег

6 мая. 10 часов утра.

Поляны

Были чудесные, весенние, теплые дни. Почва во многих местах просохла совсем, стала твердой и плотной. Появилась первая зеленая, еще робкая, едва пробивающаяся травка, береговые склоны речки приобрели легкий зеленоватый оттенок. Маленькие желтые цветики разбежались по опушкам, вдоль грядок на старом, грязном, с вялой землей огороде, между гнилыми корнями прошлогодней капусты. Прозрачно-коричневая вода быстрой речки гнула, выкладывала по своему дну длинные водоросли и взмела у каждой коряги, у каждой застрявшей поперек течения ветхой веточки белую, как хорошо взбитый яичный белок, легкую пену, похожую издали на небрежно набросанный хлопок. Дорога, проходящая мимо избы, застланная во время распутицы слоями березок, ельника, долбленого известкового камня, присыпанная сверху желтым песком, бежала вдаль прочной веселой оранжевой лентой, — хорошо потрудились саперы. Автомобили катились, двигались по этой дороге, неторопливо попрыгивая на выбивающихся камнях, и уже нигде не останавливались, не застревали, не надрывали свои натруженные моторы, буксуя, кренясь, увязая, как в миновавшие дни непролазной распутицы. Только люди, выходившие из леса, красноармейцы ли, командиры ли, часто шли с толстыми палками, которые были нужны на топком болоте, чтоб щупать глубины топи, чтобы пробовать пружинистость рыжих болотных кочек.

Окна моей избы были раскрыты настежь; даже просыпаясь в ранний час, я с удовольствием освежался холодной водой, наслаждался доброй свежестью рассветного ветерка... Шинель, меховая куртка висели на гвозде в уголочке избы (где, когда-то рыже-розовые, обои сохранили несколько своих облупленных, потрескавшихся полос) — висели забытые мною и ненужные.По ночам играла парадным весенним светом растущая, торжественная луна; слышалась перекличка по-лягушечьи квакающих то здесь, то там пулеметов; порой нарастал и раскатывался орудийный гул. Ярким пунктиром обозначались линии трассирующих пуль; возникали и таяли вспышки белых и красных ракет; над линией фронта вставали зловещие зарева и бледные, немочные сияния. В просторных высях проносились крылатые хищники, пытавшиеся своим злобным фашистским глазом рассмотреть нашу весеннюю землю, и хищникам негде было укрыться в безоблачном небе, когда, споря с луною, ищущие лучи белесых прожекторов схватывали их в свое настойчиво движущееся по небу перекрестье, вели их по небу сквозь строй зенитных снарядов и пуль, пока они либо не падали на землю факелом смерти, либо не улепетывали в подлунную даль, едва унеся целыми свои металлические крылья...

Словом, — полнокровная, сильная — была весна.

А сегодня опять зима! Все покрыто белым густым снежным покровом. Леса, поля, огороды, крыши изб, дороги — однообразно белы, однотонны, а серое, низкое небо порывисто сыплет колючий снег. И ветер — острый, ладожский — дует, пронзительно свистя, во все щели. И обнаружилось, что ветки деревьев еще все-таки голы, стоят эти деревья рядами, скучая, распяленные, как воткнутые в снег сухие огромные веники. И речка окаймилась двумя прибрежными полосками льда, и коричневый цвет ее вод стал суровым, сердитым. И лунки огромных болотных луж, что при солнце казались голубыми сверкающими глазами земли, покрылись гладкими как стекло пластинками льда в сантиметр толщиной. Этот стеклянный лед пронизан микроскопическими пузыречками воздуха — того теплого воздуха, что пытался пробиться наверх, протыкая лед словно тоненькими булавочками, но не пробился и, закованный в этот лед, стал нитками едва различимых бусинок. Я разбил на одной из таких лунок лед сапогом и взял пластину — точь-в-точь осколок зеркального стекла, с той разницей только, что в нем оказались вмурованными несколько зеленых травинок, — и принес эту пластину в избу редакции, чтобы все ею полюбовались, и было жаль, что этот лед тает.

Пришлось опять топить маленькую печурку — «буржуйку», и дым насочился из-под ржавых заструг трубы и разбежался по избе вновь, как зимою, черня ее потолок, заставляя слезиться глаза и досаждая всем нам, ее обитателям. Но мы за зиму уже привыкли к этому едкому дыму, и день наш проходит как и всегда.

Доклад батальонного комиссара

6 мая. Вечер.

Поляны...

Вчера после ужина в столовой командирам читал доклад о международном положении некий профессор, батальонный комиссар, представитель Ленфронта, приехавший с Северо-Западного фронта после объезда тамошних частей.Кроме всего прочего, общеизвестного, в его докладе было кое-что, чего я не знал.

О Турции... В ней начинают господствовать прогитлеровские настроения. Если б не отсутствие укреплений на ее иранской границе, если б не окруженность ее блоком союзных держав (СССР и Англия), она, быть может, и выступила бы против нас. Нейтральная Швеция: там происходит набор добровольцев в финскую армию, шведские солдаты и офицеры, отправляющиеся в Финляндию, пользуются различными льготами, предоставляемыми им шведским правительством (отпуска, сохранение жалованья и пр.). Шведский король недавно со всей торжественностью наградил Маннергейма высшим отличием страны — тем орденом, каким за последние восемьдесят лет не награждался ни один иноземец. Шведские корабли под шведским флагом перевозят германские войска в Финляндию.

Докладчик много говорил о провале четырех генеральных планов Гитлера:

1) молниеносной войны и победы над СССР;

2) осеннего наступления и взятия Москвы и Ленинграда;

3) закрепления на достигнутых осенью рубежах, на время зимы, для дальнейшего наступления весною;

4) обещанного всему миру весеннего наступления.

Докладчик прямо и категорически заявил, что ни весеннего, ни летнего гитлеровского наступления не будет вообще и быть не может, ибо у Гитлера уже нет для этого сил. Те сто пятьдесят (из двинутых на СССР трехсот) дивизий, что еще сохранились, насчитывают в среднем не более пятидесяти процентов штатного состава и ни по моральным и боевым, ни по возрастным качествам не способны выдержать напора Красной Армии, которая за время войны значительно усилилась, на решающих участках фронта прекрасно оснастилась новой техникой, ввела сейчас в бой резервные части, состоящие из кадрового состава, с трехлетней выучкой, еще не побывавшего на полях сражений...Сказанные с такой определенностью и решительностью слова о том, что гитлеровского весеннего наступления не будет и быть не может, я слышу впервые. До сих пор и я и все окружающие читали и слышали везде другое: что немцы весною начнут наступать и что мы должны быть готовы к этому, что весь цивилизованный мир теперь, после первомайского приказа, верит: именно 1942 год станет годом окончательного разгрома фашизма. И Англия и США теперь уже не отдаляют срока окончания войны до 1943-го, даже до 1944 года, — напротив, о длительности войны заговорил теперь Гитлер.

Докладчик сказал: «Разгром фашизма будет завершен к ноябрю. 25-летие Октября мы будем праздновать в обстановке, когда ни одного оккупанта уже не останется на нашей земле».

Эта фраза весьма знаменательна: вряд ли решился бы докладчик сказать ее, если б это было только его собственное оптимистическое предвидение. Ведь доклад был официальным. Ведь докладчик, несомненно, был инструктирован свыше. Такие слова на ветер не бросают. Значит, мы должны хорошо понимать, откуда они исходят.

Докладчик говорил еще о линии фронта, о том, какова она в настоящий момент. Я узнал, что Рыбачий полуостров — у нас, что линия фронта проходит в восьми километрах западнее Ухты (которая финнам не сдана), что положение на линии Волхов — Новгород (о чем мы решительно ничего не знали) таково: между Спасской Полистью и Мясным Бором нашими войсками были пробиты ворота, в них устремились армии — 2-я Ударная, кавкорпус Гусева, армия Клещева, еще какие-то части. Они углубились в расположение немцев и сейчас находятся примерно в пятнадцати километрах от Тосно. Любань — в клещах: мы от нее с юга примерно в восьми километрах и в таком же расстоянии с севера. Октябрьской дорогой немцы уже не пользуются, как и второй, параллельной ей, стратегической, построенной немцами. Снабжение волховской группировки своих войск немцы производят главным образом по воздуху и частично просачиваясь лесами, со стороны Тосно. Эта группировка состоит приблизительно из семидесяти — восьмидесяти тысяч солдат и офицеров. За открытые нашими войсками ворота идет ожесточенная борьба: немцы направляют свои удары, стремясь их закрыть и отрезать наши прошедшие вперед части. Недавно немцам удалось закрыть эти ворота на восемь дней, после чего они снова были отбиты. В эти восемь дней отрезанные наши части держались с абсолютным спокойствием — отношение к «окружению» с начала войны кардинально переменилось.

Стремясь выйти из сжимающих их клещей, немцы стараются пробиться хотя бы к Новгороду. Здесь идут сильные бои. Немцы пробиться не могут.

Положение наше в районе Старой Руссы несколько ухудшилось. Если раньше линия фронта проходила западнее этого города, то теперь проходит восточнее. 16-я немецкая армия, окруженная нами, из восьмидесяти — девяноста тысяч человек потеряла уже тысяч двадцать. Но пополнена новой дивизией, переброшенной по воздуху.

...Таганрог, занятый еще немцами, окружен нашими войсками. Перекоп — в наших руках.

Говорил докладчик и о втором фронте: он будет создан если не в ближайшие дни, то в ближайшие недели.

Будет, сказал он, не потому, что в правительствах США и Англии «хорошие люди», а потому, что англичане н американцы опасаются полного разгрома фашистской Германии без их участия, силами одного только Советского Союза, который, дескать, в этом случае станет один наводить порядок в Европе. США и Англия рассуждают примерно так: нужен заслон, нужно разделение «сфер влияния», нужен второй фронт — либо во Франции (чтоб сомкнуться с СССР где-либо на середине Германии и, таким образом, определить «сферы влияния»), либо в Скандинавии, чтоб идти на Германию вместе с СССР и «делиться с ней на определенных условиях».

Что же мы, СССР?.. Докладчик объяснил так: мы не задаемся догадками о том, что будет после войны и какое слово скажет европейский пролетариат. Нам важно победить: изгнать врага с нашей территории. Второй фронт поможет нам сделать это скорее и с меньшими затратами. Поэтому независимо от мотивов, какими руководствуются наши союзники, создавая второй фронт, мы приветствуем его...

Доклад был весьма оптимистическим. Я почерпнул в нем много для меня нового. Почти все без исключения командиры и политработники 8-й армии (кроме, конечно, высшего командования) знают о положении на других фронтах Отечественной войны не больше или немногим больше, чем знаю я.По этот доклад навел меня и на другие размышления, основанные не только на собственных наблюдениях, а и на высказываниях многих окружающих меня людей армии.

Недавно, в начале апреля, побывав в частях брошенной в наступательный бой горнострелковой бригады полковника Угрюмова (понесшей огромные потери в топких, набухших тающими снегами болотах), понаблюдав всю обстановку февральских, мартовских и апрельских боев на линии железной дороги Кириши — Мга, у Погостья, Веняголова и у Назии, я, как и многие командиры, мучительно размышлял о несомненных ошибках, допущенных здешним командованием.

Ведь чтобы переломить хребет опытному, хорошо оснащенному техникой, завоевавшему всю Европу противнику, надо прежде всего создать превосходство в силах. Такое, чтоб мы могли ими маневрировать. А долбить и долбить в одну точку, кидая на противника слабые, почти не обученные войска, — значит биться окровавленным лбом в стену. Самоотверженный, полный презрения к смерти советский народ, составляющий нашу армию, должен иметь больше резервов пехоты, больше танков и авиации. Он их непременно будет иметь — могучие наши тылы, вся страна, создадут (и уже создают) эту технику, дадут армии неисчислимые войсковые резервы. Но для этого нужно время! А пока...

Вот что вижу я здесь, в Приладожье: нет резервов — не хватает пехоты; нет авиации — летчики сидят без машин, вылетают в бой три — пять самолетов против тридцати, сорока, даже шестидесяти самолетов врага (и бывает, бьют их!); нет танков — танкисты сидят без машин и, случается, выходят в бой на разбитых, наскоро восстановленных трофейных танках (и на них тоже бьют врага!).

Но личный героизм недолго может быть выходом из этого труднейшего положения. Нужны умные, трезвые, глубокие тактические выводы из того — пусть малого еще — опыта, который у нас есть, а не только расчет на бесстрашие и самоотверженность готовых принять смерть бойцов, не только на личный пример и дисциплинированность беспрекословно подчиняющихся приказу командиров батальонов, полков, дивизий... Конечно, в нынешних боях мы приобретаем так остро необходимый нам опыт! Но его все-таки не хватает! Он необходим нам во всех звеньях армии. Важно, чтоб каждый воин, от рядового бойца до генерала, глубоко продумывал каждую поставленную перед ним задачу, особенности любого удара, который ему предстоит нанести врагу. У бойца — сноровка, боевая выучка; у среднего и старшего командира — тактическая высокая грамотность; у генерала — способность стратегически мыслить, брать на себя ответственность полную, личную, а не только «во исполнение приказа» — то есть иметь собственную инициативу.

Необходимо, чтоб внутри военных советов армий и фронтов мог происходить горячий обмен мнениями, смелое и без оглядки высказывание своих мыслей, своих соображений, особенно перед решением кинуть войска в бой и — после боя, при обсуждении его результатов, всех допущенных ошибок и недочетов. Без демагогических выступлений. Без оглядки, повторяю, на кого бы то ни было, а сообразуясь только со своей — независимо от возможных последствий — совестью.А это значит: особенно сильным, принципиальным, культурным и умным должен быть военно-политический аппарат, правильно воспитывающий сознание воина.

Всякие невежество и неразумие, себялюбие, карьеризм, всякие перестраховка и демагогизм в армии, особенно в среде высшего командования, всякая тупость и ограниченность мышления — наши враги, могущие принести больше вреда, чем немецкие, брошенные на нас дивизии!..

Я хорошо вижу: мы учимся. Учатся бойцы. Открывая личные «счета мести», учатся снайперскому искусству истребители, сплачиваясь в отделения, во взводы и даже в роты. Учатся саперы, создавая во фронтовом тылу такие же препятствия, какие наличествуют на передовой линии врага. Учатся рядовые стрелки, практикуясь в преодолении этих препятствий. Учатся командиры всех степеней — на горьких примерах порой неудачных для нас боев, на тяжелых потерях, теряя множество таких же, как они, воинов — своих боевых товарищей, бойцов, командиров. Уже многим приемам ведения боя научились наши артиллеристы, летчики, постепенно приобретают опыт танкисты... Учатся все. Но процесс обретения опыта — дело медленное. И медленное дело — подготовка новых резервов, налаживание массового производства боевой техники.

* * *

Сейчас у нас есть главное: выросшая ненависть к врагу, душевная боль за Родину, всеобщая вера в победу и воля к победе. Поэтому мы победим. Но переломный период войны еще все-таки не наступил, хоть он уже ясно зрим, явно близится.

Первейшая наша задача сегодня: сделать все зависящее от нас, чтобы он наступил скорее. А что именно нужно и должно делать для этого?

Наращивая силы, следует избегать невыигрышных, заранее обреченных на неудачу боев, исподволь готовя беспроигрышные удары. Напряженней, скорее насыщать войска техникой. Мобилизуя резервы, сразу же, наилучше обучать их самым современным методам ведения войны, на основе тщательного анализа и изучения опыта уже прошедших на всех наших фронтах боев. Воспитывать, вызывать к действию личную, смелую инициативу каждого воина — - идейного, смелого, умного советского человека. Целиться во врага нужно лучше, зорче, увереннее, может быть дольше и терпеливее, — но уж бить его нужно наверняка. Так, как действуют наши снайперы!{71}

Испытание затишьем

Ночь на 11 мая

Сегодня политотдел перебрался в леса, что восточнее Полян, во второй эшелон. Туда же переберется и редакция армейской газеты.

Ко мне приходил прощаться майор Данилевский, сегодня он уехал в Москву. Спокойный, вдумчивый, приятный, В Москву едет, чтобы устроиться в кавалерийскую часть, он старый кавалерист. Охотно взял мои поручения, письма в издательства.

У нас, в 8-й армии, так тихо, что даже никаких мелких стычек на передовой линии нет. По мнению командования, так будет продолжаться еще с месяц. Армия стоит в обороне. Немцы не предпринимают решительно никаких действий, кроме налетов авиации да артиллерийских обстрелов. На финском участке — - еще тише, финны давно уже фактически не воюют. Видимо, все развернется не раньше июня. Отовсюду сведения, что наши армии на Западном фронте уже превосходно снабжены техникой, очень сильны, свежи. Основные, решительные бои, конечно, развернутся там. И только после нашего решительного наступления там, да на Калининском фронте, и после успеха 2-й Ударной армии можно ждать, что немцы отхлынут сами с Ленинградского фронта, и тогда наша задача будет заключаться в преследовании и уничтожении их.

Вынужденная пассивность, томление ожидания, отсутствие чего-либо «действенного» в сводках Информбюро, все затягивающееся фронтовое затишье, длящаяся блокада Ленинграда влияют на всех здесь у нас удручающе. II по тысяче признаков знаю: все, все в нашей армии ждут новой волны боев с огромным нетерпением. Первая же весть о начале наступления, первые же горячие схватки на нашем участке фронта вызовут необычайный подъем духа, все воспламенятся, будут воевать с ожесточением, охотно, уверенно. Общее убеждение: июнь и июль принесут такие бои, и бои эти сокрушат фашистов. А сейчас понимаемая умом необходимость затишья не воспринимается сердцем, чувствами. Нынешний застой (кажущийся, конечно: ведь учеба п обороне — это тоже интимное действие!), «благополучие» здесь, в 8-й армии, переносятся тяжело.

Мы сыты, нам тепло, светло, спокойно. Кое-кому здесь и делать-то почти нечего. Но насколько это томительнее тех страшных, пережитых нами в Ленинграде зимних месяцем.. когда мы были окружены смертью и сами уже, можно сказать, ворочались в ее лапах! Было сознание героичное всего нами переживаемого. Даже в самых страшных трагедиях было ощущение не обыденности, исключительности непрестанного нашего подвига. Здесь такого ощущения нет. Затишье!..

Конечно же и положение это, и такое состояние духа — явление частное, местное, временное!

Мне хочется поездить опять по передовым, но все кругом убеждают меня, что я напрасно стремлюсь «рыпаться», ибо нигде, ни в одном подразделении армии, не найду решительно никакого боевого «материала»: нигде ничего не происходит.Не верю! Сидеть так не могу. Решил: как только переберемся из Полян на новое местожительство, поеду по частям. Что-нибудь да найду! Если не как спецкор ТАСС, то как писатель — хотя бы для будущего!..

...Странно каждый день, по пути в столовую, смотреть на проходящие у самой деревни рельсы безжизненной железной дороги. По ней до Ленинграда семьдесят два километра. Из них километров двенадцать заняты немцами. Сколько раз проезжал я в поезде по этой дороге! Думал ли когда-нибудь, что вот буду жить в такой вот, никогда прежде не замечаемой мною деревушке; что она станет первой линией фронта и что путь от нее до Ленинграда окажется неодолимым для всей нашей страны на долгие месяцы!

А столбы высоковольтной линии, что стоят сейчас как мертвые пугала на заброшенном огороде! Они — без проводов. Провода пошли на всяческие саперные работы, на всякие поделки, они рассеяны по армии кусочками проволоки, употребленной для удовлетворения самых мелких, порой попросту бытовых нужд!..

Сегодня немецкая авиация опять бомбила Назию. Взрывы слышались близко, отчетливо...

Вчера в редакции был сотрудник газеты «В решающий бой», приехавший из соседней с нами 54-й армии. Рассказывает, что там так же тихо, как и здесь, — никаких боев, даже мелких. Действует только корпус Гагена, на днях он продвинулся на четыре километра вперед, в направлении западнее Любани...

Взгляд в глубину пространств

12 мая.

Лес, северо-восточнее дер. Городище

Сегодня редакция «Ленинского пути» перебралась сюда, на заросшую мелким молоднячком, заболоченную опушку высокого соснового леса. Странно, что почва болотиста, — ведь эти места находятся на значительной высоте над уровнем Ладожского озера!

Я с Всеволодом Рождественским расположился в большой палатке, превратив привезенные из Полян ворота в нары, застлав их плащ-палаткой и выделив себе ложе среди сваленных в кучу вещей.

Если выйти на край опушки, возвышенной над всей окружающей местностью, то отсюда видны десятки километров пространств. На переднем плане — грань внешнего кольца блокады: прямо против нас — церквушки деревни Лаврове, расположенной на нашем, восточном, берегу Ладожского озера. Этой деревушке суждено сыграть огромную роль в обороне Ленинграда: вдоль побережья строится важнейший для ладожских перевозок порт. В озеро вытягиваются длинные строящиеся пирсы — к ним после открытия навигации будут причаливать десятки военных и транспортных судов. Они привезут сюда десятки тысяч эвакуируемых ленинградцев и повезут отсюда к западному берегу озера сотни тысяч тонн продовольствия, боеприпасов и других грузов. Уже проложена зимою и Лаврове, в Кобону и далее, до косы Кареджи, метка железной дороги от Войбокалы; с 17 февраля начались работы по организации в Лаврове крупнейшего эвакопупкта. Скапливаются повсюду гигантские запасы муки, сахара, масла, всяческого продовольствия для ленинградцев.

Деревни Поляны, которую мы сегодня покинули, включена в новый дополнительный пояс обороны, призванный уберечь ладожские перевозки от вторжения врага. Уже присылаемые нашей армии, войсковые резервы насытят этот пояс надолбами, рвами, дзотами, всеми видами инженерных сооружений.Разложив на сыроватой земле карту и поставив как надо компас, я изучаю открывшиеся передо мною дали. Впереди, за деревней Лаврове, простираются бело-голубоватые полосы Ладожского озера, еще не стаявшие его льды. Вот уже больше двух недель никакого сообщения по озеру с ленинградским берегом нет. От Большой земли Ленинград все еще отрезан везде, его блокада — полная.

Понемногу доходят до меня подробности того, о чем писал раньше. Вот они...

20 апреля поверх льда на озере разлилась вода. Машины шли, поднимая колесами белые буруны. Шоферы умудрялись выискивать и огибать невидимые промывины и полыньи. 23-го много машин утонуло, на следующий день ледовая трасса была закрыта. Но и в тот и в следующий дни сотни людей, шагая по воде, пронесли последний груз на своих спинах. Этот груз — шестьдесят пять тонн драгоценного лука — был подарком населению Ленинграда к Первому мая.

Затем уже ни один человек не мог бы перейти озеро: 26 апреля оно вскрылось, и до сих пор через озеро нет никакого пути. Сгрудившиеся под напором свирепых ветров льдины забили всю Шлиссельбургскую губу, превратив ее в хаос торосов.

Гляжу я на это озеро и вижу: за ним синеющей полоской тянутся леса противоположного, западного берега, там — ленинградская сторона кольца блокады!

Вижу: впереди по ту сторону озера вдруг показался быстро движущийся паровозный дым. Поезд идет влево и постепенно уходит за горизонт. Определяю точно: этот поезд отошел от станции Ладожское озеро — приходящейся по компасу как раз на створе с деревней Лаврове. Он направился в Ленинград.

Что везет этот поезд «внутриблокадной» Ириновской железной дороги? Напрягшись, как туго натянутая струна, она вынесла на себе зимою два гигантских встречных потока — эвакуантов из Ленинграда и — от Ладоги в Ленинград — всего, что нужно для жизни и обороны города. Для ленинградцев эта железнодорожная линия стала вместе с ледовой трассой «Дорогой жизни». Но для многих самоотверженных железнодорожников, так же как и для шоферов ледовой трассы, преодолевавших путь к Большой земле и обратно под бомбежками с воздуха и обстрелом вражеской артиллерии, — «Дорогой смерти»...

Как странно, как томительно для души видеть мне сейчас этот поезд, что придет через несколько часов в Ленинград, бесконечно далекий отсюда, терпеливо ждущий, когда же на Ладожском озере стают льды! Сколько дней — неделю иль две? — надо выдержать до открытия навигации?.. И какие еще бомбежки предстоят тогда и этой маленькой деревушке Лаврово, в которую я всматриваюсь сейчас, и кораблям Ладоги, и тысячам людей портов, строящихся вдоль обоих ее берегов?

Вот левее видны темные полосы занятых немцами южных, шлиссельбургских берегов губы. Немцы в Шлиссельбурге и в Липках, конечно, тоже видели этот поезд, прослеживали его путь и, наверное, обстреливали его из своих дальнобойных орудий!..

Глава вторая.

В разведотряде

За р. Назия. 8-я армия
13–17 мая 1942 г.

Во взводе лейтенанта Пресса. — Взвод пишет письма. — В ожидании группы. — Группа не выполнила задачу. — Прощание с Черепивским

Во взводе лейтенанта Пресса

13 мая. Вечер

Сегодня, в 12 часов 40 минут дня, я выехал на передовые позиции в армейский разведотряд, которым командует капитан Ибрагимов и где военком — политрук Бурцев. Приехал ровно в два часа, поместился в шалаше командира второго взвода лейтенанта Пресса.

Губер Османович Ибрагимов — полурусский-полутатарин, человек небольшого роста, с симпатичным лицом — сразу понравился мне вежливостью и корректностью. Он ленинградец, в Ленинграде прожил всю жизнь, кроме тех лет, когда, служа в погранохране, находился на эстонской границе. Ехали мы с ним через Городище — Троицкое — Мучихино — Валовщину к железной дороге, оттуда в деревню Поляны, где у Ибрагимова было какое-то дело, затем обратно на Валовщину и дальше через Путилово в Каменку.

Приближаясь к передовой, снова слышишь пулеметные очереди.

Здесь мы, в случае обстрела, не защищены ничем: болото, укрытий никаких нет, а деревца лесочка — чуть повыше человеческого роста. Но об этом не думаешь: солнышко яркое, я здесь сразу почувствовал себя при деле, на душе стало светло и приятно.

14 мая

Лесок — мелкоросье березняка на болоте, неподалеку от развалин деревеньки Каменки. Шалашики-палатки первой и второй рот разведотряда. Шалаш командира второго взвода, так же как и все, сделан из дощатых подпор, березовых ветвей и плащ-палаток. Тепло — греет маленькая печурка. Светло — треугольничек стекла возле двери, над столом. Нары на трех человек. Но нынче я ночевал четвертым, вместе с лейтенантом Прессом, политруком Запашным и их вестовым — рослым сибиряком Бакшиевым. Было тесно, спал плохо.

Пресс — еврей, зовут его Наум Елкунович, родился он в местечке Коростышево Киевской области в семнадцатом году, совсем недавно иступил в партию. Образование у него среднее, до службы в армии был техником-электриком. В армию попал в тридцать девятом году, в финской войне был бойцом в стрелковом полку на Ухтинском направлении; позже участвовал в освобождении Прибалтики. Начав Отечественную войну связистом, сразу перешел в разведотряд, потому что «мне лучше нравится в разведке».

По общим отзывам, он — храбрый разведчик. За время войны в немецкий тыл ходил больше сорока раз. Он вспыльчивый, маленький человечек, со стриженной под машинку головой, с каре-зелеными глазами, с чуть заметным еврейским акцентом. В профиль больше, пожалуй, похож на грузина, чем на еврея. Разговаривает быстро, энергично; хлопотлив, верток, решителен...

Политрук Запашный — добродушный верзила. Он типичный украинец. Весь день сегодня он «мучается»: пишет характеристики для награждения, ответы на письма, что присланы вместе с подарками из Сибири, и письма родным награждаемых разведчиков о том, что ими, разведчиками, гордится отряд. И чтобы Запашный не мучился, я составил ему образцы некоторых таких писем.

Вестовой Бакшиев — по профессии агроном, был председателем колхоза где-то неподалеку от станции Тайга. В его биографии есть всякое. В прошлом, был случай, он десять суток отслужил у Колчака, но бежал от него после пощечины поручика и долго скрывался в лесах. Он, сорокатрехлетний мужчина, с корявым лицом, неграмотен, но толков. Пресс держится с ним по-братски, вот сидит, обняв его плечи. Но вестовой не становится от этого развязнее — дисциплинирован, сосредоточен, услужлив.

С этими тремя людьми я буду жить несколько суток, с ними делить хлеб, их заботы и думы...

Здесь, между березками, маленькие, в полметра и в метр высотой, елочки. Почва сыра, и когда ступаешь по ней — хлюпает. И я сижу у печки, написав и отправив с оказией корреспонденции в ленТАСС и в «Ленинский путь»...

— ...У меня характер такой, — рассказывает о себе лейтенант Пресс, — я люблю острые ощущения. У меня было много историй в детстве. Год, например, в тюрьме, за карманную кражу, — в Житомирской тюрьме и в Мариупольской исправительно-трудовой колонии. Это было в тридцать шестом году... До того я вел «блатную» жизнь, гулял на Крещатике в Киеве, меня знали во всех углах — и на Соломинке, и в Батыевке — на Батыевской горе. Ну, просто драчун был, драться любил! Кроме того, я был боксером, выступал на динамовских соревнованиях по боксу, — это уже когда на военную службу пошел, входил в сборную Калининского военного гарнизона... А когда служил в Эстонии и Латвии, в тридцать четвертом полку связи, было много неприятностей, потому что любил выпить: восемнадцать внеочередных нарядов, тридцать с лишним суток ареста за девять месяцев, один товарищеский суд и два раза хотели отдать в трибунал. Был исключен из комсомола.

А когда началась война, я переключился на совершенно иную сторону и начал жить по-новому. В тридцать четвертом полку шумят обо мне — не верили, что я человеком стану! Начальство сначала препятствовало моей работе в разведке — не доверяли. Но начальник разведотдела армии полковник Горшков и его помощник майор Телегин поручились, сказав, что из меня выйдет человек. И потом сами же мною тыкали им в глаза. Представили меня к присвоению звания младшего лейтенанта и к правительственной награде (я получил медаль «За боевые заслуги», — приказ Ленфронта от третьего февраля сорок второго года) и рекомендовали в партию... Но прежде, чем это произошло, я уже хорошо в боевых операциях испытан был!

Наум Пресс, сидя на пеньке, поворачивает ко мне узкое свое лицо. У него очень выразительный, узкий рот, ровные хорошие зубы, прямой нос. Черные полукружия бровей как бы углубляют дерзкое и насмешливое выражение его зеленовато-карих глаз. Худощавый, нервный, непоседливый, он, рассказывая о себе, внимательно поглядывает на бойцов своей первой роты, каждый из которых возле шалашей в лесочке занимается своим делом. И, то и дело осматриваясь — так, как это делают летчики в полете, — он как-то между прочим оценивает все, что происходит вокруг него, все видит, все замечает, во всем отдает себе отчет.

Он не только опытный разведчик, но и хороший снайпер.

— У меня всего на счету сто тринадцать уничтоженных лично и один пленный! Если б я был истребителем, норное, если б моя задача была истреблять фашистов, то, имея такое преимущество, как бесшумную винтовку, и еще, что я их вижу, а они меня нет, — я мог бы истреблять их сотнями, из леса бить, и бить, и бить... Но...

Сам себя перебивая, Наум Пресс рассказывает мне историю за историей из своего боевого опыта. А последняя из этих «историй» завершилась позавчера.

В ночь на 12 мая, за полтора суток до моего приезда сюда, лейтенант Наум Пресс и политрук Иван Запашный со своей группой вышли из немецкого тыла, совершив четырехсуточный рейд вдоль немецких дорог, протянувших между деревнями Карбусель и Турышкино и между Малуксой и Пушечной Горой. Вместе с Прессом вся группа состояла из одиннадцати человек.

И этом году обстановка на переднем крае немцев значительно изменилась. Было время — линию фронта переходили где угодно. Теперь — оборона у противника густая, пройти трудно. Поэтому лазейку для перехода следовало искать в болоте Малуксинский мох. Зимой основная наша дорога и линия обороны проходили по западному берегу этого болота, теперь мы отошли за его восточный край. Прежде чем выбрать место для перехода, я долго наблюдал на болоте за насыщенностью артиллерийско-минометного огня немцев, за пулеметно-ружейным огнем, за ракетами, прислушивался к шумам. Установил, что справа и слева от меня опасности гораздо больше, а посередине, передо мной — затишье. Поэтому и выбрал для моей цели самую середину глубокого болота — это место немцы, видимо, считали непроходимым. Восьмого мая, вечером, вышли к болоту, до переднего края капитан Ибрагимов и старший лейтенант Черепивский сопровождали группу. Там они попрощались с нами.

Мы двинулись. Одеты были в шинели, а следовало бы одеться в куртки. Некоторые из нас шли в порванных сапогах, даже в ботинках, и это, конечно, неправильно. Всё всегда зависит от командира: если он не боится, то и люди идут! А в шинелях шли — на основании приказа о сдаче зимнего обмундирования. Но шапки теплые были. Вооружены: десять автоматов и одна бесшумка, у всех гранаты — по три ручных малых и по одной противотанковой. У меня парабеллум и у старшего сержанта Воронцова, моего помощника, сухари, сахар. У меня и у политрука Запашного — масло. Индивидуальные пакеты — у всех. Патроны — по два диска. Семь компасов, четыре карты. Водки не было — нет приказа.

Вышли мы ночью из болота Малуксинский мох на немецкий передний край, дошли до дороги. На дороге — две подводы с ящиками, три лошади цугом: одна впереди, две парой — сзади. На подводах — немцы. Пропустили мы их, метрах в тридцати от нас. Дальше, за дорогой, — еще одна дорога, а по ней — еще две подводы с ящиками. Пропустили. Немцы шумно разговаривали. Немцы вообще по одному на подводах не ездят, всегда по два-три человека. Боятся. Они даже оправляться от места работы или от блиндажа не отходят, — тут же. Ходят — свистят, поют: наша земля пятки им жжет!

За второй дорогой — оборонительные сооружения, без людей. Завал метров пятьсот, проволочное заграждение, траншеи, дзоты, блиндажи и котлованы для установки артиллерии. Но — пусто и тихо: людей пет. Прошли мы полкилометра, залезая в воду по грудь, вода холодная, как иголками колет! Когда выходим, становишься на колени, поднимаешь ногу высоко и выливаешь воду из сапога.Пресс во всех подробностях рассказывает (а я записываю) о рейде разведгруппы по тылам врага, о схватке с немцами и о том, как возвращались по горло в заминированном болоте. И как вышли на край болота — к нашему взводу автоматчиков. — Там нас ждал командир роты Черепивский, поцеловался со всеми, сказал, что нас считали погибшими: судя по донесению дивизионной разведки, за нами погнались пятнадцать фашистских автоматчиков и закрыли здесь обратный проход.

Нас кормили, нам дали отдых. Мы обсушились, пошли в штаб бригады, откуда позвонили в отряд, и за нами немедленно выслали машину. Мы сели, поехали. На перекрестке, у Восьмого поселка, нас атаковал «хейнкель — сто тринадцать». Мы с ходу, с машины, открыли групповой автоматный огонь, и «хейнкель» «пикнул» прямо в землю, в лес — взметнулись огонь и дым. Вообще весело было, а тут еще веселее! Приехал сюда, здесь — подполковник Милеев и наш капитан Ибрагимов. Я доложил, сдал документы, шинель, портфель, все подробности рассказал. Нам сюда же, в машину-штаб, подали обед с водкой. Пообедали, выпили. И потом баня — уже была подготовлена. Помещение чистое, хороший стол, постели, нища, музыка — патефон, гармошка, струнный оркестр!.. Подполковник приказал всем спать, дал пять суток на отдых — ни работ, ни занятий. Вот отдыхаем сейчас. Нас, во совокупности с прежними делами, отмечают, представили к правительственным наградам — всем медали, а мня к ордену.

Коротко результаты разведки: определили дислокацию немецкой дивизии, захватили документы, среди них приказ о том, что наступления русских здесь не ожидаете». Все целы, благополучны, здоровы. Готовимся к дальнейшей работе.

О самолете, который мы подбили, есть подтверждение от начальника химслужбы сто двенадцатого инженерного батальона (он ехал с нами в машине) и от наблюдателей поста ВНОС — с вышки...

...Лейтенант Наум Пресс, глядя вдаль будто подернутыми болотной тиной глазами, рассказал мне и другие эпизоды из своей практики — о лыжном рейде, зимой, в район Шапки — Тосно, когда, заложив мины на дороге, восемь разведчиков взорвали немецких пехотинцев, порезали линии связи, определили систему огневых точек противника. Рассказал о рейде в немецкий тыл, за Веняголово, когда 13 апреля десять разведчиков захватили в боевой схватке обер-ефрейтора штабной роты 5-й немецкой горнострелковой дивизии ( «Горной козы») Генриха Ерла, — ходил тогда Пресс со старшим сержантом Медведевым, с бойцом Обухшвецом и с другими людьми.

Когда Пресс заговорил с пленником по-немецки, этот немец очень обрадовался и заявил: «Хэр лейтенант, дайте слово, что меня не расстреляют, я завтра же сниму свою форму, надену вашу и пойду с вами в немецкий тыл!» И затем прикидывался, как это обычно делают пленные фрицы, чуть ли не коммунистом. Доставленный в штаб 1-й отдельной горнострелковой бригады, он дал очень ценные показания.

Пресс говорил и о других рейдах — по заданию 294-й стрелковой дивизии и по заданиям других частей, которым нужно было найти проходы в линии немецкой обороны, разведать систему огневых точек противника и лишить его связи, добыть «языка» или документы...

Взвод пишет письма ...

Подходит неуклюжий, огромный, удивительно добросердечный политрук Запашный с пачкою писем, протягивает их мне, просит помочь разобраться в них.

Читаю письмо председателя колхоза «Верный стрелок», приславшего бойцам в подарок пять ящиков, весом каждый по двадцать килограммов: масло, печенье, колбасы, сало. Это — подарок колхозников и колхозниц Новосибирской области. Председатель колхоза Чернов пишет очень безграмотно, но от души. Ответное письмо начинается так:

«Колхозникам и колхозницам, детям и старикам колхоза «Верный стрелок», Николаевского сельсовета, Татарского района Новосибирской области,

от бойцов, командиров и политработников Разведотряда.

Дорогие наши отцы, матери и жены, братья и сестры, сыновья и дочери!!!

Скоро исполнится 11 месяцев, как кровопийца Гитлер по-разбойничьи вероломно напал на нашу страну. Он рассчитывал...»

...Письмо большое, на нескольких страницах. В нем говорится о необъятных богатствах нашей Родины, о планах Гитлера, о закалке наших бойцов, их смелости, боевом мастерстве, об их стремлениях, их ненависти к фашистам...

«...Мы твердо помним нашу священную задачу: «...всей Красной Армии — добиться того, чтобы 1942 год стал годом окончательного разгрома немецко-фашистских войск и освобождения советской земли от гитлеровских мерзавцев».В письме много всяческих пожеланий, а подписано оно командиром подразделения лейтенантом Прессом и всем личным составом взвода. Сочинял это письмо Запашный.

...Над нами летят строем пять «мигов», разворачиваются, уходят обратно. Уже восемь вечера. Бренчит балалайка. Перед тем разливалась гармонь — налево, в палатке взвода. Направо за столом, что прямо на болоте, под открытым небом, бойцы трудолюбиво пишут ответные письма колхозникам, школьникам, девушкам. Вечер тих, но становится сыро. Я уже сижу в палатке Пресса один, он ушел к бойцам взвода. А перед тем как уйти, показывал мне свою винтовку-бесшумку, и мы оба стреляли из нее. Она действительно бесшумна: кроме щелканья затвора, нет абсолютно никакого звука. Устройство ее до гениальности просто и остроумно. Патроны к ней — специальные, убойная сила их отличается от убойной силы обыкновенных патронов.В течение дня то и дело доносилась орудийная стрельба. Часто пролетали самолеты. Вот и сейчас — разрывы слышатся неподалеку, и отгул их раскатывается по всему болоту, потрескивают как-то нехотя пулеметы, до немцев тут — рукой подать!

Я перебираю пачку полученных разведотрядом писем, переписываю некоторые из них, составляю ответы, помогая бойцам в этом трудном для них и легком для меня деле.

Вестовой Бакшиев внимательно вглядывается в лицо Пресса, вошедшего в шалаш-палатку и молча присевшего на край нар:

— Что-то вы сегодня, товарищ лейтенант, невеселый? Пресс молчит. А когда Бакшиев вышел из палатки,

рассказывает мне, что получил сегодня второе письмо от матери — она живет на сто рублей в месяц, а хлеб стоит семьсот рублей пуд; живет в Сибири, в землянке. А Пресс до сих пор не оформил денежного аттестата. Сегодня просил у капитана Ибрагимова дать ему машину, съездить в финчасть, во второй эшелон. Капитан машины не дал, а при мне (в отсутствие Пресса) давал кому-то распоряжение съездить в финчасть и выправить аттестаты всем, кто их не имеет. Сейчас, когда я спрашиваю Пресса, знает ли он об этом, он нервно, чуть не заплакав:

— Так я ж просил машину, мне не дали! Странно, но слезы уже на глазах у этого смелого

разведчика. Я обещаю ему, если будет задержка с этим делом, оформить ему аттестат. Иду к бойцам, подсаживаюсь. Один за другим они доверчиво протягивают мне письма, полученные от жен, матерей, детей... Вот боец Денисов, Михаил Никитич, тридцатилетний, здоровый, кладет передо мною на стол фотографию своей жены: простецкое русское лицо, прямой постав головы, большой рот, взгляд уверенный, строгий, точный, темные волосы зачесаны назад. Белый свитер, а поверх свитера — мужского покроя пиджак. Фото для удостоверения.И дает мне прочесть ее письмо из Уфы:

«...Пиши письма и проставляй числа. У нас стоят холода, но Белая вот-вот разольется. Мы будем плавать, я навозила дров и не знаю, куда с ними деваться, нас ведь зальет! Вот и поминаю тебя, был бы ты, Миша, дома, это была бы твоя забота, ну, ничего не поделаешь, раз уж бешеная собака наскочила на нас, то ее нужно немедленно уничтожить... Миша, я выписала досок на лодку, смогу сделать лодку или нет? Миша, с пайком у нас хорошо, не беспокойся обо мне, вот, Миша, я о тебе очень соскучилась, так бы и посмотрела на тебя...»

И дальше — о Дусе, о Вале, о Нюре, о маме и о Люде, и а маленькой Але, и о Ксене, Марусе, Сене:

«...Я у них была. Сеня — стахановкой. Миша, мама все время поминает тебя, и как только принесут письмо, она все плачет, ведь, Миша, она тебя очень уважает...»

Письмо длинное, полное грамматических ошибок, но такое до глубины русское, душевное, полное заботы и любви! И, прочитав мне свой ответ, Денисов рассказывает потихонечку о себе, о том, как несколько раз ходил в немецкий тыл и... »все это выполняю, — все выполнимые задачи, — вам лейтенант Пресс рассказывал, — и даже у меня оружие этого ганса, как я его отнял, то, значит, мне его отдали. Еще на дзоты ходили, зимой насчет доставания «языка», но в тот раз не удалось это, тогда как раз у нас половина убавилась — девять человек... Признаться вам сказать, я вообще какой-то неустрашимый, черт его знает, какой характер у меня, — это я откровенно уже вам скажу...»

До войны Денисов работал на электростанции, автогенщиком и слесарем.

— И на лесозаводе работал там, где жинка моя работает, — по отпуску пиломатериалов, контролером, стало быть, выходит!

Широкий, широколицый мужчина, голубые глаза, открытый взгляд... Нет, Денисов не хвастается, не бахвалится, называя себя неустрашимым, это он просто так, со всей скромностью — как естественное, точное определение!

Наум Пресс отзывается о нем так:

— Он у меня хороший разведчик, я надеюсь сделать из него такого орла! Главное, что неустрашимый!

И еще я беседую с сержантом Иваном Зиновьевым, с Николаем Муравьевым, с Николаем Шацким, с Алексеем Семенковым и с другими разведчиками, вечерующими в сумеречном лесу. Это в прошлом все люди мирные, кто рыбак, кто слесарь, кто ездовой на руднике, кто лесничий...

Сколько за вечер узнаешь, сколько наслушаешься!

В ожидании группы

15 мая.

Первая рота

Утро раннее. Прокопий Иванович Бакшиев — вестовой, в шапке и ботинках с обмотками, в армейских штанах и в грязной рубахе — чистит сапоги, сидя на краешке нар, на которых спят Пресс и Запашный и с которых я только что встал, чтоб подсесть к столу, сунув в зубы дешевую, но редкую ныне папиросу «Спорт» (все еще «1-й Ленинградской имени Урицкого табачной фабрики»). Тонкие лучи солнца, как будто проволочки, протянулись от дырочек в палатке. За треугольным стеклышком — солнечное утро, карликовая сосенка, частокол березняка, все еще голого.

И поют, заливаются птицы, и ходит по небу орудийный гром.

Только что во сне видел себя на берегу Черного моря, и кто-то, купаясь, весело объявил, что мы взяли кучу немецких танков. А на самом деле вчера в «Ленинском пути» новости таковы: на Керченском полуострове мы отступили, и Информбюро называет ложью сообщения немцев о том, что ими взято много пленных, орудий и танков; а на Харьковском направлении мы перешли в наступление.

Пресс опять всю ночь спал, как нераскаянный грешник: скрипел зубами, ворочался, тыча меня локтями, руками, ногами и головой, и стонал, и приговаривал во сне, и перед кем-то оправдывался, и мешал мне, стиснутому между ним и Бакшиевым, спать. А Бакшиев и Запашный храпели.

...Сегодня или завтра мы ждем возвращения из немецкого тыла — группы разведчиков, ушедших в ночь на 12 мая, — их из второго взвода ушло восемь человек, считая с командиром — старшим сержантом Егором Петровичем Медведевым. В составе группы — замполитрука второго взвода Никита Баландюк, сержант Алексей Мохов, бойцы Волков, Бойко, Иван Овчинников, Иван Денисов, Евгений Баженов. Пошли они в район 8-го поселка, к так называемой «Фигурной роще». Снаряжал и отправлял их командир второй роты старший лейтенант Черепивский.

Все чаще переговариваясь по телефону со штабом стрелковой дивизии, капитан Ибрагимов и военком Бурцев нетерпеливо ждут сведений о Черепивском, ушедшем на передний край этой дивизии встречать группу разведчиков, и о самой группе. Их возвращения ждет весь отряд.

С командиром первой роты старшим лейтенантом Гусевым я нахожусь в автофургоне-штабе. Перед нами на столе большой лист подробной, двухсотпятидесятиметровой карты. На этом листе уместилась та толща кольца блокады, которой наш Волховский фронт отделен от Ленинградского фронта. Под голубым цветом Шлиссельбургской губы Ладожского озера, там, где у берега название деревни — «Липка», протянулась зеленая, в два километра шириной полоска лесов переднего края, по ней уходят к Шлиссельбургу два канала: Старо-Ладожский и Ново-Ладожский. Ниже зеленой полоски, южнее, начинаясь в трех километрах от берега и простираясь в меридиональном направлении на пять, а в широтном — в сторону Шлиссельбурга — на пятнадцать, карту занимает огромное белое пятно, по которому крупным шрифтом разбежалось обозначение: «Синявинские торфоразработки».

Белое пятно пересечено но всех направлениях многими параллельными и поперечными линиями узкоколейных железных дорог да прямоугольниками торфяных карьеров — эти котлованы на три метра ниже уровня моря. Там и здесь, по краям пятна, обозначены «Рабочие поселки» №№ 8, 4, 1, 3, 2, 6, 7, и только один — № 5 — в центре пятна, чуть севернее главного здесь поселка Синявино, расположенного на пятидесятиметровых высотах. Это и есть «Синявинские высоты», которые нам еще придется брать, с которых немцы, превратившие в мощную крепость весь район разработок, просматривают: к северу — Ладожское озеро; к западу — Шлиссельбург н Неву, на одном берегу принявшую в свои траншеи неколебимые войска Ленинградского фронта; к востоку и юго-востоку — глубокие леса, занимаемые нашим Волховским фронтом.Укрепленный немцами Рабочий поселок № 8 приходится справа, на самом краешке «белого пятна», на переднем крае обороны немцев. Это «белое пятно» на карте в самом деле область для нас неведомая: там — немцы. Что делается у них? Какие еще укрепления они строят? Доты, дзоты, надолбы, бронеколпаки, минные поля, фугасы, ловушки, спираль Бруно, колючая проволока под высоковольтным током, — да мало ли что еще? Только авиация да наши разведчики, уходящие в тыл врага, могут штрих за штрихом терпеливо и самоотверженно расшифровывать загадку этого «белого пятна», на котором ныне человеческой кровью, как симпатическими чернилами, выведена гитлеровцами черная свастика. Каждый квадратный километр этого пятна таит в себе все виды смертей!

Вот туда, к 8-му поселку, к роще Фигурной, которая только на карте еще называется рощей, и ушли разведчики Черепивского. Где они сейчас? Что делают там? Когда вернутся? Все ли вернутся? Или не вернутся совсем — ни один?

Для них лежат письма, присланные их женами, родителями, детьми. Им отложена их доля подарков, присланных в отряд щедрым сибирским колхозом. Для их угощения приготовлена даже славная российская водка. Их ждут наградные листы, куда будет вписан их подвиг, если им удастся его совершить...

Если им удастся!.. Лишь бы не какая-нибудь нелепая случайность! Лишь бы не сделали там какой-либо ошибки. Самая частая ошибка разведчиков, уходящих в тыл врага, — преждевременная стрельба. Командир первой роты Гусев, изучающий со мною карту, сказал: «Все успехи Пресса объясняются тем, что он учел эту часто допускаемую ошибку. Он добился полной дисциплинированности: без его команды теперь уже никто не выстрелит! Он и вам расскажет, сколько раз бывал на краю гибели из-за этой ошибки, совершавшейся кем-либо из невыдержанных бойцов!»

Но та группа — не из первой, а из второй роты. Она пошла под руководством старшего сержанта Медведева.

У него нет такого опыта, как у Пресса... Черепивский их учит, но самому Черепивскому командованием не разрешено ходить в тыл противника — с тех пор как он стал командиром роты. Его дело теперь другое!

День тянется медленно. Они должны привести «языка» или хотя бы принести документы. Мы ждем. Придут или не придут?.

Группа не выполнила задачу

13 мая. 3 часа дня

Бомба разорвалась неподалеку от нас — метрах в полутораста: летит бомбардировщик. Гудят самолеты. Застрочил пулемет.

Сижу в автофургоне — штабе отряда.

...Принесли газеты. Статья Тарле, в газете 13-й воздушной армии. Отход наших войск на Керченском полуострове. Наше наступление на Харьковском направлении.

Ибрагимов лежит на кровати, поставленной поперек кузова, превращенного в палатку. Стол (за которым сейчас сидит военком Федор Михайлович Бурцев, читая книгу). Телефон. Печурка. В углу — автомат. А впереди, на спинке кабины — в метр высотой, — зеркало в раме красного дерева.

Ибрагимов, утром вернувшийся с переднего края, встает, одевается, рассуждает с шофером о машине, на которой ехать в Городище.

Кроме той группы разведчиков, которую мы ждем, в тыл врага ходили еще одной, маленькой группой три человека. Вчера к ночи Ибрагимов поехал на передний край, «взять» их. С Ибрагимовым были два необстрелянных командира, из войск НКВД. Люди не боязливые, но никогда не лазавшие по переднему краю. Один из них, политрук, по словам Ибрагимова, «буквально похудел за эту ночь лазанья»... Группа из трех разведчиков вернулась, потеряв убитым сержанта Никитина: когда они перелезали через колючую проволоку, то были обнаружены и обстреляны из автоматов. Две пули в спину пробили насквозь Никитина. Товарищи его вытащили, он похоронен сегодня там же, на переднем крае, — смелый был, отчаянный парень, пехота удивлялась: «Откуда у вас такие берутся?».

5 часов дня

Капитан Ибрагимов командиром разведотряда назначен недавно. Его все хвалят: «Человек серьезный, выдержанный, крепкий характером, а сердцем — хороший, теплый. При нем отряд, прежде не проявлявший себя никак, быстро «поднялся», стал себя проявлять, и вот, дескать, последний рейд Пресса — пример тому!..»Но на войне и у лучших командиров не всегда удача. Только что по телефону сообщили, что группа, встречаемая Черепивским, вышла из немецкого тыла. Ибрагимов «кодовым языком» расспросил о результатах.

Пока понятно следующее: есть убитый, есть раненые, «ганса» взять не удалось, документов — тоже. Значит, задача не выполнена. Но другие результаты и трофейное оружие есть. Ибрагимов посылает машину с военфельдшером Марусей за этой группой. Приказывает: если есть тяжелораненые — отвезти их в Жихарево, легкораненых привезти сюда.

Разговоры: всё, дескать, зависит от командира. Почему Пресс ни разу не терял людей? Потому, что умелый, хороший, отчаянный командир. А вот у Черепивского командиры групп теряют людей!

— Я буду, — говорит Ибрагимов, — заставлять их всех ползать по двести метров ежедневно, чтоб умели, чтоб никакой котелок не звякнул. Академиями заниматься сейчас некогда — война, а все дело — уметь просачиваться! Особенности трудностей и опасностей работы разведчиков в настоящее время в том, что немцы — в обороне, и обороняться умеют, и тактически грамотны. Перейти их передний край исключительно трудно, а уж если проник в тыл — гуляй как хочешь, опасность несравненно меньше. Ныне не то время, когда немцы наступали. Тогда можно было въезжать в немецкий тыл на автомобиле. Я сам не раз проделывал это — заеду в немецкий тыл, укрою машину в лесу и действую. А теперь — проползи попробуй! Немцы вот и не пытаются лазать к нам!

16 мая. Утро.

Шалаш-палатка

Вернувшиеся вчера раненые бойцы только что распевали песни, стреляли из трофейного немецкого карабина ( «Во, во, смотри, галка!»). И вот уже они уехали на машине в медсанбат, взяв с собой заплечные мешки. Все ранены легко, и никто на свои раны никакого внимания не обращает. Накануне, узнав, что их хотят отправить в Путилове, в медсанбат, они наперебой просили оставить их здесь переночевать, и, поскольку ранения легкие, Ибрагимов разрешил им это. И, таким образом, я получил возможность хорошо познакомиться с ними, побеседовать — до часа ночи вчера и на рассвете сегодня. Обсуждали все подробности рейда.

Эти семеро вышедших из немецкого тыла разведчиков, вместе со старшим лейтенантом Черепивским, вернулись в отряд вчера в половине десятого вечера, на машине, посланной за ними Ибрагимовым к 8-му поселку.

Едва долгожданная машина приблизилась и остановилась среди березок, Ибрагимов, Бурцев и я поспешили к ним. Они поспрыгивали с грузовика и веселой гурьбой пошли нам навстречу. Если б не перевязки, никак нельзя было бы заметить, что пятеро из семи были ранены.Черепивский, упрямоголовый такой, решительный человек, пожав нам руки, сразу стал докладывать — круто п возбужденно...

А через несколько минут я уже сидел с разведчиками у печки в, палатке и при свете коптилки слушал и записывал их рассказы. Они перебивали и поправляли один другого, и я, удивляясь тому, что, вопреки ранениям и усталости, они так жизнерадостны, расспрашивал их.Перед палаткой старшина раздавал подарки — табак, мыло, конфеты, носовые платки, кисеты, носки, что-то еще... В котелках разведчикам приносили еду, но они так увлеклись рассказами, что ели совсем не торопливо и только после моих напоминаний. Запашный неподалеку играл на гитаре и пел хорошие украинские песни. А Пресс, сидя перед палаткою на пеньке, прислушивался к рассказам разведчиков (и потом, ночью, не без ревности спрашивал меня, какие у меня впечатления от этого рейда — «не его» взвода).

В разгаре беседы всем семерым разведчикам принесли письма, они их читали вместе со мною — и северянин, архангелец Евгений Баженов, ходивший в тыл врага уже больше двадцати раз, а в мирное время — колхозный кузнец, ковочный; и Иван Денисов (однофамилец того, о котором я писал накануне); и высокий, худощавый Иван Овчинников, алтаец, шахтер, здоровый, веселый... Овчинников вел себя в рейде храбрее всех, но рассказывал о себе скромно. Деля полученную на группу махорку, и печенье, и масло, и рыбу, оживленно жестикулируя, он все еще переживал свое «хождение в тыл», и его речь была насыщена хорошими выражениями: «день-матушка», «стоим там, как лебедя», «по ходне, по мостовой», — и усмехался довольно: «За свою кровь отомстили им, гадам, все же их там положили маленько»...

За всех повел наконец рассказ Никита Евтихович Бойко, сибиряк, сержант, участник финской войны, а в эту — прибывший на фронт с пополнением сибиряков 1 марта, а до того работавший на одном из сибирских рудников пожарником:

— В ночь на двенадцатое мая пошли мы в тыл, под командой старшего сержанта Медведева, восемь человек. Старший лейтенант Черепивский направлял и провожал нас. Шли мы, значит, — Медведев Егор, замполит-рука взвода Никита Баландюк, Бойко (то есть это я сам), Баженов, Овчинников, Волков, Мохов Алексей, Денисов Иван. Вышли в ночь, болото перешли по пояс, перешли передовую — охранение немецкое в большом сосновом лесу и первую линию. Дошли до минных полей, пришлось ждать, — тут сидели сутки в мелкоросье березняка, наблюдали: метров двести впереди у немцев — мостовая дорога, там они строили дзот, топорами плотничали. Другие копали траншеи. В эту ночь автомашины по дороге ходили, женский голос из леса слышался, — это лесок возле Фигурной рощи, не доходя... Словом, кругом везде немцы, голоса, движение. Подходили они к нам на пятьдесят метров, нельзя было кашлянуть, курили мы — разгоняли дым, чуть кто заснет — за ногу дернешь. Змея разок испугала нас. Просидели ночь, мокрые, мерзли здорово. Луна по лесу переходила...

С рассветом, двенадцатого, — труба, подъем играют у них. Поднялись фрицы, разговоры, шум у них, завтракают они, и сразу пошли на работу. Метров пятьдесят шли возле нас и тут и работали. Отползли мы метров на сто, — вес березнячок, кустарник. Тут сидели день. Ходили, наблюдали — я, Баженов, Денисов...Вечером решили воротиться и сделать засаду там, где у них е передовой в тыл проходит линия связи. Просидел,, в засаде до трех часов ночи, — это уже тринадцатое мин. Стило светаться, пошли на их шалаши, на их первой линии, передовой, хотели блокировать. Впереди шли Овчинников и Баженов дозором, нарвались на патруль. Два немца, которые были за деревьями, крикнули: «Руки вверх!» Мы бы их, возможно, уложили, но они были за толстыми деревьями. Они открыли огонь — шесть выстрелов из винтовки. Мы — за кусты, назад, в немецкую сторону, глубже, и перебежали их дорогу, и дальше к ним, ... тыл. Но опять попали на двоих — патруль. Они подняли шум, и мы решили отступить, — кругом немцы взволновались. Отошли мы на восток, к мостовой дороге, тут еще два патруля. Мы опять назад, к немцам в тыл, сдали. И кругом обошли их, и — снова на восток, чтоб выйти на свою передовую. В лесу провели день, таились, спали...

Опять ночь. Когда подошли к мостовой в другом месте, то оказалось: у них вышка и избушки, пять штук на дороге, одна от другой далеко. С вышки нас не заметили, спали там, а у отдельной избушки — один стоял, видел и — ничего! За своих принял, что ли? Мы отошли метров двести в сторону, поворотили строго на север и опять — через дорогу, и — на восток, по болоту. И спокойно, под рассвет, вышли к себе, еще по кустам клюкву собирали (потому что выходили в разведку, взяли только колбасы да по три сухаря). Пришли в роту к автоматчикам, здесь нас ждал Черепивский. Он волновался за нас и плакал, и снились мы ему...

Четырнадцатого день отдыхали, сушились, кушали. Медведева командир роты Черепивский отстранил за неправильное руководство: когда мы туда ходили, Медведев настаивал днем взять «языка», где нельзя было: «пускай, говорил, семь человек погибнут, один останется!» — котелок не варил!

Тут пошли под моим руководством... Вот теперь расскажу, как ходили второй раз... Черепивский приказал идти к тем пяти избушкам, которые мы приметили, — одна в стороне, ее, значит, велел блокировать... И вот что получилось тут...

Часов в десять вечера, четырнадцатого, пошли... А Медведеву Черепивский заявил, чтоб он оправдал доверие, и Медведев теперь шел под моим началом... Дошли до места нормально, часов в двенадцать, часа два сидели возле избушки, не доходя метров сто, они не спали, шуму у них много было: смех, стучали, разговоры. Мы прямо на болоте лежали, в воде.

Часов с двух, когда они утихли, мы начали действовать. Перешли их оборону и решили зайти к избушке с тыла и напасть. Дошли до их связи, перерезали связь. И сразу я выделил группу захвата, четырех человек (Овчинников, Медведев, Баженов и Мохов), а сам с тремя остался метрах в пяти сзади, на мостовой.

Я им приказал, не доходя метров пятнадцать до избушки, бросать гранаты по избушке. Они так и сделали, бросили восемь гранат. И сразу же кинулись к ней все. Когда мы набросились на избушку, видим, под ней — землянка, и там у них паника, шум, команда, открывают по одному дверь дощатую. Гранату выбросит, и выскочит, и сразу драпать по мостовой — человек пять выскочило, побросали свои винтовки.

Когда мы подбежали вплотную, стали бросать гранаты в дверь под избушку, — первым Овчинников бросил. Тут сразу стоны, крики, шум, не поймешь, чего у них было. Так еще штук восемь мы бросили, — я бросил две, Баженов — две... Перебили мы, наверное, половину тех, кто в землянке был. Овчинников собрал брошенные винтовки, прислонил их к избушке. Тут мы были уже ранены теми гранатами, что выбегавшие немцы бросили. Медведев ко мне: «Меня ранило!» Я: «Отойди метров на двадцать в болото и дожидай!» И еще у Медведева одну гранату взял, потому что меня ранило в палец, автомат вышибло и диску потерял. Тут Денисова ранило, он ничего не сказал, самовольно ушел, — не знал я куда. Овчинникова и Баженова тоже ранило, они доложили.

Отошли все на болото, я один остался проверить, все ли налицо, и тоже взял отошел. А с Баландюком так было: он шел после всех, когда наступали. Когда мы отступили, нас собралось пять человек (а троих — нету). Я: «Где же люди?» Мохов: «Двое ушло!» (А я знал, что трое, потому что Медведева сам отослал.) Думаю: все люди! Убедился, что все, — и пошли. Кричали: «Баландюк, Денисов!..»

Баландюка убило, потому что ему деваться иначе некуда, в плен некому было забрать, немцев, кроме пяти убежавших, снаружи никого не было, кто жив — в землянке остался, трусили, наружу не вылезали. Мы с час стояли там, метрах в двадцати, — ничего не слыхать. Значит, убило. Когда пришли к командиру роты, то стали пересчитывать всех: семь человек, а восьмого нет. Мы еще надеялись: может, Баландюк первым до командира роты добрался, но здесь его тоже не обнаружилось. Я потом, по приказанию Черепивского ( «Надо — на выручку!»), трех человек направил искать по болоту, — не нашли, ничего не оказалось...

Здоровый, загорелый, большелицый Бойко умолк, опустив свои светлые, большие, красивые глаза. Заговорил Баженов:

— Баландюк шел в метре от меня. Когда граната взорвалась в двух метрах от меня, я бежал, меня задело. Пробило мне петлицу, несколько дыр в шинели, щеку и руку в двух местах задело. Я все внимание бросил на землянку — некогда было. Той гранатой, наверно, Баландюка убило...

Бойко поднял глаза:

— Все нападение минут двадцать длилось. Взяли у них брошенное оружие — все пять винтовок. Овчинников нес их, как дрова, и все их притащил. Хорошо действовал. Главное дело, и в ногу раненный, и в руку. А другие винтовки пирамидой с тыльной стороны избушки стояли, видели мы их, да забежать туда не удалось... Немцев было убито человек пятнадцать как минимум, а было их там, если по винтовкам считать, наверно, до тридцати... Всего нами брошено шестнадцать гранат. Стрельбы немцы не открывали. А мы автоматами действовали, но удивительно: все они отказали!..

На этом вчера мои разговоры с группой разведчиков закончились. Но сегодня мне захотелось разобраться во всех обстоятельствах этого дела подробнее. Пресс защищал в моем мнении Медведева (служившего раньше у него во взводе), которого после первой неудачи Черепивский по настоянию группы снял с командования. Кто-то даже поговаривал, что Медведев струсил. Пресс по этому поводу сказал мне, что Медведев никак не трус, боец он хороший, смелый, а трусили, по-видимому, прочие. И объяснил, почему у него такое хорошее мнение о Медведеве: Медведев как-то ходил с ним в немецкий тыл разбивать дзоты и блиндажи. Это было сделано, но потом пришлось отходить с боем, Медведев оказался отдельно с двумя бойцами — прикрывали отход остальных. Один из бойцов был ранен. Медведев сначала долго нес его под огнем сам, потом нес со своим товарищем. Разрывом мины раненый был добит. Они продолжали, однако, нести его труп. Спутника Медведева также убило. Нести двоих в глубоком тылу он не мог. Тогда он взял у обоих оружие и вышел из боя, принеся их оружие. (Документов у них не было — были сданы перед рейдом.)

Я вызвал сегодня Медведева. Кто он? Родился в восемнадцатом году в Смоленской области, до войны был слесарем-монтажником, работал в Аркадаке, Омске, Челябинске и в других городах Сибири, потом — в Кушке, Петропавловске и в Москве — всюду, куда его отправляли в командировки как специалиста по монтажу железнодорожных мостов. Кандидат партии. Холост. Участвовал в финской войне командиром отделения, курсантом, в 70-й стрелковой дивизии, на Карельском перешейке. В Отечественной — с начала. Был ранен в ноябре, под Колпином. Разведчиком по тылам врага ходил второй раз.

Белобрысый, с белесыми бровями, широколицый, курносый, он коренаст, приземист. Долго сидел со мною в шалаше, глядя на меня серыми глазами, весело рассказывал, смеялся. На меня он произвел хорошее впечатление. Главное недовольство им, как сказал мне вчера Бойко, вызвано было его заявлением в тылу врага: «Останемся здесь, возьмем «языка», пусть хоть один выйдет на нашу передовую, а мы будем прикрывать его огнем, и пусть все мы отдадим жизнь за Родину, а задача будет выполнена!» Так вот, мол, им недовольны, решение это, мол, бестолково, ибо к тому не было необходимости.Из рассказов Медведева я сделал вывод: факт несомненен один — Медведев не сумел взять бойцов крепко, по-командирски, в свои руки, слишком много их спрашивал, советовался с ними ( «Я хотел как бы помягче, миром, без окрика!»), а такой метод в тех условиях негож, — боец рассуждал каждый по-своему, придумывая собственные варианты дальнейших действий, и оспаривал решения Медведева. Бойцы фактически вышли из повиновения, и получилась неразбериха. И не поняли они Медведева, — он имел в виду вызвать в них готовность к самопожертвованию в том случае, если это понадобится, — только в том случае!

Когда, я отпустил Медведева, ко мне в палатку пришел Черепивский — поближе познакомиться, побеседовать со мной. Его любят бойцы, любят его и командиры, — человек он душевный, о бойцах заботится. Спокойный, положительный, понравился он и мне. И вот что он рассказал о Медведеве, о Бойко, об их рейде:

— Вопрос в руководстве! Самое тяжелое — управление людьми. Люди у нас золотые. Но когда видят, что ими руководят нечетко и неуверенно, и сами становятся такими же неуверенными.

Задача была: зайти в тыл врага на километр, на два, захватить «языка» или хотя бы документы. Группе все было обрисовано, дан и подробно разъяснен маршрут.Поскольку у противника по дороге наблюдалось движение, надо было и засаду устроить у дороги. Расчет был — на одну ночь, к утру закончить. Продукты — колбаса и сухари — выданы с расчетом не обременять себя слишком... Я был уверен: задачу выполнят! Но Медведев в пути не распределил функций. Болото тяжелое — вода, под ней лед. Когда они прошли, Медведев сбился с ориентировки. Прошли передний край, немецкая оборона оказалась и сзади, и впереди, и вправо. У них создалось впечатление полного окружения. В этом положении их застало утро. Действовать днем нельзя было, — немцы находились метрах в пятнадцати. Медведев развил теорию: выдвинуться на дорогу днем и устроить засаду. Задача невыполнимая и для них губительная: днем заметят, уничтожат. Но он: «Поскольку такая задача, то хоть все погибнем или пусть семеро из восьми погибнут, но «языка» или документы надо достать!» Ему говорят: «Давайте пройдем через эту оборону и посмотрим, изучим, чтобы ночью напасть!» Он не соглашается. Так второй день пролежали. Видя беспечность и нерешительность Медведева, люди: «Надо вернуться!» Бесполезно, мол, и продуктов нет. Разругались, вернулись растерянные, напоролись на патрули, на окрики. Если б они организованно действовали, могли бы забросать гранатами патрули и принести документы...Вернулись ни с чем. Доложили. Задача должна была быть выполнена к пятнадцатому мая, а уже наступило четырнадцатое. Я убедился: Медведева необходимо отстранить. Я сказал ему: «За то, что вы не приняли решительных мер, вас полагается предать суду военного трибунала. Но вам остается сегодня ночью оправдать доверие!» Назначаю командиром группы Бойко, а политическим руководителем бойца Баландюка — кандидата партии. Он бывший мой связной, инициативный, грамотный, компас, карту знает, и люди в нем уверены.

Вечером четырнадцатого вышли во второй раз. Задача: захват патрулей или напасть на примеченную избушку, чтоб «языка» или документы достать. Перед этим я разработал обязанности каждого бойца, разделил их на группу захвата (четыре человека), которая должна была сделать все, и на группу обеспечения — ей надлежало охранять четверку нападающих и их отход. Иначе все себя перестреляли бы и не знали бы, что им делать. Разработал я с Бойко все возможные обстоятельства, которые могли бы возникнуть (из моего опыта, я сам раньше так делал). Но главное: люди пошли с настроением, с желанием выполнить задачу. Они поняли: от них зависит судьба тысяч людей — ведь мы не знали, что там за группировка у немцев.В этот вечер я сопровождал группу до определенного рубежа, пока шли через болото. Чтобы поднять дух, — решил сам перепустить их через передний край. Километра два прошел, остановился. Они двинулись дальше. Пройдя передний край, приблизились к избушке, но заметили патрули, залегли в болоте перед избушкой. Уже два часа ночи, скоро — светать, они решили совершить нападение — пройти в тыл, не замеченными патрулями, и с тыла, по дороге, напасть (в лоб, через болото, нельзя было). Так и сделали. Прошли удачно. Патрули на мостовой их не заметили. Подошли — начали гранатами. Овчинников бросил, шум, паника, но сначала никто из немцев не выскакивал, — видимо, все перебрались под пол избушки, в землянку.

Группа охранения тоже подошла. Ошибка! Надо было вторично проверить оружие (не стреляя), — часть автоматов отказала.

По линии обороны до этого была большая стрельба, а тут — прекратилась. Немец, видя, что попал в ловушку, командует. Открывали дверь землянки, бросали гранаты. Наших ранило. Стали наши окружать землянку. Овчинников встал у двери: «Как выходить будет, стукну по голове!» Полного окружения землянки не удалось сделать, что и повлияло на выполнение задачи. И еще: часть наших не нашли себе сразу места — где кому и как действовать.Овчинников бросает последнюю, четвертую, гранату Ф-1, открывает дверь: «Руки вверх, выходи!» Тут — граната противника, и Овчинников получает вторую рану, руку обожгло. Он — в сторону. Тут подошли Баженов и Баландюк, Баженова ранило, Баландюка накрыло — он по левую сторону стал заходить, где никого не было. Тут — трусость Мохова и Волкова: отошли, вместо того чтоб сунуться в домик. А другие уже были ранены, кинуться не могли. Остались только Бойко, Овчинников и Баженов. Уже светает. Овчинников забирает пять винтовок, отходит. Баженов и Бойко просмотрели место, нет ли оставшихся, но влево не зашли...

Общий вывод. Первое: Бойко, Баландюк, Денисов и Волков должны были обеспечить группе захвата завершение нападения. Самим следовало выждать и только после этого кинуться, захватить пленного или документы, то есть пройти по расчищенному пути. Поскольку этого не было сделано, группа захвата не могла ничего поделать, потому что были ранены и не имели такой активности. Второе: Волков и Мохов допустили в тяжелый момент нерешительность. Если б они помогли, то пленного или документы взяли бы.

Поучительно: начата операция была очень хорошо, но затем была скомкана. Иначе говоря, люди не стали мастерами своего дела. Бойко — смелый, но задача руководителя сложнее, чем быть только смелым. Он еще не стал мастером своего дела. Нужно отметить: люди задачу понимали, действовали храбро, немцев громили беспощадно.Первая половина рейда, в сущности, была репетицией — привела к разведке расположения врага, его огневых точек. Вторая — экзамен на выдержку, на проверку моральных качеств, на способность оценивать каждый свой шаг и поступок. Даже раненые продолжали настойчиво действовать. Овчинников, захватывая оружие, хотел, чтоб немцам не из чего было стрелять... А Мохов и Волков все дело испортили. В домике было, конечно, не меньше тридцати человек. Половина из них была уничтожена.

День

Сижу в палатке Пресса, жду отъезда, поеду с Бурцевым, Черепивским и другими. Завезут меня в Городище. Политрук Запашный за столом разговаривает с Зиновьевым, подготовляя его к вступлению в партию. Все ходившие в рейд с Прессом вовлекаются в партию, — видимо, в ближайшее время весь взвод станет коммунистическим.

Напротив, в палатке, политрук другой роты в пух и прах разносит двух арестованных бойцов, — сначала одного, потом второго (насколько я понимаю, за какие-то нехватки продовольствия). Берет с них обещания исправиться, приказывает их освободить. Они выходят в шинелях без поясов, — им возвращают пояса и противогазы. Голос красноармейца:

— Фриц пикирует!

Стрельба зениток. Гудят самолеты, но мне лень сделать два шага, чтобы выглянуть из палатки и посмотреть. Надоело: самолеты и стрельба по ним весь день.

...Все-таки вышел. Только что наблюдал воздушный бой восьми «мессершмиттов» с пятью нашими истребителями. Крутились прямо над головой. Ушли, и вот подошли опять, воздух наполнен гуденьем моторов и зенитной стрельбой — орудийной и пулеметной. Небо облачно, и самолеты то скрываются в облаках, то выходят из них, выделывая сложные фигуры пилотажа, пикируя, поднимаясь снова, встречаясь и расходясь. Вот они над головой опять...

...Продолжают летать, кружиться над нами. Наши истребители куда-то ушли. Из леса, из болота повсюду стрельба. Наши разведчики, смеясь, пошучивая, наблюдая, выжидают и, как только кто-либо из немцев проходит достаточно низко, стреляют из автоматов. Но немцы летят преимущественно на значительной высоте, примерно с тысячу метров. Вот пока пишу это — завывание пикирования, и гул удаляющихся машин, и — то ближе, то дальше — стрельба.

Часть разведчиков второго взвода продолжают сидеть за столом, направо от палатки, — пишут заявления, заполняют анкеты для приема в партию... Вот низко свистит самолет, зенитки заухали с новой яростью. Часа полтора назад политрук Запашный собирал всех... (Оглушительно тарахтят автоматы рядом с палаткой и возгласы: «Идите поднимайте, упал!» — это смеется над одним из стрелявших другой боец.)... собирал бойцов взвода, убеждал их писать заметки в «боевой листок»... И через полчаса весь взвод написал статьи и заметки, — Запашный за столом перечитывает всю пачку.

Мне сейчас делать нечего, жду машину. Заходил военком Бурцев, сказал: «Скоро поедем!» Читаю Тарле — «Кутузова», брошюрку, изданную в Ленинграде. На днях почта доставила в части несколько таких брошюрок, изданных Политуправлением Ленфронта в 1942 году. Написаны они Н. Тихоновым, В. Саяновым, Е. Федоровым... Это значит, что типографские возможности Ленинграда улучшились... И еще больше захотелось мне в Ленинград!

Пасмурно. Начинает чуть-чуть накрапывать дождь. В воздухе стало тихо. Самолеты исчезли. Займусь пока статьей...

Прощание с Черепивскнм

17 мая.

Лес у деревни Городище

Лес, — опять высокие, стройные сосны. Пишущая машинка стоит на ящике. Полог редакционной палатки открыт, перед собой, сквозь густые ветки срубленной, маскирующей палатку сосенки, вижу только стволы деревьев, да пни, да две-три других редакционных палатки-Сегодня я вернулся с передовой линии из разведотряда капитана Ибрагимова. Вчера ночью, конечно, грохотала артиллерия, вообще продолжалась та фронтовая активность, какую мы наблюдали накануне вечером, точнее — поближе к полночи. Я вчера из палатки Пресса ходил в автофургон (штаб), к Ибрагимову. Прошел к нему, а у него оказался батальонный комиссар, секретарь армейской партийной организации, приехавший для разбора каких-то партийных дел и вызывавший к себе по очереди всех членов партии отряда. Фамилии его я не помню, — спокойный, культурный, умный, скромный, очень понравившийся мне человек.

Ибрагимов сказал мне, что и сам не едет и меня/не увозит потому, что легковую машину пришлось отправить в один из стрелковых батальонов: из немецкого тыла ожидается выход четвертой по счету за эти дни группы разведчиков, которую уехал встречать командир первой роты Гусев. Гусев, дескать, сидит в стрелковом батальоне, ждет своих, волнуется, и к нему, подбодрить его и вместе с ним встретить группу, только что выехали командир второй роты старший лейтенант Черепивский и военком отряда политрук Бурцев — неразлучные друзья-приятели.

С Бурцевым я виделся в продолжение всех дней пребывания в разведотряде и уже многое записал о нем.

А Черепивский... вчера, когда он приходил ко мне в палатку Пресса и анализировал тактические ошибки, допущенные его разведчиками, я любовался им: здоровый, налитый соками жизни, как спелое, крепкое яблоко, дюжий, уверенный в себе и спокойный Черепивский понравился мне своим трезвым взглядом на вещи, отсутствием какого бы то ни было желания приукрасить свои боевые дела (напротив, опускающий все то, что касается лично его самого), умением тактически мыслить и ясно формулировать свои мысли.

Так вот, я пришел к Ибрагимову и застал у него только что упомянутого мною батальонного комиссара. Ибрагимов уговаривал меня погостить в отряде еще несколько дней и затем велел своему связному, стройному фрунзенскому киргизу Исмаилову, принести капусты и водки, и мы выпили по полкружки и потом ужинали — жареной картошкой, блинчиками из белой муки с мясом и пили чай с печеньем. Завязалась хорошая беседа — о Памире, где Ибрагимов, как и я, бывал, о писателях, а потом — о Ленинграде, о пережитом в зимние месяцы, обо всем, что не выходит из мыслей всех любящих свою Родину. Мы как-то очень хорошо понимали друг друга, очень теплой, откровенной и проникновенной была беседа.

Было за полночь, когда я ушел от Ибрагимова. Болотцем, темным, мелкорослым, березовым леском мне нужно было пройти шагов двести до палатки Пресса. Но я не торопился пройти их, — так же как и два вынырнувших из мрака часовых, я долго смотрел на запад. Там в темном небе вставал купол полыхавшего отражением в облаках багрового зарева — направление его от нас было строго на Ленинград. И мы — часовые и я, а потом еще бессонный, в каких-то раздумьях блуждавший вокруг своей палатки по темному лесу Пресс — обсуждали: в Ленинграде ли этот большой пожар или в Шлиссельбурге, приходящемся на том же азимуте? Белые, как повисшие в небе солнца, горели круглые диски ракет, медленно, почти незаметно опускавшихся на парашютах. Левее черное небо рассекалось огненными пунктирными струями трассирующих пуль, выбрасываемых прямо в небеса пулеметами, — перекрещивающихся, извивающихся как змеи. Моментами яркие взблески от разрывающихся снарядов охватывали весь западный сектор неба неподалеку от нас — может быть, в километре, может быть, ближе.

Гитлеровцы обстреливали наш передний край, и после каждого такого светового эффекта теплая ночь доносила то грохот, то гул артиллерийской стрельбы — далеких выстрелов и близких разрывов, то трескотню пулеметных очередей, то глухие раскаты от разрывающихся здесь и там авиационных бомб, — авиация, наша ли, вражеская ли, активничала в эту ночь, и незримые в черном небесном своде самолеты гудели и прямо над нами, и дальше... Среди этих перегудов авиамоторов порой слышалось легкое, как бы прихлопывающее звучание медленно летящих У-2, поддерживающих сообщение с Ленинградом и храбро вылетающих в тыл врага для ночной разведки.

Мне и Прессу не спалось. Вместе, хорошо понимая друг друга, мы долго не заходили в палатку, вслушиваясь в эти звуки, вглядываясь в это небо и почти не разговаривая, только время от времени высказывая то или иное предположение свое по поводу нового разрыва, нового снопа пламени, нового зарева, — второе большое зарево возникло в направлении Мги, до которой от нас было не больше двадцати километров. И мы решили, что это наши бомбардировщики только что сделали новый налет на Мгу.

Нечто таинственное, величественное, режущее душу острой печалью было в том, что демонстрировали нам облака, — в зареве над Ленинградом. Что еще в ту минуту происходило там, в моем городе? Какие жертвы? Какой пожар? Какая новая беда в нескончаемой череде бед? А потом я и Пресс отправились спать, и долго не засыпали оба. Проснувшись утром, я слушал соловьиное пение — соловей беспечно заливался где-то совсем близко над скатом палатки, и гул, мгновеньями встававший на переднем крае, ничуть не смущал чудесного певуна. И я и Пресс не выспались, не хотелось вставать, но тут вошел боец, сказал: «Товарища старшего лейтенанта капитан требует!» И иначе, другим тоном, добавил: «Старший лейтенант Черепивский ранен, и военком тоже!» И мы сразу вскочили — Пресс, я, Запашный, быстро оделись, и, пока одевались, Бакшиев привел бойца, который рассказал: Черепивский и Бурцев, приехав на КП стрелкового батальона, не нашли там Гусева, им сказали, что он в пулеметной роте, и они с несколькими бойцами направились в пулеметную роту. И рядом ударили, разорвались одна за другой три мины, бойцы легли, а Черепивский не захотел лечь, продолжал стоять, и за ним так же стоял Бурцев, хотя бойцы и советовали им лечь. После третьей мины Черепивский сказал: «Ну вот, три — весь залп, теперь перенесет, пойдем дальше!» — и двинулся дальше, и только пошел, три новых мины почти одновременно грохнулись рядом. Черепивский и Бурцев упали раненные — Черепивский в живот, в плечо, в бедро, в ногу. Бурцев — в ягодицу. Было это в десять часов вечера...

Пресс одевался быстро и молча, и у всех нас ощущение неприятности происшедшего смешивалось с чувством досады на ту ненужную браваду, не будь которой, возможно, оба не были бы ранены. Быстро умывшись, я и Пресс направились к капитану. Ибрагимов решил немедленно ехать в медсанбат, куда раненые уже должны быть направлены с ПМП, и сказал:

— Значит, Пресс, будешь командовать второй ротой!

И то, о чем вчера еще мечтал Пресс (и по поводу чего высказывался мне даже с выражением обиды: вот, мол, задерживают присвоение мне звания старшего лейтенанта, потому что тогда меня нужно будет назначить командовать не взводом, а ротой, а значит, перевести в другую часть, а отпускать от себя меня не хотят, поэтому и к присвоению звания не представляют), теперь, кажется, совсем не обрадовало Пресса: он будет командовать ротой, а значит, и будет представлен к присвоению нового звания, но... лучше бы это произошло не как следствие ранения его боевого товарища!

— Не хотел я его пускать вчера, — несколько раз вставлял в разговор Ибрагимов, — ну словно чувствовал, ну, как не хотел, прямо против своего желания пустил. И Бурцеву незачем было ехать, и не будь он комиссаром моим, ни за что не пустил бы его, но ведь все-таки считаюсь я с его желанием, они говорят: «Надо встретить, подбодрить Гусева...» И главное, если бы при выполнении боевой задачи, а то так вот, ни за что ни про что!

Ибрагимов умолк. Потом в задумчивости, должно быть вспомнив, как вчера крупная авиабомба разорвалась неподалеку от нашего фургона, добавил:

— А впрочем... кто даст гарантию, что вот сейчас, когда мы разговариваем об этом, не разорвется тут снаряд!..

Утро было омрачено неприятным известием, но проходило оно как обычно. На листе фанеры, окаймленном красной оборочкой, под красной звездой военфельдшер Маруся, единственная в отряде женщина, наклеивала фото участников рейда Пресса во вражеский тыл. Ибрагимов давал распоряжения младшим командирам, собравшимся у пирамиды с автоматами, возле тента, натянутого над походной кухней.

Потом сели в зеленую, повидавшую виды «эмочку», с разбитыми стеклами, я, Ибрагимов, политрук Миронов (секретарь партбюро, бывший курсант Ново-Петергофской пограничной школы) и слева от меня, с автоматом и рюкзаком, связной Ибрагимова — Исмаилов. Было одиннадцать часов утра. Мы выехали — сначала в медсанбат, потом — в лес возле Городища (куда Ибрагимов взялся доставить меня), потом, уже без меня, они должны были заехать в штаб армии.

День сегодня исключительно теплый — первый подлинно летний, даже душный. Веет теплый южный ветерок; воздух, после прошедшего ночью дождя, прозрачен и чист. С утра я заметил, как все сразу вокруг внезапно зазеленело, в одну ночь пробилась трава, и зажелтели болотные цветики, и на березках, по ветвям их, выросли маленькие, полураскрывшиеся, свежие, еще недоразвитые листочки... Было тепло и утром, когда мы ехали. Шинель в первый раз представлялась ненужным и обременительным грузом, — все шинели валялись у нас под ногами на полу «эмочки».

Машина легко бежала среди подсохших болот по дороге, подпрыгивая, юля между рытвинами и кочками. По-киргизски красивое, мужественное, открытое лицо державшегося, как абрек, стройно и прямо Исмаилова было обращено к окну, он замечал все, что проносилось в поле нашего зрения: и какая винтовка — немецкая, трофейная — была на коленях у красноармейца, проехавшего нам навстречу в тряской телеге, и куда побежал провод полевого телефона, мелькнувший в низкорослом лесочке, и белые пятна разомкнутого ледяного покрова, плавающего на Ладожском озере, что почти голубело левее нас. Мы ехали по ближней к нему, большой дороге. А Ибрагимов то и дело оборачивался к нам, он сидел с шофером — и мелкие черты, маленькие глаза его живого, умного лица, некрасивого, но честного и смелого, говорили о татарском происхождении этого, не знающего никаких языков, кроме русского, человека.

Шофер Алексашин гнал машину порой таким бешеным ходом, что через несколько минут мы влетели в развалины огромного села Путилове — несчастного Путилова, на которое осенью совершили налет сразу семьдесят фашистских бомбардировщиков. Солнце сияло светло и радостно, зелень пробивалась кое-где между остатками обгорелых балок, день был хорош; война, превратившая все здесь в развалины, пронесшаяся над селом ужасами и смертью, казалась нелепицей и бессмыслицей. Поехали дальше, свернули налево, к зеленеющему вдали леску. И когда подъехали к нему, издали казавшемуся таинственным и безлюдным, он оказался до предела насыщенным автомобилями, шалашами, табором военных становищ.Здесь где-то должен был быть медсанбат, номер, кажется, 345, — и нас дважды останавливали регулировщики, и сегодняшнего общеармейского пропуска «Палуба» они не знали, у них был свой пропуск, они требовали от нас документы, и мы предъявляли их, они вежливо козыряли нам, и второй из них поднял перед нами шлагбаум; мы проехали вдоль опушки леса почти до его конца, и здесь оказался искомый медсанбат. Часовой долго высвистывал караульного начальника, и тот проводил нас к большой палатке, — из нее вышел сухощавый, седоватый врач. — Старшего лейтенанта и политрука? Да, здесь... Можно ли повидать? Старший лейтенант умер.

— Как умер? — воскликнул с изменившимся лицом Ибрагимов. — Умер... Тяжелое ранение в живот. Перитонит... Он был доставлен к нам только в семь часов утра.

Круглолицый, здоровощекий политрук Миронов, парень добродушный и мягкий, при этом известии передернулся, рубанул воздух кулаком.

— Вот!.. — не выдержав, ругнулся он, ни к кому не обращаясь и отвернувшись от нас...

Известие о смерти Черепивского ошеломило всех. Врач рассказал, что в ПМП раненые попали через пять часов после ранения, и все заговорили о той ужасной болотной, кочковатой дороге, там, в месте, где были ранены Черепивский и Бурцев, — вязкой, почти непроходимой для упряжки, и о том, что при такой тряске содержимое разорванных кишок разливается, просачивается, заражает организм и делает излечение невозможным; надо бы вывозить раненых на специальных носилках, сооружаемых на двух жердях, прикрепленных к двум лошадям, идущим одна за другой...Мы стояли маленькой группой минут пятнадцать... Ибрагимов и Миронов хотели навестить Бурцева, дежурный ходил узнать о нем, пришел дежурный врач, сказал, что Бурцеву только что сделана операция и он не проснулся еще от наркоза, и поэтому пока навестить его нельзя. И Бурцев ранен не легко, потому что осколок, пробивший ягодицу, снизу проник в живот, но что Бурцев, вероятно, все-таки будет жить. А Черепивский уже, за полчаса до нашего приезда, «захоронен» — рядом, на кладбище. И что делать с его часами? Надо бы отослать их его жене.

Всем нам казалось невероятным, что такой богатырь, такой жизнерадостный, здоровый, всегда веривший в победу человек, так же, как вот мы сейчас, разговаривавший с нами вчера, — уже лежит в земле...

«Война! — сказал врач. — Разве не может сию минуту упасть снаряд и сюда, где мы стоим, между нами?»

Никто не говорил никаких слов утешения, никаких сантиментов не было, все было просто и строго, день был теплый и солнечный, жизнь дышала в каждой травинке. Мы стояли кружком, душу каждого переполняли горечь, и злоба, и боль, и все были суровы, и все хорошо понимали друг друга, и всем все-таки, все-таки не верилось, что Черепивского — живого, вот такого, каким я видел его вчера: загорелого, крепкого, крутоголового, — нет...

Но стоять дольше было тут бессмысленно: он исчез навсегда. Ибрагимов сказал, что на обратном пути заедет сюда, — можно ли будет повидать Бурцева? «Конечно, можно, — сказал врач, — только лучше недолго и поменьше с ним разговаривайте, для его, понимаете, пользы!» И Миронов живо откликнулся: «Да мы только на две минуты...» И Ибрагимов добавил: «Да, посмотреть на него, и — пойдем». Ибрагимов попросил врачей ничего не говорить Бурцеву о смерти Черепивского: «Знаете — такие были друзья! Всегда вместе, ругались сколько, и не могли друг без друга дня обойтись!»

Мы пожали руки врачам и вышли из леска на дорогу. Дверка машины хлопнула, стекла полетели в кабину. Мы поехали обратно — к Путилову, чтобы оттуда продолжать путь к Городищу. Мы ехали... Ибрагимов и Миронов, как бы жалуясь на свое горе мне, отрывочными фразами, между которыми были долгие паузы, заполненные раздумьем, делились воспоминаниями о Черепивском.

Я запомнил один резкий, неожиданный поворот головы Ибрагимова:

— Если б вы знали, сколько друзей я потерял за эту войну, сколько хороших друзей! И почему-то смерть Черепинского больше всех на меня подействовала!..

После другой паузы и после многих разговоров, в которых не было сказано ни одной казенной или искусственной фразы, Ибрагимов так же резко вдруг повернулся и сказал:

— Конечно, за Черепивского мы отомстим!..

Из разговоров на этом полном ходу прыгающей по сухой дороге машины я узнал о Черепивском больше, чем узнал бы из бесед с ним самим. Каким-то особенно нелепым обстоятельством представлялась мне следующая случайность: жена Черепивского осталась где-то на Украине. Он искал ее в продолжение всей войны — разыскивал ее письмами, через родственников. Только позавчера вечером, вернувшись из рейда, он получил письмо от нее: она сообщала, что находится в семи километрах от линии фронта, что гитлеровцы, на ее счастье, немножечко не дошли до нее, и вот она благополучна и здорова. И радостный Черепивский вчера утром послал жене первое письмо по точному адресу, в котором сообщал, что жив и здоров; меньше чем через сутки Черепивский уже в могиле. А письмо еще только вчера начало свой долгий и длинный путь на Украину — к Харьковщине. Может быть, через три недели, может быть, через месяц томящаяся в разлуке с мужем жена получит от него радостную весть, из которой узнает, что 16 мая ее муж, которого она уже давно считала убитым, не получая вестей от него, был жив, и здоров, и весел, и уверен в победе, во встрече... А того, что в первую же ночь после 16 мая муж получил смертельную рану, жена еще долго-долго не будет знать: адрес ее никому здесь не известен. Она пришлет сюда ответное, радостное письмо, это письмо вскроют здесь, прочитают и отошлют тогда сообщение, что муж ее «пал смертью храбрых».Он был кадровым командиром — опытным, бесстрашным, любимым командирами и бойцами. Он не был ничем награжден, и только недавно на утверждение была послана бумага о присвоении ему звания капитана.

И Ибрагимов в мчавшемся автомобиле говорил, что обязательно представит Черепивского — за все прошлые его дела — к ордену, и что сегодня, вернувшись в отряд, соберет бойцов и устроит траурный митинг, и что если б Черепивский уже не был похоронен, то он обязательно похоронил бы его не здесь, в медсанбате, а у себя в отряде, и что надо будет сделать на могиле хорошую

Во всем, что говорилось в машине, не было ни удрученности, ни подавленности теми ассоциациями, которые, конечно, могли бы возникнуть у каждого из ехавших, — ведь война для всех одинакова и судьба каждого никому не известна. И только раз Миронов сказал, стараясь придать своим словам тон шутки: «Вот, думаю, сколько ни живу, а не пережить и мне этой войны!» И Ибрагимов суховато молвил: «Ну, это никому не известно!» А я добавил: «Можно в самой горячке живым остаться, а после войны попасть под трамвай, — всяко может быть, и нечего о том думать!»

Наговорившись о Черепивском, все замолчали и всю дальнейшую дорогу ехали молча, и я ясно ощущал в этом молчании мысли каждого.

Через час мы приехали в лес, обогнув Городище. Меня довезли до шлагбаума. Я поблагодарил моих спутников, распрощался с ними. Они поехали в штаб, а я побрел в чащу леса — в редакцию.

Я был уверен, что меня наконец ждут письма от моих родных. Но никаких писем не оказалось. И тревога, большая тревога залила новой волной горечи душу.

Глава третья.

Над Ладогой и Приладожьем

13-я воздушная армия
27 мая — 2 июня 1942 г.

Еду к летчикам. — Пять против пятидесяти. — В вечерний час. — Ночь у связистов. — Под свирепой бомбежкой. — Быт и природа. — Штурман Борисовец. — Друзья Константина Семенова. — У-2 и два «мессершмитта». — Последние три дня с летчиками. — Тысяча пятьдесят восьмой, бреющий...

22 мая, сквозь льды Шлиссельбургской губы, пробился к восточному берегу Ладожского озера буксирный пароход «Гидротехник». Прихватив в Кобоне тяжело нагруженную баржу, он на следующий день невредимым вернулся в Осиновец. Вслед за ним, под жестокой бомбежкой с воздуха, губу пересекли еще несколько судов с грузом. 28 мая к пирсам строящихся на восточном берегу новых портов причалили двадцать кораблей Ладожской военной флотилии — канонерки, тральщики, транспортные суда и буксирные пароходы. В этот день сто четыре фашистских самолета (из них — девяносто Ю-87 и Ю-88) бомбили в разгар погрузки судов Кобону и, потеряв за сорок пять минут в воздушных боях с нашими малочисленными истребителями девятнадцать самолетов, ушли. В нашей флотилии погиб только один корабль. В этот же день, 28 мая, двинулся от Новой Ладоги к ленинградскому берегу первый караван буксирных барж.

И уже никакие немецкие бомбежки и артобстрелы не могли помешать открывшейся на Ладожском озере в еще не растаявших льдах навигации...

В конце мая и начале июня я провел неделю с теми летчиками, которые отражали сильнейшие налеты на Кобону, и с другими, обеспечивавшими надежную связь между Приладожьем и Ленинградом.

В своих лётных комбинезонах эти капитаны и лейтенанты были так похожи один на другого! После стольких лет я уже не помню лиц некоторых из них, а тогда я не успел охарактеризовать их. Я едва успевал тогда записывать только их удивительные дела, их горячие, порой кажущиеся теперь бессвязными разговоры. Все было так перебивчиво, так порывисто, так стремительно!

Но ради аромата подлинности и точности пусть все в этой главе остается так, как было бегло записано мною в белые ночи, в те майские дни 1942 года!

Еду к летчикам

27 мая. Вечер.

Деревня Шум

К обеду погода наконец исправилась, вышло солнце, сразу стало тепло и хорошо. Такая погода обещала новые боевые дела летчикам. Поэтому, покинув надоевший мне лес у деревни Городище, я на случайно подвернувшейся «эмке» отправился к тому фронтовому временному аэродрому, на который базируется 121-я отдельная авиационная эскадрилья связи капитана П. А. Белкина.Слыша каждую фронтовую ночь над собой в лесу стрекотанье маленьких учебных бипланов У-2, едва не касающихся колесами верхушек деревьев, я до сих пор все еще не удосужился познакомиться с их работой.

Неожиданный получасовой перелет над Ладогой в Янино, в конце апреля этого года, когда я, что называется, не успел оглянуться, заставил меня дать себе обещание посетить эскадрилью связи, узнать все возможное

о ее работе.

...На этот же аэродром базируется и 159-й полк истребительной авиации — полк майора Сокола, летающий на последних, оставшихся у него американских «кеттихавках» и «томагавках». Эти изящные машины, с черными пропеллерами, окрашенными по концам желтой краской, я видел при моем посещении 154-го иап у деревни Плеханове, под Волховом, в феврале нынешнего года. О 159-м истребительном полке я наслышан и от Героя Советского Союза майора Г. Г. Петрова, побывавшего там, у своего «соседа» в гостях, и от летчика П. А. Пилютова (он, к слову сказать, в марте получил пятый орден), и от других тамошних летчиков, которые часто нападают на немцев совместно с пилотами 159-го полка.

И вот, обведенный с трех сторон лесом, луг — ярко-зеленая, ровная, как газон, трава. По краям луг слегка заболочен, здесь мокро, вязко. Этот ровный клочок земли служит летчикам взлетно-посадочной площадкой: аэродром — полевой, временный, годный в условиях только нашего военного времени.

Самолеты — истребители и У-2 — замаскированы в кустах, на краю лесной опушки. С северной стороны луга — ровная аллея стародавних деревьев и такой же зеленый, с купой раскидистых вязов холм. Это — удобный командный и наблюдательный пункт истребительного полка. В трех-четырех сотнях метров к северу от него, за поросшей кустарником поляной, видны рельсы железной дороги и станционные здания. Дальше вокруг — поля и леса и ряды полуразрушенных войной деревенских изб. Там немцев не было, но они бомбили и расстреливали снарядами эти деревни.

Деревня Шум, расположенная вдоль шоссе Шлиссельбург — Волхов, чуть южнее железнодорожной станции Войбокала, была крайней точкой, до которой осенью 1941 года докатилась с юга и от которой отхлынула, не успев поглотить ее, волна гитлеровского нашествия. Немцами были захвачены и разгромлены примыкающие к деревне колхозы и совхоз «Красный Октябрь», но отсюда их выбили войска 54-й армии генерала И. И. Федюнинского, начав свое зимнее контрнаступление.

В истребительном полку исправных самолетов сейчас только пять, а стареньких У-2 в эскадрилье связи всего семь-восемь. Это залатанные, много раз простреленные, многое испытавшие машины. Несколько таких машин под ветвями деревьев разобраны, ремонтируются: чудодеи механики из двух-трех поврежденных машин собирают одну.Гостеприимный командир эскадрильи, капитан Петр Андреевич Белкин, в первой же беседе за ужином в тесной избе сообщил мне, что всего эскадрилья У-2 совершила около двух тысяч вылетов, налетала за тысячу сто часов, проведенных в воздухе, около восьмидесяти тысяч километров, перевезла пятьдесят шесть тонн разных грузов, двести восемьдесят тысяч секретных пакетов (это еще шестьдесят тонн груза), около пяти тонн листовок. В числе перевезенных грузов — двести сорок доставленных штабам телефонных аппаратов, шестнадцать предназначенных для 54-й, 8-й и 7-й армий радиостанций, перекинутая через фронт тонна кабеля. Самолеты эскадрильи перевезли на новое место командующего ВВС 8-й армии и все начальство, доставили по назначению сто семьдесят пять офицеров связи.

Если не забывать, что маленький, двухместный У-2 можно, в сущности, считать воздушным мотоциклом и что практически, считая с самолетом самого Белкина, летает семь машин (в эскадрилье всего три звена, сейчас по два аппарата в каждом), то объем сделанной за время войны работы, конечно, необычен. Эскадрилья недавно награждена вторым орденом Красной Звезды (первый получен за участие в финской кампании 1939–1940 годов).Тихоходные, невооруженные У-2 летают либо с рассветом, либо поздним вечером, когда меньше шансов попасться немецкой истребительной авиации. Рейс до Ленинграда длится тридцать — тридцать пять минут. По прямой отсюда не больше полусотни километров, но, уклоняясь от обстрелов, самолеты эскадрильи обычно держат курс по кривой — это на двадцать пять километров больше. Летают по многу раз в сутки, иногда и в расположение врага, не считаясь ни с какой опасностью.

Жизнь на аэродроме — кипуча. Вот только что при мне, в семь вечера, капитан Белкин улетел на У-2 в Ленинград. За ним поднялся летчик Померанцев с каким-то грузом. Сделав круг над аэродромом, они удалились, летя низко-низко над самым лесом, как летают всегда, чтобы быть невидимыми.

Два самолета ушли — один в Малую Вишеру, другой — в Оломну и оттуда в Плеханове.

Я с летчиком Мироновым остался на аэродроме: ровно через час десять минут Померанцев с другим летчиком на втором самолете (Белкин остался в Ленинграде) вынырнул, пошел по-над лесом и, окунувшись в тонкую еще, но уже предательски поднимавшуюся с зеленого аэродрома полоску тумана, сделал посадку... И Ленинград опять показался мне близким, легкодоступным...

Ночь

Вернулись мы с аэродрома вот в этот дом в деревне Шум, где живут экипажи звена, — и вечеровали, и мне предоставили мягкую кровать с матрацем, подушкой и одеялом, и я долго слушал предсонные разговоры летчиков: двое из них вспоминали, как ездили в мирное время за грибами и за брусникой в те места, где сейчас воюют...

И один выглядывает в окно и смотрит на туман — уже час ночи, — и все обсуждают, местного ли это значения туман или нет, лётная ли будет погода завтра...

Пять против пятидесяти

28 мая. 11 часов утра

Утром сегодня, когда я пошел на край деревни, в 45-й бао, выправить аттестат, — около десяти утра началась тревога: в голубом чистом небе, по которому бродят кучевые облачка, появились десять немецких бомбардировщиков. Они летели на нас. Загрохотали зенитки, разрывы ложились кучно, близко от самолетов, но те не рассредоточивались, ушли, вернулись снова, сделали над нами заход, ушли от огня зениток и стали бомбить уже далеко от нас: где-то километрах в пяти появилась туча дыма, долго не расходившаяся. Я стоял с каким-то неизвестным мне капитаном летчиком среди деревьев аллеи, смотрел на все это. В небе три наших истребителя — «томагавки», они перед тем вышли в воздух, едва были замечены немцы.

28 мая. Перед вечером

День я провел с летчиками-связистами — командиром первого звена Георгием Померанцевым и третьего звена — Алексеем Шуваловым, их штурманами Иваном Мироновым, Николаем Мацулевичем и с другими. Знакомился с ними подробнее, делал записи, а потом отправился в маленькую, отдельную избу неподалеку от аэродрома. В ней теснится штаб 159-го полка истребительной авиации. На стене — таблица. На таблице, справа в верхнем углу, лозунг: «Смерть немецким оккупантам!» В крайней левой графе против фамилий летчиков — фотография каждого. Таблица выглядит так:

ЛИЦЕВОЙ СЧЕТ

СБИТЫХ ФАШИСТСКИХ САМОЛЕТОВ ЛЕТЧИКАМИ 159-го ИСТРЕБИТЕЛЬНОГО ПОЛКА <
Сбито самолетов противника на 1 мая Лично Группой
Герой Советского Союза майор Петров Г. Г. 1 6
Орденоносец капитан Булаев 9 5
Орденоносец капитан Власов 4 7
Герой Советского Союза ст. лейт. Лукьянов 5 5
Орденоносец ст. лейт. Шевцов 5 4
Орденоносец капитан Михальский 5 1
Орденоносец ст. лейт. Лихолетов 5  —
Орденоносец ст. лейт. Щуров 5 7
Орденоносец лейт. Зотов 2 4
Орденоносец лейт. Рощупкин 2 2
Орденоносец лейт. Кудрявцев 1  —
Лейт. Кудряшев 1 3
Лейт. Лукин 1 1

В конце таблицы перечислены фамилии семи летчиков полка истребительной авиации, не имеющих наличном счету сбитых самолетов врага. Это — лейтенанты Серов, Ермолов, Крысанов, Степанов, Нога, Лабур и Кириллов. Все они — молодые летчики и не могут сбить врага потому, что им летать пока не на чем. Впрочем, некоторые из них, как и другие летчики, изредка летают по очереди.Начальник штаба полка Милованов, закончив телефонный разговор, объясняет:

— Таблица неполная! На первое июня составим новую. Взгляните, например, на утреннюю работу сегодня, двадцать восьмого мая!

И протягивает мне листок с донесением:

«...В 10 часов утра сегодня около пятидесяти фашистских бомбардировщиков четырьмя эшелонами совершили налет на район Кобоны. В бой немедленно вступили летчики-истребители 159-го полка майора Сокола — всего пять самолетов. Невзирая на огонь наших зенитных батарей, они смело атаковали вдесятеро сильнейшего противника. Сбили лично:

Одного — Лихолетов

Одного — Щуров

Одного — Михальский

Одного — Зотов

Одного — Лукин

На подмогу подоспели истребители КБФ, сухопутные «ишачки» и затем подошли «лаги».

Результаты бомбежки — незначительные. Всего личных сбито пять самолетов врага, точное количество сбитых в группе с другими летчиками пока не установлено. Наши — не имеют потерь...»

— А где они сейчас?

— Щуров и Лукин дежурят у самолетов. Зотова наши балтийские «ишачки» приняли за немца, «кетти-хавков», что ли, еще не видели, погнали, сел километров за сорок в Зенине, сейчас возвращается. Двое отдыхают.

19 часов 50 минут.

Аэродром

И вот у самолета на аэродроме беседую с летчиками — старшими лейтенантами Василием Щуровым и Владимиром Лукиным. Щуров рассказывает об утреннем бое:

— ...Вышли по тревоге, все пять. Вел старший лейтенант Лихолетов Петр Яковлевич. Бомбардировщики были на трех тысячах метров, мы шли на цель с набором высоты. Дойдя до двух тысяч метров (у меня — семь тысяч сто футов), увидели, что они начали пикировать — над Кобоной и над берегом озера. Мы начали ловить их на пикировании, били в живот, а когда выходят из пикирования — в хвост. Всё в огне зениток. (Но в нашем месте зенитного огня не было, — хорошо разбирались.)

В первой волне бомбардировщиков было четырнадцать штук, «хейнкеля — сто одиннадцать», потом подошло десять «юнкерсов — восемьдесят восемь», потом еще «сто одиннадцатые» и «мессершмитты — сто десять» двухкилевые, и вверху летали больше пятнадцати «мессеров — сто девять» и пара «мессеров — сто пятнадцать».

Мы впятером работали. Взаимодействовали по радио и зрительно, как только атаку сделаем, заходим на следующую и — чтоб быть вместе.

Истребители верхние нас не видели, а эти бомбардировщики думали, что мы их будем атаковать на вводе в пике.

Во время первой атаки нашей (я, а слева — капитан Петр Михайлович Михальский) я одного преследую и вижу второго, дал по первому две короткие очереди, и некогда, потому что следующий заходит — может снять. Смотрю, слева от меня Михальский заходит, начинает атаковать второго, меня преследующего. Зашел вплотную, в хвост, и поймал его с прижимом, и за ним начал гнаться — это был «хейнкель — сто одиннадцать», и тут же он сначала задымился, и показались языки пламени. Капитан Михальский отвалил от него, и он рухнул. Это был первый мой...

Тут старший лейтенант Лихолетов подошел на выводе из пикирования к «Ю — восемьдесят восьмому» и вплотную начал расстреливать сзади в хвост, в упор. Самолет задымил. Лихолетов добавил реактивными снарядами. «Ю — восемьдесят восемь» резко пошел в пике, упал в озеро. Летать больше не будет! Это — второй, Лихолетова!

Смотрим, следующая группа идет. Получилось удачно: только они пошли в пике (их штук восемнадцать было!), мы подобрались к ним, но все же не долезли, начали опять на пикировании ловить и на выводе. А они — гуськом. Я пошел, сближаюсь с одним «Ю — восемьдесят восьмым» и начал стрелять из пулемета. Он вниз и от меня, я нагнал его и как начал — в хвост — расстреливать, он сразу загорелся: правый мотор. Я ему добавил еще по левому мотору, и левый задымил... Это — третий мой!

Смотрю, прямо у меня в хвосте — бомбардировщик, и идем: «юнкере», я, «хейнкель», а за ним пристроился Лукин и начал его расстреливать. Лукин — очередей пять-шесть, «хейнкель» уже горит, а он по нему бузует. «Хейнкель» в воздухе разлетелся, что-то повалилось от него. И тут только Лукин ушел от него — это четвертый на счету Лукина!

После этого еще одна группа бомбардировщиков. Мы сделали каждый атаки: на пять, на шесть самолетов каждый из нас. А они — драпать. Как увидел, что чуть дымок пускает, так бомбы сыплет и драпать! В газы — и тикать!

Еще третья группа идет. Мы начали еще атаки, самолета по два. Но тут нам уже мешать «мистера» — сверху на нас — начали! Поэтому результата этой атаки мы не видели. Я видел, что три в воздухе горело, остальные загорелись, отойдя.

Потом, когда четвертая группа бомбардировщиков подошла, мы начали атаковать. По одной атаке сделали, на нас навалились «сто девятые мистера», и мы начали воздушный бой с ними. «Мистеров» с нами дралось семь штук (пять «сто девятых» и два «сто пятнадцатых»)..Результаты: отражали атаки, и всё. У Лукина мотор заклинился, он пошел на посадку, сел на аэродром. А меня один «мистер» поймал. Они начали парой на капитана Михальского пикировать, а пара была в стороне. Я как заметил, что они на Михальского пикируют, дал заградительную очередь вперед, они ушли — начали бочком идти. Я дал еще очередь, отогнал их. А та пара, что в стороне была, кинулась на меня. Я начал уходить от атаки, но уже поздно: один зашел ко мне в хвост и сунул пушечным мне в плоскость, прямым попаданием в плоскости разорвался, и заклинило руль управления, пробило пневматик правого колеса. Тут появились на помощь «ишачки». Я думал, немцы меня снимут, мотор работал нормально, но управлять очень трудно. Я кричу Лихолетову по радио: «У меня пробили правую плоскость и заклинило управление, мне вас не догнать!..» Он и Михальский начали вираж, я подошел, догнал, и мы начали вместе уходить (Лукина и Зотова уже не было). Уходим к аэродрому, нам — по радио: «Идти на посадку, самолеты противника отогнаны...» Мы пришли на посадку, сели...

Мне трудно было, я и рассказать не могу — как, но сел. Руль поворота плохо действовал; но сел нормально, хоть и думал, что разобью.

В вечерний час

20 часов 05 минут

Щуров начал мне рассказывать о технических достоинствах и недостатках своей машины. Но голос: — ...Запустить моторы! По местам!

Этот голос оборвал нашу беседу. Щуров, умолкнув на полуслове, вместе с Лукиным побежал к самолету.

И сидят уже в машинах № 60 и № 62; механик, вращая рукоятку, кричит:

— Внимание! Контакт!.. Еще! Еще раз! Давай, давай!

Голос из палатки:

— Запускай и выруливайте сейчас же!

Вторая машина заработала. И эта — тоже. Щуров дает газ. Поговорить с ним мне удалось только пять минут!..

20 часов 08 минут

Лукин в воздухе, из второй эскадрильи, и еще один из первой — кто? Ага, капитан Булаев!

Кругами набирают высоту, удаляясь к западу на фоне черных туч. Прошла еще минута — и вот спустя ровно три минуты после того, как прервался мой разговор, они уже исчезают в тучах. Я подсаживаюсь к механикам, спасающимся от комаров у костра-дымокура.

20 часов 14 минут

К нам в коляске мотоцикла подъехал летчик Зотов с несгибающейся, перевязанной шеей.

Он приехал из деревни Зенино, куда загнали его от Кобоны; Зенино — это в районе боев 54-й армии, пытающейся пробиться к оказавшейся в тяжелом положении 2-й Ударной.

— Зотов, что? — спрашивает его один из механиков, глядя на его шею.

— Мне зашел «мистер», — все еще не остыв от горячки боя, отвечает Зотов, — и садил в брюхо, разбил маслобак. Я сел прямо в огород за домами! От самолета осталось вот что: в общем целый, сорвана левая консолька.

— А шею?

— А вот как этим боком навернулся! Да вот еще больше сорока километров трясся. Драка -была солидная, сорок штук упало... Привез подтверждение на паши пять штук... Я ж пострадал из-за него, заразы, — я же поджег его, а другой подкрался... По радио наивное сообщение: «Над вами справа три «юнкерса», а их там всех девяносто было! А потом еще «мистера» подсыпали! А тут еще «ишаки», зараза, в меня вцепились, как до земли гнали!..

Речь лейтенанта Виктора Алексеевича Зотова была сбивчива, и не сразу все в ней можно было понять. Но живой — без изменений — рассказ Зотова ценен своей непосредственностью, и я привожу его в подлинности, каким он у меня дословно в те минуты записан.

— Планер в общем цел. За подмоторную раму не отвечаю... Прямо на джаз Шульженки сел. Они в том доме стоят. А там, значит, Коралли задавал драпака, ноги до зада доставали!

...За пять наших подтверждение есть, а может быть, и девять, потому что в бою это дело чумовое и не углядишь, когда они падают...

...В седьмую бригаду чуть сел, пригласили меня читать лекцию об истребителях, приняли меня замечательно: «Ну, выбирай, что хочешь, ни в чем тебе отказа не будет!..» — Обращается к подошедшей фельдшерице: — Слушайте, я у вас теперь лечиться буду, у меня растяжение позвонков (!).. — И опять к нам: — В общем, знаешь, на таком клочке посадить!.. Дым сзади шел, ни черта не видать, а тут еще «ишаки» садиться не дают, они «кеттихавку» мою никогда не видали, как давай меня чехвостить!.. А «юнкерса» как я расстреливал? С наслаждением!.. В упор! Стрелка убил, мотор зажег!.. В Восьмой армии — восемь немецких летчиков пленных!

— А какие результаты бомбежки?

— На берегу сто одиннадцать раненых, в корабль попало — сорок раненых, и больше ничего. В вагон с дымовыми шашками попали — такая маскировка получилась!.. А у Лукина шатун разбило, а Щурову разворотило плоскость!.. Ну, я простить не могу, уж больно я увлекся «юнкерсом», уже не до других было: я думаю, сзади меня не «мистер», а зенитка!.. Не знаю!..

Тут Зотов сел в коляску мотоцикла, я — на мотоцикл, за шофером, и бешеным ходом, чтоб не помешать самолетам, мы проскочили поле, остановились на краю его, на лугу, поднялись на холм КП, где стояли командир полка майор Сокол, военком Холод, группа командования. Зотов докладывает Соколу.

— Что с мотором? Зотов:

— Меня рубанули. Либо «мистер», либо зенитка. Рассадили маслосистему. Я люк открыл, — все стенки фюзеляжа в масле. В баке — ноль. Я в Выстав хотел идти, а тут на меня «ишаки», штук шесть накинулись, и гнали меня, и после того мне ничего не оставалось, как упасть в огород, потому что мотор уже не работал... Я сперва думал: у меня что-то с мотором, но потом... Сзади, снизу меня рубанули. Я почувствовал толчок, сразу рывок такой... А наши? В куче все били! Они же, гансы, пикировали как раз к нам, в кашу...

— А пробоины есть?

— Есть, две. Это, по-моему, «ишаки» мне наделали!

— А зениток много?

— Все небо было!..

— Радио слушали?

— Слушал. Сперва Лихолетов кричал: «Следите за «мессерами»... Всего до девяноста бомбардировщиков было, тех сорок наши морячки драли, а полсотни мы... Всего семнадцать сбито, если не больше!.. В общем, наших пять самолетов подтверждены. Майор Майоров подсчитывает, уточняет... Ну, я не знаю, как благодарить политотдел за прием!.. — А как сели?

— Сел? В пятнадцати метрах от дороги!

Разговор продолжается — сбивчивый. Зотов все еще разгорячен:

— Разошлись все цели, по семнадцать, по двадцать штук!.. Ну, они бомбили корабли, где-нибудь на Ладожском озере... В общем, нас пятеро вылетели и все по одному принесли!.. Нз экипажа «моего» «юнкерса» три человека выбросилось на парашютах, а один утонул вместе с самолетом в озере... Между прочим, наши КБФ двух «ишаков» потеряли!..

28 мая, 20 часов 15 минут

...Тревога. Телефонист вертит сирену. Над аэродромом — протяжный вой. Разговор с Зотовым прерван, Сокол слушает донесение, говорит:

Сбито было девятнадцать самолетов врага. — Возвращаются наших три... А ты, Зотов, отправляйся-ка отдыхать!

Зотов спускается с холма КП, садится в «эмку», уезжает. Сокол раздумчиво:

— Итак, значит, за май месяц... Штук шестнадцать сбили, ни одного своего не потеряли. У Зотова теперь семь... Но, между прочим, у немцев «мессера» сопровождают ни к черту!

20 часов 37 минут

Пока идет разговор, тройка наших вернулась, летает над нами, кружит.

Сокол, отрываясь от телефонной трубки:

— Пусть погуляют!.. Передайте: в воздухе два «сто девятых» на Жихарево!

Оборачивается к наблюдателю: — Наблюдатель! Что вам на севере видно? На севере всем нам заметен дым. Наблюдатель отвечает с вышки:

—  «И — шестнадцать» пошли туда!

— А что там за полосы подозрительные, под солнцем?

Смотрит в бинокль. Солнце, склоняясь к горизонту, в облаках, освещает нижний край.

— Это старые полосы, ветром их подняло. От зениток!

Сокол, выяснив, что помощь от его самолетов не требуется:

— Ну, пора «двести» давать! Передай туда — «двести»!

Это — сигнал по радио летающим самолетам садиться.

Военком полка Холод;

— Булаев один недавно пошел. Немец — в облака, он за ним. У Булаева девять сбито, пошел за десятым!

Сокол:

—  «Т» выкладывайте!

Самолеты, вернувшись, заходят на посадку. Один, совершив круг над аэродромом, выпустил шасси. Холод:

— Он садится, как сегодня Лукин садился! Сокол:

— Так это Лукин и есть!

21 час 00 минут

Подошел низко. Пошел делать еще круг — совеем низкий. Другой — катится. Сокол:

— Я тебе заторможу. Я тебе!..

Бежит к самолету, который сел, но залез в мокрую, вязкую часть аэродрома. Садится второй и опять пошел вверх. Сокол пустил красную ракету. Третий в воздухе дал пулеметную очередь и заходит на посадку. Это — Булаев, опробовал пулеметы, так как по тревоге взлетел с неопробованными, на что другой летчик не решился бы... Два ходят, т р вт и и газует.

— А что он там газует? Надо звонить, трактором вытягивать!

Второй сел... Катится... Сокол:

— Докатился? Нет, не докатился?.. Юзом пошел! Докатился до мокрого места. Третьим садится Булаев. Сокол:

— Вот сейчас сядет наверняка!.. Сел хорошо!.. Это Булаев!

Булаев не докатился до мокрого места, где увязают колеса. Идем к самолетам. Булаев газует, выруливает на свой конец аэродрома. А те два, пробежав площадку, застряли в грязи. Я, Холод и старший батальонный комиссар из штаба ВВС подошли к «62-му» — колесо в грязи по ступицу... В небе два самолета. Сокол:

— А это что?

Высоко пролетели два немца. На грузовике подъехали бойцы, пытаются — плечами под плоскость — поднять самолет. Нет, не взять, нужен трактор!

Щуров сел в машину, включает стартер. Полный газ! Я со всеми — человек десять — поднимаем. Вытащили. Самолет выскочил, побежал, обдав нас таким ветром, что мы едва устояли. Я иду на край аэродрома, ко мне подходит парторг, инженер-электрик первой эскадрильи Гандельман, воентехник первого ранга.

Разговор о Булаеве, который на необлетанной машине пошел в атаку на «мессершмиттов».

— А зимой, тридцать восемь градусов морозу было, у Булаева бензин по руке, по груди течет, но Булаев работает. И при мне часовой сказал: «Ох, как эти люди могут работать!» У Булаева за всю зиму одна вынужденная посадка была, когда его подбила зенитка; прекрасно сел, на самую маленькую площадку. Против него фашистские асы — котята! Вы знаете, «эрэсы» все летчики сбрасывают по два, а он — по одному...

...Сокол машет рукой, все мы гурьбой лезем в кузов грузовика и — полным ходом — в деревню Шум... Боевой день окончен.

Поздний вечер.

Деревня Шум

Ужин. Парторг сообщает Холоду: машина Щурова к 12.00 будет готова: срок — к утру, но сдадут раньше. Разбит элерон в бою, перебиты тросы, перебиты тяги, пробито колеса. Чтобы исправить, надо поднять машину на козлы, выпустить шасси, поработать ручной помпой, потом электрической помпой (гидропомпой), испытать мотор, проверить все вооружение и специальные установки (проводка проходит около элеронов), все приборы.

Любая установка самолета на полевой ремонт требует абсолютно детальной проверки машины...

Столовая. Из столовой иду в штаб полка. Передаю по телефону информацию в редакцию «Ленинского пути». В ТАСС, расширенную, дам завтра.

...Ночь у связистов

Ночь на 29 мая

Деревня Шум

Из штаба 159-го истребительного полка я вернулся в избу к летчикам связи. Белая ночь. Несколько пластинок — джазов и вальсов. Света не зажигают. Погуторили, стали укладываться спать. Только что прилетевший из Ленинграда Георгий Дмитриевич Померанцев решил слетать в Ленинград еще раз — надо отвезти военинженера второго ранга, прибывшего из деревни Лужи.

Собирает ракеты, красные, зеленые, белые. Дает их инженеру:

— Стрелять будете вы!.. Стреляли когда-нибудь? Надо направлять назад, от себя!

Запрашивает по телефону метеосводку. Все смеются:

— Вот, боги (метеорологи) обещали туман!

И разговор, что сегодня тумана как раз нигде нет. Запрашивают по телефону:

— Говорит «Регулятор «два». У нас срочный рейс. Как погода от двух до трех?.. Что?.. У вас только от четырех до пяти? Ну, давайте от четырех до пяти! Куда? В «Большую деревню» (то есть в Ленинград!). А над озером? Чисто? Видимость шесть километров? Хорошо!

Кто-то советует:

— Бери правей маяка... Знаешь... Вернее будет! Немцы обстреливают Бугровский маяк, уже снесли

его верхнюю часть. Инженер сдержанно интересуется немцами. Но ему:

— Ничего!.. Правее взять — хорошо будет!.. Уходит.

29 мая. Утро.

Шум

Ночью просыпался от звуков патефона. Прилетели Померанцев и штурман Александр Семенович Борисовец (который был ранен и находился в госпитале, теперь — вернулся). Борисовец ругается: его вещи куда-то исчезли, их, по-видимому, завезли в Малую Вишеру, нужно возвращать их оттуда.Перед рассветом я просыпался еще раз, от грохота зениток: налетели и ушли гансы. Потом на втором У-2 из Ленинграда вернулся капитан Белкин, привез какого-то старшего лейтенанта Медведкина, направляющегося в Тихвин. Белкин сразу же улетел назад. Медведкин рассказал мне: вчера утром, часа в четыре, немцы обстреливали Ленинград. Один из снарядов попал в переполненный трамвай, у площади Восстания, другой — в дом рядом. Что там было! Бомбежка была в ночь на 28-е, но немцев не допустили и сбросили они бомбы на окраине, где-то около Охты. Других налетов за последнее время не было.

Утро — ясное, летнее, теплое. День будет жарким.

Под свирепой бомбежкой

29 мая. 10.30 утра

После завтрака я пошел на аэродром. Внезапно налетело двадцать два бомбардировщика. Бомбят и аэродром и станцию, эшелон с боеприпасами. Рвутся снаряды.

Лежу в кустах, под ожесточенной бомбежкой, станционная деревня горит, я нахожусь между аэродромом и деревней, — шел туда. Записываю в момент бомбежки. Немецкие самолеты делают заходы и бросают бомбы. Пикируют на аэродром. Летают над головой и, делая круги, заходят опять. Вокруг меня — никого. Поднимается дым над деревней, черными клубами. Яркое солнце. Летят, приближаясь опять. Тройка прошла над головой. Наша. Сели.

11 часов 15 минут

Встал было, пошел к аэродрому, но — они зашли опять и бомбят: огромные взрывы взвиваются над деревней — тучами дыма, пламенем. Вверх летят куски дерева, и видно — подорванные ракеты. Я лежу опять в кустах, пишу это. Наших самолетов нет, — из поднявшихся было четырех сели три, один исчез. А эти три сейчас стоят на поле. Немцы гудят над ними. До деревни от меня метров сто пятьдесят — - двести, до аэродрома метров сто — сто пятьдесят. Заходят опять... Вот еще два взрыва. Очевидно, рвутся боеприпасы. Каждые несколько секунд — взрыв. А солнце — ярко, трава зелена.

Ревет сирена на аэродроме, сигнал тревоги, — значит, идут сюда еще новые.

Доносится треск горящих вагонов за деревней.

Думаю о милых, родных моих.

Тень летит! Тяжелое гудение приближающихся бомбовозов, идет их много. На аэродроме тарахтит трактор... Приближаются, свистят. Зенитки наши молчат. Загудел мотор нашего самолета — завели. Идет в воздух. Над деревней — новые взрывы.Пикирует... Свист. Взрыв... И — ряд взрывов. Свист и новые взрывы — беспрестанны... Это рвутся снаряды. Затарахтел пулемет на аэродроме...

11.30

Я встал и пошел по полю. Наши три взлетели. И опять гул, опять зенитки, где-то высоко немцы. Строчит пулемет. Я лег опять на лужайку в кустах, потому что близко взрывы. Я спокоен и наблюдаю за всем с ин-, тересом. Жарко печет солнце. Иду опять к деревне. Три наших идут на четырех немцев — над станцией. Три наших возвращаются, кружат, патрулируют. Над станцией облако дыма и все новые взрывы. Появился четвертый самолет впереди. И один — сзади. Два исчезли. Задний и два из трех соединились, идут к аэродрому. Делают круг, уходят. Никого вокруг меня нет, людей не видно нигде.

11.45

Опять идет бой, передо мною. Наши заходят, атакуют немцев, что в черных клубах зенитных разрывов. Немцев много, они кружат, а три наших делают круги низко над моей головой — метров сто пятьдесят высоты. Вот второй круг, вот — третий. Надо мной проходят на крутых виражах: немцы ушли, а наши патрулируют, не смея садиться. Ведь у нас и вообще-то сегодня есть только четыре исправных самолета — всё, чем располагает полк!

Заходят на посадку три, за ними — четвертый. Я иду к аэродрому. Сели... И опять высоко гул: немцы прячутся где-то в перистых.

Взрывы на станции продолжаются. Стою в кустах, наблюдаю... Пламя, дым, пыль после каждого взрыва, а они по нескольку в секунду, как частая перестрелка.

Вот я на аэродроме. Опять налет — сюда. Зенитки бьют. Я стою среди деревьев аллейки, окаймляющей аэродром. Отсюда хорошо видна станция. На ней ярким пламенем пылает состав с боеприпасами, взрывы все так же часты, дым идет густо, относится ветром.

Пришел. Сижу с летчиками — Щуровым, Лихолетовым, Рощупкиным, Кудряшевым, — только что севшими. ЗПодошли к нам и Булаев и Лукин с Зотовым. Лукин играет на гармони, другие разлеглись на траве, весело рассказывают свои впечатления; а сверху, с холма КП, майор Сокол прокричал мне только что:

— Вот вам материал! Сначала с двадцатью двумя, потом — с девятью, потом — с тремя.

Капитан Булаев:

— Их легче всего бить, у них брони нет!

— Если б по одному, — отвечает Лихолетов, — а то их десять, не успеваешь оглядываться!

Смеется, разглядывая протертый шелковый белый шарф:

— Шеей протер, головой вертел!

Булаев объясняет, как и куда пойдут пули врага на таком-то развороте, — показывает пилоткой и ладонью.

— Эти какие-то новые, крашеные, — «мессершмитты», конечно, но новые.

— Сколько их ни пикирует, в момент вывода щитки какие-то убирают.

— Нет, как только выведут, так и вверх!

— Четверо шли, один за одним, две пары!

— Но не взять им нас! — Щуров смеется. — Мы втроем против всего фашизма!

Лихолетов серьезно:

— Ну, я видел: тебе прямо в хвост крупнокалиберными. Мог попасть!

Щуров:

— Только я начал стрелять!

— Когда ты успел?

— Когда ты начал стрелять!..

Все расселись на травке. Курят. Александр Дмитриевич Булаев обращается к Рощупкину, который вынужденно сел на пятнадцать минут раньше, из-за потери давления:

— Давление у тебя падало почему? Температура высокая! Чем температура больше, тем давление ниже падает!

Лихолетов:

— Мы пошли смотреть на бреющем: около горящего вагона один человек отцепил состав! На станции расцепили восемь пульмановских вагонов, отцепили и увели. Научили рассредоточивать в Жихареве!..

— А тут — шпионы! Потому что не успел состав с боеприпасами подойти, они тут как тут!

(Состав подошел за сорок минут до бомбежки.)

С холма КП кричит майор Сокол — то, что ему сообщают по радио:

— А все-таки фрицы там над озером падают!.. Морская авиация бьет их!..

Лихолетов:

— Сколько упало?

— Три! Один упал, два загорелись в воздухе! Рощупкин, не обращая внимания, — о своем:

— Немцы входили в пикирование, а наши шли наперерез, мы их в лоб, при пикировании зажгли. Два сгорело, и один сел — ткнулся в лес. Остальные рассеялись.

Лейтенант Кудряшев дружески толкает Рощупкина:

— Насчет «в лоб» ты, Фролович, парень надежный! Не зря за таран орден Ленина получил!.. А у меня получилось: я подошел к одному, другие на меня пикируют, а я его перехватываю. Смотришь: погонишь одного, а там другие вываливаются. Валятся на тебя и валятся!..

Лейтенант Зотов:

— Зажег «Ю — восемьдесят восемь» при выводе из пикирования, зашел в хвост и гнал, пока тот не загорелся. Он сперва стрелял, а потом, смотрю, пулемет кверху стал и ни гугу! Близко, почти в упор я его расстреливал! Летчики частично спрыгнули на парашютах, один упал вместе с самолетам в озеро, а двух подобрали наши.

Когда гнал я, меня подбили сзади. Кто? Не знаю. Скорее всего, зенитка. Без мотора тянул до Зенина... Итого на счету вчера седьмой был и четыре — в группе.

Сегодня летали: Щуров — сбил одного, Лихолетов — сбил одного (а всего восемь), Кудряшев — сбил одного...

Экипаж Лихолетова в течение десяти минут полностью загрузил самолет: три ящика с патронами, подвесили РС, заправили бензин, масло (работал секретарь комсомольской организации Калиновский!).

Сейчас, готовый при первой команде взлететь, Лихолетов рассказывает:

— А когда те пикировали, шоферы под мост забрались. А шофер Сокола мимо ехал, кричит: «Вылезай, герои!»

Зотов вспоминает, как вчера ползал по огороду. Все смеются: «Не стыдно тебе, летчику? Девки видели!»

Зотов со смехом:

— Девок не было! Одни коровы! — А коровы?

— А они тоже бегают, им не до меня!.. — И уже серьезно: — А в Шуме — ни одного человека!.. — Обращается к Щурову: — Я думал, вчера ты погибнешь! Он такую по тебе засадил! С земли страшно было!

Щуров:

— А мне не страшно! Я раз, раз, раз тример — мимо прошла!

Зотов:

— А вот «ишаки» народ напористый, они меня и в воздухе, и на землю гнали, и на земле! Гвардейцы!

Лейтенант Виктор Алексеевич Зотов может с улыбкой признаться в этом: все знают, что он — один из храбрейших летчиков. Недаром недавно он награжден орденом Красного Знамени.

Быт и природа

29 мая. 3 часа 30 минут дня

Обедаю с Померанцевым. Внезапно, в 3 часа 20 минут, налет «мессершмиттов» и яростный бой над нашими головами: четыре наших «кеттихавка» и «томагавка» сражаются с шестью «мессершмиттами». Ожесточенная стрельба, грохот, дом содрогается. Я вышел на крыльцо с Померанцевым — смотреть, все летчики тоже возле дома, смотрят. Вернулись — дообедывать, углы скатерти завернуты на еду; подавальщица: «Я накрыла, чтобы не сыпалось!..»

Доедаем второе блюдо. Вот я пишу это, — бой продолжается, низко над крышами проносятся «мессеры», зенитки грохочут. Самолеты кружат. Одного «томагавка» подбили? Клюнул вниз... Нет, это ловкий маневр, выпрямился, опять пошел в бой!

Стою на крыльце. Две девушки спокойно идут по улице. Напротив, под крылечком, среди группы красноармейцев — женщина с мальчиком, наблюдают. Мне с Померанцевым мешают видеть чистое небо раскинувшиеся, густолиственные ветви берез; эти березы составляют аллею, окаймляющую улицу, и вся улица испятнана маленькими тенями.

«Томагавки» прогнали немцев, превосходящих численностью, и сейчас кружат мелкими кругами над нами.

Померанцев вскочил на велосипед, поехал по улице, а я подсел на скамеечку, к парторгу эскадрильи Гандельману, который не обедал, наблюдая весь процесс боя.

— Судя по нахальству, — говорит парторг, — это настоящие фашистские асы. И все-таки никаких результатов!.. Хороший переворот сделал Лукин, ушел от фашиста. Асы атаковали наших раз пятнадцать, но наши разорвали их на две части и контратаковали, и асы ушли.

3 часа 45 минут дня

«Томагавки» продолжают кружиться низко, на высоте сто пятьдесят — двести метров над нами.

— Да, — продолжает парторг, — видимо, немцы подбросили авиации сюда, стараются вывести из строя истребителей. Фашистская молодежь, у которой стаж полтора-два года службы, никогда не решилась бы нападать... А эти асы — их гордость заедает, наскакивают! Их отряд специально сюда направлен, чтобы уничтожить наших. Не вышло ни хрена!.. Хорошо наши выручали друг друга, взаимодействовали хорошо!

Пошли на посадку — Щуров, за ним Кудряшев, за ними идут на посадку с выпущенными шасси Лукин и Рощупкин.

Померанцев вернулся, сел рядом со мною:

— А тройку «восемьдесят седьмых» все-таки наши гробанули сегодня!

Заухала зенитка. — Опять идут где-то, гады!..

А станция, что рядом с деревней, все еще дымится с утра, после утренней бомбежки. Отдельные взрывы снарядов сожженного поезда с боеприпасами слышались еще часа полтора-два назад. Сейчас там все тихо.

Вечер

Бой кончился. Воцарилась полная тишина. Я пошел в штаб истребительного полка, сел писать статью в ТАСС, передал по телефону краткую информацию в «Ленинский путь» — в общем, провозился до десяти часов вечера, затем вернулся в «свою» избу к летчикам эскадрильи связи. Здесь нет света, кроме света белой ночи; летчики слушают патефон. Его сменяет баян, на -котором тихо и хорошо играет Мацулевич. — Я, — говорит, — патефона не люблю. Тут (на баяне) хоть соврешь иногда! А играет — не врет.

Летчикам заказ: отвезти генерал-майора Белякова и какого-то полковника в Малую Вишеру. Улетели Померанцев и кто-то еще — на двух машинах.

Некий летчик, старший лейтенант, сидит в гостях «пролетом». Рассказывает: сегодня был бой над немецкой территорией, наши — штук шесть истребителей — врезались в гущу немцев (их было шестьдесят четыре самолета), сбили немало, сами целы. Этот летчик — из Ленинграда и говорит, что там идет сплошь артобстрел, но что бомбардировщики прорваться к Ленинграду не могут.

Штурман Борисовец

30 мая. Вечер

Вечер после дождя был прохладен и ясен. Через час ему предстояло сгуститься в сумерки, а еще через час эти сумерки должны были раствориться в белой светлой ночи. Только вот этим коротким наплывом сумерек и могли теперь пользоваться летчики эскадрильи связи, чтобы выйти в полет над территорией, где наземные части ведут бои.

Штурман Александр Семенович Борисовец, исхудалый после трех месяцев госпиталя, лежит на кровати в штанах, в рубашке, с забинтованной ногой — только торчат пальцы. Лицо у него резкое, экспрессивное. Он глядит своими серыми глазами на Горлова. Штурман лейтенант Павел Горлов, выполняющий в эскадрилье партийно-учетную работу, сидит за столом. На столе в глиняной вазочке ветка черемухи. Горлов, написав две-три фразы, трогает веточку, то и дело принюхивается к ней.

— ...Так, значит. Родился ты в девятом году, пятого февраля. Слуцкий район, Западная область, Серажский сельсовет, деревня Браново или совхоз «Куйбышев». Белорус. До поступления в Красную Армию — колхозник, занятие родителей — крестьянство. После семнадцатого года — тоже крестьянство... Это я вписал. Дальше... Ну, тут либо да, либо нет: лишен избирательных прав? Нет. Судимость? Нет. Женат? Вот это — да. Борисовец Евгения, сыновья Геннадий и Александр... Сам-то что кончал? Рабфак, два курса. Годы? (Пишет.)... Так... Окончил курсы летчиков-наблюдателей в тридцать девятом году в Ленинграде. Так... В комсомоле не состоял? Беспартийный?

— Я сразу в партию поступаю!

— А родственники за границей имеются?

— Нет.

— А на территории белых...

— Не был.

— Ну, когда ты стал работать? Детей-то ведь наделал? Кормить их надо было?

— С тридцатого в колхозе, по тридцать первый...

— Кем?

— Колхозником. — Так. Дальше?

— В армии, по тридцать седьмой год.

— Какая часть?

— Первая...

— Как — первая?

— Моя первая. Шестой стрелковый полк. Второй Белорусской дивизии. Минск.

— Кем?

— Красноармейцем.

— Так. А поток, что?

— Знаешь, летать легче, чем все это писать!

— Так не ты же пишешь, я за тебя пишу. Как за раненого.

— Я и есть раненый. Слушай же. С тридцать третьего — срочная служба по тридцать седьмой, второй батальон ВНОС, вот тебе и всё. На должности помком-взвода был. Потом демобилизовался.

— Работал или бегал?

— В домоуправлении по тридцать девятый, инспектор жилуправления. Город Красногвардейск. Потом по сорок первый там же, райпищепром.

— Значит, конфетки там воровал?

— Не нужно было, — бери сколько хочешь.

— Кем?

— Завхозом... Всё?

— Нет, не всё еще... Входит сержант:

— Товарищ лейтенант Горлов! Вас две девушки убедительно просят выйти.

— Ну?

Все смеются. Кто-то из летчиков:

— Значит, хвост дудкой, понеслась!..

— Ну, последнее, о ранении?

— Ранен шестнадцатого января тысяча девятьсот сорок второго, в девять двадцать, при исполнении задания Пятьдесят четвертой армии.

— Наград не имеешь?

— Картофельную медаль запиши!

Горлов сует анкету в ящик стола и поспешно в красной своей майке выходит...

Борисовец встает, осторожно ступая на раненую ногу, ставит на подоконник патефон, выглянув в окно, зазывает в избу двух сидящих в палисаднике под пышной черемухой девушек. Они с ним здороваются почтительно: «Александр Семенович!» — и, войдя в комнату, обвешанную по стенам амуницией летчиков да портретами выехавших из деревни прежних владельцев избы — колхозников, чинно присаживаются на табуретки. Входит и Горлов, а за ним входит с третьей девушкой летчик Мацулевич, огромный верзила, добродушный, представительный, — он в своем сером комбинезоне, в коричневом шлеме, туго застегнутом под подбородком... Его лицо словно вырублено из хорошего дерева — массивно, крепко скроено, тяжеловато. А переносица — припухшая, со свежим рубцом.

Девушки только что, в этот самый белесый вечер, вернулись с поля, где они вместе с другими колхозницами запахивали воронки от бомб и снарядов, сыпавшихся вокруг этой деревни. Каждая из девушек посадила за эти дни овощей больше, чем сажала год назад, в мирное время, — ведь овощи нужны Ленинграду, а девушки хотят помочь ему не меньше, чем помогают городу летчики и бойцы Красной Армии, дерущиеся нынче вечером с врагом в лесах и болотах Приладожья.

Одна из девушек — в ситцевом платье, в серой жакетке, губы подкрашены, курносая, краснощекая, деревенски красива, у нее отличные зубы, хороший рот. Сидит, молчит, посмеивается какой-то разухабистой пластинке, пристукивая носком черной лакированной туфли.

— Эх, станцевал бы, Шура, с тобой я этот фокстрот! — подкрутив пружину патефона, весело говорит Борисовец и тянется к комоду, на котором стопочкой лежат книги: Маяковский, и «Пятнадцатилетний капитан» Жюля Верна, и «Хаджи-Мурат» Толстого... Тянется, берет плоскую коробку цветных карандашей. — Ну, танцуй фокстрот с Мацулевичем, а от меня возьми хоть вот это!

— Не надо! — смеется Шура, но Борисовец уговаривает;

— Ну возьми, ну возьми, на память возьми, выбери, какой тебе нравится!

Шура выбирает карандаш, а голубоглазая тоненькая Аня — в красном джемпере, в простенькой ситцевой юбке — уже кружит по комнате с добродушным исполином, в прошлом — биохимиком, а ныне штурманом Николаем Мацулевичем, который кажется еще выше ростом под низким потолком избы. Через несколько минут Мацулевичу пора в очередной полет. Там будут бить зенитки врага, там «мессершмитты» будут рыскать по облакам, хищно высматривая, не появится ли над самым лесом внизу беззащитная учебная машина русских летчиков связи... Весело Мацулевичу, — девушка, танцующая с ним, в его руках как былинка, он со снисходительным добродушием посматривает на ее бархатные туфельки (она их принесла с собой в газетине): как бы не наступить огромным своим сапогом! Он неловок в танце. Он легок и поворотлив только «там» — в воздухе.

Впрочем, сегодня перед обедом Мацулевич очень ловко играл с этой Аней в волейбол, без сетки, — оба азартничали и, ничуть не жалея друг друга, старались выбить один у другого мяч, а руки у обоих сильны, и мяч летал, как ядро...

И вот уже никто не танцует. Аня сидит на кровати в своем красном шерстяном джемпере, с расчесанными русыми волосами, хорошенькая. Две другие сидят чинно на стульях, вполголоса поют песенку. Чувствуется, что у летчиков отношения с этими девушками чисто товарищеские, простые, добрые.

Однако пора. И Мацулевич, и Горлов, и неведомо откуда появившийся летчик Репин выходят, им — на аэродром. Борисовец остается один с патефоном да еще со мною, сидящим в углу за столом и пишущим что-то неведомое для летчиков... Часа полтора Борисовцу ждать возвращения друзей, но, облокотясь на подоконник, он совсем не скучает, черемуха дышит пряными запахами, каждая веточка словно выгравирована на фоне белого неба.

Вот один за другим за веточками мелькнули и разошлись в разные стороны самолеты У-2, и рокот сразу затих, словно стертый с небес дымкой тумана, стелющегося над лесом.

Борисовец проводил их суровым взглядом. Он всегда такой — суховатый, строгий, несдобровать тому, кто насорит в комнате, кто бросит окурок на стол... Эх, полетал бы сейчас и он, да нельзя: расщепленная пяточная кость — не шутка, нога еще ноет, болит. Но, впрочем, пусть болит, проклятая, теперь уже ждать недолго, самое главное — удалось отбиться от врачей, которые настаивали на эвакуации в глубокий тыл. Загнали б туда, вот там пришлось бы поскучать, а здесь ничего, — хоть сам не летаешь, да все среди своих, наблюдаешь за их полетами, словно бы и участвуешь в них. А как же, улетели вот, сиди у окна, жди их, волнуйся, рассчитывай, где они в данное мгновенье, от какой опасности избавляются опытностью, бесстрашием, сообразительностью. Ничего, прилетят!.. Вот ведь и с ним самим было так... Я не сомневаюсь, что, облокотившись на подоконник и глядя сквозь ветви черемухи в просторную белую ночь, Борисовец опять вспоминает тот свой последний полет в зимний день 16 января, о котором сегодня рассказал

мне.

...Летели в немецкий тыл отсюда, из Шума, с заданием от Федюнинского: найти штаб нашей 311-й стрелковой дивизии — с нею не было связи, и надлежало передать им питательные батареи к радиостанции. Эта дивизия, под командованием решительного и смелого полковника Биякова, по приказу командующего армии 4 января 1942 года проникла в тыл врага, за железную дорогу Кириши — Мга, заняла там в районе деревни Драчево круговую позицию, стала громить немецкие резервы, нападать на опорные пункты, резать и портить коммуникации, партизанским способом уничтожать штабы и технику немцев...

Младший лейтенант Константин Андреевич Семенов вел машину, Борисовец был штурманом. Вылетели в 8.45, погода была дымчатой, морозной, видимость то двести, то триста метров. Шли на Оломну, по этому курсу впервые, летели над лесом так низко, что едва не цеплялись за верхушки сосен. Сверху машину было трудно заметить. На воздушных высотах происходил бой: «ястребки» кидались в лобовые атаки на «мессершмиттов». Плохо пришлось бы маленькой У-2, если б какой-либо из этих «мессеров», удирая от «ястребка», заметил пробирающуюся почти между соснами учебную маленькую машину. Ну а внизу... внизу тоже шел бой, наши части наступали, штурмуя ту насыпь железной дороги у разъезда Жарок, в которой немцы понастроили свои дзоты и блиндажи. На высоте семьдесят метров прошли в километре левее разъезда Жарок. Тут бы должны были быть «ворота прорыва» — спокойная зона, но оказалось, что эти «ворота» закрыты немцами; каким только огнем не обстреляли они самолет с насыпи железной дороги! Пулеметы, автоматы, даже пушки буравили лес в те секунды, когда У-2 (только б не зацепиться за елки!) пролетала. Вышли из полосы огня благополучно, Борисовец взял курс на высоту 31,6, к пункту Сараи, перешли грунтовую дорогу, в четырех километрах от деревни Мягры нашли штаб дивизии, сделали вираж, обошли, сбросили специально упакованный груз, сделали второй вираж, чтоб убедиться: груз принят. И едва отошли к западу, попали под сильный пулеметный обстрел. Костя Семенов, ускользнув из зоны обстрела, не знал, что Борисовец ранен, что кровь хлещет из его ноги и дымится на стенках фюзеляжа... Ведь если б сказать летчику, он взволновался бы за своего товарища, он наддал бы газу, он заторопился бы, внимание его могло бы рассеяться, .а нужно было еще раз пересечь линию фронта, найти подходящий проход меж деревьями, неожиданно напугать шумом мотора фашистов, теперь уже ожидающих самолет, и исчезнуть в то же мгновенье... Больно ли было? Да, конечно, и больно! Борисовец сразу понял, что разбита кость, но главное — темнело в глазах, а глаза его должны были быть штурмански зорки. Сила воли сгоняла с глаз эти темные пятна. Машина шла ритмично жужжа мотором... Конечно, возле штаба 311-й можно было сесть — ведь едва отошли от него. В дивизии к услугам раненого нашлось бы достаточно докторов. Но его оставили бы там, конечно оставили бы, а Косте Семенову пришлось бы лететь домой одному, а он еще молодой летчик, мало ли что с ним может случиться без штурмана? «Выдержу! — думалось тогда Борисовцу. — Выдержу!» И он дал обратный курс летчику на разъезд Жарок, потому что на Кириши, идти в обход, было бы далеко, да и кто-нибудь мог напасть с воздуха. Еще за триста метров до железной дороги увидел забегавших по насыпи немцев, на насыпи не было ни рельсов, ни шпал, из снежных ям торчали — стволами в зенит — готовые к встрече самолета немецкие пулеметы.

— Вот железная дорога! — крикнул Борисовец. —

Давай ниже!

И самолет, почти приникнув к снежной поляне, скользнул между елок, круто перепрыгнул насыпь, нырнул в нашу лесную просеку, взвился, не задетый ни одной пулей, пошел над лесом, оставив под собой радостно махавших красноармейцев.

Борисовцу казалось, что, провалившись сквозь фюзеляж, он падает, падает. Боль ломала уже все тело. Сил взглянуть на часы уже не было, но Борисовец знал, что до Оломны лететь еще минут семь... Сознание, однако, терялось, — что ж, теперь можно сказать.

— Костя! — разжав зубы и смахнув рукавицей с закушенной губы кровь, наклонился Борисовец к разговорной трубке. — Поверни машину под ноль градусов, до Оломны и так же дальше — прямо к железной дороге, на Шум, и больше не слушай меня, я крепко ранен!

И хоть в глазах темно было, на хвост Борисовец все же оглядывался: «чтобы не долбанули с воздуха!»

Конечно, Борисовец был прав, что молчал о ранении до перехода через линию фронта.

— Как взялся Костя за газ! Шли сто сорок, тут сто сорок пять, сто пятьдесят — дал сто шестьдесят! Машина вся трясется!

«Костя, что ты делаешь?!»

Но Костя, который всегда берег машину, не счел нужным даже ответить, по самую железку нажал от волнения, проскочил Шум (аж до Жихарева догнал!), повернул обратно, сел, обернулся:

«Сашка, что ж с тобой делать?»

И я, в полусознании, ответил:

«Что? Выруливай!»

Семенов дал газ, запрыгал по кочкам, вырулил.

И, опять придя от толчков в сознание, когда Семенов уже приник ко мне лицом к лицу, я пробормотал:

«Костя, в воздухе не угробили, тут угробишь!.. Беги за «санитаркой».И попытался было сам вылезти из самолета... — Много ли крови потерял? — спросил я у Борисовца. — Крови? Целый месяц витаминами кормили, чтобы крови нагнать. Полчаса ведь летели! Оказалось, раздроблена и оторвана пулей одна треть пяточной кости. Был отправлен в лазарет сорок пятого бао, здесь в Шуме, где хирург Иванов сделал операцию. И пролежал здесь три месяца. А в Ленинград ездил — на просвечивание.

— Ох, Костя был мировой хлопец! — закончил сегодня свой рассказ штурман Борисовец. Сказал «был» и замолк. Потому что Костя Семенов на пути в ту же Оломну, в том же месяце, через двенадцать дней — 28 января 1942 года — погиб.{72}

Друзья Константина Семенова

Пилоты и штурманы ввалились в избу ватагой — Мацулевич и Горлов, Миронов и Репин. Последним переступил порог детина огромного роста и прекрасного физического сложения, сероглазый спокойный Алексей Шувалов, только несколько дней назад пришедший в эту эскадрилью, — летчик без самолета, человек незавидной судьбы, неудачливый и потому тоскующий... Но о нем потом. А сейчас я заговорил о Константине Семенове, и откликнулись сразу все, он люб и памятен всем. Занявшись вместе с Мацулевичем и Мироновым пришиваньем к своим гимнастеркам свежих воротничков, первым заговорил Павел Горлов:

— Что ж сказать? Народу гибнет у нас немало. Война! Вот, например, старший лейтенант Омельянович со штурманом младшим лейтенантом Богдановым первого декабря погибли на Ладоге. Семь «мистеров» налетели и сожгли в воздухе. Видели это пограничники на острове Зеленец, и видел летчик-истребитель, который участвовал в бою и тоже был сбит. Он спрыгнул на парашюте и подошел к месту падения сожженного самолета, осмотрел сгоревших людей, узнал по оружию, по нагану, что наши. Выбрал из остатков машины часть обгоревших пакетов, взвалил на спину, побрел к берегу, там доставил

по назначению.

— Ну и что же, что гибнем? А работаем как часы. На Западном фронте родственные нам эскадрильи есть уже гвардейские... А Двадцать шестой полк связи, наземный, который на машинах доставляет нам в Янино корреспонденцию, заявил нам, что постарается раньше нас добиться гвардейского знамени.

— Тебя о Косте Семенове просят сказать, — внушительно заметил Мацулсвич, — а ты нам о соцсоревновании.

— С Костей-то я штурманом еще в сентябре летал!

— Доштурманился до того, что в лес ткнулись!

— А ты никогда в лес не тыкался? — обиделся Горлов и, обернувшись ко мне, заговорил с горячностью: — Туман, непогода с половины озера началась. В Шоссейную мы от Городища летели с пакетами. А когда прошли озеро, туман так сгустился, что хвоста своего мне не видно. Решили мы эту муть обойти, пошли в район Токсова по болотистой полосе, по лощинке, — километров восемь она была. Подходим к Токсову — все тот же туман, а горючего нет, до Ленинграда уже не дотянешься.

Надо выбрать площадку, сесть. Стали снижаться в тумане, наткнулись на сосны — в воздухе. Сразу плоскость отлетела, и мы — вниз! Семенов сломал руку, разбил иижнюю губу, а я повредил грудную клетку и покорябал лицо, эти шрамы у меня с тех пор, да потом к ним еще с тобой добавлял, Мурзинский!.. Ну-ка, Сергей Дмитриевич, или забыл, может, как на Ладоге у тебя горизонт видимости слился со льдом и при развороте ты левой плоскостью в лед врезался?

— Ладно уж, не забыл, — усмехнулся Мурзинский, — пять часов потом шли к деревне Бугры, к своим, шли да ложились, лютому что немцы били из минометов по маяку и по передиему краю наших, что были в лесочке... И почту на себе принесли, и сумки... Ничего я не забываю. Даже что ты тут на Аню мою заглядываешься!

— Такая же она твоя, как и моя, не порочил бы хоть девчонку! И помолчи, а то не стану рассказывать! Я было потерял сознание, очнулся — у меня затек левый глаз (а щека и сейчас нечувствительна). Нас подобрал медсанбат, который находился неподалеку от Токсова. Сразу перевязку и отправили поездом в больницу Мечникова, меня — на носилках. Оттуда в госпиталь на улице Плеханова у Демидова переулка. В этом госпитале я угодил под бомбежку, чуть ис оторвало правую руку. Две бомбы попали в палату, две — в общежитие. Ударили в стену, пробили потолок и взорвались в первом этаже. Я перед тем по тревоге пошел в бомбоубежище, да не дошел — стукнуло, успел только в утолочек присесть — не задело. Сестре на моих глазах дверью голову оторвало. В общежитии трех сестер убило. Одна — военфельдшер второго ранга Дуся, такая хорошая девушка, ночью дежурила и в общежитие пошла отдыхать. А сколько погибло раненых. Это было часов в одиннадцать утра двадцать пятого или двадцать шестого сентября... И сразу нас на ссдьмую Красногвардейскую перевезли, дом двенадцать, мы там долеживали...

— А в лед, двадцать первого февраля врезались мы с ним тоже из-за тумана, — задумчиво добавил Мурзинский. — Переносицу мне тогда и переломило. Месяц лежал здесь в Шуме, думали — менингит! А все же Пашка Горлов меня тогда из обломков вытащил... Как вспомню, всё тебе готов простить, Паша! Пожалуй, танцуй с Аней, если пойдет с тобой. Куда мне с таким переносъем за Анечками ухаживать...

— А ты, Сергей Дмитриевич, не грусти, — сказал Горлов. — Считаться не приходится, время такое — и сами мы клееные, и машины у нас сборные из хлама, что валялся на комендантском аэродроме... Поверите ли, — опять обернулся ко мне Горлов, — компаса врут на двадцать градусов! А между тем срывов выполнения задания не было. Один только раз на два дня задержали секретную корреспонденциго. Ну, это мы с морячками тогда загуляли...

— Как так загуляли? — спросил молча слушавший Репин. — В буквальном смысле?

— Конечно, в буквальном смысле! — усмехнулся Горлов. — В феврале при тридцатипятиградусном морозе мы шли вдвоем — Мурзинский и я. Дошли до озера, — пурга, ничего не видать. Дальше лететь нельзя, решили сесть на озеро, к этим морячкам (они на кораблях в лед вмерзли). Приютили, согрели нас, часовых поставили, и мы там два дня не могли завести машину: как ниже двадцати пяти градусов, то и не заводится! И завели, только когда потеплело! Двадцать седьмого февраля взлетели и перелетели сюда, в Шум, вечером.

— С морячками неплохо! — заметил Борисовец. — Народ гостеприимный!

— А вот правильно, Александр Семенович, ты все только слушаешь, — расскажи, как с Макаровым в октябре ты летал и мотор на середине озера у вас стал отказывать!.. Льда еще не было, Макаров на шприце — давай, давай — дотянул до берега...

— Я ему кричу, — усмехнулся Борисовец: — А ну попробуй на лес! Он взял на лес. Мотор заглох, палка встала, он планирует, машина сыплется комком, он повел ее на болото, оглянулся, смеется: «Посадим!» И в эту минуту машина садится в болото, сквозь сосны, вот смерть в глаза летела!.. Влипли в болото, но ничего не сломали, встала на девяносто градусов, потом наклони-лась на шестьдесят. Макаров кричит: «Вылезай!» А я не могу, труба прижала, сапог разрезала, вишу — руки вниз, голова вверх, Иисусиком. «Доставай!» Он полез, ногу мне вытащил, я в болото и полетел — вот ей-богу, — весь мокрый! Ах ты жизнь лётная! — Борисовец рассмеялся.

Чтоб ты провалилась! И завидуют же ей!.. Ко мне два краснофлотца. А почта у нас секретная. Я за наган: «Стой! Застрелю! Вы кто? Вот я вам, товарищи краснофлотцы, приказываю: доложите комиссару вашему, что машина У-2 терпит аварию, чтоб прислал двадцать пять человек с веревками!..» Ждем. Приходит комиссар с людьми. Краснофлотец докладывает: «Товарищ лейтенант, ваше приказание выполнено!» Вытащили машину, откопали, отчистили, перевернули в нормальное положение. Удивительно даже, но винт оказался цел. И, проклятая, завелась, мотор заработал! Но потом заглохла (было заклинение, минут двадцать работал, потом заглох мотор). Туда техники на автомашине приезжали, сменили четвертый цилиндр. Вырубили просеку на расстоянии ста метров, раскорчевали пни, Макаров взлетел... Перед тем нас ночевать пригласили, вина дали, — молодцы краснофлотцы. Вот это был комиссар! И охрану машине поставили... Ну, если рассказывать все истории!.. Вам, товарищ писатель, тут месяц жить тогда!

— А вы все-таки, товарищи, про Костю Семенова расскажите!

— А про Семенова... Про Костю Семенова, — задумчиво повторил штурман звена лейтенант Иван Семенович Миронов, — расскажу я... Из ста четырнадцати моих вылетов расскажу об одном... О том, после которого Костя Семенов уже не летает с нами.

Аккуратный, всегда чисто одетый, всегда спокойный и вежливый, Иван Семенович Миронов молча оглядел присутствующих своими темно-карими глазами. Все с почтительным вниманием приготовились его слушать. Он внушал к себе общее уважение не только своей технической образованностью. Еще в 1932 году окончив автомобильный техникум, он не ограничился им, пошел дальше — через четыре года экстерном, работая на заводе, окончил Ленинградский институт инженеров промышленного транспорта, приобрел специальность инженера-механика, вскоре стал главным инженером «Кранстроя», был им до первого дня войны, а на второй день стал начальником связи 121-й эскадрильи, потому что еще задолго до войны сумел пройти курсы летчиков-наблюдателей... Всех в эскадрилье пленяла его хорошая, интеллигентская благовоспитанность, его спокойная веселая улыбка, открывавшая хорошие зубы, его сдержанность и товарищеская доброжелательность. Опытный, смелый, готовый летать хоть круглые сутки, он, так же как Борисовец, был любим и уважаем всей эскадрильей связи. | Сейчас он не улыбался. Он провел ладонью по темным своим волосам, подумал и тогда только заговорил...

— Двадцать восьмого января день выдался солнечный, а мороз был тридцать пять градусов. В открытой машине лететь, надо сказать, не жарко. Но младший лейтенант Константин Андреевич Семенов и я получили задание: вылететь из Шума в Оломну, доставить секретный пакет. Вылетели мы в одиннадцать часов дня.

Пролетели всего три-четыре минуты, на нас — со стороны солнца — напали два «мессершмитта — сто девять», немецкие асы-охотники, которые, как я позже узнал, в тот день сбили пять наших «томагавков».

Я сказал — против солнца. Это значит, их не было видно. Мы заметили их только тогда, когда они спикировали на нас. Зашли с двух сторон, при первом же заходе сразу дали пушечные очереди. От самолета полетели щепки, черт его знает, куда попали!

Я Семенову: «Смотри ниже!» Он резко пошел на снижение. Посыпались еще очереди, и самолет был сбит. Мы сковырнулись с высоты метров пятьдесят в болото, в глубокий снег. Машина стукнулась раз, отскочила как мячик, опять стукнулась.

«...Машина сыплется комком»... »Отскочила как мячик»... Это, конечно, шуточный тон! И вообще в рассказах Миронова, да и других летчиков, я иной раз улавливаю такие, диктуемые чувством юмора, подробности, какие могли бы вызвать у неискушенного слушателя сомнение в технической точности описаний. Но ведь у человека любой профессии есть свой язык, иногда очень образный, — и летчики хорошо, с полуслова понимали друг друга, улавливая в таких отступлениях от скрупулезной точности легкий юмор, за которым скрыты истинные чувства человека, не желающего показаться сентиментальным...

— Семенов, — продолжал свой рассказ Миронов, — оказался вниз головой в снегу, а ноги зажаты педалью управления, а я со своей кабиной на боку. Высовываю голову: атакуют или нет? Вижу, зенитки начали бить.

Смотрю: где Семенов? Но и мотора нет. Вижу две ноги. «Костя, Костя!..» Начал ногу тащить. Костя молчит. Когда одну ногу вытащил, вторую попытался вытаскивать — она зажата под моторной рамой, — он закричал: «Замерзаю!» — еще живой был. Все мои попытки вытащить не увенчались успехом, левая рука у меня уже ослабла (а я сразу почувствовал, что мне спину и руку жжет, понял — ранило, и все лицо в крови, — трогаю, трогаю — поцарапаны нос, лоб)...

Я решил оказать ему помощь, добежать километра два до деревни Падрило. Побежал, потом опомнился: где у меня планшет? Вернулся, он валяется в кабине, и осколком перебитый ремень. Взял из Костиной простреленной сумки карты и фотографии, пошел — а снегу по пояс — по территории, где были мины, оставшиеся от немцев. Подвезло, — вижу, у леса след человека, — значит, безопасно. Пошел по этому следу, уже не так проваливаешься, и дальше санный след, и я уже не стал проваливаться.

Только вхожу на край деревни — идут три бойца. Я им сказал: «Необходимо спасти летчика, идемте со мной, его не вытащить». Они: «Вы сами весь в крови! Идите в этот дом, а мы без вас пойдем его вытаскивать».

Там, в этом доме, в Падрило была зенитная точка, командиру ее, сержанту, я сказал: «Захвати санки!» Он взял санки, прикрепил к лыжам и с двумя бойцами вслед за первыми тремя пошел. Я стал звонить по телефону в Шум, Макарову, тогда еще старшему лейтенанту. Звоню, вижу: к месту аварии на посадку пошел наш самолет (это были лейтенант Никитин и штурман Мацулевич, которые всё видели с аэродрома). В том же домике, где телефон, я разделся — мокрый был, просушился, бойцы моим индивидуальным пакетом перевязали раны на руке и на спине — осколочные от снаряда ранения были. Сержант: «У вас унты пробиты и комбинезон!..» Но эти осколки проходом прошли, тела не задели... Портсигар разбит, ремень пробит — в жилетке металл застрял...Привезли Семенова, — он уже мертвым был, ему в голову попало, и всю шею и весь бок залепило осколками.Приехали на машине к моему домику старший лейтенант, ныне капитан, Хомяков с военврачом третьего ранга Кораблевой из сорок пятого бао. Врач меня снова перебинтовала. Привезли в санчасть, оперировали, из руки осколок сразу вынули, а из спины нельзя было: «уперся в позвоночник», — сказал хирург. Оставили временно, а на тридцать пятый день он сам вышел... Самолет Никитина забрал почту, поврежденную, и в тот же день доставил по назначению. — Да! — подавив вздох, произнес Мацулевич, порывисто встал, подошел к патефону, поставил иглу на виток, пустил ее...Штраусовский вальс прорвал воцарившуюся в избе тишину. Все молча и терпеливо, не шелохнувшись, выслушали вальс. Игла выскочила на центр эбонитовой пластинки, взвизгнула. Мацулевич снова встал, скинул мембрану с пластинки и, обращаясь к ветке черемухи, склонившейся над окном и распространяющей пряный запах, сказал:

— А что можно сделать на невооруженной учебной машине при встрече с двумя «мессершмиттами»?..

У-2 и два «мессершмитта»

— Что можно сделать на невооруженной учебной машине при встрече с двумя «мессершмиттами»? Гроб? Ничего подобного!

прервав общую долгую паузу, раздумчиво сказал Иван Семенович Миронов.

— Прежде всего, как это так: невооруженная? Конечно, ни бомбить врага {73}, ни сражаться с его истребителями нам не положено и по штату. Наше дело доставить срочный пакет, сбросить радиостанцию или продукты части, действующей во вражеском тылу, или вот бережно перенести по воздуху какого-нибудь командира, чье донесение может быть передано только из уст в уста... А все прочее, происходящее на воде, в воздухе или на суше, нас не касается, вернее, мы сами не должны касаться его... А вооружение наше — камуфляж, птичья изворотливость и спокойствие. Так?

— Так! — согласился лейтенант Мацулевич. — А только скажи, было у тебя спокойствие, когда ты с елкой в плоскостях на аэродром приехал? Мы смотрим снизу, не понимаем, что за диво, что за машина такая?

— У меня? — засмеялся Миронов. — Это-то я знаю сам, а вот у пилота моего тогдашнего, у лейтенанта Кобешевидзе, спокойствие было. Понимаешь, когда мы наскочили на одинокую елку, верхушка ее отлетела, низ остался стоять на земле, а середина так и поехала, стоя между двумя плоскостями; я думаю: «Ну, гробанулись!» — на сорок пять градусов вправо повернуло нас, крепко рубанул Гриша эту елку плоскостью! Повернулись мы вокруг нее...

...На этот раз я было не поверил Миронову. Но он не шутил, он тут же, очень деловито, вырисовал в моей полевой тетради и эту елку и самолет, а точность его рассказа мне подтвердили другие летчики.

— ...Летели мы в тот раз в Шоссейное из Любани, на бреющем полете — метров десять, пятнадцать над болотом. В августе это было...

— В июле это было! — перебил Горлов. — Когда немцы занимали Любань, уже заняли. А наш аэродром в трех километрах был, мы кто на автомашинах утекать стали — в Поречье, к Рыбинской железной дороге, а кто — на самолетах, впрочем задания выполняя... — В Поречье дней восемь стояли мы, — вмешался Мацулевич. — Сорок восьмая армия драпала, а мы дожили до того, что немецкие мотоциклисты уже в Поречье, а мы еще — и самолеты — на аэродроме, а технический состав и прочее на другом конце деревни. Мы ушли вечером, а самолеты уже в четыре часа утра перелетели. И мы с Поречья на Назию, Путилове, Шум — пешком. В Шуме остановились... — В августе это было! — спокойно утвердил Миронов. — К Любани немцы подошли двадцать шестого августа, а вы, лейтенант Горлов, хоть и поправляете меня, а память, извините, у вас неважная... Так вот, сделав разворот на сорок пять градусов, самолет полетел дальше. А Кобешевидзе после удара только усмехнулся и — в трубку мне: «Ваня! Хорошая у нас теперь маскировка?» Я ему: «Гриша, попилотируй как следует, — отвалятся плоскости, так надо садиться, не отвалятся — полетим на аэродром!» Ну, и прилетели, только с перкалием продырявленным да с тремя поломанными нервюрами. Летели, конечно, с креном, но зато «хорошая маскировка»!.. А помните, чей-то чужой У-2 прилетел к нам однажды в Шум с двумя отрезанными плоскостями?

— При мне это было! — заговорил штурман второго звена Репин, до этого не вмешивавшийся в общую беседу. — Это ему отрезали зенитки противника. Прилетел, сделал нормальную посадку. А когда летел, мы смотрели: что такое за самолет? И летчика, представьте себе, не ранило. А почту, находившуюся в горгроте, в пух разбило!..

А вот тут Миронов, конечно, шутит. С двумя отрезанными плоскостями — не прилетают, а гибнут сразу. Но никто и не подумал здесь понимать Миронова буквально, — оторваны были, вероятно, только концы плоскостей. Мне, однако, не хочется прерывать рассказчика, уж очень жива и интересна наша беседа.

Я приглядываюсь к штурману Мурзинского Репину — загорелому, сероглазому, красивому парню с правильными чертами лица. Небольшого роста, торопливый в движениях, он всегда держится скромно, старается услужить товарищам: то папиросы принесет, то сходит на кухню за чайником. Сейчас он сидит в защитной гимнастерке с голубыми петлицами, в синей суконной пилотке и курит — больше всех курит...

— Что такое горгрот? — спрашиваю его.

— Часть фюзеляжа за кабиной, — отвечает Репин и обращается к Шувалову, только несколько дней назад переведенному в эскадрилью связи: — Слушай, Шувалов! Миронову уже надоело об этом рассказывать, я тебе расскажу о нем. Можно, Иван Семенович?

— Давай! — миролюбиво соглашается Миронов.

— Летел он с капитаном Макаровым! — торопливо заговаривает Репин. — Сергеем Михайловичем. Сам спокойный, а Макаров еще в десять раз спокойней его. Пакет срочный, доставка из Янина в Плеханово немедленная. Октябрь. Число, если не ошибаюсь, двадцать второе. Десять утра. Погода пасмурная, облачность — .метров четыреста. Только пересекли озеро, видят: сзади два самолета. В низких облаках их чуть видно. Сначала думали: «миги»...

— Я еще говорю Макарову, — кладет ладонь на плечо Репину Миронов, — смотри, нас «миги» сопровождать будут. А эти, так сказать, «миги» вдруг разворачиваются да заходят с хвоста...

— И ты крикнул ему, — не удерживается Репин: — «Сережа! Не наши!» А он тебе: «Ну давай тогда пристегнемся ремнями!» И спокойно подпускает «мессеров» на триста метров, с этой дистанции те обычно начинают стрелять... Затем сразу — резкий поворот влево со скольжением на плоскость и пикированием метров до четырех над болотом. «Мессеры — сто девятые» с ярко накрашенными крестами, тарахтя пулеметными очередями, пронеслись мимо один за другим: на таком ходу им «не успеть» задержаться... Что ты сказал тогда, Миронов?

— Я сказал в трубку: «Вот так «миги»!» А Макаров — я даже удивился тогда — повернулся ко мне и смеется!

— Он такой. Ему все нипочем! — продолжает Репин. — «Мессеры» стали заходить в лоб. Для лучшего маневра Макаров набрал высоту до ста пятидесяти метров и пошел на таран — для обмана. Только сблизились на дистанцию огня, Макаров ласточкой вниз: резкий разворот, скольжение на крыло и пике. И опять «мессеры» мимо, с длинными очередями...

— Неприятно! — замечает Миронов. — Мы даже головы наклоняли! Макаров опять смеется, кружа на болотной прогалинке между лесом: «Ваня, не задело тебя?» — «Нет, а тебя?» — «И меня — нет! Давай еще раз, смотри — снова заходят!..»

— И так, понимаете, — перебив Миронова, обращается ко мне Репин, — Макаров с Иваном Семеновичем до трех раз, пока не нырнули в глубокий овраг реки Лавы, у Городища, завиляли по оврагу, и «мессеры» их потеряли из виду... Ну, и полетели на аэродром... Так?

— Точно рассказал! — улыбается Миронов. — Так и было. В пути я Макарова спрашиваю: «Неужели никакого ощущения, что смеялся так?» А Макаров отвечает:

«Подожди, когда домой прилетим, тогда, наверное, будет и «ощущение»!..» Ну, и в самом деле, когда стали в Плеханове машину осматривать — шестнадцать пробоин в хвостовом оперении, две — в фюзеляже, между кабинами штурмана и пилота — одна и за кабиной штурмана — одна, в десяти сантиметрах от спины. Была перебита одна стойка разрывной пулей. Сдали мы пакеты, получили новые и пошли обратно в Ленинград... Кто скажет, что мы не выиграли бой? А тут кто-то доказывал: невооруженная!

— Наше дело пакет доставить! — обратился Репин ко мне. — Задание выполнить! И не было случая, чтобы мы не выполнили его!

— Ну, это положим! — степенно возразил Миронов. — Не надо, дорогой Репин, преувеличивать! Бывает, и не выполняем задания...

— А когда это было? — горячо воскликнул Репин. — Не знаю такого случая, если, конечно, возвращались

живыми!

— А я знаю, — хладнокровно произнес Миронов. — Было и со мной такое, а, как видите, я живой. И уж позвольте, напоследок я про этот случай напомню вам.

Все охотно согласились послушать, и вот что «напоследок» рассказал Миронов:

— Девятнадцатого декабря мы получили задание вылететь парой из Янина в Выстав, в распоряжение начальника штаба Пятьдесят четвертой армии генерал-майора Сухомлина. На одной машине вылетели Николай Фролович Никитин, тогда еще младший лейтенант, и я. На второй — младший лейтенант Константин Андреевич Семенов и вот сидящий здесь с нами Александр Семенович Борисовец... В Выставе нашему экипажу — Никитину и мне — было передано приказание лететь одним самолетом в район деревни Гороховец, где должна была находиться дивизия Грибова, произвести там по садку. Задание у нас было устное: узнать, что делает эта дивизия, имеет ли связь со стрелковой дивизией Крюкова, дать им указание, чтобы стянули в одно место все радиостанции и чтобы начальники штабов от раций не отходили, потому что штаб армии сделает попытку с ними связаться. Ну, и привезти от этих дивизий обстановку...

Летя туда, мы встретили колонну пехоты. Не долетев десяти — пятнадцати километров до Гороховца, увидели внизу другую колонну, двигавшуюся в направлении к Гороховцу. Мы шли на высоте пятьдесят — шестьдесят метров. Заметив нас, колонна сразу залегла в снег, зарылась. Мы с Никитиным подумали: а не противник ли это? Или, может быть, наши от испуга спрятались? Погода была морозная, ясная, была середина дня (мы вылетели из Выстава в тринадцать тридцать), и наши опознавательные знаки пехота отлично видела, и странно нам показалось: что за стремление к скрытности, если свои?.. Чуть дальше на дороге мы увидели двух громадных лосей, один не изволил подняться, второй поднялся, повертел рогами, как бы признав в нас друзей. Мы шли своим курсом...

Подходя к Гороховцу, мы увидели вокруг деревни землянки и окопы, а в самой деревне — движение людей. Чтобы сесть поближе к деревне, мы решили пройти сначала над ней, сделав круг, высмотреть площадку. Только начали делать разворот, из всех землянок по нас — пулеметный и ружейный огонь. Одна из разрывных пуль попала в бензинный бак, сделала дыру с ладонь, — к счастью, в верхней его половине, — бензин не потек, потому что часть бензина уже выработалась, дыра пришлась выше его уровня.

Ну, такая встреча, понимаете сами... Конечно, мы решили, что это не наши, рванулись к лесу. Лететь, пока хватит бензина! Летим, ругаемся, что нам дают неточные сведения. Все же благополучно добрались до Выстава, произнесли там несколько не очень любезных слов.

Через некоторое время приезжает за нами на машине майор из штаба армии, везет на доклад к генерал-майору Сухомлину. Мы докладываем, что задание не выполнено, так как при попытке сесть нас обстреляли немцы. Сухомлин крепко жмет руки: «Я рад, что вы вернулись! Мы уже установили связь, в Гороховце не дивизия Грибова, а немцы!» Вызвал адъютанта: «Вот этих летчиков как следует накормить и доставить обратно в Выстав!»

Через несколько дней мы в газетах читаем, что стрелковые дивизии Грибова и Крюкова зашли в тыл врага и при разгроме немцев в районе совхоза «Красный Октябрь» и Войбокалы нанесли им крепкий удар... Вот вам и вся история. А ты, Репин, утверждаешь, что не бывает у нас невыполнения заданий!.. На войне чего только не бывает!..

Последние три дня с летчиками

31 мая. Вечер.

Шум

Погода великолепная, жаркая, летняя. Луга и леса вокруг зелены яркой, свежей зеленью.

За те несколько дней, что я здесь, летчики-истребители 159-го полка сбили около десятка фашистских самолетов, а сами не потеряли пи одного.

Скучно без газет, их сегодня почему-то нет. По радио — сообщение Информбюро о девяноста тысячах немцев и пятистах немецких танках, уничтоженных на Харьковском направлении, и о пяти тысячах убитых, семидесяти тысячах пропавших без вести бойцах Красной Армии и о четырехстах потерянных нами танках. Какие масштабы событий, происходящих там! Но в чем их суть, пока разобраться трудно!..

1 июня

Сегодня — сообщение Информбюро о налете тысячи американских самолетов на Кёльн и о десяти тысячах тонн бомб, сброшенных ими. Наконец-то и американцы взялись за дело! Если они будут действовать в таких масштабах и дальше, то это существенно отразится на военной промышленности Германии!

2 июня. Полдень.

Шум

Вчера в основном закончил работу с летчиками связи. Договорился: полечу в Ленинград на штурманском месте, с командиром звена летчиком Померанцевым.Старший лейтенант Георгий Дмитриевич Померанцев, пожалуй, лучший пилот эскадрильи. Родился он в 1915 году в Воронежской области, был слесарем-инструментальщиком, потом проучился год на геологическом отделении Воронежского университета, в 1934-м, уйдя в армию, по спецнабору попал в лётную школу, окончил ее, участвовал в финской войне, летал в звене связи 16-й стрелковой дивизии, был награжден орденом Красной Звезды. Опыт у Померанцева огромный. В начале Отечественной войны, вывозя личный состав техников и летчиков с пяти осажденных противником на Карельском перешейке аэродромов, спас больше сорока человек, в напряженные, опасные моменты брал на борт по два человека, перегружая самолет вдвое против дозволенного, — рисковал всем! Вывозил людей в сумерках, под обстрелом. С начала войны, работая в составе 23-й армии, сделал тысячу восемь вылетов — был в воздухе триста сорок один час и сорок семь минут. За это награжден медалью «За отвагу». Перечислить все эпизоды, когда Померанцев «перебарывал свою смерть», — немыслимо. Последнее время летал из Янина, а в 121-й эскадрилье связи летает с 18 мая, но уже совершил сорок девять вылетов (притом, летая из Янина и из Шума, пересек линию фронта двадцать два раза!). На каждые сутки приходится от двух до пяти полетов.Померанцев рассказывал мне о трудностях перелетов в Ленинград. Проходишь в трех километрах от немцев и на высоте два — три — пять метров над поверхностью озера. Ориентироваться на бреющем полете трудно. Скорость — малая, ветерок сносит, летишь над озером минут семь, немцам (особенно когда ветер с севера) хорошо слышен шум мотора, они бьют артиллерией.

Часто бывает внезапный туман, — если потеряешь ориентировку, уклонишься хоть на два километра в сторону, попадешь к немцам. Таких случаев, правда, не было, в эскадрилье никто не терял ориентировку. Летя без штурмана, с пассажиром, не знаешь, что делается в воздухе, самому невозможно смотреть вокруг...

Моторы капризны, технический состав перебирает моторы сам, в полевых условиях, и хотя авиамеханики работают самоотверженно и случаев отказа материальной части по вине техника не было, — на моторы слишком полагаться нельзя, потому что машины старые, в мирное время половина их была бы забракована...Померанцев хорош собою: ростом высок, волосы у него светлые, глаза — чистые, внимательные, спокойные. Человек он здоровый, но в его правильно очерченном лице заметна усталость.Да и не мудрено!

Вот, для примера, что я кратко записал вчера о работе его звена только за последние шесть дней. 27 мая — десять полетов (три часа пятьдесят одна минута в воздухе), 28 мая — четыре полета, 29 мая — четыре, 30 мая — десять полетов (четыре часа двадцать шесть минут в воздухе), 31 мая — шесть, а 1 июня уже к пятнадцати часам — два полета.

Тысяча пятьдесят восьмой, бреющий...

Ночь на 3 июня.

Итак, от большого зеленого поля, разбрызгав росу, отрывается маленькая, ничем, кроме смелости летчика, не вооруженная У-2. Командир первого звена связи старший лейтенант Померанцев отправился в свой тысяча пятьдесят восьмой за эту войну полет. На борту машины — пассажир, которому сказано, как и когда он должен выпустить белые и зеленые ракеты, ибо самому летчику этим в пути заниматься некогда.Над самолетом — белая, похожая на день, ночь; внизу — в пяти метрах под неподвижно висящими колесами — верхушки сине-лиловых сосен, лунки болотных прогалин, а впереди по заданному курсу — «Большая деревня», которую все, кроме летчиков эскадрильи связи, зовут Ленинградом.

У-2 летит, и характерный, знакомый всем наземным частям, замаскированным в этих лесах, звук мотора предупреждает зенитчиков: «Не стреляйте, свои!..» Переменчивым рокотом разносится этот звук по лесам, но никто ни в небесах, ни на земле не видит распростертой над кронами деревьев в медленном, неторопливом полете легкой, совсем не военной машины: только на секунду закроет она своим абрисом небо от устремившего взоры вверх часового и исчезнет, словно накрытая ветвями, четким силуэтом, врезанным в белую ночь.

Вот и озеро — белесая гладь. Машина скользит над ним, как жучок-плавунец. В поверхности озера, как в зеркале, отражается внимательное лицо глядящего вперед летчика... Вот немцы, видны их окопы, их зенитные батареи... Ежели ветерок в их сторону, они начинают стрелять. Видны огненные шары трассирующих снарядов, Померанцев рассчитывает: этот вот пройдет выше, этот — потухнет, врезав в воду свою коротенькую дугу далеко от машины влево, а этот... огненный шар стремительно мчится прямо к машине, еще секунда — и пути их пересекутся... Но маленький самолет, припавший к самой воде, пропускает смертоносный шар в метре над своими свистящими крыльями... Пассажир отирает ладонью внезапно вспотевшие щеки, а Померанцев, обернувшись на миг к нему, улыбается. В переговорной трубке слышен его здоровый, счастливый голос: «Ну, как? Красиво горел?»

И самолет вновь вздымается на маршрутный предел своей высоты — три метра над поверхностью озера, чтобы никакой «мессершмитт», кружащийся коршуном в облаках, не увидел...Пока пассажир все еще раздумывает о своем пилоте: «Неужели он каждую ночь, да еще несколько раз, так летает?» — У-2 уже бежит по росистой свежей траве ленинградской земли.Припечатанный пятью сургучными бляхами пакет ( «Серия Г. Весьма срочно и совершенно секретно») для командующего Ленфронтом вручен затормозившему мотоциклисту, а пассажир шагает к гостеприимно раскрывшей черную дверцу «эмочке». И, отъезжая, видит: самолет уже истаивает в предутреннем белом небе. Померанцев спешит до зари вернуться домой — к недопитому стакану чая и букету черемухи, к разговору со своим штурманом Мироновым о «Севастопольских рассказах» Льва Николаевича Толстого...

Ну а мне, пассажиру воздушного связиста, надо денька хоть на два — в Ленинград. Сдам материалы в ТАСС, «отпишусь», похожу по городу, посмотрю, как он дышит сейчас, и — по воздуху, по воде ли — обратно, в лесную армию!

Первыми за время блокады Ленинграда населенными пунктами Ленинградской области, в которых нашим войскам удалось освободить от гитлеровского ига местное население, были деревни Мгинского района, расположенные южнее Войбокалы.

3 декабря 1941 года ударная группа войск генерала И. И. Федюнинского (состоявшая из 311-й, 285-й, 80-й стрелковых дивизий, 6-й бригады морской пехоты, 122-й танковой бригады, артиллерийских и других частей) двинулась в наступление от линии железной дороги, проходящей через Жихарево и Войбокалу, освободила деревню Шум, блокировала опорные пункты гитлеровцев в деревнях Тобино, Падрило, Опсала, Овдокала и в совхозе «Красный Октябрь». Вскоре эти пункты были освобождены, 54-я армия устремилась в наступление дальше...

Естественно, что, находясь у летчиков-истребителей и связистов, ночуя в Шуме, я не мог не поинтересоваться теми бедами и лишениями, какие выпали на долю населения соседних деревень при немцах, и захотел узнать, как освобожденные колхозники и совхозники восстанавливают свое сельское хозяйство.

В те же дни, когда я жил у летчиков, я посетил некоторые из этих пунктов, в частности совхоз «Красный Октябрь», колхоз «Новый быт» и Мгинский райисполком, расположенный, до освобождения Мги, в селе Шум {74}.

Глава четвертая.

В роте снайперов-истребителей

5–12 июня 1942 г.

Ленинградские впечатления. — На пути в роту. — Старший o лейтенант Байков. — Дела у речушки Назии. — Три снайпера.  — Мужская беседа. — Деревня Городище и 128-я стрелковая дивизия 8-й армии.

Ленинградские впечатления

5 июня.

Лес у дер. Городище

В Ленинграде я был лишь сутки, потому впечатления у меня остались только самые общие. Город приведен в такой порядок, при котором в нем установился почти нормальный (конечно, в условиях блокады) свой, особенный военно-трудовой быт: население города вновь работает на рубежах обороны, занялось огородами, заготовкой торфа, лесоразработками и разборкой на дрова ветхих деревянных домов; ремонтирует жилища и разрушенное городское хозяйство. Начала увеличиваться выработка электроэнергии; восстанавливаемые понемногу важнейшие заводы ремонтируют танки, выпускают всё в большем количестве вооружение и боеприпасы, строят маленькие самоходные, с автомобильными моторами металлические катера — «тендеры», предназначенные для перевозок через Шлиссельбургскую губу. Оживилась боевая работа Краснознаменного Балтийского флота: в Финский залив — к островам Лавенсари и Сескар — вышли торпедные катера; морская авиация стала успешно топить немецкие транспорты и боевые корабли.

На Ленинградском фронте — относительное затишье.

Пополняются, готовясь к новым боям, войска, уходят в поиск разведчики, укрепляются оборонительные сооружения и зенитная оборона-Город стойко выдерживает воздушные налеты и артобстрелы.{75}

На пути в роту

10 июня. День.

Лес у дер. Назии. Штаб 128-й сд

К маю — июню на всех рубежах активной обороны Ленинграда устрашающий врага размах приняло истребительное движение — суровый и жестокий, но необходимый метод борьбы с гитлеровскими захватчиками. Наши снайперы-истребители, еще недавно мирные, а теперь ожесточенные злодеяниями гитлеровцев люди, мстят врагу за все, что тот учинил на нашей советской земле. Ежедневно и еженощно они охотятся на врага в одиночку, и каждый их выход в свои стрелковые ячейки — грозный вызов всем полчищам гитлеровцев: «Убирайтесь! На нашей земле вам — только могила!»

В частях Ленинградского и Волховского фронтов таких одиночек-охотников были сначала десятки, теперь — сотни, даже, пожалуй, тысячи. Они объединяются в боевые коллективы, в которых лучшие охотники передают свой опыт новичкам и руководят специальными курсами. Из этих снайперов, наконец, составляются целые воинские подразделения.

Мне давно хотелось побывать в одном из таких подразделений.

Вчера вечером в редакции «Ленинского пути» я узнал, что в 128-ю дивизию, где есть рота снайперов-истребителей, собираются ехать на своей машине кинооператоры Ленинградской кинохроники Богоров и Зозулин. С ними едет и фотокорреспондент ТАСС Г. И. Чертов. Я решил воспользоваться оказией.

Рота снайперов-истребителей находится на правом фланге дивизии, то есть у самого Ладожского озера. От озера линия фронта идет в общем строго на юг, километра три тянется по разбитым лесам и болотам, затем на протяжении следующих пяти километров пересекает превращенную войной в зону пустыни территорию Синявинских торфоразработок. В двух километрах далее к югу, у развалин деревни Гонтовая Липка, линия фронта проходит поперек старинного Путиловского тракта (идущего от Ленинграда через Синявино и Путилово к реке Волхов).Весь этот десятикилометровый участок занимают стрелковые полки 128-й дивизии: справа, у озера, — 374-й; посередине, против Рабочего поселка № 8 (сильнейшего узла обороны гитлеровцев) — 741-й, а южнее, вдоль Черной речки, — 533-й.Снайперы роты, в которую я направляюсь, ходят для истребления гитлеровцев во все три полка.Я пишу эти слова на командном пункте 128-й дивизии. От Городища мы ехали сюда час, искали дорогу. Приехали под дождем, сначала в заградроту, потом сюда, на КП дивизии.С комиссаром дивизии и комиссаром ее штаба договорились о работе в подразделениях. И поехали километра за четыре вперед, в разбитую, но все же прелестную деревушку Назию, ютящуюся на берегу реки. Деревушка часто подвергается артиллерийским обстрелам, дня за два до нас разрушена ее старинная церковь. Почти все дома, брошенные жителями, пусты, в них разместились только АХЧ, да редакция дивизионной газеты, да кухня, рассылающая обеды по отделам штаба и по некоторым частям.

С комиссаром штаба долго выбирали дом, где бы остановиться, но все в таком состоянии, что выбрать трудно. Наконец выбрали, повалили платяной шкаф, Чертов лег в шкафу, я — на доске, положив ее на вещи... Грязь, опустошение... Отдохнуть трудно, — решили вернуться на КП.

Здесь начальник политотдела, старший батальонный комиссар Яремчук, рассказывает нам о роте снайперов-истребителей.

За короткий срок рота уничтожила пятьсот сорок восемь гитлеровцев. Каждый из них был подстрелен в систематической, умелой и беспощадной охоте. Эта рота по к нынешнему дню состоит из семидесяти семи человек, — значит, в среднем на одного бойца приходится от восьми до девяти убитых врагов.

Но самое удивительное: уничтожив пять с половиной сотен фашистов, то есть положив в землю полностью батальон немцев, сама рота не потеряла ни одного человека убитым, и только трое в роте были ранены. Один из них сегодня уже вернулся в строй.

Счет истребленных гитлеровцев ведется строго, проверяется тщательно, придирчиво, и потому, даже если допустить возможность в редких случаях отдельных преувеличений или ошибок, сообщенная мне цифра потерь гитлеровцев может измениться весьма незначительно.Яремчук называет лучших снайперов — алтайца Кочегарова, Седашкииа (который сейчас ранен), Селиверстова.

Решаю немедленно отправиться в эту роту. Мои спутники остаются до утра со своей машиной в штабе дивизии.

КП роты истребителей

...Расстался со спутниками, шагаю в роту один под дождем, ориентируясь по карте и компасу. Вот искомый березнячок на болоте, зеленая чаща принимает в себя разрывы воющих в воздухе мин, доносит треск пулеметных очередей; сие означает, что я приблизился к переднему краю. Командир роты Байков, предупрежденный по телефону, встречает меня, ведет в низкий бревенчатый сруб, утвержденный на болотных кочках и замаскированный ветвями.

Старший лейтенант Байков

10 июня. Вечер.

КП командира роты

При первом взгляде на человека, встретившего меня, я не подумал, что он и есть командир грозной, всему фронту известной роты. Парень лет двадцати, гладко причесанный, с задорным лицом и насмешливыми глазами задиры и забияки совсем не произвел на меня впечатления воина дисциплинированного, выдержанного, точно рассчитывающего свои слова и поступки. Так, подумалось мне, рубаха-парень, но уж больно дерзкие у него глаза, любит, наверное, похулиганить... Ну да что с такого возьмешь — мальчишка!

Я не удивился медали «За отвагу» на его гимнастерке — в такой роте должны быть отважны все, — но удивился трем зеленым «кубарям», украшавшим каждую из его зеленых петлиц. — Старший лейтенант?

— Точно, — ответил он и, почему-то смутившись, добавил: — Представили к званию капитана уже давно, да чего-то не пришло еще утверждение!

— А где командир вашей роты? — спросил я, осматриваясь в полумраке, не разгоняемом двумя крошечными оконцами справа и слева от двери. — А это я! — просто ответил парень, и так я узнал, что он и есть Александр Федорович Байков, о котором мне уже было известно, что накануне войны, год назад, ему действительно было девятнадцать лет, что, едва окончив тогда семилетку, избрав своей специальностью изготовление дамских сумочек, портфелей и чемоданов, он стал учеником галантерейного цеха, а в порядке комсомольской общественной нагрузки трудолюбиво занялся в своем цехе культработою...

Не представляю себе, как удалось ему стать командиром роты, уложившей здесь, на подступах к Ленинграду, невероятное количество гитлеровцев и не потерявшей при этом ни одного человека убитым?!

Обо всем этом предстоит мне узнать в подробностях.

В бревенчатом срубе, который не совсем правильно называть блиндажом, потому что он не врыт в землю (болото!), — чистота, опрятность, порядок. Я приписываю их прежде всего воздействию политрука роты Торжкова, балтийца-моряка, защитника Ханко, с которым знакомлюсь, войдя в блиндаж.

Наблюдаю хорошие исполнительность и дисциплинированность бойцов, входящих на КП по множеству надобностей. Располагаясь в лесу вокруг блиндажа, на березовых скамеечках, вокруг вбитых в болотные кочки рубленых столиков, они простодушно веселятся: слышны песни под баян и гитару, смех, шуточки... А ведь каждый из бойцов роты — кто сегодня, кто вчера — леживал по многу часов в торфяном болоте, снайперскими своими выстрелами навлекая на себя шквалы минометного, пулеметного и даже пушечного огня...

Я сказал о первом своем впечатлении политруку, но он ответил весьма решительно:

— В этой роте я только со второго мая, человек здесь новый: такую бодрость и непреклонность духа за какой-нибудь месяц я бы создать не успел. Разумеется, по-флотски за чистотой и дисциплинированностью слежу, но дело тут не во мне: это все Александром Федоровичем Байковым создано. Конечно, такой дружной и боевой роту сделали в общем-то мы, коммунисты, Байков у нас кандидат, я — член партии. Вот еще заместитель мой — замполитрука Михайлов Виктор Дмитриевич... Ну, надо сказать, и народ к нам подбирался лучший — по доброй воле, с отличными характеристиками!..

Усевшись с Байковым за маленький, срубленный из тонких неокоренных березок стол, я проговорил с ним весь вечер.

Байков родился на Смоленщине, в городе Вязьме, в 1940–1941 годах приобрел военную специальность в Лепельском минометном училище, начал войну лейтенантом, командиром минометного взвода, в октябре попал в 128-ю дивизию. С 27 октября уже ходили в наступление на 8-й поселок, — он участвовал как пехотинец.

Затем, когда в дивизии были организованы курсы минометчиков, его назначили командиром минометного взвода, через месяц направили в заградбатальон, стоявший у Верхней Назии как резерв командира дивизии.

21 декабря противник прорвал оборону на территории Гонтовой Липки, и батальон получил приказ ликвидировать прорыв. Во взводе Байкова было всего пятьдесят мин. Выпустив их, взвод пошел в наступление как пехотный, удалось захватить два немецких сорокадевятимиллиметровых миномета и около пятисот мин. Их тут же применили. Это помогло всему батальону свободно продвигаться, — артиллерия наша почти не вела огонь: было мало снарядов... За ликвидацию прорыва Байкова наградили медалью «За отвагу».

Дела у речушки Назии

Ночь на 11 июня.

КП командира роты

Вечер незаметно переходит в белую ночь. Связной командира роты Иван Бордюков, протопив «для сухости» чугунную печурку, застелив плащ-палатками и простынями соломенные тюфяки на нарах, зажигает фитилек самодельной плошки. Байков продолжает рассказывать; подсев к столу, его слушает и политрук Торжков. — Двадцать девятого декабря мы — заградбатальон — были отведены обратно в резерв, и с этого дня я стал готовить снайперов. Так, приходили по шесть, по девять человек с полка, и мы, таким образом, организовали взвод снайперов. В их числе были Седашкин, Статуев, Овчинников — теперь люди знатные. После прохождения курсов мы их распределяли по полкам.Я готовил три партии — каждую по месяцу (январь, февраль, март). С апреля набрали четвертую, этих снайперов мы уже не отпустили в части, а оставили при дивизии как резерв.

Внимательно слушавший политрук Торжков извлекает из нагрудного кармана затрепанную записную книжку, справляется по ней:

— Этот выпуск состоялся двадцать второго апреля — двадцать восемь человек. Они составили взвод истребителей — три отделения, которые по требованию командира полка рассылались в ту или иную стрелковую роту. Первый раз взвод пошел охотиться тридцатого апреля, выполнял задачу три дня. Вскоре дали нам еще двадцать человек из резерва, мы их тоже подготовили и оставили у себя. Так стало два взвода, и они начали называться ротой.

Второй взвод начал охоту с тринадцатого мая, группы охотились по девятнадцатое, потом возвращались, отдыхали, шли снова. Этот взвод истребил в мае сто восемьдесят одного гитлеровца.

— Восьмого мая, — продолжает Байков, — приехали к нам из армии еще двадцать человек, имевших только шестидневную снайперскую подготовку. Мы их тоже превращали в снайперов, образовав из них третий взвод. Он начал действовать с первого июня.

Пока второй и третий взводы обучались, я с первым взводом ходил по полкам на истребление гитлеровцев. Сейчас ходят уже все взводы роты...

На месячных курсах люди прежде всего проходили стрелковое дело, а в остальное время занимались тактикой, топографией и саперно-маскировочным делом. Стрелковым делом занимались так: при выводе взвода на учебу делились по отделениям. Одно — стреляло, другое занималось наводкой, третье — измерением расстояний. Таким образом, рабочий день был уплотнен. Подготовку проводил я лично, и сам я в настоящее время — снайпер...В записной книжке политрука Юрия Петровича Торжкова есть много точных, можно сказать — бухгалтерских записей. Слушая вместе со мной Байкова, подливая нам в алюминиевые кружки чай, он одновременно сделал для меня несколько выписок. Вот одна из них:

Счет на 10 июня 1942 года

1-м взводом кандидата ВКП(б), лейтенанта Озерова Влад. Николаевича,

2-м взводом беспартийного, мл. лейтенанта Иванова Дмитрия Ивановича,

3-м взводом комсомольца мл. лейтенанта Константинова Георг. Васильевича.

За время существования истребительной роты от взвода до роты, то есть с 1 мая, уничтожено 215 фашистов, а считая с теми, которые были уничтожены истребителями роты до сформирования роты, всего 548 фашистов.

В том числе по 2-му и 3-му взводам истребили гитлеровцев: Назаров Мих. Ник.. боец, беспартийный, 1908 г. р. (в прошлом завхоз) — 8

Тутов Фед. Макс., ст. сержант, комсомолец (кондитер) — 6

Лазуткин — 10

Шеногин Ив. Григ., ст. сержант, кандидат ВКП(б) (слесарь) — 6

Поляков Ник. Ив., ст. сержант, коммунист, 1905 г. р. (строитель) — 2

Джога Карп Яковлев., сержант, комсомолец (шахтер) — 7

Карпов Вас. Иван., комсомолец, 1917 г. р. (формовщик) — 4

Зайцев Антон Тимоф., сержант, беспартийный, 1924 г. р. (колхозник) — 4

Кочегаров, 1908 г. р. (охотник) — 112

Рочев Фед. Мих., сержант, комсомолец, 1918 г. р. (гармонист, колхозник) — 8

Глазко Фил' Фил., сержант, комсомолец, 1920 г. р. (шофер) — 9

Александров Ген. Вас., мл. сержант, комсомолец, 1923 г. р. (студент) — 7

Седашкин Александр Ник., ст. сержант, 1904 г. р.. канд. ВКП(б) (кочегар) — 123

Статуев Александр Мих., ст. сержант, 1917 г. р.. канд. ВКП(б) (завскладом) — 71

Пашков Федор Иванович, мл. сержант, беспартийный — 30

Евстифеев Сергей Вас. (3-й взвод), участник чапаевских действий и у Щорса был, беспартийный, боец, за два раза, то есть четыре дня — 7

Я даю здесь эту выписку не полностью. В списке Торжкова перечислены двадцать пять человек. В конце списка Торжковым подбит итог: «Всего — 442» и сделано примечание:

«Остальных — истребил 1-й взвод. Все бьют немцев винтовкой, и все — во время охоты».

Закончив со мной разговор, Байков и Торжков вышли из блиндажа сделать какие-то распоряжения.

Белая ночь ясна. Доносится орудийный гул, где-то неподалеку хлопают мины, а моментами лесную тишину раздирает ожесточенная стрельба по пролетающим над нами фашистским самолетам.Ложась спать на нарах, рядком с Байковым, я задаю ему вопросы, и он отвечает мне:

— Когда первый раз идешь в бой, кажется страшным, а уже в наступлении обо всем забываешь, становишься смелым, мужества набираешься. Мальчишеское озорство (а я был здоровый озорник!) помогло. Важно: с детства я никогда не терялся. И позже — в докладах старшему начальнику: хоть сам маршал приди! А еще уменью подойти к массе помогла моя культработа, знаю интересы бойца, до тонкости понимаю его. А вот симулянтов узнаёшь сразу, потому что в детстве, хулиганя, сам был таким...

Три снайпера

11 июня.

КП командира роты

Засыпая, слышал разговор:

— ...Как фашист падает? Наблюдал я в стереотрубу. Если угодишь крепко — медленно падает. А если ранят — подымут гам: «Пропало все!» Немцы трупы своих всегда стараются утащить. У них это очень быстро делается. Во время наступления один фриц остался в блиндаже, выскочил и — на бойца со штыком. Но боец не растерялся, сам проткнул его штыком и еще пулей добил...

Это Байков тщился удовлетворить любопытство своего связного Бордюкова, который обижен, что его «не пускают в снайперы».

Только было заснул, явились кинооператоры и Чертов — их не устроил ночлег в политотделе. Здесь, на КП роты истребителей, им, как и мне, оказано отменное гостеприимство. Горел огонек — фитилек на блюдечке с жиром. Был чай в ведре. Были разговоры. А потом нам уступили свои места, все полегли спать. Сон хороший — мягко, сухо, тепло. Однако, изрядно промокнув вчера под дождем и затем не просушившись, я простудился.

Зачинатели истребительного движения в 128-й дивизии и самые опытные снайперы — Седашкин, Статуев и Кочегаров. Их прежде всего и захотелось мне повидать. Седашкин 18 мая был ранен и только вчера, в день моего приезда сюда, вернулся в роту.

Вызванный командиром роты, он пришел ко мне в блиндаж — суровый, кряжистый, серьезный, с орденом Красной Звезды на своей выцветшей и залатанной гимнастерке, глянул на меня пристально свинцовыми глазами, вытянулся.

— Старший сержант Седашкин А. И. (он так и сказал «А. И.», вместо «Александр Иванович») явился по вашему приказанию! — низким и сильным голосом «доложил» он мне, приставив к пилотке огромную ладонь.

Я сразу прикинул взглядом, как он, кочегар и алтайский охотник, брал на вилы медведя, как враз душил своими ручищами волка и как, легко играючи топором, рубил в тайге стволы вековых деревьев.Мне трудно было заставить Седашкина чувствовать себя «свободно» со мной, когда «по моему приказанию» он бочком, стеснительно присел на краешек скамьи перед столом, глядел не на меня, а на мои «шпалы» старшего командира, пожелавшего невесть зачем «спытать» его солдатскую душу. И никак не мог с докладного, официального языка перейти на простую, конечно гораздо более свойственную ему, да, вероятно, и очень сочную русскую речь.Я сразу узнал, что образования у него — никакого, что в его таежной семье грамотностью считалось знание звериных и птичьих повадок, что в охотничьей артели он работал по договорам, а с 1928 года, «когда стали всех в колхоз соединять», выехал в Барнаул и поступил работать на производство, кочегаром на хлебокомбинат... Мобилизованный осенью сорок первого года, он сразу попал в 128-ю дивизию, на фронт.

Положив свои мощные руки на стол, Седашкин заговорил сухо, скупо:

— Двадцать первое декабря было. Я пошел в наступление, ходили мы семьдесят человек пулеметчиков, минометчиков, и — из всех семидесяти — нас, стрелков, восемнадцать было, командиром отделения я ходил. Уничтожили всего триста пятьдесят человек, а из нас, восемнадцати стрелков, осталось тринадцать. А всего мы потеряли своих двадцать три человека.

Мы вышибали немцев, вклинившихся в нашу оборону. После боя я ходил по полю боя, обнаружил в блиндаже офицеров — восемь человек. Бросил две гранаты, убил семерых, одного ранил и добил. Документы и прочее — осталось. Эти у меня не в счету, потому что нашего начальника не было и я не считал их.

Зимой было еще: я и Кочегаров вытащили из-под огня шесть наших человек убитых и одного раненого. Сутки, однако, лежали под немецким взглядом, и раненый тот замерз. У немцев их снайперы подстерегали нас, я всех увидел, одного снял с трубы избы. За другим снайперам два дня охотился. Обманул его — шапкой мотал, — убил его...

Восемнадцатого мая командир роты Пятьсот тридцать третьего полка, куда мы прибыли (пять снайперов со мной, я — шестой), попросил выследить их снайпера и снять. Я, значит, два дня выползал вперед и не мог ничего обнаружить. Видел только попа ихнего и не стрелял (в шляпе, в белом халате, и виски длинные). Мои снайперы стреляли и не попали. А я не стрелял потому, что не обязан был, надо было приказание выполнить, снайпера снять. На третий день я его обнаружил — на сосне, замаскированного, и снял с первого выстрела.

Другой начал его подбирать, я и другого убил. И сразу оборотился назад, зная, что их ротный миномет будет бить, потому что я обнаружил себя уже. И покуда до траншеи лез — метров двадцать, — он тридцать пять мин выпустил, и меня ранило в голову осколком, уже в траншее. Лежал в санбате с восемнадцатого мая до десятого июня. Самочувствие хорошее.

Из ста двадцати трех гитлеровцев, которых в снайперской охоте убил Седашкин, сто пять были истреблены им еще в его бытность в 374-м стрелковом полку, а рассказывать мне он счел нужным только о восемнадцати, убитых им с тех пор, как перешел в состав истребительной роты.

В общем, доброго разговора с Седашкиным у меня так и не получилось, я понял, что «разговориться» со мною он мог бы только вне «службы», у какого-нибудь костра-дымокура в лесу. Я оставил его в покое, его сменил вошедший в блиндаж снайпер Александр Михайлович Статуев...

Этот оказался человеком другого толка. Веселый, ясные, живые серые глаза, пленительная улыбка, открывающая здоровые зубы и скрывающая недостаток крепкого, загорелого лица — слишком выпяченную верхнюю губу; она никак не сочетается с его ребячески вздернутым носом и придает лицу двадцатичетырехлетнего парня несвойственное ему стариковское выражение... Но это, только когда он не улыбается, а улыбка у него почти не сходит с лица.

Не с этой ли улыбкой он и убивает немцев?

Статуев тоже — старший сержант, образование у него семиклассное, до войны он служил завскладом промартели в Кинешме, где его жена с двумя детьми живет и сейчас, работая продавщицей в продовольственном магазине.Находясь в 374-м стрелковом полку, Статуев истребил пятьдесят два немца и, вступив в роту снайперов, — еще девятнадцать. Награжден медалью «За отвагу», готовится из кандидатов ВКП(б) стать членом партии, в свободные часы старательно читает военную и политическую литературу.В составе 128-й дивизии он почти с начала войны — с 10 июля 1941 года, был тогда бойцом, с дивизией прошел весь ее путь...

Записал я и его рассказ, который он вел охотно, толково, — о том, как ходит он в паре с Овчинниковым, о ложных ячейках ( «...шапку гражданскую поставишь! Раз, — веревочку на сто метров кидал из миномета, — чучело качалось, внутрь чучела — вязевая палочка... У нас были три ячейки — основная, запасная и ложная, на двоих...»), о методах прицеливания и боковых поправках на ветер, о кратком своем дневнике...

Этот дневник открывается такой записью: <
Дата Часы Колич.уничт. Где и при каких обстоятельствах уничтожил фашиста
15.12.41 11.00 2 В дер. Липки при переходе с левого фланга на правый фланг второго канала, в количестве 6 человек, шли; потратили патронов 10 штук.

Вот выдержка (за май): <
1.5.42 8.00 18.10 2 Убил у блиндажа. 533-й сп. Стояли с группой в количестве трех человек. Когда немцы стали нести убитого, убили второго.
5.5.42 9.00 1 741-й сп. Убили у 8-го поселка при ходьбе по поселку.
10.5.42 13.00 1 374-й сп. Убил на 2-м канале, при переходе через канал.
11.5.42 13.00 16.00 2 374-й сп. Первого убил в середине деревни при ходьбе в. глубь деревни. Второго убил на втором канале, при ходьбе, шел на умыванье.
Дата Часы Колич. уничт. Где и при каких обстоятельствах уничтожил фашиста
23.5.42 15.00 1 374-й сп. Убил на 2-м канале при ходьбе, шел на канал умываться.
24.5.42 11.0016.00 2 374-й сп. Первого убил на 2-м канале. Носили бревна, и был убит из двух один. Второго убил на шоссе при переходе с кладбища в дер. Липки.
25.5.42 14.00 1 374-й сп. Убил на правом канале при перебежке на канал за водою.
30.5.42 8.00 1 533-й сп. Убил у обороны Черной речки{76} , шел в полный рост и где был убит.
31.5.42 8.00 19.00 2 533-й сп. Первого убил на передовой линии на Черной речке у блиндажа. Второго убил - то же самое место, где и первого; очевидно, он подходил и узнавал, откуда же стреляют снайпера...

...Разговор со Статусным прерывается: в блиндаж входит боец в полном снайперском облачении — мокрый, в тине, в пятнах калийной глины, устало ставит в угол снайперскую винтовку, снимает пятнистый маскхалат, отряхивается. Это снайпер Селиверстов, худощавый, веселый, большеносый — нос у него с горбинкой. Он пришел с торфяников и уже «доложился» Байкову, и тот послал его в свой блиндаж — обсушиться у печки, напиться чаю...

Беседа с ним начинается легко и просто.

— Там трупов валяется сколько! — возбужденно говорит Селиверстов. — Наших!.. Там три трубы, — наливной торф гнали, в эту бы трубу залезать и почикивать. Хорошо... Я с парторгом ходил, к самому Восьмому подходил...

На счету у Селиверстова сто двадцать четыре, убитых и семьдесят шесть раненых гитлеровцев. Он — не в нашей истребительной роте, а в пятой роте 74 1-го стрелкового полка. Но со всеми нашими снайперами — в дружбе, частенько с ними вместе ходит бить немцев.Ивану Тимофеевичу Селиверстову — двадцать восемь лет, родился он в Омской области, в селе Годопутове. На фронте в этом году вступил в партию. Комсомолец с 1935 года. Образование — пять классов, работал слесарем на заводах в Омске и в Новосибирске. Сейчас — сержант, представлен к младшему лейтенанту. Награжден орденом Красной Звезды указом от 22 февраля 1942 года.

Глотнув чаю, он берется за свою стоящую в углу винтовку, тщательно осматривает ее, глядит на меня весело. — Винтовку именную подарил Жданов, на слете истребителей в Ленинграде. Тогда у меня пятьдесят два было. Жив буду, то приеду если домой, то винтовку эту возьму, и обязательно на охоту, это — в свободное.

В Ленинграде я был у Жданова, на слете истребителей. Видел его в Смольном. Был банкет: вино, закуски, и консервы, и колбаса, сказали: «Лучше бы угостили, да сами знаете, какой в Ленинграде период!» Папиросы и водка, и я даже не ожидал, пока не приехал в Смольный. Орден вручал Жданов в присутствии делегатов от воинских частей. Присутствовало шестьдесят четыре награжденных снайпера со всего Ленфронта, из них четыре Героя Советского Союза. Эти герои имели на счету: один сто сорок семь, второй сто тридцать пять, а у третьего и четвертого сто восемнадцать и сто два. Аплодисментов было! Прямо не переставали, аж весь зал бушевал!..

До этого в Ленинграде я не бывал. В ужасный город попал, и то меня заинтересовало: такие здания хорошие, но такие смертельные были дни!..

До ночи записываю рассказы Селиверстова. Вспоминаю героя Невского «пятачка» Тэшабоя Адилова, который тоже был на этом слете: он зимою в 55-й армии стал снайпером, убил с тех пор сто одного гитлеровца...

Ночь на 12 июня.

КП роты

День у меня прошел в работе. Простуда оказалась сильной, температура изрядно повышена, поэтому работал, сидя за столом, почти не выходил из блиндажа. Кинооператоры и Чертов занимались своими съемочными делами в расположении роты. До меня доносились слова команд, возгласы: «Огонь!», «Ложись!» и т. д.. отдельные винтовочные выстрелы и дружные залпы повзводно. Раз вызвали меня, я фотографировал, и меня тоже фотографировали с бойцами, в том числе с лучшим снайпером роты Алексеем Кочегаровым, с которым перед тем я начал беседу и договорился завтра пойти в его ячейку. Закончив к вечеру съемки и пообедав, мои спутники уехали в армейский тыл — в Городище, а я после обеда, угощенный семьюдесятью граммами водки, часов с семи вечера крепко поспал.Просыпаюсь — бойцы поют песни, под гармонь. Я тут же нечаянно-негаданно сложил песню и вышел к ним, прочел. Обрадовались и тотчас же стали разучивать ее целым взводом, на мотив «Катюши». Я отлично понимал, что стихотворение получилось слабым, но хоровым исполнением задорные, здоровые голоса бойцов вывели его на хороший простор звучанья:

...И такого мы даем им жара, Что бандитам Гитлер стал не мил. Истребитель смелый Кочегаров Больше сотни фрицев уложил. А вторую сотню наш Седашкин Меткой пулей в землю закопал...

Никогда прежде не приходилось мне сочинять песен, и сегодня я ни с чем не могу сравнить удовольствия, полученного мною, когда могучий мужской хор при мне дал серым моим словам выразительность и действенную мощь:

Ходит слава о бесстрашной роте
Вдоль полков, хранящих Ленинград,
Нет у нас таких, кто на охоте
Без добычи повернет назад!..

В ответ на искренние слова благодарности мне пришлось произнести речь, самодовольно усмехался даже хмурый Седашкин, и до полуночи, пока «Песня истребителей» разучивалась перед блиндажом на скамеечках, я провел время с бойцами, как и они заедаемый неугомонно звенящим комарьем.

Белая ночь — хороша и придает особую прелесть нынешней тихой фронтовой обстановке...

Мужская беседа

Ночь на 12 июня.

КП командира роты

Плащ-палатка, изображая занавес, отделяет нары, на которых я сплю, от остальной части помещения командного пункта. Меня разбудил гул недалеких разрывов — немцы совершают огневой налет на наш лес. Может быть, именно потому, что за минуту перед тем какой-либо из наших снайперов уложил в свете белой ночи их офицера?

Проснувшись, я слышу за плащ-палаткою разговор. Банков пространно беседует со своим связным, украинцем Бордюковым. Беседуют они с глазу на глаз, все прочие в помещении спят. Я отодвинул ногой край занавеса: тридцатилетний детина Иван Тихонович Бордюков, длинный, как жердь, худощавый, сидит на ящике перед чугунной печуркой и подкладывает в нее хвою, чтоб дым выгнал из помещения комаров. Банков полулежит на своих нарах, у печки...

— Ну, а когда командир взвода вернется, как посмотришь ты на него? Ты ж понимаешь, вернется он мокрый, захолоделый... Ты думаешь, легко пролежать в болоте столько часов подряд? Мы ему специально сто грамм оставили, ведь прозябший, простудиться может!.. А ты что сделал? Ведь ты же связной, ты должен заботиться о командире!..

— Та я тильки попробовал... Виноватый я, душа запросила маненько, думаю, спрошу командира, та вас, товарищ старший лейтенант, не було... Взыскание на меня накладайте, оно конечно!

— Взыскание, говоришь? Это можно, взыскание, а только не в том ведь дело! Обидно мне, как это так, связной, да не подумал о командире?.. Связной!.. Знаешь ты, Бордюков, что такое связной? Да ведь это, можно сказать, второе лицо после командира! Ну, допустим, посылаю я тебя в штаб, а ты там передаешь устно мое донесение. Например: «Просим открыть огонь всеми батареями по таким-то ориентирам, движение колонны противника нами замечено...» И весь артполк открывает огонь. Что это значит? Это значит, ты в штабе меня самого заменил, будто бы это я сам докладывал. Понимаешь, какая ответственность на тебе? Ты в таком случае все равно что я сам. Верно?

— Це так, правильно будет... Что вы, то и я...

— То, да не то... Ты посмотри, похож я на воина Красной Армии? Есть выправка у меня? Дисциплина есть?

— Ну, оно есть, конечно, товарищ старший лейтенант. Поглядишь на вас, — будто еще когда мамка из люльки вас вынимала, с кобурой и при ремнях были... И вообще, то есть, значит, выправка!

— Выходит, понятно? Ну а теперь погляди на себя. Где у тебя воинская выправка?

— А це рази нет? — Бордюков встал у печки и критически осматривает себя.

— А це есть?.. Ну гляди: ремень не подтянут, гимнастерка неряшлива, а пилотку разве так носят? Ты как малахай нахлобучил ее!.. Знаешь, если связной растяпа, он весь бой погубить может. Представляешь, какие в бою минуты бывают? Под пулями пробежал ты к соседнему командиру; если мямлить начнешь — и не поймут ничего, да и слушать тут долго некогда. Четкость должна быть — и в словах, и во всем!

— А я, товарищ старший лейтенант, на язык-то живой!

— Да, это я вижу... Ты вообще-то живой, растяпу я разве к себе взял бы в связные? А вот четкости у тебя нет. Пилотка, скажем... У тебя не пилотка, а словно кочерыжка какая-то нахлобучена. Пилотку надо носить так: на два пальца от левого уха, от правой брови на один палец, а верх ее — в складочку надо хранить!

— Как? Как?.. А вы покажите, товарищ старший лейтенант, я пример буду брать!

— А вот так! — Байков, сидя на нарах, поправляет на своей голове пилотку.Бордюков старательно, как перед зеркалом, направляет свою:

— Вишь ты, в самом рази, я об этом не думал! С сегодни так и завсегда носить буду.

— А теперь, как докладывать будешь? Ну, положим, я даю приказание. Знать надо: каждое слово командира — приказ. Совсем не обязательно, чтоб я тебе всегда так говорил: «Товарищ связной, я вам приказываю...» Я могу просто сказать: «Сходи-ка в соседний блиндаж, позови старшину!»

Бордюков выпрямился, приложил руку к пилотке:

— Це я хорошо понимаю. Я отвечать должен: «Есть, товарищ старший лейтенант, приказано сходить в блиндаж, позвать старшину!»

— Ну так, — улыбается Банков. — А иной раз, знаешь, и так бывает — нет, допустим, меня, и политрука нет. Ты за нас остался. А тебе известно, отлично известно — забыл я отдать приказание, хотя думал об этом. Ну, положим, гость к нам приехал, а я при тебе обедать его приглашал. А потом ушел и забыл дать старшине приказание отпустить на обед еще одну порцию. Что должен ты сделать? Пойти к старшине, сказать: «По приказанию старшего лейтенанта выдайте на обед одну лишнюю порцию!..» Конечно, если ты ответственность хорошо чувствуешь!.. А потом мне доложишь: так-то и так-то... Словом, второе лицо, всегда вместе с командиром, и думать с ним заодно!..

— Э, товарищ старший лейтенант! — хитро усмехнулся Бордюков. — Это вы хорошо говорите, а только вы сами не всегда со мной заодно. Тоже виноваты бываете! — Когда это было? — встрепенулся Банков.

— А вин було!.. Кино к нам приехало, с полдня на ленту первый взвод наш снимали. Так?

— Ну, снимали... Кинохроника!

— Вот, правильно, винохроники! Взвод построился, а вы перед ним. А меня почему не сняли? Раз я с командиром всюду вместе быть должен, значит, так и на ленте — место мне полагалось там тоже. Допустим, вам сказать следовало: «Связной!» Я бы к вам в полной форме: «Есть, товарищ старший лейтенант, связной!» — «Передайте командиру второго взвода выйти на выполнение боевой задачи!» А я: «Приказано, товарищ старший лейтенант, передать командиру второго взвода...» — ну и дальше, как полагается, честь по чести, а вин, хроник-то этот, ручку вертит и вертит... И потом бы на всех картинах було, как в «Чапаеве», — вот тебе Чапаев и его связной... Чапаев какой человек был большой, и то со своим связным вместе снялся. А вы...

— А я... Это верно, Бордюков! — смеется Байков. — Это я допустил ошибку. — То-то!.. Вместе, так всюду вместе!.. А я за командира всегда постою, хучь тут сто мин разорвется, это мне, покуда живой, нипочем! И обязанность свою знаю... А только, товарищ старший лейтенант, и то мне еще бывает обидно... Допустим, Кочегаров наш сто двенадцать гадов на сегодняшний день угробил, Седашкин — сто двадцать три. И Статуев семьдесят восемь... Оно конечно, за ними, героями, мне теперь уже не угнаться. А все ж мечтаю, и на мою долю чтоб фашистов этих досталось. Десяточек-то уж я, как, скажем, сержант Глазко, уложил бы! А мне все вот некогда, с котелками да с дровами все больше возишься!

— Да ты и с котелками-то не справляешься!

— Ну уж это извиняюсь, товарищ старший лейтенант. Насчет котелков...

— Да, да, постой, правду я говорю! Сегодня входишь сюда: «Товарищ командир, а где у нас котелки?» Это что ж, выходит, командир должен и твои обязанности взять на себя, о котелках думать? А если ему некогда? Если ему ориентиры наметить надо, — значит, брось ориентиры, ищи для связного котелки к супу, так?

— То верно! — почесал за ухом Бордюков. — Такой вопрос я вам задал. Сплоховал, значит, опять, выходит?.. Нет, вы, товарищ старший лейтенант, взапредь только об ориентинах этих самых думайте, а с котелками порядок будет...

Новый шквал огневого налета рвет тишину белой ночи. Бревенчатый сруб дрожит. Все, кто спал, просыпаются. Ну а раз проснулись, значит, надо и покурить. Разговор Байкова с его связным оборвался. Ни тот, ни другой не знают, что их интимную, дружескую беседу слышал кто-то третий. Но этот третий доволен: ему теперь понятней, где исток доверия, авторитета и уважения, какими пользуется молодой, вихрастый, с озорными глазами командир роты снайперов-истребителей...

Глава пятая.

Ради одной пули

128-я сд 8-й армии. Перед Липками
13 июня 1942 г.

14 июня.

Лес у дер. Городище

Мой вчерашний день у речушки Назии начался в предутреннем сумеречье, и половину этого дня я провел вдвоем с интересным и смелым человеком, Алексеем Федоровичем Кочегаровым, тридцатичетырехлетним спокойным, уравновешенным здоровяком, старшим сержантом, лучшим снайпером роты истребителей 128-й стрелковой дивизии.

Я ходил с Кочегаровым на охоту — к деревне Липки, расположенной между двумя каналами, Ново-Ладожским, протянувшимся от Шлиссельбурга вдоль самого берега Ладожского озера, и Старо-Ладожским, идущим параллельно ему где в сотне, а где и в трехстах метрах.

Деревня Липки с осени 1941 года захвачена немцами и превращена ими в сильно укрепленный рубеж на самом краешке их левого фланга. Ее можно назвать крайним немецким замком кольца блокады Ленинграда. Крепко засев в деревне между каналами, упершись в берег озера, видя перед собой топкое болото, а дальше искореженный и побитый лес, противник вот уже почти девять месяцев не может продвинуться дальше к востоку ни на один шаг.Итак — предрассветный час... — Товарищ старший лейтенант! Разрешите?

В блиндаж вошел боец с автоматом. Я услышал спросонья голос командира роты Байкова:

— Что, Бордюков? Время?

— Старший сержант Кочегаров приказал доложить: уходить пора.

Банков вскочил и, обращаясь ко мне, спросил:

— Пойдете с ним?

— Пойду, конечно! — вскочил и я. — Договорились!

Снаряжение мое было приготовлено с вечера: маскировочная спецовка, каска (обычно каски я не ношу), две гранаты, восьмикратный артиллерийский бинокль... Тут Банков тщательно все проверил на мне: хорошо ли пригнано, не звякнет, не блеснет ли? Я имел при себе только пистолет, а винтовки с собой не — брал: я знал, стрелять мне в этот день «не положено», потому что «коли пальнешь без специальной опытности да точного расчета, то и дело спортишь и головы из ячейки не унесешь». Мне было ведомо, как долго обучается на дивизионных курсах боец, пожелавший стать снайпером-истребителем, прежде чем получит право выходить самостоятельно на охоту.

Выхожу из блиндажа к поджидающему меня на пеньке в маскировочной спецовке Алексею Кочегарову. Его загорелое и все-таки бледное от непроходящей усталости лицо, как всегда, уверенно и решительно. Кочегаров серыми своими, внимательными глазами молча оглядывает меня с ног до головы. Он, видно, загодя получил предупреждение проследить, чтобы у гостя роты «все было в порядке». Я хорошо понимаю, какое чувство ответственности за жизнь и благополучие этого «заезжего гостя» испытывает Кочегаров, по-видимому мало думающий о ценности своей собственной жизни, готовый ею рисковать в любую минуту ради высоко развитого в нем чувства долга. Видя во мне городского, а не таежного, как он сам, человека, думает ли он, крепкий алтаец, про меня: «Леший его занес сюда на мою голову!», размышляет ли о цели моей прогулки с ним, если мне «не положено» самому охотиться и стрелять?

Произнеся размеренно и даже лениво: «Ну, пошли, товарищ майор!» (на фронте, глянув на мои «шпалы», меня называют то майором, то батальонным комиссаром), он, кажется, вовсе не задает себе никаких вопросов.

И мы двинулись. Идем лесом. Спрашиваю:

— Вы, товарищ старший сержант, женаты?

Здесь, на передовых позициях, разговор о семье чаще всего располагает собеседников к простоте отношений и к откровенности. Я не ошибся, Кочегаров ответствует мне охотно и обстоятельно:

— Женат с двадцать седьмого года, жена работала в колхозе, Татьяна. И двое детей: мальчик Геннадий и девочка Мальвина. У жены — пять братьев, работали учителями, один председателем колхоза. Сейчас все на фронте, и все на Ленинградском. У меня был брат на Московском фронте, Григорий, младший. Наверное, уже убит — нет сведений.

Мы шагаем рядком просекой в смешанном крупно-ствольном лесу. Чирикают птички, на прогалинах попадаются кусты цветущей черемухи. Две-три бабочки упорно порхают перед нами, то приближаясь, то отдаляясь, словно подманивая нас к себе.

— А образование имеете?

— В школе не довелось быть. Малограмотный. На родине у меня, в Мамонтовском районе — это в Алтайской области, — отец занимался крестьянством, охотничал и меня с малолетства обучал охотничьему ремеслу. Приближаясь лесом к Старо-Ладожскому каналу, Алексей Кочегаров начинает рассказ о себе:

— Отец мой был и на германской войне, и на гражданской, партизан, доброволец... В тридцатом году мы всём нашим селом Мармаши взошли в колхоз...

И я слышу повествование о дробовиках-централках, о «тозовках», о старинных на рогульках шомпольных ружьях, о пулях, отливаемых самими колхозными охотниками, о журавлях, утках, гусях, лебедях...

Выходим к каналам. Оба они — старый и новый текут здесь почти впритык, рядышком. Дорога, ведущая по восточной бровке старого канала, скаты берегов, даже видимое сквозь прозрачную воду дно — избиты вражеской артиллерией. Воронки, побитые поваленные деревья, опрокинутый в канал грузовик. На дороге следы автомобильных шин.

— Боеприпасы подвозят! — молвит Кочегаров. Ну и раненых вывозить требуется. Только машинами плохо: услышит — минами сыплет. На бричках сподручнее!

Рассказываю, как в старину бури на Ладоге топили караваны торговых судов и как по велению Петра Первого строился канал, вдоль которого мы идем.

— Русский мужик поработал тут! — задумчиво замечает Кочегаров. — С царей да поныне труда вложено!

Вправо от нас остается разбитая, постоянно обстреливаемая башня Бугровского маяка. До немцев отсюда по каналам не больше двух километров. Слева потянулась полоса болота, сходим с дороги в лес, идем вдоль болота. Березы здесь все те же, у земли их кора кажется грубой, серой, а чем выше по стволу, тем нежнее; молодая, в свете нарядной зари — бело-розовая. Расщепленные ветви свиты в жгуты, тени от них коротки и причудливы.

Прикрытые сухой листвой траншеи заняты бойцами 374-го стрелкового полка. Наш путь дальше — туда, где поредевший лес совсем изувечен, где из земли торчат уже не стволы, а только голые обглодыши. Алеющей зарей освещена каждая выбоинка в разбитых стволах.

Походка тяжелого на ногу алтайца Алексея Кочегарова становится легкой, упругой, охотничьей...Огневой налет ломает лес вокруг нас. Разрывы вздымают почву и стволы деревьев справа и слева. Приникаем к земле. Враг неистовствует. Но Кочегаров, прислушавшись, оценив обстановку, говорит:

— Боится!

— Чего боится?

— Пара боится. Сосредоточенья какого у нас не случилось бы. Щупает! Переждем минут пяток, товарищ майор, утишится!

Я не понял, о каком паре сказал Кочегаров, но не переспрашиваю. А он, помолчав, предается воспоминаниям:

— На этом месте в точности я и первое боевое крещение получил! В октябре это было. Из запасного полка после мобилизации приехал я сюда десятого октября. Меня сразу в Триста семьдесят четвертый полк, первый батальон, вторую роту... И привели нас на это место к Липкам. Командир роты был старшина Смирнов, политрук был рядовой Смирнов... Сейчас они — лейтенант и младший политрук. Живы... А черт, чтоб тебя разорвало!

Последнее замечание сопроводило как раз разрыв сразу трех мин — нас осыпало ветками и землей...

— Хорошо — в ямочке лежим! — отряхиваясь, удовлетворенно говорит Кочегаров. — Теперь пойдет по канальной дороге сыпать. Я его знаю!.. Да... Привели нас сюда. Окопались немножечко — и в наступление. Похвалиться нечем, результатов не получилось, мы были послабее, немец крепче, — как пойдем, так он нам жизни дает. Сначала страшновато было, до первого боя, а как сходили, бояться перестали. Тут нас после первого боя командование сразу полюбило. Меня сразу назначили вторым номером, пулеметчиком. Ну, и в бою, верно, я. как-то не терялся, ориентин вел (Кочегаров так и сказал: «ориентин»). Пулеметчик мой терялся, а я лучше — давал ему путь: куда перебежать и как маскироваться. И его вскорости контужило.

А рота вся новая была, и все — сибиряки, алтайцы. Действовали смело, прямиком. Но нас косили здорово!..

Кочегаров рассказывает подробности этого боя. Мы идем дальше.

— Тут каждое местечко мне памятное!.. — прерывает свой рассказ Кочегаров. — Вон Липки, видите?

Наш лесной массив беспощадно оборван войной, впереди — унылая пустошь. Обожженными корявинами торчат деревья, убитые или тяжело раненные горячим металлом. Только отдельные ветки на них, словно преодолев мучительную боль, покрыты своей ярко-зеленой листвою. Смотреть издали, — на болезненную сыпь походят рваные пни. Вся пустошь изрыта ходами сообщения и траншеями, усыпана искореженным металлическим ломом, изъязвлена воронками... Пустырь вдвигается узкими клиньями в простертое впереди болото. На болоте виднеются редкие зеленые купы кустарников... За болотом, где — в километре и где — ближе, начинается такой же опустошенный немецкий передний край. Справа, проходя поперек болота, тянутся из нашего тыла далеко в немецкий тыл два параллельных канала, заключенных каждый в высокие береговые валы. Правее каналов, за желтой песчаной полоской, уходит к горизонту ясная синь Ладожского озера. А между каналами серовато-бурым нагромождением руин и немецких укреплений лежит бывшая рыбацкая деревня Липки: огородные участки, отмаскированные плетнем, остатки пристани, бугорки дзотов, насыпи, разбитые, погорелые избы, развалины нескольких кирпичных домов.

Сделав рукой полукруг, Кочегаров показывает мне предстоящий путь: от каналов — вперед, к югу, вдоль наших позиций, затем с полкилометра на запад, по выдвигающемуся в болото узкому клину пустоши, и от оконечности этого клина опять на север — в болото, по болоту к каналам, но уже в том месте, против Липок, где они превращены в немецкий передний край.

— Прямо к немцам, в мешок! — усмехается Кочегаров. — Там есть ячеечка у меня, на двоих как раз. На островочке!

По болотным кочкам и лункам, над всем пространством «нейтральной» зоны поднимается, клубясь под солнечными лучами, легкий туман. Только теперь обратив внимание на него, я понял, о каком паре еще в лесу упомянул Кочегаров. Если б даже сквозь этот пар можно было что-либо различить, глаза вражеского наблюдателя ослепило бы встречное восходящее солнце. Самое время для того, чтобы незаметно подобраться к врагу поближе! Идти затемно — хуже: слишком много насовано тут всяких мин и малозаметных препятствий, ночью, пожалуй, не остережешься!

Впригибку, по ходам сообщения, минуя завалы, подходим к зигзагам передней траншеи, за которой — колючая проволока. Траншея неглубока, окаймлена березовым плетнем-частоколом. Кое-где над ней козырьком надвинуты обрубочки березовых кругляшей, прикрытые свежей еще листвой. Идем по траншее.

Бойцы стрелковой роты здесь, видимо, хорошо знают Кочегарова, пошучивая, здороваются, указывают проходы в заминированном болоте. Кочегаров задерживается у какого-то младшего лейтенанта, приветствующего меня строго официально, а его — попросту и дружески.

— Нуте-ка, товарищ младший лейтенант, украшень-ица пристройте нам!..

На каске Кочегарова «вырастает» кустик черники, на моей — зеленый пучок болотной травы.

Против уходящего к немцам клина мы переваливаемся через бруствер первой траншеи, пролезаем в дыру частокола и ползком, от воронки к воронке, от пня к пню, от куста к кусту, отлеживаясь, отдыхая, пробираемся к оконечности клина. Кочегаров отлично знает, куда ползти. Здесь лее некогда разговаривать, здесь надо чувствовать — осязать, слышать, видеть.

— Ссс! — подняв руку, предостерегающе свистит Кочегаров.

Я чуть было не навалился на такую же, как все, сухую подушечку серого мха; но Кочегаров на эту подушечку указал пальцем.Здесь минное поле. Вглядываюсь: подушечка мха прилажена к земле рукой человека, она прикрывает плоскую железную коробку противотанковой мины. — Фюить! — снова коротко свистит Кочегаров, и, следя за его указательным пальцем, я уверенно ложусь грудью на соседнюю, такую же, но уходящую корнями в землю подушечку мха.По пути там и здесь вижу хорошо замаскированные сверху и со стороны противника снайперские ячейки, обращенные вправо к болоту и к каналам. Две последние врезаны под большие пни на узеньком конце клина. Тут — делать нечего! — нам надо, повернув на север, вползти в болото. Вот канавка с коричневой, ржавой жижей. Кочегаров заползает в нее ужом и, зажав под мышку снайперскую винтовку, работая коленями и локтями, стараясь не плескать водой, сразу промочившей его одежду, приближается к намеченному впереди кусту. Тем же способом следую за Кочегаровым. Канавка уводит нас под старое, изорванное проволочное заграждение, — оставляем его за собой.

Листочки черники, хорошо привязанные над головой Кочегарова, и пучок болотной травы над моей головой зыблются, и это не нравится моему спутнику. Он и мне велит и сам старается нести голову плавно, как блюдце, наполненное водой.

Березовый куст — место для передышки. За нами теперь уже нет никого. Ясно ощущается, что вся Красная Армия — от боевого охранения перед оставленной нами опушкой до глубоких армейских тылов — теперь уже позади и что два товарища, только что лукаво подмигнувшие друг другу под этим березовым кустом, отплыли от родных берегов в болотную опасную зону никем не занятого, простреливаемого и с той и с другой стороны пространства.

Но еще дальше! Впереди, наискось, еще один пышный куст. Вырытая под ним продолговатая ямка с нашей стороны чуть различима в траве и цветах. Это — новая снайперская ячейка Кочегарова. Все болото вокруг изрыто: круглые, словно мокрые язвы, воронки, вороночки, обрамленные мелкой, подсыхающей на солнце торфяною трухой.

И снова свист: ст-ст-сью! — на этот раз над нашими головами. Это свистнули между ветвями три вражеские пули. Неужели замечены?.. Припав к траве, застыв как изваяние, Кочегаров быстро поводит спокойными, внимательными глазами. Вся местность вокруг мгновенно оценена опытным взглядом. Нет, враг не таится нигде вокруг, негде ему укрыться.

— Вот тут бы не выказаться! — шепчет, оборотив ко мне лицо, Кочегаров. — А то ежели здесь начнет минами угощать, и схорониться негде! Пошли правее, на мой островок вылезем!

И, извиваясь всем телом, с удивительной быстротой, Кочегаров проползает последние пятьдесят метров, оставшиеся до заготовленной им ячейки. Стараюсь от него не отстать. Никакого островка не вижу, но место здесь чуть посуше. Видимо, это сухое местечко в середине болота Кочегаров и назвал своим «островком».

В ячейке двоим тесновато. Кажется, чувствуешь биение сердца соседа. Лицо Кочегарова в брызгах воды. Вдумчивые глаза устремлены вперед, на кромку канала, лицом к которому мы теперь оказались. Он совсем близко, до него нет и двухсот метров. Этот участок его — уже передний край немцев.

Сразу за каналом — восточная оконечность уходящей между каналами влево деревни Липки. Еще левее, к западу от нас, болото тянется далеко, но в него с юга врезан мыс, такой же, как тот, по которому мы ползли, острый, с остатками леса. На оконечности мыса виднеется немецкое кладбище, от него над болотом бревенчатая дорога. На мысу, над дорогой, и на бровке канала видны серые бугорки. Это — первая, изогнувшаяся дугой траншея фашистов. Мы действительно заползли к врагу в некий мешок, а «нейтральный» участок канала, пересекающий впереди болото, теперь приходится правее нас.

Можно только догадываться, что враг наблюдает, и кажется странным, как это он не заметил тебя, пока ты полз по болоту... Но тихо... Так тихо вокруг, словно врага и вовсе не существует... Светит благостное, мирное солнце. Листья березового куста девственно зелены. Их немного, этих кустов, на болоте — здесь и там, одинокие, они раскиданы яркими пятнами над болотными травами и лунками черной воды.

Наша ячейка под кустом обложена по полукругу кусками дерна, на них, как и на всей крошечной луговинке вокруг куста, замерли на тонких стебельках полевые цветы. Они дополнительно маскируют нас.

Кочегаров осторожно просовывает ствол винтовки под листву куста, между двумя продолговатыми кусками дерна, заранее заложенными под углом один к другому, чтобы ствол можно было поворачивать вправо и влево.

Таких амбразур у нас две: одна открывает сектор обстрела на канал — на деревню Липки, другая — на мысок с кладбищем.Даже звук отщелкиваемого мною ремешка на футляре бинокля здесь кажется предательски громким. Стрелять должно только наверняка и так, чтобы зоркий враг не заметил ни вспышки, ни легкой дымки пороховых газов. Вот почему мне, новичку, конечно, и не следовало брать с собой винтовку. Стрелять будет только Кочегаров, а мой пистолет, как и наши гранаты, мог бы понадобиться лишь в неожиданном, непредвиденном случае, если б возникла нужда драться с оказавшимся рядом врагом в открытую, дорого продавая свою жизнь. Но на такой случай опытный снайпер Кочегаров и не рассчитывает: все у него должно получиться как надо, только — терпение (или, как говорит он, — «терпление»)!

Уже через десяток минут, зорко наблюдая сам и выслушивая высказываемые шепотом объяснения Кочегарова, я чувствую себя хозяином обстановки. Наш первый ориентир — кусты на канале (два цветущих вопреки войне куста черемухи). До них — сто восемьдесят метров. Второй — дальний ориентир — чуть левее, в шестистах двадцати метрах от нас: разрушенная постройка за вторым (Ново-Ладожским) каналом. Вод Ладоги отсюда не видно. Третий — белый обрушенный кирпичный дом в деревне между каналами: от нас четыреста тридцать метров. Четвертый ориентир — четыреста пятьдесят метров, влево от белого дома начало дороги, ведущей от канала к кладбищу. Пятый — еще левей, одинокая березка на мысу перед кладбищем: пятьсот метров. Движенья в деревне никакого, все укрыто, все — под землей.

Время тянется медленно. Хочется пить, все сильней припекает солнце. Перешептываться больше, кажется, не о чем, да и не нужно. Можно думать, о чем хочешь думать, только не отрывать глаз от горячего в лучах солнца, хоть и примаскированного листьями, бинокля. Но все думы теперь об одном: неужели не появится? Неужели день пройдет зря? Хоть на секунду бы высунулся!

Где покажется он? Там, у мостика через канал, перекинутого в середине Липок? Мостик закрыт сетями с налепленными на них лоскутьями тряпок, и увидеть немца можно только в момент, когда он перебежит дорогу... Или у входа в угловой дзот, врезанный в развалины дома?..

А могут ли они видеть нас? Вокруг меня полевые цветы, они уже поднялись высоко. Кое-где на болоте видны еще несколько таких «островков». Нет, немцу невдомек, что русский солдат может затаиться и укрепиться под самым носом у него, здесь, в болоте!

Тишина. Странная тишина — вдруг почему-то ни с чьей стороны никакой стрельбы. Бывает и так на фронте!.. Гляжу на сочный стебель ромашки — чуть не на полметра в высоту вымахала она, окруженная толпою других, пониже. Как давно я не лежал так, лицом прямо в корни и стебельки душистых июньских трав!..Нижние листья ромашки похожи на саперные лопаточки, сужающиеся в тоненький длинный черенок. Края у этих лопаточек иззубрены. А верхние — узки, острозубы, как тщательно направленная пила. Трубчатые желтые сердцевины цветков, окруженные белыми нежными язычками... »Любит, не любит!..» Кто скажет здесь это таинственное, сладостное слово: «любит»? Здесь люди думают только о смерти — чужой и своей...

А вот третью от моих глаз ромашку обвил полевой вьюнок. Как нежны его бледно-розовые вороночки, — кажется, я чую исходящий от них тонкий миндальный запах! Хитро извиваются цветоножки вокруг ромашкиного стебля... А ведь они душат ромашку. И тут война!

Вдруг... Неужели такая радость?.. Поет соловей! Где он?

...Хви-сшо-ррхви-хвиссч-шор... ти-ти-тью, ти-ти-тью!.. фли-чо-чо-чо... чо-чочо... чр-чу...рцч-рцч, пиу-пиу-пию!..

Даже внимательный к наблюдению за врагом Алексей Кочегаров выдержать этого не может. Поворачивает ко мне лицо, размягченное такой хорошей, почти детской улыбкой, какой я еще у него не видел.

— Ишь ты, голосовик, лешева дудка! Коленца выкручивает! И дробь тебе, и раскат!..

Мы замерли оба и слушаем, вслушиваемся.

Ти-ти-чью-чью-чррц!..

Мне вдруг тесно в груди, а Кочегаров, скинув улыбку, сердито отряхнувшись головою от пенья (нельзя отвлекаться!), прижимается глазом к оптическому прицелу.Где ж ты, певун? На нашем кусте?.. Вот он, на верхней ветке, чуть покачивает ее. Скромен в своем оперенье, весь как будто коричнево-сер. Но нет, в тонах его переливов множество, совсем почти белые два пятна на горлышке и на грудке, брюшко не серое, а скорее рыжеватое, хвост — цвета ржавой болотной воды, а крылья еще темней, будто смазаны йодом. И уж совсем густо-коричнево оперенье спинки!

Никогда так внимательно и подробно не рассматривал я соловья!

Чирк-чирк, — певун поднялся, полетел над болотом, покружился у другого куста, помчался дальше, к вражескому переднему краю. Вместе со мною следя за его полетом, Алексей Кочегаров шепчет:

— Не должен бы ты немцу петь!

И, взглянув мне прямо в глаза, вздыхает:

— Да где ж ей, птахе, в горе нашем-то разобраться!..

И, больше не отрываясь от оптического прицела, сощурясь, укрыв сосредоточенное лицо в траве, лежа в удивительной неподвижности, снайпер Кочегаров терпеливо выискивает себе цель.

Я гляжу в бинокль, сначала вижу только расплывчатые, вставшие зеленой стеной стебли трав. Сквозь них такими же неясными тенями проходят образы людей, умерших от голода в Ленинграде, и вдруг будто видится мне пытаемый медленными зимними пожарами мой родной город, будто слышится свист пикирующих бомбардировщиков... Это длится, быть может, мгновенье, и вот, в «просеке» между травами, в точном фокусе на перекрестье линз, я вижу канал у края Липок ( «как, должно быть, тонко пахнут там, у немцев, эти два цветущих куста черемухи!»), левее — бугор немецкого переднего края, выдвигающийся в болото, а еще левее «пятый ориентир» — березку, за нею белые кресты на кладбище гитлеровских вояк... Я вспоминаю: на днях — годовщина Отечественной войны. Мой Ленинград все еще в блокаде!

И томительного щемления в сердце нет. В сердце как прежде, — ожесточенность... Я вглядываюсь в белые немецкие кресты и размышляю о том, что ни одного из них не останется, когда наша дивизия продвинется на километр вперед... Когда это будет? На месте, как вкопанные, стоим и мы и немцы — вот уже чуть ли не девять месяцев! Но это будет, будет... А пока — пусть Кочегаров бьет, бьет, бьет лютого врага, не зная пощады. Все правильно. Все справедливо!

...Что-то в Липках привлекло внимание Кочегарова. Он долго всматривался, оторвал взгляд от трубки, потер глаза, вздохнул:

— Ничего... Померещилось, будто фриц, а то — лошадь у них по-за домом стоит. Иногда торбой взмахнет, торба выделится... На что мне по той лошади стрелять? Она уже мне знакомая. Пусть кивает!.. А все ж таки притомительно, но глядеть надо! Иной раз все глаза проглядишь до вечера и — впустую!.. Наше дело напряженья для глаза требует!

И опять прильнул к трубе. Я повел биноклем по переднему краю немцев: все близко, все предметно ясно, вплотную ко мне приближено, каждая хворостина плетней, пересекающих прежние огородные участки между домами, разрушенными, принявшими под свои поваленные стены вражеские блиндажи. И все — безжизненно: ни человека, ни собаки, ни кошки. Нет-нет да и прошелестит, просвистит низко над нашими головами крупнокалиберный снаряд, пущенный издалека, из лесов наших. Да и грохнет посреди деревни разрывом. Взметнутся фонтаном земля, осколки, дым. Раз донеслись пронзительные смертные крики и яростная немецкая ругань. Но никто на поверхности земли не показался.

И вновь по-прежнему. И приятельницы кочегаровской — лошади мне никак не сыскать линзами, она больше не кажет из-за угла разбитого дома своей головы, не взмахивает торбой. Должно быть, отстали от нее оводы, задремала...Все здесь, в здешнем уродстве разрушений и смерти, — буднично, обыденно. Скучна война!

Тишину разрывает сухой, презрительно-равнодушный треск пулеметной очереди... Чей пулемет? Наш? Немецкий? Кочегаров косит глаза из-под низко надвинутой каски направо... А, это немцы из углового дзота бьют вдоль канала. Там, в направлении к нам, не приметно ничего особенного... Тарахтят, тарахтят... Умолкли... Наши не отвечают.

И опять — тишина!

— В Ленинграде бывали вы? — глядя в бинокль опять на канал у края Липок, шепотом спрашиваю я Кочегарова.

— В Москве и в Ленинграде, — всматриваясь туда же, глядя на первый «ориентин», отвечает мне Кочегаров, — я не бывал. В городах был в Барнауле, Новосибирске, Бийске. В Азии был — Семипалый, Алма-Ата, Чимкент, Арысь, Аулие-Ата... Это в отпуск мы, три охотника, ездили путешествовать. И проездили все деньги, ружья и сапоги!.. Помолчим, товарищ майор, давайте!..

...Из-под куста черемухи одним прыжком вырывается человек. Пригибаясь к земле, он быстро-быстро бежит по бровке канала к линии бугорков. Ясно видны его каска, его голубовато-серая куртка. И прежде чем можно подумать, зачем он выскочил и куда бежит, — Кочегаров нажимает на спусковой крючок. Сухой звук — и фигура, ткнувшись головой в землю, замирает.

— Есть! — удовлетворенно, горячим шепотом определяет Кочегаров, и на усталом лице его, прильнувшем к прикладу винтовки, спокойная презрительная улыбка. — Ну, теперь начнет крыть!

Тишина сразу же разорвана яростной трескотней незримого пулемета. Он бьет из-под того бугорка, куда бежал человек. Он захлебывается длинной очередью, и Кочегаров, ткнув меня локтем, беззвучно смеется:

— Видишь, куда берут! Они думают — из опушки!

Действительно: гитлеровцам невдомек, что снайперский выстрел был из бесшумки да с дистанции в сто восемьдесят метров. Они косят огнем надрывающегося пулемета уже давно искрошенные деревья в том направлении, где Кочегаров утром остерегал меня от зеленых смертоносных коробочек. Отсюда до них больше километра... Стучит пулемет, и вслед за его трескотней летят по небу, режут слух воющие тяжелые мины — одна, вторая и третья. И сразу быстрою чередой — три далеких разрыва сзади, и, оглянувшись на мыс, в полукилометре, там, откуда мы вползли в болото, я вижу мелькание разлетающихся ветвей. За первым залпом — несколько следующих, бесцельных. Кочегаров даже не клонит к земле головы, ему понятно по звукам: разрывы ложатся позади нас, не ближе чем в трехстах метрах.В ответ на немецкий огонь по всему переднему краю немцев начинают класть мины наши батальонные минометы. Вдоль канала строчит «максим», перепалка длится минут пятнадцать, фонтаны дымков сливаются в низко плывущий над Липками дым. Но людей словно бы нигде и нет.

Стучат пулеметы, рвутся мины, а снайперу Кочегарову — в эти минуты самое время изощрить наблюдение за противником: не подползет ли кто-нибудь к убитому, не вскроется ли еще огневая точка, не приподнимется ли там, впереди, чья-либо голова?

Но враг опытен. Никаких целей впереди нет.

И снова все тихо...

...Еще через час, после медленного и молчаливого нашего отхода, я с Кочегаровым снова шагаю по пышному лесу. Иду задумавшись, Кочегаров опять мне что-то рассказывает — о том, как ему приходилось бывать в «пререканиях» с немецкими снайперами, и — про последнего, убитого им два дня назад «сто двенадцатого». Но я устал и не слушаю. — Вот такое мое происшествие!.. А сейчас это уже, считать, сто тринадцатый! — заканчивает свой рассказ Кочегаров, и мы продолжаем путь молча. Кочегаров вдруг прерывает молчание:

— Вот с вами приезжал фотограф, меня спросил давеча: на кого существеннее — на зверя или на фрица?

— Ну... И что вы ему ответили?

— Конечно, фриц-то поавторитетней, опасней, — раздумчиво ответствует Кочегаров. — Но, конечно, для Родины приходится! Чем больше убьем их, тем скорее победа... Дело почетное!.. Так я ему, выходит, сказал!...

Глава шестая.

Дожди... Мясной бор... Севастополь....

8-я армия
15 июня — 4 июля 1942 г.

Под Мясным Бором. — Напряженное ожидание. — Ровно год! — Разведчики. — Идут дожди... — Севастополь.

Военные историки в наши дни, изучая архивы Советской Армии, документы германского генерального штаба и высказывания руководителей фашистской Германии, убедились в том, что главной целью Гитлера в летней кампании 1942 года был окончательный разгром Советских Вооруженных Сил и окончание войны в том году. А советское командование планировало начать летнюю кампанию наступательными операциями под Ленинградом, в районе Демянска, на Смоленском направлении и на Харьковском участке фронта. Задача наша состояла в том, чтобы разгромить действовавшие там группировки противника и улучшить оперативное положение наших войск.

Зимние наступательные операции Красной Армии оказались незавершенными, и потому линия фронта к лету была очень извилиста, в ней образовались огромные выступы, угрожавшие и нам и немцам. Такой выступ получился в районе Демянска, где наш Северо-Западный фронт окружил 16-ю немецкую армию, но не смог ее уничтожить, и потому 16-я армия, глубоко вклиненная в расположение наших войск, грозила выйти в тыл частям соседнего, нашего Калининского фронта.

А северо-западнее Новгорода 2-я Ударная армия Ленинградского фронта, врезавшись глубоким клином в 18-ю немецкую армию, стремясь нанести ей губительный для нее удар, сама оказалась охваченной с трех сторон вражескими войсками. Стягивая резервы, гитлеровцы старались ликвидировать наш огромный плацдарм и — пока им это не удавалось — решили даже отложить намеченную ими операцию по захвату Ленинграда. В марте 1942 года гитлеровцам удалось было перерезать коммуникации 2-й Ударной, но она тогда сумела отбросить врага и продолжала вести наступательные бои... Затем здесь у нас положение осложнилось: болота оттаяли, распутица разрушила все временные настильные дороги, снабжение армии стало невозможным, и 14 мая Ставка Верховного Главнокомандующего приказала отвести всю армию на рубеж Волхова. А 30 мая случилась беда: гитлеровцы двумя встречными ударами в основание клина — у Спасской Полисти и у Большого Замошья — отрезали 2-ю Ударную армию от наших основных сил и окружили ее. Здесь произошло неслыханное за всю Отечественную войну, возмутившее всю нашу страну преступление, о котором в наши дни «История Великой Отечественной войны» коротко говорит так:

«...Неблагоприятный исход любанской операции в значительной степени был определен трусостью и бездействием командующего 2-й Ударной армией генерал-майора А. А. Власова, который, боясь ответственности за поражение армии, изменил Родине и добровольно перешел к гитлеровцам...»{77}

Власов командовал этой армией с 6 марта. В январе, в феврале прекрасный вначале успех этой армии был достигнут под командованием других генералов — Г. Г. Соколова (при нем в 1941 году 2-я Ударная была создана из 26-й, находившейся в резерве Главного Командования армии и некоторых частей Волховского, образованного 17 декабря.. фронта) и Н. К. Клыкова, который вел ее в наступление... В армии было множество храбрейших, беззаветно преданных Родине воинов — русских, башкир, татар, чувашей (26-я армия формировалась в Чувашской АССР), казахов и других национальностей. На всю страну прославились под Новгородом три разведчика 225-й стрелковой дивизии--И. С. Герасименко, А. С. Кра-силов и Л. А. Черемнов, закрывшие собой одновременно три вражеских пулеметных дзота. За их подвиг им были посмертно присвоены звания Героев Советского Союза, о них писал стихи Н. Тихонов. Только после войны советский народ узнал о подвиге попавшего в плен в момент окружения бойца одной из частей этой армии — татарского поэта Мусы Джалиля.

Волхов — свидетель: я не струсил, Пылинку жизни моей не берег В содрогающемся под бомбами, Обреченном на смерть кольце... Судьба посмеялась надо мной: Смерть обошла — прошла стороной. Последний миг — и выстрела нет! Мне изменил мой пистолет... — так писал в фашистской тюрьме поэт, позже, в 1944 году, казненный гитлеровцами...

Подвигов, совершенных воинами 2-й Ударной, не перечесть! Нет слов, чтобы высказать негодование всех бойцов, командиров и политработников этой героической армии, которым удалось вырваться из окружения!

Но в неравных боях и от истощения, от голода погибли многие. Целый месяц, до начала июля, части, подразделения, отдельные группы воинов 2-й Ударной с величайшими трудностями выбирались из окружения.

Но и вражеских сил уничтожила она немало: шесть немецких дивизий, стянутых из-под Ленинграда к Волхову, были обескровлены ею, фашистские легионы «Нидерланды» и «Фландрия» разгромлены наголову, в болотах осталось множество вражеской артиллерии, танков, самолетов, десятки тысяч гитлеровцев...

...В июне 1942 года большинство средних и старших командиров как 8-й, так и 54-й армий Ленинградского фронта еще не знали истинного положения и подробностей обстановки, сложившейся под Любанью. Но суть происшедшей там катастрофы была уже многим известна. Подробности стали выясняться после выхода к основным силам остатков окруженных частей...

Под Мясным Бором

...Еще один добрый напор, еще, казалось, немного усилий — и победа будет полной, блистательной!.. Ведь вот совсем уже близко, рукой подать — Болотница, Рамцы, Вериговщина и Монастырская Пустынь... Только взять Любань!.. Какой-нибудь десяток километров до встречи с федюнинцами. Ведь 54-я с таким же напряжением наступает! Встретиться с ними, — значит, вся немецкая группировка будет окружена: десятки тысяч сдадутся в плен, а кто не захочет сдаваться — будет истреблен, до последнего!

Как речная старица, прихотливо вьется линия фронта, — порой не поймешь, где наши, где немцы в этих болотных лесах, набухших от только что стаявшего снега, искрошенных рваным металлом, дымящихся, полусожженных. Любань даже летчики наши опасаются бомбить: не свои ли воины уже там?..

Но получилось все иначе!.. Приказу об отступлении к Волхову сначала никто не хотел поверить. Неужели мы можем быть окружены сами, как нам это угрожало в марте? Но тогда коммуникации удалось восстановить, и приказов об «отходе на исходное положение» не было, и все дрались опять с прежним ожесточением, наступая: вот-вот еще километр, еще два, три — немного их уже оставалось до цели.

А теперь сомнений нет: приказ читали в частях, его слушали молча, угрюмо...

...Две недели усталые, полуголодные войска 2-й Ударной тянулись обратно к Мясному Бору, ожесточенно отбиваясь от наседающих гитлеровцев. Можно было оглохнуть от треска ломающихся, горящих деревьев, от грома и грохота непрерывных бомбежек и артогня, от адской чечетки пулеметных очередей и надрывного хлопанья мин.На каждом шагу под ногой — железо: мины, пулеметные ленты, уже заржавленные немецкие винтовки и автоматы, и диски, и нерасстрелянные патроны, и траки разбитых танков, и цепкое кружево колючей проволоки... Раздавленные, взорванные, разбитые дзоты. Ни деревень, ни дорог, — только обломки утонувших в болоте стланей. И трупы, трупы везде, накопившиеся в лесах и болотах за все пять месяцев непрерывных боев: каски, амуниция, котелки, фляги — все искореженное, простреленное, раздавленное...Никто не знал точно, когда именно армия оказалась отрезанной, окруженной. Об этом узнали потом, а тогда — весь июнь, — натыкаясь повсюду на галдящих, стреляющих гитлеровцев, шли на них, пробиваясь напролом, или всё еще искали где-либо свободный проход. Потерявшие всякую связь с соседями, направлялись кто куда: и к Мясному Бору, и в районы действий 54-й и 8-й армий — в сторону Гайтолова, и в сторону Посадникова Острова, Веняголова, Погостья... Посланные отовсюду в немецкий тыл наши разведчики, разыскивая заблудившиеся там группы, выводили их через линию фронта к нам...

...Одни навеки остались лежать в болотах. Другие — истратившие все боеприпасы, обессиленные, раненые — были захвачены в плен. А третьи, наконец, выходили из окружения — так, как это было в сорок первом году, — мелкими группами, истерзанные голодом и лишениями... А этих вот нескольких человек вывел старший лейтенант Чоботов — и сейчас, раненый, под белой простыней он лежит в госпитале, рядом со своими товарищами... Зеленовато-серые спокойные его глаза загораются гневом, когда он рассказывает о гитлеровцах, и совсем уже бешеной ненавистью закипают, когда кто-нибудь при нем упомянет имя изменника Родины Власова... А ведь как верили этому богатырского сложения генералу, ругателю, прибаутчику, краснословцу! Командующий армией оказался презренным трусом, предал всех, кто, не щадя жизни, шел по его приказу в бой — и в один бой, и в следующий, и во все бои этих месяцев!

Мужественное лицо бывшего донбассовского забойщика Александра Давыдовича Чоботова, опытного лихого кавалериста, бледно. Но оно от волнения покрывается красными пятнами, выделяющиеся скулы, кажется, ходят: глубоко запавшие в орбитах глаза горят мрачным блеском. Он потирает грубоватой ладонью свои торчащие ежиком волосы... Он рассказывает, а те, кто лежат рядом с ним, кого он выводил из окружения и с которыми встретился вновь только здесь, в огромной госпитальной палатке, выверяют на слух каждое его слово, и подтверждают его рассказ, и изредка вставляют свои короткие замечания.

Его 244-й кавалерийский полк 87-й кавдивизии засел в порубленном и разбитом лесу возле Мясного Бора, встречая разрозненные подразделения из 2-й Ударной.

Командир полка полковник Крикунов поставил задачу: «Выйти в район землянок и принимать выходящие части». 19 июня ширина прохода была еще километра три, в этот день полк занял исходное положение. 20 июня Крикунов с комиссаром полка пошел проверить тылы и артиллерийские подразделения. Чоботов остался командовать эскадронами — они давно уже были спешенными: лошади погибли под Новгородом. На НП — в немецком четырехнакатном блиндаже, где находился Чоботов, набилось человек до тридцати командиров: повсюду вокруг рвались снаряды, вся изрытая местность обстреливалась густым минометным и пулеметным огнем. Обстановка была тяжелой.

— Я старался выяснить, кто где находится. Спросил у одного старшего лейтенанта: «Где ваши боевые порядки?» Он: «Трое суток не имею связи... Да и было их там два-три десятка!» У другого, капитана, спросил. Тот: «За узкоколейкой!» Послал я разведку, она там никого не обнаружила. Не знал командирский состав ни черта, впереди не оказалось наших частей, и противник силами до батальона перешел в контратаку в направлении от ручья, пересекающего узкоколейку. Второй, третий наши эскадроны дрогнули, побежали (людей в них уже оставалось мало) группы пехоты неизвестных частей. Положение стало трудным.

В блиндаж не захожу. Увидел: бойцы бегут с искаженными лицами, даже допытаться нельзя, почему и куда бегут! Из средних командиров увидел младшего лейтенанта Зыкова, он бежал впереди. Я приказал Зыкову навести порядок. Зыков сам остановился, опомнились его бойцы, за ними овладели собой другие, и залегли, лицом в тыл, и смотрят на меня, как перепуганные звери. Тут с автоматом на шее, с пистолетом в руке бегал я. Команды мои плохо слышны, потому что артиллерия сильно била, разрывы, и немецкие автоматы косили кругом — трупов много наваливалось. Пришлось выйти вперед, в направлении к противнику, и тут жестами, криками: «Братцы, за мной, вперед!» — подействовал: бойцы, лежа, повернулись лицом в сторону противника. Немцы сквозь чащу видны всюду, метров семидесяти не доходят до наших подбитых и застрявших в болоте танков, бьют из автоматов. Я скомандовал: «Огонь из всех видов оружия!»

Бойцы открыли бешеный огонь, уже после прекратить было нельзя, пока патроны не вышли!.. Тут уже смешно мне стало: противник валится, перебит, а бойцы всё бьют — дух поднялся!

И как раз подходит исправный танк с тыла, подошел вплотную к увязшему танку борт о борт, так, что уже повернуться нельзя — застрял бы. Командир танка открывает люк, видит меня, спрашивает: «Товарищ старший лейтенант, где немцы?» Я ему: «Смотри, ты ж видишь, вот они!» (А они уже назад катятся.) Он попросил меня корректировать: «Товарищ старший лейтенант, вы смотрите, я буду бить, а вы поправляйте!»

Танкист оказался замечательным: термитными — в самую гущу. Немцы сбивались всё больше влево; я подошел к танку, за гусеницу держусь левой рукой, кричу: «Левее!» Он повернул башню и бил всё левее и левее. Ну, после, когда уже стрелки и танк такой огонь дали, я вылез на броню танка и наблюдал стрельбу эту и эту катастрофу для немца, видел, что от немецкого батальона уже никого не осталось, одни трупы.

Один лейтенант подошел с двумя пулеметчиками, спрашивает: «Товарищ старший лейтенант, где пулемет установить?» Я ему: «Ставь на танк! И бей б...!» Он — на броню и чешет!

Противник, очевидно, обнаружил стрельбу танка и этого пулемета, начал бить тяжелыми снарядами по танку. Рвалось кругом много. Я все командовал. А потом одним снарядом он ударил прямо возле танка. Я слетел, закрутился, стал пробовать руки и ноги. Ноги и руки — на месте, но пробиты обе ноги, левая рука и правое плечо; сознание не терял.

Ко мне подползли два бойца, начали тащить. Я им: «Обождать! Товарищи бойцы, стойте, найдите мне кого-нибудь из командиров!» Тут как раз шел политрук Катренко (из третьего эскадрона), я и отдал ему приказание. Он: «Ранен, товарищ старший лейтенант?» — «Ранен. Передайте Воинову, пусть найдет остатки первого эскадрона и командует пока всем полком!» После чего бойцы меня потащили, — я им велел на КП, к командиру группы. Притащили волоком, больно было, но сознания все не терял. Там выскочили из землянки командир и комиссар полка. Я коротко — обстановку. Командир: «Сможешь ли ты доложить обстановку командиру группы (полковнику)?» Я: «Смогу, только лежа!» Полковник вышел, я ему доложил, что было и что положение восстановлено, но, мол, туда нужно сильного командира для руководства. Полковник выслушал меня, приказал сделать перевязку. Уложили на ручную тележку, что ходила по узкоколейке (под бомбежкой, — самолеты беспрестанно бомбили), и когда меня повезли, в двухстах метрах бомба перебила узкоколейку. Но наш начальник санслужбы узнал о моем ранении и выслал встречу, — на руках понесли, и доктор Абросимов сопровождал меня до самой санчасти...

А. Г. Чоботов родился в Ростовской области, на хуторе Чеботовка, Тарасовского района. Он — комсомолец с 1933 года. Семья его находится в оккупации, на Донбассе. Брат Яков — моряк Черноморского флота, другой брат, Федор, воюет в Севастополе. А. Г. Чоботов работал забойщиком на руднике Сорокине, его не раз засыпало углем, к трудностям и опасностям он привычен. До войны был он в 1-м кавкорпусе червонного казачества, потом стал инструктором конного дела в Киевском военном училище связи. Недавно, в разгаре боев, вступил в партию...

Напряженное ожидание

15 июня.

Лес у деревни Городище

На позициях 8-й армии — тишь. Никаких решительно боевых действий, никакой активизации ни с нашей стороны, ни со стороны немцев. Однако в последнее время, когда немцы стали стягивать к нашему участку фронта все больше резервов, стало чувствоваться, что они готовятся к новой отчаянной попытке взять Ленинград. Неясно: предполагают ли они ударить по Ленинграду в лоб или замыслили затянуть наглухо петлю блокады, кинув свои войска на тот участок фронта, который оберегается нашей 8-й армией, то есть полезут сюда, на Жихарево, Лаврове, Кобону, чтоб придавить 8-ю армию к Ладожскому озеру, охватить ее дугой большого радиуса и перервать таким способом всякое сообщение Ленинграда с внешним миром, поддерживаемое ныне через Ладожское озеро.

Все данные за то, что последнее предположение более правильно. Немцы сконцентрировали на фронте против нашего участка много пехоты, артиллерии, до трехсот танков. И потому 8-я армия стала деятельно готовиться к обороне. За прошедшие полтора месяца значительно усилилась артиллерийская оснащенность армии; минометы, противотанковые ружья, пехота пополняют армию с каждым днем. Создан второй оборонительный пояс укреплений. Штабы, их отделы, все тыловые учреждения армии оттянуты в более глубокий тыл. Около двух недель назад началась подготовка к оттягиванию второго эшелона еще далее в тыл, 9 июня должна была переезжать в глубь лесов и редакция, а ряд отделов к этому дню провел там подготовительную работу. Но распоряжение о перемене дислокации второго эшелона было отменено, по соображениям мне неизвестным. А подкрепления к нам все подходят, в состав 8-й армии вступил и гвардейский корпус Гагена, снятый с позиций, которые он занимал в 54-й армии...

Во всяком случае, ясно: очень скоро, может быть в самые ближайшие дни, район, занимаемый нашей армией, станет ареною ожесточенных боев, большого сражения за участь Ленинграда, которая, весьма возможно, будет решаться именно здесь...{78}

Потому у всех — напряженность ожидания и мысли о том, все ли сделано для достойной встречи врага, все ли сделано для того, чтоб он раскроил себе лоб, сунувшись на нашу армию? Мы не знаем многого, не знаем, конечно, расчетов командования, — мы, маленькие люди войны, можем судить только на основании собственных наблюдений...

Вот так обстоит дело здесь, в Приладожье. А еще из английской радиосводки нам с неделю назад стало известно, что Гитлер имел свидание с Маннергеймом, — неспроста, конечно, имел его! Наступление, которое хотят начать немцы, будет иметь целью, раздавив нашу армию, сомкнуться с финнами. Другое дело, что из этого у врагов выйдет! Думаю, они будут крепко проучены здесь: ведь мы, конечно, не повторим тех тактических ошибок, какие, примерно в аналогичной обстановке, привели к падению Керчи — событию горестному и печальному, уже имеюще-щему своим последствием новую начавшуюся волну фашистского наступления на Севастополь, о чем Информбюро сообщило впервые 8 июня.Судьба Севастополя крайне волнует всех нас. Стоически обороняющийся уже столько месяцев подряд, выдержит ли он этот новый, последний, жестокий удар? Нам нужно сделать все, чтоб не отдать Севастополя. Нам нужно во что бы то ни стало не допустить господства фашистов в Черном море, к чему могло бы привести падение Севастополя. Нам необходимо не допустить развязывания германских сил, сконцентрированных сейчас на Крымском фронте, не допустить, чтобы они могли быть переброшены, как мощное подкрепление, на направление Харьков — Ростов.

Ближайшие дни покажут нам судьбу Севастополя. Хочется верить, что героизм защитников Севастополя не пропадет зря!..

Общее удовлетворение вызывают сейчас необыкновенные по своей массовости и разрушительности налеты английской авиации на Германию. Начав крушить германские центры промышленности нападениями тысячи самолетов (одновременно!), Англия, безусловно, не остановится. Эффект от бомбежки Кёльна и Эссена очень велик. Эти бомбежки — первая существенная помощь нам, за которой должно последовать открытие союзниками второго фронта. Что может противопоставить тогда общим нашим усилиям Германия? Думаю, уже ничего. Думаю, теперь она побоится даже применить газы и бактериологию, ибо получила бы то же самое сдачи, в десятикратном размере.

Советскому народу, несущему весь груз войны на своих плечах, надо вытерпеть еще недолго, до этой последней, самой решающей битвы. Если б не Советский Союз, если б не беспримерный героизм его населения и Красной Армии, никогда не удалось бы Англии получить ту передышку, какая понадобилась ей, чтоб окрепнуть и создать вступившие теперь в действие воздушные флоты.

Ровно год!

22 июня.

Лес

Итак — год. Откровенно говоря, я все эти дни думал, что утром 22-го могут с новой силой загреметь, загрохотать танки, вся наша армия всколыхнется, чтоб отразить наносимый нам в этот день удар... Да и не только я один думал так — в нашей армии поговаривали об этом многие. Судя по разным признакам, командование тоже учитывало возможность этого... Но вот утро 22-го. Все тихо, так же тихо, как вчера и позавчера, и месяц, и два назад. Весь день вчера шел проливной дождь (мокрый до нитки, я вернулся вчера к ночи из Сирокаски и Городища в лес, где расположена редакция, и сижу мокрый сейчас — негде обсушиться).

А может быть, немцы и начали бы наступать, да помешал дождь?

Нет, не. дождь причиной такой тишины и не забвение Гитлером этого дня. Причина, конечно, другая. Причина — в слабости врага, в том, что он и хотел бы, да не может сегодня ничего предпринять. Обескровленные, измотанные войной, изверившиеся в победе, гитлеровские войска, в количестве безусловно недостаточном для перехода в наступление, сидят вокруг Ленинграда, зарывшись в землю, стремясь только удержать завоеванное, дотянуть до тех дней, когда Гитлеру удастся оттянуть свои войска с других направлений, чтоб сконцентрировать их здесь и в последней, отчаянной попытке рвануться на Ленинград. Но удастся ли Гитлеру где-либо на другом участке фронта нанести нам такой удар, чтоб освободить часть своих войск для подкрепления армий, окопавшихся под Ленинградом?.. Будущее покажет. Думаю, теперь уже нет. Не удастся. Не выйдет. Потому что никакой частичный успех на любом другом участке фронта не даст Гитлеру возможности снять с того участка свои войска, ибо нигде Красная Армия уже не отступит так, как отступала год назад. Красная Армия за этот год стала несломимой, тугой пружиной, сила ее сопротивления лишь увеличивается от нажима на нее, и Гитлер знает: стоит ему ослабить нажим — пружина Красной Армии разовьется столь стремительно, что удара ее не выдержит вся фашистская Германия в целом...

Так оно и будет, конечно. Скоро ли?.. Чувствую, скоро. В сентябре? В октябре? В ноябре?

Ну что ж, подождем! Подождем еще, не жалуясь на тяготы войны, на переносимые нами беды, на усталость, на горькие думы, которыми полон каждый из нас, мыслящих. Подождем и будем держаться. Разве я слышал за все эти месяцы, хотя бы от одного человека, высказывание каких-либо малейших сомнений в том, что победим мы? Положа руку на сердце утверждаю: не слышал. Ни намека. Ни даже молчания, в котором подобный намек остался бы невысказанным... Нет. Налицо — другое: полная, безграничная, беспредельная, неколебимая вера в победу. Чуть ли не каждый день слышишь вокруг разговоры: «Когда мы снова будем в Риге...» — или в Киеве, Одессе, Пскове — любом городе из тех, что оккупированы фашистами. «Сколько трудов придется нам положить на восстановление?..» — говорят люди, и опять следует название того или иного пункта, той или иной территории из числа оккупированных врагом. Короче говоря, тема возвращения в родные, ныне захваченные врагом места, тема восстановления их мирной послевоенной жизни, воссоединения рассеянных ныне родных людей, семейств, товарищеских коллективов не сходит с языка всех окружающих меня здесь, в армии.

Все это говорится без аффектации, без расчета на особое внимание слушающих, — нет, гораздо органичнее: просто, постоянно, как-то интимно, как нечто само собой подразумевающееся.Много дал бы Гитлер, чтоб иметь в своих войсках хоть сотую долю такой органической веры в победу!

Эта разница между духом двух сражающихся сторон сама по себе уже есть наша победа.

Поистине время работает на нас. И само время несет нам победу!

Разведчики

23 июня.

Передний край

Болото, болото... Порубанный, пострелянный березнячок, и прямо на хлюпающем мху — палатка. Командир разведроты горнострелковой бригады — в отсутствии. Его замещает военком — молодой политрук Иван Семенович Семенов. Голова политрука забинтована. Он сидит на краешке нар, перед ним чемодан, заменяющий стол.

— Одиннадцатого, — бормочет он, задержав карандаш на одной из клеточек разграфленной бумаги, — ротой уничтожено шестьдесят фашистов...

И аккуратно вписывает: «60».

— Двенадцатого... И в следующей графе появляется цифра — «30». Тут раздается голос из-за палатки:

— Товарищ военком, разрешите войти?

И, приподняв полог, в палатку протягивается рука:

— Вам письмо!

— Три месяца письма не было! — отрывается от своей работы политрук, внимательными глазами вглядывается в почерк, вертит конверт в руках, откладывает...

— Вы что же? — говорю я, сидя с ним рядом на нарах. — Почему не читаете?

— Ничего... Работу с вами прежде сделаем!

Но в ясных глазах Семенова подавленное желание, и я предлагаю ему не стесняться, прочесть письмо.Семенов неторопливо разрывает конверт, читает письмо, все ниже склоняет голову. Что-то неопределимое происходит с его лицом, за минуту до этого простым и спокойным; он отворачивается, он не хочет, чтоб его видели, но я улавливаю дрожание ресниц; глаза политрука щурятся, в них, опущенных, странный блеск!..

Спросить его или нет?

— Из дома?

— Да... Из... из Ленинграда... — В глазах политрука слезы, голос его срывается, но человек он крепкий, он сдерживается, он говорит через силу спокойно: — Сын умер... Пять лет ему... Двое у меня было... Маленький все болел... А выдержал... А этот богатырь...

Семенов больше ничего не может сказать... Молчит. Резким движением руки вынимает из нагрудного кармана любительскую, бледно отпечатанную фотографию. Разглядываю ее: на скамеечке в цветущем саду простоволосая женщина в белой открытой кофточке; на ее коленях худенький, с капризными губами ребенок. У колена — круглощекий, отменной важности мальчуган. — За Выборгом это... В Антреа... Как раз перед самой войной!

Преувеличенно долго вглядываюсь я в эту карточку:

— А еще есть?

— Нет... Единственная...

Снова мучительная пауза, и я медленно возвращаю фотоснимок политруку, ищу слов ободрения, хочу что-то сказать, и слова не находятся. Семенов понимает это, лицо его опять спокойно.

— Ничего... Это на меня повлиять не может... И... мы, кажется, отвлеклись от темы... Сейчас подборку доделаем...

И быстро-быстро начинает перебирать бумаги, ищет ту, нужную, и нужная бумажка никак не попадается под руку, — он уже раза три дотронулся до нее, но не замечает ее.

— Вот черт! — словно желая оправдаться, сердито бормочет он. — После этого ранения памяти у меня нет!

— Что, наверное, были контужены? — осведомляюсь я.

— Да, и контузило малость, конечно!.. Позавчера... Ничего, осколком мины только зацепило затылок — это пустяк...

Снова ищет бумажку и — неожиданно:

— А мать у меня в плену с июня у немцев! — Наконец выдергивает нужную ему бумажку. — Вот она, а я-то ее ищу... Так вот, в комсомол принято...

И тут опять голос из-за палатки:

— Товарищ военком, вы доложить приказали... Готовы все!

— Ага, готовы... хорошо, я сейчас! — И обращаясь ко мне: — Группа у меня в тыл фашистский уходит... Разрешите?

Я первый раз в этой роте. Выхожу на болотные кочки, смотрю, слушаю... На хлюпающую грязью тропинку торопливо выходят бойцы, строятся в полном боевом снаряжении.

Политрук быстро обходит другие палатки; голос его раздается то здесь, то там:

— А ну, бегом в строй! А где там Кучуков?.. Кучуков! Давайте бегом! А Калинин, что так долго справляется?.. Узоров, строй людей сразу!..

В ватных куртках, с автоматами ППД, с заплечными мешками, со свернутыми плащ-палатками, с гранатами, подвешенными у пояса, бойцы — рослые, дюжие, краснощекие парни — строятся на тропинке, среди тонких белых берез.

— Смирно! — командует старший сержант Узоров.

Семенов обходит шеренгу выстроенных бойцов: десять разведчиков, два приданных из соседнего подразделения сапера.

— Ну как, здоровы все?

— Все! — отвечают бойцы.

— Задача всем ясна?

— Нет! — отвечает один из саперов.

— Почему?

— Не объяснили мне всего!

— Вообще-то вы знаете, что идете в тыл к противнику?

— Знаю.

— Свои обязанности знаете?

— Знаю! Разминировать поля противника, удалить проволочные заграждения, если встретятся. — Правильно! — говорит военком. — Задача — действовать вместе. Они не бросят вас, вы не бросайте их.. Товарищ Узоров, карта, компас, бинокль есть?

— Есть!

— Гранат у кого меньше двух?

— У всех по две!

— Патроны?

— По двести, триста штук!

— Продукты на пять дней у всех есть?

— У всех!

— Оружие проверено?

— Да!

— ППД у всех работают хорошо?

— У всех!

— Плащ-палатки?

— У меня нет! — произносит левофланговый.

— Товарищ Узоров, дать! К выполнению задачи готовы?

— Готовы! — враз отвечают бойцы.

— Я пожелаю только одного: выполнить задачу полностью и с честью! Действуйте вместе, тихо, скрытно, аккуратно, чтоб вы видели все, а вас не видел никто.

И чтоб всем вернуться вместе... Товарищ старшина, выдайте всем дополнительно по две «лимонки».Старшина спешит бегом к складу боеприпасов, а военком продолжает:

— Ну, пожелаю всего хорошего. Не оставим без внимания. Душой болеть будем...

И, медленно обходя строй, жмет руку каждому из бойцов, и один из них говорит.

— Товарищ военком! Прикажите листовок дать — приказ командующего.

— Правильно! — Военком оборачивается к вернувшемуся с гранатами старшине: — Дайте пачку — штук двести!

И отходит на два шага и вновь обращается к строю:

— Действуйте все за одного и один за всех. Ни одного раненого, ни убитого чтоб не было. Убитого я даже не представляю себе!

Бойцы улыбаются:

— Не беспокойтесь, товарищ военком... Не в первый раз!

Еще раз окидывает Семенов веселые, здоровые лица. Все готово. Больше говорить нечего.

— Налево!

Цепочка бойцов уходит, топая по грязи. Цепочка исчезает в белоствольной чаще березок.

И я захожу вместе с политруком в палатку, где на маленькой печурке подогревается остывший в котелке суп...

Идут дожди...

25 июня.

Деревня Сассары

В 8-й армии работает бригада артистов Ленгосэстрады, ныне называемая «Агитбригадой артистов ДКА имени Кирова». В частности, работают артисты Ленинградского цирка Тамара Птицына и Леонид Маслюков. Я видел их одну, неизменную программу раза четыре — в разных воинских частях и подразделениях, и в тылу, и на передовой линии. Работают они честно и всегда с огромным успехом. Миниатюрная, тоненькая, изящная Тамара Птицына не боится в легком трико выступать под проливным дождем. Не боится она и обстрелов, бомбежек... Вместе с партнером Маслюковым неся своими выступлениями радость бойцам, она храбро, с приветливой улыбкой выполняет свой долг. За три месяца эта пара выступала больше ста раз. К ней привыкли в армии, как привыкли и ко всем артистам агитбригады, безотказно и без отдыха работающим на Ленинградском фронте с самого начала войны. В день бомбежки Кобоны, 28 мая, бригада выступала у зенитчиков, возле деревни Шум. После выступления артистов командир батареи сказал им: «Этот сбитый нами самолет я считаю вашим: сбили мы его сразу после вашего концерта, вы так воодушевили людей, что они работали, как никогда прежде!..»

Руководит бригадой Беатриса Абрамовна Велика, с которой я впервые встретился в блиндаже батальона морской пехоты под Белоостровом в ноябре 1941 года. Тогда она руководила другой бригадой.

В зимнюю пору эти артисты обслуживали все участки Ладожской ледовой трассы, в начале войны пережили отступление из Новгорода, чуть не были захвачены немцами в ночь на 8 сентября 1941 года в Шлиссельбурге; теперь, привычные ко всему, закаленные, не унывают в этих лесах и болотах...

30 июня.

Лес у Городища

В политотделе армии я прочел короткое донесение:

«Разведкой старшего сержанта Узорова в тылу противника уничтожено одиннадцать фашистских солдат и один офицер. Захвачены оружие и ценные документы. Потерь в группе

Это те разведчики, которых провожал в тыл врага несколько дней назад политрук Семенов.И вспомнилось мне круглощекое лицо парнишки — того, серьезного, важного мальчугана с бледной фотографической карточки, который, как и тысячи других детей, погиб в Ленинграде от голода... Между живыми глазками мальчугана и прочитанным мною донесением я почуял какую-то, почти неуловимую связь...

Стоит мой лес беззвучен. Чуть слышно ударяются о полог палатки редкие дождевые капли. Собиралась, грохотала громами, но так и прошла стороною гроза. Чистая прохлада дождя сменила жару последней недели, наконец-то наступившего неподдельного лета.

В душе у меня — томление, острое, непроходящее. Последнее время это томление не дает покоя ни ночами — вновь бессонными, ни в дневные часы, когда, преодолевая свое душевное состояние, я работаю.

В окружающем меня мире — тишина. Все та же проклятая тишина ожидания!

1 июля.

Лес у Городища

После ночного дежурства я спал — спал недолго, в своем спальном мешке, разложенном на грязных, вывезенных в лес из деревни воротах, в захламленной палатке.

Сейчас я резал бумагу. Это делаем мы все по очереди, выкатывая огромный рулон на лесную траву. А перед тем изучал карту окрестностей Ленинграда. Я часто всматриваюсь в эту карту, как во всю свою жизнь. Разглядывая печальные мертвые ветви деревьев зимою, всегда представляешь себе ту нежную зелень, какая оживит их весною. Зимняя голизна деревьев — явление законное. Но невероятным нарушением естественных законов природы представляется то, что я читаю теперь в тягостно томящей сознание карте. Стрельна, Урицк, Пушкин на этой подробной карте-»километровке» почти срослись с Ленинградом. А в них стоят орудия врага. Я вижу, как рыжеволосый гитлеровец жирным пальцем водит по черным квадратикам ленинградских кварталов, по белым линиям улиц, выбирая, куда на сей раз пустить залп смертоносных снарядов. От ленивой, преступной его фантазии зависит в эту минуту жизнь тех или иных ленинградцев, существование архитектурных ансамблей. Что выберет он? В какую точку ударит сейчас снаряд? Какие женщины, только что входившие в магазин за пудрой, в женском неугомонном стремлении скрыть от своих друзей и попросту от прохожих следы страшной зимы на своем молодом лице, — какие женщины через минуту погибнут на взрытом асфальте, искромсанные рваным металлом?

Как могло все это случиться? Ведь это же не бред, рожденный мучительными кошмарами, распаленным мозгом умалишенного. Это действительность, день, в котором я живу, та минута, в какую веду эту вот запись моего дневника!..

Сегодня ночью, когда, дежуря, я бродил вокруг палаток, голос диктора разносил над притихшим лесом тяжелые новости очередной сводки: об ожесточенных, но отбитых нами атаках на Севастополь, об уничтоженных на Курском направлении ста пятидесяти танках... Никаких подробностей!

Три дня назад немцы восточнее Курска начали новое наступление. После неудачи майского наступления Юго-Западного фронта и прорыва немецких танков в тыл войск этого фронта, а затем поражения советских войск под Харьковом положение наше на юге весьма тревожно.Каждый следующий день теперь грозит нам потерей Севастополя, сражающегося с поразительным героизмом, но уже разрушенного полностью и, кажется, обреченного...Газетные сообщения скупы, лаконичны. Но если внимательна вглядеться в карту, то захваченный немцами наш плацдарм районе Лозовой и Барвенкова... Северный Донец... Направление на Воронеж....

Словом, летняя кампания Гитлера в этом году началась на юге. И опасность там нарастает!

Севастополь

3 июля.

Лес у Городища

Просыпаюсь. Все мокро — дождь и вчера и ночью. Спать хоть и в мешке, но на шинели, подложенной под бок, было неудобно. Кто-то кусал, — кусают теперь муравьи, комары, клещи и кое-когда появляющиеся (например, в чистом белье, после прачки) вши...

Проснувшись, скручиваю цигарку и смотрю на Всеволода Рождественского. Он спит рядом, под шинелью и одеялом, с нахлобученной на голову, как колпак, пилоткой.

И потом смотрю на фотокорреспондента ТАСС Чертова: он спит на двух сдвинутых рулонах бумаги, подложив под себя истрепанную карту мира, накрывшись шинелью и грязным брезентом, в меховой шапке и сапогах.

Чиркаю спичкой. Курю.

— Да... — пробудившись, произносит Всеволод Рождественский. — Началась агония Севастополя...

Пауза. Долгое молчание. Все курят.

— Да... — говорит Григорий Чертов. — Теперь несколько дней в сводках будут опубликовывать: «Продолжаются уличные бои»...

Пауза. Долгое молчание. Все курят, и Чертов добавляет:

— Летнее наступление Гитлера началось... И снова молчание. И наконец Всеволод:

— Как это бесконечно далеко от наших фанфар предвоенной поры — тридцать седьмого, тридцать восьмого, тридцать девятого года...

Что-то думает и добавляет:

— Песня: «Если завтра война, если завтра в поход, мы сегодня к походу готовы...»

Чертов:

— За эту песню человек получил орден. Всеволод:

— Эту песню никто впоследствии не мог слышать без болезненного содрогания...

Опять молчание. По тенту палатки стучат капли дождя. И Всеволод говорит:

— Если англичане и будут вытаскивать, то только чтобы всю славу приписать себе.

— Спасти Севастополь, — говорю я, — сейчас могло бы только: или необычайной силы наш удар от Ростова, или налеты тысячи американских самолетов на немцев, штурмующих город...

Всеволод:

— Мы ничего не знаем, что делается в мире. Мировая политика дело темное, разберись в буржуазных душах! Все они одинаковы: друзья и враги!

Разговор о Египте, где англичан бьют. Рассуждаем: если немцы перережут Суэцкий канал, то, быть может, англичане тогда возьмутся за ум, немедленно откроют второй фронт, боясь уже не справиться потом с немцами, ежели те не будут немедленно разбиты на полях Советского Союза.И опять молчание. Всеволод:

— Есть только один несомненный факт. Под Москвою зимой мы немцев остановили, мы сами, — никто нам не помогал. Нужно второе такое же чудо. И тогда наши тайные недоброжелатели станут нашими друзьями.

Чертов:

— Если что?..

— Если мы опять остановим немцев.

Беседуем о несравненном героизме защитников Севастополя. Этот героизм будет вспоминаться столетиями.

Мысли о Севастополе не дают мне покоя все последние дни. Значение Севастополя огромно — может быть, больше Киева и Харькова... Но что еще может спасти чудесный город? Больно представить себе судьбу героев — его защитников, если Севастополь падет. Моряки — разве это не храбрейшие наши люди? Они да летчики, саперы, танкисты...

И опять, опять, опять мысли о Ленинграде и о всех возможных вариантах событий, которые должны наступить здесь: неизменность того, что есть, и приход осени, и вторая зима — такая же? Или попытка немцев задушить город и, собрав все силы, взять его?

Все зависит от положения на других фронтах. Если там в ближайшее время мы гитлеровцев погоним, то они здесь не только не смогут предпринять никакой попытки наступления, но их сравнительно нетрудно будет погнать отсюда наличествующими нашими силами. В противном случае — битва здесь предстоит жесточайшая...

4 июля.

Утро. Лес у Городища

И вот утром сообщение: наши войска оставили Севастополь. Об этом так трудно, так больно думать, что здесь и записывать ничего не могу... За завтраком в столовой — общее молчание. Всякий смех, все «постороннее» воспринимается как нечто чудовищно нетактичное, как резкий удар бича.

Но говорить о Севастополе — всякий понимает — не следует, не следует потому, что любой разговор об этом может только усугубить тяжелое настроение, а дух, дух армии и мой собственный, как одного — пусть мельчайшего — из ее элементов, должен быть бодр.

И потому молчаливы и сосредоточенны все вообще.

4 июля. Вечер.

Деревня Сирокаска. Политотдел армии

Лес у деревни Сирокаски. Шлагбаум при выезде на большую дорогу. Бронемашины и бойцы с них. Столик, срезы березок. День сегодня был жарким.

Сложилось стихотворение, оно начинается строками:

Еще немало роковых пожарищ На нашем, кровью залитом пути... На не грусти, мой дорогой товарищ, За наше горе подвигами мсти!

И заканчивается так:

...Отстроим вновь мы гордый Севастополь, В Одессе наши будут корабли!..

Десять тысяч снарядов легло на участок, занимаемый одной ротой, в Севастополе. Десять тысяч снарядов! Это невозможно даже представить себе! А рота не побежала!

...Севастополь! Остались одни развалины, — об этом сообщает Информбюро. Я знаю этот город, люблю его. Я понимаю все значение его потери. И... больше не могу говорить об этом...

А у нас?.. Из окруженной 2-й Ударной армии всё выходят — прорвавшись с боями или проскользнув сквозь линию фронта — мелкие подразделения и маленькие группы.

С горечью рассказывал мне об их потерях и бедах заместитель начальника политотдела батальонный комиссар Ватолин...

Я решил ехать опять в Ленинград — не могу жить без родного города, в котором и родных-то у меня уже не осталось. Но сам город ощущается мною как живое, бесконечно близкое мне существо...

Выправил в политотделе необходимые документы...

Глава седьмая.

Ленинград в июле

Ладога, Ленинград, 42-я армия
7–19 июля 1942 г.

На тральщике через Ладогу. — Опять в Ленинграде. — На передовых под Лиговом. — Первые впечатления. — У Николая Тихонова. — Встречи. — Дом имени Маяковского. — Настроения. — Еще страницы о «пятачке». — На ленинградских улицах. — К отражению штурма. — Руководящие указания. — Плывем в Кобону.
6 июля. Перед полночью.

Порт Кобона

Пятый пирс. Я — на борту тральщика, полного красноармейцев, направляемых в Ленинград. Это — пополнение: архангельцы, перевозимые туда партия за партией. Стоим у пристани, ждем отправления с девяти часов вечера. Задерживаемся из-за продуктов, получаемых командой парохода.Я сразу в мире ладожских новостей: разговоры о многих тысячах тонн продовольствия и грузов, перевозимых в Ленинград; о четырнадцати бомбардировщиках, недавно совершавших группой налеты на берег озера и уничтоженных в разных местах до единого нашими самолетами и зенитками; о морских минах, сбрасываемых в озеро фашистскими летчиками.Немцы почти каждый день совершают налеты на пароходы и порты. Весь берег — в воронках от авиабомб. На судах постоянно жертвы, главным образом от пулеметных обстрелов штурмовиков. Они чаще всего выскакивают из облаков. Сейчас небо в облаках, с юга надвигается сплошная туча. Справа — небо чисто, но и здесь ходят тучи. Белая ночь. Светло.Гигантские склады продовольствия на берегу. Уголь. Мины. Везде — красноармейцы. Везде — - женщины-работницы, регулировщицы, грузчицы. На пирсе — диспетчеры. Смешение гражданских и военных людей, сухопутных и морских военнослужащих.

План эвакуации Ленинграда — десять тысяч человек в день — выполняется. При мне к пирсу уже подошло два парохода с эвакуированными ленинградцами. Лица не очень истощенные, люди бодры физически, но есть хотят. Груды вещей.

На пристани — мотовоз с платформами. Подвозит пассажиров и вещи на берег и с берега. Пограничник, младший лейтенант, проверяет документы у едущих на ленинградский берег. Не слишком внимательно. Пассажиры едут по купленным в кассе билетам, стоимость билета — четыре рубля.

В бухте сгрудились десятки металлических моторных тендеров-плашкоутов. Один за другим они подчаливают к пирсу, на каждый из них быстро грузят по полсотни красноармейцев какой-то воинской части, отправляемой на Ленинградский фронт. На одном из плашкоутов, помеченном цифрой «45», поместился и я.

Но на озере — волна. У берега ветер три балла, на озере — больше. Иных из бойцов тут же у пирса укачало, хоть люди здоровые. Плашкоуты ждут отправления, однако волна и ветер усиливаются, потому — приказ: плашкоуты в рейс не выпускать, всех пересадить на пароход.

Мы быстро перегружаемся... Это — небольшой тральщик, каких на Ладоге теперь много. На нашем тральщике — генерал, начальник Управления перевозок. Тральщик вооружен зенитной пушкой и двумя зенитными пулеметами. Переход через озеро на таком тральщике длится часа полтора-два, на плашкоуте — три, иногда четыре.

7 июля. 0 часов 40 минут ночи

«Все на борт!» Сейчас отправимся! Зенитчики сняли чехлы с пулеметов. Краснофлотец вертит зениткой, примеряется. Слышу:

— Вон фриц!

Но это — звезда! Небо очистилось, бродят только отдельные облака. Довольно темно, справа — тусклая заря. Волны Ладоги свинцовы. На пристани стало безлюдно.

Зенитчик надел каску.

Красноармейцы сидят тихо, многие спят вповалку. Несколько человек читают «Ленинградскую правду».

1 час 02 минуты

Вышли... И вот наш «тралец», изрядно покачиваясь, рассекает пенящуюся озерную волну.

Сижу на крышке люка машинного отделения. Рядом со мной на люке фотокорреспондент Г. Чертов, сотрудник газеты Управления перевозок писатель А. Дорохов и работница почты, красивая женщина. Она ездит сквозной бригадой из Ленинграда в Кобону и обратно. Множество раз пересекла озеро зимой на машинах, теперь — на пароходах. Спокойная, привычная ко всему. «Обстрелов в Ленинграде совершенно не боюсь, бомбежек стала бояться с двадцать восьмого!» Двадцать восьмого июня был сильный налет на пристань ленинградского берега, женщина была под этой бомбежкой. Лицо у нее — худое, но не болезненное. Со вчерашнего дня до трех часов пополудни сегодняшнего — ничего не ела, питание для работников почты здесь не организовано. Сейчас, конечно, опять голодна.

...Видны вспышки нашей зенитной батареи, слева по носу, на берегу, севернее Шлиссельбурга. Доносится гул: то ли рвутся бомбы, то ли артиллерийская стрельба, в ветре разобрать трудно. Зенитчик подкрутил и подготовил зенитку. ТЩ — тральщик наш — бойко режет волну. Справа позади виден маяк Кабоджи. Только что миновали стоящее на якоре патрульное судно.

...Яркие вспышки залпов. Видны дымки, немного правее Осиновца, и через две-три секунды — ряд гулов.

3 часа ночи

Подходим к берегу, ясно виден маяк Осиновец.

Вторую половину пути я простоял на спардеке, около зенитки и трубы, в разговорах с моряком — политруком, который рассказывал мне, как осенью с группой в двадцать три человека он ходил в немецкий тыл, от По-гостья до Ушаков, нападал на штабы. Хороший, крепкий парень.Подошли к берегу, стопорим машину.

— Правым бортом будешь швартовать!..

Баржи, буксиры, пирсы. Лес. Чайки. Светло. Шли мы час пятьдесят минут.

6 часов утра

Поезд (он ходит раз в сутки) отошел от станции Ладожское озеро с опозданием: в пять часов утра, вместо четырех часов двадцати минут. А от пристани до этой станции путь пешком был мучительным, полтора километра я нес на спине четыре пуда груза и совершенно изнемог. Этот груз — главным образом продовольственные посылки ленинградцам от их родных и знакомых, работников политотдела армии, редакции газеты и других командиров, узнавших, что я направляюсь в Ленинград.

А сейчас, сквозь усталость, такой интерес к окружающему, такое вглядывание в него, что не могу в поезде даже вздремнуть: надо все увидеть, узнать, почувствовать, понять!

7 часов утра

Виден Ленинград. Сначала — Смольный собор, показавшийся сразу после Ржевки, совершенно дико разбомбленной, разрушенной, искореженной. Странное чувство обуревает меня при приближении к Ленинграду. Вот от Ржевки тащится красный трамвай, вагон полон: женщины и мужчины — горожане, дачники с портфелями, узелками, цветами, сеточками-авоськами.. Лица — исхудалые, но такие, будто эта худоба естественная, а не от истощения. Все обычно: смех, сон сидящих, — словно в мирное время, в дачном поезде.

Хочу спать, спать. Воздух чист, свеж, бодрящ. Днем, наверное, будет жарко... А мысли: «Вот дома, вот приехал, никуда бы, никогда бы не уезжать отсюда!.. В городе — обстрелы, рядом — немец, а черт с ним, с этим немцем, с этими обстрелами, эта «дьявольская война» надоела! Хочется жить по-настоящему, по-обычному, дома!..»

Огороды, траншеи, даже надолбы, колючая проволока, дачи, гребные лодки, цветы. Девушки с цветами в вагоне. Армейцы и краснофлотцы с сосредоточенными лицами в вагоне.

Сейчас бы душ принять, освежиться, выкупаться в озере, вот в том, где я видел гребные лодки, и провести месяц в мире, в тишине и довольстве. Отвлечься от мыслей о войне, о фронте! А фронт — вот тут же рядом, да и я сам — не тот!..

7 часов 30 минут утра.

Ленинград!

Опять в Ленинграде

7 июля. 5 часов утра

Дом имени Маяковского

Я — на улице Воинова, в Союзе писателей. От Финляндского вокзала половину моей поклажи нес паровозный мастер, он работает сверхурочно, за хлеб, носильщиком. Солнечный день. Корабли на Неве, но теперь — с маскировкой.

За последнее время город необычайно изменился в лучшую сторону. Основное в этой перемене сделано самим летом: теплом, светом, яркой зеленью. Но очень многое, конечно, сделано и людьми, поистине титаническим их трудом.Ясно ощущаю тот необычайный подъем, то волнение, какое может быть только у человека, сознающего, что он вступает на священную родную почву. Шел по асфальту, чистому, гладкому, непривычному после мха, лесов и болот, — шел радостный, плененный красотою Невы, давно знакомыми очертаниями города, Петропавловской крепости, набережных, улиц, где знаком каждый дом. Сколько раз там, в передовых частях, приходило мне в голову, что я уже не увижу родного города, — и вот я вновь оказался в нем, будто несбыточное сбылось. Все в нем «на месте». Никакие бомбардировки и обстрелы не изменили общего его облика, он цел, таков же (и сразу даже не замечаешь, не хочется замечать его ран).

Я покинул частично разрушенный Финляндский вокзал, прошел мимо безобразной вышки, которой укрыт от осколков и замаскирован памятник Ленину; мельком оглядел десяток зияющих пробоин в обступающих вокзал домах; кое-где поврежденный, но тот же Литейный мост; те же два корпуса недостроенных громадин — кораблей, что стоят с осени у набережной Военно-медицинской академии. Если и есть в них разрушения, то издали они не видны. Неизменны текучие воды Невы — державной, могучей. Разве есть сила, способная иссушить их?

Дом имени Маяковского. На улице перед дверьми сидит на стуле женщина — служащая дома, греется на солнышке, читает книгу. Андрей Семенович Семенов тащит мой огромный памирский рюкзак к себе, в Литфонд, оставляет меня в своей комнате, уходит во двор за водой для чая, и я пользуюсь минутами одиночества, чтобы записать эти первые мои впечатления...

8 июля.

Ленинград

Полдня вчера я провел у А. С. Семенова. Обменивались новостями, пили чай, потом я спал. На трамвае отправился в ТАСС, сдал корреспонденции, оформил документы. За июнь в «Вестнике ТАСС» помещено тринадцать моих корреспонденции. Из ТАСС, зайдя по пути в Комендантское управление зарегистрироваться, пошел в свою квартиру, на канал Грибоедова; оттуда — в «Асторию», тщетно пытался получить номер.Поздним вечером на автомобиле «пикап» я с А. Фадеевым и Л. Пантелеевым выехал в Ржевку. Фадеев со своим спутником улетел в Москву, а я вернулся в Ленинград, на канал Грибоедова.

А сегодня с утра навестил нескольких соседей по дому, потом развозил посылки по городу, снова был в ТАСС, в Союзе писателей. Отвез часть продуктов Марусе — домработнице моего отца, по-прежнему живущей в его квартире, на проспекте Щорса; писал письма в Ярославль и, наконец, отправился к Николаю Тихонову, на Зверинскую, остаюсь у него и Марии Константиновны ночевать.Тихонов сказал, что завтра на правом фланге нашего фронта, за Средней Рогаткой, в одном из полков 21-й дивизии, занимающих оборону под Лиговом, ждут писателей, поедет Елена Рывина, и, мол, не соглашусь ли поехать и я? Я, конечно, согласен. Тихонову утром будут звонить, пришлют машину.

На передовых под Лиговом

9 июля. 6 часов вечера

В 10.30 утра за мной приехал на машине старший политрук Черкасов. С ним я поехал в Союз советских-писателей, оттуда — в ДКА, где живет Елена Рывина. Мы помчались на передовые позиции — в 8-й полк 21-й стрелковой дивизии НКВД.{79} Быстро пересекли центр города, выехали в южную его половину. Здесь, в Московско-Нарвском районе, за Обводным каналом, громады домов стали крепостями: амбразуры в каждом, заложенном кирпичом окне, что ни окно, то бойница, вид этих многоэтажных домов грозен и башнеподобен.

В южной стороне улицы перегорожены баррикадами, возникающими уже начиная с Социалистической. Они пока еще разомкнуты, в них оставлены узкие проходы, где — для автомобилей, где — только для пешеходов. Чем дальше к югу, тем баррикады встречаются чаще, становятся все солиднее.Огибая свежие воронки, машина бежит по улице Стачек. Здесь, за Обводным каналом, трамваи уже не ходят, здесь город уже плотно перемешался с фронтом. Еще бродят дети и женщины, живущие кое-где в своих домах, но баррикады и блиндажи, бетонные надолбы и проволочные заграждения переплелись с домами; естественные укрытия смешались с искусственными. В огромных корпусах общежитий Кировского завода — «вторые эшелоны», и странно, что, сколько ни обстреливают этот район, большинство домов стоит на месте неприступными крепостями-громадами, хоть и поврежденными артиллерийским огнем.

За Кировским заводом улица Стачек по всему ее протяжению укрыта с правой, немецкой, стороны стеной маскировочной сети, уплотненной множеством навязанных на нее тряпичных лоскутов.

Едем вперед, патрули проверяют документы. Одетая в шелковое ярко-красное платье, черноглазая, худощавая, похожая на цыганку Рывина — весела, возбуждена, говорлива, с нею не соскучишься, но и мыслям своим не предашься!

Большие корпуса — реже. Начинаются сплошь разбитые артиллерией деревянные дома или пепелища, с торчащими кирпичными трубами. Они оборваны перед Литовом превращенной в хаотический пустырь, изрезанной ходами сообщения полосой. В километре дальше, правее, где прогорелый остов завода «Пишмаш» и вышка, — уже враги, превратившие руины завода в свой узел укреплений, густо насыщенный огневыми точками. Вышка — немецкий наблюдательный пункт, постоянно бомбимый и расстреливаемый нами.

А здесь — порубанный, искрошенный рваным металлом парк. В нем блиндажи, укрепления. За ним — тоже открытое поле, до самых немецких позиций, курчавящихся редкой цепочкой деревьев.

Блиндаж командира и комиссара полка — давний, аккуратный, доски чистенько покрашены зеленой краской. Позиции эти неизменны с осени. Бойцы и командиры — большинство пограничников, — человек триста, собрались на открытом воздухе, в парке, под деревьями, разбитыми минами и снарядами. Я читал рассказы. Елена Рывина — стихи. Бойцы и командиры были весьма довольны.

За обедом (суп да каша) в блиндаже командир полка рассказал о недавней смелой вылазке восьмидесяти бойцов, пробежавших днем полтораста метров от своих траншей к траншеям врага. Бойцы пересекли это пространство в две минуты и столь внезапно навалились на гитлеровцев, что те не успели опомниться и почти не отстреливались. Перебито много немцев, взят «язык». Этот факт — уже значительное событие на фоне полного затишья на Ленинградском фронте. О нем говорят и пишут. Ибо ничего более крупного не происходит. Артиллерийские и минометные перестрелки, поиски разведчиков, действия авиации да боевая круглосуточная работа снайперов-истребителей — это все, что происходит в позиционной войне вокруг Ленинграда.Обратно от блиндажа командира полка (расположенного в километре от немцев) до угла Невского и Фонтанки мы ехали на мотоцикле с коляской ровно восемнадцать минут. Быстрый мотоциклетный ход, знакомые, чистые и почти пустынные улицы, ярко залитый солнцем родной город, ощущение передовой линии, развалины, размеренная обычная походка мирных ленинградцев, резвящиеся дети, гладкий асфальт, милиционеры на углах в белых перчатках, прогуливающиеся парочки, погорелые дома, решето расстрелянных стен и оград, буйная зелень аллей, обрамляющих Фонтанку, дома с бойницами — все, все это перепуталось, перемешалось, вызвало во мне какое-то возбужденно-бесшабашное настроение, то, при котором даже хочется опасности и ничего в мире нет страшного...

И потом, прямо с передовых позиций подкатить на мотоцикле к дверям своего дома, где жил всегда мирной жизнью, — чувство необычайно странное, словами не определимое.

Первые впечатления

9 июля. 7 часов вечера

И вот я пусть в разбитой снарядом, разрушенной моей квартире, но — дома.

Впечатления мои за три дня пребывания в Ленинграде — остры и глубоко врезаются в сознание.

Внешний вид города: издали, при первом взгляде — обычный летний. Чистые улицы, цветущие сады и парки, на улицах — трамваи, автомобили, прохожие. Но стоит вглядеться пристальней, — в каждом квартале разрушенный, разъятый сверху донизу бомбою дом, и другой, скалящий голые стены, сплошь прогоревший, и третий, подбитый снарядом, и другие — просто изрытые язвами, осыпанные осколками снарядов.

На асфальте улиц разрушений не видно — каждая воронка очень быстро заделывается, покореженные рельсы исправляются. Спустя несколько дней после падения снаряда или бомбы на улицу узнать о том можно только в каких-нибудь, наверное существующих, записях отдела городского благоустройства да из рассказа тех, кто потерял от разрыва этого снаряда своего близкого или знакомого... Знаю, например: враг недавно прошелся артиллерийским налетом по всему Невскому, но только пельменная в доме № 74, в которой разорвался снаряд (убив несколько десятков людей), зияет дырой. А от всего, что произошло, когда другой снаряд попал у Московского вокзала в переполненный пассажирами трамвай, — следов никаких не осталось.

Вглядись в парки, сады, церковные, и дворовые, и прочие скверики: не клумбы с цветами, не просто сочная трава, — огороды, огороды повсюду. Каждый клочок земли в Ленинграде использован для огородов, учрежденческих и индивидуальных. Вот все в огородах Марсово поле — ровные шеренги грядок, к ним тянутся шланги от той закрытой для движения улицы, что проходит со стороны Павловских казарм. Закрыта она потому, что все дома (кроме одного целого) от Халтурина до Мойки только издали кажутся домами: стоят стены, за стенами провалы руин, стены выпучились, растрескались, осели, грозят падением. Тянутся шланги, течет к огородам вода. Ее разбирают лейками. Вот старик, с типичной заботливой медлительностью садовника поливающий свою рассаду; вот стайка детей в одинаковых широких соломенных шляпах — трудятся и они, носят воду к грядкам у памятника Суворову. С ними две прилично одетые женщины. На грядках — палочки с фанерными дощечками; на них надписи карандашом: «Участок доктора Козиной». И весь «квартал» огородов, примыкающий к улице Халтурина, — в надписях, указывающих фамилии медперсонала. И ясно мне: это огороды того госпиталя, что помещается в Мраморном дворце. А уборная на Марсовом поле, против Мойки, действует; зашел в нее — умывальник: открой кран — бежит чистая невская вода, можно, если взять с собой мыло, помыться. И люди из каких-то ближайших домов или те, кто привык мыться здесь, проходя по своему далекому служебному маршруту, — заходят. Уборная — чиста, кафель бел и голубоват. А против женской ее половины, на свежих кустах, — сушатся кружевные дамские сорочки. В какой двор ни зайди, всегда увидишь жильцов, умывающихся под водоразборными кранами.

Огороды — везде: и на буграх, возле щелей-укрытий, и даже на подоконниках раскрытых или, чаще, разбитых окон — там, вместо цветов, ныне вызревают какие-нибудь капуста или огурцы...

Разделаны под огороды даже береговые склоны Обводного канала — в том районе Боровой улицы, где все избито снарядами, где вода Обводного в мирное время дышала миазмами, была невероятно грязна. Теперь эта вода в канале чиста: заводы не работают!

На ступенях колоннады Казанского собора — медный пузатый самовар, а вкруг него — группа женщин-домохозяек, распивающих «чай» — заваренную «засушку» (какую-то засушенную траву). Все курят самокруты, у всех вместо спичек — лупы, в солнечные дни чуть не все население пользуется для добычи огня линзами всех сортов и любых назначений.

Есть в городе и цветы. Полевые цветы — резеда, ромашки — букетами в руках приезжающих из ближайших, с финской стороны пригородов, единственных доступных теперь ленинградцам. Цветы я вижу везде, во всех домах, во всех квартирах, на улицах — у гуляющих или спешащих по делам девушек. Всем хочется красоты, цветы будят представление о мире и покое, о счастливой жизни.Трамваи переполнены, на подножках висят, как висели всегда. Как же так? Населения в городе осталось мало, но ведь и трамваев мало, ходят они значительно реже, чем прежде, а маршрутов всего лишь несколько: 12-й, 3-й, 7-й, 30-й, 10-й, 20-й, 9-й... Задержки — часты, прежде всего из-за обстрелов, И нет троллейбусов, автобусов, такси...

Ленинградцы рады минимально сносным условиям жизни после беспощадно жестокой зимы! Они существуют, они не умерли прошедшей зимой, они дышат теплым, летним воздухом и пользуются не только ярким дневным светом, но и белесоватым уже исчезающей белой ночи; они могут теперь не только умыться, но и сходить в баню, блюсти насущную гигиену!

Сейчас, в июле, уже сравнительно редки случаи смерти от голода. В глазах ленинградцев, в их — от всего пережитого — ставших красивыми, выражающими затаенную скорбь глазах — мудрость, приобретенная за год войны. И до того людям обрыдло все одно и то же — голод, голод и голод, — что у тех, кто не слишком голодает, сейчас само слово «дистрофик» стало чуть ли не бранной кличкой.Люди в Ленинграде стали учтивее, благожелательнее, внешне спокойнее, участливее, услужливее друг к другу. Когда пережито столь многое, то мелочи уже не раздражают людей, как прежде. Нервных сцен почти не замечаешь.

По мелочным поводам брани нет, и только если уж по какой-либо серьезной причине возмущение охватит всех сразу и прорвет шлюзы общего молчания, то и ругаться начинают все сразу, нажитая неврастения вылезает наружу!

В городе не видно каких бы то ни было очередей. На улицах много моряков, краснофлотцев, мало «гражданской» интеллигенции. Я вглядываюсь в прохожих. Женщины одеты в летние платья, каждая старается быть нарядной, каждая хочет, чтоб тело ее дышало, многие, видимо настойчиво, добиваются крепкого загара, — трудно загореть в это лето, но все же загорелых лиц много. Изменился сам тип лица ленинградца: люди все почти сплошь худы, — тучных, жирных, как правило, нет, но оттого, что дальнейшее исхудание приостановлено после зимы, что минимально удовлетворительным питанием снята с лица печать смерти, эти лица толпы будто помолодели, будто стали красивее: в них чаще всего нет уже прежней болезненности... И прохожие движутся, не экономя, как прежде, ни дыхания, ни движений: идут быстрой походкой, ездят на велосипедах (велосипед стал самым излюбленным и распространенным видом спорта и городского транспорта). В этом нормальном темпе движения толпы чувствуется жизнь!

За эти дни в Ленинграде я видел (на Фонтанке) только одного покойника, его, завернутого в материю, несли на носилках. Да, впрочем, еще одного везли в гробу на ручной тележке...

Но в толпе везде и всегда, на любой улице, среди идущих естественной походкой жизнеспособных людей попадаются отдельные фигуры — из той, страшной зимы.

Вот старушка (может быть, и молодая по возрасту), едва передвигающая опухшие ноги; лицо — измождено, взор туп, дыхание трудно, зубы от дистрофии обнажены. Она ступает неуверенно, заметно пошатываясь, дунь — упадет. Она пережила эту зиму, но она не жилец на белом свете, истощение разрушило ее, жить ей недолго, даже если ее кормить так, как требуется. Ее сердце разрушается. Она все равно умрет, и она, наверное, знает об этом сама...

Таких людей, если внимательно присмотреться, в городе не так уж мало. То питание, которое достаточно для поддержания жизни других, более крепких физически, — для этих уже не спасение... Да и питаются ли они, как другие? Нормы питания для разных категорий населения, по необходимости, как и прежде, различны. Голодают и медленно теряют последние силы теперь только те, кому выдается карточка третьей, «иждивенческой» категории.

В садах, в парках, по обочинам каналов, повсюду они собирают съедобные травы, варят из травы супы, едят в виде «каши» и во всяких видах. Лебеда стала для них наиболее употребимой пищей. Я видел на стене дома один из размноженных на пишущей машинке листков:

«памятка сборщикам дикорастущих съедобных растений

1. Крапива. Собирается молодая, лучше еще красноватая. У выросших экземпляров собираются только листья.

2. Лебеда. Собираются молодые побеги с листьями.

3. Сныть съедобная. Собираются только молодые листья.

4. Лопушник (лопух). Собираются только корни однолетних экземпляров.

5. Купырь. Собираются только молодые листья и верхушки молодых стеблей. При сборе остерегаться смешать с ядовитым болиголовом, который похож на него, но имеет на стеблях красные пятнышки, а сам пахнет мышами.

6. Одуванчик. Собираются молодые небольшие листья (употребляемые как салат) и корни (употребляются как заменитель цикория).

7. Пастушья сумка. Собираются листья и стебли молодых растений.

8. Сурепка. Собираются только молодые листья. Цветы, плоды и стебли брать нельзя.

9. Щавели. Собираются листья и молодые стебли.

Примечания:

а) Каждое растение собирается отдельно.

б) Все собранные растения перед их обработкой подлежат в обязательном порядке тщательной промывке.

Зав. Куйбышевским райземотделом (подпись). Главный агроном (подпись)».

Те, кто получает карточки первой категории, в общем сыты, но и из них, пожалуй, никто сбором съедобных трав не пренебрегает: витамины, избавление от цинги!

Хуже всех подросткам от двенадцати до шестнадцати лет. Ибо они тоже пользуются иждивенческими карточками, а им нужно расти!

Их, конечно, эвакуируют в первую очередь! Многих эвакуируют насильно, иные из них упираются, цепляются за всякую возможность остаться!.. Первая и лучшая возможность — идти работать на оборонные заводы, там ребятам выдают рабочие карточки, и там их сознание наполняется гордостью: они тоже защитники Ленинграда. И они в самом деле очень нужны и приносят фронту большую пользу!

Попутно отмечу: командиры, живущие в городе, получают питание в тех столовых, к которым прикреплены, по обычным суровым воинским нормам. Первая линия — 800 граммов хлеба, вторая — 600 граммов. Масла, в пище — 36 граммов, отдельно — 40 граммов, итого 76 граммов. Сахар по первой категории — 35 граммов, по второй — 25 граммов. Получают и другие продукты. Моряки имеют повышенную норму, сахару, например, — 50 граммов-Столовых много. Квалифицированные рабочие сыты тоже. Стационаров зимнего типа теперь нет или очень мало. Есть дома отдыха, дома улучшенного питания и т. п.

А в общем ленинградцы — живут. И даже отдыхают. И развлекаются. И на скамейках любого скверика или бульвара всегда видны женщины, читающие книгу, даже если около них нет играющих детей. Играют чаще всего в войну, или в «дистрофиков», или в какие-либо «продовольственные» игры.На неизменный вопрос о самочувствии следуют чаще всего ответы: «Спасибо, теперь-то хорошо, сыты... Вот как зимой будет!» Обстрелов никто не боится, но зимы все страшатся.

Люди умолкают, сказав это слово «зима», — кажется, все хотят отмахнуться от самих мыслей о том, что их ждет впереди, когда им придется вновь зимовать в Ленинграде. Даже если к этому времени он будет освобожден от блокады (о сроках все уже предпочитают не строить никаких предположений), то ведь и холод и тьма останутся, ибо быстро привести город в порядок, дать воду, дрова, свет в короткий срок невозможно..

У Николая Тихонова

9 июля. 10 часов вечера.

Канал Грибоедова.

Хочется подробно записать о моем посещении Н.С. Тихонова, у которого я сегодня ночевал.Итак — Зверинская, 2, квартира 21 — все та же, где бывал я еще в 1922 году. Водопровод не работает, электричества нет. Освобожденные от былого хлама, обе комнаты — чисты. Вещи, даже фарфоровые безделушки на этажерках, аккуратно расставлены, — обстановка мирного быта. Как хорошо работать среди своих книг: заваленный книгами и бумагами письменный стол, шкафы с книгами!

Вечером — стол к чаю сервирован, как в довоенные времена, и — самовар. Но еды мало: сыр, чуточку масла, хлеб, мелко наколотый сахар. Угощают, — но и хлеб, и сыр, и сахар у меня с собой, свои.

Встретили меня радостно и Мария Константиновна, и Ира, Таня, и — кажется, почти взрослая — дочка Иры. За чайным столом беседуем допоздна втроем — Николай Семенович, Мария Константиновна и я. Потом Мария Константиновна легла на кровать, заснула, и, оставшись с Николаем Семеновичем вдвоем, мы проговорили до трех часов белой ночи, льющейся в открытые окна. Я лег одетый на диван в первой комнате и под легким одеялом заснул до утра. Утром Николай Семенович, в пижаме, в туфлях, вновь ведет разговор, пока за мной не заехал, чтобы увезти меня на передовую, старший политрук Черкасов.

Тихонов — совсем обычный, пожалуй чуточку похудевший. Он эти дни не работает, потому что рука забинтована — на пальце флегмона. Разговоры откровенные, простые. О делах на фронте, о писателях,, о личных делах.Тихонов рассказал мне обо всех этапах своей работы в Политуправлении Ленинградского фронта, о разных формах ее и обо всех начальствах своих. Последнее время Тихонов избавлен от лишних хождений по городу: после рассредоточения горкома партии и выезда из Смольного всех штабных отделов фронта (разместились в разных районах Ленинграда) группа писателей, работающих в Политуправлении, вместе с отделом агитации и пропаганды переведена в Дом Красной Армии, а писателям разрешено работать на дому. Теперь по своим квартирам живут и Тихонов, и Прокофьев, и Саянов, и другие, составляющие «оперативную группу писателей при Политуправлении Ленфронта». Случайно попавший вначале в группу И. Луковский нервничал при каждой бомбежке и каждом обстреле. Его отчислили, он эвакуировался. Теперь группа пополнилась, в ней кроме Тихонова, Саянова — Б. Лихарев, Е. Федоров, Д. Левоневский. Елена Рывина, эвакуированная в Сибирь, но вернувшаяся с делегацией трудящихся, привезших подарки Ленинграду, недавно также включена в группу. Она живет в Доме Красной Армии, получила отдельную комнату со всеми удобствами.

Тихонов рассказал мне об обстоятельствах смерти Евгения Петрова (разбился при авиакатастрофе), о гибели Джека Алтаузена и М. Розенфельда (вместе со всей фронтовой редакцией, на Южном фронте); о писателях-москвичах, о живущем в Ташкенте Вл. Луговском ( «он освобожден от военной службы вчистую, у него мозговые явления»).

Рассказал о недавно прошедшем в Ленинграде общем собрании членов Союза советских писателей — фронтовиков. Объясняет, что меня, как и других, находившихся в тот момент в 8-й и 54-й армиях, не вызывали потому, что Политуправление сочло затруднительным нас транспортировать.

Подробно говорил Тихонов о своей работе: ее сейчас очень много, но хозяин и заказчик, генерал, — один, через него вся продукция распределяется по редакциям, и это стало удобством. Говорил и о своем питании — оно состоит, во-первых, из тех завтраков, обедов и ужинов, которые можно брать в ДКА зараз на дом или получать сухим пайком; во-вторых, из подарков — нескольких, полученных персонально: от Московского Союза писателей, от «Правды» и других организаций; в-третьих, из «академических» пайков, выдаваемых теперь не то пятнадцати, не то двадцати ленинградским писателям и добытых для них во время пребывания Тихонова в Москве. Таким образом, Тихонов и его семья вполне обеспечены продовольствием.Рассказал Тихонов и о том, что работа писателей в армейских газетах, при их нынешних размерах, — нецелесообразна и непродуктивна и весьма не удовлетворяет самих писателей. В Ленинграде возобновляется выпуск журналов, издательства выпускают брошюры и книги, нужны рассказы, очерки, большие статьи, поэмы. Потому Авраменко, Дымшиц, Друзин и некоторые другие перешли на более интересную для них и полезную работу.

О будущем Ленинграда Тихонов говорил мало, ибо напряженность положения не дает почвы для суждений, кроме одного суждения о том, что Ленинград сдан не будет.

Тихонов признает, что он и члены группы Политуправления находятся в наилучшем положении среди ленинградских писателей-фронтовиков и потому могут теперь работать вполне продуктивно.

И все-таки настроение Тихонова показалось мне оптимистическим, бодрым только по внешности.

Встречи

10 июля.

Канал Грибоедова

С утра — я в издательстве «Советский писатель», в Радиоцентре, в Доме имени Маяковского. Потом пять часов, занимаясь корреспонденциями, провел в ленинградском отделении ТАСС.По моему убеждению, основанному на множестве примеров и доказательств, это отделение работает из рук вон плохо.

Вчера, поздним вечером, зашел по соседству к Николаю Брауну. Он трезв в мыслях, одинок, весь в песнях. Сказал мне, что ему очень бы хотелось повидаться с женой и ребенком, съездить на Урал, где они плохо живут, и помочь, устроить дела их, но что в такой момент он считает просто неудобным даже поднимать разговор об этом, надо, мол, быть здесь. Поэтому не высказал он своего желания и А. Фадееву — тот, безусловно, не отказался бы устроить ему эту поездку.

Браун доволен: вся Балтика поет его песни.

Недавно на одном из кораблей был проведен его вечер. Браун не произносит никаких громких фраз ни о защите города, ни о своем долге, не строит никаких предположений, но чувствуется, что он готов разделить судьбу города до конца, что хочет работать самозабвенно, что привык ко всему и ничто уже его не страшит.

В квартире Брауна ничто не тронуто, все — как было до войны. На его письменном столе я увидел пять изданных за время войны сборников его балтийских песен (шестой выходит). Стол стоит в угловой комнате между двумя раскрытыми настежь окнами. В одно, выходящее на улицу Софьи Перовской, видна пробоина: снарядом разбита квартира поэтессы Наташи Бутовой — в противоположном доме. Перед другим окном — превращенная в госпиталь больница, объект вожделений немецких артиллеристов.Во время одного из недавних обстрелов снаряды свистели вокруг, и Браун, ничего приятного не испытывая, решил сойти вниз, вышел на лестницу, спустился до третьего этажа и дальше не пошел, потому что весь дом содрогался от разрывов, а это место на лестнице показалось ему более защищенным... Говорил он об этом просто, констатируя факты, стремясь только быть точным. Мне понравился Браун в этот приезд мой, как понравился и тогда, когда я беседовал с ним в начале войны. Это было на следующий день после его возвращения в Ленинград из Таллина: при переходе флота в Кронштадт Браун, дважды тонув на торпедированных один за другим кораблях, спасся только по удивительной случайности...

11 июля

Опять издательства, редакции, встречи с писателями, а потом был в госпитале — навестил разведчика младшего лейтенанта Георгия Иониди, с которым подружился осенью в батальоне морской пехоты. Вчера, случайно узнав о моем приезде в Ленинград и застав меня телефонным звонком в ТАСС, он сообщил, что лежит раненый в госпитале, поправляется, через день выписывается, снова уходит на фронт.

Батальон морской пехоты, хорошо знакомый мне по осенним моим посещениям, пополняется ленинградскою молодежью, а балтийцев в нем почти не осталось, большинства в живых уже нет, а иные перед открытием навигации возвращены в Кронштадт и на корабли. Жива и работает теперь в Кронштадте санинструктор батальона Валя Потапова — жена Иониди.

12 июля

Полдня — приведение в порядок квартиры отца, разборка вещей, фотографий, моих рукописей...Вечером — на канале Грибоедова, у соседей, — собрались писатели...

В Доме имени Маяковского я встретил писателя Александра Зонина. Он, старший морской командир, сегодня к ночи отправится в Лисий Нос, а оттуда — в Кронштадт, чтоб принять участие в опаснейшем походе одного из наших боевых кораблей, уходящего в долгое автономное плавание. Зонин не слишком рассчитывает вернуться живым, по из высокого чувства долга готов ко всему. Человек он нервный, впечатлительный, а храбрость его доказана им еще во времена гражданской войны, в которой он был награжден орденом Красного Знамени. Перед расставанием он дружески со мною беседовал {80}.

13 июля

С утра сегодня все то же: пилил, колол на дрова расщепленные снарядом доски в моей квартире, варил пищу. Потом провел день в хлопотах о питании по аттестату: где прикрепить его? В Доме Красной Армии — отказ, в Комендантском управлении — отказ, в Интендантском управлении — отказ, на курсах резерва Политуправления, благодаря знающему меня лично батальонному комиссару Воробьеву, — зачислили.

Встречи с людьми и их разговоры.Пока пишу это, расположившись на садовой скамье на улице Софьи Перовской, проходит тощая «старая» (в действительности — молодая) женщина, несет на ремне красный патефон, черный зонтик, а за спиной — сумку. Тихо мне: «Вам патефон не нужен?» — «Нет». Ей хочется разговаривать: муж на фронте, писем нет. «Из Московско-Нарвского района я сюда эвакуировалась, а теперь отсюда уезжать надо. Если б не ребенок, могла бы я взять что-либо, а с ним что возьмешь? Приходится бросать... Ужасно тяжелое положение. Все уезжают, у всех своего барахла много. Разве продашь?»...

Управдом, увидев, что я сижу на скамье:

— Что, хозяйки нет?

— Нет.

— Прошу милости, — квартира двадцать два, переночевать можно... И кипяток есть!..

— Спасибо, посижу здесь!..

А «хозяйки» у меня в Ленинграде нет вообще!

Дом имени Маяковского

13 июля. Вечер

О, этот дом уже ничуть не похож на зимнюю клоаку. Он чист, приведен в порядок, функционирует, почти все кабинеты и комнаты заняты. Из писателей никто в доме теперь не живет, кроме Карасева, занимающего здесь должность директора. Две-три комнаты внизу превращены в «творческие кабинеты». В них — ковры, мебель, отличная обстановка, в них всегда увидишь работающих писателей.

Правление союза занимает те же, что и в мирное время, помещения, за столом управляющего делами — та же Розалия Аркадьевна, похудевшая, постаревшая, но бодрая, не желающая уезжать никуда, привыкшая к своему положению и к своей работе; та же Евгения Григорьевна, принимающая теперь от воинских частей, госпиталей, заводских клубов заказы на выступление писателей и названивающая им все дни; в горкоме писателей та же Анна Николаевна; в Литфонде — также прежний персонал, в том числе Наташа Бутова, уже давно не пишущая стихов, но самоотверженно заботящаяся о писателях.

Словом — давно знакомые люди из резко и явно поредевших рядов. В столовой — официант при буфете, выдающий «додаточные» продукты (при мне он выдавал писателям по пучку репы); кухарка, контролерша талонов, — зимняя истощенность изменила только цвет их лиц.

Всем не хочется уезжать из Ленинграда, но от некоторых этого требует постановление об эвакуации определенных категорий граждан. Не хочется, да, впрочем, и хочется, — все в колебаниях и сомнениях, все спрашивают моего мнения: одни — ехать им или не ехать; другие (чей отъезд неизбежен) — куда?

Люди гордятся тем, что до сих пор прожили в городе. Патриотическая гордость зовет их дожить в Ленинграде до конца блокады. Вместе с тем люди не хотят терять свои квартиры и вещи, опасаются лишиться в будущем возможности вернуться в Ленинград; понимают также, что питание в тылу сейчас не лучше, а кое-где хуже, чем в Ленинграде, так как Ленинграду дают и будут давать такие пищевые продукты, каких в тылу не дают никому: и сливочное масло, и мясо, и витамины... Знают, что здесь, «за писательской организацией», они не пропадут, а ехать — это значит оторваться от города, может быть навсегда, кануть в неизвестность: где окажешься да как устроишься, — не повезет, так будешь и без работы, и пропадать с голоду, и жить в конуре...

В столовой Союза писателей — чисто, на столах скатерти, девушки-официантки чисто одеты, никаких очередей нет. Обед — с трех до пяти дня. Все члены союза получают «бесталонный обед», то есть без вырезки талонов из продовольственной карточки. Все имеют прод-карточку первой категории, это значит — получают двойную обеденную норму.

Литфонд за городом имеет огороды, свое хозяйство. Овощи обеспечены. Писатели неоднократно получали подарки.

Я несколько раз обедал здесь. Это всегда: полная тарелка вкусного и хорошего супа-овсянки, щей; большая порция каши; на третье либо кусок глюкозы, либо шоколадная конфета, раз дали три квадратика шоколадной плитки.

Считаю, что по нынешним временам это вполне достаточное питание.

Илья Авраменко и оставшиеся члены Правления заняты сейчас эвакуацией писателей. Решено эвакуировать всех, кто не нужен здесь для военной работы. Составлены списки.

В дни пребывания моего в Ленинграде уехало несколько групп писателей: например, один хороший прозаик, честнейший человек, обессиленный и обезволенный до такой степени, что стал истерически нервным, готовым в любую минуту заплакать. Требовалась огромная выдержка, чтобы спокойно выслушивать его нескончаемые жалобы на судьбу.

По спискам Союза писателей (я подсчитывал вместе с Аврамеико) сто семь человек находятся в армии (в Ленинграде, на Ленинградском фронте и на других фронтах).

Тридцать три человека умерли от голода.

Одиннадцать человек погибло на фронтах.

Пятьдесят три человека подлежат эвакуации. В городе в гражданском состоянии останется — не помню точно — человек тридцать.

Остальные эвакуированы раньше. Общий состав членов и кандидатов Ленинградского отделения Союза советских писателей перед войной был 300 человек с небольшим.

Настроения

Ради служения истине я должен, однако, сказать, что в городе, среди обывателей, появились и пораженческие настроения. Несколько такого рода высказываний мне довелось выслушать — впервые за всю войну. Люди эти говорили мне, что, по их суждению, война проиграна, что их страшит возможность взятия города немцами. И, мол, до падения Севастополя и начала немецкого наступления на юге они в это не верили, а теперь думают, что и Ленинграду, пожалуй, не выстоять. И — гадают, гадают, сомневаются, колеблются, рассуждают: как же им «в этом случае» поступить? Что будет с ними?

Несколько раз и среди других представителей городской интеллигенции, даже безусловно храбрых и полных патриотических чувств, но обладающих обостренным восприятием людей, я наблюдал признаки потери уверенности в благополучном исходе войны: дескать, на фронте совершены какие-то, быть может решающие судьбу страны, стратегические ошибки!

Мало кто решается высказывать вслух такие свои затаенные мысли, но и без прямых высказываний чувствуется, что настроение у этих людей подавленное.Один из них, включенный в списки эвакуируемых, недавно спросил меня:

— Как вы думаете, что будет дальше? Ну, вы же с фронта, вы знаете больше меня, вы, может быть, что-нибудь знаете?

— Все, — отвечаю, — на нашем, Ленинградском, отлично!

— Ну, раз отлично, то и скажите только одно слово: ехать мне или не ехать?

И — многозначительный взгляд! Делаю вид, что не понимаю этого взгляда. Раз уж, вижу, человек слаб здоровьем или духом, говорю:

— Конечно, вам ехать — зачем обременять город заботами о своем пропитании, вы же знаете, с какими трудностями связана доставка сюда продуктов. Потому и эвакуируют. Уедете — будете сытее и здоровее, ведь здесь, в таком состоянии вашем, польза городу от вас небольшая.

А вот тем, кто духом силен и кто без колебаний действительно хочет остаться в Ленинграде, таких советов я не даю. Такова, например, служащая в Литфонде поэтесса Наташа Бутова, спокойная, чувствующая себя уверенно, не сомневающаяся ни в чем:

«- Я никуда не поеду. Настроение у меня хорошее!

— А с питанием как?

— Сказать, что я не пообедала бы второй раз сразу же после обеда, я не могу. Но у кого есть работа и кто занят ею и не распускает себя, не думает о еде, тому этого питания хватает. Я всегда мало ела, теперь поэтому хорошо себя чувствую. Я не истощаюсь, и голодного психоза у меня нет.

Вот такова истинная ленинградка! И ведь немало же писателей, хотя бы живущих в одном доме — на канале — Грибоедова, — повидал я за эти дни. В этом доме живут и Браун, и Саянов, и Илья Авраменко, исполняющий сейчас обязанности ответственного секретаря Союза писателей (Борис Лихарев улетел в партизанский край), и Груздев, и многие, многие другие. Встречал в городе журналистов, художников, инженеров, ученых... Все они уверены в нашем будущем!

Это я говорю об интеллигентах, живущих в самом Ленинграде. А уж о тех, кто находится в лесах и болотах действующей армии, и говорить нечего. Какой силой духа обладают они, какой безграничной, непоколебимой верой в победу! Среди работников политотдела 8-й армии и в частях есть крупные ученые. Я хорошо знаю профессора Каргера, читавшего в Ленинграде курс истории искусств. Мы много беседуем с ним. Как он светел и чист душой! А завкафедрой ЛГУ профессор Б. А. Чагин, ныне полковой комиссар, работающий на курсах по подготовке политруков, — разве можно хоть чем-нибудь сломить его великолепный оптимизм!

Такие люди, если нужно, идут в бои с беззаветной храбростью и, отдавая свою жизнь, не сомневаются ни в чем. Так в 8-й армии впереди бойцов шел отражать атаку (когда немцы брали Таллин) профессор Орест Цехновицер. Так погиб в 265-й стрелковой дивизии единственный специалист по палеазиатским языкам профессор С. Н. Стебницкий; так погиб командир орудия — философ, математик профессор Поляк...

Да разве не готов пойти в бой, если жизнь потребует этого от него, и тот же, высокоинтеллигентный человек, майор Г. Я. Данилевский — альпинист и научный работник, о котором я писал в моем дневнике.Кстати, все альпинисты, — их немало было и есть в 1-й горнострелковой бригаде, — доктор наук Великанов, Буданов, Калинкин, Лендстрем и другие — исследователи Памира и многих горных районов — прекрасно сражались и сражаются в рядах 8-й армии. Разве можно уловить в настроении этих людей хоть нотку сомнений?

Нет! Вера их — беспредельна в самой тяжелой, в самой опаснейшей обстановке!

Еще страницы о «пятачке»

14 июля

Я уже записывал с горестью о том, что в конце апреля нами выше Ленинграда по Неве был сдан «пятачок» Московской Дубровки.

О падении этого «пятачка», где на каждый метр земли приходится по двенадцать — пятнадцать убитых, ради взятия которого положено несколько наших дивизий, мне было известно уже давно — в начале мая. А сегодня мне рассказали, что на «пятачке» погибла группа его защитников, сражавшаяся в безнадежном положении до конца, чуть ли не двое суток державшая большой, обращенный к правому берегу реки плакат: «Держимся. Спасите нас!» — но спасти их не удалось.

Только через четыре года после этой записи мне довелось узнать о том, что именно происходило на Невском «пятачке» после его падения. Посещая после войны места памятных мне боев, я 12 июля 1946 года приехал на 8-ю ГЭС, чтобы познакомиться с работами по восстановлению этой электростанции, превращенной немцами в мощный узел сопротивления и взятой нашими войсками только в 1943 году, после прорыва блокады.

Вот, дословно, записанный мною в 1946 году при посещении 8-й ГЭС рассказ Петрова — в ту «ору начальника группы кочегаров котельного цеха.

— ...В октябре тысяча девятьсот сорок первого года на Неве было восемь переправ, на пространстве от Восьмой ГЭС до Арбузова. Мы — Сто семьдесят седьмая стрелковая дивизия — находились тогда в совхозе Малое Манушкино. Девятого ноября тысяча девятьсот сорок первого года в составе Пятьсот тридцать второго полка этой дивизии мы приняли участие в очередном форсировании Невы. После полуторачасовой артиллерийской подготовки, между двенадцатью и часом ночи, мы двинулись на лодках. Я был бойцом. Моя лодка переправилась удачно. Окопались на берегу, утром стали отбивать немца от берега. Расширили «пятачок» по фронту до Арбузова (где был немец) и до ГЭС (где тоже был немец) и продвинулись в глубину на два — два с половиной километра, заняв четыре линии вражеских траншей. Дивизия была потрепана. Нас, остатки дивизии, собрали и отправили на три дня обратно на правый берег, а на смену нам встала Одиннадцатая стрелковая бригада. А мы влились в Восемьдесят шестую дивизию полковника Андреева, и спустя четыре дня нас бросили опять на «пятачок», — переправлялись уже по тонкому льду, с шестами. И было еще одно безрезультатное наступление. Танки наши дошли до Шестого поселка, пехота туда дойти не могла. Заняли оборону, передний край был в сорока метрах от немцев — гранатами доставали. Меня назначили в полковую разведку, ходил к ГЭС. Здесь у него был наблюдательный пункт, были и склады боеприпасов. Артиллерия била из-за шлакобетонного городка. Мы били по ГЭС минометами (артиллерии у нас не было) — три секунды от выстрела до разрыва — прямой наводкой. Наши обстреливали ГЭС с другого берега и бомбили силами авиации.

Держались мы здесь, у Арбузова, до второго мая, когда «пятачок» был уже отрезан. Это был Триста тридцатый полк Восемьдесят шестой дивизии. Двадцать седьмого апреля в два часа дня немец опять полез в наступление. Невский лед прошел, пошел ладожский. Осталась одна переправа: двенадцать тросов и настил. Лед у переправы останавливался, натягивал тросы два дня, наконец переправа не выдержала, сорвало ее. Мы остались на «пятачке» — всего один полк, точнее, человек пятьсот. Немец эти дни непрерывно бил по переправе, сунуться к ней было нельзя. Второй батальон полка, находившийся у лесозавода, был отрезан от нас — двух других батальонов; мы пытались соединиться, но напрасно. Утром двадцать восьмого апреля эти батальоны остались без питания. Нам все же удалось с ними соединиться, но их уже оставалось мало, командир обгорел, но еще был жив. Двадцать восьмого апреля в четыре часа дня немец снова повел наступление и, выбив нас из траншей, прижал к берегу. Двадцать девятого нам на помощь хотели перебросить с другого берега Двести восемьдесят четвертый полк, он вышел на лодках, но ни одна лодка не дошла, все были побиты.

Боеприпасы за три дня у нас иссякли. Переправить нам уже ничего не могли. Мы отбивались, собирая из-под снега вытаивавшие гранаты. Немец прижал нас к самому берегу, — находился наверху, на бровке, а мы у воды, в бункере. Ни один наш человек не переправился на правый берег. Здесь, у воды, в дзоте мы, четыре — шесть бойцов, находились с нашим лейтенантом у станкового пулемета. Немецкий гранатометчик заметил нас. Мы выползли, швырнули две гранаты, забрали гранатометчика, потащили к штабу батальона, но уже штаб оказался взорванным. Мы — опять в дзот, но нет патронов. У меня и у лейтенанта было по пистолету ТТ. Решили отбиваться до конца. Днем наши снайперы бьют с того берега по немцам, ночью немец ходит по землянкам и бросает гранаты в их трубы.

Первого мая в семь часов вечера близко рвутся гранаты, слышен — все ближе — разговор, человек пять. Нам кричат по-русски: «Выходите!» Молчим. Опять кричат. Молчим опять. Двери открыты. Летит граната, взорвалась. Шесть штук «лимонок» в нас бросили. Мы — по углам. У меня осколки — в руках, в ногах. Чувствую: потекло. В землянку влетела толовая шашка, блеснула, шипит провод. Я потушил сапогом. Немецкий офицер вбегает в дверь, — она низкая, нагнулся, ему Ванька Зубков две пули в живот. Немцы офицера уволокли, побежали. Через три минуты — стук на крыше. Тол закладывают и — взрыв. У нас — восемь накатов. Дзот осел, все рассыпалось. Слышу голос лейтенанта: «Откопайте, я живой!» Меня завалило тоже, но руки свободны. Раскопались. Лейтенант без очков не видит. Немец на крыше ракеты пускает, сидит.

До двух часов ночи второго мая просидели мы, выползли все, стремились проползти к ГЭС — к первому батальону. Ползем по берегу, по убитым, прижимались к ним, бегут встречные немцы. Над нами вдруг — с автоматами — четыре немца. И взяли нас. Не обыскивали, повели на их передовую. Наша авиация била, и мины рвались. Привели нас к командиру их батальона. Тот не допрашивал, только спросил: «Восемьдесят шесть? Триста тридцать? Да?..» Да! — все и так ему было известно.

Нас собрали человек шестьдесят, доставили в Саблино. Там — три дня. Затем — в Гатчину. И — пошло!.. После окружения Второй Ударной армии — нас на лесосплав, на кладбище. Грузили шпалы, пилили, таскали лес по реке Тигоде. Я заболел тифом. Но истощённые тиф переносили легко. Направили меня в Любань, в лазарет. Поправился. А «доходяг» — в Дивенскую, в лагерь. Затем — город Валги, полулатвийский-полуэстонский, — это уже конец тысяча девятьсот сорок четвертого года. Из Валгов я убежал и попал в Первую Латвийскую партизанскую бригаду, где и пробыл до прихода Красной Армии...

Вот и весь короткий рассказ рядового бойца Петрова, Нужно ли пером писателя подчеркивать тот удивительный героизм последних защитников «пятачка», который, как незримыми водяными знаками, вписан между строк этого солдатского скупого рассказа?

На ленинградских улицах

15 июля

Всюду вижу людей, читающих книги. Сидят на скамьях в скверах, садах, парках и на бульварах. На стульях и даже в креслах, вынесенных на панель, у своих покалеченных артиллерийскими обстрелами домов; на гранитных парапетах набережных Невы; на грядках своих огородов... На улицах и проспектах — особенно

вдоль Невского и Литейного — множество книжных ларьков. То ли это большой, грубо сколоченный ящик, или вынесенный из чьей-то квартиры уцелевший стол, то ли ручная тележка, чаще просто тряпки, разложенные на панели... А на них — книги, книги, бесчисленное множество книг.

В книжных магазинах, вокруг книжных ларьков и киосков всегда толпятся покупатели. Книги стали очень нужны ленинградцу: они чуть ли не единственный богато представленный в магазинах товар. Продавщица киоска сидит под дождем или на солнцепеке весь день и меньше всего, вероятно, думает, что в любую минуту, неожиданно, именно сюда может упасть снаряд. Покупатели — прохожие, чаще всего военные или женщины. Выбирают долго, перелистывают книгу за книгой... Это те, кто никуда из города не собираются уезжать.Те же, кто вольно или невольно готовится к эвакуации, делятся на две категории. Одни, уезжая из Ленинграда, в надежде «когда-нибудь после блокады» вернуться, оставляют свою квартиру со всем своим имуществом неприкосновенной — всё на местах, как всегда; запирают дверь на ключ, ключ в карман, и с этим ключом в кармане — куда придется: в Уфу, на Алтай, в Сибирь... Другие — с чувством «навсегда!» — распродают всё до последней нитки, хотя бы за жалкий грош. Такие продают и все свои книги, даже целые библиотеки...

Но иные из эвакуирующихся не хотят заниматься никакой распродажей: такой, уезжая, распахивает настежь двери своей полной. имущества квартиры: «Не хочу даже думать о барахле, черт с ним! Заходи кто хочет, забирай что хочешь, все равно пропадет, — не безразлично ли, кому достанется, зачем же запирать дверь?»

И вот повсюду на улицах — на ступеньках парадных входов, на выступах фундаментов, в подворотнях — сидят: девочка, возле которой разложены олеография в деревянной рамке, стеклянная вазочка, две-три тарелки; женщина из домохозяек, перед ней кастрюля, в прошлом электрическая, а ныне с оторванной нижней электропроводящей частью, половичок, сотейник, сломанные стенные часы, несколько патефонных пластинок (кажется, единственное, что покупается быстро — заезжими командирами)... Везде, всюду, на любой улице видишь таких продавцов жалкого своего скарба. Сколько часов они сидят и удается ли им продать хоть что-либо — никому не известно.

Но те, у кого много имущества, и чаще всего — интеллигенция, уезжая, не продают ничего, в расчете — либо, если повезет, вернутся в хорошие времена и найдут всё в целости, либо уж, коль не повезет, пусть пропадает все!

В жизнь культурного, цивилизованного города, в силу необходимости, часто вмешиваются сценки совсем деревенские. Вода в городе есть теперь почти всюду — водоснабжение действует. Но выше первых этажей вода, как правило, не поднимается. Воду берут из кранов во дворах или просто на улицах. Носят ведрами, бидонами, чайниками. Но таскать на верхние этажи тяжело. Ту, что принес, надобно экономить. Поэтому каждое утро у кранов на дворах и на улицах — мужчины с засученными рукавами рубашек или даже с оголенными торсами, полотенцами через плечо: моются, даже бреются. И женщины (а порой и мужчины, живущие одиноко) моют посуду. На Кирочной, на Разъезжей, на Социалистической, да и где только я не видел: группы женщин с корытами и тазами у колонок — на панели, на мостовой стирают белье. Пусть проезжающие автомобили огибают их, пусть прохожие обходят их стороной, они заняты своим будничным делом, ни на кого не обращают внимания. Среди них и домработница, и артистка, и жена командира — представительницы любых слоев населения. Каждая одета так, как одевается обычно, и если ей свойственно хорошо причесываться и подводить губы кармином, то и до этого никому не может быть дела: белье-то ведь надо стирать, не зима!

На Литейном, взгромоздясь на аккуратно сложенные кирпичи, между обвалившимися, осыпавшими кокс щитами, укрывавшими окна магазина, горбатый старик промышляет взвешиванием прохожих. Его весы работают целый день. Желающих узнать, сколько граммов он прибавил в весе за лето, после того как за зиму потерял 24 килограмма, много!

Кое-где на углах возле Невского попадаются даже чистильщики обуви. Старая-старая, чудом выжившая айсорка на углу Садовой и улицы Ракова, начистив сапоги командиру, прежде чем взяться за мои сапоги, говорит: «Устала, дай отдохну!» И дышит тяжело-тяжело, и щупает свои, как сухой жгут, тощие руки, и я жду. Потом чистит — дистрофически медленно. И мне стыдно, что такая тень человека через силу трудится над моими сапогами, и больше после этого сапог на улицах я уже не чищу... »Сколько?» — «Пять рублей!..» Баночка гуталина стоит также пять рублей. А на следующий день, когда я прохожу мимо, здесь же вместо старухи я вижу другую айсорку — крошечную худую девочку. Работают, значит, они посменно. Старуха сказала мне, что ее муж умер от голода, а она вот живет, знает, зачем живет!...

«Товарищ военный! Папирос не нужно?» — разворачивая тряпицу, показывает две пачки папирос встречная женщина на Невском. «Не нужно!» И тряпица вновь укрывает пачки. В городе существует разветвленная такса черного рынка: литр водки — полторы тысячи рублей, сто граммов хлеба — сорок рублей, пачка папирос — сто пятьдесят рублей, крошечная лепешка из лебеды — « три рубля... Я не заходил на толкучки — их несколько в городе, — видел одну на улице Нахимсона издали: народу толчется множество.Разбомбленных домов с зимы, точнее — с осени, не прибавилось. За исключением нескольких известных — апрельских — налетов, бомбардировок города с воздуха не было. Несколько попыток немецких самолетов прорваться к городу были отбиты. Зенитная оборона города великолепна. Авиация наша также патрулирует постоянно, и в дни моего пребывания в городе я часто видел пять-шесть хлопотливо патрулирующих в небе наших самолетов.

Но погоревших за зиму домов, мимо которых тогда попросту не довелось проходить, я теперь видел много. Некоторые поразили меня масштабом разрушений: на углу Разъезжей и Лиговки гигантский махина дом, разбомбленный со стороны Разъезжей, превратился в колоссальный скелет, занимающий весь квартал. Ни одного перекрытия между этажами, ни одного кусочка дерева! То, что не сгорело, видимо, тщательно, дочиста 'разобрано на дрова, ни одного хотя бы обугленного косяка, ни вообще следов пожарища, кроме темных пятен над нишами. На Невском гигантские разрушения в двух-трех домах стыдливо прикрываются фальшивой, фанерной, стеной. Она тщательно разрисована, нарисованы окна и подоконники — работают там какие-то художники. Вот где пригодилась работа художников! Лазают по лесам, квадрат за квадратом пристраивают фанерные листы. И мне не совсем понятно, эстетическими ли только соображениями вызывается этот камуфляж, — большая по нынешним временам работа! Сколько одной только зеленой краски! Сколько фанеры!.. Даже занавесочки, даже тени на призрачных стеклах нарисованы!..

Но артиллерийские обстрелы — часты, постоянны, привычны... Впрочем, я ожидал большего, судя по рассказам других. За все дни, проведенные здесь, я только раз попал в зону артиллерийского налета — на Кировском проспекте, когда ехал в трамвае. Снаряды легли впереди, пассажиры торопливо, но довольно спокойно и безразлично вышли. Через несколько минут трамвай отправился дальше. Говорят, в эти дни «фашистский бронепоезд нами разбит» {81}, потому методических обстрелов в эти дни не было, были отдельные — минут по пятнадцать — огневые налеты, а их можно слышать, только находясь неподалеку. Впрочем, орудийную стрельбу я слышал несколько раз — и днем и по ночам.Днем заметно: движение пешеходов гуще по южной стороне улиц. Это люди «ученые», рассчитывают: обстрелы-то почти всегда с юга, и если начнут падать снаряды, то будешь защищен домами, под которыми идешь. Впрочем, об этом никто не говорит, это как-то само собой у известного числа людей получается — как выработанная привычка.

Домов, поврежденных снарядами или задетых осколками, очень много. Один из золотых куполов «Спаса на крови» пробит снарядом — в нем большая черная зияющая дыра... Когда-нибудь ее заделают, и никто об этой дыре не вспомнит. Только проходя по Фонтанке, я заметил, что совершенно разрушен внутри огромный — со стороны Мойки и Фонтанки — массив Инженерного замка. Но наружная стена цела, издали разрушений можно и не заметить. Там был госпиталь. Погибло много народу. Это было при одном из апрельских воздушных налетов... Очень много побитых домов на Лиговке...

И все-таки, все-таки все эти дни меня томил мираж полного благополучия и мира родного города. То ли потому, что небо было благостно-голубым, солнечным и что с неба никакая гадость не сыпалась, то ли потому, что после месяцев жизни в лесах и болотах на меня особенно сильно действовала будничная обстановка быта некоторых из посещенных мною ленинградцев — самые их квартиры, чистые, опрятные, приведенные в «довоенный» вид.

К отражению штурма

«Наступление гитлеровских войск на юге, после оставления нами Крыма, началось 28 июня. Вскоре оборона Брянского и Юго-Западного фронтов была прорвана в полосе шириной около трехсот километров, и немцы продвинулись в глубину на сто пятьдесят — сто семьдесят километров... Соединения армейской группы «Вейхс» вышли к Дону и форсировали его западнее Воронежа. Командование Юго-Западного фронта не сумело своевременно организовать оборону по рекам Н оту-дань и Тихая Сосна и прикрыть войска фронта от удара с севера. Ударная группировка 6-й немецкой армии... начала развивать наступление на юг, вдоль правого берега Дона... В связи с выходом группировки врага в район Каменки создалась реальная угроза тылу не только Юго-Западного, но и Южного фронтов... Обстановка для советских войск, действовавших на правом берегу Среднего Дона, все более осложнялась... К исходу 15 июля передовые части 4-й танковой (немецкой. — П. Л.) армии вышли в район Миллерово — Морозовск... Ставка решила отвести войска Южного фронта из Донбасса...» {82}
15 июля

Да, хорошее настроение ленинградцев очень подкошено падением Севастополя, а теперь и Воронежем.

Каждый советский человек, каждый патриот этим летом не может не думать о судьбах Родины, не может не болеть душою, узнавая по радио и из газет о ширящемся наступлении немцев на юге, о неудачах, постигших Родину. Но оптимизм и вера в победу не покидают нас. Признаки упадка духа, какие я приметил среди горожан, — явление единичное, для жителей Ленинграда исключительное, ибо в массе своей ленинградцы по-прежнему сильны духом, оптимистичны, сплочены, как всегда. Но с чего же все-таки начались эти единичные нотки неуверенности в судьбе Ленинграда? Кажется, я начинаю понимать это! В чистейшей, прозрачнейшей атмосфере Ленинграда недавно как молния блеснули слова: «К отражению штурма!» На днях — 10 июля — командующий Ленинградским фронтом генерал Л. А. Говоров, выступая перед военными политработниками с анализом состояния и задач обороны Ленинграда, доказывал необходимость укрепления ее новыми резервами, важность организации четкой, мгновенной связи и быстрого, дружного взаимодействия.

Л. А. Говоров — не только опытнейший, крупнейший артиллерист, но и талантливый полководец, великолепно проявивший себя при разгроме немцев под Москвой, — вступил в командование Ленфронтом, приехав в Ленинград весною.

С конца мая, с начала июня появились тревожные признаки активизации окружающих город гитлеровцев. На Неве были обнаружены немецкие плавающие мины. Десятки вражеских самолетов сбрасывали мины и в фарватер, ведущий из Ленинграда в Кронштадт. Усилились артобстрелы. Стали поступать сведения о подходах резервов врага, в частности танковых и артиллерийских частей, в районы Луги, Гатчины, Красного Села. Немецкие войска перебрасывались в Финляндию...

Можно было понять: немцы усиливают охват Ленинграда и замышляют вновь на него напасть. Но где, как, какими силами — было неясно, как неясно и до сих пор.Говоров сразу взялся за дело обороны Ленинграда с присущими ему дальновидностью, энергией и уменьем. Он подошел к этому делу как аналитически мыслящий математик, как умный исследователь, ученый.

В укрепленном районе сразу резко усилились оборонительные работы. Усилилась тщательная разведка системы артиллерийских позиций противника — батарей, дотов, дзотов — и выявление всех вражеских огневых точек и методов действий немецких артиллеристов.

Говоров поставил задачу — не только подавлять вражескую артиллерию, но и, составляя точнейшую номенклатуру и характеристику выявленных целей, методически уничтожать ее.

Стремясь истребить население и разрушить город, враг неистовствует{83}. Нет в Ленинграде точки, куда не мог бы в любую минуту упасть тяжелый снаряд.

Научно обоснованная, сложнейшая и хитроумнейшая контрбатарейная борьба с артиллерией противника, начатая еще с ранней весны этого года, становится все более действенной в защите города от вражеских обстрелов. Вся тяжелая морская и сухопутная артиллерия фронта и Балтийского флота теперь включена в мгновенно действующую систему этой круглосуточно ведущейся активной борьбы (мне, кстати, необходимо познакомиться с этой системой подробнейше, а для этого побывать в одном из контрбатарейных полков!).

К лету уже всем стало ясно и всем известно: очень скоро, быть может на днях, быть может завтра, немцы предпримут последнюю отчаянную попытку взять город штурмом. После падения Севастополя угроза, конечно, усилилась, и высказывания об этом в руководящих военных кругах стали все более определенными. Сегодня я знаю: вчера с докладом на заседании бюро Ленинградского горкома партии выступил А. А. Жданов. Из этого доклада я знаю от работников Политуправления фронта пока только одну фразу: «...Мы можем предполагать, что противник будет пытаться взять город штурмом». И еще — что из миллиона ста тысяч находящихся сейчас в Ленинграде жителей Жданов предложил эвакуировать триста тысяч, чтоб оставшиеся восемьсот превратили Ленинград в строго военный город.{84}

Это сказано на бюро горкома. Но это тем самым сказано миллиону сильных духом людей — ленинградцам, чье несломимое мужество испытано. Сказано для того, чтоб они еще больше, чем это делали до сих пор, крепили оборону города, чтоб были готовы при любых обстоятельствах отразить любые попытки врага.

Это сказано правдиво и смело — правдивым и смелым людям.

Ну а жалкие страхи обывателя? В его сознании это преломится: «Ага, значит, возможность штурма подтверждена?» И страх довершит в его мелком сознании все остальное!

Но обывателей у нас ничтожно мало! А миллион ленинградцев воспримет эту весть об угрозе как надо. И монолитный, гневный, уверенный в победе своей Ленинград еще более деловито и энергично займется укреплением обороны.Вчера же, 14 июля, «Ленинградская правда» опубликовала обращение руководства к заготовителям торфа. Всем ясно, что этот вид топлива нужен прежде всего для работы главной городской электростанции, ибо электроэнергия необходима для развития оборонной промышленности. Заводы уже работают с огромным напряжением, ремонтируя и выпуская танки, пулеметы, минометы, винтовки и боеприпасы, которыми нужно до предела насытить каждую дивизию.

Логично рассуждающие, оптимистически настроенные ленинградцы понимают, что если Севастополь после героической обороны все-таки пал, то с Ленинградом этого случиться не может: Ленинград не «пятачок», который можно закидать сплошь снарядами, бомбами и сровнять с землей. Ленинград силен и огромным количеством населения, и оружием, и способностью производить для себя многие виды вооружения (конечно, далеко еще не все!). Чтобы взять Ленинград, врагу нужно бы бросить на штурм полутора-двухмиллионную армию, а такой армии здесь у него нет и быть не может. И все же каждый понимает серьезность положения. И потому сделано уже много!

На улицах круглосуточно растут укрепления. Окна первых и третьих этажей угловых домов на всех существенных перекрестках закладываются кирпичами. В кирпичи вмуровываются деревянные конусы амбразур. Такие амбразуры смотрят глазами будущих своих пулеметов и противотанковых ружей на все стороны света: например, в домах вдоль Кировского проспекта — на юг и на восток; в доме на углу Ординарной и Малого — на запад; в доме на улице Щорса (где квартира отца) на две стороны — на восток вдоль того же Малого проспекта и на север. На днях финны активизировались у Лемболова, но наши их опередили, прошли два километра, были бои. Туда же на север глядятся и амбразуры Дома культуры промкооперации.И если в центральных районах города такие амбразуры возникли еще в немногих домах, то на окраинах, особенно в южной стороне, все без исключения улицы, все вообще дома превращены в сплошные пояса сложнейшей системы оборонительных укреплений.В систему укреплений города включен и сильнейший «оборонительный пояс» — Балтийский флот. Замаскированные пестрыми сетями боевые корабли по-прежнему ошвартованы у всех набережных, и по-прежнему в городе множество военных моряков.Два ледокола, несколько транспортов высятся над строгими дворцами, над старинными домами между Кировским и Дворцовым мостами у набережной, и эти здания, рядом с кораблями, кажутся маленькими.Дальше за мостом Лейтенанта Шмидта — миноносцы, подводные лодки, крейсер «Киров». Я не был там и не видел его, но мне о нем знакомые командиры-балтийцы рассказали: в дни яростных воздушных налетов — в один из трех апрельских дней, когда немцы особенно стремились уничтожить корабли, стоящие на Неве, — в крейсер «Киров» попал тяжелый снаряд, а через минуту в то же место, в надстройки над машинным отделением крейсера, врезалась авиабомба весом в тонну. Разрушения оказались велики, по корпус «Кирова» выдержал, надстройки приняли на себя основной удар. Было сто сорок убитых... Отремонтированный в поразительно короткий срок, ровно через месяц «Киров» вновь вступил в строй.

В ТАСС мне рассказали о действиях на Балтике. В наших руках в настоящее время находятся три острова: Котлин, Лавенсари и часть острова Сескар, на котором был высажен десант; этот остров занят нами пока до половины, на нем идут бои. Десять подводных лодок сумели выйти из Ленинграда в Балтику и хорошо действуют там. Одна или две из этих лодок погибли. Одна вернулась. Остальные продолжают действовать, но о некоторых из них сведений нет. По яростно простреливаемому Морскому каналу даже нескольким надводным судам удалось выйти в Балтику, — погиб в канале только один транспорт.

Сообщение с Кронштадтом производится главным образом из Лисьего Носа, где ныне морская база.

Ораниенбаум и весь его «большой пятачок» по-прежнему в наших руках; положение на этом участке с осени неизменно.

Вот, кажется, и все мне известное о том, что происходило и происходит в дни июля вокруг Ленинграда...

...А сколько все-таки военного люда видно на улицах Ленинграда! Всегда можно отличить боевого командира и красноармейца, приехавшего в Ленинград только по служебным делам или на отдых, или только что выпущенного из госпиталя. Это люди, на которых отпечаток фронта, они ничуть не вылощены, они порою ободраны и грязны, они скромны, и они всегда торопятся...

На них смотрят с любовью, им уступают места в очередях, к ним внимательны... Те, кто проливают кровь, не кричат о своих подвигах, не любят рассказывать всем,, и всякому о своих боевых делах, малоразговорчивы: фронтовики — стыдливы...

Будь я командующим, я издал бы приказ: лишних писарей, интендантов, парикмахеров, половину штабистов, всех, кто в армейских тылах, — на передовые, на линию огня, в атаку!

Впрочем... Я ведь тоже человек, поддающийся настроениям!..

Руководящие указания

17 июля. День

За два прошедших дня побывал в горкоме партии у Маханова и Шумилова. Сидючи в горкоме партии (ныне переведенном, в целях рассредоточения, из Смольного в Деловой клуб), в момент встречи с Махановым попал под сильный артиллерийский обстрел. Снаряды ложились на Конюшенной, против ДЛТ{85}, а два из них разорвались где-то совсем поблизости. Секретарши чуть заметно занервничали, но Маханов, вошедший в ту минуту в свой кабинет и пригласивший меня за собой, не обратил на обстрел абсолютно никакого внимания.

Вот три основных положения, высказанные мне Махановым, как «руководящее указание» для всех политработников и военных корреспондентов (я их записал дословно):

«...Первое. У нас слишком часто и много, слишком фетишистски повторяют в печати неправильно выдернутые и неправильно понимаемые слова о том, что мы победим в 1942 году, разобьем фашистов. Такая трактовка дает возможность некоторым не работать, а отсиживаться; кто-то победит, до конца года осталось столько-то месяцев, — значит, я могу притаиться, увильнуть от опасности на эти месяцы и — уцелею. Надо не бессмысленно повторять это, а помнить, что это не фраза. Значит, надо акцентировать не на том, что «победа будет в 1942-м», а на том, что и как должен делать каждый, чтобы этот приказ был выполнен.

Второе. Враг не оставил мысли о взятии Ленинграда. Он готовит штурм. Штурм может начаться каждый день. У нас вполне достаточно оружия, чтобы отразить врага. Задача агитации и пропаганды состоит теперь в том, чтобы воспитывать дух людей, воспитывать в них стойкость, мужество, чтоб они не бросили оружия, не побежали в трудный момент. В Ленинграде много войск из пополнения, не ленинградцев, людей, не знающих Ленинграда. Надо воспитывать в них любовь к Ленинграду. Тема Ленинграда везде должна выступать на первое место.

Третье. Надо воспитывать чувство мести. Надо, чтобы любая статья, любая заметка призывала к мести.

Это — директива правительства. Это — директива с самого верха!..»

Формулировка, высказанная мне Махановым, заставила меня крепко задуматься. Она объяснила мне многое в тех «июльских» настроениях некоторых людей, какие я наблюдал в городе. Особенно — первый пункт этой формулировки: слова о «фетишистском понимании», о «разгроме немцев в 1942 году...».

«Приказ о разгроме в 1942 году» или обещание, что «враг будет разгромлен именно в 1942 году»? То обещание, которое армия приняла как непреложную истину в начале мая этого года!

Да, события на фронтах Отечественной войны происходят явно никем не предвиденные!

Приказ.. , Не много времени осталось, чтобы его выполнить!

Во всяком случае, сейчас везде в газетах все три положения этой формулировки выступают уже на первый план, стали центральным стержнем пропаганды и агитации...А мне, в частности, велено поинтересоваться ладожскими перевозками — эвакуацией ленинградцев и обеспечением снабжения Ленинграда. Дать об этом серию корреспонденции. Это сейчас важ»ее, чем сообщать о боевых эпизодах действий 8-й армии, куда я еду опять...

Оформил командировку и другие документы.

Плывем в Кобону

Ночь на 19 июля

Плывем, медленно рассекая темные воды Ладоги. Стучит автомобильный двигатель нашего катера — плашкоута № 12.

В 22 часа 15 минут я сошел с поезда на станции «44-й км». В 22.30 погрузился в машину с эвакуируемыми. Прямо на пристань — и вот через пятнадцать минут сижу на палубе, на корме; катер за катером, груженные полностью, отходят. Все организовано хорошо: но те эвакуируемые, с которыми я ехал в машине, сидели на станции «44-й км» в поезде с 15 июля: погода была штормовая, катера не шли. Эвакуируемых кормили обедом раз в сутки, выдавали по пятьсот граммов хлеба. Мой катер принимает груз и пассажиров уже с шестой машины. — В 23.00 отвалили. На борту катера я насчитал пятьдесят четыре пассажира, в том числе детей, и шесть человек команды — пять краснофлотцев и одна женщина-матрос, одетых в венцерады и клеенчатые брюки. Вещи переполняют трюм, пассажиры теснятся на вещах и на палубе.Смеркается. Впереди небо очистилось от облаков. Справа — густая облачность. Сзади, слева по корме — маяк Осиновец, мы садились на пристани южнее его в полукилометре.

Посадкой распоряжался капитан-лейтенант с четырьмя золотыми нарукавными полосками. Краснофлотцы помогали пассажирам грузить вещи.

19 июля. 6 часов.

Кобона

Вот и порт на восточном берегу Ладоги. Подошли к пирсу № 5. Впереди — мотовоз и вагоны. В них грузят раненых — носилки на вагонетках. Раненые сидят и лежат. Окрик с пирса:

— Не швартуйте сюда! Идите на третью пристань!

— У меня коробки скоростей не работают, куда я пойду?

— Идите на третью пристань, или на гауптвахту пойдете!

Переходим к другому пирсу, швартуемся. На пирсе сотни людей, высадившихся до нас. Гигантские груды вещей...

Глава восьмая.

Навигация на Ладожском озере

Берега и корабли Ладоги
Июль — август 1942 г.

Июльский день. — В диспетчерской. — Связной Володя Пачкин. — Открытие навигации. — Канальные пароходы. — Первый рейс нового капитана. — Работа на берегах. — Сильные бомбежки. — Рабочий день на «Батурине»

Эта глава (так же как и глава 11-я моей книги) подготовлена как из записей дневника, сделанных в дни пребывания моего на берегах Ладоги и при пересечениях Ладожского озера в летние и осенние месяцы 1942 года, так. частично и по материалам, предоставленным мне тогда же портовиками и водниками ладожской навигации того года, в частности капитаном Р. М. Бархударовым, с которым я близко познакомился в совместных «блокадных» рейсах через озеро.

Старый, дипломированный капитан Р. М. Бархударов — человек с требовательным характером, а потому вызывавший иногда недовольство некоторых медлительных портовиков (особенно не всегда аккуратных диспетчеров), — был весною 1942 года направлен на Ладогу из Ленинграда в числе примерно двухсот лучших моряков и портовых специалистов Балтийского пароходства и Ленинградского торгового порта. Этой группе капитанов судов, штурманов, боцманов, инженеров, механизаторов, диспетчеров предстояло оказать своей работой и опытом помощь ладожским водникам и речникам, на долю которых выпало плавать в тяжелейших, никогда не бывалых условиях по бурному озеру, ничем не отличающемуся от моря.

Глубины второго по величине в Европе (после Онежского) Ладожского озера достигают 380 метров. Площадь его — 15 700 квадратных километров, длина береговой линии — 1141 километр. На нем — около 500 островов. Внезапно налетающие штормы, при скорости ветра до 24 метров в секунду, достигают девятибалльной силы, — при них вода только во впадинах между огромными валами не белеет клокочущей пеной.

Правила обычного судоходства разрешают плавать по озеру лишь морским судам. Но... задачей навигации 1942 года было спасение Ленинграда!..

Весь транспортный флот, который удалось собрать на Ладожском озере с осени 1941 года, состоял всего из 90 единиц (в том числе 67 речных барж). Большая часть этих «единиц» была мелкими ветхими суденышками, не приспособленными для плавания по глубокому, неспокойному озеру. Весь собранный флот, конечно, никак не мог бы обеспечить перевозки гигантского количества пассажиров и грузов, запланированного на 1942 год. Понадобились исключительные усилия, чтобы за зиму и весну пополнить состав этого флота на озере и обеспечить его погрузочно-разгрузочными работами. В навигацию 1942 года, которая продолжалась 196 дней, на Ладоге плавало 187 самоходных и несамоходных судов.

На этих судах «летом 1942 г. через Ладожское озеро в Ленинград и из Ленинграда было перевезено свыше одного миллиона тонн грузов и 800 тысяч пассажиров...» {86}. В одну сторону двигались эвакуируемые, ослабевшие от пережитого голода ленинградцы и раненные на фронте воины; в другую — молодые, здоровые рабочие и специалисты всех профессий, необходимых для восстановления предприятий возрождающейся оборонной промышленности города-крепости.

Кроме того, перевезено для пополнения войск фронта и флота (как это сказано в официальных источниках {87}) 2 500 000 человек.

В ладожских перевозках самое энергичное участие принимали корабли Ладожской военной флотилии, которые не только надежно охраняли трассу, но и наравне с другими судами занимались перевозками людей и грузов.

Ладожской флотилией командовал капитан первого ранга В. С. Чероков.

Очень нужно и очень важно было бы описать жизнь и работу боевых кораблей Ладожской военной флотилии. Я, однако, могу здесь описать только то, с чем мне а ту пору довелось познакомиться, — дела транспортников, работавших на маленьких пароходах и на баржах.

Многие капитаны этих маленьких озерных, речных и канальных пароходов в новых для них условиях стали опытными моряками, а о личном героизме их и членов их судовых команд напоминать не приходится! Имена участников необыкновенной навигации 1942 года — капитанов Бабошина, Нефедова, Майорова, Мишенькина, Климашина, Соловьева, Ерофеева, Сапегина, Копкина, Замыцкого, Ишеева, Белова, Патрашкина, Петрова, погибших в боях Никифорова и Пашиева, раненого Маркелова и многих других — хорошо известны всем защитникам Ленинграда и записаны на Золотой доске истории его обороны.

Пользуюсь случаем, чтобы выразить ладожцам, которые в дни блокады помогли мне в моей работе, большую признательность.

Июльский день

19 июля. 7 часов утра.

Порт Кобона

Пассажиры плашкоута № 12 выгрузились на пирс. Один за другим подходят другие катера, швартуются, разгружаются. Разговоры:

— ...Зачем такую везут? Только расход государству!

— ...Она стоять не может, а вы ее толкаете!.. Женщине уступают место на каком-то ящике. Но она смотрит на этот ящик бессмысленным взглядом, стоит недвижимо.

— Так вот она и идет сидеть!..

Какой-то молодой человек, как слепой котенок, тычется от тюка к тюку, ищет свои вещи, пристает ко всем. Его посылают к черту, кричат:

— Да он — просто дурак! Он:

— Ведь мы же вместе ехали!

Несколько женщин берутся помогать ему в поисках:

— Ну что же, раз он дурак! А все-таки человека жалко!..

В ожидании грузовой машины толчемся на пирсе уже час. Старуха, еле держащаяся на ногах, весь этот час стоит нагруженная вещами. Говорю ей:

— Сними, бабка, вещи, положи их!

— Положить, так унесут!

— А ты сядь на них. Никто здесь не унесет!!

— Нет, мне и так хорошо!

Милиционер уговаривает женщин с маленькими детьми уйти отсюда на пристань, там специально для детей поставлен вагон. Из-за вещей не хотят.

— Вещи будут доставлены! — убеждает милиционер. — Никуда не денутся!

Не уходят. Тогда милиционер останавливает вагонетку, сам помогает этим женщинам погрузить на нее вещи, а детей сажает поверх вещей.

...С катера снимают мальчика. Он валится. Его оттаскивают в сторону. Отлежался, встает. Лицо мученика, пергаментное.

Его тоже взваливают на вагонетку, увозят.

3 часа дня.

Лаврова

Наконец, после трех часов ожидания, грузовики поданы. Еду со старухами инвалидками, эвакуированными из Ленинграда. Одна из них восклицает:

— Смотрите, смотрите! Сколько здесь лебеды, и никому она не нужна! —

Лебедой заросли здесь обочины шоссе.

Через час пути мы — в Лаврове. Маета продолжается. Всех эвакуирующихся здесь накормят, отвезут к эшелонам, отправят сегодня же в глубь страны.

Бессонный и голодный иду на эвакопункт — познакомиться с его работниками.

Из окна второго этажа налево видны: река Лава, вливающаяся в Ладожское озеро, пристань, построенная на реке, баркасы, рыбачьи лодки и на поляне, в зелени кустарника — избы. Правее, там, где начинаются рельсы железной дороги, стоит состав из классных вагонов, в него грузятся дети. Видна россыпь багажного груза, среди которого точками — люди. Все — под открытым небом. Сейчас опять идет дождь. Небо в свинцовых облаках, а там, за полоской озера, к Ленинграду, где был черный фронт облаков, сейчас — ясная даль.

...Я только что познакомился с заместителем начальника эвакопункта И. Г. Гавриловым. Он поминутно отрывается от беседы, то принимая посетителей, то прижимая к уху трубку полевого телефонного аппарата.

Иван Георгиевич Гаврилов — объемистый, широкоплечий, дюжий мужчина в мороком бушлате, с красными звездочками на рукавах, в синей кепке и высоких сапогах. В прошлом он работал слесарем по ремонту на линкорах «Октябрьская революция» и «Марат», в начале войны стал парторгом, членом партбюро завода «Большевик» (где был когда-то рабочим), с 17 февраля этого года назначен на Ладогу, старшим диспетчером в Жихарево, и уже на следующий день — по приказу Военного совета — приступил к организации эвакопункта в Лаврове.

Население деревни Лаврове дружно взялось проводить всю работу. Уже через семь дней, 25 февраля, из Лаврова отправился первый эшелон с эвакуируемыми ленинградцами.

— Весной, в период таянья льдов, мы освободили население деревни от работы, — рассказывает Гаврилов. — Они были в резерве до открытия навигации. Многие женщины и сейчас работают — на кухне, на складах, в санчасти... Есть у нас и амбулатория, куда обращается ежедневно по триста — четыреста человек. Очень ослабленных мы отправляем в стационар, по сорок, по пятьдесят человек живут там и пять и шесть дней...

Когда был создан наш эвакопункт, мы первый раз приняли триста шестьдесят пять человек, это было двадцать восьмого мая. Поток эвакуированных быстро увеличивался, и теперь принимаем примерно по восемь — девять тысяч человек в день. Работаем круглосуточно, б две смены, дня и ночи для нас не существует, шоферы обслуживающего пункт автобатальона сидят за рулем по двое суток...

Обхожу с Гавриловым всю огромную территорию эвакопункта и уже знаю, что так работает он круглосуточно, не ведая ни дня, ни ночи, прикорнув поспать на часок, на два где придется...Посадочные площадки, столовая, строительство различных помещений и подъездных путей...Всюду — люди с вещами, усталые, торопящиеся прежде всего поесть, а затем — сесть в эшелон и уехать... Люди бродят толпами, группами и поодиночке, волнуются, нервничают...

То серые, то синеющие под прорвавшимися лучами солнца спокойные воды Ладоги изборождены взволнованными следами снующих во всех направлениях кораблей — катеров, пароходиков, барж, влекомых на длинных буксирах. Зенитчики внимательно следят за облаками: каждую минуту оттуда может выскользнуть и пойти в пике беспощадный враг. Где-то, не поймешь где, вдруг слышится рокот мотора. Чей это? Наш? Или гитлеровский? В толпе эвакуируемых кое-кто задирает голову, изучает облака беспокойным взглядом. Другие — никакого внимания на окружающую обстановку не обращают. Это «люди в себе», сосредоточенные на своих, чаще всего невеселых, мыслях.

Повсюду — штабелями — мешки с мукой, ящики с продовольствием, прикрытые брезентами, а то и мокнущие под дождем... Там — стучат топоры плотников, сколачивающих тесовые навесы, здесь — пилят лес на дрова; вон ряды бочек с горючим, склады стройматериалов, — гигантский табор открыт ищущим взорам немецких воздушных разведчиков, но, опасаясь наших зенитчиков и истребителей, они держатся где-то в заоблачье, высоко-высоко!..

В Лаврове эвакуированных принимают с трех пирсов: 2-го, 3-го и 5-го. Девяносто две машины автобатальона вывозят, с пристани людей — в Жихарево, других сажают в эшелоны здесь же, в Лаврове. Обслуживают этих людей триста девушек, работая круглосуточно. В ближайшее время от пристани к тупику железнодорожной ветки будет проложен узкоколейный путь, а подходы к пристани углублены. Тогда семьдесят процентов судов станут заходить сюда, выгружаться здесь, и эвакуированных можно будет доставлять с судов прямиком к эшелонам. Эти эшелоны уходят в двух основных направлениях: до станции Филино на Волге, в двенадцати километрах от Ярославля (пути двое суток), и на восток — через Буй до Новосибирска (шесть-семь суток пути).

Сейчас эвакуированные задерживаются в Лаврове самое большее по шесть-семь часов, но в тех редких случаях, когда вещи доставляются сюда отдельно от своих владельцев, они в ожидании вещей задерживаются по пять-шесть суток и, естественно, требуют повторного питания. Это — тяжелые дни для эвакопункта, у которого возникают колоссальные трудности.Задержек с продовольствием здесь, однако, не бывает, хлеб выпекается и здесь, в Лаврове. — Мы создали бюро по бесхозным вещам, — рассказывает Гаврилов. — Обнаружив такие, складываем около диспетчера, лежат двое суток; люди приходят за ними, с помощью милиции устанавливаем их действительную принадлежность, отдаем владельцам. Невостребованные вещи сдаем в склад. Специальная группа работников старается выяснить имена и адреса их владельцев, пишем им, чтоб сообщали приметы, а тем временем составляем из таких вещей отдельные «пакеты» и опечатываем их. Это .долгая история, и у нас таких пакетов сейчас хранится примерно две тысячи. Для них выделена охрана; если такие вещи промокнут, их под наблюдением милиции распечатывают, сушат и вновь опечатывают. Дело это щепетильное, — выделены честные люди.

На днях к нам вернулась из эвакуации одна представительница детдома номер шестьдесят три, для которой хранилось двадцать пять пакетов, — мы ей выдали их.

Смертность среди эвакуированных теперь очень невелика — один-два случая в день. Прежде всего заботимся мы о безродных детях, ловим, отправляем в детский приемник, организованный при нашем пункте, — это ряд домов, выделенных в Лаврове, — дезинфицируем, подкармливаем и отправляем в глубь страны «Ь первым же проходящим детдомом.

Каждый эвакуирующийся получает у нас кроме пятисот граммов хлеба следующий паек: сто граммов шоколада, двести пять граммов сгущенного молока, двести пятьдесят — печенья, двести — сыра. Для детдомов даем дополнительно, как резерв до Тихвина, по одному килограмму белого хлеба. Поезд туда идет четыре с половиной — пять часов, — значит, в среднем через шесть часов там снова выдается пятьсот граммов хлеба, горячее питание и сухой паек.

Усталым, почти механическим голосом, то шагая по территории эвакопункта, то присаживаясь на какой-нибудь ящик, Гаврилов излагает подробности, приводит разные случаи. Узнаю о том, как старается пункт соединить разделившиеся семьи, как некая Коновалова прибыла сюда из Борисовой Гривы, а детей и вещи оставила там. Забродин снесся по телефону; узнав, что пятнадцатилетние и шестнадцатилетние дети уже возвращены в Ленинград, отправили мать обратно.Попадаются люди забывчивые, рассеянные.

— На дороге — гражданка, торопливо бежит к кабине грузовика, дважды упала. «Куда вы?..» — «Я на поезд, в Лаврове, ходила за цветами и отстала от поезда!» Хочу вернуть ее, но она бежит в противоположном направлении и кричит мне: «Вы дурак, Лаврове — там!..» Силой усадил ее в машину, привез в Лаврово...

К Гаврилову идет женщина, разговаривает сама с собой, несет пять буханок хлеба, большую кастрюлю с кашей и что-то еще. Подходит, гневно глядит на Гаврилова и четырежды повторяет:

— Перевесьте мне хлеб!..

— В чем дело, гражданка?

— Сволочи! Сначала не кормят, не кормят, потом дадут сразу так много, что не донести!

Мы оба успокаиваем женщину, она, обессиленная, садится на траву, плачет...

Поодаль присаживаются две другие женщины, одна сует другой свою миску:

— Слушай, я отдохну, потом доем, потом тебе посуду дам!..

— Не хватает на всех посуды! — словно извиняясь передо мной, роняет Гаврилов, и мы идем дальше...

Сегодня в эвакопункт привезли пять тонн хлеба, семь тонн колбасы. Хлебный расход такой — каждодневный.

Тысяча восемьсот ремесленников приехали в Кобону. А всего сегодня доставлено сюда около одиннадцати тысяч человек...

В диспетчерской

На следующий день, по приезде в Лаврова, я заболел и больше недели пролежал в палатке армейского полевого передвижного госпиталя в деревне Дусьево. Меня трепали жестокие приступы неведомо где схваченной малярии. Выписавшись из госпиталя, на попутном грузовике я выехал обратно в Лаврова. Ехал через деревни Колосарь и Ручьи, мокрыми лесами, полями, по непролазной грязи и — вдоль реки Лавы, полной рыбачьих судов, заведенных из Ладожского озера...

30 июля. Утро

И вот я снова в двухэтажном доме эвакопункта. Добродушный крепыш в морской форме Гаврилов встретил меня приветливо и гостеприимно. Он теперь — начальник эвакопункта.

Сижу на скамье в комнате диспетчера. К окошечку подходят дряхлые старухи, растерянные женщины.

Длинно, иные со слезами, невразумительно объясняя все свои несчастья, взывают к сочувствию, просят содействия. Некая Бисерова отстала в Ленинграде от своей матери, теперь не может ее найти, сидит здесь третьи сутки. Вот пример хлопот, какие она доставила эвакопункту.

Заместитель председателя Ленсовета Шеховцев, находящийся здесь, дал распоряжение диспетчеру эвакопункта Лаврова сообщить диспетчеру эвакопункта Кобоны, а тому связаться с западным берегом — Борисовой Гривой, чтобы выяснили местонахождение матери: а) по ее ленинградскому адресу, б) по ленинградскому месту службы отца Бисеровой, в) по всем помещениям станции Борисова Грива.

И все это узнать — к утру!

Приходит другая — Хая Борисовна Коган. Потеряла после высадки на этом берегу свою сестру Сарру Борисовну. Посадочные талоны — у той, питательные — у этой... Диспетчер посылает человека искать потерявшуюся среди выгружающихся пассажиров только что прибывшей из Кобоны «вертушки» — узкоколейного поезда, подвозящего теперь здесь пассажиров к месту посадки в эшелон. Эта узкоколейка проложена в самые последние дни.А ведь с западного на восточный берег Ладоги ежесуточно прибывает в среднем по десять тысяч эвакуирующихся и каждому что-нибудь нужно!

...Моросит дождь. Вокруг домов на зеленом лугу «пасутся», рассеявшись как пестрые цветы, маленькие дети «домов малютки», эвакуируемые из Ленинграда. Их сегодня тысяча, повезут их отдельным эшелоном. Каждый «дом малютки» отличается от другого цветом шапочек: голубые, красные, синие, белые...Ив траве они в самом деле как цветы. На рукаве у каждого ребенка нашита тряпочка, на которой химическим карандашом — имя, фамилия, город назначения, номер детдома...

И опять подходят женщины к окошечку диспетчерской. И жалуются, и плачут. Эта — потеряла своих родителей, которым по семьдесят лет, оставила их без документов, без вещей, без питания; та — потеряла продовольственную карточку и ревет, и требует еды, и грозится: «Вот брошу ребенка и наложу на себя руки!» — и это явно вызов, и она, может быть, даже врет. Но диспетчер отвечает спокойно: «Обратитесь к начальнику эвакопункта!» И звонит по телефону, и записывает фамилии потерявшихся, и вся эта карусель у оконца продолжается непрерывно.

— ...У вас по пять узлов, — кричит одна, — таких, что собака не перескочит, а у нас — ничего!

— ...Товарищ диспетчер! Их привезли сюда! — вбегает уже радостная, только что плакавшая женщина, потерявшая было своих родителей. И убегает...

А диспетчер так же спокойно вычеркивает фамилии «семидесятилетних родителей», которых только что занес в список разыскиваемых...

30 июля. Вечер

Беседую с инженером Макарьевым, заместителем Гаврилова, и с пожилой коммунисткой Татьяной Семеновной Алексеевой, старшим комендантом пункта. Они рассказывают, как партийная организация добивалась от рабочих и служащих вежливости, отзывчивости в отношении к каждому эвакуируемому человеку ( «чтоб никакого «отпихнизма» не было!»),

— Работники у нас неплохие, но нервы нужны нам крепкие!..Выхожу, встречаюсь с возвращающимся в диспетчерскую Гавриловым, который лег спать в три часа ночи, а встал в семь, интересуюсь, как он провел свой рабочий день... — А вот так: обошел все объекты, поглядел, что делается в диспетчерской, пошел с утра на блок питания. Товар приготовлен заранее? Как расфасовка? Сколько расфасовки? Завернули ли продукты в бумагу? Почему мало? Бумаги нет?.. А почему сегодня колбаса открыта? Ведь мухи!.. Закройте!..Позвонил на посадочную площадку: пришла ли «вертушка»?

«С пирса в вагонах — сюда, давайте двадцать пять вагонов на питательный блок!»

Мы взяли на себя обязательство — выгружать двадцать пять вагонов за тридцать минут. У нас всего восемнадцать женщин-дружинниц для этого, и их командир взвода Петр Иванович Жердин.Сходил в тупик. Провел совещание с диспетчерами. Ушел наблюдать за погрузкой детского эшелона (я специально отправил санитарную машину, чтоб детей возить).

В семь часов тридцать минут вечера эшелон с детьми ушел, — смотрел... На душе легче становится, когда с детишками эшелон уйдет... Знаете, немецкая авиация!

— А были случаи?

— Пока не было ничего. Но ведь черт ее знает, такое скопление народу... Сейчас взрослых в эшелон грузить будем.

Вагон в южном направлении пойдет — с больными. Остальные теплушки — на Алтай. Эвакуируемые теперь все больше на Алтай стремятся, в южном направлении уже почти не едут — на юге там дела наши плохи!.. — Боятся ехать туда?

— А конечно! Как бы не угодить к немцам!.. Принять эшелон под взрослое население — значит подготовить лошадей; перебросить груз тех, кто не может таскать. Это проверить нетрудно. Погрузить, отправить эшелон. Людей у нас не хватает... Сейчас пойду опять проверить питательный блок. — А сколько всего за зиму и лето людей вывезено?

— Тысяч четыреста! Зимой при мне на пункте Лав-: ;рово из пятнадцати тысяч двухсот умерло триста... Ц В Жихареве зимой из двенадцати тысяч пятисот умерла тысяча...

Связной Володя Пачкин

31 июля

Вчера поздно вечером наблюдал за погрузкою эшелона № 64. Грузились по сорок человек в теплушку, и до потолка вещей, так что люди едва умещались, сидя на вещах, уже без возможности шевельнуться. Набивались в теплушки с криками, нервными ссорами, руганью. Поток вещей казался бесконечным. Вагонов в эшелоне было больше шестидесяти. Погода была отвратной — лил дождь, как льет он и сегодня. Эшелон этот отправился в 8.30 утра...

Сегодня к Гаврилову подбежал парнишка лет пятнадцати. Когда он приближался, Гаврилов сказал мне:

— Вон, глядите, бежит, — связной у меня мировой! Побеседуйте с ним, интересный мальчик! Хныкал, когда приехал сюда, голодный был. Ехал к «тетке на Алтай». А куда на Алтай — Алтай большой, — не знал. Ну и решили мы его связным сделать. Сразу повеселел. И такой живой! Здоровый парнишка, грудь колесом. Только обутки у него нет — босиком бегает... Тебе чего, Володя?

Мальчик подбегает, просит у Гаврилова нож, чтобы резать бумагу для пропусков.

Гаврилов сует ему свой перочинный нож, уходит.

Я присаживаюсь на пенек. Мальчик стоит передо мной, — глаза черные, один глаз слезится. Лицо здоровое, неистощенное. В кепке, в ватном, с меховым воротником, пальто.

— Фамилия твоя как?

— Пачкин.

— А имя?

— Владимир Григорьевич.

— Где жил?

— На Васильевском острове, пятнадцатая линия, дом двадцать два!

Разговаривает деловито, по-взрослому. Отец работал на «Севкабеле», а мать на фабрике Урицкого.

— А ты ехал сюда один?

— Один.

— А родители где у тебя?

— Убили их.

— В Ленинграде?

— Ну да, при обстреле, снарядом.

— А ты как уцелел?

— А меня не было дома.

— Когда это было?

— Двадцать седьмого, того месяца... А я сюда — двадцать второго, вот теперь приехал.

— Ты голодал зимой?

— А что мне голодать, когда брат — подводником. У меня и сахар был. Еще когда с бомбежки Бадаевских складов... Подобрал!

Брат Володи — подводник, краснофлотец, лежит в больнице Мечникова, в третий раз ранен — миной, в морской пехоте. Сестра была, семнадцатилетняя девушка, Таисия, умерла с голоду зимой. Володя учился, перешел было в шестой класс... Решил ехать к тетке, она эвакуировалась на Алтай «в том году еще». Двинулся в Борисову Гриву, на тамбуре «зайцем» в поезде, а там хотел «кругом Ладожское озеро обойти».

— Раз озеро, думаю, обойти можно. Километров двадцать прошел — там военные и стреляют ужас!.. Ну, нельзя пройти, комендант один задержал, и отвезли — на машине — обратно в Борисову Гриву. (А на пароходе вначале не поехал, потому что не пустили — документов не было.) Я их спрашиваю: «А разве Ладожское озеро у немца, что ли?..» Они смеются. А я: «Интересно туда бы попасть! Он бы мне показал, этот немец, или я ему!»

Володя произнес это по-детски задиристо.

— А потом?

— А я на катер сел. Мне сказали — поезжай в глубь страны, там устроишься. Тут пришел, заявление подал, и взяли связным. Сапоги-то были у меня. На хлеб сменял, в Борисовой Гриве... за буханку хлеба; военный, он сам предложил: сапоги на хлеб сменяешь? И с радостью взял.

Шубенку Володе Пачкину здесь дали. Он был только в штанах да в рубашке.

— В пальто выехал, да тоже на хлеб сменял. Мне не до этого было, только как бы из Ленинграда выбраться... Это пальто дали здесь.

— Где?

— А в санчасти. Завтра или послезавтра сапоги дадут и рубашку новую.

Володя рассказывает, что с ним был и другой мальчик, его товарищ.

— А второй где? Устроился?

— Да разве тот больной устроится? Он от собаки колбасу тухлую отнял, прогнал собаку и сам стал есть... Заразится где-нибудь и сдохнет!

— Из Ленинграда вместе?

— Нет, там, в Борисовой Гриве, пристал... Познакомились...

— Как же ты на катер устроился?

— А я в милицию пошел. Они прогоняли, прогоняли меня, я сказал: «Не пойду, и все! Устраивайте меня как хотите!..» Меня начальник милиции на пристань привел!..

Открытие навигации

Когда невский, а потом и ладожский лед растаял, Нева на изломанных, шуршащих льдинах пронесла через город следы зимних боев.

Невская вода растворила в себе пятна смерзшейся крови, поглотила обломки разбомбленных и расстрелянных автомашин и оружия, обрывки изорванных острым металлом русских овчинных полушубков и каски гитлеровцев, смытые с берега Московской Дубровки; разметала шпангоуты изрешеченных пулями десантных лодок, вмерзших в лед у штурмованного нашими воинами «пятачка».

Ледовой Ладожской трассы, действовавшей сто пятьдесят два дня, больше не существовало.

Тогда эстафету жизни на Ладоге подхватил самый разнокалиберный, самый пестрый в истории судоходства водный транспорт.

Я уже мельком упоминал о пароходе «Гидротехник», который 22 мая первым пробился сквозь льды к восточному берегу. Здесь место сказать о нем чуть подробней.

Этот дерзкий, маленький буксировщик не имел никаких средств самозащиты. И его капитан П. С. Майоров, и команда хорошо знали, на что идут, понимали, чем им грозит первый же налет вражеской авиации. Налет на едва пробившийся, затираемый торосистыми льдами одинокий пароход казался тем более неизбежным, что над ним в начале рейса долго кружил немецкий разведчик. Он улетел восвояси, и, конечно, даже название этого пароходика немецкому командованию сразу стало известно. Но, по непонятным причинам, гитлеровцы не сочли нужным выслать свои бомбардировщики для легкого уничтожения парохода. «Гидротехник» пришел в Кобону и на следующий день благополучно вернулся в Осиновец с тяжело нагруженной баржей.По пути, проложенному «Гидротехником», 24 мая сквозь льды двинулся старенький пароход «Арзамас», работавший до войны переправщиком с берега на берег Невы в Шлиссельбурге{88}. «Арзамас» тянул за собой баржу с заводским оборудованием. Гитлеровцы, очевидно уразумев, что может значить для них начавшееся на Ладоге движение судов, выслали для бомбежки «Арзамаса» четверку пикирующих бомбардировщиков. Едва самолеты вошли в пике, «Арзамас» встретил их огнем зенитных пулеметов, поставленных на его палубе. Один из бомбардировщиков, поврежденный огнем зенитки, ушел, дымя; три других атаковали пароходик с трех сторон. «Арзамас» продолжал отстреливаться, хотя бомбы рвались у самых его бортов. Бой прекратили четыре подоспевших на помощь наших истребителя. Четырнадцать из восемнадцати человек экипажа «Арзамаса» оказались ранеными и убитыми. Раненный в самом начале бомбежки, капитан В. И. Маркелов, не оставив штурвала, довел свой избитый осколками, искалеченный, полузатопленный пароход и баржу до порта Кобона.

28 мая в Кобону и в Осиновец пришли боевые корабли из Новой Ладоги, открыв навигацию по девяностокилометровой «большой трассе».Так навигация на Ладожском озере началась. А затем, почти полтора месяца, озерные караваны и порты Ладоги подвергались ожесточенным бомбежкам по нескольку раз в сутки. Были дни, когда в групповые налеты немцы высылали по пятьдесят и даже по восемьдесят бомбардировщиков, сопровождаемых истребителями. Но перевозки по Ладоге день ото дня увеличивались. В июле бомбежки вдруг прекратились, их не было до самого конца августа: надо полагать, что немцы перекинули главные силы своей авиации на юг, где размах боевых операций достиг крайнего напряжения. В этот период Ленинградский фронт, на Урицком и Колпинском участках обороны, повел наступательные бои, привлекшие к себе всю наличную авиацию немцев, и у них, по-видимому, не хватало сил для развития боевых действий на Ладоге.

Канальные пароходы

«Большому кораблю большое плавание» — гласит народная поговорка. Но здесь, на Ладоге, большое плавание предстояло и пароходам-малюткам. Их капиталы и их команды никогда не знали даже легкой речной волны. В распоряжении капитанов не бывало ни карт, ни даже биноклей, и никогда не пользовались они компасами: на этих пароходиках не было компасов. Эти маломощные, по сто — сто пятьдесят сил, буксирные пароходики водили за собой одну, редко две небольшие деревянные баржи по двум узким и тишайшим каналам Мариинской системы — Старо-Ладожскому, проложенному еще при Петре Первом, и, главным образом, по такому же, более позднему Ново-Ладожскому каналу. Оба канала и построены были для того, чтобы избавить местных приладожских водников от волн и ветров бурливого озера. Пароходики-малютки назывались «канальными», их не пускали даже в воды быстрой и еще недавно порожистой реки Волхов: как бы не перевернулись, как бы не выбросило их с баржей или без баржи на берег.

Их, этих канальных пароходиков, было два десятка, когда пришел приказ: любыми и всеми средствами обеспечить открывающуюся на Ладожском озере навигацию 1942 года.

Конечно, не одним только канальным пароходикам выпала такая высокая и трудная честь: уже с ранней весны для той же цели были мобилизованы все средства водного транспорта, строилась в Ленинграде сотня крошечных плашкоутов-тендеров с автомобильными моторами, а на Сясьстрое и на западном берегу Ладоги — большие деревянные и металлические баржи. К ладожским перевозкам готовились все наличные невские и озерные пароходы, а также транспорты, катера, тральщики и другие суда Ладожской военной флотилии.

Но канальным пароходикам от всей этой мощной помощи было ничуть не легче: им предстояло работать наравне с «настоящими» пароходами в озере. Любая волна способна опрокинуть и задавить тихоходную, не приспособленную к борьбе с ветрами малютку. Им, ничем не вооруженным, предстояло испытывать на себе весь ужас страшных бомбежек с воздуха и артиллерийских обстрелов. Им надлежало таскать за собой на буксире огромные, тяжело груженные озерные баржи, проводить их между мелями восточного берега и каменными грядами западного. Им... но о том, что именно должны были они испытать, рассказ впереди.

А пока следует оказать, что команды этих канальных пароходиков, никогда не испытывавших даже маленькой качки, никак не могли называть себя моряками, ощущали все признаки «морской болезни», если кому-либо прежде приходилось на больших пароходах пересекать озеро, едучи по своим служебным или семейным делам в Ленинград. Они не были и солдатами, — занимаясь своей «канальной» работой, они до сих пор не участвовали непосредственно и в Отечественной войне. Были среди них разные люди, иные издавна пристрастились к выпивкам, другие ничуть не отличались храбростью, третьи привыкли плавать на своих малютках вместе с женами и детьми. Так уж с дедовских времен повелось!

Но их прежней жизни пришел конец в июне 1942 года, когда пароходики были, по приказу Северо-Западного речного пароходства, впервые в истории выведены из каналов в глубокие воды Ладожского озера и ошвартованы у берегов Черна-Сатамской губы — в бухте Кареджи, против маяка Кареджи, которому теперь не следовало светить слишком ярко со своего похожего на боб островка, чтобы не привлечь внимания вражеской авиации...

Как плавать по этому чертову озеру? Как в нем, темном и непонятном, ориентироваться?

Через каждые четыре с половиной мили на водной трассе были установлены светящиеся бакены, но в пасмурную погоду эти тусклые светилки скрывались из виду, и о правильном курсе капитаны могли только гадать... С тоскою следя за воздухом, они вначале не умели даже отличать по контурам немецкие бомбовозы от наших, не знали, как применяться к ветрам, не могли учитывать дрейфа своих пароходов и барж — не представляли себе, несет ли их на свой, на немецкий или на финский берег?

Но все это было только вначале. Скажу сразу: за всю навигацию ни один из этих легких и увертливых пароходиков, за сотни сделанных ими рейсов, от штормов на озере не погиб (погибший «Узбекистан» был разбомблен фашистами), хотя большинство из них, простреленных, изуродованных, побитых о камни, так или иначе выбыло из строя. Казавшееся невозможным стало возможным, когда, забыв про «морскую болезнь», презрев все трудности и опасности, обретя опыт, «канальники» стали подлинными, закаленными в штормах и боях моряками. На каждую буксируемую баржу было установлено по одному пулемету, с расчетом из краснофлотцев, но сами пароходики оставались невооруженными.

Многие «канальники» — капитаны и члены команд — погибли, убитые осколками авиабомб и снарядов, но дело свое о»и сделали, и героизм, проявленный ими, для всех несомненен. Те, кто боялись, что их пароходик перевернется, стали без колебаний выходить в любую, даже семибалльную волну; все, став суровыми и спокойными при любых обстоятельствах, выполнили свой воинский долг...

Первый рейс нового капитана

Несколько озерных пароходов и крупных барж были поставлены на «большое плечо» — на длинные рейсы между только что построенным портом Осиновец, на западном берегу озера, и Новой Ладогой. Канальные пароходики — на короткие, пятнадцатимильные рейсы для транспортировки других барж через Шлиссельбургскую губу, между западным берегом и Кобоной (а позже и Лавровом). Самые маломощные буксиры поставлены на рейдовые работы в портах того и другого берега.

В числе транзитных оказался и канальный пароходик «Батурин». Его капитаном в июне был назначен приехавший на Ладогу Рубен Мирзоевич Бархударов. У него был диплом капитана, он был старым, опытным каспийским моряком, случайно в дни войны оказавшимся в Ленинграде и многие месяцы голодавшим там. Команда недоверчиво приняла неизвестно откуда взявшегося нового капитана. Здесь люди знали друг друга десятками лет.

Из диспетчерской на пароход принесли приказ: забуксировать две баржи с продовольствием для ленинградцев и следовать на западный берег. Дул юго-западный ветер силой до пяти баллов. В озере была легкая зыбь. Узнав о предстоящем отходе, команда стала заметно волноваться.

Помощник спустился в каюту к Бархударову, который там раскладывал свои вещи, и спросил:

— Товарищ капитан, мы получили приказ идти на тот берег. Дует сильный ветер. Что делать?

— Идти в рейс! — лаконично ответил Бархударов. — А не кувырнет нас?

— Нет! — так же кратко ответил капитан-помощник промолчал и вышел на палубу. Пароход «Батурин», взяв две баржи на буксир, отошел от пирса. Покачивало. Свободная от вахты команда собралась на палубе, выжидающе посматривая на небо, где могли появиться немецкие самолеты, и на усиливающиеся озерные волны.

Громко, чтобы слышала вся команда, капитан сказал:

— Товарищ помощник! Ваша вахта — вы и ведите пароход до места, а я пойду спать. В случае появления самолетов разбудите меня.

И, обратившись к вахтенному матросу, добавил:

— Стойте на носу и смотрите назад, на небо. А помощник капитана будет смотреть вперед. Так скорее увидите самолет!

И ушел вниз. Команда была ошеломлена, — казалось, что капитан рехнулся: «угробит и пароход и нас!»

Но, постояв часа полтора на палубе, люди разошлись. Остался на носу только вахтенный матрос. Рейс оказался благополучным.

В порту, на коротком митинге, капитан сказал:

— Я плаваю по морям уже тридцать лет. Вначале меня укачивало больше, чем кого-либо из вас, а вот привык — никакой шторм на меня не действует. И вы привыкнете!.. А жизнью вашей я дорожу так же, как и своей. И я за все отвечаю!..

Через два часа «Батурин» получил от диспетчера приказание следовать с одной баржей обратно на восточный берег. Ветер теперь дул с севера и усилился до семи баллов. Однако команда отнеслась к приказанию уже спокойнее.

Когда пароход с баржей обогнул мыс, защищающий рейд от наката волн, и вышел в озеро, зыбь начала быстро увеличиваться. Пароход шел против волн, они обрушивались на палубу. Послышались звуки, характерные для всех «неаккуратных.» судов во всех морях: хлопанье дверей, стук незакрепленного инвентаря, скрип ослабших снастей.

Помощник механика Игнатьев выскочил из машинного отделения на палубу, нервно закричал:

— Капитан! На вахте стоять некому, всю команду укачало.

— А вас не укачало? — спокойно спросил Бархударов.

— Пока нет...

— Ну вот видите, какой вы молодец! — улыбаясь сказал капитан. — Из вас выйдет хороший моряк. Становитесь вместо кочегара!

Спускаясь в машину, Игнатьев пробурчал:

— Что за ленинградский черт попал к нам? Кто только его прислал!..

Зыбь и ветер настолько усилились, что «Батурин» потерял ход и, почти стоя на месте, глубоко нырял носом в пропасти между волн, а задравшаяся высоко корма дрожала от бешеного вращения винта вхолостую. Зеленый от качки помощник, стоя рядом с капитаном в рубке, непрерывно «травил» на палубу. Слабым голосом он спросил:

— Капитан, скажи правду, нас не кувырнет?

— Правду говоря, — нет, а если соврать, то да! — ответил капитан.

Тот ничего не понял, приступ морской болезни снова заставил его высунуть голову из рубки. С кормы крик-кули:

— Лопнула оттяжка буксирного устройства! Теперь идти дальше было рискованно — буксир мог

вырвать все это «устройство», пароход потерял бы баржу, и если б даже поймал ее, то буксир некуда было бы закрепить, унесенную баржу выкинуло бы на камни. Необходимо было поворачивать к берегу. Выждав наката самой большой волны, после которой обычно следуют маленькие, капитан быстро повернул пароход, сказав помощнику:

— Вот теперь, при малейшей оплошности, может кувырнуть! Буксир дергает нас назад, не давая нам вывернуться, а волны обрушиваются на борт. Тут все дело в периодичности. Если период крупных волн совпадет с периодом максимального крена судна и дерганьем буксира, то нас обязательно кувырнет!

Помощник капитана, в недавнем прошлом кочегар, ухватился за стойку. Он ничего не понял в этих «периодах». Он только испугался, услышав: «обязательно кувырнет»... Но пароход уже повернул и плавно пошел к тихой бухте, слегка покачиваясь на попутных волнах.

— Вы теперь испытали настоящий шторм! — обратился капитан к бледной от качки команде, когда «Батурин» с баржей вошли в бухту. — Как видите, все обошлось! Вы теперь стали молодыми моряками, и уже не вам бояться ветров.

...В июле и августе штормов почти не было. Изредка в ясный, солнечный день в небесах появлялся немецкий разведчик, описывая круги над пирсами. Наши зенитки открывали огонь с берега и судов, разведчик удалялся... Когда в конце августа начались свирепые бомбежки, а потом и тяжелые штормы, все были уже опытными, хладнокровными моряками, сдружившимися со своим капитаном, и беспрекословно, в любых сложнейших и опаснейших обстоятельствах подчинявшимися ему.

К тому времени работа по ладожским перевозкам была уже хорошо налаженной. В пассажирские перевозки включились сотня тендеров и множество мотоботов, построенных в Ленинграде, на верфях побережья Ладоги, и присланных вместе с командами речниками Мологи, Камы, Северной Двины и других рек. Эти юркие суда отходили от пирсов каждые пять — десять минут, они шли вереницами, между ними шли крупные озерные пароходы, военные катера, на помощь к ним при каждой опасности готовы были подойти канонерские лодки, в небесах патрулировали эскадрильи наших истребителей... Беспрерывный конвейер судов доставлял раненых воинов Ленинградского фронта и эвакуируемое ленинградское население с западного берега от пунктов Морьё, Осиновец, Малая Каботажная к восточному берегу в Кареджи, Кобону, Лаврово. Обратными рейсами армада судов доставляла Ленинграду и Ленинградскому фронту все, что было им нужно, все, что скапливалось на гигантских складах восточного берега.

Чтобы во тьме избежать столкновений плавающих судов, были установлены правила движения по озеру: держаться правой стороны бакенов, расставленных вдоль трассы. Столкновения, к счастью оканчивавшиеся благополучно, все же случались, когда какой-нибудь зазевавшийся старшина тендера или мотобота ударялся носом своего судна в корму идущего впереди, — дистанция между идущими сплошной вереницей судами не превышала иной раз десятка метров. Вероятно, нигде в мире такого грандиозного движения судов не было!..

Работа на берегах

Проложенная от Войбокалы до Лаврова железнодорожная ветка была тогда же, зимою, протянута вдоль восточного берега Ладоги далее к северу — до Кареджской песчаной косы, выступившей здесь незадолго до войны далеко в озеро, при его обмелении. У основания косы появилась железнодорожная станция Песчаная коса. С этого времени все восточное побережье Шлиссельбургской губы превратилось в строительную площадку огромного Кобоно-Кареджского порта.

В шести километрах от косы, возле деревни Леднево, в отличных землянках разместились управление и все службы порта. С весны развернулось строительство судоремонтных мастерских, электростанции, больницы и всего, что было необходимо городку, укрытому зеленеющей маскировкой так, чтобы его нельзя было обнаружить с воздуха.

Весной на низменном, песчаном восточном берегу озера были построены скоростными методами пять пирсов, каждый длиною примерно в полкилометра. Такое же строительство порта развивалось на западном, каменистом берегу Ладоги. Два пирса были построены в Морьё, один — в Осиновце. По пирсам проложили узкоколейные железные дороги, по которым грузы передавались на берег и с берега вагонетками.

Сразу же оказалось, что ни Кобоно-Кареджский, ни Осиновецкий порты «е в состоянии справиться с огромным потоком грузов, подвозимых составами поездов. Десятки тысяч тонн продовольствия оставались на восточном берегу в ожидании погрузки на баржи. Громадными штабелями на земле, прикрытой досками, высились мешки с мукой, крупой, солью, сахаром; ящики со сливочным маслом, мясными и фруктовыми консервами нагромождались рядом с боеприпасами. Их немилосердно жгло солнце, их поливали дожди. В сильный ветер озерные волны докатывались до нижнего ряда сложенных мешков и ящиков. Охраны не хватало, редко где стоявший красноармеец, затерявшись в высоких штабелях продуктов, не мог охватить взглядом охраняемый им участок склада. Начались хищения. Тысячи различных опустошенных консервных банок валялись на берегу, доски от разломанных ящиков с маслом плавали вдоль берега. В Осиновце дело обстояло гораздо лучше, — пирс был короткий, выгрузочных площадок не было, груз с прибывших барж выгружался на вагонетки и, минуя берег, поступал прямо в вагоны.

Здесь, на западной, ленинградской стороне, и внимание к каждому килограмму продуктов было гораздо больше, изголодавшиеся за зиму люди обладали большим чувством ответственности, хорошо понимали, как отразится на жизни ленинградцев каждая, даже мелкая недостача. Но флот здесь подолгу простаивал на рейдах в ожидании очереди к выгрузке.Необходимо было немедленно усилить погрузочно-разгрузочные работы, умножить количество буксируемых барж и увеличить их тоннаж.Погрузочно-разгрузочными работами вплотную занялось военное командование. Направленные сюда красноармейцы выходили на работу повзводно, трудились по пятнадцать и по шестнадцать часов в сутки и, сознавая, какое великое дело им поручено, были полны энтузиазма. Не считаясь ни с погодой, ни с временем, они научились трехсотдвадцатитонные баржи грузить за два часа и за столь же рекордный срок разгружать. К середине июня горы грузов на берегу начали уменьшаться, но тут обнаружилась другая беда: переброшенные с каналов и рек «маринки» и «фонтами», не рассчитанные на озерное плаванье, были слабо укрепленными и начали трещать по всем швам. Под ударами даже небольших волн они коробились, в них появлялась течь, они стали тонуть. Десятки таких барж с заполненными водою трюмами лежали на отмелях и, разбиваемые прибоем, разваливались. А за прошедшую зиму на берегу не было построено ни одной баржи.

Грузы из железнодорожных вагонов опять приходилось складывать на берег, штабеля продуктов угрожающе росли. Достать исправные баржи было негде, их надо было немедленно и быстро строить.И в самый разгар навигации началось строительство такого несамоходного флота. В четырех километрах от Осиновца решено было создать новый порт в бухте Гольсман{89} и построить здесь судостроительные мастерские... В бухте появились землечерпальные снаряды, надо было засыпать берег камнями и гравием, выровнять площадки, оборудовать бухту всем необходимым. Это была огромная работа, и ее удалось провести за месяц. Синевато-белые искры непрерывно потрескивающих электросварочных агрегатов, освещая свое место, по ночам давали верный ориентир приближающимся издалека пароходам с баржами. Без устали работал конструктор Парашин, создавая металлический несамоходный флот. Корпуса этих стальных озерных барж строились отдельными секциями в Ленинграде, доставлялись в Морьё по частям, и здесь секции смыкали электросваркой, достраивали баржи. Едва оправившиеся от голодной зимы, ленинградские рабочие трудились с такой энергией, что примерно за два месяца было выпущено одиннадцать шестисоттонных барж,

А далеко отсюда, почти у самой линии фронта с финнами, в Сясьстрое, была зимою создана другая судостроительная верфь, она строила крупные деревянные баржи, которые обозначались номерами{90}, начиная с № 4100.Деревянные баржи строились и ремонтировались также в Новой Ладоге, Кобоне, Свирице и в Морьё. Всего к началу навигации было построено тридцать озерных барж, их общая грузоподъемность достигала почти двенадцати тысяч тонн. Директором строительства барж был неутомимый и энергичный С. И. Шилейкис, которого все водники уважали за скромность и талантливость...

Одновременно в Новой Ладоге восстанавливались поднятые эпроновскими водолазами со дна озера пароходы, которые были потоплены немецкими бомбардировщиками или погибли в осенних штормах 1941 года. В строй действующего транспортного флота было введено больше двадцати таких пароходов.

Весь этот «баржевый» и самоходный флот шел на выручку ленинградцам, — одна только бухта Гольсман стала вмещать сразу до десятка барж общей грузоподъемностью восемь тысяч тонн. Канальные пароходы теперь уже нигде не простаивали, они непрерывно буксировали баржи с одного берега на другой.

Берег в Кареджи стал очищаться от гор продовольственных грузов. Но новые горы, на этот раз каменного угля, в котором остро нуждался Ленинград, росли в полутора километрах от пирса Кареджи. Десятки тысяч тонн прибывавшего угля сваливались на берег все дальше от пирсов, занимали огромные площади. Ленинградская промышленность без топлива умирала, а чтобы отправить в Ленинград уголь, его надо было грузить в вагонетки, везти километр по берегу, полкилометра по пирсу, заваленному багажом эвакуируемых ленинградцев, очищая узкоколейный путь от их вещей и двигая вагонетки навстречу десяткам тысяч людей... Это значило — грузить восьмисоттонную баржу две недели. Это значило — за всю навигацию дать Ленинграду пять-шесть тысяч тонн угля, то есть практически не дать ничего!

В Кареджи началось строительство угольного пирса, по которому паровоз подавал бы вагоны с углем непосредственно к баржам. Строительные работники НКПС построили пирс за несколько недель. Его высота достигла четырех метров, длина превышала полкилометра. Засыпанный и прочно укрепленный камнями, он отлично, .не расшатываясь, выдерживал бегающий по нему паровоз с полными угля вагонами. А на противоположном берегу, в бухте Гольсман, от маленькой станции Болт провели железнодорожный путь, вывели его на пирс, поставили краны, перегружатели угля...

Заводы и фабрики Ленинграда начали оживать, задымили трубы военных кораблей и речных пароходов. Сотни тысяч тонн угля были переброшены в Ленинград!

Другие, эвакуированные из Ленинграда вместе со своими работниками заводы в глубоком тылу страны разворачивались на новых местах. Необходимо было перебросить для этих заводов тяжелые станки и другое крупное оборудование, которое оставалось в Ленинграде потому, что его невозможно было перевезти зимой, по ледовой трассе.

На пирсах в Кареджи и Осиновце не было стационарных кранов для перегрузки тяжеловесных грузов из вагонов в баржи. Смольный и военное командование решили переправлять эти вагоны с тяжеловесами без перегрузки, через бурное Ладожское озеро прямиком на баржах. Это было рискованно, но, безусловно, необходимо. Одновременно с сооружением угольных пирсов началось строительство фундаментальных пирсов в Марье и в Кареджи. В Кареджи был построен такой же высокий и длинный пирс, как угольный, а в Морьё — более короткий, так как глубина залива была достаточна. Из только что выпущенных железных барж было выбрано четыре самых надежных, и, загрузив их трюмы для балласта песком, превратили эти баржи в паромы для перевозки груженых вагонов на палубе. На каждый паром устанавливалось по десять вагонов — в два ряда. Каждый паром делал в день два рейса, а буксировали их только тральщики. Так удалось в каждые сутки переправлять в оба конца сто восемьдесят вагонов с грузом.В Ленинграде скопилось много застывших на консервации паровозов, цистерн, товарных вагонов. В Ленинграде, лишенном всех дальних железных дорог, делать им было нечего, а страна в них остро нуждалась. На паромах в первые же дни удалось перевезти через озеро шестьдесят паровозов и несколько сот бездействовавших вагонов. На каждый паром ставилось четыре паровоза и два тендера или два паровоза и четыре тендера{91}. Специальные армейские части быстро подтягивали лебедками паром к пирсу, соединяли рельсы железнодорожных путей, выкатывали с парома вагоны, вкатывали на их место на палубу новые. Другие армейские подразделения, приняв вагоны, быстро их закрепляли, разъединяли рельсы, и паром отправлялся в рейс. Вся эта работа производилась за полчаса.К Ленинграду шли боеприпасы, спирт в цистернах и такие продукты, которые нежелательно было перегружать в Кареджи и в Осиновце. А из Ленинграда в тыл двинулось заводское оборудование и другие тяжелые ценные грузы. Вопреки предсказаниям скептиков, эти паромы за сотни рейсов не пострадали от штормов, и неприятность случилась одни только раз, когда паром сильным ветром был выкинут на западный берег, причем один ряд вагонов упал в воду, а другой — на паром.

Но и паромы не успели бы до конца навигации перебросить с одного берега на другой громадные составы поездов, накопившихся в Ленинграде и ожидавших переброски на восточном берегу. Тогда у людей возникла еще одна дерзкая мысль: спустить составы порожних, нужных стране цистерн прямо в озеро, забуксировав их цепочки пароходами, тянуть через озеро.

От станции Костыль, расположенной в трех километрах севернее станции Ладожское озеро, проложили два железнодорожных пути к берегу, вывели их с берега под воду, протянули по дну озера до глубины в три-четыре метра. Толкая паровозом состав цистерн, спускали его прямо в воду. Плотно закупоренные крышки цистерн не давали воде проникнуть внутрь, цистерны сохраняли плавучесть и, похожие издали на какие-то странные, маленькие, высунувшие свои рубки на поверхность подводные лодки, плыли вереницей за пароходом. Они то скрывались под волнами, то показывались, в каждом составе их было штук по пятнадцать. Пароход приводил их к таким же опущенным на дно рельсам в Кареджи, цистерны ставились колесами на рельсы, и здешний паровоз, подцеплявший теперь вместо парохода состав, вытаскивал его весь целиком на берег. Это был удивительный, неслыханный, небывалый способ переброски железнодорожных составов, но он оказался действенным! Этот способ был впервые испробован 1 сентября. Так было переправлено сто пятьдесят цистерн!

В Кареджи построили еще один железнодорожный пирс — № 8, оборудованный грузоподъемными кранами. Здесь прямиком в вагоны выгружалось с барж сравнительно легкое заводское оборудование, прибывшее из Осиновца. Всего в портах поставлено двадцать кранов — и маленьких, трехтонных, и мощных, поднимающих семьдесят пять тонн.

В трех километрах от пирса № 8 землечерпальный снаряд, углубив и расширив фарватер, сделал пролив от озера к деревне Кобона. Получился канал глубиною в шесть метров, шириной до семидесяти и длиною более полукилометра. По каналу пароходы подходили теперь к десятку коротких пирсов, по которым поезда подавали грузы вплотную к трюмам барж.

К середине навигации причальный фронт линий погрузки и выгрузки занимал в Кареджи около семи километров. Столько же километров занимал и причальный фронт порта Осиновец, только здесь интервалы между бухтами были большими, а в Кареджи дистанции между пирсами — маленькими.

Так рыбачьи деревушки на песчаном западном и на каменистом восточном берегах Ладоги — Кареджи, Кобона, Лаврове, Морьё, Борисова Грива, пустынный, с маяком на мысу, Осиновец, безлюдная бухта Гольсман и другие, — прежде почти никому не ведомые пункты озерного побережья, превратились за несколько месяцев в крупнейшие порты, способные справиться с перевозками сотен тысяч людей и сотен тысяч тоня груза! {92}

Сильные бомбежки

К концу августа эвакуация жителей из Ленинграда в основном закончилась (всего за навигацию 1942 года было вывезено больше полумиллиона ленинградцев). По решению высшего командования в Ленинграде осталась только та часть населения, которая была необходима для обслуживания фронта и для обеспечения насущных нужд превращенного в неприступную крепость города. Оставались самые сильные духом, испытанные в мужестве своем, в способности обороняться, в случае немецкого штурма, люди. Приближалась осень, которая требовала ото всех серьезнейшей подготовки города и фронта к зиме, со всеми ее трудностями и невзгодами, — ко второй блокадной зиме, которую далеко не все могли бы выдержать. Ослабленных голодным истощением людей, всех слабых здоровьем, стариков, женщин, детей надо было вывезти, спасая им жизнь и способствуя обороноспособности Ленинграда. Сколько ни было привезено в Ленинград запасов, их могло хватить оставшейся в городе части населения ненадолго, и то лишь при сохранении жестких, полуголодных продовольственных норм. Необходимо было создать резервы продовольствия, топлива, боеприпасов. Исподволь, постепенно, скрытно Ленинградский фронт неизменно готовился к отражению возможного штурма и прорыву изнурительной, опасной, опостылевшей всем блокады. Это значило: темп перевозок по Ладожской трассе необходимо было, пока не закроется навигация, все усиливать!

В конце августа, когда немцы изготовились к штурму Ленинграда и когда разгорелись начатые наступлением наших войск синявинские бои (о которых речь впереди), немцы решили прервать единственную коммуникацию Ленинграда со страной, не допустить подкрепления Ленинградского фронта пополнениями и всяким снабжением. И крупные силы своей, вновь стянутой под Ленинград авиации они бросили на бомбежку портов и кораблей Ладожской трассы.

30 августа, в день полного окончания строительства портов на западном и восточном берегах Ладоги, немецкие самолеты совершили первый за лето массированный налет на Кареджи. Никто налета не ожидал. Привыкнув к летней сравнительной безопасности, люди здесь успокоились, ослабили бдительность.

В этот день работа шла, как и всегда. Десятки пароходов, тендеров, мотоботов и барж стояли у пирсов. Пассажирский пароход «Совет» выгружал на носилках раненых бойцов-инвалидов. Вдруг послышался гул самолетов. Никто не обратил на него внимания, думали, что это летят, как в это время дня ежедневно летали, наши транспортные самолеты, сопровождаемые истребителями. Их воздушная трасса проходила над Осиновцом и Кареджи.

Но вот со свистом низринулись бомбы. Раздались оглушительные взрывы, столбы земли, дыма, огня взвихрились на берегу. Взорвался груженный боеприпасами железнодорожный состав. Одна из бомб упала на пирс, высадив часть правого борта парохода «Совет», где происходила выгрузка раненых. Другая упала на вагонетки, везущие к санитарному поезду отправляемых в тыл бойцов. На пятом пирсе бомба попала в гущу людей.

Все суда, стоявшие у пирсов, рассыпались по рейду веером. Береговые батареи открыли по вражеским самолетам огонь. Орудийный и пулеметный огонь открыли и тральщики, катера, морские охотники. На каждой барже к этому времени также был пулемет, обеспеченный расчетом из краснофлотцев. Они тоже открыли огонь...

Но было поздно. Совершив свое дело, вражеские бомбардировщики улетели... В тот же день немцы совершили и второй налет. Но люди уже были начеку: они дали такой мощный отпор, что, сбросив наудачу несколько бомб, вражеские самолеты поспешили убраться восвояси.

С того дня немецкие самолеты стали почти ежедневно появляться над пирсами Кареджи, других портов Ладоги и над вереницами судов, пересекавших озеро. Наше командование подтянуло сюда авиацию, немецких бомбардировщиков везде встречали советские летчики, навязывали им воздушные бои, отвлекали их от бомбежек, сбивали, гнали от трассы. Небеса наполнялись гулом моторов, трескотней пулеметных очередей. Команды пароходов, задрав головы, смотрели, как самолеты, делая удивительные фигуры, то кидались один на другого, то расходились, взлетая выше, снижаясь, чтобы вновь ринуться в схватку. Снизу казалось, что голуби или стая расшалившихся чаек, греясь в солнечных лучах, купается в воздухе. Изредка какой-нибудь самолет низвергался и камнем падал в озеро, а из воды поднимался большой столб огня; или же, выйдя из строя, улетал по крутой, наклонной линии, обрывавшейся где-то вдали, а водная поверхность доносила издалека еле слышный звук удара... Сбит еще один самолет! Но чей? Этого никто не мог сказать — многие капитаны и матросы еще не могли распознавать своих самолетов в прозрачных глубинах воздушного океана. Часто какой-нибудь самолет стремительно пикировал на пирс, стремясь его разбомбить, во, встречая огонь зениток с кораблей и береговых батарей, показывал брюхо и, едва успев лечь на другой курс, улетал из поля зрения.

Во время воздушного боя команды судов ни на минуты не останавливали хода машин, непрерывно меняли курс, чтоб не попасть под бомбежку. Безбоязненно глядя вверх, люди знали, что в момент воздушного боя немцам не до маленьких пароходов. Но случайная бомба все же может попасть в пароход, — лучше дальше держаться от пирсов!

После нескольких безуспешных бомбежек береговых объектов немцы направили свои удары на пароходы и баржи, пересекающие озеро. Началась борьба невооруженных водников с вооруженными немецкими самолетами. Начались и осенние штормы, с туманами или с пронзительными ветрами, требовавшими от моряков тяжелой, еще более напряженной работы.

Время от времени немцы, однако, не оставляли в покое и пирсы портов. Один из сильнейших налетов на восточный берег немцы совершили, например, 8 сентября. Вновь был взорван железнодорожный состав с боеприпасами, сгорело много вагонов с зимним обмундированием, нанесен был ущерб портовым сооружениям и грузившимся там баржам.

Но остановить поток грузов и воинских пополнений немцы были не в силах.

Рабочий день на «Батурине»

Что же в эти дни среди десятков других делал маленький пароход «Батурин»?

Когда на пароходах начинался и когда кончался рабочий день, никто не мог бы сказать. Жизнь на пароходе можно было сравнить с работою часового механизма: чтобы часы не останавливались, их надо заводить, когда завод кончается. Чтобы пароходы не останавливались, им нужно было только одно: своевременно снабдить машины горючим и смазкой. Так было и на «Батурине».

Во время бункеровки угля команда выходила на бе-трег, часов по шесть грузила вагонетки, толкала их, загружала углем пароход. На борту «Батурина» неотлучно находились три человека: капитан — в рубке, мехаиик — в машине, на палубе — кок. Все трое находились в ежеминутной готовности — отвести пароход от пирса, если случится налет немецких бомбардировщиков.Едва издалека доносились выстрелы, это значило: враг приближается. Бархударов командовал:

— Дуся, отдай концы.

Кок Дуся отдавала концы, механик давал машине сразу полный ход, и пароход, с места набирая максимальную скорость, покидал пирс и уходил на рейд, подальше от берега. Рядом с «Батуриным», впереди, позади него таким же ходом резала волны целая флотилия — десяток, а то и два десятка судов, зорко следя за соседями, чтобы избежать столкновения. Выйдя на рейд, пароходы, рассредоточиваясь, раскидывались по озеру веером. Если бы не ожесточенная стрельба из береговых и судовых орудий и пулеметов, если бы не взрывы бомб, сброшенных наспех самолетами, то можно было бы залюбоваться армадой разнотипных пароходов, полным ходом снующих по неспокойной водной поверхности, — каждый пароход, тральщик, тендер, катер и мотобот своими немыслимо быстрыми циркуляциями, казалось, стремился взять приз в каком-то необыкновенном соревновании... А в небесах советские самолеты сражались с вражескими, крылья истребителей поблескивали на солнце, и водники со своих кораблей жадно следили за их удивительными, понятными только летчикам фигурами высшего пилотажа.После вражеского налета, тихим ходом, словно нехотя, пароходы возвращались в порт, швартовались у тех же пирсов, с которых санитары уносили раненых и убитых, а матросы шлангами и ведрами скатывали еще теплую кровь...А в эти минуты потрясенный воздух доносил гул с озера: там шла бомбежка пароходов с людьми, продовольствием и боеприпасами. Высоко поднимались столбы воды и огня, закрывались дымом суда, находившиеся посередине озера. Было видно, как самолеты пикировали, как едва уловимые глазом черные точки отрывались от них, а затем снова озеро потрясали взрывы. Раскидывая от бортов буруны, к месту происшествия от горизонта неслись по воде морские охотники, высоко под солнцем начинался воздушный бой... И наконец становилось тихо: вражеские самолеты улетали. Кто из знакомых, кто из друзей погиб или ранен там, на озере,, водники еще не знали: об этом расскажут люди первого вернувшегося в порт уцелевшего парохода...

А команда «Батурина» все грузит и грузит уголь. И опять налет, и опять все то же...

Но вот бункеровка угля кончается. Остается разгрузить последнюю вагонетку. Бежит с приказом от диспетчера оператор. Он уже раз десять прибегал узнать, когда же кончится бункеровка, и торопил, и ворчал, и ругался. В приказе сказано: забуксировать от четвертого пирса баржу, подвести ее к первому. Часть команды убирает палубу, другая готовит буксир, и пароход направляется к барже.

На пароходе команда работала подряд две восьмичасовых смены и еще восемь часов грузила уголь, а теперь надо снова отстоять вахту — восемь часов. Ничего не поделаешь: война! Ровно сутки, без сна, капитан и механик не покидали свои посты. Сюда, в рубку, Дуся приносила капитану обед... Конечно, при другой технике и при другой организации дела уголь можно было бы грузить не шесть-восемь часов, а каких-нибудь полчаса. Но в эту навигацию руководители порта Кареджи были не в силах как надо наладить дело.

Пароход «Батурин» подводит к пирсу баржи. И вдруг опять воздушный налет. Пока капитан развернет свой пароход и буксируемую им баржу, пока отведет ее на рейд, он не успеет увернуться от самолетов. Приходится рисковать. Капитан подводит баржу к пирсу, с которого непрерывно трещат пулеметы. Трещит и пулемет, установленный на барже. Вокруг — взрывы. Низко над головой пролетает вражеский самолет, но баржа цела. Тревога кончилась... Кажется, команде можно и пообедать? Но оператор вручает капитану новый приказ: «Немедленно, с двумя баржами, следовать на тот берег!»

Через десять минут пароход — в рейсе. Свободные от вахты спят. Вахтенные зорко следят за небом и за горизонтом. Как щепку швыряют волны маленький пароход, две большие баржи неуклюже переваливаются за ним. Вторые сутки не спит капитан за штурвалом в рубке, рядом с вахтенным помощником. Красными от бессонных Ночей глазами всматриваются оба в даль, оглушенные близкими взрывами, напряжению вслушиваются, нет ли рокота авиамоторов? Уже середина озера, все спокойно. Кочегар в машине старается не опускать пар, — уголь попался плохой. Черные от угольной пыли, мокрые от пота, предельно усталые, изнывая от жары у котла, подкидывают они уголь, выгребают шлак. На минуту — не больше чем на одну только минуту — выскакивают они на трап глотнуть чуток свежего воздуха, глянуть на небо и — опять вниз.Пароходик тащит тысячу тонн продуктов для Ленинграда. Нервы у всех напряжены до крайности. Малейший стук заставляет всех вздрагивать, сонных выскакивать на палубу. Это кок Дуся уронила ведро!

Все опять спокойно. «А может, проскочим?» Капитан сел на лавку, задремал. Что снится ему? Мирный день в своей городской квартире? Ласковая, приветливая жена?

— Капитан! Летят самолеты! — тревожный голос помощника. — Где самолеты? — вскакивает капитан. — А ну покажи!

С юга движется шестерка бомбардировщиков, по ним с берега открыли огонь. Капитан берет штурвал в свои руки, кричит в рупор в машину:

— Летят немцы! Давай самый полный ход! Нагнать пар до марки, однако, не удается — плох

уголь. Капитан оглядывается на баржи: все ли пулеметчики на местах? Да, все, оба пулемета устремлены в небо. Вся команда парохода, кроме механика и кочегаров, уже молча стоит на палубе. Капитан озирается: есть ли какая-нибудь помощь на озере? Километрах в пяти от парохода идет морской охотник. Впереди тральщик сопровождает вооруженный одной пушкой и одним пулеметом пассажирский пароход.

«Четыре пушки и семь пулеметов! — считает в уме капитан. — Защита есть!» И немножечко успокаивается. Кричит помощнику:

— Спускайте скорее окна в рубке, а то стекла опять вылетят от бомбежки!

Самолеты снижаются. Все семь пулеметов открыли огонь. От берега приближаются еще два морских охотника.

Бомбежка началась!

Но серия бомб ушла под воду. Преследуемый советскими самолетами, враг уходит.

«Батурин» свой рейс заканчивает благополучно. Рейдовый пароход берет у него баржи, подводит к месту выгрузки, где стоят бойцы, дожидаясь начала выгрузки. Бежит оператор с приказом, на бегу спрашивает: «Все благополучно?» — «Да, обошлось, если не считать сквозных дыр от осколков в подводной части!»

— Плавать можете?

— Можем! Уже заделали. Только нам нужно двадцать минут — выкупить продукты.

— Нет, десять минут! Вот уже вам приказ!

— Идемте в рейс, ребята, — сердито говорит капитан, — за десять минут ничего не сделаешь. Продукты возьмем в Кареджи!

И «Батурин» уходит в рейс. Наступает ночь. Команда теперь спокойнее. Немцы еще ни разу не бомбили ночью. Но ветер усиливается. Маленький пароходик борется с волнами, пыхтит, таща две баржи с ценным оборудованием для эвакуированных заводов. На вахте — капитан. Он искусно лавирует между волнами, стараясь рассечь крупную волну строго поперек, чтобы она не обрушилась на борт, не захлестнула машину, не попала в кубрики. Паровой насос непрерывно выкачивает из трюмов накапливающуюся там воду. Команда спит, цепко ухватясь за койки.

В темном небе, по носу парохода, зажглась ракета, освещая все внизу. Это немецкий самолет обыскивает трассу. Проклятая ракета висит в воздухе долго. Вот ближе — еще три ракеты, одна повисла над головой, две другие — дальше. Теперь вся трасса освещена как днем. Если самолет спикирует, то его даже не увидишь, — как увернуться от бомбы? Долгие, томительные минуты проходят, пока ракеты замирают, гаснут. Облегченно вздохнув, капитан все свое внимание обращает теперь на усиливающиеся волны. Далеко впереди показались огни пирсов Кареджи. Волны начинают затихать. Пароход с баржами зашел за косу, защищающую бухту Кареджи от наката волн.

Напряжение команды спадает, огни на берегу увеличиваются. Входя на рейд, пароход дает протяжные гудки, вызывая рейдовый пароход: к какому пирсу поставить баржи для выгрузки? Проходит час, проходит два часа. Пароход работает тихим ходом, придерживая баржи. Если остановить машину, ветер погонит баржи на берег. Капитан беспрерывно оглашает воздух своими гудками, — кажется, он то просит, то сердится, то умоляет. Шкиперы не отдают якоря, ибо якорей у них нет. Маленьких бочек, чтобы поставить к ним баржи, в темноте не увидишь, да и уж наверное к тем, что есть, прицепилось по две, по три других баржи. Поставить к ним новые опасно: может лопнуть трос первой, закрепившейся у бочки баржи, и тогда весь караван вынесет на берег. Капитан, проклиная все на свете, блуждает по рейду, неумолкаемо требуя, вымаливая себе рейдовый пароход. Наконец вдали — гудки. «Батурин» отвечает. Суда затемнены, в темноте не видят друг друга. Из мрака вырастают контуры парохода. Капитан рейда в рупор кричит с него:

— Первую баржу ставьте к восьмому пирсу! Вторую возьмем мы!

— Почему так долго задержали на рейде? Рупор доносит ответ:

— Вы ж сами знаете, — нет пароходов. А мы были заняты перестановкой барж!

Едва «Батурин» подходит к пирсу, оператор вручает капитану новый приказ: следовать в рейс на тот берег...

... Так изо дня в день, из месяца в месяц работают для обороны Ленинграда водники Ладоги. Они никогда не задерживаются у пирсов. Маленькие канальные пароходы выполняют свой скромный воинский долг.

... Лунная ночь. Озеро поблескивает. Сегодня оно спокойно. Притемненные сверху, красные, белые, зеленые огоньки, бледные в эту ночь, тянутся строгой линией. Силуэты других судов бесконечного каравана истаивают в яси пространств. Тишина. Только постукивает машина «Батурина» да с северо-западной стороны легкий ветерок доносит погромыхивание орудий. Это немцы из Шлиссельбурга в упор обстреливают крепость Орешек, а маленький гарнизон крепости им отвечает. Артиллерийские дуэли там — круглосуточны. Уже почти год держится эта удивительная неприступная крепость, охраняющая Ладожскую трассу и исток Невы. Где-то вдалеке под луной чуть слышится гудение самолетов. Лишь бы не прилетели сюда!

На палубе «Батурина» и на барже за ним сегодня — красноармейцы и командиры. Под брезентами на барже — их новенькие орудия и пулеметы. Сердце радуется: все больше свежих войск тянется в Ленинград. Сколько их уже перевезено!.. Ленинградский фронт наливается силами!..

В такую ночь тесная палуба «Батурина» похожа на клуб: бойцы и команда вполголоса обмениваются новостями.

Северная сторона горизонта озаряется легкими вспышками. Где-то там, неподалеку отсюда, за Невой, в направлении Синявина, затеялись бои... Волховский фронт начал наступление!..

Глава девятая.

Навстречу смертельной опасности

Ленинград, Уст-Тосно, Невская Дубровка, Невская оперативная группа. 8-я армия
Август — начало сентября 1942 г.

Зловещий август. — Летние операции. — Город готовится. — Бронекатера в устье Тосны. — Ивановский плацдарм создан. — 8-я армия наступает...

Крупнейшее с начала блокады сражение, происходившее осенью 1942 года, обычно называемое «синявинскими боями», до сих пор, к сожалению, почти не освещено в печати. Военные корреспонденции, опубликованные в 1942 году газетами (я, в частности, давал обзор этих боев в «Правде»), по условиям времени сводились к беглому изложению личных подвигов отдельных воинов и никак не давали общего представления ни о масштабе, ни о значении происходивших в районе Мги и Синявина событий. Даже в изданной до сих пор специальной военной литературе я не нашел почти ничего, кроме мелких и кратких упоминаний об этих боях.

Между тем осенние синявинские бои 1942 года, которые едва не привели к прорыву блокады и которыми был сорван намеченный немцами штурм Ленинграда, заслуживают самого пристального внимания.

Зловещий август

4 августа.

Ленинград

А все-таки рано я выписался из госпиталя. Новый приступ «болотной лихорадки» — малярии окрутил меня. Но сегодня я опять в рабочем состоянии, могу двигаться, интересоваться всем меня окружающим.

Какая тяжелая обстановка на южных фронтах! С тех пор как я сделал в дневнике моем запись о падении Севастополя, случились события, угрожающие самому существованию нашей страны, отнявшие у некоторых веру в победу, повергнувшие народ в тревогу. Немцами взяты половина Воронежа, Ростов-на-Дону. Немцы прорвались в Сальские степи, перерезали последнюю железную дорогу, соединяющую страну с Кавказом, забирают Кубань, подбираются к Кавказу, к Волге. Дальнейшее их продвижение вперед ужасно себе представить.Верховным командованием приняты все самые решительные, подчас суровые меры к тому, чтоб наша Красная Армия остановила немцев. Меры эти необходимы; я считаю, что к ним нужно было прибегнуть еще полгода назад, и тогда мы могли бы не оказаться перед лицом столь крайней опасности.

...Учреждены и объявлены в газетах ордена Суворова, Кутузова, Александра Невского, и если вчитаться, за что они даются, то выходит, что рассчитаны они прежде всего на отражение наступления неприятеля, на всякие подвиги командиров, сдержавших напор врага.

Сдержать врага! Во что бы то ни стало сдержать! Это — основная и единственная задача, невыполнение которой грозит стране гибелью, полным поражением, крушением России...

Надежда на второй фронт у большинства постепенно рушится, ибо, хотя никто не сомневается, что второй фронт откроется, все понимают, что англичане и американцы откроют его не сейчас, когда это необходимо нам, а тогда, когда сочтут это своевременным и выгодным для самих себя, то есть только для того, чтобы после общей победы «таскать из огня каштаны». В позавчерашней «Правде» — сообщения о митингах профсоюзов в Англии и Америке, требующих немедленного открытия второго фронта. Самые эти митинги — доказательство того, что правительства Англии и США сознательно, преднамеренно оттягивают время открытия второго фронта.И — скрывать нечего: настроение у, многих пониженное.

Хорошо, что такого настроения нет в Красной Армии, во всяком случае здесь, на Ленинградском, на Волховском фронтах, мне хорошо известных. Армия крепка и едина духом. Армия верит в победу. Армия сильно укреплена за последние месяцы и в отношении вооружения. Бойцы и командиры передовой линии горят ненавистью к врагу, хотят его разить и уничтожать, полны патриотизма и желания наступать. Армия наша монолитна и крепка — и это, пожалуй, самое главное из всего, что дает не только надежду, но и уверенность в окончательной победе. Ведь, конечно, разница между состоянием нашей армии сейчас и летом или осенью прошлого года — огромна. Сражения сейчас происходят чрезвычайно жестокие и упорные. Но наши войска дерутся с огромным мужеством. И если отступают, то только, как правило, шаг за шагом, отстаивая каждую пядь земли, проявляя и индивидуальный и массовый героизм. И это дает основание верить: даже без второго фронта мы к моменту прихода глубокой осени слишком далеко не отступим, мы додержимся до зимы, — а зима будет нашей зимой, зима — наша союзница, а не Германии...

Многого мы «е знаем. И может быть, сейчас, в наиболее критические дни войны, в дни, когда кое-кто видит страшное лицо гибели нашей Родины, — Родина наша ближе, чем когда бы то ни было, к победе, ибо перенапряженная Германия, вкладывающая в наносимый нам удар свое последнее дыхание, может лопнуть разом, как лопнула в 1918 году, и орды ее покатятся вспять так стремительно, как тогда...

11 августа

Вот прошла и еще неделя... На Ладогу, на дома и улицы Ленинграда, на все позиции вокруг города с небес — то голубых, то темных — низвергаются снаряды вражеской артиллерии. Кровь ленинградцев вопиет о мщении!.. Эвакуация продолжается, а каждый остающийся работает за двоих, за троих... Авиация врага в эти дни исступленно бомбит Сталинград...

В моих тетрадях все прибавляются записи — пока беспорядочные, беглые, несистематизированные...

А размышления у меня — тяжелые...

События на юге происходят трагические и нарастают с катастрофической быстротой. За неделю немцы от взятого ими Сальска и от Ростова прокатились до Майкопа и Краснодара, — как о том сообщила сегодня сводка Информбюро, занята вся Кубань. Россия остается без огромного нового урожая хлеба, от нас фактически оторван Кавказ, ибо все железные дороги перерезаны, вся северная его часть с Новороссийском и Туапсе — в кольце, сообщение возможно только по тропинкам, через глухие горы.

Последствия всего этого могут быть ужасны, особенно если Турция выступит на стороне держав оси. Стремлению немцев к Волге, Каспийскому морю, к Баку мы, видимо, можем противопоставить только очень малые силы, — об этом свидетельствует стремительность их наступления.

Каждое новое известие об отданных нами городах воспринимается почти с физической болью. Просыпаемся до рассвета и спать больше не можем, в тяжелых мыслях об этих событиях ходим подавленные... Строить какие-либо предположения невозможно. Люди предпочитают не говорить обо всем этом, и я по себе знаю, что единственное средство не усугублять тяжелого настроения своего и окружающих — молчать о происходящем.

Что не сделал бы каждый из нас для спасения Родины!

Ясно одно: ближайшие два-три месяца решат судьбу моей Родины, решат войну, решат будущее всех нас вообще и каждого из нас в частности. Нужно действовать с максимальной эффективностью, нужно применить свои силы там и так, где и как они могут принести всего больше пользы.

Многие устали. Я знаю, и тени усталости не осталось бы, если б немецкое наступление было приостановлено, если б наступать начали мы. Вероятно, такое ощущение у всех. И если немцы будут остановлены и начнется наше наступление, то это будет такой грозный, все сметающий на своем пути вал — вал огромной, накопленной за весь этот тяжкий год злобы, ненависти к врагу, — что каждый составляющий этот вал индивидуум совершенно забудет о своей собственной личности, обо всем личном.

Тогда — горе врагам, горе Германии, тогда ничто не остановит нас до самого Берлина! История России показывает, что такие чудеса с нами бывают, что мы к ним способны. Верю, что такое чудо произойдет и на этот раз и что победим мы!

Летние операции

16 августа

В скитаниях моих по ладожским берегам, по водной трассе, по ленинградским «глубоким» тылам (находящимся от переднего края обороны в десяти, пятнадцати, много — в двадцати километрах) я, когда это бывает нужно и интересно, посещаю на передовой те воинские части, которые готовятся к новым боям или затевают их на своих участках.А мы, предупреждая возможную в ближайшие дни попытку штурма Ленинграда гитлеровцами, такие активные наступательные действия предпринимаем! Надо прощупать силы и средства врага, скапливающиеся этим летом на ряде участков фронта. Надо улучшить позиции наших войск, надо оказать поддержку армиям, ведущим тяжелую битву на юге страны!

О таких, «местного значения», боях мало кто знает не только в Ленинграде, но и на других участках нашего фронта. Отголоски их доносятся к другим участкам лишь громом усиленной канонады да шумом летящих к месту боев истребителей и бомбардировщиков. Кое-где сгущаются потоки воинских подкреплений, грузов, а навстречу им движутся раненые: на грузовиках, на кораблях Ладоги, в поездах Ириновской железной дороги и важнейших ее отростков. Один из них — ветка от Всеволожской к Морозовке {93} (расположенной у истоков Невы, против крепости Орешек, и обороняемого немцами Шлиссельбурга), другой — линия, подводящая к железнодорожному мосту через Неву, уже в пределах Ленинграда. К, месту сказать, что ветка к Морозовке тянется и дальше — вдоль Невы, до Невской Дубровки, но этот участок не используется, потому что находится под непрерывным прицельным огнем врага с левобережья Невы, и привести линию в годное состояние почти невозможно.

Спецвоенкору ТАСС всегда и всюду сообщают новости — свежие или уже устаревшие, иногда достоверные, чаще — туманные и неточные. К тому, чего не видел своими глазами, я обязан относиться с сомнением и потому подвергаю такие свидетельства строгому критическому анализу, сравнению с другими аналогичными сообщениями, тщательной проверке. На таком материале нельзя строить корреспонденции, но он нужен мне для общего представления о том, что и где в данное время происходит. Очень многое я вообще не записываю, не считая себя вправе излагать на бумаге все то, что доводится знать, — особенно о накоплении сил и подготовке к боевым операциям.

Вчера в тамбуре вагона на меня долго смотрел какой-то лейтенант с перевязанной правой рукой, которому я охотно свернул цигарку.

— Товарищ майор, разрешите обратиться... Вы — писатель?

— Да... Вы знаете меня?

— Вы были у нас в части, на передке, под Лиговом, в середине июля?.. С вами еще была девушка в красном платье, черненькая такая, тоже писательница? Выступали у нас?

Я мгновенно вспомнил совместное мое с Еленой Рывиной посещение 21-й дивизии.

— Был... В восьмом полку!

— Ну правильно... А двадцатого июля наша дивизия пошла в наступление... А второго августа...

Бледное лицо исхудалого, конечно от недавно перенесенного ранения, лейтенанта осветилось невеселой улыбкой. Он коснулся левой рукой перевязки:

— Я тогда был здоров. А теперь... вот, на речке Дудергофке осколочным хватануло, полкисти срезало... Направлен в глубокий тыл... Не нужен я больше фронту... А тогда... Вы уж меня извините... Я тогда той девушке... — лейтенант в смущении запнулся. — В общем, я тогда ей стишки свои передал... Понятно, какой из меня поэт, но написано крепко было — дойду, и всё, до Берлина!.. Она обещала ответить, ну конечно, забыла... Да уж теперь все равно! Не к Берлину мне теперь двигаться, а к Уралу. Надеюсь там как-нибудь на пользу Родине приспособиться... Жена там у меня — Зоя... Сынишка малый, Володька...

Лейтенант рассказал мне о наступательной операции в районе Урицка, проведенной с 20 июля по 2 августа 21-й и 85-й стрелковыми дивизиями 42-й армии. В этих боях участвовали танки, авиация, артиллерия, в том числе главные калибры кораблей Балтики и какие-то, еще невиданные досель, сверхмощные «катюши» ( «Ох же и сила поражения у них! Как грохнут такие залпом, так не только гитлеровцы, уцелевшие по соседству от участка поражения, сходят с ума, а и мы сами, признаться, дрейфим!» {94}).

Операция началась в ночь на 20 июля ударом по Старо-Панову. Сильнейшей артподготовкой были сразу же сокрушены мощные укрепления вражеского переднего края и ближайшие тылы немцев. Затем ударили наши самолеты-штурмовики, после них поднялись и вместе с танками пошли в атаку наши стрелковые батальоны. Саперы уничтожали остатки минных полей, заграждения и всяческие «сюрпризы», вроде выпрыгивающих из земли мин.К вечеру, сломив упорнейшие контратаки немцев и освободив Старо-Паново, наши передовые подразделения вышли за Урицк. Но немцы ввели в бой сильные подкрепления, и удержать захваченные позиции нам не удалось.

Наступление на Урицк было повторено 23 июля. Мы снова овладели частью Урицка, закрепились там и держались под сильнейшим вражеским огнем с Дудергофских высот до 2 августа. В этот день, под напором новых гитлеровских резервов, мы на несколько сот метров отошли от Урицка. Но три линии вражеских траншей у его окраины и у станции Лигово и у Старо-Панова остались в наших руках.

Так, после двухнедельных боев, операция оказалась законченной. Позже, выверив и уточнив рассказ лейтенанта, я выяснил, что на Ленинградском фронте это была первая из крупных операций «местного значения» только что минувшего лета...

В те же дни, утром 22 июля, стрелковый полк 268-й дивизии 55-й армии на Колпинском участке двинулся при поддержке танков и авиации в наступление на сильно укрепленный узел немецкой обороны, созданный на развалинах деревни Путролово. Уничтожив шестнадцать дзотов и шесть орудий врага, взяв к середине дня Путролово, полк надежно закрепился на берегу реки Ижоры. Никакими контратаками гитлеровцам не удалось вернуть себе Путролово. Бои не ослабевали. 2 августа, в день прекращения на участке соседней, 42-й армии операции под Урицком, здесь, от Путролова, началось наступление 942-го полка 268-й и частей 56-й стрелковых дивизий на Ям-Ижору — еще более сильный узел вражеской обороны на шоссе Ленинград — Москва. За три дня жестоких боев Ям-Ижора была взята и закреплена за нами, в наших руках оказался важный перекресток дорог, мы значительно улучшили наши позиции, уничтожили до семидесяти огневых точек врага.В этих двух «частных» июльских операциях было уничтожено больше трех батальонов гитлеровцев и взято немало пленных. Колонну пленных гитлеровцев, шагавших по улицам Ленинграда, горожане увидели 25 июля. Негодование женщин, стариков и детей, перенесших блокадную зиму, испытавших особенно усилившиеся в последнее время варварские обстрелы, было столь велико, что конвою пришлось оберегать пленных от порывов гневной толпы.

Кроме трофеев и пленных захвачены ценные документы, разъясняющие дислокацию и намерения гитлеровских войск, и выяснились некоторые особенности вражеской обороны, в частности насыщенность ее минометами. Наше командование сразу же энергично взялось за отработку методов контрминометной борьбы...

А обстрелы Ленинграда становятся все более ощутительными. В городе теперь рвутся снаряды особенно дальнобойных и тяжелых орудий. Для обнаружения этих сверхмощных орудий наше командование бросило все силы авиационной и наземной разведки.Уже выяснилось, что немцы подвезли к Ленинграду из-под Севастополя и других мест много осадных систем, в том числе мортиры Шнейдера и Шкода, гаубицы 220-миллиметро'вого калибра и даже еще более мощные — 305–350-миллиметровые пушки. Их снаряды причиняют Ленинграду большой урон. Такие снаряды могут слать взятые немцами у чехословаков и французов орудия и железнодорожная установка «Рейнметалл-Борзиг». Упало на город и несколько чудовищных снарядов невиданного здесь прежде калибра. Уже установлено, что это французские 400-миллиметровые гаубицы. В лесах за Колпином и за Гатчиной вновь обнаружилась (появлявшаяся и подавленная нашими контрбатарейщиками в феврале) тяжелейшая артиллерийская система — 420-миллиметровая «длинная берта». Она после каждого залпа передвигается на специальной железнодорожной установке. Исполинский снаряд «берты» пронизывает до фундамента многоэтажный дом.Хитроумная, кропотливая разведочная и исследовательская работа, как я уже отмечал, ведется летчиками и артиллеристами. И теперь известно, что основная группировка вражеских осадных орудий расположена неподалеку от Красного Села, в районе хутора Беззаботный. Определен и ряд других мест, где затаились такие орудия. Но самый губительный огонь гитлеровцы шлют с высот Вороньей горы, господствующей над всей местностью южней Ленинграда.

Появилось еще много признаков наращивания врагом (у Тосно, Вырицы, Гатчины) сил, угрожающих Ленинграду, и активизации вражеских войск. На южном участке фронта были пресечены попытки немцев провести разведки боем, а 23-я армия в начале лета пресекла такие же попытки финнов активизироваться на Карельском перешейке.

Ряд ценных данных об усилении угрозы с севера доставили морские разведчики, в частности лейтенант Г. С. Иониди, ходивший со своей группой в тыл врага на Ладожском озере. Например, стало известно, что в последних числах июня или в начале июля в порту Лахденпохья — главной базе финской флотилии на Ладожском озере — спущены на воду корабли, доставленные по железной дороге с Ла-Манша, от берегов Франции{95}. Начиная с весны морская авиация Балтики и выходящие в море корабли КБФ сообщают об усиленном движении вражеских транспортов с оружием и войсками к берегам Финляндии.Для разрушения сухопутных коммуникаций врага на южном побережье Финского залива и для помощи партизанам Ленинградской области в тыл врага направлены три батальона балтийских моряков. Для обороны наших островов и контролируемого нами водного района, для взаимодействия с обороняющими Ленинград на берегу войсками и, конечно, для уничтожения вражеских транспортов вышло в Финский залив и дислоцировалось в Кронштадте множество кораблей. {96} В их числе — торговые суда, которые, презирая обстрелы прямой наводкой с берега, совершают рейсы в Ораниенбаум и к островам залива.Еще 25 мая из Кронштадта вышла в разведку подлодка М-97 Н. В. Дьякова. В июне и в начале июля двинулись в море подводные лодки, которым предстояло автономное плавание в, составе первого эшелона.

Это были подводные лодки Щ-406, Щ-304, Щ-317 под командой Е. Ф. Осипова, Я. П. Афанасьева и Н. К. Мохова, потопившие одиннадцать вражеских транспортов; это была подводная лодка С. П. Лисина — она 11 июля, напав на конвой из шестнадцати транспортов, .потопила 12000-тонный транспорт, а через несколько дней, истратив уже все торпеды, обстреляла другой транспорт и, гуманно предоставив финскому экипажу возможность спастись на шлюпках, взяла в плен только капитана. Это были столь же успешно действовавшие подлодки И. В. Травкина, Д. С. Абросимова, И. М. Вишневского к других командиров.

Потопив девятнадцать кораблей врага общим водоизмещением в сто пятьдесят три тысячи тонн, лодки первого эшелона вернулись на базу в начале августа.{97}

Но самое главное, что прояснилось в летних боях и в итоге всех действий нашей разведки, — с весны идет переброска новых подкреплений в осаждающую Ленинград 18-ю немецкую армию. Уже в июле под стены города было переброшено восемь дивизий, а сейчас, в августе, подступило еще три или четыре гитлеровских дивизии. Все усиливается приток танковых и артиллерийских частей. Некоторые крупные соединения (например, 250-я испанская «голубая дивизия») переброшены к Ленинграду (в данном случае на Колпинский участок фронта) от Волхова после ликвидации немцами прорыва, совершенного 2-й Ударной армией. Другие тянутся из Франции. И наконец, в последние дни появились части, освободившиеся у немцев после потери нами Севастополя...

Всем ясно: немцы готовятся штурмовать Ленинград в самое ближайшее время. Надо спешить!..

В ту пору я не мог знать то, что в августе уже стало известно нашему командованию: немцы решили штурмовать Ленинград в сентябре. Не знал я, конечно, и что именно намеревалось предпринять наше командование для отражения Ленинградским фронтом готовящегося штурма. Последующие события показали: решено было предупредить штурмовой удар гитлеровцев наступлением наших войск. Наши войска и флот в августе стали энергично готовиться к крупным наступательным действиям. В распоряжении Ленинградского фронта орудий и минометов было теперь в два раза больше, чем осенью 1941 года.

Город готовится

Штурм Ленинграда может начаться теперь же, в августе. Его можно ожидать в каждый следующий день. Во всяком случае, не только армиям Ленинградского фронта, но и населению Ленинграда следует быть в предельной готовности к отражению штурма.

7 августа в «Ленинградской правде» — передовая статья «Ленинград — фронт, каждый ленинградец — боец». В ней читаю такие слова:

«В твоем доме есть группа самозащиты МПВО. Ты должен быть ее бойцом. Умеешь ли ты тушить зажигательные бомбы, ликвидировать очаги химического поражения, оказывать первую медицинскую помощь?.. Враг близко, наш долг не только защитить город, но и отогнать, разбить, уничтожить врага. Военная обстановка может потребовать, чтобы ты завтра сменил свой станок на винтовку... Каждый боец города-фронта... должен уметь пользоваться этим оружием, стрелять из винтовки, пулемета, автомата, уметь поражать вражеские танки...»

8 том же номере газеты — письмо старых питерских рабочих защитникам Ленинграда под заголовком: «Не бывать в нашем городе своре немецких псов!»

12 августа Ленинградский горком партии постановил: с 20 августа вовлечь в военную подготовку без отрыва от производства весь актив населения города — мужчин и женщин.

Я познакомился с примерной программой этого военного обучения. В ней речь идет об условиях борьбы с врагом в городе, об организации обороны и о методах ведения в городе оборонительных боев. Говорится о том, как использовать условия маскировки для внезапного огневого налета и удара по врагу гранатой и штыком, о бутылках, наполненных горючей смесью, о том, как укрываться за стенами, в канализационных колодцах, в нижних этажах и подвалах домов и оттуда гранатами разить врага. Говорится, что силы ворвавшегося в город врага неизбежно распыляются, и его следует уничтожать по частям внезапными короткими контратаками. Рекомендуется превратить каждый дом в бастион, укрепляя его чем придется; перекапывать улицы, возводить баррикады, использовать электропровода с током высокого напряжения, иметь под рукой любые тяжелые предметы — ломы, утюги, ступки, гири, камни... В программу входит обучение борьбе с танками на узких улицах, в тупиках, во дворах — устраивая завалы, заманивая танки в ловушки, минируя их. Обращать внимание на такие естественные рубежи, как реки, каналы, разводные мосты...

В программе предусмотрено еще многое: и борьба с лазутчиками, диверсантами, ракетчиками, сеятелями паники, н меры против вражеской дезинформации по телеграфу и телефону, и устройство позиций на случаи пожаров и обвалов домов...

В каких направлениях и как подготовлять огонь из всех видов оружия? Как и где располагать пункты наблюдения? Как помогать соседу по дому, по двору, по квартире и комнате? Как подготовлять окна для снайперского огня, бросанья гранат и для защиты от пуль и осколков?!

Надо добиться, чтоб оборона была живучей, чтобы самые смелые люди знали, как, объединяясь в мелкие группы, совершать ночные набеги на врага, не давая ему ни минуты покоя.

Всему этому население Ленинграда сейчас учится... Военное обучение проходят все: заводские рабочие и городские телефонистки. Электромонтеры и архитекторы. Школьники и инженеры. Медсестры и вагоновожатые. Шоферы и студентки вузов. Управдомы и пекари. Балерины и наборщики типографий... Все!..

Дисциплина в городе — полная. Сознание ответственности момента — безупречное.

Ленинградцы, превратившие свой город в крепость, все те, кто остался здесь после законченной в основном вчера — 15 августа — эвакуации, становятся не просто мужественными гражданами, а умелыми, выдержанными бойцами!..

А как же те люди, чье поведение и чьи высказывания еще недавно определялись пониженным от дурных известий настроением? Заметно: и они сейчас, перед лицом близкой, смертельной опасности, включаются в общий вдохновенный порыв: уберечь от врага свой город, спасти его, если будет нужно, ценой своей жизни. Непременно спасти: убить, уничтожить врага, хотя бы в том самом доме, в той комнате, в которой прожил доныне всю свою жизнь!

Таков Ленинград сегодня, в этом, зловещем августе!..

И можно быть, как прежде, уверенным, что ни при каких обстоятельствах враг не осилит бессмертного сопротивления защитников Ленинграда — штурм будет сорван!

...К этому времени оборонительные сооружения Ленинграда состояли уже из пятнадцати тысяч дотов и дзотов, а общая длина уличных баррикад достигла тридцати пяти километров. Почти все городские дома были приспособлены для установки огневых точек. В городе действовали готовые подняться по первому сигналу тревоги дивизия ВОГ (внутренней охраны города) и многочисленные отряды самообороны, руководимые самыми стойкими, выдержанными и опытными коммунистами. Мозг обороны — Смольный — работал с предельным напряжением, как год назад, когда опасность была такой же близкой и грозной. Но опыта, хорошо организованных сил и стойкости у ленинградцев теперь было больше!

Бронекатера в устье Тосны

18 августа.

На наблюдательных пунктах

Предотвратить немецкий удар вниз, вдоль Невы, и по флангу — 55-й армии, со стороны реки Тосны!.. Здесь — равнина, по которой, прорвав нашу оборону, могут двинуться сотни немецких танков!..

Но и не только это... Как выяснилось для меня позже, надо было подготовить плацдармы на левобережье Невы для крупнейшей наступательной операции этого, 1942 года, а в частности для взятия Мги.

В этот раз операция начинается необычно: боевым кораблям КБФ предстоит взаимодействовать с пехотой не только своей артиллерией. Поэтому к месту действия спешат и флотские и армейские военкоры.

Если вычертить на карте Неву, то — от истоков у Шлиссельбурга до устья — вся эта 74-километровая река предстанет на карте в виде круто провисшей к югу линии: на ,сорок пятом километре от Финского залива, там, где в Неву впадает Тосна, Нева образует крутой излук. Ленинград и Шлиссельбург лежат на одной параллели, а устье Тосны с селом Ивановским окажутся в самой южной точке прогиба.

Весь левый берег Невы, выше впадения этого притока, и весь правый берег его заняты гитлеровцами. Ниже села Усть-Тосно оба берега Невы — наши.

Немцы захватили Ивановское и Усть-Тосно в боях 28–30 августа 1941 года, тогда же, когда заняли Мгу и перерезали железнодорожное сообщение страны с Ленинградом. В следующие дни они выбрасывали на правый берег Невы десанты парашютистов, но этих парашютистов наши самолеты расстреливали в воздухе, по пятьдесят, по сто человек зараз. Захватить правый берег Невы немцам нигде не удалось. Села Ивановское и Усть-Тосно стали крайней угловой точкой левого фланга гитлеровцев на левобережье Невы. Траншеи перед Усть-Тоско — краем левого фланга наших войск, обращенных фронтом к востоку и вытянувшихся вдоль левого берега этого притока Невы. Здесь с осени 1941 года линию фронта обороняет наша 55-я армия. Эта линия у Ям-Ижоры загибается против Колпина к юго-западу, уходит далее на запад в сторону Пулковских высот. Там, до самого Финского залива, оборону держит 42-я армия.

Чуть ниже разрушенного поселка Усть-Тосно, на правом высоком берегу Невы, расположены поселки Малые и Большие Пороги. От сотен домов поселка Большие Пороги уже ничего не осталось: дома сожжены, расстреляны, разбомблены, их развалины разобраны на строительство дзотов и блиндажей. Оба поселка превратились в передний край нашей обороны. Из семи домиков поселка Малые Пороги уцелел один — маленький, с мансардой, дом «обстановочного старшины» (а проще говоря — бакенщика), 58-летнего Михаила Павловича Моисеева. С семьею из тринадцати человек он жил здесь до войны, живет здесь и сейчас, но уже один. Он, пожалуй, единственный здесь «местный житель».

Впрочем, он не один. Его дом, как и десятки обведенных траншеями землянок и блиндажей вокруг, населен моряками Краснознаменного Балтийского флота. Три окна кирпичного дома Моисеева выходят на Неву, деревянная мансарда с одним окном — на ту же сторону — превращена в наблюдательный пункт морских артиллеристов, обстреливающих Ивановское и все позиции немцев за Тосной. В мансарде, рядом с окном выложена защищающая от осколков будка НП, а в юго-восточной стене мансарды проделана «щель наблюдения», из которой в стереотрубу видны вся Нева до излуки и устье Тосны. А в сторону невских берегов рядом с забитым окном -мансарды глядится в узкую амбразуру другая стереотруба-Вид с этого наблюдательного пункта, расположенного высоко над берегом, — бескрайний: простым глазом просматриваются вражеские позиции в Ивановском, в Отрадном, в Никольском, а стереотруба помогает хорошо рассмотреть и Поповку, и руины бывшего неподалеку завода, а с другой стороны — поверх всех наших и немецких позиций — далекие отсюда города Пушкин и Красное Село, захваченные немцами год назад.

И удивительно, как этот, уже пробитый снарядами, обведенный сотнями глубоких воронок дом держится до сего времени! Может быть, потому, что при обозрении с широкой низины он сливается с протянувшейся далеко заним грядой соснового леса?

Нет места удобней для наблюдения, чем эта, встроенная в мансарду, после попадания в нее снаряда, будка и обитая материей амбразурка с приделанным к ней столиком для планшета... Отсюда осуществляется связь с морскими тяжелыми батареями, расположенными в лесу на правобережье Невы, и с Ленинградом. Вся изрешеченная насквозь осколками мансарда — место постоянной, круглосуточной вахты...

Против дома Моисеева, у другого — левого — берега Невы торчит над водой расстрелянная немцами, застрявшая здесь с 30 августа 1941 года землечерпалка «Нева», ее остов перевернут, в нем больше пятисот (подсчитано!) пробоин. На том берегу белеет разбитый дом водокачки, снабжавшей водою Колпино, и высятся бесформенные, оплывшие при пожаре руины спирто-водочного завода. Там тоже всегда сидят наблюдатели и корректировщики 55-й, занимающей позиции за рекой, армии.

А вдоль правого берега Невы, против немецких позиций, держат оборону — до Невской Дубровки и далее до Ладожского озера — стрелковые дивизии, морская пехота, 11-я отдельная стрелковая бригада и другие части Невской оперативной группы. Вся прибрежная полоса лесов насыщена морскими и сухопутными батареями. Весь берег изрыт, продырявлен сотнями дзотов, землянок, блиндажей, изрезан траншеями, оплетен колючей проволокой, опоясан минными полями и глядит на врага амбразурами мощных железобетонных дотов...

19 августа. 11 часов утра

Внезапно для врага над Невою и Тосной разражается грохот нашей артподготовки. Правый берег Тосны, Ивановское, уходящее дальше левобережье Невы окутываются дымом, просверкиваемым вспышками тысяч разрывов. Нева закрывается покрывалом дымовых завес, выпущенных с бронекатера и станцией, установленной на берегу Невы специальным подразделением 55-й армии. Наши самолеты, пронесшись бреющим полетом над поверхностью реки, сгущают эту тучу завесы своими сброшенными чередой дымовыми шашками.

12 часов дня

Связь доносит: от места сосредоточения у деревни Кормчино вышел к Усть-Тосно первый эшелон бронированных катеров с десантом балтийцев...

Рейд тщательно подготовлен у села Рыбацкого, где стоят наши эскадренные миноносцы и канонерка. Снаряды их орудий с волнующим звуком колыхания воздуха проносятся над Невой и ложатся на немецкий передний край в Ивановском.

Сейчас катера приблизятся. Скорее туда — на передовой НП!

Здесь, против впадения в Неву Тосны, в прибрежной траншее стоит вице-адмирал В. Ф. Трибуц с группой старших командиров. Поблизости в той же траншее — командиры-артиллеристы, делегаты связи, телефонисты, два-три военных корреспондента, поэт Л. Хаустов — адъютант командира полка...{98}

И вот идущие вверх по Неве катера уже видны. Пройдя мимо домика Моисеева, прорвавшись сквозь гущу дымовых завес, они достигают широкой излуки Невы. Они мчатся, буруня воду, рассекая хлопающие по их бортам невские волны... Семь бронекатеров и двадцать два охраняемых ими катера ЗИС и КМ. Они полны краснофлотцев, азартно кричащих «ура»...

Адмирал наблюдает, как, круто разворачиваясь, стреляя на полном ходу, один за другим катера врываются в устье Тосны. Кто-то коротко произносит: «Добро!..»

13 часов 05 минут

Подлетев к левому берегу Тосны, занятому нашей 85-й стрелковой дивизией, катера начинают высаживать, десант. На другом берегу, прижатые к земле огнем армейской и корабельной артиллерии и бомбежкой с воздуха, гитлеровцы из 1-й «полицейской» дивизии СС припали к земле в своих траншеях. Они застигнуты врасплох, им не успеть опомниться!

13 часов 20 минут

Высадка десанта закончена. Старший лейтенант Александр Ерофеевич Кострубо должен был высадить свою группу десантников на наш берег Тосны, не доходя четырехсот метров до шоссейного моста. Но он дерзнул пройти дальше, — его группа расхватывает выбрасываемые из укрытий лодки в ста метрах от моста, за две минуты переправляется на немецкий берег. У другого моста высадилась группа старшего лейтенанта Корытина Саперы 55-й армии взбегают на заминированные мосты, не дав ошалевшим немцам взорвать их, режут провода, обезвреживают мины, и по мостам уже бежит пехота.

Линия связи доносит: это — бойцы 268-й стрелковой дивизии генерал-майора С. И. Донского. Батальонами командуют лейтенант Кукареко и капитан Поболин. В бой вступает батальон Клкжанова...

Первые цепи пехотинцев и моряков, поддерживаемых пулеметным и минометным огнем из-за Тосны, уже вздымают остатки минных береговых полей, взорванных артиллерией и авиацией, которые сейчас долбят глубину вражеской обороны. Моряки и пехотинцы режут колючую проволоку, штыками и автоматами уничтожают врага в первой его траншее.И только тут немцы наконец опомнились.

Спохватилась и бьет немецкая артиллерия, батальон гитлеровцев поднимается в контратаку. Десятки вражеских самолетов заполняют небо. Над дымом и пламенем, охватившими землю и воду, завязываются ожесточенные воздушные схватки.

В дыму теперь ничего не видно...

Так начался этот бой — бой за захват нового, Ивановского плацдарма.

3 часа дня

Только что кончилась высадка на правом берегу Тосны десанта, доставленного вторым эшелоном катеров.

Освободившиеся катера первого эшелона вырывались из дымного пекла боя обратно в Неву и проносились мимо адмиральского наблюдательного пункта вниз по течению, за новыми группами десантников. Вся Нева теперь вздымается фонтанами от разрывов бомб и снарядов. Простреленные, избитые корпуса и рубки некоторых катеров захлестываются водой, но балтийские морские флаги реют на каждом флагштоке. Катера увозят вниз раненых моряков, переполнены красноармейцами и краснофлотцами. Все звуки боя постепенно отстают от них, — ниже по течению катера входят в зону тишины и спокойствия, и только буруны расходятся крутыми углами от каждого катера. Течение Невы выносит из устья Тосны какие-то бревна, обломки лодок и неведомые предметы, за которые держатся люди. Катера вылавливают их на ходу...

20 августа.

Домик Моисеева

Первые сутки боя принесли нам большой успех. Прорвав все линии немецких траншей, сражаясь в остовах домов кирпичного завода, десантники и пехотинцы ворвались в село Ивановское, достигли расстрелянной артиллерией церкви и, гоня перед собой гитлеровцев, непрерывными атаками вышибли их из следующего поселка — Отрадное, достигли руин дворца и каменных зданий Пеллы, захватили Пеллу...

Наши моряки и стрелки несут, однако, большие потери. Сопротивление гитлеровцев резко усилилось. Они спешно подбрасывают резервы. Пелла и Отрадное переходят из рук в руки, с середины дня крупные силы немцев столкнулись с нашими бойцами в Ивановском. Есть сведения, что в эсэсовскую дивизию влиты свежие силы голландцев.

Катера работают, как и вчера, — их в бою участвует больше сорока.

Корреспонденты, спеша сообщить в свои редакции о несомненном успехе, разъезжаются кто куда и на чем придется — к Ленинграду и Колпину, к штабу НОГ, и в Колтуши, и в сторону Ладоги... Многие, отписавшись, вновь вернутся сюда...

Ивановский плацдарм создан

Суммирую позднейшие записи...

Разгоревшийся в Ивановском бой принял характер многодневного кровопролитного сражения. Вторые и третьи сутки боя оказались еще более тяжелыми, чем первые. Бомбя и яростно обстреливая переправу, немцы препятствовали подвозу новых наших подкреплений.

Подразделения на правобережье Тосны оказались отрезанными, но дрались с прежним ожесточением. Связь поддерживалась по радио. Боеприпасы иссякали, продовольствие кончалось. Раненых было почти невозможно эвакуировать, — под огнем врага их грузили на баржи, на катера, на малые сплотки бревен и пускали вниз по течению. Их выносило в Неву, несло в сторону домика Моисеева. Там оба берега были нашими, там раненых принимали, сгружали, отправляли в медсанбаты и госпитали.

День за днем продолжались бои в захваченном нами Ивановском. Подкрепления, несмотря ни на что, удавалось подбрасывать — они спешили со стороны Колпина и с других сторон.

2 сентября в бой вступил свежий полк 136-й дивизии генерал-майора Н. П. Симоняка, — то были ханковцы, которые зимой столь же стойко, как осенью Ханко, держали рубежи на Пулковских высотах. В этот день ханковцы опять форсировали Тосну, чтоб вновь захватить отбитое было немцами Ивановское. Плацдарм был захвачен, и многие окруженные там, но продолжавшие сражаться бойцы сомкнулись с прорвавшимися к ним ханковцами. Еще несколько суток наши батальоны ломали хребет гитлеровцам, переходившим при поддержке танков и авиации в непрерывные контратаки. Армейские газеты наполнились описанием удивительных подвигов, совершенных в эти дни на плацдарме. Имя майора Клюканова, принявшего командование полком в самый критический момент боя, сражавшегося здесь пятнадцать суток, стало известно всем. О подвиге четырех радистов — Спринцона, Люкайтиса, Тютева, Бубнова, отрезанных в подвале разбитого кирпичного здания и трое суток корректировавших огонь артиллерии и вызывавших его на себя, писали очерки журналисты, стихи — поэты Ленинграда. Красноармеец Приступа из дивизии Симоняка закрыл грудью ствол немецкого станкового пулемета. Погибшая здесь отважная сандружинница Кларисса Чернявская стала прославленной героиней Ленинградского фронта. Экипаж катера ЗИС-368, высаживая десанты, совершил за время операции сорок семь рейсов под огнем врага...

Трехнедельное сражение закончилось 8 сентября. Половина села Ивановского, до разрушенной церкви, была окончательно закреплена за нами.

Новый плацдарм был создан.{99}

...К этому времени на Мгинском и Синявинском выступах вражеского кольца блокады уже широко развернулось гораздо более значительное сражение, начатое 27 августа наступлением войск Волховского фронта...

8-я армия наступает...

Можно представить себе, как гадали немцы о значении наносимых им то здесь, то там Ленинградом ударов: Урицк, Путролово и Ям-Ижора, Карельский перешеек, Балтика, Усть-Тосно... Перебрасывая с места на место свои накопленные для штурма Ленинграда резервы, враг гасил очаги боев, не зная, какие из них советское командование намерено превратить в главное направление а вдруг да задуманного им контрнаступления?

Впрочем, фашистское командование, вероятно, не слишком беспокоилось, стянув к Ленинграду такие силы, каким, по его мнению, Ленинградскому фронту нечего было противопоставить. Тем яростнее накидывалась вражеская авиация воздушными бомбежками на Ладожскую трассу — единственный путь, по которому внутрь кольца блокады могли поступать наши резервы.

Да, опасность для нас со стороны Ладожского озера была в эти дни велика. 24 августа малым охотникам Ладожской военной флотилии удалось захватить на озере вражеский катер, а еще до того, 28 июля, был потоплен итальянский катер. Выяснилось, что враг не только готовится к нападению с северных берегов озера на Ладожскую трассу, но, пожалуй, и сделает попытку высадить десант на обороняемые нашей армией южные берега Ладоги между деревней Липки и устьем Свири. И хотя Ладожская военная флотилия вместе с авиацией надежно оберегала всю южную половину озера, здесь со дня на день могли разыграться бои.

К этому времени тот участок Волховского фронта, где находилась только наша 8-я армия, скрытно от немцев пополнился большими свежими силами. На место 8-й армии — от Липок до Гонтовой Липки — встала обновленная, заново укомплектованная, мощная 2-я Ударная армия, а 8-я армия отодвинулась по фронту к югу, по соседству с нею, в район Гайтолова и Воронова. Мощь Волховского фронта на всем участке против внешней стороны кольца блокады была теперь велика. Занятые подготовкой к штурму Ленинграда, немцы перевели под стены города сильнейшую, освободившуюся после падения Севастополя, испытанную в осаде и захвате городов Европы 11-ю армию генерал-фельдмаршала Манштейна. В ней были армейские корпуса, состоявшие из многих дивизий, артиллерийские, танковые, авиационные и другие части...

27 августа прибыл под Ленинград со своим штабом сам Манштейн.

Но именно в этот день, 27 августа, неожиданно для немцев начали наступление войска 8-й армии Волховского фронта, которым вновь командовал генерал К. А. Мерецков.

Казалось бы: какое может быть наступление на пороге осени здесь, где в заболоченных лесах и торфяниках почти нет дорог, где зияют пучинами глубокие топи? Возможность советского удара здесь, конечно, представлялась немцам маловероятной.

Части 8-й армии двинулись от линии Гонтовая Липка — Хандрово и находившегося у немцев села Вороново. Здесь произошло много интересных событий. Расскажу только один эпизод.

327-я стрелковая дивизия Н. А. Полякова, поддержанная танками 107-го отдельного танкового батальона майора Б. А. Шалимова и другими частями, прорвав оборону противника, взяла обходом Вороново и сразу двинулась дальше. Эта — в прошлом кавалерийская — дивизия весною была в составе 2-й Ударной армии и попала в окружение. Теперь командиры ее, тяжело переживавшие измену Власова, сплоченные общей ненавистью к нему и ко всем «власовцам», дрались с поразительной самоотверженностью и на два дня опередили успехом своей дивизии прочие части.

Командир 107-го отб Б. А. Шалимов позже рассказал мне, что командование армии получило от другой, пытавшейся взять Вороново в лоб, соседней дивизии донесение о том, что она не может продвинуться вперед. И после такого донесения командование сразу даже не поверило сообщению о взятии Воронова 327-й дивизией. Дескать, «хвастаются, врут!..». И готово было за это подвергнуть «хвастунов» суровым карам. Только когда посланные для проверки представители штаба были доставлены в Вороново с другой стороны, командиры дивизии Н. А. Полякова были щедро представлены к наградам.

А две роты танков (Т-34 и четыре КВ), которые поддерживали 327-ю дивизию, обошли Вороново с юго-запада, двинувшись в обход «Круглой Рощи». {100} Дорог здесь не было. Но танки пошли по просеке прежней высоковольтной линии. Вместе с пехотой взяли Эстонские поселки и, ведя бои, вырвались километров на десять вперед.

С тем же успехом двигался вперед, прорвав оборону врага, корпус генерала Н. А. Гагена. Хуже действовала 1-я горнострелковая бригада, которая не сумела подхватить успех танков капитана Собченко, взявших в бою за Пушечную Гору две линии немецких траншей. Блокированные замаскированными немцами и взорванные ими, здесь погибли двадцать два танка...

Общий успех был, однако, великолепным. Немцы, поняв, какая угроза нависла над ними, растерялись: блокада Ленинграда вот-вот будет прорвана!

Не надеясь на отступавшие в беспорядке части 18-й армии, генерал-фельдмаршал Манштейн немедленно бросил в бой только что прибывшую из Крыма 170-ю пехотную дивизию. Это была та самая «гренадерская» дивизия, которую Гитлер прославил за штурм Севастополя и которую отметил значком «крымский щит» на рукавах солдат.269

К 4 сентября войска 8-й армии, наступавшие значительно южнее Синявина и чуть севернее железной дороги Ленинград — Мга, расширили полосу прорыва до двенадцати километров, прошли от пятнадцати до двадцати километров к западу по «большой дуге». До Невы оставалось несколько километров...

Манштейну было уже не до штурма Ленинграда! Снимая с намеченных для штурма позиций одну за другой отборные дивизии 30-го и 26-го корпусов своей армии, он бросал их к полосе нашего прорыва. Здесь завязались тяжелейшие для нас, из-за созданного немцами превосходства в силах, бои.

Нужно было немедленно поддержать волховчан встречным ударом по немцам! И тогда с правобережья Невы двинулись части Невской оперативной группы Ленинградского фронта.

Это было в ночь на 9 сентября — когда Ивановский плацдарм был уже окончательно закреплен за нами, но когда, к сожалению, стало ясно, что на развитие наступления оттуда рассчитывать не приходится.

Операцию на Неве начали 86-я и 46-я стрелковые дивизии. Надо было прежде всего захватить тот мертвый клочок земли, который на картах все еще назывался Московской Дубровкой, вновь создать здесь плацдарм, на месте прежнего, потерянного нами в апреле Невского «пятачка». Опираясь на этот плацдарм, двигаться дальше!

Бои здесь велись два дня. 86-я дивизия форсировала Неву у Бумкомбината, зацепилась за «пятачок», но успеха развить не смогла. 9 сентября поддерживавшая эту дивизию 11-я отдельная стрелковая бригада перекатилась через нее и попыталась двинуться навстречу волховчанам. До стыка с ними оставалось теперь по «большой дуге» километров десять. Но ни 46-й, ни брошенной вслед 70-й дивизии помочь бригаде не удалось.

Нам очень нужны были подкрепления. Немцы хорошо понимали это и накануне подвергли еще одной массированной бомбежке восточный берег Шлиссельбургской губы. Ведь именно отсюда перебрасывались по Ладоге войска к ленинградцам! Вражеская авиация взорвала железнодорожный состав с боеприпасами, сожгла немало вагонов с военным грузом, произвела разрушения в порту.

10 сентября стало ясно, что для развития операции на левом берегу Невы сил у нас не хватает. Оба действовавших здесь, терпящих большие потери соединения — 86-я дивизия и 11-я бригада — были отведены обратно на правый берег. Невский «пятачок» удержать не удалось, торопливость в подготовке сказалась, операция Невской группы войск сорвалась...

Без поддержки со стороны Невы войска Волховского фронта, действовавшие глубоко в немецких тылах южнее Синявина, оказались в значительной степени обессиленными: Манштейн кидал в бои все новые, свежие дивизии своей 11-й армии. Наступление наше здесь приостановилось. Ожидая подмоги, наши части понемногу, под напором немецких резервов, частью сил отходили к северо-востоку, чтобы охватить с юго-запада сильнейший оборонительный узел немцев — Синявинские высоты.

Новый удар мы могли нанести с востока войсками 2-й Ударной армии только после серьезнейшей подготовки, частичной перегруппировки сил и подхода к исходным позициям пополнений. Волна наступления нашего широко хлынула на Синявинский выступ тогда, когда, усиленные свежими соединениями, Волховский фронт и Ленинградский фронт опять решительно двинулись навстречу друг другу.

Наступление войск Невской оперативной группы началось в ночь на 26 сентября...

Глава десятая.

У невского «пятачка»

Район синявинских боев. Невская оперативная группа.
13-я батарея 189-го зенитного артполка.
25 сентября — 7 октября 1942 г.

Новое наше наступление. — В добрый путь! — Передний край. — Первый день боя за «пятачок». — День второй. — День третий. — День четвертый. — Дождь. — Решающий день. — Конец операции. — Штурм Ленинграда сорван!

Новое наше наступление

Новое мощное наступление войск Невской оперативной группы, под новым командованием — генерал-лейтенанта Д. Н. Гусева, началось в ночь на 26 сентября. В форсировании Невы участвовали пополненные 86-я стрелковая дивизия В. А. Трубачева, 70-я стрелковая дивизия А. А. Краснова, 11-я отдельная стрелковая бригада И. Ф. Никитина и два отряда морской пехоты. В операции приняли участие наши артиллерийские, танковые, инженерные части, авиация и корабли Балт-флота. Особенно напряженной и ответственной была работа инженерных и саперных частей генерала Б. В. Бычевского. Войсковые учения и вся подготовка проводились в тыловых лесах и на озерах Карельского перешейка.

Заблаговременно к Невской Дубровке и в район платформы Теплобетонная, откуда должно было начаться форсирование Невы, были скрытно, по ночам, привезены на автомашинах тридцать плашкоутов-тендеров Ладожской флотилии, десять катеров и две тысячи двести деревянных лодок, сделанных в Ленинграде. Сформированный специально для управления ими боцманский и курсантский морской батальон и три понтонных батальона (21-й, 41-й и 42-й), имевшие в своем распоряжении три комплекта понтонного парка (Н2П) — около трехсот понтонов, готовы были двинуть в ход армаду своих судов: с танками, дивизионными саперными батальонами, стрелковыми частями и морской пехотой. Высадка должна была производиться поэшелонно весь день.

Для того чтобы сосредоточение плавучих средств и танков происходило по ночам скрытно от немцев, поперек правого берега четырьмя инженерно-фронтовыми батальонами (52-м, 54-м, 106-м и 325-м) были вырыты глубокие траншеи — «карманы», в которые спустились до Невы специально построенные, ведущие из тыла дороги, замаскированные сверху, невидимые для врага. В этих «карманах» были спрятаны лодки, секции понтонов и танки, которым предстояло переправиться на понтонах.

В ночь на 26 сентября вдоль всего течения Невы, от Рыбацкого до Шлиссельбурга, пронесся шквал одновременной артиллерийской подготовки: открыли огонь стоящие на Неве у Рыбацкого эскадренные миноносцы и канонерские лодки. Батареи тяжелой морской артиллерии, расположенные в лесах правобережья Невы, вместе с гаубичными и другими полками наземной артиллерии накрыли Синявинский выступ немцев почти на всю его глубину. Легкая артиллерия, минометы, «катюши» обрушились на прибрежную полосу немцев по фронту в шесть-семь километров, особенно в трех пунктах, намеченных для высадки первого десанта.

Сразу после артподготовки, в 3 часа 30 минут утра, под прикрытием дымовых завес началась высадка первых подразделений десантников — одновременно во всех трех пунктах. В центре форсировали Неву батальоны 70-й стрелковой дивизии вместе с моряками и вспомогательными частями. Морские, артиллерийские, инженерно-саперные командиры находились вместе с командирами стрелковых частей на объединенных командных пунктах у мест высадок и непосредственно, наблюдая за высадкой, управляли дружными действиями частей.

Наша авиация производила непрерывные массированные налеты, а корректировщики артиллерии поднимались над полем сражения на аэростатах наблюдения...

Сразу после нашей артподготовки немцы оказали бешеное сопротивление. Бесчисленные минометы обрушили огонь на десант, сотни пулеметов весь день поливали поверхность реки и наш берег сплошным косым ливнем пуль. Немецкая артиллерия, опомнившись после первого нашего удара, сыпала на правый берег и на переправы снаряды всех калибров. Тысячи снарядов и мин разрывались на всех участках форсирования одновременно. Немецкая авиация, бомбя наши войска, совершила в день больше трехсот самолетовылетов.

В этом тяжелом бою высадка эшелонов наших войск продолжалась до шести часов вечера. Главный удар был направлен от берега Невской Дубровки, а части 11-й отдельной стрелковой бригады, переправлявшиеся у платформы Теплобетонной, прямиком против по сути неприступной 8-й ГЭС, должны были отвлечь внимание на себя во время переправы 70-й стрелковой дивизии и не допускать контрудара немцев со стороны Марьина. С правого фланга от направления главного удара действовала 86-я стрелковая дивизия.

Невский «пятачок» был захвачен частями 70-й стрелковой дивизии, и они закрепились на нем.

11-я бригада и 86-я дивизия, которым на своих участках не удалось достичь успеха, смыкаясь с флангов, присоединились к 70-й стрелковой дивизии, чтобы, переправившись у Невской Дубровки, расширить участок прорыва в обе стороны берега и развить наступление вглубь.

В этот день, стремясь отвлечь силы нашей авиации, немцы попытались, после почти пятимесячного перерыва, бомбить с воздуха Ленинград. Но им это плохо удалось. Их положение на Неве становилось угрожающим, потому что нашим частям на Невском «пятачке» удалось не только закрепиться, но и расширить участок прорыва; потому еще, что от Ивановского плацдарма вдоль берега Невы, атакуя немцев, пробивались части морской пехоты, а Волховский фронт вновь начал нажимать со своей стороны.

В следующие дни наши танки вместе с пехотой стали пробиваться в глубину вражеской обороны. Свежие подразделения 11-й стрелковой бригады, высадившиеся на левый берег в ночь на 28 сентября, включились в боевые порядки 329-го-и 68-го полков 70-й стрелковой дивизии, дрались на участке от 8-й ГЭС до немецкого опорного пункта Арбузова и завязали бои на его окраине. В этот день, 29 сентября, берег Невы немецкая авиация бомбила непрерывно, но ночью переправы продолжались. Неву переплывали наши танки-амфибии; понтоны под огнем врага переправляли средние и тяжелые танки. Наступление наше развивалось.По ночам поле сражения освещалось опускавшимися на парашютах осветительными немецкими ракетами, трассирующий многоцветный огонь полосовал небо, но в каждую следующую ночь высадка продолжалась. Первый батальон 11-й стрелковой бригады, пробивавшийся навстречу движущимся от Ивановского плацдарма морякам, перекатившись через усталых и понесших большие потери стрелков 70-й дивизии, ворвался к трем часам дня 29 сентября в Арбузове, прошел на другую его окраину, до опушки леса и закрепился там. Для немцев создалась реальная угроза окружения с третьего направления — на прибрежной полосе между Ивановским и Арбузовом. Поэтому днем 30 сентября немцы предприняли контратаку на занятое нами Арбузове. За нею, в течение дня, последовало еще шесть контратак, поддержанных бомбежками вражеских самолетов. Но все эти контратаки были отбиты нашими автоматчиками, гранатометчиками и минометчиками.За этот день — солнечный и ясный — на других участках левобережья бой удалился от берега: наши части ушли вперед, пробиваясь навстречу 2-й Ударной и 8-й армиям Волховского фронта, ведущим тяжелейшие бои в болотах и наполненных водою котлованах Синявинских торфоразработок, на местности, открытой для наблюдения и обстрела с Синявинских и других укрепленных немцами и яростно обороняемых ими высот...

В добрый путь!

Бои были тяжелыми. Но люди оставались людьми. Они так привыкли к своему фронтовому быту, что и воюя ничуть не изменяли обычным своим жизнерадостности, деловитому спокойствию, способности шутить и смеяться. Уверенно и дружно они трудились. На примере людей маленького подразделения я расскажу здесь о том, как проходил их ратный труд в дни синявинских осенних боев...

27 сентября

Вечером 26 сентября командир 13-й батареи старший лейтенант Якуб Платов возле машины пульустановки, никак не вылезавшей из котлована, ругательски ругал своего заместителя:

— Не понимаю, товарищ лейтенант, какого черта смотрели вы? Всё у вас люди, люди, забота о людях, а вот о технике заботы нет никакой! Ничего поручить вам нельзя. Почему бревна не подложили под левое колесо? Выезжать пора, а тут бегай сам по всей колонне да смотри, где кто опростоволосился!

Широколицый, шахтерски широкий в плечах лейтенант Георгий Корнеевич Серпиков стоял перед командиром навытяжку. Тот — маленький, экспансивный, верткий — грозно наскакивал на него.

К машине подошел командир пульустановки, степенный ефрейтор Исаенко, с группой бойцов. Навалились дружно, машина выехала. Платов мгновенно смолк.

— Ну что, откипятился? — по-домашнему улыбнулся Серпиков.

— Откипятился! — вздохнул отходчивый Платов.

— Пойдем-ка тогда кашу есть, пока ребята патроны грузят!

Серпиков давно изучил характер своего друга, Оба сидели на пустых бидонах и ели пшенную кашу одной ложкой. Второй не нашли: вся посуда была уже уложена в ящики. Подойдя к своим начальникам, ефрейтор Хлепетько поглядел на кашу, на темнеющие поодаль грузовики со снарядами, на пушки, поставленные в голову готовой к походу колонны, подумал, помялся, сказал:

— Товарищ старший лейтенант, а ведь я знал, что мы сегодня выйдем!

— Почему? — оторвался от каши Платов.

— А потому — полотенце белое мне приснилось. Уж это всегда, как полотенце белое мне приснится, значит, верное дело — выезжаем!

Бойцы вокруг рассмеялись. Подобные доказательства скорого отъезда высказывались и другими бойцами. Даже веселый повар Дуся, плотная, коренастая девушка, не раз говорила: «Нам здесь не жить!..»

А истина была в том, что с этой расположенной в Токсове позиции все давно стремились на передовую. И приказ батарее выйти к Невской Дубровке, занять новую огневую позицию для прикрытия с воздуха наступающих наземных частей был воспринят батарейцами как почетный и лестный подарок. Каждый понимал, сколь необходим для будущих решающих боев захваченный немцами в апреле прославленный Невский «пятачок». Предстояло вновь вырвать его из рук врага и удержать за собой. Батарейцы были счастливы участвовать в этом деле.

В ночь на 27 сентября колонна шуршала шинами по шоссейной дороге. На головной, буксирующей первое орудие машине ехал командир батареи. Серпиков восседал на второй. Путь к Невской Дубровке лежал через окраины Ленинграда, через Большую Охту и на Колтуши. Ехали в темноте. Окраинные полуразобранные на дрова домишки скалили белые печи да трубы. Неумолимо приближавшаяся вторая зима блокады требовала от городского хозяйства жертв — множество деревянных домов было разобрано на дрова. Бойцы не узнавали знакомого с юности пригородного поселка. Освещенные синими лампочками, нагруженные дощатым ломом трамваи уступали колонне путь. Хлынул дождь, и девушки-прибористки сунули порученные им балалайки и мандолины под полы своих шинелей. Девушки твердо решили: «Воевать будем с музыкой!» Свистел ветер, летевший с Невы, осенний, упорный, острый...

Лабиринт пустых ночных улиц, перекрестки, повороты и — снова шоссе и проплывающие во мраке деревни. В двенадцати километрах от переднего края, в деревне Хабои, колонна остановилась: здесь со своим штабом поджидал батарейцев командир полка.

— Ну вот, батенька мой, — сняв очки, сказал в избе склоненному над картой Платову суховатый подполковник Зенгбуш, — утром поедешь дальше. И чтоб ты сбил десять самолетов и не возвращался, пока не собьешь их. Понял?

— Есть, товарищ подполковник, постараюсь оправдать доверие! — скороговоркой ответил Платов.

Он всегда был в речах, так же как и в движениях, быстр. Уж такой у него характер: за что бы ни взялся, все делать скорее, скорее!

И утром, торопясь выезжать, он хотел ограничить завтрак сухим пайком. Но тут объявилась курносая чернобровая девушка:

— Разрешите, я помогу вашему повару? Оказалось, что колхозники этой деревни наволокли

сюда к утру свои котлы да посуду, и некий бородач выступил с торжественной речью:

— Всё для победы над врагом! Кушайте, дорогие бойцы! Наташка моя — повариха важная! А потом — побольше убивайте фашистов, чтобы не летали они над советской землей!

Наташа так быстро и так вкусно сготовила пищу, что Платову возражать не пришлось. А когда колонна трогалась в дальнейший путь, Наташа при всех батарейцах, ничуть никого не стесняясь, подбежала к серьезному Серпикову и поцеловала его прямо в губы Отскочила, засмеялась и, крикнув: «Чтоб хорошо воевали!», убежала в избу. Строгое лицо Серпикова расплылось в улыбке, темно-голубые глаза стали вдруг мальчишески озорными. Серпиков вспомнил, что ведь он, собственно говоря, комиссар батареи, и если все по его примеру...

— Вот шалая! — прервал он свою мысль, но улыбка никак не сходила с его простодушного лица.

— Смотрите, товарищ лейтенант! Мы об этой ясноглазой молодочке вашей жинке напишем! — шутливо пригрозил командир орудия Байшир.

Улыбка исчезла. Серпиков насупился. Его жена Настасья Тимофеевна осталась в оккупированной немцами области. Уже больше года не знал он о ней ничего.

— Поехали! — сурово сказал лейтенант.

— Заводи моторы!

Передний край

С каждым километром дороги близость переднего края ощущалась все явственней. Грохот орудий усиливался, минометы оглашали лес неким металлическим харканьем. Но что это была за дорога! Ее еще только прокладывали в чаще леса саперы. Бревна стланей разъезжались, свежие ветки ельника под колесами машин тонули в болотной грязи. Встречный транспорт, старательно пропуская шедшую на передний край батарею, сворачивал, рискуя перевалиться в болото. Никто, однако, не негодовал, не ругался. Все понимали: надо! И шоферы встречных машин, не жалея ни сапог своих, ни захлестываемых грязью шинелей, выскакивали на подмогу артиллеристам, вместе с ними протаскивали пушки через ямы и рытвины. Колонну вел Серпиков, потому что Платов с двумя командирами других батарей уехал далеко вперед, чтобы заблаговременно выбрать огневые позиции. Но вот батарейцы увидели его на свежесрубленном мостике у застрявшего здесь гусеничного трактора. Колонна остановилась.

— Ну как? — спросил Серпиков.

— Выбрал! — обрезал Платов.

— А чего сердишься?

— Место больно поганое. Пни... Повозимся!

И оба разом глянули вверх. Вылетев из-под солнца, стайка самолетов, кружась, с воем моторов взмывая под белые облака, ныряя, затарахтела пулеметами. Маленький И-16, бесстрашно атакуя четверку «мессершмиттов», стремившихся спикировать на дорогу, вертелся среди них вьюном. Неуклюже качнулся, сделал попытку выровняться, но штопором пошел к распростертым внизу лесам...

— Сволочи! Сбили! Упал! — потряс кулаками Платов и сразу умолк: неведомо откуда взявшийся «лаг» ворвался в строй «мессершмиттов», сшиб головного, тот вспыхнул, прочертил в голубизне небес черную дымовую дугу; три остальных бросились наутек. «Лаг» гнался за ними, пока все не исчезли за горизонтом...

— Товарищ старший лейтенант! Это, никак, и есть вы?

Платов обернулся. Перед ним стоял выбравшийся из леса загорелый усатый боец. — Я... А вы кто такой? Э, да, кажись, Петров? Третьим номером под Лугой у меня был?

— Точно! Я самый! — расцвел в улыбке боец. — Где свидеться-то через годик, товарищ старший лейтенант, довелось!

И пока грузный трактор пыхтел на мостике, а колонна ждала пути, два старых соратника вспомнили многое... Радостную дату 10 июля прошлого года, когда та, прежняя батарея Платова сбила за день три «юнкерса», а три фашиста из их экипажей попали к нам в плен. И другую, трагическую, 10 августа, когда окруженный врагами Платов плакал, разбивая по неумолимому приказу свою Последнюю пушку. А вражеские самолеты, издеваясь над беспомощными зенитчиками, с высоты двадцати метров штурмовали отступавших красноармейцев. И потом не было ни связи, ни продуктов; питались ягодами. Десять суток выходили из жутких болот пешком...

— Весь год, товарищ старший лейтенант, я им мщу за это! — повел бровями Петров. — В гвардии нынче я!

Трактор наконец съехал с моста, колонна двинулась дальше. Гвардии красноармеец Петров долго еще стоял на обочине дороги, разглядывая с видом знатока проползавшую мимо него новую технику прежнего своего командира.

Вскоре стемнело, но зажигать фары было запрещено. Платов лежал на крыле головной машины, вслушиваясь в хлюпанье грязи под колесами, вглядываясь в кромешную тьму.

— Правее!.. Довольно! Прямо! Левей! — кричал он назад, и шофер яростно вертел баранку, полностью доверившись этому голосу.

— Влево! Еще!.. Правей!

По всей незримой в ночи колонне слышались подобные напряженные возгласы. Батарейцы шли рядом с пушками, оберегая их от падения в канаву. И на каждой сотне метров перекатывали их через опасные места на руках.В три часа ночи лес оборвался. Дальше были одни только пни, развороченная земля, воронки, ходы молчаливых траншей. Ночь здесь и там раздиралась грохотом и молниями разрывов. Враг вел методический артиллерийский огонь. Чуть дальше над рекой вспыхивали осветительные ракеты, не умолкала пулеметная трескотня. Батарея была в районе прежней деревни Плинтовки, в полутора километрах от Невы, в двух — от немцев. И Платов, рассредоточив колонну, повел ее за собой изрытой, перепаханной снарядами целиной. Корчевали пни, прокладывали в хаосе иссеченного кустарника проходы, машину за машиной тащили на плечах, на руках. Иные из снарядов рвались совсем близко, осколки пробили борта трех машин. Но разгоряченным, сосредоточенным в физических усилиях людям было не до снарядов. И девушки-прибористки работали так же, как все... Опять пошел сильный дождь, шинели стали пудовыми. Пушки одна за другой занимали свои места на расчищенной для них площадке. Скрипел и позвякивал шанцевый инструмент. В болотную почву врыться было нельзя. Девять девушек-прибористок и повар Дуся, выбрасывая комья торфа лопатами, воздвигали бугры землянок, в которых можно было только лежать. Бойцы и командиры, сваливая жидкую землю между двумя рядами вбитых кольев, наращивали брустверы — укрытия для орудий и для приборов. Эти брустверы, высотой в два метра, являли собой инженерные сооружения, не предусмотренные довоенным уставом. Ибо кто прежде мог думать, что зенитную батарею понадобится ставить на самом переднем крае, да вдобавок к тому — на болоте? Но каждый бруствер постепенно обрастал свежими, принесенными на плечах бревнами, и быстрее всех с этой работой справились орудийные расчеты Байшира и Грязнова.

Ночь давно уже сменилась утром, утро — тусклым дождливым днем, а батарейцы все работали и работали, не замечая ни времени, ни дождя, ни грязи, ни разрывающихся вокруг снарядов.

К Платову подошел незнакомый артиллерист со знаками различия старшего лейтенанта:

— Ну что? Марать приехал?

— А вы кто такой? — огрызнулся Платов.

— А я ваш сосед, начальник штаба полевого дивизиона, — весело ответил пришелец, — фамилия моя Груша. Ну, приходите сохнуть, вон — метров сорок — моя землянка!..

Первый день боя за «пятачок»

28 сентября

Но сохнуть Платову не пришлось. Работа оборвалась внезапно в 3 часа дня, как только ветер разметал и отнес за горизонт тяжелые лохмы туч.

Резкий, неожиданный выкрик разведчика, красноармейца Егорова, заставил всех кинуться по местам:

— Курсом девяносто один — три «Ю — восемьдесят семь», высота двадцать пять...

И время сразу стало измеряться секундами.

— По звену «юнкерсов» темп пять! — скомандовал Платов.Приборы взялись вырабатывать данные, стволы орудий повернулись к летящим на высоте две тысячи пятьсот метров бомбардировщикам.Платов искоса глянул на еще не испытанных в бою девушек. Сосредоточенные, внимательные, они всматривались только в свои приборы. О девушках можно было больше не думать. И Платов прикинул: немцы направляются туда, где наша наступающая в этот день пехота переправляется через реку.

В тембре голоса всех сообщающих данные был металлический автоматизм.

— Огонь!

Разрывы легли впереди цели. Головной самолет противника, никак не ожидавший, что напорется здесь на зенитки, резко свернул вправо, не дойдя до речных переправ. За ним метнулись вправо два других. Сделали вираж, кинулись к солнцу и новым заходом, из-под лучей, слепящих глаза зенитчикам, устремились к реке. Батарея Платова дала второй залп. Но «юнкерсы» все же успели войти в пике, сбросили бомбы и, резко набрав высоту, ушли восвояси...

— Чтоб тебе пусто было! — выругался старший сержант Байшир.

Батарейцы молчали. Платов кинулся к телефону, что был подключен к проводу соседнего артдивизиона, имевшего впереди наблюдателя:

— Куда бомбы упали?

— В воду... Не принесли вреда... Ну а вы-то что? Выходит, правильно я говорил? — ответил в трубку старший лейтенант Груша.Платов рассерженно бросил трубку. И услышал выкрик Егорова:

— Курсом девяносто один — шесть «Ю — восемьдесят восемь»...

Донесения и команды посыпались как из счетной машины:

— По группе «юнкерсов»... Цель поймана! Дальномер тридцать два сорок... тридцать два шестьдесят... тридцать один восемьдесят... Больше сто двадцать... Высота тридцать три двадцать... Скорость сто двенадцать. Есть совмещение... Огонь!

Дружные залпы охватили головной самолет. Он начал стремительно терять высоту, сделал разворот вправо, покатился, перерезав небосклон, вниз, вниз, до самых немецких траншей. Облачко дыма рванулось от земли. Остальные пикировщики развернулись и, сбросив бомбы куда ни попало, ретировались. — Налетался один! Ура! — прозвенел от приборов восторженный девичий голос.И вместо сухих, лаконичных формул по огневой позиции покатились шутки и смех. А на четвертом орудии ефрейтор Скабыш спокойно, с удовлетворением заключил-:

— Это месть наша немцам за поруганную Белоруссию!

Налеты на передний край и на переправы продолжались весь день. Некогда было даже перекинуться впечатлениями. Чтобы обмануть зенитчиков и рассеять их внимание, фашисты стали делать заходы несколькими группами с трех сторон. Нужно было стрелять уже не всей батареей, а каждым орудием отдельно по разным целям. Командиры орудий не терялись, действовали самостоятельно.

И когда «юнкере» пикировал, ефрейтор Пилипчик, поймав его в прицельную трубку, держал в поле зрения до самого выхода из пикирования. И так увлекся, что не отклонялся от трубы даже в моменты выстрелов. А сила отката орудия, стоящего на болоте, была велика, ударом трубы Пилипчику перебило переносицу. Но, едва дав себя наспех перевязать, Пилипчик снова прильнул к трубе и не отрывался от нее до конца схватки.

Так же неотрывно охотился за воздушной целью ефрейтор Лупанин. Он не отпустил прицельную трубу, не дрогнул, даже когда в пяти метрах от его пушки разорвался артиллерийский снаряд. Можно ли было хотя бы прищуриться, если как раз в этот миг вражеский «юнкере» входил в пике и требовалось дать выстрел не позже чем через три-четыре секунды? Лупанина обдало землей, осколки провизжали и звякнули о металл пушки, но ее выстрел заставил «юнкерса» преждевременно вырваться из пике, и вражеские бомбы отклонились от цели.

А вечером, уже в темноте, когда страда сплошного дневного боя окончилась, когда Платов разбирал с командирами и бойцами результаты почти непрерывных стрельб, этот самый ефрейтор Лупанин, лежа на животе в низехонькой землянке, выписывал карандашом статьи «боевого листка».

Сбитый днем самолет был добрым почином. После двух бессонных ночей батарейцы, довольные собой, залегли спать. И, несмотря на продолжающийся обстрел, заснули крепчайшим сном.

День второй

29 сентября

— Съешь! Ну съешь, ну хоть с ложечки!.. Вот чертяка, я ему принесла, а он и повернуться ко мне не хочет!

— Отстань, Дуся, видишь — сейчас на нас пикировать будет!

— Ну и леший с ним. Зря я, что ли, всем вам кашу варила?

Слышались дикий свист, вой, рев сирены. Одномоторный Ю-87 пикировал на батарею под углом в 80 градусов. Пике длилось десять — двенадцать секунд, но пушка успевала вышвырнуть навстречу врагу несколько пудовых снарядов. Клубки разрывов вырастали перед носом фашистского летчика, немец пугался, мгновенно выводил самолет из пике и улепетывал в сторону. Вслед за ним с той же небесной «точки прицеливания» низвергался другой нависший там самолет — они шли эшелонами от трех до двадцати враз. Их бомбы летели вразброд, падали вокруг батареи, с чудовищным грохотом разрывались в болоте.Эта канитель началась в 6.30 утра и продолжалась весь день.

Днем Дуся все уговаривала:

— Ну вот сейчас? Ну пока новый заход они сделают! Ну ешь же!

Немцы решили во что бы то ни стало уничтожить мешающую им зенитную точку. За одномоторным Ю-87 они бросали на батарею двухмоторные Ю-88. На шестикилометровой высоте появлялись вдруг «хейнкели», сбрасывали бомбы с горизонтального полета. Пикировщики заходили к батарее с фронта, и с тыла, и с трех сторон одновременно. Не получалось! Тогда большая группа пикировщиков кидалась со стороны солнца на передний край, а другая, маленькая, выждав, когда батарея откроет по той огонь, внезапно выскакивала короткими пике из-за леса: авось не заметят!

Батарейцы замечали решительно всё. Им некогда было стереть пот с лица, но встретить врага снарядами они успевали в любой небесной точке. Стрельба была непрерывной — опоздание в поимке цели, в открытии огня хотя бы на секунду грозило гибелью. Однако никто из батарейцев этой секунды немцам не подарил. Платов командовал с неподражаемой четкостью. И немцы освирепели. Они открыли по батарее жестокий орудийный огонь. Снаряды рвались повсюду вокруг, осколки свистели над аккуратно работающими зенитчиками. Больше трех десятков снарядов разорвалось поблизости. В момент, когда звено Ю-87 пикировало на батарею со стороны орудия старшего сержанта Мельника, снаряд разорвался в нескольких метрах от него. Осколком разбило «принимающий» прибор, другим осколком был ранен пулеметчик пульустановки Гудков. Командир орудия Мельник мгновенно принялся исправлять повреждение, а Гудкова заменил командир пульустановки Исаенко. И в те секунды, пока «юнкерсы», завывая, неслись в пике, пульустановка бросила в небо четыре струи длинных очередей. Пикирующий самолет охватило пламя, он рухнул вместе с бомбами в лес и взорвался. Два других, сбросив бомбы, резко свернули в сторону и ушли. Бомбы разнесли берег речушки в двадцати метрах от батареи. Но осыпанные землей батарейцы торжествовали.

— Никуда не пойду! — умаливал командира батареи Гудков. — Одной рукой бить их буду!

Платов решительно приказал санинструктору Зайцеву увести раненого бойца в медсанбат.

Только к вечеру, с темнотой, немцы прекратили налеты.

И в час, когда Дуся наконец полноправно кормила обедом бойцов, на батарею явился сосед, старший лейтенант Груша. Перетрогал на орудиях все вмятины от осколков, удивился, что убитых на батарее нет.

— Уважаю, браток! — сказал он Платову. — Вижу теперь, сомневался я зря. С такими, как вы, можно соседить... Пойдем ко мне в гости. Шахматы признаёшь?

Платов решил, что после такой работы шахматы вещь полезная, хотя и чувствовал, что его голова от напряжения пухнет.

К ночи на батарею заглянул представитель политотдела Бродский. С ним вместе пришел боец-баянист. Веселая «Комсомольская» разносилась над передним краем, дразнила немцев. А когда Бродский с баянистом собрались уходить, бойцы заявили, что им скучно будет жить без гармошки.

— Пришлю! Честное слово, пришлю, как только еще одного фрица собьете!

— Ну, значит, завтра же гармошка наша! — решительно определил ефрейтор Лупанин.

День третий

30 сентября

— Снаряды! Товарищ старший лейтенант! У нас только тридцать шесть снарядов!

Платов чертыхнулся и навалился на телефон.

В этот, третий день боя немцы упорно контратаковали нашу пехоту, захватившую у них еще ряд траншей. Вражеская авиация яростно налетала на передний край. Охраняя от бомбежек пехоту, батарея Платова непрерывно завешивала небо заградительным зенитным огнем. Пощипанные осколками «юнкерсы» только что рассеялись в беспорядке.

Но немцы вот-вот опять появятся в воздухе, а снарядов у Платова всего тридцать шесть!

— Получите, получите! — услышал Платов в трубке далекий металлический голос. — Три грузовика давно посланы!

—  «Посланы»! Это мы еще вчера слышали! — кипятился Платов. — А где же они?!

Повадившийся навещать нового своего друга старший лейтенант Груша весело поддразнивал Платова:

— Чего у тебя, снарядов нет, что ли?

— Да, понимаешь, разорви их печенку...

— Понимаю. На дороге затор. Может, мост провалился в болото.

— А фрицы что ж, по-твоему, ждать будут?

— Зачем ждать? Ты стреляй!

— А чем прикажешь? Пнями этими, что ли?

— Ну чего ж пнями? У меня сколько хочешь снарядов. Возьми у меня семидесятишестимиллиметровые.

Платов обозлился:

— Куда я их всуну? У меня пушки-то восемьдесят пять миллиметров!

— Подумаешь! Ерунда! Возьми тряпок, подмотай да стреляй!

Шутка была явно неуместной, но оба расхохотались. Трубка телефона запела. Платов оборвал смех, прислушался. Слушал-слушал и резко положил трубку.

— Знаешь, Груша, что советуют мне? «Не охраняй пехоту, а храни эти тридцать шесть только для самообороны». Значит, стой, смотри, как там бомбы полетят, а сам не участвуй!

Положение было в самом деле критическим. На горизонте показались шесть «юнкерсов.», направляющихся к переднему краю. Платов не выдержал, вскочил, скомандовал:

— По шестерке «юнкерсов»... Темп... Черт! Два на орудие!

И орудия батареи повернулись туда, откуда на нашу пехоту через минуту могли сорваться десятки бомб.

Каждый зенитный снаряд стоил теперь десяти. Ни один не должен был разорваться впустую. Это понимала вся батарея, жертвующая собственной безопасностью ради обороны других.

— Огонь!

Восемь драгоценных снарядов вырвались в небо. Два вражеских «юнкерса», только что перешедших в пике, колыхнулись, забились в отчаянной попытке вырваться в горизонтальный полет и двумя огнедышащими ракетами пошли вниз. Остальные, выгнув крутой полукруг, ушли назад, будто все это дело их никак не касалось.

Груша взглянул на побагровевшего от возбуждения Платова и сказал только:

— Ну, знаешь!.. Завтра мне привезут водку. Можешь выпить мои сто грамм!

Через полчаса батарея отогнала еще одну группу бомбардировщиков. На каждое орудие осталось по три снаряда.

А еще через полчаса, завывая на кочках и рытвинах, к батарее подполз первый грузовик, тяжело нагруженный ящиками с боеприпасами.После заката солнца на огневую позицию приехал начальник политотдела армии для вручения партбилетов батарейцам Байширу, Корсакову, Богданову и Лупанину.Аккуратный, тихий, с острым носом и большим умным лбом, командир орудия Федор Байшир, приняв билет, поднял свои темно-серые глаза, обвел взглядом всех окружающих и негромко, медленно произнес:

- — Этот партийный билет обязывает меня еще точнее и метче бить по врагу, и я это свое обязательство выполню!

Все знали, что Федор Байшир родился в Белоруссии, слесарем был в Симферополе. Все знали, что Федор Байшир помнит, схваченную немцами в Белоруссии сестру и расстрелянных немцами в Симферополе заводских товарищей. И потому обещание всегда немного словного старшего сержанта прозвучало как смертный приговор нескольким фашистским пилотам. А двенадцать тут же написанных бойцами заявлений с просьбой принять их в ряды кандидатов партии расширили этот приговор оккупантам. Командир пульустановки ефрейтор Исаенко в своем заявлении написал: «В дни жарких боев я решил вступить в партию большевиков, чтобы коммунистом бить немецких захватчиков. Отомщу за поруганную Родину, мать-Украину. Сбитый здесь самолет уже не появится над Сталинградом!»

Заместитель командира батареи по политчасти лейтенант Серпиков, собрав исписанные карандашом листки, сказал:

— Думаю, после победы американцы будут специально приезжать в СССР, чтобы взглянуть в Музее Отечественной войны на такие вот заявления!

Лейтенант Серпиков до войны был преподавателем истории. И потому на все явления, даже здесь, в разгаре боев, смотрел с исторической точки зрения.

День четвертый

31 сентября

На следующее же утро Байшир выполнил свое обещание. Четыре Ю-88 шли с фронта на батарею. Встреченные зенитным огнем, до батареи они не добрались и решили спикировать на пехоту. Прямой наводкой Байшир поймал первого на пике. Вонзившись в немецкую траншею, «юнкере» взорвался от собственных бомб. Второй «юнкере» был подбит, зашатался с борта на борт и, боясь той же участи, сбросив бомбы, ушел. Бомбы упали на немцев.

Серпиков рассмеялся:

— Заработали фрицы на завтрак!

Бойцы расчета, торжествуя, начали было обсуждать удачу. Байшир строго сказал:

— Вообще у нас разговоров не положено. Тут и команды-то стараешься сжать до предела. Смотрите, ребята, внимательней — вынырнет с тыла, и прозеваете!

Байшир был, безусловно, прав. До платовцев дошла печальная весть о происшествии на одной из зенитных батарей, работавших в том же районе. Три Ю-87 оказались в тылу у батареи и вошли в пике. Разведчик-наблюдатель доложил командиру об этих трех «юнкерсах» секунды на две позже, чем следовало. Опоздание разведчика было роковым: расчеты не успели отразить нападение. Девять бомб разорвалось у орудий. Батарея лишилась нескольких человек, приборы оказались повреждены, связь порвана. И было бы еще хуже, если бы не хладнокровие командира батареи Кабенко. Немцы стали делать второй заход, но Кабенко не растерялся, вскочил, отряхиваясь от земли и песка, мгновенно оценил обстановку, подал команду. Огнем по пикирующим один «юнкере» был сбит, два других отогнаны.

А у платовцев все было в порядке. Весь этот день схватки с вражеской авиацией происходили каждые пять — десять минут, и артиллерийский обстрел батареи также не прекращался до вечера. Приехавшие в два часа дня на огневую позицию члены партбюро до восьми вечера не могли начать заседания по приему в партию тех двенадцати, что подали заявления накануне. Дуся носила миски с супом к орудиям и приборам. Но Платову так и не удалось съесть свой суп. Едва возле третьего орудия он подсел к фанерке, прибитой к пеньку, и взялся за ложку, вражеский снаряд разорвался так близко, что землей засыпало и Платова, и фанерку, и суп. Платов отряхнулся, стал искать ложку, но, увидев, что в миске вместо супа земляная каша, сказал:

— Ладно, не вышло дома, пойдем к другому! Вприпрыжку проскочил сорок метров до землянки

своего соседа-приятеля:

— Ну, Груша, корми! У меня авария!

И приятель, налив Платову обещанные сто граммов, разделил с ним банку мясных консервов.

В этот вечер при потаенном свете крохотной электрической лампочки в партию были приняты ефрейторы Исаенко, Пилипчик, Конопатский, и сержант Крепский, и красноармеец Чеканов, и все другие, подавшие заявления.

Дождь

2 октября

Два следующих дня шел дождь. Самолетов не было. Переправлялись через Неву тридцать наших танков. Батарейцы укрепляли инженерные сооружения, тщательно просматривали и проверяли приборы и механизмы орудий. Платов анализировал с командирами и. бойцами все стрельбы предшествующих дней. Советам, указаниям обменивающихся опытом батарейцев не было счету.

Боец Заварин песней «Играй, мой баян» испытывал присланную Бродским в подарок батарейцам гармонь. Жизнерадостная прибористка Зоя Кондратьева запела украинскую песню. И тотчас же грянула другая — широкая, хоровая. А после песен все стали вспоминать прошлое, каждой девушке хотелось рассказать все самое лучшее в ее жизни. Ефрейтор Катя Вольфсон заговорила о том, как весело проводила она время в Петергофе в осеннем золотом парке. Зоя, не успевшая до войны окончить конструкторский техникум, размечталась: «Вот бы стать после победы инженером-конструктором!»

В других землянках бойцы забивали «козла». Платов обыгрывал Грушу в шахматы.

И вдруг по_ всей батарее разнесся зычный крик разведчика-наблюдателя:

— Курс двести пятнадцать!.. Один письмоносец!

А через десяток минут, взволнованный нежданной радостью, даже тайком прослезившийся политический руководитель батареи, сын шахтера, не признававший никаких сантиментов, Серпиков читал вслух удивительное, полученное им от жены письмо. Жена его, учительница Настасья Тимофеевна, вместе с детьми осталась в оккупированной немцами Орловской области; четырнадцать месяцев лейтенант не имел от жены вестей и, надо признаться, считал ее погибшей. И вот она писала ему оттуда — из родной деревни Матреновки, Жуковского района:

«...В школе не работаю, работаю в колхозе. Здесь, в тылу у немцев, существует советская власть, колхозы, парторганизация, районный Совет. Район наш называется партизанским, и партизаны нас охраняют. Три раза немцы пробовали штурмовать, делали на наш советский район налеты карательными отрядами. Но каждый раз бывали разгромлены, несли большие потери. Выходит у нас районная газета «Ленинский клич». Партизанам мы оказываем помощь, снабжаем их продовольствием, одеждой, а оружие и боеприпасы они добывают сами... Мы ждем вас, Красную Армию, с часу на час, со дня на день. Читая приказы и выступления, мы глубоко верим, что Красная Армия скоро разобьет ненавистного врага. Материалы эти нам доставляют партизаны, и все публикуется в газете «Ленинский клич», которая выходит регулярно... Володенька собирается ходить в школу и говорит мне: «Мама, я возьму папино ружье и пойду с партизанами истреблять фашистов. Я хочу помогать папке бить Гитлера». Валя здорова, растет и уже все понимает...

А получилось все это у нас вот как. В первые дни продвижения немецкие войска сожгли почти всю деревню Семеновку, из 148 домов осталось 13. На улице казнили нашу председательницу сельсовета и пять колхозников. Их трупы повесили на площади, около здания сельсовета. И говорили всем, что тех, кто не будут слепо повиноваться немецким офицерам, повесят тоже... После того как передняя линия войск прошла, организовались в наших лесах партизанские отряды, и ими были разбиты несколько мелких групп немецких солдат и офицеров, из них мало кто ушел живым. Немцы перестали показываться мелкими группами. Но дела у них шли все хуже, крупные части им пришлось гнать к передовым, и с помощью партизан мы восстановили в районе нашу родную советскую власть...»

Один из партизан, перешедших через линию фронта в Брянских лесах, опустил это письмо в ящик, судя по штемпелю, в городе Кирове. Адрес был устаревшим, письмо, написанное в мае 1942 года, долго блуждало. Серпиков читал это изветшалое, потертое, но все же доставленное полевой почтой письмо, то мрачнел, то смеялся, и красноармеец Зоя Кондратьева молвила: — Как в сказке...

Привычный гул канонады никому не мешал думать о том, что у каждого было глубоко в сердце. Кто-то сказал: «Отомстим за шестерых погибших колхозников и за сожженную деревню Семеновку», и батарейцы давали друг другу клятвы мести коротко и сурово. И только молчаливый старший сержант Байшир не сказал ничего, однако все знали, что этот худощавый серьезный человек с умным лбом и с презрительно изогнутыми, «редко размыкающимися губами завтра же пошлет фашистам не проклятия, а длинные, тонкие, в пуд весом, снаряды.

Решающий день

4 октября

Едва первые лучи солнца прорезали поднимающийся над лесом, над рекою, над полем сражения туман, началось нечто непостижимое. В этот день немцы пытались разрезать Невский «пятачок» на две части. Им это не удалось.

Гул надрывающейся артиллерии, разрывы мин, пулеметная трескотня сотрясали, казалось, самый туман. Незримые, над туманом, где-то высоко в небесах, роились, гудя, самолеты, и оттуда тоже доносилась пулеметная трескотня: только по звукам и можно было определить с земли, что там происходит жестокий воздушный бой.

Держа фуражку в руке, вертя коротко остриженной головой, Якуб Платов пристально вглядывался в туман, вслушивался во всю эту какофонию, стараясь раскрыть, разгадать замысел врага, готовясь сделать все от себя зависящее, чтобы разбить зенитным огнем его тактику. Пока было понятно одно: пользуясь наступлением ясного дня, немцы предпринимают отчаянную попытку вернуть утраченные позиции. Там, за рекой, уже бьются наши пехотинцы и моряки, отстаивая тот клочок земли, которым овладели за эти дни.

Но здесь, на батарее, пока все спокойно. Только трубочные уже с час стоят возле орудий, держа наготове снаряды, уперев их нижним концом в колени, охватив наконечники взрывателей ноющими от напряжения руками. Все молчат. Все до рези в глазах вглядываются в туман; каждый воин по-суворовски «знает свой маневр» и готов немедленно, при первой необходимости, его выполнить.

Темный пушок легких пушкинских бачков Платова, чуть оттопыренные уши, острым мысом выдавшиеся над серединой лба волосы... Таковы, в общем не определяющие характера, черты его внешности. Только сосредоточенность энергического лица, только напряжение его глаз, всматривающихся то в один, то в другой сектор тумана, говорят об овладевшем им чувстве ответственности за предстоящие действия батареи. Но пока еще ничего поблизости не происходит, и посторонние мысли лезут в голову сами собой. То вспоминается отец — донецкий шахтер, суровый и повелительный, то — украинский говор матери: думает ли она о нем сейчас в своем тихом городе Горьком? Что делает там в эту минуту молодая жена-красавица? Приятно сознавать, что под шинелью, в нагрудном кармане гимнастерки, есть ее фотография... Вот такие же туманы ползли по утрам над степями Бугуруслана, и татарские глаза отчима Сахаба всегда точно определяли, сгустится ли туман еще или растает под солнцем... А гул канонады моментами напоминает Якубу Платову грохоты цеха того донбасского завода, где он работал электрослесарем.

Лучше бы сейчас не стоять на этой подмерзшей земле в напряжении ожидания, а кружиться на истребителе там, над туманом, откуда доносятся длинные очереди... Смешно вспомнить сейчас, как получилось, что стал Якуб Платов не летчиком, а зенитчиком. Пытался попасть в летную школу, но образование для этого требовалось десятиклассное, а у него было только восьмиклассное. Ну и рассердился, решил: «Раз в летное не получилось, то пусть будет насупротивное ей — зенитное. С другого боку к авиации подошел!»

А что все-таки новое придумают фашистские летчики сейчас, как только разойдется туман? Какую еще новую пакость готовят?

Пока Якуб Платов передумывал свои думы, прошелестел длинными струями ветер, последние хлопья тумана над Невой рассеялись... И открылся весь передний край, с набухающими то здесь, то там желтовато-белыми клубками разрывов. А в голубых небесах не оказалось ничего, будто вместе с туманом растаяла и вся авиация.

Но этой безмятежностью небес ни Платова, ни его батарейцев нельзя было обмануть. Через две-три минуты от линии горизонта оторвалось множество черных, быстро растущих точек. Платов надвинул на лоб фуражку, взмахнул рукой. И сразу все на батарее ожило: приборы, механизмы, -быстрые мысленные расчеты — начали боевую работу.»Юнкерсы» и «хейнкели» летели на разных ярусах, эшелонами. Приблизившись к переднему краю, они построились так, что Платов сразу разгадал их маневр: они хотели пройтись по первой линии траншей полосою бомб. Пушки Платова и все зенитки других батарей открыли огонь. Порядок вражеских самолетов расстроился. Бомбы пошли вниз как придется, легли не полосой, а зигзагами, минуя линию занятых нашей пехотой траншей. Самолеты ушли вразброд и вновь приблизились повторным заходом. Завеса заградительного огня снова встретила их. Вместо сплошной полосы бомб на переднем крае получились только рассеянные точки разрывов. В третьем заходе враги решили густо накрыть бомбами мешающие им зенитные батареи. Платов командовал, а его пушки стреляли быстрее, чем всегда. Фашисты сквозь этот огонь не прорвались. Бомбы легли впереди батареи на пустое болото, один из двухмоторных «юнкерсов» рухнул вниз, другой, одномоторный, был подбит и едва дотянул до расположения немецкой пехоты.Так начался этот день.До самого вечера сплошные налеты не прекращались. Поэшелонно, и на различных ярусах, и рассредоточение, и выходя из-под солнца, и пикируя одновременно с фронта, с флангов и с тыла — все тактические приемы, уже давно разгаданные зенитчиками, применяли немцы, чтобы осуществить основной замысел дня — пройтись ряд за .рядом полосами бомб по всей территории, занимаемой нашими действующими частями: по первой линии траншей, по землянкам командных пунктов, по речной переправе, по огневым позициям тяжелых минометов и артиллерии, по коммуникациям ближнего тыла.

Но везде и всюду они наталкивались на непрерывный ураганный зенитный огонь. Бомбы не успевали быть сброшенными или летели вразброд, большая часть их не приносила вреда. Каждая из наших зенитных батарей сбила в этот день по нескольку самолетов.

На батарею Платова только успевали подвозить снаряды. В разгар налетов батарейцы давали небывалый еще темп стрельбы: снаряд каждые три секунды. Напряжение, испытываемое людьми и орудиями, превышало всякие предвидения уставов. В расчете Байшира от большого количества выстрелов на стенках патронника наслоился нагар. В момент, когда группа «юнкер-сов» нацеливалась спикировать на батарею, при очередном выстреле произошло заклинение снаряда — он не дошел в патронную часть. Головной «юнкере», свистя и завывая, уже несся вниз.

— Опустить ствол! — скомандовал Байшир и, схватив банник, одним скачком достиг дульной части орудия, выбил банником снаряд.Другим коротким банником заряжающий прочистил патронную часть, и пикирующий самолет врага был встречен снарядами в прежнем темпе: три секунды — снаряд. Разрывы вспухли перед самым мотором бомбардировщика, его пилот растерялся, сбросив бомбы, рванулся вверх. 200-килограммовая бомба разорвалась в восьмидесяти метрах от огневой позиции, засыпав всех землей и песком. Но вслед за бомбой, кренясь и шатаясь, объятый пламенем, падал на лес самолет, пробитый снарядом Байшира. А Байшир уже не глядел на него. Скомандовав: «Поймать вторую цель!», он встречал снарядами следующего ринувшегося в пике бомбардировщика. Тот тоже сбросил бомбу слишком поспешно и взмыл, спасаясь. Бомба упала в двухстах метрах от батареи, в пустое болото.

— Третья цель! — скомандовал Байшир. 296

Но третий бомбардировщик не решился пикировать и ушел за вторым. Тут Байшир заметил, что в работе затвора его пушки — задержка, цапфа не зашла в гнездо, затвор вручную не открывался, рукоять, скользя, обходила вокруг валика. Всмотрелся, увидел вмятину от осколка.На пятикилометровой высоте с северо-запада показалась вторая группа «юнкерсов», идущая к батарее. — Заменить! — коротко крикнул Байшир и вместе с заряжающим Зариновым и с наводчиком Пилипчиком взялся разбирать механизм. Пока другие орудия батареи яростным огнем не давали «юнкерсам» пикировать, на место испорченной рукояти б'ыла поставлена запасная, и Байшир успел открыть по самолетам огонь, они рассеялись, не сбросив бомб.

В середине дня батареей был сбит еще один самолет, на этот раз «хейнкель», затем Байшир подбил двухмоторный «юнкере», а несколько минут спустя у перетруженного орудия старшего сержанта Мельника не сработала автоматика. Чтобы вышла гильза, заряжающий, ефрейтор Мусатов, стал открывать затвор вручную. Тут ни с того ни с сего автоматика сработала. Мусатову гильзой раскроило губу так, что подбежавший к нему санинструктор Зайцев сразу определил: без наложения шва не обойтись. Платов приказал отправить Мусатова в медсанбат. Окровавленный, перевязанный Мусатов заявил, что способен идти пешком, и отправился в путь вместе с Зайцевым.

— Ну что ж, Петя, — сказал ему по дороге Зайцев, — по приказанию командира останешься в медсанбате, лечиться будешь.

— Да ты что, — промычал сквозь повязку раненый, — смеешься надо мной? Что же я, не ленинградец, что ли? В такое время чтобы я остался там? Вот наложат шов, вернусь обратно на батарею!

И в тот же день ефрейтор Мусатов занял прежнее место у четвертого орудия платовской батареи.

За время его отсутствия Байшир совершил еще одно неплохое дело. Вновь взявшись обстреливать наш ближний тыл, враг поднял в воздух аэростат наблюдения. Это грозило неприятностями для всех наших частей. Дав четыре точных выстрела прямой наводкой, Байшир

заставил аэростат снизиться, и снаряды немецкой артиллерии опять стали падать бесцельно.

«Закомандовавшийся» Платов потерял голос и мог только шептать команды на ухо лейтенанту Полевиче-ву — тот передавал их, как мощный радиоусилитель.

Вечером, разгоняя и преследуя последние группы вражеских самолетов, в бой вышли наши «илы».Вхвост к одному из «илов», внезапно прорезав облако, пристроился «мессершмитт». Стрелять по нему снарядами было нельзя: слишком малой была дистанция между ним и «илом». Платов приказал открыть огонь из пулеметов. Ефрейтору Исаенко понадобились только три очереди, чтобы поврежденный «мессершмитт» отвалился от «ила», и тот, развернувшись, пустился его преследовать.

Темнело... Вернуть утраченные позиции фашистам и в этот день не удалось. Наша пехота не отдала им ни метра земли.

Четыре сбитых, один подбитый и несколько поврежденных самолетов врага. Сотни сброшенных мимо цели и сотни вовсе не сброшенных бомб. И если не считать разорванную губу Мусатова — ни одного раненого и убитого на батарее... Не прекрасный ли это успех за день боевой работы батарейцев Платова? А за все дни боевых операций был ранен только один человек — Гудков.

Мышцы батарейцев от усталости одеревенели. Но удача была столь несомненной, радость столь велика, что все легли спать только после десятка исполненных хором под гармонь песен.Ночью зарядил дождь, прервал действия авиации и зенитчиков на два дня.

Конец операции

7 октября

Утром, в последний день операции, немцы прекратили всякие контратаки, батареей Платова был сбит еще один самолет — по счету десятый, и батарея получила приказ перейти на новую огневую позицию. Вместе с приказом пришло письмо от командира полка:

«Товарищ Платов!

Дружески обнимаю и крепко целую тебя, как сына, как воина, как героя. Большое тебе спасибо, что бьешь немцев. Мсти им, дорогой мой, бей до последнего гада. Слово большевика ты сдержал — молодец. Представляю тебя к награде. Очень буду рад увидеть орден на твоей славной груди. Только не зазнавайся, упорней работай и добейся, чтобы каждый твой залп поражал фрица. Рви своими боевыми снарядами фрицев вместе с их самолетами в воздухе, чтобы ни одного метра не смогли они пролететь над нашей священной землей. Передай привет всему личному составу. Жму вам всем крепко руки, боевые мои друзья! Ваш Зенгбуш».

А вслед за письмом Зенгбуш появился на батарее сам. Платов начал было рапортовать официально и строго, но Зенгбуш по-простецки обнял и поцеловал его, а затем, выстроив личный состав батареи, объявил о присвоении очередных званий всем отличившимся. Младшими сержантами в эту минуту стали ефрейторы Исаенко и Лупанин, ефрейторами — красноармейцы Егоров, телефонистка Маруся Щербакова и многие другие.

— Хорошо повоевали, да мало! — сказал Лупанин. — Еще десяток бы сбить!

Едва «батя» уехал, повар Дуся, сверкая всем рядом своих ровных зубов, блестя хитрыми глазенками, запела сочиненные мною для бойцов частушки:

Первый раз дошла до фронта,
Но бояться не пришлось,
Столько фрицев с небосклона
В землю носом сорвалось!
Из отечественной пушки
Научилась я стрелять,
Навалила у речушки
Пикировщиков штук пять.
Если в сене есть иголка,
Все равно ее найду!
От зенитного осколка
Фрицы с неба упадут!
Ехал гад на самолете,
Да нарвался на стрелка,
Коль ты гад — лежи в болоте,
А не лезь под облака!
Катит он Илья-пророком,
По-над тучей, в город мой,
Да пришлепнется он боком
К ленинградской мостовой!

Схватила за плечи первого попавшегося бойца и пустилась с ним в пляс.

Как-никак она находилась в полутора километрах от берега Невы. На Невском «пятачке» ей было бы не до пляски.

...Батарея выполнила свой долг, — пора переходить на новые позиции! А в общем-то жаль уходить отсюда, с Невской Дубровки, хоть картина перед наблюдателем, стоящим на правом берегу Невы, и безрадостна!..

На месте прежде красивой, полной садов, яркоцветных дач и рыбацких домов Московской Дубровки не осталось никаких следов поселка и — ни единого дерева по всему берегу вплоть до Арбузова. А там видны остатки нескольких каменных домиков да куски стволов срубленных снарядами деревьев. Серая песчаная пустыня, изрытая воронками, из которых торчат подбитые танки да обломки бревен от искрошенных землянок и блиндажей. Вся земля, пахнущая даже на расстоянии кислыми взрывными газами, перепахана рваным металлом несколько раз. И ничего больше в этой пустыне нет. Только метров за семьсот от берега начинается изломанный, израненный, полный мертвых гитлеровцев, но все еще живой и опять принявший в себя живых врагов лес... Да видны с правого берега заложенные бревенчатыми щитами и чем придется входы в норы сражающихся защитников «пятачка»...

В этих норах с 9 октября засела героическая сводная стрелковая рота, которая после окончания операции врылась в Невский «пятачок», чтобы оборонять его. В этой роте были бойцы, командиры и политработники 330-го полка 86-й стрелковой дивизии, и 11-й отдельной стрелковой бригады, и моряки-балтийцы, которые поклялись, что будут сражаться здесь, не щадя своей жизни, и ни за что не уйдут отсюда! {101}

Штурм Ленинграда сорван!

От Невской Дубровки до Ладожского озера пути на машине, даже по разбитым и запруженным фронтовым дорогам, каких-нибудь два часа.

В день окончания операции, 7 октября, на Ладоге бушевал шторм, длившийся уже несколько суток. Но, пренебрегая непогодой, в очередной рейс через озеро отправился буксирный пароход «Батурин». В этот день он едва не погиб — не от шторма, а от огня вражеской артиллерии.

Однако, прежде чем приступить к рассказу об этом дне, я хочу окинуть общим взглядом события, происходившие в течение двух недель на Синявинском выступе.

Ведь с позиций одной маленькой батареи в те дни было в общем-то так мало видно!..

Я не знаю точно дня начала наступления основных сил 2-й Ударной армии. Они двинулись в бой не на много дней раньше войск Невской оперативной группы. В полосе наступления армии приходился труднейший участок: от Липок на берегу Ладоги до Гонтовой Липки и Гайтолова — то есть местность к северу от Синявинских высот, так называемый Синявинский выступ, занятый немцами с осени 1941 года.

Этот Синявинский выступ, ограниченный с запада Невой, на востоке состоит в основном из территории прежних Синявинских торфоразработок. Вся местность здесь, расположенная на три метра ниже уровня моря, уныла и оголена. Торфяное болото только кое-где покрыто мелкой порослью. Оно изрыто глубокими, в рост человека, карьерами, сплошь примыкающими один к другому и разделенными между собою тонкими стенками для того, чтоб по ним можно было ходить и вывозить торф. Строго параллельные и перпендикулярные, пересекающие одна другую, как четкая сетка, линии водосборных канав да насыпи столь же графически правильно проведенных узкоколеек превращают всю местность в труднопроходимую даже в мирное время полосу. Прямоугольники карьеров, ямы, болотца заполнены водой. Никаких проезжих дорог, кроме узкоколеек, здесь нет и не было.

С осени 1941 года немцы превратили в узлы обороны кое-где разбросанные здесь на чуть возвышенных местах ( «островах») рабочие поселки. Настроив в них и повсюду вокруг бесчисленные цепи оборонительных сооружений, дотов, дзотов, минировав свой передний край и оплетя его колючей проволокой, по которой местами в спиралях Бруно пропущен электрический ток, немцы создали на территории торфоразработок крепость, обеспеченную артиллерийским огнем с Синявинских и других высот. И, естественно, приобрели уверенность в том, что никакой вооруженной силой их оттуда не вышибить. Огромные запасы сложенного в штабеля торфа дали им и топливо и прекрасный строительный материал для обеспечения еще большей неприступности этой местности.

Ее-то и нужно было нам штурмовать, чтобы прорвать в самом узком месте кольцо блокады. Его толщина у Ладоги не превышала десяти, а под Синявином — шестнадцати километров.

Начинавшая операцию 8-я армия была брошена в наступление южнее этой территории, по еще более длинной дуге, но зато там, в лесистой и сравнительно возвышенной местности, в тылах немецких частей, не было ни таких естественных препятствий, ни такой крепости обороны... Когда же под давлением сильнейших немецких резервов — 11-й армии Манштейна — 8-я армия была потеснена к северу, у нас не оставалось иного выбора: сделав необходимую перегруппировку, бросить 2-ю Ударную на Синявинский выступ, главными силами по возможности обходя его с юго-востока. Иначе говоря, разворачивать наступление на стыке с 8-й армией — от Гайтолова и Гонтовой Липки, сквозь Круглую Рощу и вести технику по единственной, пересекающей здесь немецкий выступ дороге — Путиловскому тракту, годному для движения танков.

Вот почему именно здесь, в районе Круглой Рощи, при прорыве разгорелись самые жестокие трехсуточные бои, тяжесть которых легла в основном на нашу 3-ю гвардейскую дивизию. Этот удар развивался успешно. Удалось достичь успеха и в самом центре Синявинских торфоразработок — немцы были выбиты из Рабочего поселка № 8.

Преодолев все трудности, 2-я Ударная армия вместе с сомкнувшимися с нею передовыми частями 8-й армии прошла большую часть расстояния до Невы, откуда, с Московской Дубровки, навстречу двигались части Невской оперативной группы. До стыка фронтов оставалось не больше полутора километров. Некоторым передовым частям наших войск уже дан был приказ прекратить артиллерийский огонь, чтобы при встрече фронтов не поразить своих.

Но немцы, перед лицом страшной для них угрозы, бросили в район нашего прорыва и к основаниям клиньев, вбитых в их оборону нашими наступающими войсками, последние из шести подтянутых от Ленинграда дивизий, все наличные танки, всю авиацию. Ценою огромной крови и полного крушения надежд на штурм Ленинграда им удалось оттеснить и разъединить наши сомкнувшиеся было фронты.

1 и 2 октября на Невском «пятачке» вместе с вражеской пехотой появились немецкие танки. Их атаки были отбиты противотанковыми ружьями и гранатами. Здесь шел тяжелый рукопашный бой {102}. Среди полутора сотен убитых в Арбузове немцев не оказалось ни одного солдата — были только младшие и средние офицеры.К 4 октября немцам удалось создать на Синявинском выступе почти пятикратный перевес в силах против наших войск, уже измученных в непрерывных и очень кровопролитных боях. В этот день части понесшей здесь большие потери танковой дивизии немцев, поддержанные артподготовкой, огнем реактивных 6-стволь-ных и 12-ствольных минометов, огнеметами и исключительно сильной бомбежкой с воздуха, попытались вклиниться в нашу оборону на Невском «пятачке», чтобы, вырвавшись к Неве посередине его, рассечь «пятачок» пополам и затем уничтожить наши разъединенные батальоны.

Немцам это не удалось. Пехотинцев 70-й стрелковой дивизии и 11-й отдельной стрелковой бригады поддержали с правого берега минометчики, зенитчики, бившие по наземным целям и по самолетам врага, и артиллеристы — отсечным огнем тяжелых орудий. Защитники «пятачка» встречали танки гранатами и противотанковыми ружьями, дрались с такой удивительной стойкостью, с такой самоотверженностью, что все атаки немецких танков, дошедших почти до Невы, были отбиты.

А на Круглую Рощу немцы бросили сотни своих самолетов. Бомбили ее так, что леса в ней не осталось — вместо деревьев здесь торчали только изуродованные основания стволов.Части Волховского фронта не могли больше выдерживать темпа наступления — не хватало боеприпасов, продовольствия и, главное, людей. Немцам удалось восстановить свое положение на этом участке — захватить Круглую Рощу и закрепиться в ней.

С этого момента бои на участке Волховского фронта стали затихать. Против пятикратного превосходства в силах Ленинградскому фронту также не было возможности что-либо противопоставить, потому что нельзя было без риска для Ленинграда оттягивать сюда дивизии с других участков обороны города.На «пятачке» с прежним упорством дрались его защитники, — теперь сюда переправился 330-й стрелковый полк 86-й дивизии, он сражался здесь трое суток — со 2 по 5 октября, вместе с остатками батальонов других соединений, оберегавших этот участок от новых немецких вторжений.

В этих условиях стало ясно, что прорвать блокаду нашим частям не удается, но и что важнейшая задача — отвлечь на Синявинский выступ подготовленные к штурму Ленинграда немецкие дивизии и перемолоть их здесь — выполнена. Хочется, в частности, отметить: за все дни боев на Невском «пятачке» немцам не удалось ни разу опрокинуть наши части — все до единой вражеские контратаки были отбиты.

5 октября командование Ленфронта передало войскам приказ: прекратить наступление и, скрытно от немцев, по ночам, отвести все действующие на левобережье части обратно через Неву на правый берег. С 6 по 8 октября эвакуация войск и техники производилась планомерно и организованно, в такой тайне от немцев, что они не узнали о ней до тех пор, пока весь берег не был нами очищен. Не зная, что берег пуст и боясь нас, немцы прекратили свои атаки. И тогда оказалось достаточным удерживать «пятачок» силами одной нашей сводной роты, переправленной туда 9 октября.

Так закончилась самая крупная с дней начала блокады операция наших войск на Неве. В синявинских боях была перемолота вся группировка, предназначенная врагом для штурма Ленинграда. 24-я, 132-я, 170-я, 3-я горнострелковая пехотные дивизии 30-го корпуса, 5-я, 28-я горнострелковые и 121-я пехотная дивизии 26-го корпуса 11-й «севастопольской» армии Манштей-на, 1-я полицейская эсэсовская дивизия 18-й армии, 61-я пехотная и 12-я танковая дивизии и другие части понесли такие потери, были столь обескровлены и дезорганизованы, что замысел немцев штурмовать Ленинград им. пришлось отбросить. Всего в синявинских боях было уничтожено 60 000 гитлеровцев...

Вот что пишут об этих боях сами немецкие военные специалисты:

«Южнее Ленинграда русским ударами Ленинградского фронта с запада и Волховского с востока удалось временно оттеснить немцев от Шлиссельбурга и установить сухопутную связь с городом, однако в начале октября немецкие войска сумели восстановить утраченное положение» {103}.

И еще более определенное высказывание:

«...Русским в результате встречного удара из района Ленинграда и извне удалось прорвать узкую горловину немецкого кольца окружения южнее Петрокрепости и, изолировав Петрокрепость, восстановить связь с Ленинградом на суше. Немцы поспешили предпринять контрудар, ликвидировали образовавшийся коридор, соединились с гарнизоном Петрокрепости и к началу октября снова полностью замкнули кольцо блокады Ленинграда. Но русские добились срыва запланированной немцами операции по захвату Ленинграда, для проведения которой в распоряжение группы армий «Север» перебрасывались основные силы освободившейся под Севастополем 11-й армии под командованием фельдмаршала фон Манштейна. Эти силы были почти полностью уничтожены противником у Петрокрепости в боях за горловину и на других опасных участках фронта.

Таким образом, 11-я армия не была использована ни на направлении главного удара, где она, несомненно, увеличила бы шансы на успех, ни для овладения Ленинградом, для чего она, собственно, и перебрасывалась с юга» {104}.

К моменту окончания синявинской операции командование Ленинградского фронта получило указание Ставки: начать глубокую, серьезнейшую подготовку к решающим боям по прорыву блокады, сформировав на базе Невской оперативной группы новую, 67-ю армию, мощь которой превзошла бы все возможные на данном участке фронта силы противника. Командующим армией был назначен генерал М. П. Духанов.

Глава одиннадцатая.

В заботах предзимья

Ладога
Осень 1942 г.

Один из рейсов «Батурина». — О ладожских перевозках.

30 сентября немецкая авиация совершила новый массированный налет на порты Ладожской трассы — Кобону и Кареджи, немцы сбросили сто двадцать бомб, а потом налетели на Ленинград. Там, над городом, было сбито двадцать шесть вражеских самолетов. Немцы явно стремились отвлечь от Синявинского выступа силы нашей авиации и, кроме того, опасались поступления новых подкреплений наших из Ленинграда и от восточного берега Ладоги.

А перевозки наши по Ладоге в эти дни стали столь интенсивными, что на каждом километре пути в рейсе одновременно находилось до десяти судов с людьми и грузом. Такой «конвейер» работал круглосуточно.

Один из рейсов «Батурина»

7 октября

Сегодня «Батурин» в Осиновце получил приказ следовать с двумя баржами в Кареджи.Капитан Бархударов стоит за штурвалом, с тревогой глядит на разыгравшуюся волну, прислушивается к свисту северного ветра, который давит уже с силой в пять баллов. Пароход с баржами движется вперед, всюду слышится натужный скрип, но слабенькая машина работает ровно, и капитан надеется дойти до Кареджи прежде, чем шторм разыграется.

— А ночь перед выходом в рейс, — размышляет вслух капитан, — была тихая, лунная. Поверхность озера лежала как зеркало. Лунный блеск, знаете, фосфоресцирует, отражается на этой глади... В такие ночи — сколько я их простоял за штурвалом! — хочется жить, любить, мечтать! Легче в груди становится!..

Да! Я хорошо знаю, плавал в молодости матросом: у суровых, разучившихся улыбаться моряков в такие ночи ласковей становится взгляд, старый капитан надтреснутым голосом поет мотивчик какой-нибудь давно забытой песенки и удивляется себе: «Еще могу петь!..»

Но сейчас, днем, приближаясь к середине бурного озера, капитан, работая штурвалом, еще не ушел в себя. Может быть, все же погода смилуется?..

Рядом с капитаном, на вахте — дед Шнидеров, удивительный дед.

Капитан говорит ему:

— Дед! Сколько раз я тебе втолковывал: на ходу смотри в небо! Как увидишь самолет, скажи мне! Я-то ведь на волну смотрю! А ты вечно сидишь, глядишь мне в спину, кряхтишь, что-то бормочешь!

— А куда ты денешься супротив самолета? — степенно говорит дед. — Гляди не гляди — если уж суждено умирать от немецкой бомбы, то и умрешь!

— Тебе приказывают, ты выполняй, а не учи меня!

— Я твои приказания всегда выполняю! Только от бога никуды не денешься: что на роду у кого написано, тому и быть!

— Когда бомбили, чего же ты спрятался под лавку? Стоял бы на палубе, говорил бы: «На то божья воля, это бог наказывает за грехи!»

— Истинно! — хитрит дед. — Грешны мы. Бог через немцев посылает нам огонь и смерть с неба!

— А у тебя есть грехи?

— Грешен!

— Воровал?

— Нет.

— Убивал?

— Нет.

— А чего же ты делал?

— В молодости я имел законную жену да еще держал наложницу.

— Еще чего было?

— Еще имел четырех полюбовниц.

— А ты каялся?

— Каялся: грешон!

— Перед кем же ты каялся?

— Перед всеми. И перед тобой сейчас каюсь!

— Вот те на! Я тебе поп, что ли?

— Ты старшой, ты капитан, вроде попа, а перед старшими мы должны каяться. Мне хоть шестьдесят четыре, да пред тобой я ж не по годам числю. А тебе

сколько?

Он ведет беседу, сидя на лавке, широко расставив ноги и держась руками за сиденье, старается сохранить равновесие, — качка все усиливается.

Капитан видит быстро надвигающуюся гряду облаков. Ветер крепчает. — Иван! — командует капитан в машину помощнику механика. — Останови динамку, чтоб зря не расходовать пар. Держи пар на марке. Сейчас шторм будет, постараемся проскочить скорей! Все понятно! — мрачнеет капитан и ворчливо рассуждает о том, что диспетчер в порту, конечно, получил сообщение о приближающемся циклоне, но, скрыв прогноз, отправил пароход в рейс. — Они так поступают часто, держат прогнозы в тайне: авось сойдет. Они постарались забыть о приказе! А в приказе сказано: не имеет права выпускать канальные пароходы при штормах, превышающих пять баллов... А им что? Выпускают даже при семибалльном! Им нужно рапортовать: «План перевозок выполнен». Они рассчитывают: «Вышел бы в рейс, а там пойди разберись — пять или семь баллов, — как-нибудь дотянутся!»

...Со свистом, поднимая водяную пыль, налетает шквал. В нем не меньше девяти баллов. Крупная зыбь обрушивается на палубу «Батурина».

Ветер давит стеной, все с той же силой. В такой ветер даже огромные морские транспорты не выпускают в открытое море. «Батурин» теряет ход. Вместе с баржами его несет на юг, — а на южном берегу немцы. Взбираясь на мощную волну, он затем проваливается в бездну. 120-килограммовый якорь сорвался с места, катается по палубе вместе с 30-ведерной бочкой с водой. Затем срывается наполненный продуктами ларь. Они ударяются то в один борт, то б другой. Ларь разбивается в щепки. Борта трещат. Волны, захлестывая палубу, врываются в машинное отделение. Оттуда кричат:

— Вода прибывает быстро! Водогон не успевает откачивать!

Несколько раз «Батурин» ложится набок так, что уровень воды в озере доходит до уровня палубы, и вода большими потоками хлещет в трюмы. Немецкий берег близится. Надо повернуть пароход против волн, продержаться до рассвета, утром, может быть, пришлют помощь!

Бархударов круто взял руль влево. При повороте крупные волны обрушились на борт, смыли запасный буксир, он намотался на винт. Машина стала. Потеряв ход, «Батурин» повернулся кормой по ветру. Качка уменьшилась, но дрейф увеличился. Можно не сомневаться: утром баржи и пароход окажутся в руках немцев...

Выход остается один: здесь, на восьмиметровой глубине, поставить баржи на якоря, а самому... если избавиться от намотавшегося на винт буксирного троса — добираться до нашего берега и просить выслать помощь для спасения барж. Ясно и то, что якоря при штормовой зыби не станут держать баржи, но, цепляясь за грунт и волочась по нему, они резко замедлят их дрейф.

Прежде всего выбирают буксир с баржи. Ставят обе баржи на якоря. Затем, обрушив запасный, намотавшийся на винт буксирный трос, пробуют дать ход. Винт с длинным, свесившимся под водой тросом начинает вращаться. Пароход медленно разворачивается и так же медленно продолжает пробиваться сквозь волны...

Через четыре с половиной часа пройдя то расстояние, на которое в тихую погоду потребовалось бы не больше сорока минут, «Батурин» добирается до ближайшего порта — Лаврова. Отсюда Бархударов связывается по телефону с диспетчером:

— Скрывая от капитанов прогнозы погоды, вы ставите их под угрозу гибели. Немедленно дайте два больших парохода для спасения барж!

Проходит еще час. Два парохода — № 7 с капитаном Климашиным и «Арзамас» с капитаном Никифоровым — выходят в озеро. Их машины каждая на тридцать сил мощнее машины «Батурина», и сани пароходы чуть побольше, а зыбь к этому времени уменьшилась...

На борту ошвартованного у пирса «Батурина» теперь можно отдыхать. Кок Дуся — сорокапятилетняя, тощая, высокая женщина — в машинном отделении варит на примусе суп. Она неряшлива и грязна. Дед Шнидеров подлащивается к ней, пытается ее обнять... Она огрызается, отталкивает его.

— Ну куда тебе, дед? — укоризненно говорит Бархударов.

— А я... чтоб от качки она не упала! — хладнокровно ответствует дед.

— Какая тут тебе качка, у пирса?

— Ну вообще...

— А если «вообще», то кому ты, дед, нужен? Чего добиться мечтаешь?

— Это, капитан, верно! — еще спокойней соглашается дед. — Глазами так бы и съел, да тело немощно!

Однако всем не до шуток. Нетерпеливое ожидание ушедших в опасный рейс пароходов действует на общее настроение. Что там происходит?

Суп едят молча. Дуся уходит, заваливается спать. Остальные курят махорку, вспоминают разные случаи. Остаток дня проходит, нервно и напряженно. Наступает такая же тревожная ночь, и никому не спится.

Глубокой ночью дежурные катера выходят встречать возвращающийся караван. Один из катеров при свете дальнего фонаря высаживает каких-то раненых. Их укладывают на вагонетку, увозят в госпиталь. Измученный трудным рейсом матрос с «Арзамаса» заходит на борт «Батурина», рассказывает...

После недолгих розысков, на южной стороне озера, капитаны заметили обе баржи. Они находились в четырех милях от немецкого берега, их продолжало сносить на юг. Не зная лоции этих мест, опасаясь напороться на камни, ожидая обстрела со стороны немцев, пароходы начали осторожно приближаться к баржам. Два немецких самолета показались над озером, снизились над баржами, но, встретив пулеметный огонь, полетели к болтавшемуся невдалеке нашему тендеру — его в этот день также снесло к немецкому берегу.

Четырежды пикировали немцы на тендер, осыпая его пушечными снарядами и пулеметным огнем. На пятом заходе, описав круг над тендером и убедившись, что все краснофлотцы на нем перебиты, самолеты улетели на юг — очевидно, с донесением о результатах своей разведки-Пароходы «Арзамас» и № 7, не теряя времени, подошли к баржам, с трудом, рискуя разбить себя и баржи на пляшущих волнах, приняли каждый по буксиру и повели баржи за собой. По пути один из них захватил с собою и тендер: оказалось, что краснофлотцы перехитрили немецких летчиков, притворившись мертвыми. Только один из семи краснофлотцев получил шесть ранений, остальные были невредимы. Они объяснили, что у них испортился мотор.

Ошеломленные дерзостью маленьких невооруженных пароходиков, немцы открыли с берега огонь прямой наводкой, но опоздали: караван успел отойти уже достаточно далеко. Он шел весь вечер и вот поздно ночью благополучно прибыл к нашему берегу.

...Пока матрос, жадно глотая горячий чай и грея руки на чайнике, рассказывает, караван, чуть видимый в темноте по огням, медленно тянется мимо: ему следовать в порт назначения — Кареджи. Матрос торопливо прощается — ему на катер, который доставит его обратно на «Арзамас»... Сейчас и «Батурину» следовать в рейс по назначению диспетчера.

А пока длилось ожидание на борту «Батурина», было пересказано много недавних историй.

О том, как на буксировавшего тяжелую баржу «Батурина» налетели бомбардировщики. Осколки бомб, изрешетив пароход, перебили буксирный трос, но «Батурин» продолжал вертеться вокруг баржи, ставшей неподвижной мишенью, — нельзя было оставить людей на барже в беде. Пулеметчики баржи и парохода отстреливались, пока не подоспела помощь: торпедные катера и эскадрильи истребителей. Они спасли пароход и баржу, на которых были убитые и раненые. И другая история — о мгновенной гибели от бомбы парохода «Узбекистан», на глазах у экипажа «Морского льва», шедшего параллельным курсом (это случилось 6 сентября, на середине озера). О выброшенных во время шторма на камни вблизи Осиновца канальных пароходиках № 5 и «Васильсурск», которые пароходство не сумело обеспечить ни лоциями, ни картами, ни правилами навигации. О том, как пароход «Арзамас», выйдя с двумя баржами из Кареджи в Осиновец, заблудился в озере. Его капитан А. И. Никифоров долго блуждал по озеру в тщетных поисках берега и, наконец увидев землю, направил пароход к ней, полагая, что достиг цели, и оказался... у той самой бухты, которую покинул семью часами раньше.

После этого случая Управление пароходства приказало поставить на всех «транзитных» пароходах шлюпочные компасы. Но приглашенный опытный девиатор не мог устранить влияние судового железа на магнит, прежде всего потому, что штурвалы на всех этих пароходах были железные: чем больше вращали штурвал, тем больше бегала стрелка по картушке компаса. Канальные капитаны, не искушенные в обращении с компасами, были окончательно сбиты с толку, и один из капитанов, сдавая вахту своему помощнику, как-то сказал:

— Брось, Ванька, глядеть на этого колдуна, а то он нас заведет к немцам или к финнам. Авось и так доберемся...

И, двигаясь на авось, в штормовую погоду, во мгле, в тумане, когда видимость была не более километра, капитаны канальных пароходов все-таки кое-как доводили до назначения свой драгоценный груз.

И множество других историй записано мною на Ладоге в этот и в другие дни в рейсах на пароходиках, плашкоутах, катерах...

О ладожских перевозках

Самоходный паровой флот постепенно выходил из строя, а новые железные и деревянные баржи вступали в строй. Тягачей не хватало, все канальные пароходы рейсировали теперь в озере, не считаясь ни с какими штормами. С «большой трассы» — с линии Осиновец — Новая Ладога на «малую трассу» — Осиновец — Кареджи были перекинуты озерные пароходы: «Никулясы», «Гидротехник», «Буй». Теперь не хватало тягачей на «большой трассе», и потому в распоряжение пароходства Ладожская военная флотилия дала для буксировки барж часть своих тральщиков и других военных кораблей. Несколько озерных пароходов занимались аварийными работами: стаскивали, спасали баржи, выкинутые на берег.

Маленькие канальные пароходы стали буксировать вместо одной баржи по две — нагрузка на индикаторную силу машины увеличилась с двух с половиной тонн до пяти, а в самый разгар осенних штормов нагрузку увеличили еще вдвое. Поэтому даже при слабом ветре эти пароходики тащили свои баржи надрываясь, а подходя к берегу, не могли удержать их на месте — баржи часто оказывались выброшенными на берег. Их приходилось стаскивать в воду, и для этих аварийных работ многие, более сильные, пароходы снимались с рейсов...В штормовую погоду бакены, расставленные вдоль трассы, часто гасли — их заливала волна или уносил ветер. Поэтому пароходы, шедшие ночью или в тумане, не имея компасов, постоянно теряли ориентировку.

30 октября был налет на многие корабли, пересекавшие озеро, и на бухту Морьё. Надо сказать, что здесь перед тем проводилась интересная и важнейшая для обороны Ленинграда работа.

К осени выяснилось, что план доставки в Ленинград топлива через Ладожское озеро не выполнен. Единственная крупная электростанция в Ленинграде работала на твердом топливе и не могла обеспечить на зиму город и фронт. Без Волховстроя уже нельзя было обойтись. Эта гидроэлектростанция была уже отремонтирована. Линия трассы электропередачи также была восстановлена везде... кроме занятой немцами полосы кольца блокады. Но как же перекинуть ток через этот разрыв?

Решено было проложить несколько ниток электрокабеля по дну Ладожского озера — от Коккорева (южнее порта Осиновец) до Кареджи.

Для прокладки кабеля приспособили новую железную баржу, выделили в качестве буксировщика тральщик, дали им в подмогу канальный пароход «Каракозов» и один тендер. Работа по прокладке кабеля началась осенью и производилась только в ночное время.После захода солнца, с темнотой, выходили из Коккорева. Многочисленные рабочие и специалисты, находившиеся на барже, за ночь прокладывали одну линию. Надо было проложить пять рядов линий. Немцы узнали о проводившейся здесь работе и пытались разбомбить баржу, но искали ее тщетно: баржа для прокладки кабеля выходила примерно раз в декаду, и немцы не могли распознать, в какую именно ночь. В остальное время баржа находилась в Морьё, здесь люди наматывали кабель на барабаны, вели подготовку к очередной прокладке, с тем чтобы при выходе в озеро уже не было никаких задержек.

Однажды утром, в сентябре, когда одна из линий кабеля была уже проложена и выведена на противоположный берег, немецкие бомбардировщики накинулись на людей, работавших на берегу. Зенитная артиллерия отогнала бомбардировщиков, им не удалось причинить кабельщикам вреда.

30 октября был совершен второй налет. В эту ночь произошла заминка, баржу, тральщик и пароходы рассвет застал на середине озера. Здесь настигли их четыре немецких бомбардировщика, шедшие под прикрытием двух истребителей. Было сброшено шестнадцать бомб. Только на барже оказалось убитых девятнадцать человек и раненых — двенадцать. Немало жертв оказалось и на тральщике. Изувеченный тральщик мужественно отбивался, отгонял бомбардировщиков. Вода вокруг каравана кипела от разрывов бомб. Сбросив весь свой смертоносный груз и не потопив ни одного судна, самолеты улетели. Перевязав раненых, кабельщики продолжали свою работу, провели еще одну линию кабеля. Все пять линий легли как надо. К зиме Ленинград получил электроэнергию с Волховстроя, равную ежесуточной норме в двести тонн топлива...

...К поздней осени пароход «Никулясы» в одном из рейсов получил только в левый борт семьдесят пять пробоин. Пароходы «Параллель» и «Арзамас» под бомбежками получили серьезные повреждения и также вышли из строя. Из всего самоходного флота в распоряжении Северо-Западного пароходства остались все три буксирных парохода: «Батурин», № 7 и прибывший из ремонта «Подольск». Пароход № 8 с поломанными лопастями винта находился на западном берегу, занимался отливаньем воды из трюмов потерпевших аварии барж. Озерные пароходы «Буй», «Гидротехник» и другие занимались стаскиванием в воду выброшенных на берег барж. Несколько маленьких пароходиков были привезены по железной дороге из Ленинграда для рейдовых работ{105}. Но положение оставалось катастрофическим, и ладожские перевозки осуществлялись только благодаря энергичной помощи Краснознаменного Балтийского флота и Ладожской военной флотилии, выделивших для буксировки барж ряд боевых кораблей. Я, к сожалению, не располагаю материалом о действиях этих кораблей и потому не могу дать описания работы флотилии в трудный период навигации 1942 года...

...В конце октября начались морозы, 7 ноября у берегов Ладоги появилось «сало». Навигация, однако, продолжалась — со все возрастающими трудностями. Надо было вывезти весь груз, скопившийся в Кобоне, — десятки тысяч тонн груза. Проламывая лед своим корпусом, пароходы совершали рейсы между западным и восточным берегами за пять-шесть суток. Так было в ноябре, так было до середины декабря. 10 декабря навигация официально была закрыта. Но отдельные рейсы совершались и много позднее. 18 декабря с западного на восточный берег направилась ледовая разведка, состоявшая из трех мощных военных кораблей и вспомогательного парохода № 8. Разведка долго и упорно билась со льдами, стремясь пробиться к берегу, но это ей не удалось. С трудом выбравшись изо льдов, разведка вернулась в Осиновец. Там, в Осиновце, в частности, застрял и маленький канальный пароход «Батурин», которому довелось одному из последних, вместе с канонерской лодкой, совершить рейс по Ладожскому озеру, дрейфуя вместе с гонимыми ветром льдами, едва не угодив к финнам... На «большой трассе» — между Осиновцом и Новой Ладогой — навигация закрылась позднее, канонерские лодки и тральщики с буксируемыми ими баржами совершали рейсы вопреки, крепчающим морозам, и льдам.. Река Волхов замерзла. Но здесь был сделан канал, которому не давали замерзнуть непрерывно курсирующие суда. До чистой воды в озере, сквозь лед, караваны пробивались по двое, по трое суток, а весь рейс занимал неделю и даже больше. Канлодки бросались в атаку на лед; пробив несколько десятков метров, сжимаемые со всех сторон льдом, — останавливались. Канлодка отходила назад, чтобы разогнаться и полным ходом снова врезаться в гущу льда. За канлодками, не отставая, шел караван судов. Но часто, схваченный льдами, он замирал в неподвижности. Тогда люди выходили на лед, скалывали его, рвали его аммоналом, делали трещины, ямы. Вырвавшись из ледового плена, канлодки вновь начинали свою мучительную работу, борясь за каждый метр пути. Тонна перевезенного груза означала лишний час жизни для нескольких тысяч ленинградцев. Водники, моряки понимали, какая ответственность легла на их плечи. Они боролись за каждый метр пути. Штормовые ветры со снегом, метели, пурги и глыбы льда, намерзающего на палубах, налеты вражеской авиации, подвижки льдов и нагромождающиеся при этом торосы во всякое иное время делали бы плавание по Ладоге немыслимым. Но рейсы на «большой трассе» продолжались, измученные люди не знали ни сна, ни отдыха.

Последний караван с грузом из Новой Ладоги пришел в Осиновец 7 января 1943 года — всего за одиннадцать дней до прорыва блокады. План перевозки грузов по Ладоге, за период навигации определенный в 900000 тонн, был выполнен с превышением: перевезено было больше миллиона тонн!

Глава двенадцатая.

Город становится на зимовку

Москва, Ленинград, Всеволожский район
Октябрь 1942 г.

Седьмая симфония. — Собрание в филармонии. — Поездка во Всеволожский район. — По пригородным хозяйствам. — Творческая работа. — Два слова о бюрократах. — Настроение наше

14 октября, пройдя Ладогу на тральщике, я вернулся в Ленинград из поездки в Москву, куда был вызван на совещание руководства ТАСС и редакторов московских газет с военными корреспондентами ТАСС. Как и все, отчитывался в своей работе: за пятнадцать месяцев войны мною написано примерно двести корреспонденции, рассказов, очерков, статей, фельетонов и даже стихотворений.

Вернулся я в Ленинград «спецвоенкором ТАСС по Ленинградскому и Волховскому фронтам», подчиненным уже не ленинградскому отделению, а непосредственно центральному руководству ТАСС и ГлавПУРККА, то есть полномочия мои были значительно расширены. Кроме того, «Правда» и другие органы печати предложили мне теснее сотрудничать с ними, а Совинформбюро поручило давать корреспонденции для заграничной печати.

В моем дневнике — много впечатлений от пребывания в Москве, но эти записи не имеют отношения к обороне Ленинграда, и потому изложу здесь только впечатление от посещения Большого зала консерватории, где мне впервые посчастливилось прослушать Седьмую симфонию Дмитрия Шостаковича. Еще 9 августа исполнялась она в Ленинграде, но беспрестанные скитания помешали мне услышать ее тогда.

Наступала зима. В Ленинграде моей городской «базой» стал колодный номер гостиницы «Астория», так как в разрушенной дальнобойным снарядом квартире моей на канале Грибоедова останавливаться в промежутках между фронтовыми поездками было уже невозможно.

Итак, в Москве — Седьмая симфония.

...Опять малярия, — ломит, крутит. С трудом заставляю себя встать. Был вчера у врача, говорит: «Лежать». Черта с два!

И я доволен, что не послушался врача! Вот только что...

...Небо — в тучах, а воздух свежий, будто весенний. Тьма — кромешная. Тороплюсь в гостиницу «Москва». Впереди, уже знаю, патруль, а время — без десяти минут полночь, а хождение по городу разрешается до 24-х часов... На улице Горького у телеграфа наталкиваюсь на груду сваленных «зимних» дров. Сзади — ночной, пустой, случайный двухэтажный троллейбус проплывает, обгоняя, как пакетбот в океанской ночи, — залит огнями. Но это только в такой тьме кажется, что он залит: тусклые синеватые лампочки за стеклами да узкий лучик, пропущенный сквозь щелочку прикрытой фары... А все-таки — свет!

И вот я в своем гостиничном номере. Скинул шинель. Можно даже, как в мирное время, принять теплый душ!..

У меня здесь уже совсем ощущение дома, жаль только, что дом этот — одинокий, холостяцкий и потому грустный.

Я вернулся домой с Седьмой симфонии из Большого зала консерватории.

Прослушал Седьмую с закрытыми глазами и наслаждался музыкой: Ленинград, поля сражений этой войны, зима, пережитая мною в блокаде, — возникали с конкретной, зрительной ощутимостью передо мной в звуках этой прекрасной симфонии.

Конечно, я не всю ее равно ощутил, моментами внимание ослаблялось и тема переставала конкретизироваться: надо было прослушать симфонию эту и еще раз, и два, чтоб осознать и запомнить всю. Но в основном все дошло до меня с предельной представимостью. И — первая (лучшая, по-моему!) часть, где стихия музыки была мирной, спокойной, и где — потом — начались волнения войны и механическое, деревянное постукивание темы приближения врага к городу, и нарастание тревоги, напряжения, гнева. И затем многозвучный, разросшийся до болезненного томления шквал налета, схватки, отпора нашего. Я видел маршевые колонны народного ополчения, и взрывы фугасных бомб, и бьющие в лунные небеса настойчивые, нестрашащиеся зенитки, и море огня... Такая патетика боя, от которой пальцы мои сжимали ручки кресла... И отраженный удар врага, и наступление тишины... На этом закончилась первая часть.После антракта — вторая, третья и четвертая части шли без перерыва. Тут были и оцепенение зимы, и торможение всего движущегося и дышащего, и то небывало ясное, лунное небо заметенного снегами, примолкшего города, какое я никогда не забуду. Дальше я ждал некоего «данс макабр», но его не оказалось. Шостакович почему-то не дал его, только в одном месте наметилась эта тема и сразу исчезла. И вот тут я потерял нить понимания и нашел ее не сразу. Снова началась патетика: столкновение стихий, волна нашего контрнаступления; слышалось, как громада вражеского нашествия откатилась, мне представилось отступление врага от Москвы или, может быть, другое — какое еще предстоит гитлеровцам, — от стен Ленинграда? Гибнущие в снегах наполеоновские солдаты? Во всяком случае — героизм побеждающей нашей армии!..

И симфония оборвалась для меня неожиданно... Трудно, конечно, словами передать то, что я понимал и чувствовал. Одно могу сказать: на фронте и в Ленинграде я часто думал о том, как эта война будет претворена когда-нибудь в художественных образах? И спасибо Шостаковичу, — я узнал это еще до окончания войны! Свидетелю, очевидцу, современнику кипящей сейчас войны, Седьмая была мне так близка, так понятна! Будто я заскочил на десять лет вперед и погрузился в образы уже легендарного времени!

Конечно, это — исключительное произведение композитора, которое будет живым и спустя века!

Странно было оказаться в обстановке консерватории (первый раз за эту войну): мрамор лестниц, яркий электрический свет в зале, публика — та, «довоенная», какую, казалось, уже никогда не увидишь! Было, пожалуй, только гораздо больше военных, чем в прежние, мирные времена. В публике я заметил и десятка два американских летчиков в их непривычной для нас форме.Знакомых, в толпе я не встретил, а зал был полон. Сидел я во втором ряду и скучал по близким, и казалось мне большой несправедливостью, что вот же сотни людей сидят здесь с родными и близкими, а я — одинок...

В Москве — переполненной людьми и теперь уже совсем не «фронтовой» — скучаю по Ленинграду, по его удивительно чистым, отвергнувшим все личное, не боящимся ни лишений, ни самой смерти людям... А ведь и там у меня не осталось никого из моих близких. Но там — родными стали все люди города, и чувства одиночества я никогда не испытывал, и никогда не бывало мне там так тоскливо, как здесь. Я здесь все ощущаю иначе. Размышления мои о войне здесь особенно пространственны и остры.

Одиночество миллионов разлученных людей — вот что такое война! Это массовое томление людей, оторванных от своих жен, мужей, детей, ходит черным ветром по странам, по душам. И свист этого ветра я слышу ежеминутно, от него не спрячешь ушей, а выдерживать его непрерывно, вот уже полтора почти года, жить под него — слишком трудно. Человеку нужны воля и выдержка: противостоять давлению этого ветра, вытерпеть этот свист!

Стремлюсь скорей в Ленинград, вопреки всем отговорам (даже руководителя ТАСС!) и множеству соблазнительных, но воспринимаемых как «лукавые» предложений Москвы. Я знаю: так стремятся «домой» все нечаянно командированные сюда ленинградцы, все фронтовики, которые решили быть в родном городе — что бы там ни происходило! — до конца блокады!..

Собрание в филармонии

20 октября.

Ленинград

Сегодня в филармонии состоялось торжественное собрание актива Куйбышевского района. Обсуждались итоги работ по подготовке к зиме. Полным светом сияли четыре передние люстры. За столом президиума, покрытым лиловым бархатом и уставленным цветами в горшках, заняли свои места секретарь Ленинградского горкома и обкома партии Кузнецов, председатель исполкома Ленгорсовета П. С. Попков, первый секретарь Куйбышевского райкома партии Лизунов и другие партийные руководители, представители интеллигенции, отличившиеся в труде сотрудники жилищного управления, управхозы, домохозяйки, рабочие и работницы. Зал был полон.

В большой речи председатель райисполкома Пудов рассказал о работе по подготовке жилищ к зиме.

К 18 августа, когда были объявлены условия соцсоревнования, из пятисот двадцати девяти домов района — шестидесяти тысяч комнат — вода подавалась лишь в тринадцати домах. Остальные пользовались только уличными и дворовыми водоразборами. Триста пятьдесят подвалов были залиты водой, в некоторых домах вода проникла в первые этажи. Чтобы сделать ремонт в короткий срок, требовалось триста пятьдесят водопроводчиков, а было их в районе всего семьдесят четыре. Требовалось двадцать тысяч метров водопроводных труб.

Были организованы бригады по отогреву без перекапывания улиц, и особенно потому, что было бы преступно разрывать асфальтированные улицы. Очищено одиннадцать километров уличных магистралей, на эту работу понадобилось пятнадцать тысяч человеко-дней. Отремонтировано четыреста шестьдесят строений...

А ремонт кровли! В Ленинграде нет ни одного дома, где крыши не оказались бы продырявлены осколками — снарядов немецких или наших зенитных. Нужно было найти не меньше ста кровельщиков, а нашлось четырнадцать. Требовалось триста тонн кровельного железа, а его почти не было, — пришлось заменять его специально пропитанной мешковиной. Таковы цифры.

Сегодня утром я беседовал с третьим секретарем Куйбышевского райкома партии С. И. Глазуновым. Из этой беседы и из речей, произнесенных на собрании, я узнал, как удалось организовать и провести всю эту огромную в условиях блокады работу.

В этом трудном деле райкому партии помог опыт весенних работ, когда после страшной зимы необходимость заставила очистить: дома, дворы и улицы от снега, от льда, от всех отбросов и нечистот. В каждое хозяйство тогда райком дал политорганизатора: «Твоя партийная обязанность по дому — поднять дух людей, мобилизовать народ!»

Умершие и умиравшие от голода, истощенные люди лежали в домах. Умерших нужно было похоронить. Живых, а точнее, полуживых людей — ободрить, вывести на работу. Только само население, какими бы слабыми ни были люди, могло совершить этот подвиг гигантского труда.

Этот подвиг ленинградцы совершили. Результаты его всем известны.

И теперь снова политорганизаторы были прикреплены к каждому дому. В осенней кампании политорганизаторами в числе других стали сто инженеров, врачей, различных специалистов из технической интеллигенции. Опять пошла широкая политмассовая работа, выпускались «боевые листки», в них сообщались имена и фамилии лучших работников, излагался опыт их работы. Во всех домах был создан актив из числа жильцов. Все работающие в городе промышленные предприятия были призваны помогать населению материалами и личным участием своих специалистов.

Откуда было взять материалы? Фанеру, олифу, краски, кровельное железо, батареи центрального отопления, смолу, — да мало ли что еще? Придумывали, изобретали заменители, брали кое-что из разбомбленных, разбитых артиллерией домов: проволоку, кирпич, трубы, железо, плиты. Обрабатывали деревянные перекрытия суперфосфатами, заготовляли дрова, использовали для пропитки рваные одеяла... мешковину и другие «внутренние ресурсы»... Работали главным образом женщины, многие никогда прежде не занимались физическим трудом.

Пудов сообщает цифры: план работ выполнен районом на 98,6 процента. Четыреста шестьдесят строений отремонтированы. Все крыши починены. За два с половиной месяца восстановлено 12873 водопроводных и канализационных стояка. Их общая протяженность — сто тридцать километров. Только для прачечных отремонтировано около тридцати километров труб...

После собрания в зале филармонии был концерт. В нем участвовали Горин-Горяинов, Исакова, Иордан, Васильев, Пельтцер, Нечаев, Михайлов, Вениаминов, Чернявская, Легков, Астафьева, Свидерский, Гербек и Сахновская..

Поездка во Всеволожский район

21 октября.

Деревня Янино

На всех площадях, во всех уголках Ленинграда — огороды, везде кипит необычная для города сельскохозяйственная работа. По всем улицам Ленинграда движется транспорт, нагруженный картофелем, капустой и прочими овощами. Трамваи, грузовики, ручные тележки подвозят этот драгоценный в блокадное наше время груз к магазинам и складам... Откуда, из каких не занятых немцами окрестностей Ленинграда его везут? Кто и как трудится в пригородных хозяйствах? Как осуществляется руководство огромной заготовительной работой, происходящей часто под артиллерийским обстрелом и под бомбежками?

Вместе с заведующим райземотделом Куйбышевского района И. П. Прозоровым и агрономом райзо Н. Г. Жежелем я выехал на грузовике в пригородные хозяйства, расположенные во Всеволожском районе. Летели «белые мухи» — первые снежинки наступающей зимы. Мы мчались через Охту к Пороховым и Колтушской возвышенности, минуя разбираемые на дрова дома (в Ленинграде разрешено разобрать на дрова пять тысяч деревянных домов!), минуя поля, огороды — вязкие, серые, предзимние, уже почти сплошь оголенные. Только кое-где виднеется отличная, неснятая капуста. Это там, где для нее пока не нашли хранилищ или транспорта. Но такие клочки полей — редки.

Прозоров — седой человек с энергичным, здоровым, исхудалым лицом. Он семнадцать лет был на военной службе, участвовал как связист в трех войнах — империалистической, гражданской и финской.Жежель — немолодой, худощавый, как все ленинградцы, спокойный, внимательный к собеседнику человек. Он старший научный сотрудник Сельскохозяйственной академии, доцент двух вузов, участник многих научно-исследовательских экспедиций — почвенно-ботанических и геологических. Теперь вместе со своей женой Еленой Ивановной Пантелеевой, аспирантом Пушкинского сельскохозяйственного института, и двухлетним ребенком он живет во Всеволожском районе, — жена его работает там агрономом в пригородных хозяйствах. Жежеля и его жену давно зовут в тыл, но они ни за что не хотят оставить Ленинград. — Знаете, я избороздил весь Советский Союз, но такого энтузиазма и таких интенсивных приемов в агротехнике, как у нас в это лето, я нигде никогда не встречал! А ведь все, чего мы добились, сделано людьми, которые никогда не касались земли!

Всю дорогу Жежель рассказывал мне о работе в пригородных хозяйствах тех учреждений, которые расположены в Куйбышевском районе Ленинграда и ныне подведомственны непредставимому в мирное время городскому райземотделу. О том, как весной и в начале лета служащие городских учреждений, ставшие рабочими пригородных хозяйств, питались там главным образом лебедой, одуванчиком, крапивой, корнями лопуха и разными другими травами, и о том, что из нескольких тысяч человек никто не умер, а теперь, когда овощи выращены, — все поправились, стали вполне здоровыми, окрепли физически, бодры духом...

По пригородным хозяйствам

22 октября.

Деревня Сельцы

За двое суток мы посетили много пригородных хозяйств. Первую остановку сделали в деревне Хирвости — в подсобном хозяйстве телефонной станции. Нас встретил директор хозяйства Семен Петрович Сорокоумов, показывал собранную с обработанных ручным трудом пяти гектаров капусту: «савойскую», и «славу», и «брауншвейгскую» (ее, как «уплотнитель», сажали позже). С этих гектаров собрано восемьдесят тонн капусты. А всего под овощами было одиннадцать гектаров, с них собрано сто шестьдесят тонн овощей, в том числе корнеплодов шестьдесят шесть, картофеля двенадцать тонн. На трех гектарах вызрели овес и горох, они еще не обмолочены.

Работники хозяйства не только сами питались все лето овощами. Урожаем, выращенным здесь, обеспечены на зиму все рабочие и служащие Ленинградской телефонной станции. Каждый из них получает и будет получать до весны по триста граммов в день. А коллектив станции — две тысячи человек, — значит, всего шестьсот килограммов в день. Кроме того, много овощей сдано в общий городской фонд.

Из Хирвости мы поехали в деревню Янино осматривать хозяйство Народного комиссариата путей сообщения. Капуста на полях не убрана. Спутники мои пробирают директора. Тот:

— Некуда складывать! Снять могу в один день, а нельзя, чтобы снятая на поле лежала.

Прозоров сердится:

— Снять сегодня же! Завтра пригоню машины. Столько трудов положено, нельзя допустить, чтобы хоть грамм испортился!

Директор, Петр Петрович Петров, — мужчина здоровый, его краснощекое лицо налито жизненными соками, как хорошо вызревший помидор, тем более гладкий, что ни одного волоска на его лысой голове нет — только усики, четко подчеркивающие его голубые глаза. Одет Петров в узковатый для него ватник, кепку носит набекрень, на ногах — крепкие, словно чугунные, сапоги. Он еще не в летах, ему только сорок три года, а опыт у него большой: работал в домах отдыха в Сиверской и в колхозах Ярославской области.

— Ты морковку всю отвез?

— Всю...

И, помолчав, говорит:

— Сбежал бы с этой работы!

— Какой же ты коммунист? Петров смеется:

— Так я же и не бегу!.. Но когда клюют и клюют...

— За морковку, — говорит Прозоров, — я вас занесу на красную доску.

И оборачивается ко мне:

— Собрали морковки двадцать две тонны с га. А нормально считалось всегда десять — двенадцать. Хороший уход, дали земле всё, что нужно, — удобрения своевременно, прополку, разрыхление... А хозяйства других районов собрали всего по пять-шесть тонн.

— Народ у нас — ленинградцы! — усмехается Петров. Девушки! Заводские работницы, в сельском хозяйстве ничего не понимали. Все были дистрофиками, а сейчас — одна одной краснее!..

Идем по полям, в лучшую бригаду — двадцатишестилетней украинки Кати Ульяновой, беседуем со всеми семью девушками этой бригады о том, как вручную, брошенными ржавыми финскими серпами они за полтора дня сжали 1,2 гектара овса и как по колено в воде на болоте косили сено-, и собрали его восемнадцать тонн, и носили к дороге на граблях, на вилах метров за семьсот... Косили двадцать дней, начиная с 1 августа...

...И едем мы из деревни Янино в Красную Горку, оттуда в деревню Куйвора. И я узнаю, что Красногорский сельсовет объединяет двадцать два подсобных хозяйства, что девять других находящихся на территории сельсовета подсобных хозяйств принадлежат госпиталям и управляются военным аппаратом и что есть еще у сельсовета пять действующих колхозов, в которых работают старые колхозники, — только осталось их мало...

Мы устали и голодны. В деревню Куйвора шлепали по грязи, осматривали хозяйство Управления культурно-бытового строительства Ленсовета, которое прежде строило школы, детские дома и сады, ясли, театры, больницы, а ныне занимается оборонными работами. Один из прорабов управления — техник-строитель, ныне директор подсобного хозяйства. Зовут его Андрей Андреевич Зубенин. Он встречает нас в ватнике, в гимнастерке с синими петлицами и эмблемой технических войск. Он — длиннолицый, большеносый, под носом — реденькие усики, в его волосах проблескивает сединка, орбиты его глаз глубоки, а большая нижняя губа — оттопырена. У него необычно длинные пальцы рук, с крупными ровными ногтями.

Он стремился на фронт, но его вызвали в штаб полка, приказали: «Выезжай заниматься сельским хозяйством, таков приказ партии и правительства». Возражать он не мог — выехал. Когда приехал со своими двенадцатью людьми сюда, здесь в домах и канавах лежали трупы. Трупами было завалено и все кладбище, — еще лежал снег. — Жизни здесь не было. Постепенно сами очищали, и захоронили сами. Тридцать восемь трупов я вывез. Не было и дороги к деревне. Не знали мы, где под снегом дороги, где колодец, — мертвая деревня была. Тропку единую проложили и начали тут работать... Когда начали землю пахать, было у нас две дистрофических лошади и сами были дистрофиками. Потом трактор нам дали, пришлось конный плуг приспосабливать к трактору. Смонтировали здесь колхозно-дождевую установку (КД), до пуска ее приспособили пожарную помпу и начали поливать; работали все поголовно — надо было во что бы то ни стало спасти овощи!

За вчерашний день мы объездили и обошли пешком с полдюжины пригородных хозяйств. Оставив Прозорова в подсобном хозяйстве треста столовых, в Красной Горке, мы прошли сюда вдвоем с Жежелем последние четыре километра бывшей лесной дорогой, — «бывшей» потому, что весь лес за лето вырублен, торчат только отдельные сосны. И казалось, что мы одни среди красивых, темных холмов.Но мы знали: все вокруг насыщено землянками и блиндажами, в них живут красноармейцы вновь формируемой 67-й армии, которая включит в свой состав части Невской оперативной группы и, пополнившись другими частями, займет ее место на правобережье Невы. О том, что здесь множество землянок и блиндажей, мы только знали, а заметить в темноте решительно ничего было нельзя.

Топая по грязи и пробираясь обочинами по мокрой, жухлой траве, по косогорам, и беседуя о прошлой голодной зиме, из которой оба едва выкарабкались, мы, предельно усталые, добрели наконец до дома Жежеля и вошли в его обжитую комнату. Нас встретила жена Н. Г. Жежеля Елена Ивановна — худощавая, миловидная ленинградка. Она сразу стала кормить нас капустным супом и жиденькой пшенной кашей.

Проголодав в Ленинграде блокадную зиму, спасая от смерти ребенка и мужа, который уже не вставал, Елена Ивановна пошла на службу, работала в Ленинграде милиционером. Поздней весной ее отпустили на работу по специальности, она стала агрономом подсобного хозяйства треста № 40 и там добилась перевыполнения плана: вместо двадцати восьми назначенных по плану гектаров были засеяны все земли хозяйства — сорок один гектар.

Комната Жежеля и Пантелеевой в колхозной избе чистенькая, оклеенная синими, дорогими, с серебряными блестками обоями; на полках и столах — книги, городские вещицы, самовар, патефон. На стенах под потолком сушатся пучки укропа, сельдерея, ботвы, рябина...

В соседней комнате, где русская печь и на стене коптилка, где на полу спали три пущенных ею ночевать связиста-красноармейца из дивизии Донскова, Елена Ивановна застелила мне кровать, положив две чистые простыни, подушку и одеяло. Я спал, как «дома», которого у меня нет, в тепле и чистоте.

А утром я играл с Юрой — сыном моих хозяев, — он оказался забавным, смышленым ребенком, знающим названия всех овощей. На все вопросы он уверенно отвечает «да», а когда просит, например, хлеба с маслом и в масле ему отказывают, сокрушенно повторяет «нет?» и успокоенно ест сухой черный хлеб. Вчера отец привез ему из города бутерброд с красной икрой. Эту икру он назвал «рябиной», потому что рябину знает, а икры еще никогда не пробовал.

Зимой он съедал все, что могли достать для него и для себя родители, — свою еду они отдавали ему. А сами едва не умерли, когда у них — в феврале и в марте — были украдены продкарточки.

— Понимаете, были моменты, когда, любя его больше собственной жизни, отдавая ему последнее, я его почти ненавидел!.. Поймите меня правильно, ведь это общая наша, ленинградская трагедия! Но все-таки мы выходили его, смотрите: нормальный ребенок!

Сегодня утром, чтобы составить себе картину работы пригородного хозяйства треста № 40, я обошел его поля, беседовал со многими бригадирами, звеньевыми, служащими и рабочими.

Хозяйство треста № 40 — на первом месте среди тридцати одного хозяйства Куйбышевского района. О нем писали в передовице «Ленинградской правды», его отмечал в своих приказах Ленгорисполком и благодарил, при присуждении знамени, П. С. Попков.Всего в хозяйстве собрано триста с лишком тонн овощей. Сдали госпоставки и себе оставили часть урожая, которой для полутора тысяч человек хватит примерно на восемь месяцев... Зима им теперь не страшна!..

Обедал у Н. Г. Жежеля: пшенная «супо-каша», квашеная капуста на второе и немного вареной картошки — все, конечно, без масла.

Н. Г. Жежель подсчитал:

Средний урожай с гектара овощей (всяких) в Ленинграде — восемь тонн. Заготовлено по Ленинграду примерно пятьдесят шесть — шестьдесят тысяч тонн.

Выдавать населению будут по триста граммов овощей в день.

Если рассчитывать только на овощи, то их нужно съесть три килограмма, в сутки, чтоб в организм поступило достаточное количество белков и углеводов. Но ведь, конечно, нужны и жиры. Хуже всего дело обстоит с жирами...

Сейчас — три часа дня. После обеда у Жежеля покидаю гостеприимных хозяев, мой курс — на Ленинград...

Творческая работа

28 октября.

Ленинград. «Астория»

Писателями Ленинграда сделано большое дело: вышел (еще 15 сентября подписан к печати) первый номер иллюстрированного литературно-художественного журнала «Ленинград».

В условиях блокады создать прекрасно оформленный, отпечатанный на хорошей бумаге двухнедельник большого формата с тиражом в 15000 экземпляров!

Уже сам по себе факт этот — примечательный и удивительный — демонстрирует величайшее презрение ленинградцев к осаждающим город гитлеровцам!

Члены редколлегии журнала — А. Прокофьев, А. Го-лубева и В. Саянов (он же — ответственный секретарь).

В номере рассказы, стихи, статьи, очерки Вс. Вишневского, Н. Тихонова, А. Прокофьева, В. Шефнера, Н. Брауна, В. Инбер, А. Крона, Е. Рывиной, записи Б. Лихарева о партизанском крае (где он недавно побывал) и много другого.В Гослитиздате выпущен 1–2-й номер журнала «Звезда», выход которого блокадная зима прервала только на недолгое время. В «Звезде» почти все те же знакомые имена, да еще стихи О. Берггольц, В. Лифшица, А. Решетова, рассказы Тоболякова, пьеса М. Тевелева о балтийцах-моряках и статья бригадного комиссара К. П. Кулика — начальника Политуправления Лен-фронта.

Издательства Ленинграда уже выпустили в этом году и выпускают в ближайшее время ряд книг наших писателей и поэтов. Это книжки Н. Тихонова, А. Прокофьева, В. Инбер, О. Берггольц. Это поэма «Ночь накануне бессмертия» И. Авраменко, это ряд сборников (в которые входят и мои фронтовые очерки) и многие другие книжки. Сборники, составленные писателями и военными журналистами, вышли и выходят в отделении Военного издательства, под маркою ПУЛФ (Политуправления Ленинградского фронта) и в Военно-морском издательстве.

Вс. Вишневский, В. Азаров и А. Крон пишут на балтийском материале пьесу, которую будет ставить театр Музыкальной комедии (единственный работающий сейчас в городе театр), — премьера этой пьесы{106} состоится 7 ноября в помещении Большого драматического театра имени Пушкина.Писатели и журналисты Ленинграда работают много, энергично, честно и хорошо. Так же работают и художники.

Первая выставка Союза художников была открыта в самый тяжелый месяц блокады — в январе этого года, когда, казалось, жизнь в городе совсем замерла. Картины и скульптуры, выставленные тогда, казались (да и были на самом деле) дерзким вызовом всей гитлеровской Германии, рассчитывавшей именно в то время насмерть удушить голодом наш город. Не было хлеба, но были эти картины, и они помогали посетителям выставки воспрянуть духом, согревали души замерзавших, физически обессиленных людей.

В марте выставка была расширена — многие художники, работавшие в городе, в военных частях, на Балтике и на Ладоге, в авиации, дали свои новые полотна. В мае появилось немало картин, посвященных действиям партизан.

На выставке (недавно отправленной в Москву) было представлено сорок два художника. Репродукции лучших картин недавно выпущены серией открыток. Они дороги сердцам ленинградцев и раскупаются прямо-таки с восторгом.Художественные открытки эти лежат сейчас передо мною на столе в «Астории», и, вглядываясь в них, я знаю: после войны все они станут одной из самых больших исторических ценностей в музеях нашего города...

Композиторы, музыканты наши работают с такой же, заслуживающей бессмертного признания энергией, с удивительным, не знаемым прежде людьми искусства, я бы сказал — гордым и мстительным, вдохновением...

Какой нищетою духа, каким ничтожеством мысли надо обладать, чтобы рассчитывать, как это делают гитлеровские генералы, сломить, победить и покорить нас, русских людей, ленинградцев!..

Два слова о бюрократах

Конечно, условия для работы у большинства еще очень трудные...

Трудны они и у меня. Положение с питанием — скверное. Никаких «академических», «писательских», «подарочных» и т. п. пайков я не имею (конечно, только потому, что я — не «прикрепленный» никуда «фронтовой бродяга»!). Почти три месяца, со дня отъезда из редакции армейской газеты «Ленинский путь», мне в скитаниях моих не выдаются и командирский паек и обмундирование: не состою в штатах никакой воинской части. ТАСС — учреждение «гражданское» — не удосужился схлопотать мне такой паек (как это для своих спецвоенкоров сделали «Правда», «Красная звезда», «Известия», «Ленинградская правда» и другие газеты). Особенно далек от всякого довольствия я теперь, став спецвоенкором всесоюзного ТАСС: ленинградское отделение ТАСС «обижено» на меня и за мою критику в Москве его работы, и за нынешнюю независимость от него. Центральное (московское) руководство ТАСС должно бы действовать -через ГлавПУРККА, но оно, конечно, не понимает истинного положения с питанием в Ленинграде и не знает» здешних строжайших законов, обусловливающих его распределение. Потому мои телеграммы в ТАСС — безрезультатны. Питаюсь по обычному аттестату (в частях или по талончикам в Доме Красной Армии) раз в сутки, да и то обновление аттестата сопряжено с исключительными трудностями. Когда, особенно в конце каждого месяца, я предъявляю его в какое-нибудь тыловое АХО, то рискую лишиться его совсем. «Тассовский корреспондент? А что за воинская часть — ТАСС? Не воинская? Ну, пусть там вас и кормят!» — «Но я же старший командир! В кадрах ГлавПУРККА!..» — «Значит, туда и обращайтесь, а мы при чем?..»

Чем «тыловее», чем АХО дальше от пуль — тем холоднее, тем беспощадней «ахойский» бюрократизм!

Самый страшный бюрократизм я видел в интендантстве Комендантского управления в Москве. У меня сохранилось командировочное предписание в Москву. На нем — двадцать московских штампиков и подписей! Не лучше дело и в наших городских АХО и, например, Дома Красной Армии.

В передовых частях — куда проще! Там котловое довольствие, там добрый армейский котелок, а для гостя — черпак улыбчивого старшины всегда размашист!.. Но ведь то — на «передке», где всякий счет и всякий расчет ведутся по единому слову все на свете испытавшего боевого командира и совсем по другим — человеколюбивым, товарищеским, фронтовым законам!

Ничего! Когда пойдем вперед на Берлин — и положение с питанием станет иным, и многим буквоедским «аховцам» придется тоже трепать подметки! На победном шаге самый дотошный крючкотвор научится любить и уважать людей!

Все эти дни испытываю чувство голода, — был сытым только в двухдневной поездке по пригородным хозяйствам. Не «полагается» мне и зимнего обмундирования. Нет даже мыла и табака. В «Астории» — ни отопления, ни света. С трудом добыл «летучую мышь», но керосин? Пойди-ка добудь его! Да и некогда заниматься «бытом».

Последнее время чувствую, что от недоедания и холода ослабел физически. Поднимаюсь по лестницам с трудом, с одышкой. Хожу медленно, останавливаясь.

Но работаю по-прежнему напряженно. За эти дни отправил в ТАСС шесть больших корреспонденции, пишу брошюру для Политуправления. Сколько еще нужно сделать!

Настроение наше

Ночь на 29 октября.

«Астория»

Обстрелы города — каждый день. Сильны и часты. Просто скучно о них записывать. Вчера, когда шел в ДКА, надо мной на улице Чайковского полетели стекла, снаряд грохнул рядом, другие — подальше.

Сейчас, ночью, вернувшись в «Асторию», разговаривал с ее администратором — молодой еще женщиной, с чуть подкрашенными ресницами. — Я иду по лестнице, — говорила она, — и песни пою. Меня спрашивают: «Галина Алексеевна, что вы такая веселая?» А я и сама не знаю. Обстрел идет, а я иду и песню пою. Раньше я вообще никогда утром не напевала, — знаете, говорят, с утра нехорошо петь. Да раньше я вообще такой не была... Жила хорошо, а -плакала часто, от чего только я не плакала! А теперь мне смешно даже подумать — теперь я никогда не плачу. Казалось бы, странно это, ведь я чего только не пережила за этот год, чего только не испытала! И самое большее, что я потеряла, — потеряла близкого, самого близкого мне человека... И вообще мне казалось, что я не переживу всего этого. А теперь я ко всему готова. Думаю: жива я, чего же мне печалиться? Суждено будет умереть — умру, а не боюсь я смерти теперь. Раньше страшно было даже подумать, что могу умереть! Теперь — ничего не страшно. И какая бы бомбежка или обстрел ни были, я в убежище не бегу. «Стоит еще беспокоиться! — думаю. — Утомлять себя!» Вот вчера, знаете, сильный обстрел был, а я пришла домой после дежурства, разделась, легла в постель и так сладко заснула! А ведь в начале войны бегала в убежище, беспокоилась!..

Как изменилось за последнее время настроение ленинградцев! Уже никто не говорит теперь об угрозе штурма. Я слушал выступления партийных руководителей и представителей военного командования на больших городских собраниях, а три дня назад на торжественном вечере в ДКА, посвященном героям Сталинградского фронта. Не об опасности штурма речь! Наша бдительная готовность ни на минуту не ослабевает и не должна ослабевать. Военное обучение в городе продолжается. Но прямая опасность (во всяком случае на ближайшее время) схлынула! Все зависит теперь от положения на юге. Там напряжение — крайнее!.. Воронеж, Новороссийск, Туапсе, Минеральные Воды и Пятигорск, бои под Моздоком, немцы подбираются к Грозному, углубляются в Кавказские горы, стремятся к Баку...

А узел событий — в самом Сталинграде. На город, на Волгу ежедневно сыплются многие десятки тысяч бомб и снарядов, тысячи танков штурмуют дымящиеся руины. Но защитники города держатся, прижатые этими окровавленными руинами к издырявленному берегу кипящей, горящей Волги. И как держатся!.. «За Волгой для нас земли нет!..»

Замирает сердце мое в каждодневных мыслях об этих людях, в изучении утренних и вечерних ( «...продолжаются упорные бои...») сводок. Но темп наступления немцев резко снизился. Они продвигаются в сутки уже не на километры и даже не на сотни метров, а на метры!.. Как и все ленинградцы, верю: наши воины выстоят!

Не зря в печати промелькнули слова «Разгромить немцев под Сталинградом!..» Что-то новое — бодрое, обнадеживающее — чувствуется!..

Не зря в недавнем обращении к ленинградцам по радио защитников Сталинграда сказано: «В трудный момент перед нами был пример Ленинграда, мы учились у вас. Ваш великий пример вдохновляет!..»

Мы сорвали штурм города Ленина. Верю: сорвут и они!.. Мы — я уже это знаю — готовимся к решительному новому наступлению... А они?..

Секретарь горкома партии А. Кузнецов, выступая в филармонии, сказал (я записал дословно):

— Враг недавно создал большую группировку из тех дивизий, что действовали под Севастополем. Но благодаря синявинской операции и действиям войск Ленинградского фронта эта группировка разбита. И недалек тот час, когда наши войска получат приказ: прорвать кольцо блокады.

Эти слова встречены были овацией.Три дня назад в большом зале ДКА о том же говорил командир 45-й гвардейской дивизии полковник А. А. Краснов.

Тонус ленинградцев нынче высок. Гигантскими усилиями готовя свой город к зиме: заготовляя топливо, заполняя овощами хранилища, заканчивая ремонт жилищ, — люди сейчас работают уверенно и спокойно.

Как придирчивый хозяин наблюдает за каждым уголком своего дома, как врач мерит пульс на руке выздоравливающего больного, так я хочу знать каждый день все, что делается в моем Ленинграде. Он сейчас — исполинский, живой организм, одержимый страстью: встать на обе ноги и, забыв о ранах своих, размахнуться и уж так отдубасить врага, чтоб тому неповадно было вновь подкрадываться к нам по-волчьи!..

Глава тринадцатая.

Батальон Карабанова

11-я отдельная стрелковая бригада 67-й армии
29 октября — 5 ноября 1942 г.

Газета и политотдел 67-й армии. — Опять у Московской Дубровки. — На берегу Невы. — Беседа с людьми. — Блиндаж Карабанова. — Контузия. — Возвращение в Ленинград. — Газета и политотдел 67-й армии
29 октября.

Деревня Озерки Всеволожского района

Вчера решил выехать в 67-ю армию. Сговорился ехать вместе с Кесарем Ваниным, работающим там в армейской газете, и с батальонным комиссаром Литвиновым — из отдела агитации и пропаганды Ленфронта.

Сегодня, трамваями до Пороховых, пешком и на попутных грузовиках до Павлова и опять пешком, по грязи, сдирающей с ног сапоги, — в Сельцы, а оттуда — в Озерки добирались с утра до вечера. Шли, однако, весело, ложились на сырую траву, курили...

В полной тьме, в тумане, а потом при ясных звездах и восходящей луне, миновав все контрольно-пропускные пункты и КП армии, к девяти часам вечера дошли до Озерков, где теперь политотдел армии и редакция только что организованной армейской газеты, сегодня получившей название «В бой за Родину». Устали дьявольски и были грязные как черти, пройдя в общем пешком километров двадцать...

Высокие сосны на бугре, лунная ясь, землянки — все давно знакомое, фронтовое. В одной из землянок — редактор газеты батальонный комиссар Соловьев, прошедший за день тоже километров тридцать пешком, в поисках по деревням места для базы редакции, и другие газетчики. Обсуждение ими новостей, споры вкруг жарко натопленной «буржуйки», а я борюсь со сном, сидя на табуретке, — глаза слипаются.Но вот наконец столовая. Ванин кормит меня ужином на свой завтрашний талон, обсуждаем с Соловьевым, откуда и какие добывать типографские машины, откуда тянуть свет?.. Решаем: редакции быть во Всеволожской.

67-я армия вся в становлении, в оборудовании зимних жилищ, в укомплектовании. Прибывают из-за Ладоги и с финского участка, дислоцируются, занимаются войсковыми учениями дивизии, бригады, технические, артиллерийские части. Сегодня все в армии получают зимнее обмундирование. Разговоры об этом, деловая жизнь — в этом.

А еще приметны у всех политработников разговоры, связанные с приказом об упразднении института комиссаров и полном единоначалии в армии: кого переаттестовали, кому дали «шпал» больше, у кого сняли «шпалу» и как по-новому строить политработу и взаимоотношения с командирами частей... Командиры все оживленны, веселы, настроение у всех отличное, бодрое...

30 октября.

Озерки

Хорошо здесь: с утра солнце, высоки и шумливы сосны...

Сижу на втором этаже дома-дачи. Литвинов и прочие — у бригадного комиссара Шаншиашвили, начальника политотдела 67-й армии. Жду своей очереди.

Все утро грохот канонады. И бьют зенитки, и гудят самолеты — наши и немецкие.Позавчера один прорвавшийся к Ленинграду самолет сбросил четыре бомбы в районе 5-й ГЭС. Попал в школу и в огород. Жертвы! ГЭС — цела. А здесь мне рассказали, что слышали и видели в тот же день сильный огонь зениток, выпущено было не меньше четырехсот — пятисот снарядов.

...И вот Шаншиашвили, по-грузински любезный. Характеризует происходившие операции, характеризует людей. В уклончивом отзыве о командире 45-й гвардейской дивизии А. А. Краснове улавливаю нотки, настораживающие меня: не слишком ли быстро и рановато прославлен, не слишком ли много ему воздано? Храбр, конечно, но разве для командира дивизии это должно быть — всё? С большим уважением говорит о командире 11-й стрелковой бригады полковнике Харитонове и его заместителе — полковом комиссаре Антонове. Советует ближе познакомиться — на самом «передке» — с подразделениями этой бригады, с их замечательными людьми и, в частности, с комиссаром первого батальона Карабановым, — он сейчас на самом берегу Невы, против «пятачка».

Я до сих пор не знал — мне это сказал Шаншиашвили, — что 11-я отдельная стрелковая бригада сформирована 20 сентября 1941 года из народного ополчения — комсомольцев Электротехнической и Медицинской академий. Много раз пополнялась; хорошо обученная и испытанная в боях на Неве, она уже давно стала кадровой...

31 октября

Мимо по дороге, гудя линкольновским басистым сигналом, прокатил гвардии полковник А. А. Краснов — усатый, отдавший на днях приказ по своей дивизии: «Во исполнение традиций гвардейцев, приказываю всем отрастить усы». Это не анекдот.

В воздухе, над облаками, проносятся самолеты. Вчера в Ленинграде четыре часа подряд была воздушная тревога, — давно их не было в Ленинграде!

Сижу, жду на пеньке машину: ее по телефону обещал прислать мне полковой комиссар Антонов...

Опять у Московской Дубровки

1 ноября. 8 часов утра.

Первый батальон 11-й осбр

Первый батальон 11-й отдельной стрелковой бригады занимает участок передовых позиций на Неве, против Московской Дубровки. Землянка командира и комиссара батальона, которых нет: комбат С. И. Уверский лежит в госпитале, а комиссар И. И. Карабанов уехал навестить его в Ленинград. В отсутствие Карабанова, который приедет завтра, я спал на его кровати, у него в блиндаже своя «комната». Встретили, как старого знакомого, хорошо. Узенькое оконце, тусклый утренний свет, а утро — туманное, серое. Вокруг, на пустыре вырубленного леса, — такие же бугорки землянок, воронки, пни. Вдали полукругом — лес.

Вчера, дождавшись наконец «эмочки», доехал до КП бригады. Оказалось около десяти километров, а не шесть, как уверяли меня те, кто советовал дойти пешком. Километры эти из-за свирепой грязи можно удвоить.

В большой землянке командира бригады полковника Харитонова и комиссара его Антонова шел прием командиров по разным делам. Потом приняли меня и предоставили мне себя целиком. Просидел я с ними часа четыре и, пообедав (даже с разведенным спиртом, за «маленькой» которого посылали куда-то далеко), ушел сюда, на передовую, пешком, так как «эмочка» по грязи и не могла бы пробраться. Шел засветло все по той же непролазной грязи, в сопровождении длинноногого бойца с автоматом — «офицера связи» (или, как еще недавно говорили, «делегата связи»). Миновал Большое Манушкино и Малое и здесь свернул влево, а потом опять вправо по той много повидавшей дороге, на которой и сейчас еще лежат черные смоленые ящики понтонов и отдельно — треугольники их носов. И в некоторых из этих понтонов уже живут какие-то работающие здесь красноармейцы. Прошел километров десять, а вот сердце болит еще и сегодня, и болело весь вечер. Это уже не просто усталость, это, увы, болезнь.

Сколько тысяч, десятков тысяч людей прошли по этой дороге и не вернулись по ней уже никогда! На болоте, на стланях, подправляемых и подбиваемых много раз, слякотная, рыжего цвета дорога эта ведет к Неве, к тому «пятачку», который оказался одной из самых жутких мясорубок войны...

Но приходом сюда я доволен: и люди и рассказы их интересны. Сегодня намечены для разговора человек десять...

А на КП бригады мне было интересно беседовать с Харитоновым и Антоновым. Оба они — умные люди, мыслящие, не прославленные, как Краснов, и потому более трезвые в мыслях, совершенно трезвые в прямом смысле этого слова (чего о Краснове не скажешь). Разговаривали со мной без всякой фразы — просто, искренне, хорошо.

Степан Иванович Харитонов — кадровый командир, всю жизнь, с гражданской войны, прослуживший в армии, с высшим военным академическим образованием. Восемнадцать лет он был пограничником на Украине, до этого боролся в Мугоджарских горах с басмачеством — был тогда командиром взвода. Он один из немногих кадровиков, всю эту войну пробывших на передовых позициях и уцелевших. Командиром 11-й бригады назначен недавно, уже после боев на «пятачке».

Высокий, стройный, бритоголовый, с большими, «устремленными вперед» ушами, он поворачивается к собеседнику, полностью отдавая ему свое внимание. Слушает его так восприимчиво, как некий одухотворенный (да простится мне этот образ!) радиолокатор. И собеседник чувствует, что вдумчивые светло-карие глаза Харитонова изучающе оценивают его. Он очень корректен, а его убеждающе-спокойная манера разговаривать заставляет собеседника вдумываться в каждое сказанное ему слово. Разбирающийся во всем по существу, умеющий мыслить аналитически, Харитонов представляет собой совершенно иной тип командира, чем, скажем, удачливый, ставший Героем Советского Союза, гвардейцем, увешанным орденами, А. А. Краснов, о котором нельзя не сказать, что несомненно храброму командиру современного боевого соединения не помешало бы быть более сведущим в области тактики и стратегии. Харитонов до назначения командиром бригады был у Краснова в 70-й дивизии представителем фронта и потому хорошо его знает. К нему и ехать я не захотел; с ним дружит Виссарион Саянов, и мне кажется, что приятельства с одним писателем Краснову вполне достаточно. Тем паче, что я человек непьющий и никакой напыщенности не терплю.

У Харитонова нет орденов, есть только значок ХХ-летия РККА, но Харитонов не раз бывал самолично в самых кровопролитных боях (об этом вчера и сегодня рассказывали мне многие). Был в этих боях даже веселым, умел спокойно шутить под разрывами, и если до сих пор цел, то неведомо почему — случайно.

В последних боях он, например, переправлялся на лодке через Неву днем, в полдень, при ясной солнечной погоде, под прямым огнем видевших всю Неву немцев. «Маневрировал». Немцы теперь не те, что были год назад, их огневые налеты не так сильны, и опытному человеку можно угадать систему их огня: если бьет пачками в одно место реки, значит, едва перенесет огонь, начнет класть пачками же в другое место. Вот и направляй лодку туда, куда он клал только что: мины и снаряды не заденут тебя. В прошлом году Нева вся сплошь бурлила фонтанами под немецким огнем, тогда угадать нельзя было.

Я сказал, что немцы теперь не те... Да, нет у них той подвижности и маневренности; нет у них тех сил и той техники; нет того количества снарядов и артиллерии; нет того настроения, той уверенности в победе, нет тех людей, — а кадровые, уцелевшие с прошлого года, стали иными.

Два месяца одолевала наш передний край какая-то немецкая батарея. Корректировщик — рыжий верзила, немец ( «фенрих» — нечто соответствующее нашему званию «старший лейтенант») сидел на своем ПНП, в восьмидесяти метрах от нас. Было это где-то здесь рядом, возле деревни Пушкино. Харитонов подполз туда, разглядел немца, велел своим людям во что бы то ни стало взять его живым, дал срок: две недели.

И немца этого к нему привели — целехонького. Оказался он кадровиком, пробывшим здесь весь год (части своей артиллерии немцы не перемещали). И отвечал этот иначе, чем отвечал бы в прошлом году: держался овечкой и в ответах его — откровенных и искренних — проскальзывали и недовольство, и отсутствие веры в победу: «Когда мы подошли к Ленинграду и задержались, мы все поверили тому, что задержка — только из-за перегруппировки сил и следующим ударом возьмем Ленинград... А потом нас столько раз в этом уверяли, что мы почувствовали явный обман. Да и нет у нас тех сил, чтобы взять Ленинград!»

На берегу Невы

Поздний вечер.

Блиндаж на переднем крае

Ходы сообщения, траншеи, «карманы», землянки. И вот землянка, в которой — спать!

Весь день, без отдыха, двенадцать с половиной часов подряд, работал сегодня в батальоне, перевидал многих людей, исписал страничек сто моей полевой тетради. Интересуюсь боевыми биографиями, анализирую действия батальона на «пятачке» в боях с 27 сентября по 7 октября, когда бригада форсировала Неву, закрепляла, расширяла, а потом обороняла захваченный 70-й стрелковой дивизией «пятачок». Батальон тогда неистово сражался на его правом фланге, у Арбузова, отражал бешеные контратаки немцев, шел в наступление, вел гранатные бои, нес потери... Со средними и младшими командирами я вычерчивал схемы схваток, изучал местность... Эти бесформенные пока мои записи дадут мне возможность составить впоследствии ясное и точное описание происходившего здесь сражения.

Днем пейзаж на берегу Невы еще более унылый, чем месяц назад. От Невской Дубровки и тогда уже ничего не оставалось, а прежде был красивый поселок — в несколько сот домов. Кое-где видны трубы нескольких разрушенных домиков, железнодорожная станция сожжена, торчат только кусочки вокзала. А в Московской Дубровке — на «пятачке» нет даже никаких следов поселка. Берег — без леса, ни единого дерева до Арбузова, а в Арбузове видим остатки нескольких каменных домиков да срубленных снарядами деревьев. Пустыня! Серая, песчаная, изрытая воронками, — нет там и землянок, потому что после нашей артподготовки все перемешано. Метра на три в глубину всё перемалывалось много раз. Кое-где по-прежнему виднеются побитые танки — и наши и немецкие, громоздится всякий железный лом. Так же изрыта и вся Невская Дубровка — десятки тысяч бомб и снарядов легли на площади в три-четыре квадратных километра, почти нет мест, состоящих не из воронок.На правом берегу от Бумкомбината — только обглодыши здания, изрыт и весь берег. Кромка его высится над рекой метра на два, на три и больше, приречная полоска имеет ширину метров в десять — пятнадцать, а река — метров в четыреста. С левого берега, метров на семьсот по полукружью — пустырь, а дальше — побитый лес.На реке у берега баржи, плоты, понтоны, побитые еще в прошлом году, полузатонувшие. Когда наши переправлялись обратно, немец одну из барж поджег — для освещения. Прогорелые до воды остатки ее торчат зубьями. Под нашим правым берегом — гора опилок, разбитые в штабелях доски, перегной, воронки. Вдоль берега — исковерканные рельсы железной дороги. На месте лесокомбината — нагромождение обломков.

Так выглядит эта печальная местность днем. А сейчас, ночью, — выйдешь из землянки — видны повсюду вспыхивающие ракеты. Орудийная и пулеметная стрельба и вспышки охватывают нас полукольцом: мы в излуке Невы, огибающей нас с трех сторон. А кажется, будто мы — на острове, окруженном немцами.

И мне говорят: на «пятачке» еще в 1941 году, на площади в два-три квадратных километра, полегло не меньше ста тысяч человек.{107}

И еще все в один голос утверждают: если бы успех, достигнутый в последних боях на «пятачке», был закреплен пополнением, если б удар довести до конца и не дать немцам передышки, — соединение фронтов было б закреплено, блокада — прорвана.

И представлялось это вполне достижимым. Люди горели стремлением к этому. Люди не хотели уходить с «пятачка». Удар вперед, чего бы он ни стоил, был бы для них оправданием и всего пережитого и самой смерти. Но этого не произошло. Отойдя по приказу, скрытно от немцев, на правый берег, сохранив за собой на левом только ничтожный по размеру плацдарм, наши люди тяжело переживали этот отход. «Пятачок» и сейчас держит зарывшаяся в землю стрелковая рота 330-го полка. А успеха, который всем казался возможным, нет. Но, видно, не знают люди, какое превосходство в силах (в пять раз!) сумел тогда создать враг, ценой гибели своей 11-й армии, ценой отказа от штурма Ленинграда. Не знаю почему, не все объяснено им!..

...Немцы вокруг сыплют и сыплют снарядами, минами — разрывы то далеко, то близко, то рядом, то сра-.3у повсюду. Но такая обстановка здесь всем привычна! Во всем окружающем я даже вижу сейчас мрачную, трагическую, а все-таки красоту, которая, конечно, запомнится навсегда!

Беседы с людьми

Я разговаривал с бывшим токарем ленинградского завода «Двигатель», а теперь командиром роты старшим лейтенантом Степаном Федотовичем Калютой. С младшим политруком пулеметной роты Никитой Евдокимовичем Шараховским, белорусом, в мирное время политпросветработником, затем курсантом бронетанковой части. В ночь на 28 сентября он форсировал Неву с первой ротой, которая вышла на лодках впереди других, и в этой роте, разделенной на три группы, был впереди всех групп с ячейкой управления, — его лодка переправилась без потерь. Он высадился и присоединился к бойцам 70-й дивизии и собрал в кулак всех других переправившихся бойцов, и бойцы его окопались, заняли оборону... Разговаривал и со скромным командиром первого отделения первого взвода первой роты первого батальона сержантом Александром Демидовым, который никогда не бывал в Ленинграде, а до армии был бригадиром колхоза в Смоленской области. Демидов — щупловатый, с наивным, краснеющим в разговоре лицом, с виду — тихоня, за храбрость в этих боях награжден орденом Красного Знамени. Он подбирал немецкие ручные гранаты, когда не хватало своих, он немало брошенных немцами гранат схватил на лету и успел бросить в немцев прежде, чем гранаты разорвались в его руках.

— Наша граната тяжельше, ихняя Ф-1 легче втрое, легко бросается. Если не продвинешься вперед на десять — пятнадцать метров, то никогда не добросишь, как они бросают, но зато у ихних гранат поражение слабое: в двух-трех метрах рвутся, а мне — ничего. Когда я свою РГД встряхнул и бросаю, она сразу падает и рвется.

А их — можно ловить за палку, на лету, — мне приходилось хватать на лету и отбрасывать. Штуки четыре-пять. Как шарик около них крутишься, как вот играют в комочки зимой, так вот и тут «играешься». Подскакивают человек пять-шесть — немцы, начинают бросать; и только они прорваться желают, и шум тут у них, — я вижу, что они выбросили гранаты (а огня не ведут), я выскакиваю во весь рост, и как брошу штуки три, сразу мои фрицы — назад и уматываются бегом. Раза три я командовал в атаку, но народу мало уже... Здесь пришлось нам крепенько подраться, руку помяло осколочком, я боялся, что гранаты не буду бросать, но ничего, размялась... Сколько подносят, своими руками бросил сто восемьдесят — двести гранат, устал, не чувствую руки. Часа три! По-чисто всё в открытую... Сам удивляюсь, что цел... Они не вели огня, когда гранаты бросали! За три часа они бросили не меньше тысячи гранат, но из трусости бросают как попало... Кроме меня бросал Волков, молодец, около сотни выбросил, даже я устал, ему подавал. Он разделся, в одной гимнастерке жарко ему, жилистый старик!..

И еще этот Демидов встречал немецкие танки, бил по ним из противотанкового ружья, — и я записал его подробный рассказ об этом.

Я беседовал и с несколькими казахами — в батальоне много бойцов-казахов, прекрасно дравшихся с гитлеровцами. Черный, высокорослый, черноусый и черноглазый пулеметчик Сайфутдинов ( «Я не боюсь ничего, что с земли стреляет, только трушу, когда бомба с самолета, и то — гляжу, рассчитываю»). И большой, объемистый, рыхлый сержант Джарлгаф Беспаев, невнятно говорящий по-русски, командир отделения, заменивший в бою командира второго взвода ( «...И стрелял и бросал гранаты, побил немцев много, ходить по траншее было нельзя, столько немецких трупов, — гранатами! Хватал немецкие гранаты с ручками и обратно бросал...»). Три раза за пять дней он был ранен и три раза не вышел из боя ( «Приказы выполнил!»). Награжден медалью «За боевые заслуги».

— Немец только дисциплинированный, — говорит он, — но трус большой. Можно воевать! Только нашим держать нужно дисциплину!

А о старшине Багаутдине Мусаевиче Мусаеве, награжденном орденом Красного Знамени, лезгине по национальности, из дагестанского села Курах, все в батальоне говорят, что прямо-таки влюблены в него за его необыкновенную храбрость. А ведь был-то он до войны самым «мирным» человеком — бухгалтером райзем-отдела в своем районе.

Красивый, с узким, как лезвие сабли, лицом, он только улыбнется, блеснув ровными, белыми зубами, — и сразу всем весело: открытый душой человек, энергичный, горячий, хоть, видно, и сдержанный!

Я долго разговаривал с ним, испытывая удовольствие от его подтянутости, его прямого, честного взгляда. Этот старшина, раненный еще в Прибалтике, при отступлении 8-й армии, был зимою так истощен, что после госпиталя его отправили в батальон выздоравливающих с «белым билетом». Но, встретив одного из командиров бригады, он упросил взять его с собой на «передок».

Пробыв неделю на «пятачке», он с восемью (а потом с пятью) бойцами отразил несколько контратак, швыряя «лимонки», перебил больше полусотни немцев, потом вдвоем с младшим политруком Акимовым подбил из противотанкового ружья три легких немецких танка, а позже — еще один танк. Раненный осколком мины под колено, дважды отказался эвакуироваться, установил связь с первой ротой, собрал десятка два бойцов и с ними удерживал захваченную траншею до последнего дня операции...Со многими другими людьми пришлось мне познакомиться и разговаривать нынче, носил записать всё у меня нет. Уже ночь...

Блиндаж Карабанова

2 ноября. Вечер

Командир батальона капитан Северьян Игнатьевич Уверскин (в прошлом ленинградский инженер) лежит в госпитале. После атак, в которые он водил на «пятачке» батальон, и захвата Арбузова у него на нервной почве отнялись руки и ноги. Он заболел еще на «пятачке», но до конца операции недал себя эвакуировать с «пятачка», продолжал руководить боем через замкомбата Васильева. Жалею, что повидать Уверского не пришлось.

На рассвете сюда вернулся ездивший к своему комбату в Ленинград и с трудом добиравшийся оттуда комиссар батальона Карабанов. Он шел ночью, скользя в глинистом месиве, проваливаясь в воронки, падая в грязь, совершенно измученный неописуемою дорогой, но, узнав, что его ждет корреспондент, — придя сюда, не лег спать.

В 9.30 утра я — в его блиндаже-землянке. Тусклый утренний свет брезжит в окне, и Карабанов обсуждает «мероприятия» к ХХV-летию Октября. — Плохо, что место у нас неудобное, нельзя ничего на «улице»: обстреливает!

Под обстрелом немцы держат и всю дорогу, по которой я сюда шел, — особенно скрещение дорог у деревни Большое Манушкино. — Много народу погибло от этих обстрелов!.. — говорит Карабанов и затем заводит рассказ о людях и боевых действиях своего батальона.

И я узнаю, что перед боем за «пятачок» в батальоне было подано сто шестьдесят пять заявлений о приеме в партию и в самом разгаре боев — еще пятьдесят. А каков был «разгар боев», можно представить себе из одной только цифры: 28 сентября, после ночного форсирования Невы, едва наши бойцы зарылись, немецкая авиация затеяла свирепую бомбежку занятых нами позиций: в этот день было сброшено восемь тысяч шестьсот бомб! Столь же ожесточенно бомбили немцы «пятачок» 4 и 5 октября.

За бои на «пятачке» в батальоне награждены орденами и медалями тридцать один человек — и оставшихся в живых, и погибших. Шестеро — орденом Красного Знамени: замкомбата М. Ф. Васильев, сержант А. А. Демидов, старший лейтенант С. Ф. Калюта, старшина Б. М. Мусаев, младший политрук Я. А. Екимов и убитый в атаке лейтенант В. И. Сыренков...

С погибшими не побеседуешь, надо повидать живых. Но об одной из погибших мне вчера рассказывал младший политрук Шараховский:

— Женя Васильева (а полностью — Евгения Тимофеевна), комсомолка, девятнадцатилетняя ленинградка, была у нас санинструктором. Познакомился я с нею на «пятачке», в бою, тридцатого сентября утром. Когда батальонный комиссар Карабанов назначил меня вместе с Калютой политруководителями, она выносила раненых на плечах. Распоряжалась санинструкторами. Я позвал ее: «Как ваша фамилия, девушка?» Потому что глядел на нее: пойдет к Неве за водой с двумя котелками, потом из карманов убитых вынимает гранаты... Подносила бойцам на передний край гранаты и котелки. Идет с водой — на мизинцах несет котелки, а ладони полны гранат. И сама бросала гранаты. После атаки заставляла командиров умываться: «Ну, смойте эту немецкую грязь, отдыхайте!» Мыло достала.

Я ей: «Не смейте ходить так смело!» Она: «Меня не убьет! Кто боится, того скорей убивает!..»

Низенькая круглолицая блондинка, глаза серые, весь облик — смелый, веселый. Бойцы-казахи зовут ее: «Наша Жэна!»

Немецкий снайпер ее убил четвертого октября. Она ушла, без разрешения, оказывать помощь раненым Триста тридцатого полка Восемьдесят шестой дивизии. Вышла из траншеи, и тут он ее убил. Представлена к награде. Пока нет награды.

Батальонный комиссар Иосиф Игнатьевич Карабанов утром сообщил мне о себе только очень коротко: родился в 1906 году в Монастырченском районе Смоленщины, в крестьянской семье. Окончив Ленинградский горны институт в 1931 году, стал инженером-геологоразведчиком... Эта специальность мне близкая л понятная. Именно с такими, как он — и по возрасту, — геологами-разведчиками путешествовал я по Памиру.Уже только потом, разговорившись, узнал я, что Карабанов был начальником многих партий и групп. Где только не побывал он! В Восточной Сибири и на Урале, в Казахстане и в Таджикистане, в Абхазии, в Новгородщине и на Смоленщине, в Карелии и в Мурманской области. Кроме Урала и Смоленщины, во всех этих местах бывал и я.И конечно, мой разговор с Карабановым сразу стал дружеским, далеким от места, где мы находимся, и от сегодняшних наших интересов... А потом мы всё же приблизились к здешним местам, но заговорили о том, о чем здесь сейчас, пожалуй, никто не думает: о четвертичных породах района Колтушей, о ледниковых отложениях — моренах, оставивших здесь скопление валунов, о суглинках и супесчаных ленточных свитах, о желто-ржавых среднезернистых и серых тонкозернистых глинистых слоистых песках. И о плотных синих кембрийских глинах, подстилающих песчаные грунты ложа Невы, пересекаемой известняковым кряжем только у Ивановских порогов. И о том, что Нева отличается от множества рек: не имеет поймы. И о том, что дно этой быстротекущей глубокой реки — ниже уровня Балтийского моря и потому, если б вдруг уровень Ладожского озера понизился метров на шесть, то Нева потекла бы вспять, неся воды Балтики в Ладогу... И еще о том говорили мы, что Нева — молода, ей всего только две тысячи лет, а десять тысяч лет назад Балтика была пресноводным Анциловым озером, а семь с половиной тысяч лет назад, приняв в себя хлынувшие в нее воды Северного моря в эпоху каменного века, стала морем, которое в честь населяющего ее моллюска названо Литориновым морем...

Но вражеские минометы, обдав огневым шквалом ржавые от погребенного в них оружия суглинки вокруг нашего блиндажа, перебросили нас из тьмы тысячелетий в тьму сегодняшнего варварства гитлеровцев, и мы пожалели, что воды Ладоги не затопят этих варваров так же, как некогда в районе нынешних Синявинских болот затопили и погребли в торфяниках стоянки доисторического человека...

После этого разговора я стал внимательно присматриваться к Карабанову, а потом весь день, проведенный без него, расспрашивал о нем других...

И сейчас, к вечеру, у меня уже есть о нем и точное знание и ясное представление. Он, конечно, хороший специалист, занимавший немалый пост до войны (был начальником сектора инженерной геологии), он развитой, по-инженерски образованный человек, член партии с двадцать восьмого года (а комсомольцем был с двадцать второго). Много видевший, много думающий, всякую тяжесть переносящий «внутри себя», он хорошо анализирует происходящее, мучимый сомнениями по поводу недостатков в нашей армии.

У Карабанова прямые черты лица — красивого, пожалуй несколько утомленного, загрубелого в боевой обстановке лица. Его духовная организация гораздо тоньше, чем, например, его здешнего друга, замкомбата старшего лейтенанта Васильева, тоже очень интересного, смелого, но совсем иного по всему складу своему человека, о котором я скажу позже.

У Карабанова есть музыкальный вкус, он говорит связному: «Ну, что ты такую дрянь поставил?» Связной отвечает: «Нет, хорошая пластинка, товарищ батальонный комиссар!» Карабанов берет другую, третью, — выбирает долго, вертит ручку патефона на своей кровати...

— Из какого это фильма? — спрашивает лейтенант

Антипов.

— Это из оперы «Тоска» Пуччини, — отрубает Карабанов, — а не из фильма!

И ставит русские хорошие песни и Чайковского... И все в блиндаже участливы к его сегодняшнему настроению, и Антипов берет его за руку:

— Что-то вы, товарищ батальонный комиссар, сегодня не в духе!

— Ничего!

— Как «ничего»? Вижу я! — Письмо получил!

— Нет, верно, не в письме дело!

— Говорю, письмо!.. От жены...

— А вы не таитесь, делиться надо!

— Ну что? Жена больна, сын болен. Паршиво живут. Жрать нечего...А сегодня его ждали два письма. Жена пишет из Казахстана, что не протянуть ей до зимы и — «если любишь, помоги!», а если не поможет — «я сама начну принимать меры». Злое письмо (а в конце — ласковая приписка и слова: «до Нового года буду терпеть, а там уж не знаю,

как...»).Карабанов в армии доброволец, в начале августа 1941 года пошел в дивизию народного ополчения, участвовал в боях на Пулковском направлении, и в боях 42-й армии, и здесь, в Дубровке, в составе 10-й стрелковой дивизии, и потом — в 11-й стрелковой бригаде...

В декабре был ранен — сквозное пулевое ранение в руку. За время войны находился безотлучно на Ленинградском фронте, в Ленинграде был всего только два раза.

Карабанов смел. В его личном деле значится, что в начале войны, у Пулкова, взявшись сам за пулемет, он перебил шестьдесят гитлеровцев. А как снайпер зимой убил немало фашистов. В последних боях перебил гранатами и из автомата не меньше двадцати — тридцати врагов...

Говорили мы и о комиссаре бригады С. А. Антонове. Антонова, ленинградца, маленького задорного человека, любят все командиры, отзываются о нем дружески и горячо, верят его опыту, и принципиальности, и знаниям — он авторитетен среди всех.

Здесь люди вообще замечательные, настоящие, отзывчивые, крепкие, внимательные друг к другу, чуждые мелочности и карьеризма. Карабанов, Васильев, Сорокин, Мусаев и другие — все таковы. И уж знают один другого, после испытания огнем боев, — насквозь!

— Я люблю стихи! — говорит Карабанов. И вынимает из полевой сумки поэму Ольги Берггольц и хвалит ее: — Она до души прошибает! — И читает первые строчки. Это — поэма о Ленинграде.

— Скучно сейчас в Ленинграде и ничего интересного там!

Но тут же приводит примеры героизма ленинградцев и говорит о том, что они вот люди настоящие! И: «Я считаю, что каждому ленинградцу, который остался в своем городе, нужно давать орден!»

Это, кстати, свидетельство и утверждение многих. И все признают, что в Ленинграде, за исключением единичных людей, в массе — герои все!

А потом опять начинается разговор о боях на «пятачке». Карабанов и Васильев описывают мне все подробности — от учебы и подготовки бригады к форсированию Невы до сложных вопросов взаимодействия и до детального разбора — по дням и часам — действий рот, взводов и отделений. Вычерчивают схемы и на листках, и у меня в полевой тетради...

Здесь говорят: «Это было уже после войны»... »Это — во время войны»... »Войной» называют дни с 28 сентября по 6 октября на «пятачке», ибо по сравнению с ними все прочее — «мирное время».

«Что ж, Карабанов! — сказал ему, выйдя с «пятачка», Васильев. — Теперь ближе нас с тобой у нас людей нет. После жены я тебе самый близкий!»

И верно. Быть на «пятачке» и остаться живым — особая милость судьбы. И испытание для дружбы — небывалое и неповторимое.

Замкомбата старший лейтенант Михаил Федорович Васильев в армии шесть лет. Он тактически грамотен, но по уровню общего образования далеко отстоит от Карабанова. Вот, рассказывая о «марахфонском» беге, когда он пришел восьмым, о лыжах, обо всей своей подготовке в полковой школе, о хорошей еде, он через три слова на четвертое делает неправильное ударение. Степень его знакомства с литературой — заметки и очерки в газетах, больше он ничего не знает. «Вот когда прочел, как собственную дочку поднял старик расстрелянную, я даже в слезу чуть не впал» — так, мол, заметка написана!

Вся биография этого хорошего, мужественного человека — короткая, казарменная биография солдата, не знавшего в жизни ничего иного. Он и сейчас стрижен под машинку. Воротничок его бел и чист, глаза широко открыты миру. Жизнерадостный, честный, он решителен, храбр, быстр в приказаниях... Но он и вдумчив, и умен, и жив умом. Он тоже анализирует все происходящее, и его выводы совпадают с выводами Карабанова.

Лицо Васильева — лицо здоровяка. Он физически развит и закален. Гитлеровцев он ненавидит пламенной ненавистью, неукротимой, жестокой. Он хороший средний командир и в своем военном деле знающ. Его любят и уважают красноармейцы.

Карабанов, в отсутствие Васильева, рассказывал мне

о нем так:

— В нем — преданность Родине, и исключительная смелость, и такт. В военном деле он не только грамотен — он инициативен, быстро ориентируется в обстановке. Пользуется деловым авторитетом и у бойцов и у командиров... Это именно он провел большую работу по подготовке к переправе. Организовал подноску и устройство лодок, жил там у первой переправы с третьей ротой, руководил рытьем и маскировкой «карманов». А потом деятельно участвовал, в первой переправе, руководил посадкой. При второй переправе — первым двинулся в ту сторону вместе с разведчиками. Быстро сориентировался, связался с соседями, сразу расставил людей, увел их 3

вплотную к противнику, тем сохранил от бомбежки, закопал, организовал караульную службу, с успехом отражал контратаки. На правом фланге у Арбузова несколько раз водил людей в атаку и уничтожил сам несколько офицеров и несколько десятков немецких солдат — гранатами и из винтовки. Быстро сообразил, как пользоваться немецкой гранатой, когда не хватало своих, и научил бойцов. Организовал охрану и наблюдательный пункт и чистку траншей — по существу, командовал батальоном, когда заболел капитан Уверский. Смел он до безрассудства: выбежав вперед, уничтожил двух офицеров противотанковой гранатой и спокойно вернулся в свою траншею. Правильно расставляя силы, был настоящим, подлинным советским командиром...

Какие у него недостатки? Трудно о нем сказать плохое! Если б все командиры такие были у нас, то через месяц мы прогнали бы немцев до Пскова. После «пятачка» организация оборонительных работ и руководство ими требовали больших усилий и такта. Пополнивший батальон командный и рядовой состав был неизвестен нам, случайный, порой распущенный. А сейчас дисциплина неплохая. И рубеж мы построили отличного качества в тактическом и в инженерном отношениях — построили за несколько дней до срока. Все ведь разрушено было!

...А еще — ходил я сегодня по ротам, беседовал с красноармейцами, сержантами, средними командирами и с политработниками: с политруком разведки Екимовым и его разведчиками — Подчуваловым, Ивановым, с автоматчиками, связистами, снайперами, обедал из полевой кухни, осматривал со связным Бабенковым рубежи... Все это, в общем, мне за войну хорошо знакомо.

Сейчас ночь. Голова одурманена усталостью. Только что выходил на поверхность земли: весь мир — темная чаша, и половина чаши с трех сторон беспрестанно озаряется ракетами. Орудийные выстрелы, и пулеметные очереди, и разрывы мин. А все световые эффекты виснут в осеннем сыром тумане. Бабенков топит мне печурку, становится жарко. Совершенно разбитый усталостью, ложусь спать...

5 ноября. Утро.

КП батальона

Вчера явился капитан Герман из госпиталя. Его считали умершим от ран. Такие были сведения.

— А, покойник, явился!.. А ты знаешь, ты ведь покойник!

Герман усмехается:

— Я зашел на Черную Голову (деревня), стучусь. Меня не хотят пускать: «Знать-то вас знаем, да ведь вас уже нет в живых!» Я смеюсь: «Что ж! Кладбище близко!»

Этот Герман назначен командиром батальона вместо Уверского. Герман ранен мелкими осколками в ногу и в пах. Он худощав, непоспешлив, самоуверен. Приняли его здесь с «осторожностью»: здесь любят Уверского и удивлены, что Уверский так быстро заменен новым. И присматриваются к нему: а каков еще будет он? как покажет себя?

Спит на своей кровати Карабанов, а мне часов с пяти что-то не спится. Встал босой, в белье (благо жарко в землянке), подсел к столу, пишу. Связной Бабенков чистит за дверью мои сапоги, потом входит, спрашивает: — Где, товарищ комиссар, ваша гимнастерка? Вижу в руках его чистый подворотничок, его собственный. Он заметил, что мой грязен, и знает, что другого у меня нет, и вот хочет пришить мне свой. Но у меня рюкзак остался на КП бригады, там есть смена, а сегодня я собираюсь туда, поэтому благодарю, отказываюсь. Уже рассвело. Бабенков отнял снаружи от оконца землянки щиток, свет серый и молочно-тусклый сливается со светом керосиновой семилинейной лампы. На столе время от времени попискивает телефон. Карабанов спит. Доносятся гулы артиллерийской стрельбы. Вокруг поблизости — тихо. Вьется муха. А по стенам, за набитой на них бумагой, шуршат крысы. Вчера Васильев, откинувшись головой к стене, вдруг вскочил: «Крыса!» Она сквозь бумагу зацарапала лапками по его голове... Летят бомбардировщики. Бабенков подсаживается, рассказывает:

— Бомба! Видно даже, когда люки открывает! И — бомбу!.. И лежишь, голову отвернешь, смотришь Если над тобой сбросил, значит, мимо, ведь дальше идет!

Если же не над тобой, то слушаешь шуршанье ее. Вот эта — обязательно на тебя. И нервов не хватает, суешь лицо в землю, чтоб не смотреть. Убьет, оторвет что-нибудь!.. Жахнуло, и — ничего... Мимо!.. Когда они летят — как поросята свистят Он сначала сирену у самолета запускает, все звуки сливаются, только самолет различаешь... Вот мины, — худо. Когда много мин, уже не считаешь, от которой согнуться, от которой не надо... А бомбы .. Нет, я люблю смотреть, когда бомбы летят!

Контузия

4 ноября.

КП бригады

Я — контужен. К счастью, кажется, не сильно, но впечатление было сильное, — теряя сознание, успел подумать: «Всё!.. Вот в какой гадкой глине конец пришел!..» И больше ничего не подумал, а когда очнулся, сообразить ничего не мог, тошнило и казалось только, что мозг мой плавает, ворочается, как ртуть, внутри головы. Болели затылок и левое ухо, а два каких-то красноармейца возились со мною, что-то такое объясняли мне, чего я, травмированный, не мог взять в толк... Потом, когда очухался, увидел, что лежу на мокрой траве, под кустиком, и два сидящих на корточках около меня бойца грызут сухари, участливо на меня поглядывая... Потом они спрашивали меня: ранен ли я куда-нибудь, или только меня «контужило»? А я и сам не знал, ощущая слабость, и тошноту, и сухость во рту, и сильнейшую головную боль. Приподнялся, осмотрел себя, как-то вчуже, будто издали. Пошевелил руками, ногами — довольно равнодушно убедился: все цело, но говорить все еще ничего не мог...

— Товарищ майор, поднесем тебя? — сказал один, но я помотал головой, попытался встать. Оба они подхватили меня под мышки, подняли, поставили на ноги. Я постоял, подумал: удержусь на ногах или нет? Ноги были слабыми, ватными...

Бойцы вывели меня на дорогу, от которой воздушной волной при разрыве снаряда меня отбросило... Осмотрелся, вспомнил, что шел от Невы на КП бригады вместе с примкнувшими ко мне на пути красноармейцами, но не этими, а другими. И тут я обрел дар речи:

— А где они, те двое?

Пожилой боец в мешковатой шинельке, в надвинутой на лоб шапке-ушанке спросил:

— Ваши, товарищ майор, бойцы? — Незнакомые...

— Ну, это легше для вас... Одного хлопнуло, вот там, под бугорком, лежит, спину ему порвало. Удостоверились. Другой — сохранился в целости. Назад ушел.

— А документы этого?

— А тот — товарищ этого был, документы с собой понес, схоронить, сказал, людей подошлю, и пошел назад, тоже малость, вроде вас, оглоушенный... Из гвардейской он...

...Эти два бойца довели меня, поддерживая под руки, до первой землянки. Когда привели и я попал в тепло, мне опять стало плохо, уложили меня на нары, забылся. .. Говорят, спал долго. И ночевал у них.Это были саперы из какого-то понтонного батальона.

Вот и всё... На сей раз я цел.

Вчера было 3 ноября. А сегодня на армейской попутной подводе меня подвезли почти до КП бригады; не доезжая с километр, им надо было в сторону, спросили: доставить до места или как? Я уже чувствовал себя хорошо, пошел сам, пешком. Только и сейчас тупо болит голова да как-то моментами немеет кожа лица и появляется странный туман в глазах. Но в общем чувствую себя нормально...

Пришел на КП бригады, решил никому ничего не рассказывать — важная ли штука легкая контузия, когда кругом столько людей гибнет и все к этому давно привычны?.. А все-таки смерть рядом была, и какое-то обидное чувство, хотя надо бы радоваться, что обошлось так!

...Из заботливости те два бойца, что меня привели в чувство, записали мою фамилию ( «Может, кто вами, товарищ майор, поинтересуется?»). Я вырвал им листок из моей полевой тетрадки, и старый боец старательно вывел на нем мою фамилию и никак не мог правильно записать слово «корреспондент». А я никак не мог объяснить ему, из какой я части, из бригады или из дивизии. Только сказал: «Из Ленинграда!»

...Сегодня — липкий снегопад, первый снег в этом году. Слякоть.

Возвращение в Ленинград

5 ноября. Ночь.

«Астория»

Вчера на КП бригады написал и отправил в ТАСС по телеграфу две корреспонденции о людях первого батальона. Потом, чтобы завершить для себя картину боев на «пятачке», отправился в минометный дивизион 11-й осбр (командир капитан В. Г. Куренков), взаимодействовавший в тех боях с батальоном. Вместе с Куренковым и его замполитом батальонным комиссаром Самойленко составил схему боевых действий дивизиона и по рассказам командиров — минометчиков и разведчиков — записал все необходимое для ясного представления о том, как дивизион поддерживал пехоту.А потом отправился пешком в Озерки, в политотдел 67-й армии, ночевал здесь вместе с Кесарем Ваниным, и он, видя, что я себя чувствую из рук вон плохо, без всяких моих просьб ухаживал за мной, как за братом, оказавшись прекрасным товарищем.Сегодня, 5 ноября, ходил пешком в 45-ю гвардейскую дивизию. Присутствовал при вручении гвардейского знамени. Корреспонденцию об этом не пишу, предупрежденный представителями ленинградского отделения ТАСС, что пошлют они.

Поздно вечером вместе с К. Ваниным вернулся в Ленинград, на сей раз автомашиной, не испытав никаких трудностей.После девятидневных блужданий по фронту, передовым позициям, по болотам и лесам, в темноте, по неизвестным мне дорогам, дорожкам, тропинкам и по глубокой грязи, после ночевок где попало и как попало — иногда в холоде, иногда, напротив, в жарко натопленных землянках, и, наконец, после контузии, я чувствую, что сил у меня осталось немного.

Но зато материал собрал — интересный, людей повидал — замечательных и потому доволен.

Глава четырнадцатая.

В контрбатарейном полку

Ленинград, Колпино, 55-я армия
5–29 ноября 1942 г.

Перед крутым поворотом войны. — Ленинградской ночью. — 12-й краснознаменный гвардейский. — Знакомство с Фомичевым. — Работа разведчика-наблюдателя. — Орудие Мосиенко ведет огонь. — На заводской трубе. — Страх окружения.  — Одна ночь. — В свободное время. — На командном пункте полка. -Перед крутым поворотом войны
5–25 ноября.

Ленинград

После возвращения моего из батальона Карабанова прошло еще три недели. Первые четыре дня в Ленинграде я не обращался ни к кому за помощью. Я еще мог выходить из «Астории», передвигаться по городу, но у меня не было ни здоровья, ни тепла, ни питания. Зима уже вступила в свои права, выпавший было снег исчез, но мороз уже не спадал, земля промерзла, Нева стала затягиваться мелкоторосистым ледком, прорезанным только фарватерами копошившихся, торопившихся встать на зимовку судов. Жестко-розовое по утрам небо, звездные ночи без облаков — все стало словно вырезанным из металла.

К празднику город ждал каких-либо новых пакостей от немцев, но чего-либо необычного не случилось. В эти дни были только яростные артиллерийские обстрелы из осадных дальнобойных орудий. Немцам не удалось использовать их для штурма, и за срыв его они теперь мстили населению Ленинграда. Еще много домов разъято снарядами.

Немцы силились и бомбить Ленинград после долгого летнего перерыва, были многочисленные воздушные тревоги, а в небесах — бои. но свиста бомб я ни разу не слышал, а зенитки наши били не сплошным валом всей своей мощи, а только участками, там, где пролетали воздушные пираты. И все же бомбы кое-где падали: 5 ноября торпедная бомба упала на здание Куйбышевского райкома, но повреждения оказались незначительными; четыре дома разбиты на Боровой улице... При воздушных налетах люди продолжали ходить по улицам, останавливались только трамваи.

К празднику город получил свет от Волховстроя, по проведенному по дну Ладоги кабелю; в квартирах многих жителей зажглись «лампочки Ильича»; а в «Астории», все еще не отапливаемой, электрический свет включался с восьми вечера до часа ночи.

7 ноября состоялась премьера пьесы «Раскинулось море широко», накануне была премьера пьесы А. Корнейчука «Фронт», а третьим подарком к празднику была премьера оперы «Евгений Онегин», состоявшаяся 8 ноября.

А я праздничный день провел плохо: не дойдя в ДКА до ярко освещенного зала, внезапно почувствовал дурноту и пролежал в темном коридоре на стульях, слушая издали, как сквозь туман, гремящую всюду музыку, песни, шум танцев и звонкие голоса веселящихся, празднующих Октябрьскую годовщину людей. Этот мой, частный, случай, конечно, не характерен для ленинградцев, в общем здоровых, сытых, живущих почти нормальной жизнью после осенних трудов.

После праздников меня осмотрели врачи амбулатории Смольного и немедленно направили в стационар штаба Ленфронта, во Всеволожскую, и там я провел десять дней, как в земном раю, под внимательнейшим уходом начальника стационара — врача С. М. Дрейзенштока и душевнейшей старшей сестры Феодосии Ивановны Игнатьевой, которые меня поставили на ноги, а потом на своей машине привезли в Ленинград.

23 ноября общее ликование вызвала переданная по радио великолепная весть о крупных победах на юге. Враг не только был опрокинут ошеломляющим началом нашего наступления, но оказался перед угрозой полного уничтожения. Наши войска прошли шестьдесят — семьдесят километров, взят был Калач, и мы продолжали двигаться дальше. В этот день...

... я был вызван в Смольный, и мне показали телеграмму из ГлавПУРККА на имя начальника Политуправления фронта, всегда ко мне внимательного и заботливого К. П. Кулика:

«Приказом НКО № 06781, от 8 ноября 1942 года, военный корреспондент ТАСС Лук-ницкий Павел Николаевич зачислен кадры РККА. Прошу объявить ему этот приказ. 32543. Баев. Усачев».

Странно, конечно: с первых дней войны я на фронте и в кадрах действующей армии!.. Но при какой же я воинской части, в чьих «штатах», телеграмма не объясняет. И все-таки смысл ее ясен: меня следует кормить и обмундировывать в армии!

На следующий день я был оформлен во всех правах и получил зимнее обмундирование, а 25-го перебрался из «Астории» в ДКА — в общежитие группы писателей, работающих в Политуправлении, и мне была предоставлена пустующая койка Бориса Лихарева, который, как и большинство других членов группы, живет теперь в своей отепленной Литфондом, освещенной и хорошо оборудованной на зиму квартире.

...»Правда» принесла всем советским людям еще одну вдохновляющую, чудесную радостную весть об успехе продолжающегося на юге наступления.

Отступают в разных направлениях гитлеровцы и их союзники. Поля донской излучины завалены тысячами вражеских трупов. Лишь за один день 24 ноября 15 тысяч вражеских солдат и офицеров жизнью своей расплатились за преступную авантюру. 12 тысяч взято в плен. Нарушена связь вражеских частей, утрачено единство управления. Три дивизии, вместе со штабами своими, вместе с генералами, взяты в плен. Брошенные врагом во время отступления и захваченные нашими частями орудия, танки, автомашины, винтовки, автоматы составляют целый арсенал — 1164 орудия, 431 танк, 3 миллиона снарядов, 18 миллионов патронов и т. д. Нашими войсками заняты многие города и населенные пункты...

И еще радость: учреждаются медали за оборону четырех городов — Ленинграда, Одессы, Севастополя и Сталинграда. Английская газета «Ивнинг ньюс» пишет: «В течение полутора отчаянных лет Красная Армия вынуждена была выдерживать натиск лавины вражеских войск. Никогда в истории ни одна армия не сражалась с таким хладнокровием и стойкостью, с таким непревзойденным мастерством, с такой неослабевающей мощью...» И дальше: «Давайте искренне признаем, что, не будь подвигов Красной Армии, судьба свободных народов была бы поистине мрачной...»

Наша взяла!

...Я решил с утра выехать в 55-ю армию, чтоб осуществить давнее свое желание: познакомиться с теми нашими артиллеристами, которые ведут контрбатарейную борьбу, уничтожая дальнобойные орудия оголтелых гитлеровцев, яростно обстреливающих Ленинград. Надо все узнать, увидеть своими глазами!..Но мне хочется привести здесь еще один эпизод, который я записал ночью, перед отъездом...

Ленинградской ночью

Ночь на 26 ноября

Я шел в ДКА из «Астории».

Время близилось к полуночи, и Ленинград был пуст. В прорыве туч показалась луна, залила призрачным светом снежную улицу, перекресток, руины огромного, давно разъятого бомбой дома.

За разбитой стеною мне почудились голоса. Я приостановился, прислушался, тихо подошел ближе. Сомнения быть не могло: в хаосе кирпичей разговаривали двое мужчин.

Это было странно и подозрительно. Осажденный город... Пустые улицы... Кто и зачем может скрываться ночью в холодных развалинах?.. Расстегнув кобуру пистолета, я тихо встал в проломе разбитой стены. Разговаривающие теперь были где-то рядом со мною, но я их не видел. Завывание ветра мешало мне расслышать слова.

Я подкрался еще ближе. Один сказал громко:

— Ну что, скоро ли?

— Пора! — ответил другой. — А может, не будет?

— Будет наверняка...И замолчали. Я был готов ко всему. Они опять тихо заговорили, и на этот раз я, конечно, расслышал бы их слова, но тут на весь тихий и пустынный квартал раскатился голос громкоговорителя, прикрепленного на одном из углов перекрестка:

«В последний час... Наступление наших войск продолжается...»

Не спуская глаз с тех руин, где скрывались двое мужчин, я прослушал новые, еще более радостные и волнующие известия о наших прекрасных делах на юге. Те двое также, должно быть, слушали.

Радио умолкло, и я услышал восклицание одного из них:

— Замечательно! Пятьдесят одна тысяча пленных!.. А ты не хотел вылезать из постели. Праздник-то, сынок, и на нашей улице начинается!

— Папа! Это — цветочки, ягодки впереди... А насчет постели... Да я бы сейчас туда хоть пешком!

— Ну-ну...Ив Ленинграде нынче неплохо! Пойдем-ка лучше до дому, спать!..

Прямо на меня из руин вышли бородатый старик в меховой шубе и парень в ватнике. Оба, испуганные, остановились...

Все дальнейшее можно объяснить в двух словах. Старик оказался учителем музыки Иваном Сергеевичем Потаповым, живущим в соседнем доме. В его квартире нет радио, а утерпеть не послушать сообщения о нашем наступлении он не мог. Не имея ночного пропуска, он побоялся пройти поближе к громкоговорителю улицей и пошел через двор в эти руины, где и произошла наша встреча...

12-й краснознаменный гвардейский

27 ноября.

Колпино

Яркое солнце; морозец градусов, наверное, на десять. Чуть прикрытый снегом пустырь, где до войны лежало село Ижоры, изрезан лабиринтом блиндажей и землянок.Выйдешь на поверхность земли, посмотришь вдоль снежной глади — все как будто ровно, и только вблизи можно различить входы в бугорки землянок.

Пустырь тянется до вражеских траншей и дальше. А позади, в Усть-Ижоре, командный пункт и тылы полка. Там, в нескольких километрах отсюда, видны редкие уцелевшие деревянные дома. Там я шел вчера по гладкому ледку реки Ижоры и по Неве, вздыбившейся торосистым, зубчатым льдом.

В стороне, неподалеку от штабной батареи, где я нахожусь со вчерашнего дня, виднеется Колпино: высокие заводские трубы, разбитые корпуса, дома, среди которых нет ни одного неповрежденного, непростреленного.

И все-таки в Колпине и Ижорах немало гражданских людей, местных жителей. Им неоднократно предлагали эвакуироваться, но они не хотят никуда уезжать, презирая ежедневные жестокие обстрелы. Все эти люди участвуют в обороне — подвозят боеприпасы, ремонтируют и даже изготовляют оружие, обслуживают госпитали, столовые, шьют одежду, строят и укрепляют оборонительные рубежи.

12-й краснознаменный гвардейский артиллерийский полк. Это полк гаубичный, его люди занимаются ответственным, требующим особого искусства делом: своими 152-миллиметровыми гаубицами они ведут контрбатарейную борьбу с тяжелыми орудиями гитлеровцев, обстреливающими Ленинград. А кроме того, уничтожают все другие огневые средства врага; бьют по любой цели — по обнаруженным разведкой ротам гитлеровцев на марше, по их штабам и наблюдательным пунктам, по их железнодорожным составам, автомашинам, повозкам. Артиллеристы, особенно разведчики-наблюдатели, завели у себя хороший обычай: выходят по двое, по трое на передний край, в боевые порядки пехоты, и даже в нейтральную полосу, выкапывают себе ячейки; часами выслеживают с помощью перископов и стереотруб гитлеровцев и истребляют их из винтовок.

Полк еще недавно, до марта этого года, назывался 101-м гап. Свою историю он ведет с 1927 года. В 1936 году, на Первых всеармейских состязаниях, он занял лучшее место в военном округе. В войне с белофиннами, круша в упор железобетонные доты, проламывая «линию Маннергейма», полк стал краснознаменным. Отечественная война застала его за Выборгом, там вел он оборонительные бои, потом долго и мучительно, уничтожив по приказу командования свою технику, выходил из окружения. Сформированный заново, опять вел упорные бои сначала под Урицком, позже на одном из самых опасных и трудных участков обороны — у Невской Дубровки, против левого берега Невы, где нами был создан плацдарм для будущего прорыва блокады — знаменитый героизмом наших десантников и уже не раз описанный мною «пятачок», принявший в свою землю много русской крови... В этом году полк слал гитлеровцам снаряды из района Автова, а затем перешел сюда, на участок Колпина и Ижор.

Полк держит под огнем полукружие фронта гитлеровцев от устья притока Невы — реки Тосны у села Ивановского до лесов Красного Бора и далее к юго-западу, до Пушкина и Павловска.

Восточную часть этого полукружия по реке Тосне занимает фашистская полицейская дивизия СС; правее по фронту расположена 250-я испанская «голубая дивизия», сменившая недавно 121-ю немецкую пехотную дивизию. И немецкие и испанские фашисты чувствуют себя неуверенно, боятся, поспешно строят оборонительные сооружения. Они знают настроение наших войск. Оно определяется чувством ненависти к гитлеровцам, сознательно причиняющим страдания населению Ленинграда. Зверские обстрелы города резко усилились с начала 1942 года: с тех пор на жителей, на дома и улицы Ленинграда легли десятки тысяч тяжелых снарядов. Везде и всюду слышишь в войсках Ленинградского фронта: «Вот бы и нам начать общее наступление!»

Это настроение, этот дух боевой активности проявились и в частных наступательных операциях, какие были проведены в районе Урицка, у Ям-Ижоры, у Ивановского и, особенно, в сииявинских боях, которыми было сорвано намерение Гитлера начать общий штурм города.С недавнего времени 12-м гвардейским полком командует полковник И. А. Потифоров. До него командиром был полковник Н. Н. Жданов, теперь занимающий более высокую должность. Оба командира имеют отличное специальное образование, опытны, смелы, оба прославлены по всему Ленинградскому фронту. Н. Н. Жданов стал особенно известен с тех пор, как батареи его корпусного артиллерийского полка первыми на Ленинградском фронте, еще осенью 1941 года, завязали активную контрбатарейную борьбу и положили начало созданию особой наступательной группы, призванной противодействовать дальнобойной артиллерии врага.

Любят, хорошо знают и заместителя командира полка по политчасти подполковника М. В. Евдокимова, храбрость которого доказана еще во время прорыва «линии Маннергейма».

Люди полка — простые, суровые, способные спокойно переносить любые опасности и лишения — закалились в боях, умудрены опытом. Каждый из них старается внести своим боевым мастерством что-нибудь новое, полезное в работу полка.

Примеров этому я мог бы привести очень много. Но главное, мне хочется определить явно ощущаемую мною разницу между тем, как воевали наши люди совсем недавно, на первом году войны, и как воюют сейчас, в конце 1942 года; в чем изменились сами они, в чем именно выражается приобретенное ими мастерство.

Знакомство с Фомичевым

Я только что долго беседовал с Иваном Петровичем Фомичевым. Человек он здоровый, высокорослый, ему двадцать шесть лет. Фомичев — командир взвода управления восьмой батареи; звание лейтенанта получил в январе, а гвардии старшим лейтенантом стал в июле этого года. Он — опытный командир.

Вот он сидит передо мной за столом в землянке, откинувшись на спинку венского стула, держа прямо свою коротко остриженную голову. Его крупное, удлиненное .лицо с большим прямым носом и губами, обведенными двумя морщинами, весьма выразительно. Руки с сильными грубоватыми пальцами рабочего человека недвижно .лежат на топографической, расчерченной цветными карандашами карте. Он очень восприимчив, сообразителен, мгновенно оценивает, что нужно его собеседнику; видимо, в нем есть привычка представлять себя на месте того, с кем он беседует.

Он родился под Тихвином, в семье крестьянина-бедняка. Надо было самому сызмальства трудиться. Кормилец-отец умер, когда Ваньку только исполнилось четыре года. В гражданскую войну отец работал председателем волостного Совета. Однажды кулак-сосед избил председателя так, что тот пролежал с полгода. Но оправился, вновь работал как выборное лицо и даже самоуком одолел грамоту. Вот мать, семидесятипятилетняя Анна Алексеевна, так без образования и провела жизнь...

Фомичев умеет слушать собеседника очень внимательно, глядя на него спокойно своими серовато-голубыми глазами. Ответы дает мне продуманные, точные. Чувствую: думает он в лад с моими мыслями.

Это умение «думать за другого», наверное, сказывается и в его боевой работе: он стремится ясно представить себе, что именно замышляет враг. И, угадав, дает наиточнейший ответ снарядами, которые накрывают цель. Умение разгадывать замыслы врага, ясно представлять себе, чего хочет он, — драгоценное качество воина.

Беседа с Фомичевым легка и приятна. Слова у него вытягивать не приходится, с полунамека вникает он в твой вопрос и даже сам помогает его сформулировать.. Нет в его мозгу ни готовых схем, суррогатов мышления, ни казенщины, всегда обличающей косность ума, безответственность и равнодушие. Фомичев подтянут, выдержан.

Он ранен на днях, однако продолжает свою боевую работу. Ранен пулей в руку, выше локтя, при перестрелке с немецким снайпером. Рука Фомичева перевязана, но перевязка под рукавом гимнастерки незаметна. Вчера я спросил врача, лечащего Фомичева, как он переносит

боль. — Очень просто, — ответил мне врач, — терпелив, не пожалуется, но если спросить: «Больно ли?», скажет: «Больно!» Нервы у него прекрасные, спокойный, здоровый!

Действительно, взглянув на Фомичева, никак не скажешь, что он пережил год блокады.

Работа разведчика-наблюдателя

Итак, главная задача полка — уничтожение дальнобойных орудий гитлеровцев, то есть контрбатарейная борьба.

Это дело трудное. Гитлеровцы давно уже не ставят своих орудий на опушках лесов, обступающих с немецкой стороны Ленинградский фронт. Огневые позиции противника хорошо укрыты в глубине леса, в оврагах, на обратных скатах холмов, за большими каменными зданиями и в парках Пушкина, Петергофа, Стрельны...

Такие огневые позиции не увидишь с наблюдательных пунктов, их трудно обнаружить и звуковой разведкой, потому что звуковые волны, рожденные выстрелами вражеских батарей, наталкиваясь на всякие барьеры, пропадают или искажаются.

Наученные горьким опытом, фашисты редко теперь ведут огонь побатарейно. Чаще их рассредоточенные орудия стреляют в одиночку — это помогает маскировать основные огневые позиции.

По просекам, по проложенным в чаще лесов дорогам, кроме того, перевозят кочующие орудия; такие орудия, послав в Ленинград несколько тяжелых снарядов, быстро оказываются в новом, столь же неожиданном месте...Маскируют звук выстрела немцы и другими методами. Например, располагают ряд отдельных орудий, минометов, даже целые батареи в створе, на одном азимуте. И ежели все они совершают короткий огневой налет одновременно, то на ленте нашей звукоразведки получается такая смесь шумовых записей, что определить координаты бывает весьма затруднительно.Гитлеровцы обстреливают город и наши передовые позиции еще и сверхтяжелыми орудиями калибра 380–420 миллиметров. Их перевозят на специальных установках по скрытым лесными массивами железным дорогам. Звуковая волна от выстрелов этих орудий до наших постов звукозаписи иногда не доходит. Такие орудия можно засечь только по пару или дымкам паровозов либо разведкой с воздуха.И все-таки наши артиллеристы научились засекать любые вражеские батареи, сочетая данные звуковой, зрительной и всех других методов разведки.

В 12-м гвардейском артполку применяется сложная и умная система СНД ( «сопряженного наблюдения дивизионов»).

Наблюдения ведутся одновременно с нескольких пунктов, расположенных на высоких зданиях, на заводских трубах Колпина, Ижор и со всяких других вышек.

Каждый наблюдательный пункт обеспечен заготовленными заранее таблицами направлений на разведанные цели с обозначением номера вражеской батареи и ее калибров. Вспышка или блеск при выстреле вражеского орудия сразу же отмечается стрелкой-указателем, приспособленной к стереотрубе. Это помогает наблюдателю мгновенно дать нашим командирам батареи правильный ориентир. А если стрелка стереотрубы показывает новое направление, значит, огонь ведет еще не разведанное вражеское орудие. Тогда на его разведку полк немедленно устремляет все свои средства наблюдения.

В контрбатарейной борьбе принимают участие артиллеристы всех специальностей. Особенно ответственна работа разведки. Что делает, например, командир взвода управления восьмой батареи гвардии старший лейтенант Иван Фомичев?

Взвод имеет четыре отделения: разведки, связи, радио и вычислительное. Фомичев подготовил опытных разведчиков, которые умеют самостоятельно готовить разведсхемы.

Стороны угла сектора работы Фомичева уходят от позиций нашего 286-го стрелкового полка в глубь расположения врага так далеко, как только могут бить своими снарядами орудия восьмой батареи.

В числе многих удалось подавить в начале ноября цель № 605. Эта цель — немецкая батарея, как и другие, пронумерованные, нанесенные на карты и таблицы, была давно разведана и засечена.А засекли батарею так. Днем, когда вспышек не видно, она открыла огонь за Колпино, по деревне Балканы, где находились наши огневые позиции, Фомичев шел к своему НП — к церкви, что в деревне Малая Славянка, и слушал «простым ухом» (а слух у него обостренный, Фомичев приучил себя сразу угадывать направление звуков). Определил точно: стреляет вражеская батарея со стороны Павловска, из-за элеватора, который виден с НП. Фомичев поднялся на колокольню церкви и вместе с двумя разведчиками стал наблюдать.

Часов в девять вечера батарея дала по центру Колпина пять залпов из трех орудий.

Еще засветло Фомичев поставил перекрестие своей стереотрубы на предварительно выбранный по слуху ориентир — белую силосную башню в оккупированной немцами деревне Финские Липицы: 30,0... И едва батарея начала стрелять, Фомичев, увидев вспышку, снял отсчет по первому стреляющему орудию, а после второго и третьего залпов — по остальным двум орудиям. Отсчет по всем трем орудиям оказался: 36, 60; 36, 62 и 36, 64.

Значительно левее наблюдательного пункта Фомичева другой НП — ефрейтора Глеза и сержанта Жижикина — засек те же орудия так: 38, 80; 38, 82 и 38, 84.

Теперь ничего не стоило по планшету высчитать дистанцию, затем, пользуясь бюллетенем артиллерийского метеорологического пункта (сообщаемым каждые два часа), внести поправки на температуру воздуха и дать точные координаты командиру батареи.На следующий день цель была подавлена: девятая батарея выпустила по ней пятнадцать, а восьмая — десять снарядов.

Возможно, что подавленная батарея спустя некоторое время откроет огонь. Но цель известна, известно также, сколько на батарее орудий и какого они калибра. И как только разведчик-наблюдатель определит, что заговорили именно они, то сразу вызовет на них огонь.

На определение цели и передачу координат Фомичеву прежде требовалось семь-восемь минут. Теперь, хорошо натренировав себя и своих разведчиков, он управляется за полторы-две минуты. Для уточнения и проверки одну и ту же цель он засекает несколько раз.

В своем секторе разведки Фомичев заранее засекает каждый дом, каждый бугор, любую выделяющуюся точку и подготовляет по ним данные на всякий случай. Все данные записаны у него в тетради, которую он держит при себе, и в журнале целей, находящемся в землянке ПНП или НП. Это его собственная инициатива, поддержанная начальником разведки полка. Теперь так делается на всех батареях.

Артиллерийские разведчики обычно ограничиваются наблюдением со своих НП и ПНП. Но с наблюдательного пункта не все увидишь. Иной раз бывают неразличимы I; хорошо замаскированные дзоты, пулеметные точки, землянки минометных батарей. При наступлении на Ивановское, например, артиллеристы обстреляли пустое место, потому что не знали, где расположен передний край противника, не могли разглядеть проволочных заграждений. Иван Фомичев, опять же по собственной инициативе, решил в свободные часы ходить на передний край, в стрелковые роты. Оттуда, выбирая удобные места для наблюдения, он производит с двух пунктов засечку всего, что интересно для артиллеристов. Часто с одним или двумя из своих разведчиков он выползает даже в нейтральную зону и наблюдает оттуда. Например, вражеский миномет вблизи заметен по голубому дымку с легкой синеватой шапкой, а зимой над минометом поднимается легкая снежная пыльца; кроме того, можно заметить подноску мин.

Засекая такие объекты, Фомичев заранее составляет список целей, нумерует их, подготовляет для их подавления и уничтожения все данные.

Работая так, он в своем секторе наблюдения дал возможность батарее уничтожить шесть дзотов с крупнокалиберными пулеметами, пять наблюдательных пунктов врага, две минометные батареи, два противотанковых орудия, в здании элеватора — два крупнокалиберных и один станковый пулемет и снайперскую ячейку на чердаке здания. У меня нет возможности перечислить здесь все объекты, уничтоженные с помощью Фомичева.

А кроме того, у него есть «в запасе» пока не уничтоженных семь минометных батарей, два НП, шестнадцать дзотов со станковыми и ручными пулеметами, три противотанковых орудия, одно 75-миллиметровое орудие и много других целей, в том числе штаб батальона. Этот штаб Фомичев обнаружил, тщательно наблюдая за одной из траншей: увидел офицера, который выходил к сидящей на цепи собаке; увидел сменяющихся каждые два часа часовых; позже, допросив одного из пленных, получил подтверждение, что там — штаб батальона. Выявил Фомичев и все вражеские ходы сообщения, ведущие к переднему краю, и два минных поля. Узнать, что они минированы, помогло внимательное наблюдение: при разрывах наших мин или снарядов рядом бывало еще по нескольку взрывов.

Фомичев знает даже, когда сменяются часовые у вражеских землянок и дзотов, — словом, он подробнейше изучил всю жизнь переднего края противника.В нужный момент на все эти припасенные для уничтожения объекты он направит огонь своей батареи, а до той поры, попутно, сам занимается истреблением отдельных вражеских офицеров и солдат, подолгу подстерегая их в какой-либо из своих снайперских ячеек.

Методы разведывательной работы Фомичева применяются теперь и в других дивизионах полка и даже в других полках, например в соседнем, 96-м артполку. Начальник штаба 286-го стрелкового полка, находящегося на том же участке обороны, что и 12-й артполк, не раз присылал к Фомичеву за советом начальника разведки своего полка.

В 12-м гвардейском артполку недавно было совещание командиров взводов управления 96-го артполка. Выяснилось, что они не знают расположения огневых точек нашей пехоты и своих соседей-артиллеристов. А это необходимо знать на случай, если фашисты ворвутся в наши боевые порядки, чтобы сразу обрушить туда на врага артиллерийский огонь...

Артиллерия, как известно, наука точная, и потому все артиллеристы 12-го артполка непрерывно учатся, день ото дня становятся все более знающими и опытными. Многие из них — хорошо подготовленные и инициативные — вырабатывают свои, новые методы разведки и наблюдения, помогающие полку все лучше вести контрбатарейную борьбу. Каждый из артиллеристов полка понимает, что от точности и быстроты его действий зависит жизнь сотен и тысяч воинов Ленинградского фронта и мирных жителей Ленинграда.

Разбил вражескую пушку — сохранил в Ленинграде несколько домов, сотни жизней!

Это знают, это помнят, этим воодушевляются артиллеристы полка.

Орудие Мосиенко ведет огонь

27 ноября. Вечер.

На первой батарее

Снег маскирует огневую позицию. Он толстым слоем протянулся по стволу дальнобойного орудия. Он забивает линзы бинокля. Белым покровом затянуто изрытое траншеями, изъязвленное воронками поле, простирающееся от окраин Колпина до леса, который обрамляет полукружие горизонта. И это поле, и лес скрыты от нас снегопадом. Там — враг. Между селами Ивановское и Красный Бор вновь появилось 420-миллиметровое немецкое чудовище — «длинная берта». Она обстреливала Ленинград и Колпино в январе — феврале. Орудия нашего 12-го полка повредили ее, она умолкла. В августе она появилась снова, стала класть свои гигантские — чуть ли не в тонну весом — снаряды на Ижорский завод. Первой батарее полка, стоявшей тогда в деревне Балканы, было приказано подавить ее. Но, едва открыв огонь по «берте», батарея оказалась засеченной немцами, и другие вражеские орудия навалились на нее своими снарядами с фланга, из-за Павловска. За два часа, с десяти вечера до двенадцати ночи, вокруг первой батареи и между ее орудиями разорвалось триста тяжелых снарядов. Грохот разносился на десяток километров. В соседних наших батальонах и дивизионах люди, с тревогой следя издали за тем, что творилось, думали: «Ну, первая батарея накрылась!..» И своих друзей-батарейцев с душевной болью, вероятно, уже причисляли к покойникам.

Батарея, однако, продолжала бить по лесу, где, невидимая даже по вспышкам, таилась «берта». Охотясь за этим чудовищем, наши гаубицы не могли отвечать на огонь тех, кто обрушился на них. Последними четырьмя из восьмидесяти пяти снарядов первая батарея уничтожила «длинную берту». С тех пор до ноября орудий такой системы здесь не объявлялось.

Когда под разрывами немецких снарядов артиллеристам удалось восстановить нарушенную телефонную связь, командир полка получил возможность дать необходимые команды третьему дивизиону, и вражеские орудия, стрелявшие из-за Павловска, были подавлены. Как это ни странно, наша первая батарея не понесла потерь: только один человек оказался раненым. Убиты были двенадцать мирных жителей в окрестных домах.

Военное счастье — явление, впрочем, вполне поддающееся исследованию: орудия первой батареи, стоящие среди разбитых домов деревни, были вкопаны в землю, подносчики снарядов работали в узких глубоких траншеях, сами снаряды укрыты в нишах.

...Давно засеченная, но долго молчавшая за Пулковскими высотами (а потому сохраняемая нами «про запас») немецкая батарея сегодня в сумерках пустила два снаряда куда-то в город. И сразу в ответ заговорило орудие первой батареи, где нахожусь я.

Белая мгла при выстреле мгновенно озаряется яркой вспышкой. Громовой удар — тяжелый снаряд вырывается из ствола, гудя и буравя воздух.

Ведет огонь орудие гвардии старшего сержанта коммуниста Мосиенко.

Командир орудия ростом высок. Его узкое, худое лицо свежо, вероятно, потому, что он не курит (он и другим курить не советует). Голос у него тихий, мягкий. И когда он неторопливо, с украинским выговором передает команду: «Огонь!» — кажется даже странным, как от этого мягкого, врастяжечку произнесенного слова в ту же секунду родится чуть не рвущий барабанные перепонки удар.

Первый из выпускаемых сейчас по этой команде снарядов был девять тысяч пятьсот восьмидесятым снарядом, посланным Мосиенко на врага с начала Отечественной войны.

Метель. Все завалило густым снегом. Уже темно: семь часов вечера. С переднего края доносятся пулеметные очереди. Семерка артиллеристов расчета Мосиенко (досылающих у него нет, их заменяют замковый Мурза Маткаримов и заряжающий Василий Иванов) работает уверенно, быстро, экономя секунды. Работает красиво — без лишних движений, так, что любо смотреть. Жарко! Лбы в испарине, вороты полушубков распахнуты, а мороз сегодня, как я уже упоминал, градусов десять.Каждая вспышка от выстрела ярко освещает их, хлопочущих у огнедышащего орудия. Оно похоже на живого разозленного зверя, покорного властным, уверенным в движениях людям.

Увлеченный работой этих людей и своей записью, я сосчитал выстрелов орудия Мосиенко, — кажется, их было двенадцать. Но вот раздалась команда: «Стой!» — наводчик ефрейтор Егоров, обтирая лоб рукавом полушубка, сказал, усмехнувшись:

— Накушалась досыта!

А замковый Мурза Маткаримов умозаключил:

— 0-э! После такой кушанье один год на правый бок лежать можно! Моя Узбекистан это называит дастархан. Только наша дастархан — темир дастархан, русски сказать: железный кушанье!

Перешучиваясь, расчет уходит в землянку. У отряхнувшейся от снега разгоряченной гаубицы остаются только часовой да ее командир — Иван Федорович Мосиенко. Навалившись локтем на снежный су-: гроб, сдвинув шапку-ушанку на лоб, потирая рукавичкой ;чуть вздернутый нос, он поглядывает на свою едва различимую в темноте и снова одевающуюся в метельный снежок гаубицу так, будто ему хочется с ней поговорить.Но нельзя. Надо «оформить» стрельбу.. Мосиенко нехотя встает, и мы с ним уходим в жаркую землянку; скинув полушубки, каждый принимается за свое дело.

...Тихо. Мы только что пили чай и мирно беседовали. Мосиенко рассказывал о том, что, мол, «смешно вспомнить»: в первый месяц войны он боялся своей гаубицы. Боевой шнур делал длиной до шести метров: как бы при откате не задело стволом.

— Да и что греха таить! — проговорил Мосиенко после некоторого колебания (признаться по совести корреспонденту или не стоит?). — Звука выстрела я пугался!

И улыбается со всей чистотой души, глядя мне прямо в глаза. И рассказывает дальше: получалась задержка, потому что надо было отбежать от орудия, дернуть шнур, а после выстрела бежать обратно, поверять установку прицела.

— А теперь? Сами видели! Шнур — семьдесят пять сантиметров. Достаточно! Добрый конь хорошего хозяина никогда не ударит. Ведь рядом стою, не позади ствола. А выстрел моей пушки для меня теперь — музыка!

И пока заряжающий Иванов заряжает, Мосиенко, стоящий здесь же, у панорамы, успевает поверить установку. Это сокращает интервал между выстрелами секунд на двадцать — тридцать.Раньше, когда работал наводчиком, Мосиенко слушал и выполнял команды раздельно:

— Угломер (допустим) пятьдесят два, тридцать! Ставил угломер. Потом:

— Уровень больше пять! Ставил уровень.

— Прицел четыреста двадцать! Ставил прицел.

При этом суетился, делал лишние движения, иногда не слышал следующие команды, приходилось переспрашивать.Теперь все три команды прослушивает и выполняет зараз, в естественной последовательности движений: угломер, уровень, прицел — сверху, к середине и в сторону. Еще десять секунд экономии при каждом выстреле!

Научил экономить движения и заряжающего Ивана Меринова. Заряд состоит из одного большого пучка (пакета с порохом) и восьми добавочных. Стреляют каждый раз не полным зарядом, а составляют его в зависимости от команды. Допустим:

— Заряд пятый!

Это значит: надо выбросить из гильзы наружу восемь пучков. Лежат они в гильзе по четыре в ряд. Раньше их выбрасывали один за другим. Теперь — сначала один, потом — три сразу. Четыре сразу не вытащишь, потому что лежат пучки плотно. Вместо восьми движений приходится делать всего четыре.

В этом еще несколько секунд экономии.

И набирается секунд столько, что вместо трех уставных выстрелов в минуту удается сделать пять выстрелов.

Надо ли говорить, какое это имеет значение?

Недавно вражеское противотанковое орудие вело с открытой позиции огонь по нашей пехоте, давая один-два выстрела украдкой и затем делая перерыв: расчет каждый раз убегал в укрытие, ожидая наших ответных выстрелов. Требовалось настичь расчет, прежде чем он уйдет в укрытие. Мосиенко получил с НП команду от командира батареи:

— Цель номер сто двадцать один, пять снарядов, беглый огонь!

Первый снаряд дали через двадцать секунд (орудие не было заряжено, а только наведено), а последующие четыре выпустили за сорок пять секунд. Уничтожили расчет вместе с орудием!

Лицо Мосиенко при воспоминании об этом случае оживляется, затем он выпивает кружку остывшего чая, наливает мне и себе следующие. Глядит на меня с хитринкой в глазах.

— Люблю, когда: «По пехоте врага беглый огонь!» Как услышу такую команду, состояние сразу, знаете... Одно стремление: как можно больше снарядов! Скажешь людям: идет рота или батальон, ну и все, весь расчет, стараются! Все мысли о том, чтоб как можно больше фашистов убить под Ленинградом. А я и об Украине думаю: освободить ее и вернуться туда. Много передумаешь об Украине! И что, может быть, встречусь с Павлом — братом моим, который в том же детдоме, где и я, рос и в том же зоотехникуме учился. Мне неизвестна его судьба. И с товарищами по работе...

— А семья?

Мосиенко отвечает, что семьи у него нет, рос без отца и матери, жены не завел. Девушка? Есть девушка одна, Галя, и фотографию хранит при себе. Но с начала войны ни о Гале, ни о родителях ее ничего не знает. Переписывается только с шефами-ленинградцами, рабочими Фрунзенского района. Ездил к ним два раза. Одна старушка, работница шоколадной фабрики, Анна Филипповна Байбикова, подарила Мосиенко ( «вон эту — висит на стене») мандолину сына, который ушел -в армию и о котором нет известий. — Сказала: «Нате, в свободный час повеселитесь там...» Играю на мандолине и на гитаре. Песни украинские пою... Домохозяйство номер один Фрунзенского района прислало мне подарок — теплые вещи и письмо. Я его читал всему расчету! Беседую часто о том, что сиротой рос, а заботятся обо мне люди не хуже, чем отец с матерью. И обязанность моя сделать все от меня зависящее, чтобы прорвать блокаду скорей!

К разговору моему с Мосиенко давно прислушиваются бойцы расчета, кто лежа на нарах, кто сидя возле печурки, на которой сипит большой медный чайник. Слушают молча, чтобы не мешать нам. Но вот Мурза Маткаримов тихонько-тихонько завел себе под нос узбекскую песню.

И замолчали мы, Мосиенко подмигнул ему, и он — недавний хлопкороб из наманганского колхоза «Намуна», худощавый, с лицом на всю жизнь загорелым, черноглазый, как все узбеки, — поет уже в полную силу, гортанью. И сразу передо мной распахивается ширь Ферганской долины; я вижу под ярким солнцем словно лакированные снеговые вершины Алайского хребта, мне кажется, я вновь ощущаю на губах вкус ферганского винограда... Мне и легко на душе, и томительно. Как я понимаю мирную душу этого Мурзы Маткаримова! И как далека во времени и в пространстве от нас, осажденных врагом ленинградцев, лиловеющая в вечерний час, не испытывающая голода, бомбежки и артиллерийских обстрелов Фергана!

Песня Маткаримова обрывается.

— Обижаюсь я на ленинградцев, — неожиданно говорит Мосиенко, — лета у вас не бывает, погода такая — не обогреешься. Да болота, да камыши! То ли у нас, на Украине: садок зацветет, душа радуется! Соловейки!.. Я уж тут третий год, а соловейки не слыхал ни разу. Даже в лесах на Карельском перешейке нет их.

Тут уж я возражаю: кто из нас, коренных ленинградцев, не слушал соловьев и под Ленинградом!

Стушевавшись, Мосиенко переводит разговор:

— О скорострельности мы говорили. А еще я вам о точности стрельбы не сказал. Сколько над ней поработать пришлось!

Мне известно: Мосиенко еще в феврале, первым в полку, вызвался сделать свой орудийный расчет снайперским и добился этого. Ему и его товарищам есть что рассказать.

Лирические воспоминания кончены. Я слушаю и записываю рассказ о подборе снарядов по весовым знакам (плюсы — до трех и минусы — до трех), помеченным на снарядах черной краской. Каждым знаком отмечается разница в одну треть процента общего веса снаряда. Более тяжелый снаряд ложится ближе. Раньше стреляли второпях, не подбирая знаков, и получалось большое рассеивание. Теперь обязательно подбирают!

То же и с марками порохов. Тут все важно: и год изготовления снаряда, и состав веществ, и условия, в каких хранились снаряды. Вскрывают боеприпасы теперь только во время стрельбы, чтобы не повлияла влажность, чтоб исключить неполное сгорание газов, отчего бывают недолеты. Тщательно измеряется теперь даже температура зарядов, для этого всем расчетам выданы специальные термометры.

В общем и уже шумном, всех интересующем разговоре артиллеристы обсуждают методы выбора ночных точек наводки, и как лучше крепить орудие, и приемы работы досылающих: если снаряд дослан до конца, то ведущий медный поясок врезается в нарезы ствола и при выстреле снаряд получает нормальное вращательное движение.

— А попробуйте дослать чуть послабже, что будет? А будет то, что при выстреле ведущий поясок слишком резко ударится о нарезы ствола, сорвется, в полете снаряда отскочит от него. И, не получив правильного вращательного движения, пойдет наш снаряд отклоняться от заданной линии полета...

Точность и скорострельность артиллерии полка гитлеровцы теперь ощущают весьма болезненно.

— Наша система, — слышу еще один рассказ, — по воздушным целям не может бить. А на Урицком направлении потребовалось нам уничтожить немецкий аэростат с наблюдателем-корректировщиком. Что делать? Ведь из пушки по воробью, да еще километров за пятнадцать! А уничтожить — ну до зарезу нужно. Глядим: он то выше поднимается, то ниже прижмется. Рассчитали мы так: чуть аэростат метров до сорока снизится, мы в землю точно под ним ударим — осколки, которые пойдут вверх, как раз его поразят... И дали четыре снаряда — осколки снизу пробили и подожгли колбасу эту. По совести, довольны мы были!

В другой раз, решив обстрелять Ленинград, гитлеровцы загнали свое тяжелое орудие в узкий двор между двумя высокими зданиями. Кошка и та крысу в узкой щели не достанет! А мы — хоть душа вон, а город родной разве дадим в обиду? И в эту узкую щель снаряды, как в игольное ушко, ткнули. Восемь прямых попаданий!

И машинку фашистскую вместе с прислугою — в мелкий сор! Точность да скорострельность — великое дело!

...Сейчас ночь. Разговор давно кончен. Кроме дежурного телефониста и часового у гаубицы, все спят. Спят, однако, одетые, в боевой готовности. По первому требованию (много ли пройдет секунд?): «По цели номер такой-то — огонь!..»

В землянке душно. Я только что выходил на мороз. Как у Александра Блока в «Двенадцати», разыгралась вьюга. И, натужно застыв, будто вся подобравшись от холода, сквозь вьюгу глядит на врага плотно укутанная снегом гаубица.

На заводской трубе

28 ноября. Полдень.

Наблюдательный пункт четвертой батареи

Я гляжу вниз, словно в жерло гигантской пушки (таких еще нет ни в одной армии мира!), устремленной вертикально в зенит. Диаметр ствола этой пушки здесь, наверху, — два метра, длина ствола, то есть высота, на которой я нахожусь, — шестьдесят пять метров, иначе говоря, высота здания этажей в пятнадцать.

Вместо нарезов внутри зияющего, как круглая пропасть, ствола я вижу черную от толстого слоя копоти кирпичную кладку и вбитые в кладку железные скобы, по которым я взобрался сюда.

Но это не пушка. Это заводская труба, одна из многих на территории Колпина.

Я стою на дощатом помосте, положенном на две параллельные рельсины, которые пересекают вверху жерло трубы. Рядом со мной — два разведчика взвода управления четвертой батареи полка. Один из них, красноармеец Николай Смирнов, в валенках, в измазанном копотью полушубке, в такой же грязной шапке-ушанке. Он сидит на единственном здесь стуле и неотрывно глядит в стереотрубу, укрепленную на треноге. К треноге привешен планшет с листами карты-полукилометровки, с таблицами стрельб и клеенчатая тетрадь — журнал наблюдений. Над стулом и стереотрубой на металлических прутьях укреплен легкий навес от дождя и снега, так низко, что сидя упираешься в него головой.

В ногах у Смирнова котелок с едой, втянутый им сюда на длинной веревке. Рядом, на ящике из-под консервов, полевой телефон. Вот и все его хозяйство, если не считать унылого вида на все стороны света: громоздящиеся под нами руины Колпина, снежная равнина переднего края — нашего и поодаль — немецкого; и совсем далеко, в немецком тылу, под сереньким небом — темная полоска обступившего видимый мир горизонта. А за спиной разведчика, столь же далеко позади, километров за двадцать с лишком, — хорошо различимые очертания массивов Ленинграда.

Николай Смирнов изредка отрывается от стереотрубы, быстро и внимательно окидывает взглядом вражеские позиции, нет-нет да и оглянется мельком на родной Ленинград... Смотреть на него некогда — надо смотреть вперед, не пропустить бы какого-нибудь дымка или движения на немецком переднем крае!

Между Ленинградом и спиной приникшего к стереотрубе разведчика, на дне воздушного пространства, — такие же снежные поля, изрезанные траншеями, чуть всхолмленные сотнями неразличимых простым глазом землянок, испещренные группами деревянных домиков и каменных домов и голыми, перебитыми обстрелом деревьями пригородных деревень да окраинных рабочих поселков...

Воет и свистит ветер. Он больно режет лицо, он стремится выдуть человеческое тепло из дубленого, на плотном меху полушубка; под его напором, как гигантский камертон, звенит и ноет стержень громоотвода, и я ощущаю качку, будто на этой высоте, под ногами моими — палуба корабля. Заводская труба плавно покачивается, и кажется, что вот-вот, покачнувшись сильнее, она упадет и рассыплется. Но это только кажется, труба крепка и прочна, хоть и пробита в нескольких местах прямыми попаданиями снарядов.

Когда, задрав голову, я глядел на уходящую конусом вверх кирпичную кладку, было видно, вся поверхность трубы искрошена множеством осколков от тех снарядов, что разорвались в воздухе или на земле невдалеке от нее...

Сейчас никто трубу не обстреливает, и можно спокойно, стирая рукавицей набегающие под ветром слезы или прижимая глаза к линзам бинокля, осматривать и горизонт, и все то, что расположено вблизи, под нами.

Огромные корпуса, цехи, жилые дома Ижорского завода изуродованы, наполовину разрушены. Искореженный, избитый, издырявленный металл массивных заводских сооружений нагроможден исполинскими хаотическими грудами. Здесь, кажется, совсем безлюдно. Но в заводских подвалах, в подземных мастерских есть рабочие — мужчины и женщины. Под непрерывным обстрелом жители Колпина продолжают работу: изготовляют пулеметы и боеприпасы, ремонтируют боевую технику, готовят детали инженерных оборонительных сооружений. Еще осенью 1941 года с судостроительных заводов и кораблей Балтфлота сюда было доставлено много броневых плит, чтобы насытить оборону Колпинского укрепрайона бронированными огневыми точками. В распоряжении рабочих — уцелевшие станки, сколько угодно металла. Но мало электроэнергии.

...Второй разведчик, с которым я поднялся сюда, старший наблюдатель, гвардии ефрейтор Борис Алексеевич Чиков — широколицый молодец, со щеками, припухшими от ветра, постоянного недосыпания, а может быть, и от недостаточного для его здорового организма питания. Он чернобров, черны и его ресницы, крупные черты некрасивого, мужественного лица особенно выделяются потому, что уши его шапки опущены. Большой рот, грубый нос — лицо словно высечено из камня, но не отделано резчиком. Грубоват и голос его: тон, каким разговаривает он, невозмутим, равнодушно-спокоен, и сразу чувствуется, что человек этот с крепкими нервами, упрямый, решительный.А глаза его хороши: суровы, красивы, взгляд пристальный и внимательный. Я уже знаю об отличном, храбром разведчике-наблюдателе Чикове, что до войны в горах за столицей Киргизии Фрунзе он, по рождению тамбовчанин, ходил с ружьем на зайцев, на уток и фазанов, бывало, охотился и на горных козлов. Его глаз наметан и точен!

Он еще очень молод, ему нет и двадцати двух. Окончив десятилетку, он поступил в горный институт, хотел стать геологом-разведчиком, проучился каких-то полтора месяца, в дни войны с белофиннами был мобилизован. Разведчиком стал, но... будет жив — может быть, станет и геологом...

Встретившись со мной сегодня утром на командном пункте своей батареи, Чиков, взглянув на две мои «шпалы» (у него самого никаких знаков различия, ни артиллерийской эмблемы нет. «Не могу достать!») и обратившись ко мне, как полагается по уставу, суховато сказал: — Пойдемте, покажу вам мою трубу, а потом ту, на которой сейчас работаем.

«Мою» Чиков произнес без всякой рисовки, а так, словно действительно заводская труба — его собственность, ибо привык уже слышать от всех: «чиковская труба...»

Эта заводская труба — прежний наблюдательный пункт Чикова, разрушенный недавно немцами после долгих усилий. Впрочем, труба разрушена не совсем — сбита, торчит острым обглодышем только верхушка, я хорошо вижу ее отсюда.

Чиков повел меня сначала на территорию Ижорского завода, в большое, побитое снарядами здание теплоэлектроцентрали. Полуразрушенным цехом мы прошли к трансформаторной будке без окон, с открытой для света дверью, и Чиков показал нары, на которых грудой было навалено сено: «Здесь наше жилье — и кухня наша, и свечка вон, для ночного пользования».

К зданию теплоэлектроцентрали примыкает помещение кочегарки, откуда по наружному коридору дым попадал в заводскую трубу. Коридор пробит 250-миллиметровым снарядом — образовалась брешь метра в два диаметром. Войдя через эту пробоину в коридор, мы достигли четырехугольного основания трубы со стенами толщиной в косую сажень, и я увидел над собой где-то в поднебесье маленькое, как блестящий пятак, отверстие. — Семьдесят шесть метров! — внушительно сказал Чиков. — Сто восемьдесят четыре скобы туда, руками пересчитаны, по два-три раза в сутки лазали. А наверху труба тонкая — пара кирпичей всего. По боку дыры светлеются, видите? В трех местах стопятидесятимиллиметро-выми ахнул насквозь! Там скобы вырваны — лезешь наверх, исхитряешься. Передохнешь, подвесившись, и дальше вверх, как кошка, царапаешься. За пятнадцать минут напрактиковался я доверху долезать. А наверху сидел по восемь часов; сейчас, зимой, мы сменяемся каждые два часа. Вначале одному жутко мне было сидеть; ветер, труба ходит, немец частенько снарядами поразить старается. Неуверенно себя чувствуешь... На мою долю пришлось больше сорока снарядов, немец на меня истратил несколько тонн металла! А сейчас я привык. Самое обыкновенное дело. Трубу эту выбирал наш командир батареи гвардии старший лейтенант Крылов. Мысль одна была: уничтожить как можно больше оккупантов! Видите, уж очень выгодные для себя позиции занимает на этом участке немец. Батареи у него в лесу, а то — за населенными пунктами. А тут я хозяин.

Чиков осекся, умолк. Я понял: ему не хотелось признаваться в том, что в первый раз ни у кого не было охоты лезть на трубу, скобы которой расшатаны. Чиков (это мне сказали еще на командном пункте) первым изъявил желание влезть на нее, больше всех трудился, затаскивая наверх веревкой доски для помоста, оборудуя на площадке наблюдательный пункт. А потом дольше всех, днем и ночью, просиживал на этой площадке у стереотрубы, презирая все смутные чувства, рождаемые одиночеством, темнотой, воем ветра, свистом осколков, от которых и обезопаситься там нет возможности, — ведь это не матушка-земля, не прильнешь при разрыве. Потому и считался на «своей» трубе хозяином. Чиков помолчал и с неожиданной резкостью произнес:

— А вот друг мой, товарищ, гвардии красноармеец Дергач... Тоже, конечно, обыкновенное у нас дело... Пойдемте, покажу место!

Мы вышли во двор, подошли к четырехугольному основанию трубы. Один из углов был искрошен.

— Здесь убило его! — сказал с холодком в суровом тоне Чиков. — Разведчика третьего нашего, Дергача убило... Вместе сидели на верхотуре, а вот там, поглядите, перебило связь. Дергач по скобенкам слез; только связал концы, ахнула сюда эта дура, изрешетило Дергача осколками. Здесь мы и схоронили дружка нашего.Под стеной я увидел маленький снежный бугорок. Чиков раздумчиво сказал:

— Как коммунист погиб. В партию одновременно принимали нас... — И заговорил быстро: — А потом немец привлек для нашего уничтожения двухсотдесятимил-лиметровку, три часа беспрерывно обстреливал. Пять прямых попаданий: вот те три дыры — первоначальные, а эти — считайте: пять! — доработали трубу мою. Мы во время обстрела сошли вниз, и правильно: рельсы под площадкой вырвало, скоб десятка три тоже, стереотрубу разбило — один снаряд в самую верхушку попал... Месяц назад это было...

Чиков умолк и повел меня дальше, вот к этой трубе, на которой сижу сейчас. Только раз по пути нарушил молчание, вымолвив:

— Он тоже кадровый, Дергач... Как и я, с сорокового года, в Сто первом гап. Я давно его знал. Хороший парень, тихий был, исполнительный!..

А сейчас Чиков — весь внимание: наблюдает. Свистит ветер, треплет уши шапки, а разведчик, прильнув к окуляру, изучает где-то там, в направлении Рехколова, чуть левее Пулковских высот, нечто одному ему видимое у немцев... Может быть, попросит сейчас по телефону дать туда залп?

Но Чиков ничего не просит. Молчит, протирает варежкой глаза и снова упорно смотрит.

Площадка, на которой мы находимся, метра на полтора «утоплена» в верхушке трубы, так что вокруг нас — низенький кирпичный обвод; стоять во весь рост здесь не рекомендуется: немцы могут засечь наши головы. Стою согнувшись.

Осматривая окрестности, я попросил Чикова ввести меня в обстановку. Он, показывая мне вражеские позиции и объясняя подробности, сначала назвал те места за речкой Ижорой (по эту сторону — наши, по ту — немцы), которые на карте значились населенными пунктами и где я увидел сейчас только прикрытые снегом развалины... Торчат из белых сугробов печные трубы, громоздятся над кирпичными фундаментами беспорядочно пронизанные бревнами обрушенные крыши, зияют без стен разорванные пополам комнатенки.

Некоторые из деревень пока уцелели. Вот в Карделеве можно насчитать больше сотни домиков: справа не очень отчетливо, ибо отсюда километров пятнадцать, видим Пушкин: здания, улицы, массивы парка — и разноцветные крыши закрытого парком Павловска. Слева — разбитые деревни: Никольское с его белой церковью, Мишкино, Бадаеве...

По всему переднему краю — нашему и немецкому — хорошо видны разрывы снарядов и мин; глядя на эти клубочки дыма, Чиков роняет:

— Как шары, когда бросаешь камень в мягкую пыль. А в направлении Гатчины, видите? Пар от паровоза. Тут все у меня засечено! Подвезет какую-нибудь игрушку, обнаружится она, тогда и давить ее будем. Глядите, вон там — Черная речка! Оттуда орудие огонь вело.

— Куда?

— А вот туда...

Оглядываюсь: Славянка, Рыбацкое, следы Мурзинки, окованные льдом излуки Невы, Ленинград...

Чиков рассказывает.

При первом выстреле он на слух определил направление звука, при втором ясно увидел пла-мя и поднимающийся клубок желто-белого дыма. Оторвал глаз от стереотрубы, прочел на лимбе отсчет, засек секундомером время прохождения звука, взялся за телефонную трубку: «Грозу!»

И, получив ответ КП батареи: «Гроза слушает!», сказал: «Коршун докладывает: тяжелое орудие противника из района Черной речки сделало два выстрела по нашим тылам, вижу вспышки. Отсчет двадцать два — двадцать шесть, дальность — сорок две секунды!..»

Другие пункты наблюдения тоже засекли эти вспышки, по способу СНД ( «сопряженное наблюдение дивизионов»); через три минуты пятая батарея открыла огонь; после третьего выстрела Чиков увидел небольшой взрыв, после следующих снарядов нашей батареи — еще пять взрывов и, наконец, два таких мощных взрыва, потрясших землю, что Чиков почувствовал сотрясение на своей трубе. Метров на сто поднялись над землей два огромных столба черного дыма: немецкое 280-миллиметровое орудие было уничтожено вместе со складом боеприпасов...

— А как вы определили калибр?

— По звуку! Звук по силе большой и более грубый — громовой, то есть похожий на раскат грома. Которое помельче — тявкает. А это, я знаю, входило в состав его четырехорудийной батареи. Дня за три до того батарея дала два залпа, мы приметили направление, а после этого взрыва оттуда уже никакой стрельбы по сей день не было — должно быть, увели остальные орудия.

Привалившись, как и я, к барьеру — кирпичной кладке верхушки трубы, Чиков спокойно ведет рассказ...

Впрочем, у меня стыли руки, было холодно, и все то, что рассказывал мне Чиков там, на чуть покачивающейся заводской трубе, на ветру, и то, что рассказывал затем, когда мы спустились по железным скобам на землю и брели неторопливо «ко мне домой» — на командный пункт батареи, я записываю уже без Чикова, в землянке.

Мне везло сегодня: ни одного разрыва снаряда или мины поблизости, пока мы шли с Чиковым, не было.

— Тихо нынче! — сказал я Чикову. И он ответил:

— Аи должно быть тихо... Теперь он боится нас. Погода сегодня ясная. Если б, как ночью, — метель, уж он постарался бы.

Довел меня до землянки, доложил обстановку, мы распростились друзьями, и Чиков ушел то ли обратно, к заводской трубе, то ли куда-то еще...

А рассказывал Чиков о многом. О том, как еще в Автове корректировал с чердака шестого этажа огонь по немецким 105-миллиметровкам, укрытым на заводе пишущих машин ( «Пишмаш»), — они стреляли по Угольной гавани и Кировскому заводу. «Увидишь, что он по Кировскому заводу бьет, — и сердце ненавистью обливается, уж тут корректируешь так старательно, будто не глазом, а самим сердцем глядишь! А больше всего озлен я тем, что он кварталы мирных граждан разрушает!»

И о том, как набирался опыта, наблюдая за противником в стереотрубу, днем ища клубочки дымов либо желтые и синеватые дымовые кольца над стреляющими орудиями, а ночами на том месте выслеживая вспышки.

Чиков долго тренировал слух, чтобы с первого выстрела определять, откуда бьет вражеское орудие. Убег дившись, что при наблюдении водить стереотрубой туда-сюда толку мало, теперь наводит ее на одни какой-нибудь участок и следит за ним десять — пятнадцать минут. «Вот голова солдата покажется, вот другая. По головам определяешь направление траншеи!..» Выискивает по огоньку от спички, по случайному блеску оптического прибора немецкий НП на чердаках домов

Трудно бывает обнаруживать минометные батареи. «Вспышка маленькая, звук слабый, но от разрыва своих мин миномет далеко быть не может — ищи от восьмисот метров до пяти километров! Замечу днем разрыв, а уж ночью приглядываюсь и к вспышке».

Чиков корректировал с заводской трубы огонь всего дивизиона по спустившемуся в лощину Ю-88; прямыми попаданиями сначала оторвали «юнкерсу» хвост, а затем взорвали вместе с бомбами и со всем экипажем...

Держа под наблюдением дорогу на Карделево, что проходит в двенадцати километрах от огневой позиции нашей батареи, вызывая огонь при каждом появлении автомашины или пехоты противника, Чиков прекратил всякое движение по этой дороге:

— Я знал: снаряд наш летит эти двенадцать километров ровно минуту, машины ходят со скоростью тридцать километров, орудия наши при стрельбе по машинам заряжены заранее. Даем выстрел с упреждением на минуту по заранее пристрелянному участку дороги — попадания точные.

Сам не знаю, почему я задал Чикову вопрос, может быть несколько странный: приходилось ли ему, сидя на трубе, смеяться?

И он мне ответил так:

— Раз было... Смешно и, по сути, жутко, конечно! Фашисты наступали на наши окопы у железной дороги. Взвод — человек сорок. Я смотрел с трубы, корректировал. Все не попадали мы сначала. А они идут вперед, автоматы на брюхе. Потом — залп, в середочку взвода. Полетели котелки, шапки, ноги и руки... Кто уцелел, сразу же пригнулись и бегом назад, вся храбрость исчезла. Ага, думаю... неповадно будет!

Страх окружения

28 ноября. Вечер.

Землянка на восьмой батарее

И снова я на восьмой батарее.

И вот что еще сегодня в землянке взвода управления батареи от самого Фомичева и его товарищей я узнал.

Было Ивану Фомичеву, Ваньку, десять лет от роду, когда в деревне под Тихвином, запевала и заводила, с четверкой таких же, как он, бедовых парнишек начал он ходить на сплав леса.

Там, на быстрой реке, Иван стал «связным» у десятников, работавших на разных участках сплава. Бывало, даже ночами гонял верхом без седла — с пакетами, с приказаниями; а по реке плавать на бревнах умел лучше всех. «Стоишь на бревне с багром, перебирая ногами; бревно крутится. Или перебегаешь прыгом по залому с бревна на бревно, следишь только, чтобы ноги не защемило; багром дна не достаешь, гребешь им, как веслом, на глубокой воде. Едва лед, бывало, пройдет, вся сотня сплавщиков стоит на берегу, а ты даже между льдинами ухитряешься... Уверенность нужна, точный глаз! Никогда в воду не падал...»

На двенадцатом году жизни, в 1927 году, Фомичева премировали сплавными сапогами с большими голенищами. На всем участке было выдано только десять таких

премий.Ловил рыбу, сбирал ягоды и грибы, плел корзины, выстругивал топорища, вальки для плугов — самостоятельным парнем был, во всем впереди других.

В армии Фомичев служил с 1937 года, был в этом же полку курсантом полковой школы; с осени 1939 года, назначенный старшиной батареи (а позже командиром взвода связи), участвовал в войне с белофиннами.Признает, что тогда еще не умел воевать ( «Механически воевал, по команде»). Перед Отечественной войной окончил в Петергофе полковую школу, стал старшиной дивизиона. Оказался вместе с полком за Выборгом. Здесь его застала война, и здесь после первых боев в самом Выборге, 28 августа, полк вместе с другими частями попал в окружение.

— Я приехал в тот день с продуктами из тыла в Выборг, на огневые позиции. Доложил и получил приказ: «Продукты хранить полностью, не выдавать, потому что мы — в окружении!»

Знакомое дело: Фомичев опускает глаза. Понимаю. С людьми, испытавшими в начале войны «страх окружения», мне приходилось разговаривать неоднократно (сам я в окружение не попадал, и потому этого чувства мне испытать не пришлось). О том, что касалось их лично, если они были честными, вспоминают с выражением неловкости на лице. В рассказе о пережитом у них появляется тон соболезнования к самому себе — ну, такой, как ежели бы человек признавался врачу «по секрету» (и необходимо сказать, и стыдно), что у него, например, грыжа.

Именно таким тоном, честно, ничего от меня не скрывая, заговорил Фомичев:

— Тут у меня сразу — упадочное настроение; не знал, что и делать: обед готовить, то ли за оружие браться, то ли искать спасения? Чувство страха, ну и всё! Теперь, думал, здесь уже без выхода придется остаться! Наган надо наготове держать: если ранят, так прикончить самого себя, но чтобы в плен не сдаваться. Молчаливость меня одолела, мечтаю, думаю, вылазку для себя искать хочу.

Стали отступать, выехали всей колонной. Километров двадцать отъехали — засада. Встретил он нас пулеметным огнем из леса. Стали подбирать группу, чтоб прорвать окружение. Думаю: все-таки.я человек, не трус же! Добровольно вошел в группу, взял полуавтомат. Когда пошли мы в атаку к опушке леса, хоть и стыжусь бояться, а все же за душу меня трогало!

Подошли к опушке. Тут пулей убило моего друга и товарища, бойца Медведко. И сразу зажгло мне душу, откинул я страх, чувствую решимость. Вынул комсомольский билет из кармана Медведко, оставил у себя. Разгорелась душа, с уверенностью стреляю, иду, — пробились, не до смерти мне! Еще километра три мы шли вперед. Расположились на ночлег, и ночь — в дозоре.

А утром от армейского командования приказ: самостоятельно выходить из окружения кто как может. Технику уничтожить!

Фомичев взглянул на меня выразительно, сделал паузу. Сколько раз уже наблюдал я на фронте удивленно-настороженное отношение красноармейцев и командиров к подобным приказам, приведшим тогда к печальным последствиям.

Вот и Фомичев выразил свое мнение так:

— Золото — наша техника. И вдруг подорвать!

Страху у меня нет, каску я со злости бросил, а приказ..?, Что ж, приказ выполнять надо!

Фомичев опять помолчал и заговорил как-то залпом, быстро:

— Орудия подрывали мы. У меня четыре машины было, я их поджег, и стали мы выходить кто как. Собрал я человек десять, с уверенностью говорю им, что выйдем, и вышли мы. Километров тридцать по речке шли. Все — сзади, а я с ефрейтором Романченко метров на двести впереди — дозором. По пути к нам присоединилось человек тридцать. Вышли мы к Бьорке семнадцатого сентября, и оттуда нас сразу же вывезли на катерах.

Фомичев стал разглядывать свои крупные, с коротко остриженными ногтями пальцы. Заметив под ногтем большого пальца черную полоску, сунул руку в карман, вынул и раскрыл перочинный нож, кончиком тщательно

поскреб ноготь. — Да!.. Удивляюсь я, что это было тогда! Слышишь: «Окружение» — и падаешь духом. «Всё, ну всё теперь!» И еще мысль: «Мы далеко, можно и отступить, где-то позади воевать начнем». А от чего мы «далеко» были, теперь и понять мне трудно. Слово «окружение» вызывало представление о том, что худо нам. Голодать начнем, бедствовать, семей своих никогда не увидим... Я думаю, это в финскую войну, когда морозы жуткие были, слово такое придумали те, кто сам на фронте не побывал, а только о нем наслышался. В общем, не свои соображения, а чьи-то чужие мысли лились в голову.Девятнадцатого сентября сорок первого с батареей вновь сформированного полка выехал я на фронт — на Московское шоссе, к заводу имени Жданова. Здесь, на окраине Ленинграда, обороняемой Шестой морбригадой, и начали мы воевать по-новому, каждый метр нашей земли отстаивать, от самого запаха этого слова «окружение» все мы навеки избавились!

Теперь уже все испытал, все на себе перенес, и ничто не страшит. Набрался навыков, к любой-обстановке привычен, есть практика. Знаю, с какого конца за каждую задачу взяться, как приступить, как эту — любую — задачу выполнить! Был два раза контужен, и все-таки не страшит! О том, что год провел в блокаде, подумаешь, и только злость берет. Позади — Ленинград, понимаете — Ленинград!.. Все мысли о том, как бы этого фашиста поймать, чем бы настичь! Где бы он ни был — он не должен пройти! Не снарядом, так на мушку возьмешь! Я сам часто по переднему краю лазаю: ползешь, увидишь фашиста — он для меня только как дикий волк: должен бы — рассуждаешь — бежать он через эту лощинку, тут-то ты его и возьмешь! Исхитряешься, как бы ловчей взять его. А то, что он тебя может на мушку взять, — и мысли такой не приходит!..

Или когда снаряд летит... Я никогда не думаю, что меня ранит или что-нибудь. Труситься или вздрагивать — такого ощущения у меня нет. Думаешь только: «Вот где-то он вред принесет!» Правда, после второй контузии (22 июня, в годовщину войны) было, дней десять — пятнадцать болел, вздрагивал, когда снаряды падали, потом прошло. Недавно в землянке стекла вылетели, все прижались, а я удивился и — ничего!.. И раз в пункт попало, в церковь. Три наката, бронеплиты и кирпичи были, от сотрясения упали кирпичи со стен, и в комнатке пункта — кирпичная, красная пыль. Разведчик мой пригнулся. Я ему: «Иди, иди в землянку!» А сам взял стереотрубу и планшет, в который попал осколок, спокойно прошел в землянку.

Когда Фомичев на переднем крае попадает под обстрел и перебегает (иногда даже с лучшей позиции) в свежую воронку, памятуя, что следующий снаряд в нее никогда не угодит, то делает это не от щемящего ощущения опасности, а как привычный «рабочий прием»: так надо, чтобы не поразило!

— Объясняю спокойствие привычкой. Нервы хорошие, конечно! Усталости от войны никакой не чувствую, пятый год в армии. Измотаешься, промокнешь, а придешь, покушаешь — и все в порядке. Чай пить будете?

Предложение пить чай Фомичев сделал без всякой паузы, но было ясно, что он, говоривший с возбуждением, вполне высказался.

Мы пили чай. Я спросил Фомичева, когда именно и как осознал он — мирный до войны человек — новое для него, как и для каждого из нас, чувство ненависти к гитлеровцам и стремление мстить им любой ценой, вплоть до самопожертвования. — Это я знаю. Очень хорошо знаю! — сказал Фомичев, но больше ничего не сказал. Пил чай долго. Думал. Мы молчали. И вдруг, как будто совсем некстати, Фомичев промолвил:

— А насчет техники? Разве допустимо свою технику подорвать? Да ведь под одной машиной впятером можно обороняться!..

И умолк опять.

Одна ночь

Ночь на 29 ноября.

Та же землянка

В декабре 1941 года, находясь в Невской Дубровке, Фомичев помог своей батарее уничтожить на левом берегу Невы немецкую зенитную батарею. Об этом была заметка в одной из центральных газет. Подобных эпизодов, однако, мы знаем тысячи. Стоит ли мне говорить о нем?

В печати такие факты мы, военные корреспонденты, излагаем сухо и коротко — и по вынужденной своей, входящей у иных в привычку торопливости, и потому, что в редакциях газет попадаются всё иссушающие редакторы. У одного из них, ни разу не побывавшего на фронте, я знаю, имеется даже список «канонизированных» выражений и слов, коими заменяет он в материале военных корреспондентов всё, по его суждению, «произвольное». Бойцы у него всегда «стремительно устремляются», «показывают образцы героизма» или «выбрасываются» вперед, огонь не может быть иным, кроме как «сокрушительным». А если кто-либо отличился в бою, то уж из выправленной корреспонденции никогда не узнаешь, как именно; о чувствах же и мыслях героя не узнаешь тем более.

Меня заинтересовало как раз все то, о чем в подобных заметках — молчок.

Сегодня Фомичев обронил фразу: «Вначале я воевал механически, по команде...» А упомянув об убитом пулей в атаке товарище, сказал: «Мне зажгло душу...»

И вот, оказывается, уничтожить зенитную батарею ему помогло такое чувство душевной боли, без которого не было бы и жажды мести. Эту распаленную горем жажду мести он мог утолить только своей непременной удачей в бою.Обстановка у Невской Дубровки и сейчас трудная. Но еще трудней она была прошедшей зимой. Переправлявшиеся через Неву на «пятачок» люди обычно возвращались только тяжелоранеными или не возвращались совсем. Всю страшную эту зиму «пятачок» держался. Что было потом, — известно; могу добавить только, что, потерянный было и взятый нами вторично, он держится и сейчас. Каждый боец понимает, что этот клочок земли жизненно необходим Ленинградскому фронту, ибо никто не сомневается: день прорыва блокады уже недалек. Знаю и то, что хоть в каждый квадратный метр напоенной кровью и много-много раз перепаханной земли «пятачка» немцами врезаны тонны металла, однако страха у наших бойцов и командиров нет!..

В декабре прошлого года батарея 12-го артполка стояла на Невской Дубровке. Так же, как сейчас, было холодно и темно. Врытые в мерзлую землю заледенелые пушки утопали в снежных сугробах. Заваленные снегом землянки батарей полка освещались кусками кабеля, смоченными в солярке. Было и очень голодно. Ведение огня требовало от физически ослабевших людей такого напряжения сил и воли, на какое способен только русский солдат.

Я мысленно переношусь в один из хорошо знакомых мне дней той зимы. В капонире или в траншее на огневой позиции нельзя разжигать костров; у стереотруб на НП нечем обогреться, и на душе мрак: каждый думает о семье — у многих близкие погибают от голода в Ленинграде, у иных мучаются под гитлеровской пятой в оккупации; тусклые багровые зарева ленинградских пожаров вздымаются до половины неба, гулы бомбежек и обстрелов Ленинграда докатываются по ледяному коридору Невы. Тысячи людей на неуютной нашей земле гибнут ежечасно...

Сидит вечером Иван Фомичев с бойцами своего взвода управления в низкой и тесной землянке. Телефонист Попсуй даже не представляет себе, где его близкие. У бойцов-разведчиков Долматова и Деревянко семьи в оккупированных районах. Может быть, никогда не узнают родители ясноглазого, красивого парня Бориса Долматова о том, как с полным презрением к огню немецких пулеметов бросился он в ледяную воду Невы, увидев опрокинувшуюся на переправе лодку, вытащил раненого незнакомого политрука и спас ему жизнь. Деревянко все-таки полон надежд на встречу со своей семьей (теперь-то мне известно, что надеждам его не было суждено сбыться: недавно в метре от Фомичева он убит при обстреле ПНП — не хотел отойти по траншее от своего командира).

А Фомичев... Фомичев уже знает: Тихвин на днях освобожден от гитлеровцев, но что с его близкими сталось там — ему неведомо. Сидят, обсуждают: удастся ли встретиться со своими? Иван Фомичев — командир, коммунист. Его дело такое, как бы самому худо ни было, должен ободрить всех: «Встретимся! Обязательно встретимся. Не в этом, не в следующем, так в сорок третьем году... А пока надо побольше этих фрицев уничтожить, которые такую тяжкую жизнь создали ленинградцам!»

А у самого в душе горечь: сколько писем ни посылал в Тихвин — нет с начала войны ответа! Мать Анна Алексеевна, жена Катя — труженица, колхозница; сестренка Настасья, работавшая медсестрой в больнице; пятилетний сынишка Юра, полуторагодовалая дочка Юлечка.

Что с ними?

И в этот самый вечер звонит Фомичеву политрук батареи Довбыш:

— Вам три письма! Я выслал их с телефонистом Королевым.

— А обратный адрес какой? — встрепенулся всем сердцем Фомичев. — Не помню!

Фомичев тут же доложил своему политруку обстановку: сильная минометно-пулеметная перестрелка в районе деревень Анненское и Арбузове (возле них в тот день находились на «пятачке» наши роты).Фомичев ждет, и все разведчики его попритихли.

Входит весь в снегу Королев:

— Товарищ старший сержант! Принес я вам три письма!

Фомичев смотрит: два — с почерком жены на конвертах, третье — от шефов полка, ленинградцев, рабочих Фрунзенского района. Сразу распечатал одно от жены; пробежав первые строчки ( «...вернулись в Тихвин, открылись столовая, один магазин, на днях откроют дет-ясли, здание ремонтируют»), стал волноваться: где же главное?

Но в этом письме ничего о семье не сказано; тут же передав его разведчику Деревянко, Фомичев говорит:

— Вот, пожалуйста! Вы сомневаетесь, что в оккупированные районы могут вернуться наши? А видите — освободили! Скоро и вы, может быть, получите такую же весть!

Деревянко начал читать письмо Долматову, Попсую и Королеву, а Фомичев, пробежав глазами первые строки другого письма, написанного ранее, напряженно молвил:

— Подождите! Вот тут более живые факты! И сразу стал вслух читать это письмо.

В нем описывалось, как наши уходили из Тихвина в лес: «Внезапно захватил город, вечером не знали мы ничего, а наутро — бой у деревни Кайвакса, и тут, увидев несколько немецких танков и бронемашин, мамаша взяла всех детей и братнину жену и ушли в лес...»

В лесу встретили беженцев из деревень Кайвакса, Бор, Шомушка и других. Выкопали землянку, прикрыли одеждой и ветками. Жили так дней шесть, километрах в пятнадцати от Тихвина, — потом раздобыли пилу, заготовили материал и припрятали его. Поблизости, у шомушских колхозников, оказалась яма с картошкой, они со всеми делились. Двоюродный брат встретил жену Фомичева в лесу, наведался к ней в землянку, опять ушел — партизанил он там с другими...

В том же конверте еще два письма — одно от жены, написанное на шесть часов ранее, другое — от матери, выведенное крупным детским почерком.

«Ваня, вам, наверное, жена Ваша Катя уже писала, как немцы пришли в Тихвин и истерзали вашу любимую сестру, мою дочь Тасю. Моя материнская просьба — отомстить за истерзанную вашу сестру проклятым, что над ней насмеялись. Покуда есть силы, мстите, а ваши дети будут в сохранности, мы их побережем, а вы на фронте мстите! Все равно им не удалось покорить наш город, бежали, бросали танки исправные, которые я, старуха, ходила смотрела. Насколько наглые, что в танках оказались наши игрушки, тряпки, мы не считали их никогда, а им, видишь, понадобились... Бежали они, сбрасывали куртки и одевались в пальтишки женские, чтоб только замаскировать свое подлое рыло...»

Описывала мать, как Тасю похоронили на кладбище, в хорошем гробу: помог райком партии. Когда несли на кладбище, люди собрались, плакали; таких, как Тася, истерзанных, много там хоронили...

Из второго письма жены Фомичев узнал, что же случилось с Тасей. В лес она бежала в туфлях. Решила сходить домой за обувкой. И не вернулась. Когда Тихвин был освобожден, оказалось, что дом сожжен, а в развалинах соседнего двухэтажного кирпичного здания, на полу, среди разбитой мебели, хлама и ветоши были найдены два трупа — Таси и ее подруги, работницы той же больницы.

Фашисты, по-видимому узнав, что два брата Таси — в Красной Армии и что третий, партийный работник, помогает партизанам, пытали девушку. В правую ладонь ее были вбиты два гвоздя, живот и правое плечо пронзены штыком. Босая, раздетая, она лежала в одной нательной рубашке. Левая рука вывихнута. Видимо, Тасю хотели прибить к полу гвоздями, но при сопротивлении закололи.

«Мама видела ее, и теперь в плохом состоянии, не кушает, лежит. Дали нам комнату, убрали от кирпичей, поставили печурку, и вот сейчас ребята спят, а я решилась тебе написать письмо. Будь таким храбрым, отомсти, как командиры, что дрались под Тихвином, чтоб мы могли сказать, что ты воюешь и пользу несешь!»

— Прочитал я это письмо, — рассказывает Фомичев, — и сразу в голову толчок: неужели я не могу таким быть? Слез у меня не получается, а в груди грустно становится, сжимает, будто сердце усыхает, требует кружку воды, голос сиплым становится... И разговор я все же веду, как мне ни тяжело. Все разъяснил я разведчикам, велел спать, а Долматову сменить на посту другого разведчика, Нила Корнильева. И входит ко мне Нил Корнильев, глядит на прикрепленный к стене кусок едва горящего кабеля и говорит:

«Что ж, опять солярки не принесли?»

А я:

«Да погоди ты! Я и при этом свете тебе прочитаю!»

Начал он волноваться, вертит конец горящего кабеля, чтоб мне посветить, стоит, сгибаясь в полроста (землянка-то низкая, метр двадцать пять сантиметров!), в полушубке, в валенках, как в траншее стоял. Прослушал он письмо, говорит:

«Ну, товарищ старший сержант, придет время, и я получу письмо. Только деревня моя далеко от дороги, — может быть, не захватили немцы на марше».

Стал он раздеваться, и я ему:

«Получишь, Нил, получишь и ты письмо... от родных... Терпеть надо. Наша основная задача — дать вздохнуть ленинградцам, чтобы он не так хоть обстреливал! А раз твоя семья от дороги далеко, то уж овощи-то должны сохранить, с головами же. Закопают в яму, не умрут с голоду».

Он разделся, сел кушать, хлеба уже не было (мы по триста граммов получали).

«Что ж, — говорю, — ты не оставил на ужин? Надо было так рассчитать, чтоб хватило тебе. Все разведчики хоть по сто грамм оставили, а ты не рассчитал!»

«Вот пошел на пост, товарищ старший сержант, и скушал!»

Я тут вынул бумаги из полевой сумки и карандаш:

«Ну вот, сейчас буду писать ответ. Жена говорит: «Деритесь по-тихвински», а что ж мы ответим ей? Ну ты, к примеру, Нил, четыре часа на пункте продежурил, а что же ты обнаружил?»

Он мне сразу:

«Есть! Из-под моста ведет пулеметом, обстреливал нас! — И по всей форме докладывает: — Из-под моста крупнокалиберный пулемет обстреливал наш передний край, и часу в десятом по нашим самолетам то ли два зенитных орудия, то ли две зенитные установки вели огонь, так что я вспышки видел, а места уточнить не мог. Поэтому вам не доложил, до завтра, думаю...»

Я сразу бросил бумагу и сумку:

«Да как же ты? Вспышки видел? А почему же не мог засечь? Отсчет хотя б снял, чтобы ночью мы могли установить — это ли самое орудие ведет огонь?»

Он:

«Отсчет-то снял. Тридцать шесть — восемьдесят!»

«Так вот, — говорю, — идите сейчас Долматову доложите и покажите на местности, чтобы, если орудие начнет ночью вести огонь во время его дежурства... Понял?» И вышел я вслед за Нилом, чтобы послушать, как тот будет Долматову рассказывать.

Прослушав, отправил Нила в землянку, а сам в моем чувстве сел за стереотрубу. Повернув пальцами шаровой винт, навел перекрестие на тот участок, на левый срез моста, основной там ориентир; от него взял отсчет левее тридцать шесть — восемьдесят и стал смотреть на то место, где должна была обнаружиться батарея. Посидел недолго, наблюдая, и говорю Долматову: «Так вот, Борис, особое внимание обратить на эту батарею. Как только откроет огонь — немедля докладывать мне. Мы ее должны сегодня нащупать!»

На участке было тихо. Тьма, ночь, снег, редкая ружейно-пулеметная перестрелка. Я опять пошел в землянку, метров за пятнадцать — двадцать от ПНП.

Разведчики уже отдыхали, Нил тоже. Я сел письмо писать. Несколько строк написал, и что-то приморило — не раздеваясь, сидя уснул. Снился мне лес под Тихвином, и сестра мне истерзанная приснилась, и будто самому мне руки гвоздями прибили... Часа в четыре с чем-то Деревянко (сменивший уже Долматова, который все ему рассказал) вбегает в землянку и быстро:

«Товарищ старший сержант! Зенитная батарея ведет огонь по нашим самолетам! Ночь лунная!» Выбегаю на пункт, сажусь за стереотрубу. А батарея как раз замолкла. И пришлось мне, оставив у стереотрубы Деревянко, возвратиться в землянку.Часов в восемь, уже светло и на смене стоял Нил Корнильев, слышу гул самолетов. Летят над Невой от нашей переправы, что выше Невской Дубровки, к железнодорожному мосту, вниз по течению, в направлении речки Мги, четыре наших бомбардировщика и два истребителя. Немецкая батарея открыла по ним огонь.Не ожидая доклада Нила, я прибежал из землянки на пункт, снял точный отсчет по первому стреляющему орудию: в утреннем полумраке видны метрах в четырехстах за кладбищем по ту сторону реки вспышки всех четырех орудий. Там у кладбища кирпичное здание — караулка. Три солдата выбегают оттуда с ящиками, бегут к орудию, но по пути исчезают из поля моего зрения, — видимо, траншейка у них там была. У первого орудия вижу каску, а затем и фигуру немца: работает у подъемно-поворотного механизма 75-миллиметрового орудия. Кричу Корнильеву:

«Так, так, Нил, сейчас-то мы ее и накроем!»

Самолеты уже скрылись за железнодорожным мостом, батарея прекратила огонь, а я — в землянку. У меня планшет и рабочая карта, на ней хорошо изображены все те предметы, которые я видел с пункта. Снял с карты координаты, записал, по телефону передал их командиру нашей батареи старшему лейтенанту Ясенову. Тот передал командиру дивизиона и получил приказание: наблюдать, а как только противник откроет огонь — давить.

Вызвался дежурить я лично. И сразу — на пункт, и телефон велел перенести из землянки туда же.

В девять утра от Манушкина на поселок Отрадное летел наш одинокий разведчик. Два немецких орудия открыли по нему огонь. Я мгновенно по телефону на огневой взвод: «По зенитной батарее один снаряд, огонь...»

Снаряд не долетел двухсот метров и отклонился вправо на ноль-двадцать.

Я командиру батареи:

«Прицел больше, двести метров, левее ноль-ноль-три!

И как раз в ту минуту летел второй снаряд. Угодил в красный домик — караулку, где у немцев был склад снарядов. Сильный взрыв!

Все разведчики мои тут были, на пункте, и я кричу:

«Вот, вот, смотрите, взрыв! С черно-серой шапкой!»

И с огневого взвода (километрах в трех от меня) говорят:

«Даже нам слышно!»

Я командую:

«Правее ноль-ноль-два, батарею, три снаряда на орудие, беглый огонь!..»

Все снаряды (я мог наблюдать только за общими разрывами) ложились в расположение батареи.

Израсходовали мы четырнадцать снарядов. Там, где находилась немецкая батарея, — снежная пыль, дым, а на складе снаряды продолжали рваться.

И тут я о сестре своей думаю, о матери, о письме, кипит все во мне, говорю разведчикам:

«Значит, есть что написать, о чем поговорить! Отстрелялась батарея!.. На наше счастье, ветром бы дым разнесло: может быть, они там бегают, еще поддать!»

Через тридцать минут наши три самолета летят. Батарея молчит. И — ветром разнесло, видим: человек пятнадцать в панике убегают, убирают что-то, а на месте батареи — черная груда.

Докладываю командиру своей батареи, и он разрешает на этих же установках — один снаряд, а потом — еще девять.

Отклонения от цели не было, и эти десять снарядов легли как надо. Наблюдал после этого часа полтора за целью, не видел ни одного гитлеровца, никакого движения — только черное пятно и догорающий склад.

Командир дивизиона мне — благодарность, и я пошел в землянку, приказав Долматову наблюдать дальше... Завтракал и после завтрака был вызван на комсомольское собрание в огневой взвод, ходил на лыжах, а когда вернулся и узнал, что ничего не произошло, сел дописывать письмо. Передал жене привет от моих разведчиков и телефонистов, рассказал об этом факте. Таких у меня с тех пор много в моей ежедневной практике.

Чувство мести было у меня не только за сестру — мысли о сестре слились с мыслями о Ленинграде и о многих других городах, о семьях моих друзей, товарищей. И так я был возбужден и радостно взволнован весь день (все ведь на моих глазах!), что бегал в одной гимнастерке, а мороз в тот день был лютый.

Пошел в боевые порядки пехоты, к командирам рот, чтобы оформить актом уничтожение батареи. Все видели это, все подписались под актом. Отправил я его вместе с разведдонесением командиру батареи, и сам лег спать, и часа три спал, до вечера, и ничего мне в тот раз не снилось. Вот с того дня я и стал к врагу беспощадным!..

В свободное время

Там же, перед рассветом

Чувство мести столь же ненасытно, сколь и всякая иная страсть. И одно дело управлять огнем батареи, и другое — убить ненавистного врага своей рукой. Именно этого утоления жажды мести не хватало артиллеристу-разведчику Фомичеву, пока не стал он снайпером-истребителем.

Стереотруба, перископ, буссоль, полуавтоматы либо ППД, по паре ручных гранат — вот снаряжение и оружие, которые Фомичев и сопровождающие его один-два разведчика берут с собой, когда ходят в боевые порядки пехоты. Летом одеты в зеленые маскхалаты, зимой в белых халатах на свитере. Белый халат Фомичев предпочитает брюкам. «Он прикрывает ноги, и противнику кажется, что это ком снега; а когда ползешь в брюках, немец может заметить движение ног; да и снаряжение под халатом не блеснет, не зацепится».

Выбирается Фомичев со своими разведчиками за передний край, так, чтобы до немцев оставалось не более двухсот метров. Здесь скрытно, обычно в ночное время, разведчики роют и прикрывают броневой плитой снайперскую ячейку с амбразурой — плит здесь, под Колпи-ном, у пехоты много. В такой ячейке сидеть в полроста нельзя: — немец увидел бы, — надо лежать.

Ходы сообщения и укрытия сейчас, в ноябре, рыть трудно — земля замерзла, а снегу мало. Как только навалит зима сугробов, ходы сообщения можно будет делать просто в снегу.

Высматривая врага, Фомичев никогда не теряет ровного, спокойного настроения. В минуты опасности шутит с разведчиками. Он и всегда держится с ними запросто. Его приказания они выполняют с доверием и охотой и готовы за него отдать жизнь. Но и он ради них готов на все. Недавно двух телефонистов рядом с Фомичевым завалило землей (об этом мне рассказали сами телефонисты). Фомичев, не обращая внимания на близкие разрывы снарядов, разрыл землю и вытащил обоих красноармейцев.

Когда Фомичев видит гитлеровца, то ни азарта, ни волнения не испытывает.

— Нет того, чтоб я звал его «гадом» или как-нибудь еще, а просто: «Вот показался!» — и мысль: «Как, каким способом, каким приемом его лучше убить?»

22 июля этого года с двумя разведчиками — ефрейтором Синебрюховым и красноармейцем Малышевым — Фомичев вышел за боевое охранение шестой стрелковой роты нашего 286-го полка. На той территории до войны был совхоз «Молочный». Остались от него кирпичи да разрушенные силосная и водонапорная башни.

Разведчики перебегали от одной груды кирпичей к другой. Впереди, под деревянным домиком, закопался штаб разведанного перед тем Фомичевым минометного батальона 250-й фашистской испанской дивизии (эти данные были подтверждены пленным). Фомичев заметил: из штаба вышли офицер с солдатом и направились по траншее к переднему краю. Чтобы достичь своих боевых порядков, то есть следующей траншеи, им предстояло перебежать лощину — метров пятнадцать. Видны были только их головы да плечи.

— Залез я на разрушенную силосную башню, встал с полуавтоматом за обваленными кирпичами, метрах в трех-четырех от земли. Синебрюхов, с приказанием без моей команды не стрелять, занял позицию в груде кирпичей, метрах в двадцати от силосной башни, а Малышев — тут же, около меня, внизу. Приказал ему следить за Синебрюховым и за мной, если ранят — помочь и в траве не прозевать врага, который мог бы к нам подкрасться.

Наблюдаю в четырехкратный мой перископ. Офицер, выйдя из траншеи, заметался, озираясь; присматривается, прислушивается. А тихо — выстрелов нет.Показал он рукой на лощину солдату, сам отпрянул метра на два назад. Солдат боязливо осмотрелся, сорвался, побежал. Синебрюхов говорит мне тихо: «Комвзвод! Почему же не стреляем?» Я: «Не тронь!»

Только солдат пробежал, остановился, и офицер побежал. Полевая сумка у него блестела целлулоидом, когда он выбегал. Офицерские погоны с двумя широкими лычками посередине, каска с кокардой на боку (а у солдат — простая), молодой, без усов. Пробежал он метра три — я ему пулю врезал в грудь, он руки раскинул, упал на спину.

Солдат тут присел. И его не видно было минут двадцать. Но я жду, уверен: пойдет к офицеру на помощь. Вижу: ползет по траве (я не отнимал глаз-от перископа), подполз, помедлил, стал на грудь к себе поднимать. Выпрямился в рост, сделал шаг, и тут я ему в спину пулю и еще три по тому месту, куда он упал. Посмотрел, подозвал Синебрюхова:

«Вот, если б стал солдата стрелять, то упустил бы офицера, а так — обоих взял!»

Показал Малышеву. И стали мы выходить к своей траншее, в боевой порядок наш. С веселым настроением! Встретился нам старший политрук Маталин, я дал ему перископ, все рассказал.

Это были мои двенадцатый и тринадцатый гитлеровцы.

На днях в снайперской охоте вдвоем с Синебрюховым, разведав из воронки от снаряда новый дзот, Фомичев убил трех немцев. Оставил Синебрюхова:

— Обстреливай, не давай убирать трупы! — А сам пошел за командиром, привел его в траншею: доказать, что действительно убил немцев. Затем пополз обратно, к воронке Синебрюхова.

— Подполз я к нему, спросил: «Ну как? Все тихо?» — «Из пулемета вели огонь сюда!» — «Ладно, говорю, перебежим вперед в ту воронку!»

Но едва Фомичев вскочил, пригнувшись хотел перебежать пятьдесят метров до следующей воронки, немецкий снайпер угодил ему в левую руку, в которой была винтовка. Фомичев' все же добежал до воронки, упал в нее.

— И он сразу из миномета по этому месту. До двадцати мин! Не попал. Синебрюхов со мной сидел. Приказал я ему занять ячейку (в пятнадцати метрах впереди была вырытая нами раньше ячейка), разведать и уничтожить этого снайпера. Синебрюхов уполз вперед, а я перевязал себе руку и наблюдал из воронки за действиями Синебрюхова и за немецким передним краем.

Снайпер этот находился на нейтральной полосе, тоже в ячейке. Минут через тридцать — сорок, убедившись, что все тихо, стал он отходить к своим боевым порядкам. Я наблюдал в перископ. Вижу: Синебрюхов этого снайпера в спину убил, он упал на бруствер вместе с винтовкой и остался лежать.

Стали мы выползать к нашим, в траншею. И пришел я на НП, вызвали военфельдшера Кукину, она сделала перевязку. — Прервав рассказ, Фомичев кивнул в сторону, красноармейцу, возившемуся у печки:

— Да не топи ты больше, и так — баня!

Затем расстегнул нагрудный карман гимнастерки, вытянул плотную пачку документов, перебрал их; задержавшись на одном из них взглядом, как бы про себя промолвил:

— По всей боевой и политической подготовке мой взвод управления к празднику годовщины Октября занял в полку второе место. Это я так, между прочим... А вот, — Фомичев раскрыл снайперскую книжку, — я сказать хочу: скучно мне будет, если к Новому году у меня не наберется полусотка гитлеровцев в этой книжечке! Если б мне ежедневно ходить за боевые порядки, то я, конечно, и не полусоток бы насбирал, но основное же дело у меня — разведка!

Сунул документы в карман, замолчал, задумался...

На командном пункте полка

29 ноября. День

Сегодня я покидаю гостеприимных артиллеристов. Пойду пешком, потом буду «голосовать», авось и попадется какой-нибудь попутный грузовик, а нет — дойду до трамвая.

Я так много писал эти дни, что не только мозг устал, а и рука болит, на пальце — мозоль от пера. Надо разобраться в записях, подготовить и отправить корреспонденции.

Командир полка гвардии полковник И. А. Потифоров только что сообщил мне радостную весть, полученную на КП по телефону: наши войска начали наступление в районе Ржев — Вязьма, совершили прорыв, перерезали обе железные дороги. Настроение у всех приподнятое, слышу высказывания: «...а скоро освободят Смоленск, там у меня остались родные», «...а скоро и блокаде ленинградской конец!».

Всего десять дней назад прозвучал необыкновенной силы удар нашей артиллерии под Сталинградом, и Красная Армия хлынула на врага. Весь взволнованный советский народ живет этим событием. Артиллеристы радуются особенно: это прежде всего их праздник! Подумать только: за один лишь первый день огнем нашей артиллерии там уничтожено и подавлено больше ста пятидесяти вражеских батарей!

Над всеми веет ожидание новых быстрых успехов. Инициатива явно везде переходит к нашим войскам. О делах на юге сообщения «В последний час» не было. Значит ли это, что мы там приостановились? Думаю — нет.Сталинград, Ржев, Африка, потопленный позавчера утром французский флот в Тулоне — какой диапазон событий!

Землянку, в которой за работой я провел бессонную ночь, замело снегом так, что утром я с трудом открыл дверь. Снег мягкий, почти оттепельный, пушистый, небо — серее его. На переднем крае — тихо, немцы вчера на этом участке не обстреливали нас из орудий. Мы сейчас молчим тоже.

Беда с табаком — эта беда теперь общая на всем фронте. За сто граммов табаку спекулянты дерут в Ленинграде два фунта хлеба!.. Начальник штаба подполковник Митрофанов наполнил своим «горлодером» мою жестяную коробочку, я курил много, сейчас опять курить нечего. Нет и спичек.Потифоров рассказывал мне о прекрасных результатах наблюдений, проведенных с заводских труб гвардии лейтенантом Богдановым, о командире четвертой батареи Крылове и комиссаре Кустове — им и всему составу этой батареи объявлена благодарность в приказе начальника артиллерии 55-й армии.

Скольких прекрасных людей в полку я не успел повидать! Да разве успеешь?

Я все думаю об одном из этих людей, о Фомичеве, еще так недавно мирном человеке, а ныне — безжалостном, неумолимом снайпере-истребителе. Я думаю о том, что Гитлер своей чудовищной жестокостью, своими подлыми методами ведения войны вызвал к себе и к своим фашистским ордам эту жгучую, как изливающаяся лава, ненависть всех миролюбивых советских людей. Утолит эту ненависть только убежденность народа нашего в том, что на всей советской земле не осталось ни одного немецкого оккупанта, только полная наша победа.Прощаясь со мной вчера, Фомичев заговорил о бойцах пехоты, с которыми встречается на переднем крае, о том, как они воюют, какими стали теперь по сравнению с прошлым годом. — У всех нынче — точный расчет! В Невской Дубровке в прошлом году стреляли при каждом случае из ППД. А теперь самовольно никто не стреляет, если не получит приказания. Стреляют только снайперы. Тот, кому поручено копать лопатой, занимается только этим делом. Спокойный народ теперь! И немцы, скажу вам, не те. Под Ям-Ижорой я шел в атаку с двумя батальонами. Когда подошли к проволочному заграждению, стали набрасывать шинели, чтобы быстрей преодолеть колючку. Немцы пошвыряли оружие тут же у проволоки и все старались скрыться в траншее (там их автоматами свои встречали!). А могли бы стрелять! Трусливы сейчас: и своих боятся, и наших!..

Гитлеровцы! Помните, как орали они с переднего края? Агитацией взять наших хотели! Последнее время молчат. Изверились в действии своей болтовни. Между прочим, примечательно: освещение ракетами теперь слабое, не так, как ранее. Раньше немец всю ночь бросал. Почему теперь нет? Думаю, строит ночами оборонительные сооружения, например в Павловском парке. И еще важно: пленные (последний перебежчик был числа девятнадцатого) говорят, что у них нет теперь агитации за взятие Ленинграда, как это было в августе и в начале сентября.

В 121-й пехотной немецкой дивизии снайперы раньше стреляли отлично. Бывало, находится наш стрелок в ячейке, винтовка у него — в амбразуре, а стоит ему спичку за щитком зажечь — и пулей убит. Теперь, начиная с августа, ни у немцев, ни у испанцев почти нет снайперов. Иные стреляют хорошо, но явно не обучены, не подготовлены: уходят из своих ячеек, плохо маскируясь; бегут к кухне — выскакивают на бруствер. И мы их бьем с хладнокровием. А наши, напротив, все лучше и лучше обучены, спокойны, выдержанны.

Иная война пошла!..

Глава пятнадцатая.

Перед прорывом

Ленинград и 67-я армия
30 ноября 1942–13 января 1943 г.

Снова в 67-й армии. — «Когда я в настроении». — Десять дней в городе. — В Пискаревке и Кушелевке. — Пулеметы идут на фронт. — Да здравствует Новый год! — Утро нового года. — Дни перед выездом. — На выносном командном пункте. — Спецвоенкоры стремятся вперед

Снова в 67-й армии

30 ноября

Вчера И. А. Потифоров довез меня на машине из 55-й армии до деревни Мурзинки, разобранной на дрова, а от завода «Большевик» я доехал до города на трамвае — «семерке». Сегодня был на Заневском проспекте, во вторых эшелонах 42-й армии, а оттуда — путь в 67-ю, такой же трудный, как в прошлый раз. Трамвай, грузовик, сани, а больше всего пешком — через Пороховые, Колтуши, Всеволожскую, в деревню Сельцы. Политотдел армии теперь здесь.В 67-й, как и в 42-й, никаких существенных изменений за последние дни нет. Части 67-й — учатся. Много интересного, но военная тайна строга, и потому записывать об этом пока не следует. Запишу лучше впечатление о городе...

На Володарском проспекте, над магазинами, — разбитые стеклянные вывески. Недостающие буквы криво дописаны краской: «Академическ...ая книга»... Долгие очереди у трамваев. Старик, которого два краснофлотца угостили половиной цигарки, закурив, покачнулся, как пьяный, и отошел шатаясь, глубокомысленно приговаривая: «М-да... М-да!..» Передние площадки трамвайных вагонов переполнены женщинами с дровами — ломом от разобранных домов. Баррикады на набережной, на Мало-Охтенском. Совершенно разрушенный участок города: кварталы домов полностью разобраны на дрова. Кое-где уцелели кирпичные половинки этих домов. Где — белые камни, нишей висящие в воздухе, где — умывальник, единственное выпирающее в отвесе срезанной стены. Огромные корпуса на Заневском — военный городок второго эшелона 42-й армии.

Марширующие повзводно, поротно, красноармейцы на Дальневосточном проспекте. Один взвод хором поет: «Уж мы пойдем ломить стеною, уж постоим мы головою за Родину свою!» Впервые слышу эти хорошие слова, распеваемые марширующими красноармейцами. А впереди идет командир — казах, старший лейтенант.

Желтый сморщенный листок, неведомо как оказавшийся не под снегом, а на снегу. Прохожий нагнулся, взял его, жадно стал изучать с точки зрения курительных качеств: табачный голод в городе — острый, все друг у друга клянчат, все готовы отдать хлеб за табак!

2 декабря.

Сельцы. Политотдел 67-й армии

Метель, свирепая. Холодная казарма.

Собираю информационный материал по отделам штаба.

С 17 по 26 ноября на «пятачке» немцы предприняли несколько контратак. Там находится подразделение капитана Феофилова и старшего лейтенанта Лукина. Феофилов тяжело ранен. Большую атаку 17-го вечером красноармейцам удалось отбить. В ночь на 19-е была новая сильная атака — полтора полка немцев с участием десяти танков и усиленной роты автоматчиков. Наши — отбили, уложили на поле боя четыреста немцев, захватили десять станковых и ручных пулеметов, автоматы, взяли пленных. Не отступили ни на шаг, хотя немцев было во много раз больше. Чуть было вклинившиеся немцы были контратакованы подразделением Лукина и при поддержке артиллеристов полковника Фострицкого выбиты.При этом немцы в своей информации лживо расхвастались. 23 или 24 ноября ставка их верховного командования опубликовала в своей сводке вторым пунктом сообщение о кровопролитных боях на реке Неве, в котором говорится, что «доблестные немецкие войска перешли в наступление на Ленинградском фронте и имеют огромный успех пехоты, танков и артиллерии. Уничтожено много русских солдат, разрушено свыше пятидесяти дзотов, и по окончании боя ни одного русского солдата на участке наступления не осталось».

А в действительности подразделение Лукина и до сих пор там!

Я записал имена наиболее отличившихся (это замполит старший лейтенант Федорец, лейтенант Сырцов, красноармейцы Савин, Флотский, Климов, Соловьев, командир отделения комсомолец сержант Мохов) и эпизоды, их характеризующие. Лейтенант Лукин на днях погиб из-за нелепой случайности, нечаянно подорвав сам себя.

«Когда я в настроении»

Немцы придают Невскому «пятачку» очень большое значение, он как болезненная мозоль, и «если Гитлер узнает о том, что его генералы ему врут, им влетит!».

В 7-м отделе я сделал выписки из записной книжки немецкого офицера-артиллериста, убитого под «пятачком», на участке 399-го полка 170-й пехотной дивизии.

На обложке тетради ни имени, ни фамилии этого немца нет, а есть только заглавие: «Когда я в настроении».

Что же записывает сей, предусмотрительно пожелавший остаться инкогнито, немец?

«...Когда я буду в настроении, все равно в хорошем или в плохом, и буду располагать временем, а главное — возможностью, я сяду и запишу кое-что для памяти — опишу свое настроение, свое душевное состояние, свои мысли. Плохое в жизни забывается легко, а хорошее сохраняется. Однако зачем забывать плохое и зачем до небес превозносить память о хорошем? Нет, когда я буду в настроении, я запишу без прикрас, чтобы не забыть потом, повседневные впечатления, виденное и пережитое, даже и то, чего я, может быть, не сказал бы другим людям.

...Возвращались из отпуска. Настроение в вагоне было совсем кислое-кислое. Что толку вешать голову? А все же никто в вагоне не мог подавить тоску. В проклятиях и ругани каждый искал облегчение...

...Когда мы в Вержболове переехали границу и с каждым поворотом колеса стали всё больше отдаляться от Германии, начались жалобы. Куда? Куда?.. А где окончился последний этап этого путешествия на грузовиках, на телегах, пешком, по грязи? В лесу, на берегу Невы, на одном из участков фронта под блокированным Ленинградом. Благодарю покорно!..

...Огромная система окопов сетью раскинулась у переднего края: траншеи, ходы сообщения, стрелковые ячейки полного профиля. Здесь можно и заблудиться — так обширны все эти сооружения. И многие сотни немецких пехотинцев врыты в них. Здесь со стены окопа свешивается нога, там выглядывают рука, или голова, или целое туловище, все это — самых разнообразных оттенков, тут и мясо, и грязь, и остатки материи — и волосы, и кровь, и черви. Леса больше нет, и только пни указывают место, где он был. Лес стал полем, и это поле сражения, каким могло быть только поле сражения под Верденом, на Сомме. Число танков, орудий, трупов, рогаток, всякого оружия, касок, снаряжения, которые разбросаны тут кругом, огромно, и всё это свидетели тех ожесточенных боев, о каких лишь несколькими словами упоминалось в сообщениях верховного командования...

...28-го прошлого месяца (сентября. — П. Л.) по нашим позициям был открыт такой ураганный огонь, что солдаты на Ладожском озере думали, будто начинается наступление на Ленинград, но нет, это наступали русские... Завтра мне опять надо отправиться выбирать место для нового наблюдательного пункта. Я пойду по «Дороге отпускников», по «Дороге Роммеля» и по «Негритянской тропе», чтобы потом спуститься в окопы.

...Сегодня утром я, поднявшись с постели, смог вымыться весь горячей водой, сменить рубашку, побриться... Всеми средствами ведется борьба против вшей...

...А в двух километрах отсюда, на передовой, нельзя и высунуться из окопа, там то, о чем так часто рассказывали наши отцы, — позиционная война. Сколько уже людей — на Украине, в Крыму, здесь — отправлено на тот свет этой стрельбой!..»

Запись следующего дня, 31 октября, передает впечатление сего артиллериста от прогулки на эту самую передовую линию:

«Только что вернулся с поста «Северный». В ушах, в карманах, всюду у меня песок, а сапоги мои в болотной грязи. В примитивной землянке там живут солдаты. Один из них играл на губной гармонике песни, порою фальшивя. Сердце щемило от этих жидких звуков, а кругом полусонные парни с застывшим взглядом, небритые; а снаружи ночь, от времени до времени трескотня пулемета, шорох снующих крыс величиной с хорошего кота. Пища у них в изобилии, ведь многие сотни трупов лежат на поле сражения, висят на колючей проволоке, в окопах, отравляя воздух. И ко всему этому — жиденькая плохая музыка губной гармоники, чад в землянке, дымящая печь и безмолвные немецкие солдаты. Да и что им было говорить? В моей голове кружили все те же мысли: не то ли это, о чем нам всегда рассказывали наши отцы, — позиционная война, жизнь как у кротов, прозябание без всякого разнообразия, без приключений и радости, словно мы животные... »Если бы наши жены увидели нас, — сказал музыкант, прерывая свою игру, — они бы только плакали, плакали бы и выли!..»

И в последнюю ночь своей жизни, 2 ноября, немец записал:

«...Нахожусь в качестве передового наблюдателя на переднем крае с пехотинцами, примерно в ста метрах от русских. Как это возможно, что этот участок еще в руках русских? Почему не сровняют всё с землей с помощью пикирующих бомбардировщиков? Жутко бывает здесь ночью, особенно когда ни зги не видать. Тут страдаешь от галлюцинаций, какой-нибудь пень принимаешь за русского, солдаты нервничают, выпускают ракеты, стреляют из пулеметов. Чтобы по-настоящему помочь пехоте в этом трудном месте, я и орудую здесь, на переднем крае... Опять тревога, слышны голоса русских. Что бы это значило? Перебежчики?..»

На этом слове запись гитлеровского артиллериста-наблюдателя обрывается. Русские, ворвавшиеся во вражеские окопы, прикончили и его, и всех, кто, льстясь на Ленинград, сидел в этих окопах перед нашим «пятачком».

И любой гитлеровец под Ленинградом может записать в своем дневнике: «Когда я в настроении или когда я не в настроении, мой удел все то ж: смерть!»

2 декабря. Вечер.

Ленинград

Выйдя во двор, я увидел чей-то легковой «газик». Оказалось: начальник ветеринарной службы катит в Ленинград. Взял меня с собой и домчал до Ленинграда за час! Хорошо и легко — сквозь скользь, снег, метель... И говорили — о лошадях. Приехал в ДКА, — здесь всё по-прежнему.

Десять дней в городе

4 декабря. Ленинград.

Главный штаб

Фронтовая газета «На страже Родины» выходит на казахском языке: в армиях Ленинградского фронта сейчас много бойцов-казахов. Называется газета «Отанды Коргауда», ее редактор — капитан Аба Муслим Мадалиев. Он из Алма-Атинской области, учился на Ленинских курсах в Ленинграде, курсант, был секретарем райкома партии в Казахстане. С начала войны — в действующей армии: на Западном, на Волховском, а теперь на Ленинградском фронте, в 55-й армии.Переводчиков в редакции двое: курсант Военно-политического училища Туймебай Ашимбаев и кадровик, лейтенант Акмукан Сыздыкбеков, награжденный медалью «За боевые заслуги». _

Газета выходит два раза в неделю. Первый номер вышел 6 ноября этого года. Завтра выпускается восьмой номер. Газета доставляется на передовые в день выхода. В газете участвуют своими письмами, отзывами, статьями многие красноармейцы-казахи, уже создается военкоровский актив. Сотрудничает Н. Тихонов, была помещена статья И. Эренбурга. Седьмой номер газеты (от 2 декабря) был посвящен С. М. Кирову. Популяризируются казахи-снайперы, красноармейцы, отличившиеся в боях...

Вечером, возвращаясь из штаба в ДКА, наблюдал частые вспышки над городом, будто от трамвайных дуг. Но откуда быть стольким трамваям? Понял: идет бой, хоть звуков артиллерийской стрельбы и не было слышно. Это шел бой на участке 42-й армии...

6 декабря.

ДКА

Оказывается, два дня назад 42-я армия взяла Койроло. Но закрепиться нашим частям не удалось, вчера сдали его обратно.

Несколько вечеров подряд напряженно ждем сообщений «В последний час» — вестей о боях на юге и в районе Ржева. Ждем, включая радио, до двенадцати, до часу ночи. Но слышен .только метроном, и ничего больше.

11 декабря.

ДКА Сильный обстрел...

Видел только что вышедший номер детского журнала «Костер».

В Союзе писателей выданы карточки на дополнительное питание в столовой. В списке — девяносто три человека. Меня — нет. А у меня опять лихие трудности и волокита с питанием: я — в кадрах армии, но... »в чьих штатах?».

Эти дни — работал: брошюра для Политуправления, рассказы и очерки для «Звезды», «Ленинграда», «Ленинградского альманаха» и, конечно, корреспонденции. Бытовыми делами заниматься некогда.

12 декабря.

ДКА

Вчерашний вечер провел так. Было 6 часов 30 минут, когда я вышел из Радиокомитета (где за последний месяц прошло пять моих передач). Я окунулся в давно небывалую кромешную тьму, потому что из-за внезапной оттепели снег стаял: улицы были черны, а небо — в густых тучах. На шаг от себя ничего не видно. Только отошел за угол — два тяжелых снаряда пролетели над головой в направлении к Фонтанке, не свистя, а наполняя воздух неким тяжким звуком колыхания. Невольно шарахнулся от неожиданности к дому, но тут же велел себе идти дальше. И пошел, увязая в кучах талого снега, разбрызгивая лужи, неторопливо нащупывая дорогу. Шел к цирку. Каждые минуту-полторы — снова снаряды пачками: два легких, один тяжелый. Идут, как и я, прохожие. Просвистел автомобиль скорой помощи, если можно так выразиться, — медленно торопящийся (из-за тьмы!).

Свернув на Моховую, найдя ее чуть ли не ощупью (хоть и был с собой плохонький электрический фонарик), увидел в конце Моховой яркий свет. Туда упал зажигательный снаряд. Но когда я подошел к этому месту, уже не было ничего, кроме мрака и ругающих тьму прохожих. Звуки рассекаемого снарядами воздуха продолжались — снаряды падали где-то дальше, неподалеку.

Вошел в ДКА, поднялся в «нашу» комнату. Тут П. Никитич, что-то пишет. Сняв полушубок, я пошел вниз ужинать. Обстрел гулко отзывался на дребезжащих стенах, — он длился еще с час, а начался, говорят, до шести часов вечера, только я, находясь в Радиокомитете, не слышал.

Наверху, в зале, был до обстрела какой-то вечер, его прекратили, приказали всем уйти вниз.

За столиками — полно, все ужинают. За одним из них — Тихонов, Саянов, Лихарев, за другим — Дымшиц. Ужинаем, как всегда, в разговорах. Прозвучало по радио объявление:

«Артиллерийский обстрел района прекратился. Нормальное движение на улицах восстанавливается...»

Вчерашний обстрел был сильнее и дольше обычного, обошел полукольцом город. Много жертв. Убита жена умершего в блокаде писателя — Тамара Лаганская.

Сообщил телеграммой заведующему отделом фронтовой информации ТАСС Лезину, что 15 декабря истекает срок действия фронтового пропуска ПУРККА и потому прошу принять меры.

13 декабря

Послал в ТАСС еще три очерка. Хотел опять уехать на фронт, но подумал: не могу, потому что срок пропуска кончается послезавтра. Без продления — задержат и на фронте и в городе. А продлить в Политуправлении отказываются без телеграммы из Москвы от ПУРККА, и в том — правы.

14 декабря

Поутру вышел из ДКА. Пока ждал трамвая, в киоске появились газеты. Купил — и вдруг вижу: в списке новых генералов — фамилия моего отца. Обрадовался за него несказанно. Позже поздравил его телеграммой и в письме.

О генералах нашего времени будут вспоминать всегда как о защитниках Родины в грозные годы Отечественной войны.

Смольный. Добиваюсь приема у начальника Политуправления Ленфронта Кулика и у его заместителя Фомиченко. К. П. Кулик своей властью продлил пропуск ГлавГОФККА на две недели — до 31 декабря. Вчера ночью по радио передавались великолепные, радостные вести со Сталинградского и Центрального фронтов о результатах боев за последнее время. Потери немцев и их союзников на Сталинградском фронте только убитыми — сто тысяч, на Центральном — семьдесят пять тысяч.

Это значит: считая с пленными и ранеными, разбита наполеоновская армия. Но ведь сейчас речь идет только о двух из многих участков повсюду ведущегося боя!

К. П. Кулик выразил удовольствие по поводу моей работы в журналах. Предлагает перейти в опергруппу писателей. Но как это оформить?

Его заместитель Фомиченко — уже не бригадный комиссар, а генерал-майор. Список политработников, произведенных в генералы, был опубликован на днях...

Завтра — большое событие: дают волховский свет еще трем тысячам жилых домов города. Постановление Ленсовета об этом напечатано в газетах.

В Пискаревке и Кушелевке

Три дня провел на передовых позициях 67-й армии, у Черной речки, в отдельном батальоне автоматчиков 11-й стрелковой бригады. Работал под непрерывным минометным обстрелом. Комбат старший лейтенант И. В. Максимов и замполит капитан Н. И. Куценко помогли мне собрать интереснейший материал, но для изложения моих записей здесь понадобилась бы отдельная глава, для нес в книге нет места!

Передал в ТАСС корреспонденции (а всего за сорок дней отправил их больше двадцати!). Получил от них телеграмму: «Сообщите, когда истекает срок действия удостоверения ТАСС». Будто не знают! Сообщил: «31 декабря».

19 декабря.

Батарея Платова

Выехал к зенитчикам в Пискаревку. В 13-й батарее Платова приняли замечательно.

Над белым кругом снежных пространств — серая чаша небес. По одной половине ее ободок — темная каемочка леса. По другой — окраинные дома Ленинграда. А в самом центре — четыре устремленных в небо ствола. Таких батарей вокруг Ленинграда много, и немцы боятся их. Прошли те времена, когда воздушные пираты буравили наше небо во всех направлениях, неся к городу Ленина сотни тяжелых бомб. В ту пору ленинградское небо было поистине горькой чашей, мы все испили ее. Нынче времена Отечественной войны стали иными повсюду. Об этом знают Волга, и Дон, и Нальчик, и Ржев, и Великие Луки, и не только наша страна — об этом знает весь мир. Отдельный, воровски проникший к Ленинграду фашистский самолет стал теперь редкостью, и каждый такой случай обсуждается зенитчиками как чрезвычайное происшествие. Кто из наблюдателей виноват? Какие из пунктов ВНОС прозевали врага?.. «...Несколько постов наблюдения из подразделения Ставровского не сумели обнаружить шедшую через их зону цель. Позорный случай!..» Так говорит в своей передовице газета вносовцев и зенитчиков. Ибо ныне фашистский бомбардировщик уже не разбойная гроза, а только неускользающая долгожданная цель для таких батарей, как зенитная батарея Платова.

Четыре тонких, устремленных в небо ствола... Но если, миновав колючую проволоку, подойти к батарее вплотную, то увидишь подобие крепко сложенного форта. В бетонных котлованах — умные приборы, способные к мгновенной и точной наводке, автоматически преследующие цель.

Едва разведчик-наблюдатель ударит в гильзу и медный клич воздушной тревоги разнесется по батарее, из глубоких землянок стремглав выбегут орудийщики и девушки-прибористки. Командир батареи Платов, как на капитанском мостике, встанет у бинокулярного искателя. Все четыре пушки на секунду опустятся, чтобы скинуть свои чехлы, опять, спокойно нацеливаясь, устремятся в небо, и от каждой из них прозвучат голоса:

— Первая готова!

— Третья готова!

— Вторая...Прошло только двадцать секунд!

Командир батареи резко, отрывисто скомандует:

— Над первым! Темп пять! — И услышит четыре ответа:

— Цель поймана!

Под током уже работают синхронные кабели; высотомер считывает изменения высоты; на планшете-построителе откладывается скорость цели; получив отсчеты высоты и от командира взвода поправку на баллистические, метеорологические и топографические условия: «Больше 180!», командир батареи Платов коротко произносит:

— Высота сорок шесть — сорок!

Тогда командир огневого взвода, высчитав по логарифмической линейке действительную скорость цели, докладывает:

— Скорость сто восемнадцать! И командир батареи утвердит:

— Скорость сто восемнадцать!

И как только вражеский самолет влетит в зону обстрела, сосредоточенная кудрявая девушка, олицетворяющая собой первый номер планшета-построителя, совместив стрелками разное время полета снаряда и цели, доложит:

— Есть совмещение!

Платов скомандует:

— Огонь!

А на всю эту истонченную технику, предваряющую команду «огонь», уйдет только пяток секунд. Ибо секунда промедления батарейцев была бы торжеством врага.

Но все полтора года войны торжествует не враг, а Платов, и это потому, что никто из его людей ни разу нужной секунды не потерял.

20 декабря. Вечер.

Кушелевка

К вечеру вместе с группой зенитчиков отправляюсь поездом, а затем пешком в штаб 189-го зенитного полка, на торжественный вечер пятилетия полка и вручения орденов.

Небывалая в эту пору оттепель. Самые короткие в году дни затягиваются сумерками вскоре после полудня. Перебравшись по неверному льду речки, идем полем, разбрызгивая лужи и мятый снег, — в шинелях, в полном боевом снаряжении. Впереди всех шагают старший лейтенант Платов и замполит батареи лейтенант Серпиков. Приближаемся к темнеющему впереди, размалеванному пятнами маскировки дому. Это — село Кушелевка.

В ярко освещенном зале вставший из-за стола президиума генерал вручает Платову за бои на Неве орден Красного Знамени. И Платов, тая волнение, лаконично отвечает:

— Служу Советскому Союзу!

Командир полка подполковник Зенгбуш вызывает лейтенанта Серпикова, и этот никогда не терявший самообладания богатырь спотыкается, входя на трибуну, и веселые люди в переполненном зале шумно ободряют его. Все видят, что, приняв орден Красной Звезды, Серпиков, тут же горячо расцелованный Зенгбушем, волнуется так, что губы его дрожат. Он начинает говорить, но, запнувшись на словах: «И обещаю еще сильнее...», молчит, чуть не плачет с досады, что нужные слова вдруг исчезли. Сердится на себя и, рубанув воздух кулаком, резко поворачивается к генералу, срывающимся голосом заканчивает: «...громить немецких захватчиков!»

Генерал улыбается, зал рукоплещет, и Серпиков, спрыгнув с трибуны, спешит спрятаться за шинели сгрудившихся у стены бойцов.Орден Отечественной войны II степени вызывает у всех тайную, но добрую зависть к старшему сержанту Байширу — командиру орудия. Медалью «За боевые заслуги» награждены младшие командиры Пилипчик, Исаенко и Конопатский.

Радость их — праздник всей батареи, сегодня и завтра, так же как и вчера, ежеминутно готовой встретить неумолимыми снарядами всякого, на любой высоте летящего к Ленинграду врага.

21 декабря

К утру я вернулся в Ленинград на быстром «пикапе».

Н. Тихонов в ДКА перелистывает где-то добытую старинную книгу «О баталиях Петра у Шлиссельбурга и Выборга», «Юрнал об атаке города Риги», «Реляция о действиях Голштинии»...

Все раскисло, размякло. Идет дождь, снег растаял. Удивительная и пренеприятная оттепель — вторая уже в декабре. Для блокированного Ленинграда — плохая погода. Ладога не замерзает. Трассы нет. Город живет запасами. Чем это угрожает при продолжении такой же погоды — понятно!

26 декабря

Пять дней подряд упорно работал над фронтовыми очерками и отправлял их в ТАСС. Написал брошюру для Политуправления фронта. Сдал.

Получил из Ярославля авторский экземпляр изданного там небольшого сборника моих фронтовых рассказов и очерков и номер «Ярославского альманаха» с моими фронтовыми записями.Пулеметы идут на фронт

28 декабря.

ДКА

Вчера провел день на одном из оборонных заводов.

...Прохожу в заводские ворота под двойным покровом — военной тайны и темной декабрьской ночи.

Слепит глаза яркий электрический свет, герметически запертый в залах высоких цехов. Жужжание моторов и ритмический грохот станков сопровождают меня по всем коридорам. Вхожу в ту конторку, где за маленьким столиком сидит спокойная и властная ленинградская женщина — начальник цеха конвейерной сборки. Против ее столика на бетонном полу стоят в ряд, как выстроенные готовые к походу солдаты, строгие металлические тела только что отвороненных новеньких пулеметов. Их кожухи свеже крашены белой краской — зима!..

На столике начальницы цеха табак «Золотое руно» — подарок наркома лучшим производственникам завода, доставленный из Москвы самолетом. — Товарищ Романова, можно у вас завернуть?

И юноша в растопыренной шапке-ушанке, в синем пиджачке хитро щурится на дразнящую его нюх желтенькую коробку.

— А сколько сегодня собрал? — вскидывает на него темные глаза женщина.

— Одиннадцать...

— А должен был?

— Ну уж дайте свернуть авансом... За двенадцатым-то дело не станет!

— Смотри!..

Накурившись сладкого табака, юноша спешит из конторки в соседний цех. Р. М. Романова, оставшись одна с полусотней пулеметов, пристально смотрит на них. О чем она думает? О своих родителях, погибших в Ленинграде от голода? Или об этих мальчиках, спасенных работой в цехе?

А в моем воображении на миг возникает поле ночного сражения и пятьдесят дуг трассирующих очередей. Доносящийся из соседнего цеха грохот помогает представить себе шум боя. Сколько гитлеровцев полягут на белом снегу, когда эта полусотня пулеметов пропустит свои первые боевые ленты?..

Эти пулеметы сейчас будут увезены прямиком на фронт. На бетонном полу тотчас же выстроятся другие. Больше бы, еще больше бы их, так, чтоб горечь души сменилась удовлетворением.

...Смех, шум, возня, звонкие голоса, борьба. Такой ералаш бывает в школьном коридоре, в десятиминутном перерыве между двумя уроками... Неиссякаема энергия молодежи! Чем напряженнее школьник только что вчитывался в учебник, тем непринужденнее и беззастенчивей эта возня, в несколько минут разряжающая усталость.

В дверях цеха, с десятком пулеметных замков в руках, появляется долговязый «дядя Ваня».

— По местам, ребята! — строго говорит он. — Передохнули. Хватит!

Еще минута, и у своих рабочих мест, вдоль всей ленты конвейерной сборки, стоят мастера слесарного дела — внимательные, сосредоточенные, молчаливые. Они уже не ученики ремесленного училища. Они — рабочие оборонной промышленности, суровые, неутомимые ленинградцы. В их руках, накрепко срастаясь, металлические детали приобретают формы боевого оружия. Бригада Василия Швыгина снимает с верстаков, ставит на стеллажи готовые станковые пулеметы марки ПМ — Л11 ( «пулемет «максим» — ленинградец один-один»). В цехе не бывает ни промедления в работе, ни брака. За это отвечают бригады Родионова и Комарова, вся комсомольская молодежь. Об этом напоминает широкий, во всю стену, плакат: «Добился успеха, закрепи его, непрестанно усиливай помощь родной Красной Армии». 422

Высокорослый, худощавый, в куртке и кепке человек с бледным лицом, Иван Иванович Морозов, знает все тайники души этих юношей, почтительно влюбленных в него, знает их труд и их шалости, их горести, большие и малые, их надежды и мечты. Он говорит мне, что маленький Ваня Головин ни на сотую долю миллиметра не ошибается, подтачивая деталь, потому что Ваня Головин был недавно на фронте, вместе с другими делегатами возил туда образцовый свой пулемет и сам стрелял из него по мишени. Стояли вокруг взыскательные, строгие командиры. А Ваня Головин, годный каждому из них в сыновья, умело и спокойно целился в спичечный коробок. Не умел еще Ваня придать своим словам внушительность, его голос еще слишком звонок. Но, принимая от него только что выверенный и отстрелянный пулемет, бойцы и командиры разговаривали с Ваней так уважительно, с такой душевной теплотой, что взрослое сердце юного мастера переполнилось гордостью и страстью к дальнейшей работе.

И как мог бы Головин после этого «подвести» в труде дядю Ваню, который воспитал его, обучил его страшному для врагов Родины мастерству?

В полном лишений декабре прошлого года немногие оставшиеся на заводе рабочие, под руководством заместителя начальника цеха и начальника сборки Морозова, изготовили первый свой пулемет и назвали его «ленинградец». Сделали его, как Морозов говорит, «по чутью», не ведая технологического процесса, потому что связи с Большой землей, с пулеметными заводами страны не было.Пригласили специалистов — боевых командиров, инженеров, опытных мастеров, повезли первый экземпляр своего изделия на отстрел. «Король пулеметов», отладчик Микешин, тридцать пять лет проработавший на лучших оружейных заводах страны, не поверил Морозову, что этот пулемет целиком изготовлен здесь, в подобных условиях.

— Зачистили чужие клейма, — сказал он, — и выдаете за свой!

И, не слушая никаких убеждений, разобрал пулемет и начал с пристрастием исследовать все до последней детали. Все, однако, было сделано честно, а некоторые из деталей оказались Микешину незнакомыми. Он удивился. Собрал пулемет, выпустил из него несколько очередей и наконец сдался:

— Ваша правда, ребята! И от этой правды немцам не поздоровится. Поеду-ка я к вам на завод посмотреть, как вы эту работку сварганили!

Через несколько дней завод приступил к изготовлению первой серии... Как ни крепился Морозов, через силу трудясь в холодном и темном цеху, а все же не выдержал. Но даже в болезни не пожелал покинуть стены завода. С тяжелым плевритом лежал в одной из проледенелых комнат конторы, рядом с другим, таким же, как он, энтузиастом, начальником цеха Шнейеровым. Не мог больше ни возить на саночках воду от реки, ни колоть и носить на своей спине сырые дрова, ни держать в руках на морозе обжигающие пальцы инструменты. Но советы и указания приходившим к нему из цеха товарищам давать он по-прежнему мог и потому бессонничал. В первые дни болезни ухаживала за больными уборщица Орлова. Затем они были переведены в организованный тут же на заводе стационар. Директор завода добился для больных дополнительного питания, — это было не просто.

1 марта, едва найдя в себе силы встать, Морозов вернулся в цех и с тех пор опять работает в нем, не выходя за стены завода. Раз только в апреле отправился он пешочком через город туда, где жила его мать. Но опоздал — мать лежала в постели мертвая. Похоронив ее и возвращаясь на завод, Морозов плакал. В тот же день взялся за работу опять и больше уже не говорил никому об этом своем горе. Он вложил его в любовь к юношам-ремесленникам, пришедшим на завод, чтобы изготовлять пулеметы, вложил в эти самые боевые машины, каждая из которых прошла через его рабочие руки. Он претворил свое горе в эту энергию, какая понадобилась, чтобы наладить конвейерное производство этих машин... Ни усталость, ни цинга, ничто постороннее в мире не могло отвлечь его от ленты конвейера, которой он управляет и поныне.

Сотни тысяч пуль выпущены в немца пулеметами, выверенными Морозовым. Кто может сосчитать врагов, убитых этими пулями?

Пацаны в пиджаках, в валенках или в ботинках с калошами, все в шапках-ушанках работают. На начальных верстаках конвейера лежат металлические пластины, детали. На последних — готовые пулеметы.

Девушек здесь нет, одни мальчуганы-ремесленники. Работают сноровисто, быстро, деловито.

Ваня Головин — роста микроскопического, тиски над его верстаком приходятся на уровне его груди, но он работает напильником и молотком с видом заправского мастера, подрабатывая деталь — стальную пластину, подгоняя к ней рукоятку пулемета.... В эту ночь, как и каждой ночью, от ворот завода по улицам города, прямиком к переднему краю, едут прикрытые брезентом тяжелые грузовики. И там, где они разгружаются, тотчас же возникают новые пулеметные точки. С каждым днем их все больше; все меньше дистанции между ними. Город-крепость упорно, настойчиво укрепляет свою оборону.

Да здравствует Новый год!

30 декабря. 11 часов дня.

ДКА

Солнечный день, но в комнате электрический свет. Вчера весь день длился артиллерийский обстрел, а вечером и ночью была воздушная тревога и бомбежка — их давно уже мы не знали. Сидючи в комнате, работая, корректируя рукописи, слышал разрывы бомб. Тикал метроном. Около полуночи прозвучал отбой, радио предупредило, что сейчас будет передаваться сообщение «В последний час», но тут же снова упавшая бомба, вой сирен, тревога. И опять учащенно работает метроном. Тревога затягивается. Слышны гудение самолетов, разрывы двух бомб, грохот зениток повсюду. Вдруг,, среди тревоги, включают. Взято Котельниково. Хорошо!..

И сразу опять метроном, тревога, грохот зениток...

Утром разбужен телефонным звонком. Звонят Никитичу знакомые, живущие на улице Некрасова, говорят, что две крупные бомбы попали в два соседних дома, а у них выбиты стекла, рамы, двери. В разрушенных домах «многое еще надо разобрать и многое найти...».

Никитич быстро одевается, уходит туда...

...Мне сказали, что в Ленинград приехал Ворошилов.

Думаю, скоро начнутся большие события на нашем фронте. Оснований для таких предположений очень много...

Все оттепель. Ладожская трасса почти не работает. Кормить стали опять отвратно, все дни хочется есть. Город уже долго живет запасами, сделанными летом и осенью. Оттепель для Ленинграда — обстоятельство угрожающее....

Весь день грохочут зенитки. Немцы из кожи лезут, чтобы напакостить нам к Новому году хоть чем-нибудь...

31 декабря.

ДКА

Оглядываюсь на прошедший год, думаю о предстоящем. Перечитываю мои дневники. Многое в них не записано, а записать следовало бы.

Прежде всего — о действиях Балтийского флота и Ладожской военной флотилии, в частности о великолепном подвиге маленького (сотня моряков под командованием старшего лейтенанта И. К. Гусева с батареей в три пушки и несколькими пулеметами) гарнизона островка Сухо, оберегающего Ладожскую трассу. 22 октября тридцать восемь вражеских десантных судов и вооруженных катеров, вышедших из Сортанлахти, пытались захватить островок с его маяком и тем перерезать Ладожскую трассу. Открыв огонь из двадцати 88-миллиметровых орудий и сотни 20-миллиметровых автоматических пушек, они перед рассветом внезапно напали на гарнизон, высадили десант. Гарнизон принял неравный бой и с помощью одинокого патрульного тральщика ТЩ-100 (под командованием старшего лейтенанта П. К. Каргина), кинувшегося на армаду судов противника и с ходу потопившего головной катер и баржу с автоматчиками, отбили нападение. Рукопашная схватка на островке длилась два часа. Гусев, получив пять ранений, продолжал командовать, пушки были подбиты, и большинство защитников островка геройски погибло. Но помощь подоспела вовремя: с начала боя — сторожевой катер МО-171 под командованием старшего лейтенанта В. И. Ковалевского, потом — высланные командующим Ладожской флотилией капитаном первого ранга В. С. Чероковым из Морьё и Новой Ладоги канонерки, тральщики и быстроходные катера и, наконец, пробивая туман, — авиация. Весь бой и преследование разгромленного противника продолжались двенадцать часов, потоплено было тринадцать десантных барж-паромов и шесть катеров врага, сбито четырнадцать вражеских самолетов. Ладожская трасса была сбережена. Об этом удивительном подвиге писали в октябре все наши газеты.

В «Ленинградской правде» 7 ноября опубликована статья командующего КБФ вице-адмирала В. Ф. Трибуца. Он сообщил, что за весну, лето и осень этого года наши подводные лодки потопили в Балтийском море до пятидесяти транспортов и танкеров противника общим водоизмещением в четыреста тысяч тонн, а летчики Балтики за пятнадцать месяцев войны уничтожили восемьсот шестьдесят самолетов противника, одиннадцать миноносцев, пять тральщиков и сторожевиков, пятьдесят девять транспортов и танкеров, шестнадцать катеров и восемь других судов.

Бомбардировщики Героев Советского Союза Преображенского и Челнокова нанесли триста один бомбовый удар по Берлину, Кенигсбергу, Штеттину, Данцигу и другим базам врага. Моряки-артиллеристы с начала войны по 1 октября 1942 года подавили батареи немцев в двух тысячах восьмистах случаях. На всех участках фронта дралась морская пехота...

Надо было бы рассказать о многом еще!

О партизанах, которые в начале весны привезли обоз с продовольствием в Ленинград и здесь были восторженно приняты. О шести тысячах разобранных на дрова деревянных домах Ленинграда. О более чем трехстах спектаклях, которыми обслужено в Ленинграде четыреста тысяч человек. О прокладке трубопровода по дну Ладожского озера для доставки бензина и нефти в Ленинград. Этот трубопровод стал действовать 19 июня, и с тех пор горючим город и фронт обеспечены, и немцы ничего тут поделать не могут — ни глубинными бомбами, ни снарядами трубопровод не возьмешь!

О всенародной помощи Ленинграду продовольствием — о делегациях областей РСФСР и союзных республик, доставивших многие тысячи тонн подарков. Таджикистан, Киргизия, Узбекистан, Сибирь, Урал, Дальний Восток, — кто только не слал поезда с подарками! Продовольствие разгружали на восточном берегу Ладоги, везли в Ленинград по Ладожской трассе — зимой автомашинами, летом — в баржах.

Об удивительной работе нашей городской промышленности, крупных заводов, которые в этом году дали фронту огромное количество вооружения и боеприпасов. И все это — в каких условиях!..

А сегодня в «Ленинградской правде» статья: «Самоотверженным трудом поддержим наступление Красной Армии!»

Многозначительно это слово «наступление» в заголовке!

Победа — близка! Да здравствует Новый год! Поздравляю тебя с Новым годом, мой родной город!..

Утро нового года

На четырех страничках моей полевой тетради в колонку выстроились номера частей, трех-, четырех — и пятизначные цифры уничтоженных гитлеровцев, захваченных самолетов, танков, орудий, автомобилей, минометов, пулеметов и прочего...

1 января. 6 часов утра.

Ленинград. ДКА

В комнате ДКА один, слушаю радио. Волнуясь, торопливо записываю:

«...Разгромлены... уничтожены... захвачено...»

Наши войска продвинулись на 70–150 километров, захватили 213 населенных пунктов, окружили, разгромили, уничтожили десятки вражеских дивизий...

Первый этап — северо-западней и юго-западней Сталинграда. Второй этап — в районе среднего Дона. Третий этап — южнее Сталинграда.

«...Так осуществлен план окружения и разгрома немецких войск. Всего, в ходе шестинедельных боев, освобождено 1589 населенных пунктов, окружено плотным кольцом 22 дивизии. Разгромлено 36 дивизий, из них шесть танковых, и крупные потери нанесены 7 дивизиям. Немецкие войска... убитых 175 тысяч... в плен 137650... захвачено самолетов 542, танков 2064, орудий 4451, минометов 2734, пулеметов 8161, автоматов 15954, ПТР 3704, винтовок 137850, снарядов более 5 миллионов, патронов более 50 миллионов, вагонов 2120, паровозов 46, складов 434, автомашин 15049, лошадей 15783, мотоциклов 3228... Уничтожено самолетов 1249, танков 1187, орудий 1459...»

И еще много таких же ошеломляющих цифр!.. Перечислены командующие четырьмя фронтами: Ватутин, Еременко, Рокоссовский, Голиков... Отличились войска Лелюшенко, Малиновского...

...И дальше я от волнения и радости не в состоянии записывать. Какой небывалый за все времена истории разгром! Поразительная победа! Это крутой поворот войны. Это вздернутый единым порывом занавес перед последним актом Отечественной войны, это уже явная для всех, непререкаемо безусловная гибель гитлеровской Германии! Я один в комнате, и — не стыжусь сказать! — слезы подступили к моим глазам. Но надо успокоиться, — ведь это слышу не я один, это слышит сейчас весь мир!

Блестящий подарок к Новому году всему цивилизованному человечеству! Еще раз: да здравствует Новый год!..

И вот все тихо. Пауза. И голос радио, вдруг спокойный, будничный:

«...Температура воздуха сейчас минус четыре градуса...»

И это для нас тоже радость, после той оттепели...

Падает легкий снежок. Еще не светает, но уже и не сплошная тьма. Тихо. Все ждали ночью артиллерийского обстрела, а его не было. Нет и сейчас. Гитлеровцы подавлены!..На улицах скользко, легкий снежок еще только чуть закрыл лед — гололедица.

...Вместо ожидавшихся населением выдач, к Новому году было выдано лишь по бутылке пива, — виновата оттепель, регулярное автомобильное движение по Ладожской ледовой трассе открылось только 24 декабря, и хотя навигация сквозь торосистые то разрывающиеся, то смыкающиеся льды продолжается и сейчас, но пробиваться с величайшим трудом и риском удается только отдельным кораблям... 23 декабря от восточного берега к западному удалось пройти и колонне автомашин с пушками на прицепах.Новый год проходит под знаком ожидающегося наступления нашего на Ленинградском фронте. Об этом говорят уже все, весь город. Об этом пишут стихи, об этом хотели упомянуть в речах и выступлениях по радио, и только в последнюю минуту это было запрещено.

Есть ли смысл в таком небрежении к тому, что всегда должно быть облечено строгой военной тайной?

Снова и снова в разговорах ответственных лиц волна намеков и прямых высказываний о том, что в ближайшее время блокада будет прорвана. Это суждение волной растекается по армии и по городу, вновь возбуждает надежды на близкое освобождение Ленинграда от кольца блокады... Сколько таких волн прокатилось зря? Но везде разговоры: «На этот раз получится!..»

Как рубильники, включились в наступление один за другим участки фронта на юге. И каждому в Ленинграде, от генералов до дворничих, хочется, чтобы и наш участок двинул вперед войска. Каждый спрашивает себя и других: «А что же мы? Скоро ли? Пора и нам наступать!»

Я слышал, так же хочется наступать и Говорову, и он отвечает задающим ему вопросы:

«Хотим. Пора. Сегодня ж пошли бы в наступление, да пока не разрешают!..»

Многое я знаю довольно точно. Но молчу. И ничего не могу записывать. Военная тайна должна быть свята. О том, что наш фронт собирается наступать, немцы, конечно, догадываются, — не дураки. Но мы пытались уже не раз, и они привыкли к тому, что нам развить успеха не удавалось. Пусть их «привычка» действует и на этот раз, их успокаивает. А больше ничего знать им не следует, никакая небрежность или случайность не должна им помочь. Ни в чем!

Дух, выдержка, мужество нашего народа — победили.

...Огромная комната — пять коек по стенам, канцелярские столы казармы, свет из-под потолка. Все сожители мои отсутствуют. Радио вновь передает сообщение об итогах боев.

Восьмой час утра...

8 часов утра

Девяносто девять процентов горожан спят, многие из них не встречали Нового года вовсе. И нечем было, и не с кем, или была работа.

А перед сном везде и всюду шли разговоры. О чем сейчас говорит Ленинград?

Об успехах на южных фронтах, о том, «скоро ли, скоро ли?»; о далеких родных людях; о питании и всяких обменных операциях; об артиллерийских обстрелах; об умерших и погибших; конечно, о прошлой зиме и о том, что нынешняя проходит легче. И о мужестве, о героизме своем, — это говорится с гордостью, с сознанием своего превосходства над другими, «ничего не понимающими» людьми других городов. О дровах и о разбитых стеклах. И о последних бомбежках с воздуха (как о чем-то скучном и надоедливом, от чего можно бы отмахнуться, — так, как говорили в прежнее время о скверной погоде, — столь же спокойно и почти равнодушно). О будущем...

Самые большие, самые острые разговоры всегда о будущем: о надеждах своих и мечтах и желаниях. Все хорошее впереди, — только впереди! Ради этого хорошего столько перенесено, перетерплено... Скорей бы, скорей!.. Все придется тогда строить заново. И тот, кто думает глубже, понимает порой, что даже если у тебя (там, вдали, на Большой земле) — семья, то все ж и семью придется, может быть, строить заново.

Вера и надежда, только они оправданье всего! Да еще вот гордость у тех, кто доволен своим поведением, своей стойкостью в этот год.

Будут бои...

Двух мнений нет. Есть только такие два мнения: либо скоро в боях мы сами прорвем блокаду, либо немцы, блокирующие Ленинград, будут окружены тогда, когда общие успехи на фронтах позволят взять Псков, выйти к морю.

...Если выстроить взятые и уничтоженные нами автомашины в цепочку, то линия машин протянется на сто километров. Линия танков — на пятнадцать километров. Какая колоссальная техника!

Дни перед выездом

2 января

Послал руководителю ТАСС Хавинсону телеграмму: «Тассовские документы на 1943 год также пропуск ПУРККА не получены. Не могу выйти на улицу».

Тем не менее выхожу на улицу, старательно обходя патрули.

Со вчерашнего дня я не правомочен ни в чем. Любой патруль может забрать меня в комендатуру. В такие-то дни!

...Вчера к ночи лаконическая отличная сводка: «Наши войска овладели городом Великие Луки. Ввиду отказа немецкого гарнизона сложить оружие, он полностью истреблен».

Дальше поименованы три других фронта и для каждого — город, коим овладели наши войска.

Взята Элиста.

3 января.

ДКА

Звонок из «Астории»: «Вам телеграмма из Москвы!» Попросил вскрыть, прочесть. Услышал:

«По предложению руководства ТАСС немедленно выезжайте в Москву. Лезин».Как обухом по голове! Сижу в растерянности. Никуда из Ленинграда уезжать не хочу. Скоро здесь начнутся события... Да и как ехать? У меня же нет документов!

Размышляю. Соображаю. И вдруг, как луч света: эге, да у меня же нет документов. Значит, я пока могу не ехать, ибо не могу ехать. Пока пришлют! А за это время...

Так и будет! Но зачем меня вызывают? Вернее всего, хотят послать на другой какой-нибудь фронт.

Пытаюсь связаться с ТАСС по телефону, чтобы сообщить о нерациональности выезда и получить либо подтверждение приказания выехать (и тогда придется все-таки выезжать!), либо отмену его. Даю телеграмму Лезину: объясняю экивоками, что я должен, обязан быть здесь...

А вечером телеграмма из ТАСС:

«Обязательно захватите военному корреспонденту Жданову у военного корреспондента «Красного флота» Александра Штейна обмундирование, сапоги тчк Вы вызываетесь для поездки другой участок. ТАСС. Лезин».Боевая, оперативная задача!

4 января

Радио: взят Моздок. Хорошо.

Вчера к ночи — воздушная тревога и обстрел одновременно. Продолжались недолго. А в 9 часов вечера, когда шел в ДКА, зарево большого пожара впереди, то есть в направлении Смольного либо выше, вверх по Неве.

По Ладожскому озеру ходят одновременно пароходы и автомобили. Взаимодействие!

Вчера ходил по улицам, тщательно сторонясь патрулей, во избежание отвода в комендатуру и неприятностей. Сегодня был в Смольном — в Политуправлении. Отдал просроченный пропуск сотруднику его — Литвинову. Тот обещал добиться у Кулика продления хотя бы до 15 января. Теперь я вовсе бездокументный. В осажденном городе!

Был в Союзе писателей. В Красной гостиной — «Устный альманах». Тепло. Елка с украшениями и электрическими лампочками. Светло. Все без верхней одежды. Как непохоже это на прошлую зиму! Присутствуют человек пятьдесят.

У Вс. Вишневского на кителе широкие золотые погоны бригадного комиссара, три ордена и медаль, огромный пистолет.

Об «альманахе» было сообщение по радио.

В полночь сообщение Информбюро: взято два миллиона снарядов, полмиллиона авиабомб — на станции, названия которой не расслышал. Какие цифры!

Сегодня снегопад, мягкий, крупный, пушистый снег.

5 января

В отделении ТАСС весь день добивался прямого провода. Дважды (прерывали!) разговаривал с Москвой.

Отмена поездки в Москву! Ура!

А пропуск ПУРККА продлен Куликом до 15-го. Я опять полноправный корреспондент!

В ДКА добирался в темноте, под обстрелом, пешком. Здесь Н. Тихонов честил Е. Рывину за плохие стихи о погибшем комиссаре Журбе. Я принял участие в том же.

Прекрасный «В последний час»: взяты Нальчик, Прохладное и др. Ясно: немцам надо немедленно убираться с Северного Кавказа, либо будут и здесь окружены, истреблены.

6 января

Работа в ДКА.

Вечером воздушная тревога. Вести: взяты Баксан и пр. Большие трофеи. Весело!

На выносном командном пункте

7 января

Мороз — 15 градусов. Солнце. Началась настоящая зима. Значит: наступать можно! Добирался до армии прежними способами.

Сегодня наблюдал: чертящие белыми полосами небо фашистские разведчики и белые клубки разрывов наших зенитных над городом. Но тревоги не объявлялось.

8 января. Мороз — 23 градуса, солнечный день, жесткий дым из труб, крепкая зима!..

Ночь была звездная. Трассирующие пулеметные очереди в небо: неподалеку наши части учатся на льду ночному штурму. А подальше, на обводе небосклона, — непрерывные вспышки ракет, там война не учебная, настоящая.

Ехал, потом шел километров пять, но идти было жарко. Снега, порубленный лес, остались только пни на большом пространстве. Рощица, дымящиеся землянки. Ели высокие — естественные, и маленькие — искусственные. И те и другие завалены снегом. Тропиночки, посыпанные песком. Все привычно на фронте!

Землянка № 15, а где и какая, как дети говорят: «Не скажу». Потом землянка № 31. Потом за колючей проволокой командный пункт: несколько просторных, в семь накатов, землянок. В одной из них — командующий, в другой генерал-майор, политработник. В ожидании читаю «Хмурое утро» А. Толстого. Потом иду к начальнику связи. Надо все подготовить так, чтобы в нужный момент, когда начнется «концерт», когда вся «машина» стремительно заработает, заработать напряженно и самому.Странное это затишье! Глубоко проникаешь мыслью в смысл этих слов: «затишье перед боем...»

Сейчас часов шесть, темно, но здесь в землянках электрический свет. Топится печка-времяночка, топит ее мой знакомый штабной работник. «Связных» бойцов на это дело здесь нет.

Я еще не сориентировался в обстановке, делается это не сразу, не обо всем удобно расспрашивать.

9 января. Утро

Лежу на грязном полу просторной, освещенной электричеством землянки в валенках, полушубке, шапке. Так спал, подстелив под себя только газеты. С пола нещадно дует. Ноги мои — под столом. Хозяин землянки — начальник информации, капитан, спит на койке, раздевшись, под одеялом. Никаких признаков гостеприимства в нем мне обнаружить не удалось. Напротив, он всячески отваживал меня от ночевки у него, хотя и знал, что больше мне решительно негде переночевать, и хотя его обо мне просил заместитель генерала. Но все это — пустое!

Все спят. Лежу на полу, сочиняю стихи:

...В этот край, неведомый нам,
как второе лицо Луны,
Мы вступить сегодня должны...

И так далее...

День

День провожу в работе, узнаю много важного, нужного, интересного, но ничего не записываю. Мне доверяют, а доверие надо оправдывать!

10 января

Землянка № 15. День провожу так же, как и вчера. Вокруг великое столпотворение землянок, старых и только что сооруженных. Подготовка кипит ключом. Десятки машин приезжают и уезжают. Много генералов уже собралось здесь, у каждого своя землянка. Оборудованы на прок, отлично. Вчера генерал-майор С.{108} принял меня вечером, был любезен, корректен, благожелателен. Приехал он накануне и был сегодня у командующего (а потом ходил в баню — хорошую!). Землянка его — три комнаты. В первой адъютант и шофер спят посменно на одной койке. Приемная: хороший письменный стол, ковры, глубокое мягкое кожаное кресло. Третья комната — спальня.

В центре лесочка, за колючей проволокой, землянки высшего командования. Все устроены так же комфортабельно. И здесь под высокими настоящими елками насажен лес маленьких, воткнутых в снег. Часовой у каждой землянки. Электричество везде: работает несколько движков. Генеральская кухня, — обеды из нее разносят по землянкам. Но есть и общая столовая в три подземные комнаты. Обедаю в одной из них, которая для начальников отделов. Тут холодно и тесно, не рассчитана на такой наплыв людей, а дрова — сырые.

Хоть все землянки перенумерованы, но ориентироваться среди них в этом лесочке сразу так трудно, что вчера я постоянно крутился, теряя направление, ища ту, которая мне нужна. Вечером, в темноте, без провожатого ходить почти невозможно, только на вторые сутки я начал разбираться в ходах и переходах этого подземного города.

На ночь я устроен в землянке № 66. Встретил в ней знакомых штабистов.

Сроки начала сгущаются, со дня на день можно ожидать начала, и становится все интереснее. Но мне пока выбрать часть трудно, до начала операций никто не должен знать, какая часть начнет действия. И только после, когда определится, какая достигнет наибольшего успеха, — в ту и надо будет отправиться. Думаю, сама обстановка покажет мне, как действовать дальше. Работа моя чрезвычайно затруднена отсутствием транспорта, особенно при здешних расстояниях и трудности найти ту или иную часть! Но даже не за всеми генералами закреплены машины! Генерал, у которого я был, обещал только дать указание своему заместителю, чтоб меня брали во все попутные машины оперативного отдела, который вчера тоже перебрался сюда... Хотел вчера пройти пешком в хорошо известную мне дивизию, но узнал, что она уже вышла на исходный рубеж, — теперь далеко, пешком не нагонишь.

Вчера звонил в город. Получена телеграмма о том, что мне из Москвы высланы пропуск ГлавПУРККА и удостоверение и что до получения оных Политуправлению фронта дано указание продлить мне старые. Спасибо Кириллу Панкратьевичу Кулику, это уже сделано...

Предстоящие операции меня захватывают, настроение бодрое, хорошее, я полон энергии, хочется сделать все от меня зависящее как можно лучше!..

Вечер

Был у полковника С-а {109}. Объяснил ему все свои рабочие намерения, просил содействия. Все это он мне обещал, но... »потом, когда будет команда о том, что военные корреспонденты могут приступить к работе».

А пока:

— Получено указание: ни один корреспондент не должен пока здесь находиться!

Словом, очень вежливо, по-товарищески, но определенно дал мне понять, что никто из корреспондентов теперь не будет сюда допущен и что мне следует уехать отсюда до тех пор, «пока мы не позовем вас сами!..».

Это — приказ. И я должен его исполнить. Жаль! Но в конце концов, в глубине души, я согласен с таким приказом: корреспонденты бывают и болтливые! А военная тайна должна быть соблюдена!

Решил немедленно ехать отсюда {110} в Ленинград, чтоб добиться приема у Кулика и получить от него необходимые указания.

Спецвоенкоры стремятся вперед

12 января.

Ленинград

Через полчаса после того разговора (приказание, оказывается, исходит от А. А. Жданова) я сидел в грузовике АХО, ехавшем на базу за тарой для капусты, а оттуда в Ленинград на овощекомбинат. Здесь — мои звонки в Смольный, добиваюсь Кулика, его нет. Вчера утром он обещал назначить совещание военных корреспондентов на сегодня. В 19 часов 30 минут приедет для этого в ДКА.

К назначенному часу я был в ДКА, но «Кулик уехал на фронт, вернется завтра».

Сегодня, знаю, «там» — началось! Началось широко! И воздушные тревоги в городе поэтому усиленные. А я все еще здесь!.. Кулику, конечно, сейчас не до нас, понятно! Поеду завтра в Смольный, а оттуда прямо на фронт, думаю — теперь уже нет оснований для «неприсутствия» военных корреспондентов на фронте!..

Учащенно грохочут зенитки.

К вечеру выяснилось: Военный совет разрешил выехать на фронт только военным корреспондентам фронтовой газеты «На страже Родины», и девять человек из этой газеты немедленно выехали {111}. Все корреспонденты центральной прессы и все писатели пока в городе, запрещение для них не снято. На днях со всем соблюдением военной тайны уехал на Волховский фронт только А. Прокофьев. Тихонову Кулик сказал: группе писателей быть наготове, команда будет дана в нужный момент.

Из писателей сейчас на фронте есть несколько человек: например, А. Дымшиц, который со своей «говорильной машиной» на переднем крае должен «агитировать» немцев в радиорупор; К. Ванин, работающий в газете 67-й армии; М. Дудин — у ханковцев; сотрудники газет тех дивизий, которые принимают участие в бою, да два-три человека, занимающих в частях командные должности... Но они все, во всяком случае, останутся там до конца событий, все не будут, не могут пока корреспондировать ни в центральную печать, ни даже во фронтовую.

Вчера сообщение «В последний час» было исключительно радостным: взяты Минеральные Воды, Кисловодск, Георгиевск, Буденовск и ряд других пунктов. Это колоссальный успех! «Хочется жить и работать больше!» — сказала служащая Политуправления, услышав сообщение. В таком настроении все, весь город и, конечно, вся страна!

А у нас? Даже не верится, что началось и у нас! Как волнующе ожидание!

13 января. Полдень

Жду в Смольном подписи на пропуске ПУРККА. «Через полчаса приедет Кулик и подпишет!..»

А ночью мне звонил спецвоенкор «Комсомольской правды» Р. Июльский, предлагал место в своей машине, чтоб ехать вместе в два часа дня. Успею ли? Да и каковы будут указания Кулика?

В городе все обычно, тихо, мороз небольшой, и странно думать об этой тишине и о том, что сейчас уже идет начавшийся вчера решительный бой за Ленинград, за освобождение его от кольца блокады! Это волнует, думаешь только об этом!

Вчера я звонил Маханову, тот сказал, что волноваться и торопиться не следует — все будет разрешено в свое время, написать обо всем я еще успею. Ну хорошо, — не писать сейчас, но находиться в частях, чтобы пока своими глазами наблюдать все? Ведь вся страна, весь мир узнают подробности боев только из наших корреспонденции и очерков, а нас, спецкоров центральной прессы, всего шесть-семь человек!

...И все же представление о происходящих событиях, хоть и приблизительное, я уже получил. Впрочем, полная ясность мало у кого есть! Положение мне рисуется примерно так: участок Невы от Шлиссельбурга до Дубровки форсирован. Знаю, какими дивизиями. Взяты в первый же день, с ходу, Марьино и Пильня Мельница, мы приближаемся к поселкам № 1 и № 2 и к Шлиссельбургу. Движение затруднено тем, что наши танки не могут взобраться на крутой, намеренно обледененный немцами берег Невы. Сложнее обстоит дело на правом фланге наступления, против 8-й ГЭС, которая не взята. Этот участок брала гвардейская дивизия Краснова, Неву она прошла, заняла три линии траншей, тут подверглась бешеному огню немецкой артиллерии, корректируемой с 8-й ГЭС, которую долбят и наши самолеты и наша артиллерия. Дивизия понесла большие потери, но держится. Совершенно достоверно, что случаев дезертирства, малодушия даже в самый разгар вражеского огня не было ни одного! Так же и в соседних дивизиях!

Велики потери у немцев. Наиболее яростное сопротивление оказывает много раз пополненная 170-я немецкая «гренадерская» дивизия, бравшая Одессу, Севастополь, Керчь и печально прославившаяся своими зверствами.

О движении Волховского фронта не имею сведений.О начавшемся на нашем фронте наступлении население Ленинграда еще ничего не знает. Это держится в строгой тайне ото всех. Многие знают только, что «вот-вот должно начаться!». Не ведают об этом и писатели оперативной группы — ни Лихарев, ни Федоров, ни другие. Спрашивают меня, что известно мне, а я не имею права никому ничего говорить. Вот наступит час — и как радостно будет всем с гордостью все рассказывать!

3 часа дня...

Пропуск подписан, сижу в машине с Июльским, шофер включил мотор, — выезжаем на фронт!

Глава шестнадцатая.

Прорыв блокады

67-я армия

12–18 января 1943 г.

Подготовка. — Начало. — Через Неву. — Дивизия Н. П. Симоняка. — Высота Преображенская. — Взятие Шлиссельбурга. — Прорыв удался. — Встреча. — В Шлиссельбурге. — Крепость Орешек

Подготовка

12 декабря командование Ленинградского и Волховского фронтов, выполняя директиву Ставки от 8 декабря, поставило задачу армиям, действовавшим на обеих сторонах укрепленного немцами так называемого Синявинского выступа: подготовиться к ответственнейшей операции по прорыву блокады. Со стороны Волховского фронта, которым командовал генерал армии К. А. Мерецков, врагу противостояла на участке от Липок (на берегу Ладожского озера) до Гайтолова (до правого фланга 8-й армии) 2-я Ударная армия под командованием генерал-лейтенанта В. 3. Романовского. При ней находился заместитель командующего фронтом генерал И. И. Федюнинский, персонально ответственный за успех наступления с этой стороны. Частью сил, с левого фланга 2-й Ударной, должна была действовать 8-я армия генерала Ф. Н. Старикова.

С ленинградской стороны на левый берег Невы предстояло наступать 67-й армии. Этой армией командовал генерал-майор М. П. Духанов под руководством командующего Ленинградским фронтом генерал-полковника Л. А. Говорова, который начал разрабатывать план прорыва еще в октябре. По заданию Государственного Комитета Обороны в Ленинград, для координации действий Ленинградского и Волховского фронтов, прибыли Г. К. Жуков и К. Е. Ворошилов. Оба они, как представители Ставки, приняли энергичное участие в работе штабов, бывали в частях 67-й армии.

В подготовку операции был вложен весь опыт предшествовавших боев. Непрерывным потоком прибывали из-за Ладожского озера пополнения — 123-я, 142-я, 138-я, и. 102-я стрелковые бригады и другие части. Навигация со льдах все еще продолжалась — корабли Ладожской военной флотилии с величайшими трудностями проводили караваны барж и других судов. Последний караван, пересек Ладогу 13 января — на следующий день после начала боевых действий. Одновременно, как я уже упоминал, начиная с 24 декабря по открывшейся ледовой трассе двигались сотни автомашин.

Армии Ленинградского и Волховского фронтов, укомплектованные новыми пополнениями, насыщенные инженерными частями, танками, сухопутной и морской артиллерией, обеспеченные мощной поддержкой авиации, тщательно провели разнообразные тактические учения. Соединения 67-й армии, например, на Токсовских и других озерах Карельского перешейка во всех подробностях имитировали ту обстановку, какая встретится им при зимнем штурме Невы, и в учениях пользовались всеми необходимыми для того средствами. Левый берег Невы, возвышающийся над рекой местами до двенадцати метров, не только укрепленный всеми видами инженерных сооружений, но и искусственно обледененный немцами, был изучен в мельчайших подробностях.

Специальную четырехметровую панораму сделал, облазав весь передний край, красноармеец-художник В. Никифоров, нанес на нее все огневые точки врага, каждый намеченный как цель для артиллеристов объект. Размноженная фотографическим способом, эта панорама была роздана по штабам частей. Обстановка, наглядно изображенная на панораме, была повторена в тылу, во время учений.

Ледяные валы и прочие барьеры создавались также с лесах и на болотах Волховского фронта — они копировали то, что предстояло штурмовать волховчанам.

В дни учений такие созданные в тылу барьеры штурмовали стрелковые части и танки во взаимодействии с артиллерией.

Хорошо изучены были все укрепления врага в глубине Синявинского выступа, воздушной и наземной разведкой определены все наличные силы врага и его резервы, все номера частей.

Общая обстановка на фронтах Отечественной войны очень способствовала высокому наступательному духу наших воинов, готовившихся к прорыву. На полутора-тысячекилометровом фронте от Ленинграда до Северного Кавказа после окружения трехсоттридцатитысячной гитлеровской армии развивалось стратегическое наступление всех наших войск. Политсоставу 67-й армии работать было легко: воины сами тысячами вступали в партию и в комсомол, некоторые подразделения сплошь становились коммунистическими. Не было в армии ни одного человека, который не стремился бы как можно скорее схватиться насмерть с врагом, уничтожить его, добиться безусловного успеха всей операции. Дня начала этого наступления люди в частях не могли дождаться, волнуясь: «Скорей бы, скорей!»

К 11 января войска Ленинградского и Волховского фронтов к наступлению были готовы. Что заключалось в этом слове «готовы»?

В 67-й армии изготовились к бою около тысячи восьмисот орудий и минометов сухопутной и морской артиллерии, против четырехсот, имевшихся у врага на этом участке. В распоряжении армии были пятьсот самолетов, против трехсот немецких. Четыре стрелковые дивизии и шесть стрелковых бригад, разделенные на два эшелона, были готовы обрушиться на пять дивизий противника. Двести двадцать четыре танка (из них восемьдесят четыре средних и сто двадцать легких) имелись в наших частях, против тридцати, способных оказать нам сопротивление в первый день боя. Частям первого эшелона были выданы продукты на двенадцать боевых суток, а на складах было приготовлено продовольствие еще на десять суток. Запас горючего для автомашин был в частях обеспечен на шесть дней боя. В артиллерийских частях находилось от четырех до двенадцати (в зависимости от калибра) боекомплектов снарядов, а в минометных частях — от двух до четырех боекомплектов. В госпиталях фронта и Ленинграда для раненых было приготовлено тридцать восемь тысяч коек. В полосе подхода частей к Неве было выстроено около пятидесяти километров дорог. Заготовлено было два километра настильных сооружений для тяжелых и средний танков и другой мощной техники, которой предстояло после форсирования Невы переправляться вслед за стрелковыми частями и легкими танками по льду реки. Легкие танки могли перейти по льду без всяких настилов, и именно потому для участия в форсировании Невы и штурме левого берега были выбраны легкие танки Т-60 и другие, — все они составляли 61-ю отдельную танковую бригаду полковника В. В. Хрустицкого. Из двух километров заготовленных элементов настильных сооружений можно было построить четыре переправы для тяжелой техники (они были наведены в течение суток, после штурма левого берега). Для одновременного взрыва всей полосы минных полей вдоль правого берега было заготовлено тысяча двести подвесных зарядов, — их предстояло взорвать электрическим током, перед самым моментом выхода наших передовых частей на лед. Телефонная и радиосвязь всюду была налажена и проверена...

Дивизии первого эшелона начали выход к исходным позициям в ночь на 11 января, в ночь на 12-е продолжали подходить к исходным позициям и в предрассветный час перед началом штурма, сосредоточившись, ждали только сигнала к наступлению. В первом эшелоне в полосе наступления, протянувшейся на тринадцать километров, было четыре стрелковых дивизии. Они, считая с левого фланга (против Шлиссельбурга), расположились так: 86-я дивизия В. А. Трубачева — против высоты Преображенской и Овощного совхоза; далее — на направлении главного удара, 136-я дивизия Н. П. Симоняка — против Марьина, Пильни Мельницы и рощи «Акация»; 268-я дивизия С. Н. Ворщева — против «Гаража», «Дачи» и 2-го городка; 45-я гвардейская дивизия А. А. Краснова — на Невской Дубровке, против 1-го городка с примыкающей к нему 8-й ГЭС и .Невского «пятачка», находившегося в наших руках, — Московской Дубровки.

Далее, на правом фланге, вдоль Невы стояла 46-я стрелковая дивизия. В среднем течении Невы, готова была к действиям артиллерия зимовавших здесь миноносцев и канонерок. Вдоль западного берега располагались части 16-го укрепленного района и 35-я отдельная лыжная бригада. 55-я стрелковая бригада стояла на льду Шлиссельбургской губы.

Соединения второго эшелона — 13-я и 123-я стрелковые дивизии, несколько стрелковых бригад, 152-я и 220-я танковые бригады полковников Ивановича и Шпиллера находились в глубине лесов и выходили в это время в свои выжидательные районы, расположенные в пяти-шести километрах от Невы. 11-я отдельная стрелковая бригада перед самым штурмом была отведена с передовых позиций в резерв, на два километра от Невы, в леса, обступающие Нижний поселок. Крупными инженерными частями командовал полковник С. И. Лисовский.

Наше превосходство в силах над немцами было несомненным и значительным. Впервые в истории войска осажденного, блокированного города собирались прорвать блокаду изнутри. Но на этот раз никто в успехе не сомневался. В войсках я слышал только один уверенный, взволнованный возглас: «На этот раз — прорвем!»

Войска, повторяю, были готовы к бою...

Начало

Наступило 12 января 1943 года.В девять утра над лесами, над широкой, крепко скованной льдом Невой, над всем передним краем господствовала тишина.

Десятки тысяч наших воинов в полной готовности уже напряженно отсчитывали оставшиеся до атаки минуты, но строжайшая военная тайна не должна была быть нарушена ни единым необычным звуком.

Гитлеровцы знали, что Ленинград готовится пробить блокаду. Они предугадывали, где именно мы дадим генеральный бой, — это им подсказывала сама географическая карта. День за днем воздвигали они всё новые оборонительные сооружения на предполагаемом участке прорыва, стягивали сюда свои отборные части, еще и еще насыщали огневыми средствами узлы сопротивления, созданные ими за шестнадцать месяцев блокады.

Но когда именно и с какими силами мы начнем прорыв — этого гитлеровцы не знали. И давно ожидавшийся ими новый удар советских войск все-таки оказался для них неожиданным.

— Мы думали, — позже показал пленный санитар Ганс Петере, — обычный огневой налет. Думали, что вот-вот перестанут. Но огонь усиливался. Солдаты стали нервничать. Потом все забрались кто куда мог. Ефрейтор Ламберт Буути закричал: «Я был во многих походах, но такого грохота не слышал».В 9.30 утра прокатился над Невой неистовый гром орудий. Все системы заговорили сразу.

Час настал!..

В ураганный гул канонады вступил шум многих моторов — из-за стены дыма появились фашистские самолеты. Бомбами и пулеметным огнем немецкие пилоты хотели было сорвать работу артиллеристов. Внезапно шум моторов утроился, и, опрокинутые нашими истребителями, несколько самолетов рассыпались на части. Остальные фашистские штурмовики покинули поле боя — с этой минуты в небе стала господствовать наша авиация. Ее бомбовые удары были слышны за десяток километров вокруг.Шестнадцать дивизионов «катюш» грохнули по левому берегу одновременно. И тогда на невский пустынный лед вступили наши легкие танки и наша пехота. Широким фронтом между двумя берегами загремело «ура!» — Нева была форсирована решительно, я бы сказал, стремглав. Поддержанные огневым валом, одетые в маскировочные халаты стрелки, моряки, саперы, связисты, автоматчики, минометчики карабкались на высокий, яростно обороняемый врагом берег.

Участок Невы по всему фронту наступления был уже всецело в наших руках. По льду переправилась артиллерия и прокатились новые волны пехоты.

Люди были злы, вдохновенны, неустрашимы...

В освобожденном через пятнадцать минут после начала штурма населенном пункте Марьино и в Пильне Мельнице выставляются палатки, дымят походные кухни. Немногие оставшиеся здесь, в прежде густонаселенном районе, дети и женщины рассказывают бойцам обо всем пережитом.Один-единственный сарай сохранился на месте когда-то богатой деревни Марьино.

К Ленинграду, пройдя наконец Неву, под конвоем идут пленные гитлеровцы. Давно, но совсем иначе надеялись они попасть туда. Вид их жалок и омерзителен.

Среди них Франц фон Гюльтенфельд, сын прусского помещика, владельца шестисот гектаров земли, сотен лошадей и коров. В Германии в рабство этому гитлеровцу отданы двадцать пленных красноармейцев и десять русских женщин.

Только что окончился допрос, на котором сей пруссак угрюмо сказал: «Мы думали, что настал конец света. Нам твердили, что советская авиация больше не существует. Но вчера мы увидели совсем другое. Земля непрерывно дрожала от бомб и снарядов. Больше половины наших было убито или засыпано землей. На минуту стало тихо. И сразу же мы были окружены вашими!»

Я пишу это в землянке, под немолчный грохот орудий, в ночь на 14 января 1943 года. Наступление продолжается. Блокада будет прорвана. Мы все это знаем!..

Через Неву

Два-три дня назад в этом лесу находился ВПУ. Сегодня последней уехала телефонная станция, смонтированная в автомашине. Два-три дня назад все дороги были запружены транспортом, шедшим к Неве. Сейчас дороги свободны, и навстречу попадаются только грузовики с трофеями да группы пленных. От передовых, продолжающих вести бой частей до последней тыловой канцелярии — армия передвинулась вперед, все — в наступлении.

Мороз градусов двадцать пять, встречный пронзительный ветер. Мы мчимся в открытом «пикапе» в освобожденный от врага Шлиссельбург. Густой лес, украшенный поблескивающим на солнце снегом, становится реже: все больше раскромсанных снарядами деревьев, все больше безжизненных прогалин, на которых из-под снега торчат только изглоданные, расщепленные пни.

Вот Черная речка, текущая в глубоком овраге к недавнему переднему краю. Ее берега похожи на черный покинутый улей: землянки, блиндажи, дзоты пусты. Весь снежный покров вокруг — в темной сыпи от разрывов мин, прилетевших из-за Невы.

Чем ближе к Неве, тем хаотичней и неприютней пейзаж: все изрыто, измято, искромсано. На ум невольно приходит сравнение со следами черной оспы. И дорога, по которой мчится «пикап», выедена по краям воронками — эта страшная сыпь уже медленно затягивается свежим, нет-нет да выпадающим, девственно чистым снежком. Мороз крепчает, дали туманны; красный, резко очерченный шар солнца бежит над распяленными деревьями параллельно машине. Его багровые лучи выхватывают из белесой дымки то снежный купол опустевшего дота, из узеньких амбразур которого уже не глядят стволы орудий, то ряды безлюдных траншей, то оскалины в мертвых стенах — здесь когда-то высились трехэтажные кирпичные здания.

Вот он, передний край: первая береговая линия траншей, разбросанные в мгновение перед атакой рогатки колючей проволоки, пулеметные гнезда с устремленными на Неву бойницами, перекрытия наблюдательных пунктов. Перед ними — круто обрывающийся берег реки, окаймленный, насколько может увидеть глаз, черной пятиметровой полосой — следом гигантского взрыва, прогрохотавшего за несколько минут до атаки перед всей линией фронта. Когда полки готовились выскочить из траншей, чтобы стремительным броском форсировать ледяное пространство Невы, был дан сигнал, по которому все минные поля перед нашим передним краем были одновременно взорваны. Последними перед началом штурма дали одновременный залп «катюши».

Мы видим ледяной панцирь пустынной Невы, призрачно освещенный сквозь морозную дымку остановившимся вместе с машиной солнцем. Две шеренги маленьких елочек указывают нам переправу. Желтые — от термитных снарядов, красные и зеленые — от ракет, черные — от разрывов мин круглые пятна на снегу, прикрывающем лед. Еще не все проруби затянулись, от иных, клубясь, поднимается пар. А над нами на большой высоте висят четыре немецких самолета, они похожи на головки змей, потому что за ними, свиваясь в петли, по всему небу тянутся белые полосы.

Шофер резким толчком выбрасывает дверцу, высовывается из кабины, примеряется глазом к линии елочек, к смутно виднеющемуся противоположному берегу, к самолетам, вокруг которых набухают черные клубочки разрывов. И, видимо решив опередить немцев, даже если они спикируют, дает с места такой полный газ, что «пикап» берет Неву одним прыжком.

Сколько месяцев тысячи людей, не приподнимаясь над бруствером, глядели на тот берег, лелея в себе стремление наконец достигнуть его — презрев опасность, победив самую смерть. Сколько прекрасных советских людей отдали свою жизнь за то, чтобы настал наконец день, когда каждый желающий мог бы вот так же легко и свободно, как сейчас мы, переправиться на тот берег! На первой скорости машина преодолевает зигзаг берегового подъема. Боже мой, как поработала здесь наша артиллерия! Только увидев воочию левый берег Невы, можно это понять: живого места здесь нет — каждый квадратный метр земли перепахан несколько раз. Два часа двадцать минут длилась наша артиллерийская подготовка, и лишь расщепленные бревна, полузасыпанные мерзлыми комьями земли траншеи, спутанные обрывки колючей проволоки свидетельствуют о том, что здесь несколько дней назад были мощные вражеские укрепления. Изуродованные трупы фашистов еще не все убраны. Обрывки шинелей и курток, разбитые ящики из-под патронов, бесформенные куски металла, провалившиеся землянки, и так — от берега и от прибрежной дороги, по всему снежному полю, до леса, превращенного в нагромождение щепы...

Дивизия генерал-майора Симоняка, за семь минут форсировав Неву, ворвалась сюда гневной лавиной, уничтожила все, что уцелело от огня артиллерии, и прокатилась дальше, в лес.

У этого леса перед нашим наступлением появились на картах названия «Фиалка», «Лилия», «Акация», «Мак», и бойцы шли теперь отвоевывать у врага удивительные цветы, обступившие старое, топкое Беляевское болото, — направление главного удара 67-й армии после форсирования Невы. Стрелка главного удара вонзилась в господствующие над всей местностью Синявинские высоты. Две другие стрелки были направлены на север — к Ладоге, в обход Шлиссельбурга, и на юг — к реке Мойке, притоку Невы, откуда немцы на второй день нашего наступления двинули свои резервы...Выехав на прибрежную дорогу и повернув налево, на север, мы мчимся дальше. В заметенных снегом развалинах оборонительных сооружений работают саперы, выискивая проволочки еще не взорванных мин. Вдоль дороги трудятся красноармейцы трофейных команд — военное имущество и боеприпасы складывают в груды вдоль обочин. На розвальнях и на полуторатонках все это увозится в тыл. Уже недалеко до Шлиссельбурга. Куски зеленых заборов да закоптелые печные трубы — вот все, что осталось здесь напоминанием о жизни советских людей, о жизни в хорошем домашнем уюте, в добре и довольстве. Застыв на морозном ветру, на полном ходу машины, я напрасно ищу взором что-либо уцелевшее с довоенных времен. Мы мчимся, и вокруг все то же: опустошение. И кажется, солнце напрасно кладет сюда свои чистые, великолепные, розовые лучи...

Впереди нас — круглая высота, голь лущеных стволов, оставшихся от когда-то шумевшей на ветру рощи. Это — высота Преображенская, на днях взятая и очищенная от гитлеровцев батальоном капитана Заводского. Мы огибаем ее и видим перед собой Шлиссельбург. Слева в Неву упираются рельсы узкоколейки. Их расчищают красноармейцы. Направо, уходя к Синявину, насыпь выгибается широкой дугой.

Пересекаем насыпь, объезжаем груду мертвых эсэсовцев...

Дивизия Н. П. Симоняка

Из всех наших дивизий и бригад, участвовавших в этом сражении, самую выдающуюся роль в прорыве блокады, бесспорно, сыграла 136-я дивизия генерал-майора Николая Павловича Симоняка.

Задолго до решительных боев весь личный состав этой дивизии был блестяще подготовлен к преодолению открытых водных рубежей в кратчайшие сроки. На одном из озер Карельского перешейка в суровой, имитировавшей настоящие бои обстановке дивизия со специальным снаряжением, с лестницами, с крючьями и в специальном обмундировании, применяя все виды оружия, училась, готовясь к штурму Невы. Артиллерия дивизии две недели изучала цели, точно намеченные для каждого орудия.12 января — день начала общего наступления — начался, как я уже сказал, исключительно мощной артиллерийской подготовкой. Достаточно упомянуть, что лишь один рядовой артдивизион из множества других таких же за сто сорок минут подготовки выпустил с правого берега более шести тысяч снарядов!

Чтобы не разрушить лед Невы, вся наша артиллерия, бившая с закрытых позиций, клала свои снаряды не ближе чем за двести метров от кромки берега. А эту двухсотметровую полосу обрабатывали только наши орудия прямой наводки. Плотность огня была такова, что на каждый квадратный метр левобережья Невы легло в среднем четыре снаряда...

Все основные огневые средства врага на направлении нашего главного удара были превращены в прах, узлы сопротивления сломлены. Только на участке 45-й гвардейской дивизии А. А. Краснова да против самого Шлиссельбурга не все огневые точки врага удалось привести к молчанию, — о причинах этого я скажу дальше.

В полдень 12 февраля 269-й, 270-й и 342-й полки 136-й дивизии Н. П. Симоняка по сигналу, одновременно с другими дивизиями, развернутыми цепями предприняли бросок через Неву. От стремительности и внезапности этого броска зависел успех всей операции. Сразу после одновременного взрыва минных полей духовой оркестр в траншеях дивизии заиграл «Интернационал». Первым на лед выскочил из траншеи батальон 269-го полка, которым командовал капитан Федор Собакин. Рванулись вперед штурмовые блок-группы, за ними — «основная волна», затем резерв комбата — стрелковый взвод, отделение ПТР, отделение обслуживания, два пулеметных расчета и расчет противотанковой пушки. Долговязый, хорошо тренированный, ловкий и, как всегда, решительный, капитан Собакин перебежал Неву ровно за четыре минуты. Командиры полков дивизии Симоняка — Шерстнев, Федоров, Кожевников, их заместители по политчасти Хламкин, Чудинов и Бондаренко, все командиры батальонов и их замполиты — вопреки обычным положениям устава — находились впереди цепей.

В этом месте ширина Невы достигает шестисот метров, но отлично подготовленные бойцы и командиры преодолели Неву за семь — десять минут.

Немцы открыли артиллерийский огонь лишь тогда, когда наступающим частям оставалось до левого берега не более ста пятидесяти метров. Огневые средства и укрепления врага оказались так решительно подавлены, разрушены нашей артиллерией и авиацией, что немцы не могли встретить атакующую дивизию огнем станковых пулеметов.

Наши бойцы, форсируя Неву, бежали молча: некогда было кричать «ура», каждый был озабочен тем, как бы скорее достичь противоположного берега и закрепиться на нем. Ни один боец не залег, ни один не отстал. Потеряв на льду Невы не более тридцати красноармейцев и только двух командиров, все три полка дивизии ворвались в береговые траншеи противника, смяли и уничтожили все на своем пути. Подготовленный немцами в глубоком овраге следующий сильно укрепленный рубеж, с «ласточкиными гнездами» — ячейками на склонах оврага — был сломлен. Столь же стремительно промчавшись дальше, круша узлы сопротивления, дивизия ворвалась в основной пункт обороны противника — деревню Марьино, с ходу взяла ее, прочистила все дзоты и блиндажи. Миновав деревню, с тем же вдохновенным напором взяла населенный пункт Пильня Мельница, но и тут не задержалась — продолжала двигаться дальше...

В блистательном успехе этой непрерывной атаки сказался опыт, приобретенный во время учений на озерах Карельского перешейка, — в частности, уменье пехоты бесстрашно идти вплотную за передвигающимся по мере ее продвижения артиллерийским огневым валом. Этот метод атаки был хорошо отработан, и бойцы были уверены в том, что рвущиеся впереди них наши снаряды и мины не поразят их, а только расчистят им путь, разметав и уничтожив врага.

Характерно: за весь день 12 января немцы на всей полосе нашего наступления нигде не предпринимали контратак. Не до того было!.. Контратаки начались только со следующего дня, когда к прибрежным гитлеровским частям стали подходить подкрепления из немецкого тыла.

Во время артподготовки, расчищая четырем нашим дивизиям путь, с правого берега по левому били все тысяча восемьсот орудий и минометов — такого количества артиллерии дотоле еще не сосредоточивал для удара Ленинградский фронт.

Но только 136-й стрелковой дивизии удалось форсировать реку столь быстро и почти без потерь. Другим дивизиям на льду Невы пришлось встретить сильное сопротивление. 45-я гвардейская дивизия, наступавшая в районе Невского «пятачка» и с самого плацдарма, но недостаточно перед тем разведавшая цели, сразу же оказалась в трудном положении и еще на льду понесла жестокие потери. Слева ее держали под сильнейшим огнем гитлеровцы, засевшие в гигантском железобетонном кубическом здании разрушенной 8-й ГЭС. Она была давно превращена в сильнейшую крепость {112}. Ведя жестокие бои и неся потери, 45-я гвардейская дивизия все семь суток боев удерживала за собой «пятачок», но не смогла развить наступления...

Начиная с 13 февраля эту дивизию справа непрерывно контратаковали крупные гитлеровские резервы, двинутые с юго-востока, и хотя на подмогу ей были брошены соединения второго эшелона, она вынуждена была только обороняться.

С первого часа нашего наступления в тяжелом положении неожиданно оказался и 330-й полк 86-й дивизии В. А. Трубачева. Отлично тренированные для ночных действий на лыжах в тылу врага, два батальона полка с несравненной смелостью форсировали Неву против Шлиссельбурга. Но у немцев здесь оказались скрытые от наблюдения с нашей стороны, направленные вкось амбразуры. Подпустив наши штурмующие батальоны к самому берегу, немцы внезапно открыли по ним косоприцельный перекрестный огонь. Полк сразу понес большие потери. В. А. Трубачев, наблюдавший за наступлением из блиндажа на нашем береговом срезе Невы, приказал уцелевшим людям немедленно вернуться. К вечеру, пополнив полк, он, по приказанию М. П. Духанова, направил его вместе с резервным 284-м полком к Черной речке — на участок, удачно прорванный 136-й дивизией (и правофланговым, 169-м полком 86-й дивизии).

В прорыв, сделанный дивизией Н. П. Симоняка, двинулись и 86-я и 268-я стрелковые дивизии, а затем, по их следам, каждый день двигались дивизии и бригады второго эшелона армии. Все они, действуя плечом к плечу с частями первого эшелона, наращивали силу общего удара и расширяли общий фронт наступления.

Невозможно рассказать о бесчисленных проявлениях героизма бойцов и командиров. Упомяну только об одном — о подвиге тридцатичетырехлетнего красноармейца третьего батальона 270-го стрелкового полка дивизии Н. П. Симоняка Дмитрия Семеновича Молодцова, в прошлом — механика шхуны «Знаменка» Балтийской дноуглубительной флотилии. 13 января, когда батальон прошел рощу «Мак» и пошел в атаку на высотку 20,4, на пути к Рабочему поселку № 1 он был встречен сильным пулеметным огнем из дзота. Молодцов в тот момент тянул связь от КП своего батальона. Три бойца, кинувшиеся к дзоту, погибли. Тогда Молодцов отложил катушку с кабелем и пополз к огневой точке. Подползая к дзоту, он увидел на снегу убитого земляка Константина Усова, тот лежал с гранатой, зажатой в вытянутой руке. Молодцов взял из его руки гранату, подполз к дзоту, бросил гранату. Она разорвалась, ударившись в угол амбразуры. Молодцов швырнул еще две своих, но умолкнувший было пулемет вдруг заговорил: на дзот шла в атаку вторая рота. Молодцов отполз в сторону, встал во весь рост, сбоку подбежал к амбразуре, ухватился пальцами за бревна, за стреляющий пулемет, подтянулся и закрыл собой амбразуру, — больше гранат у него не было. Пулемет умолк. И тогда, подбежав к дзоту, ближайший друг Молодцова Василий Семенов рванул дверь дзота, швырнул в гитлеровцев гранату... Молодцов пожертвовал своей жизнью ради того, чтобы бойцы его роты могли свободно атаковать находившуюся под прикрытием этого дзота тяжелую немецкую батарею. И четырехпушечная батарея 305-миллиметровых была захвачена второй ротой.

В следующие несколько суток, не задерживаясь для отдыха, дивизия вместе с танками и артиллерией продолжала вгрызаться в разветвленную систему укреплений врага.

Хорошего успеха с начала боя добилась и 268-я стрелковая дивизия С. Н. Борщева. Ее 952-й полк подполковника Клюканова (уже прославившегося на Ивановском плацдарме) и 942-й полк полковника Козино первыми захватили траншеи вражеского переднего края, прошли вперед от полутора до трех километров, углубились в лес, сметая немецкие контратаки на пути к Рабочему поселку № 5.

Немцы, укрепив силы своей разгромленной 170-й пехотной дивизии сначала двумя брошенными из резерва, а потом и дополнительными пехотными дивизиями, танками, тяжелой артиллерией, переходя в непрерывные контратаки, оказывали нашим наступающим частям все более яростное сопротивление. Они бросили сюда и всю наличную авиацию, но наши самолеты по-прежнему господствовали в воздухе, как это было с первого дня наступления.

Командующий 67-й армией ввел в бой против Невской Дубровки 13-ю стрелковую дивизию В. П. Якутовича, в леса южнее Марьина — 123-ю отдельную стрелковую бригаду подполковника Шилова, а на прочие участки фронта — другие стрелковые соединения второго эшелона. С ними двигались перешедшие Неву по четырем наведенным переправам тяжелые и средние танки, крупнокалиберная артиллерия. Напор наших передовых частей усилился. 123-я стрелковая бригада, еще 13 января войдя в стык между дивизиями В. А. Трубачева и Н. П. Симоняка, приближалась к Рабочему поселку № 1, а дивизия Н. П. Симоняка — к Рабочему поселку № 5. По льду Ладоги наступали лыжные бригады.

Высота Преображенская

Была ли когда-нибудь гладкой и ровной узкая полоса между Невой и дорогой?.. Нет сомнений — была. Стояли на ней аккуратные домики с палисадниками, окруженные огородами. Над гнутыми прутьями, обводившими зеленые клумбы, поднимались анютины глазки, иван-да-марья. Чистенькие мостики сбегали к невской воде; подтянутые к ним тугими цепочками, дремали, противясь течению, рыбацкие лодки... Как археолог находит следы цветения исчезнувшей жизни под мрачным покровом пустыни, я устанавливаю прошлое этих мест по выброшенному взрывом мины на берег лодочному веслу, по пробитой пулеметной очередью зеленой садовой лейке, по черному обглодышу резного надкрылечного петуха, что торчит из дымящегося квадрата углей и золы...

Сейчас вся эта полоса — груды развалин, изрезанных ходами сообщений, в которых валяются обледенелые трупы немцев, и снег запятнан смерзшейся кровью.

Я стою над коротким, пересекающим мне путь оврагом. Он протянулся от дороги к Неве и был естественной преградой на пути наших бойцов к высоте Преображенской. Он изрыт, он издолблен норами блиндажей, пулеметных гнезд, стрелковых ячеек. Поперек оврага — печальное зрелище: лежит разбитый на мелкие куски самолет. Его мотором вогнана в землю вражеская минометная установка. Слева на снегу распласталось превращенное в черную головешку тело летчика. Хвост штурмовика отлетел далеко, на нем большая красная звезда... Я не знаю имени летчика. Но прекрасный подвиг его мне понятен. В пятнадцати метрах отсюда — дорога, на которой мог сделать посадку подбитый огнем врага самолет. Это, безусловно, вполне зависело от воли летчика. Конечно, он попал бы в плен... Но в ту последнюю минуту своего полета и своей жизни сильный волей герой склонил машину прямо на немецкую минометную батарею... Сегодня тело летчика похоронят. Через год и через сотню лет сюда, к памятнику, который непременно воздвигнут здесь, будут приходить советские люди, чтобы постоять в молчании, в раздумье о Великой Отечественной войне. А сейчас, после откипевшего здесь сражения, я стою над оврагом, еще не отдавая себе полностью отчета во всех впечатлениях. Рядом со мной стоит в ватной куртке, с автоматом, висящим поперек груди, маленький, говорливый, с черными усиками, вздернутым носом и обветренным лицом человек. Это — командир девятой роты 330-го полка А. М. Гаркун. Он был здесь и в тот момент, когда самолет упал, он видел все, но тогда ему было некогда — он был занят тогда тем, что сам называет делом, а я назову — совершением подвига.С девятью товарищами он первым переправился на этот берег, сплошь еще занятый гитлеровцами. В ночной тьме он сумел проскочить Неву, не задетый ни трассирующими пулями, ни холодным светом спускавшихся на парашютах ракет. Вместе с товарищами он пробрался вон к тому, ныне разбитому, домику у дороги и залег там, стреляя во всякого немца, который попадался ему на мушку. Фашисты были заняты напряженной обороной: пулеметчики сидели у своих разгоряченных пулеметов, минометчики слали мины на правый берег, стрелки не смели высунуть головы из траншей... А десять разведчиков, затаясь в самой гуще врагов, спокойно выбивали их одного за другим. Семь часов провели они здесь возле одинокого домика у дороги; перед утром ворвались в него, гранатами убили немецкого офицера и десяток его солдат. Воспользовавшись переполохом, сумели под покровом тьмы проскользнуть обратно к Неве, перейти ее, потеряв одного только человека, и доложили командованию обо всем, что здесь, на старом развороченном кладбище, видели, что узнали.

И когда на следующий день командир девятой роты старший лейтенант Александр Гаркун вновь оказался здесь, подойдя теперь не с Невы, а с фланга, вместе со своей ротой, то все вокруг было ему знакомо — и домик этот, уже разбитый снарядами, и этот овраг, и высота Преображенская впереди, такая таинственная ночью, а теперь, в солнечном свете дня, оказавшаяся совсем близкой и досягаемой. Вот налево церковь, которую нужно брать, потому что в ней засели немецкие автоматчики, вот дорога, обходящая высоту справа и устремленная вдаль, где видны строения Шлиссельбурга, вот еще правее — гладкое снежное поле, простертое до самого леса. В этом лесу уже действует батальон старшего лейтенанта Григория Проценко, оттесняя немцев к узкоколейке, что протянута за высотой, от леса к Неве. Гаркуну тоже придется ее пересечь, когда он займет высоту и, спускаясь по ее склонам, выйдет на штурм Шлиссельбурга...

Собственно говоря, командир третьего батальона 330-го полка капитан Владимир Заводский вовсе не приказывал Гаркуну брать высоту, слишком хорошо укрепленную, чтобы можно было овладеть ею силами двух имевшихся в наличии рот. Эти роты были утомлены тяжелыми боями, которые в первые два дня наступления вел на своем участке Невы 330-й стрелковый полк. Высоту Преображенскую важно было хотя бы блокировать, в ожидании подкреплений — они уже спешили сюда. И потому задача Гаркуну была поставлена ясно: пройти полем, правее дороги, вперед и, обогнув высоту вдоль линии узкоколейки, дойдя до Невы, разобщить высоту и город. А чтобы немцы, сидящие на высоте, не помешали этому, Заводский, в момент когда рота Гаркуна двинулась, вызвал с правого берега огонь артиллерии по Преображенской и одновременно стал глушить немцев своей собственной артиллерией — было у него шесть противотанковых орудий и семь минометов.

Семь минут работала артиллерия: с 9.05 до 9.12 минут утра 16 января. Поросшая густым и высоким кладбищенским лесом, круглая, как гигантский свернувшийся еж, высота ответила артиллерии треском ветвей, стоном ломающихся стволов, скрежетом разлетающихся под разрывами могильных камней, бешеной чечеткой надрывающихся немецких пулеметов и автоматов... Но эта чечетка выбивалась из сил, слабела. Рота Гаркуна прорвалась до самой узкоколейки вперед, крича «ура!», пересекла ее, достигла Невы, а затем в минуту, когда наша артиллерия разом замолкла, устремилась со стороны немецкого тыла на высоту.Слыша несмолкающее «ура!», Заводский, находившийся по эту сторону высоты, понял, что Гаркун не остановился, что его рота — неудержима, и потому, не медля в решении поддержать инициативу Гаркуна, мгновенно двинул навстречу ему с этой стороны высоты роту старшего лейтенанта Василия Семенихина. Теперь «ура» гремело уже с двух сторон высоты. А со стороны дороги с поля к высоте двинулись три гусеничных трактора с укрепленными на них станковыми пулеметами. Позже пленные немцы признались, что шум этих тракторов был принят ими за громыхание танков и что потому, мол, нечего удивляться панике, охватившей в те минуты эсэсовцев.

Ровно в 10.00, через пятьдесят пять минут после начала операции, высота Преображенская была взята, гитлеровцы, кроме нескольких взятых в плен, истреблены в своих рассекавших могилы траншеях и врезанных в старые склепы дзотах. Только сотни полторы, находившихся за узкоколейкой, побежали врассыпную в сторону Шлиссельбурга.Белокурый, горбоносый, с раскрасневшимся лицом капитан Заводский, размахивая шапкой, командуя артиллеристами и минометчиками, кричал:

— Скорее, отсечный огонь!

И этот отсечный огонь не заставил себя ждать. А рота Гаркуна развернулась, устремилась с высоты в погоню за убегавшими гитлеровцами. Задержанные отсечным огнем, они остановились, беспомощно заметались, пытались было залечь вдоль узкоколейки, но автоматы и штыки бойцов Гаркуна не дали им опомниться — почти все эти гитлеровцы были перебиты. Рота Гаркуна поспешила дальше, на Шлиссельбург, ворвалась в окраинные ' его улицы, заняла три квартала...

Но это было еще преждевременно и неразумно — фланг у Невы оказался открытым, другие наши части еще не успели закрыть его, и потому Заводский приказал Гаркуну немедленно возвратиться из занятых им кварталов и закрепиться вдоль узкоколейки. Увлеченные успехом, бойцы остановились с явной неохотой. Однако приказ есть приказ, и он был немедленно выполнен. Заводский, который и сам бы не прочь двигаться в это утро дальше, доложил своему командиру, что, взяв высоту Преображенскую и прочно закрепившись, ждет дальнейших приказаний.

Взятие Шлиссельбурга

Все ближе сходились бойцы двух фронтов. Параллельными дугами, тесно смыкаясь на флангах, словно, циркулем вычерчивая кривую близящейся победы, обходили Шлиссельбург войска Ленинградского фронта. Все уже становился коридор между двумя сходящимися фронтами. Наконец этот коридор стал так узок, что наши войска уже не могли давать огневой вал артиллерии перед наступающими пехотинцами — был риск поразить снарядами бойцов встречного фронта.Тогда, видимо хорошо уяснив себе смысл донесенного сюда с Волги и Дона слова «котел», гитлеровцы побежали из Шлиссельбурга. Их давили наступавшие с юга на город и на тылы его гарнизона полки 86-й дивизии Героя Советского Союза полковника В. А. Трубачева и батальоны 34-й лыжной бригады подполковника Я. Ф. Потехина, недавнего журналиста, ставшего строевым офицером.

К этому времени главные силы 67-й армии оттянули от Шлиссельбурга основную массу немецких частей и, сокрушив их в бесчисленных очагах боев, настолько ослабили оборону вражеского гарнизона, настолько деморализовали его, что дали возможность сравнительно малым силам полка Середина доделать общее дело. Полк Середина двинулся штурмовать город, а полки Смородкина и Фомичева, двигаясь в обход города, все больше сближались с наступающими им навстречу волховчанами.

У каждой из этих частей есть свои заслуги в общем победном деле. 169-й полк Смородкина и прежде всего бойцы второго батальона А. Гофмана первыми на своем участке форсировали Неву против развалин совхоза «Овощ» и прорвали левобережные укрепления врага. 284-й полк Фомичева, вступив на левый берег, прошел с жестокими боями вдоль всего переднего края фашистов, по береговой кромке до высоты Преображенской. Здесь, уйдя сам в немецкий тыл, он уступил место следовавшим за ним частям, чтобы те с этого исходного рубежа могли обрушить свои атаки на высоту и на город. Все они дружно взаимодействовали.

Мне довелось разговаривать с еще не успокоившимся после боевого азарта старшим лейтенантом Василием Федоровичем Кондрашевым, который в этот день, 18 января, «сгреб», как он выразился, фашистского капитана, командира первого батальона 401-го полка 170-й «гренадерской» дивизии, ныне навеки недвижимой и заметенной снегом почти в полном своем составе.

— Вбегаю в дом, вижу: сидит за столом офицер, зажав руками виски. На столе перед ним — револьвер. «Хенде хох!» — кричу ему, с добавлением, понимаете, нескольких русских слов. Он встал, поднял руки... И объяснил мне так: был им получен приказ от фашистского командования немедленно отступить с остатками батальона. Но едва они двинулись вдоль узкоколейки, новый приказ: остановиться и оказать русским сопротивление «до последней капли крови». Этот капитан — фамилия его Штейрер — хотел было выполнить приказ, однако никакими угрозами уже не мог остановить бегства своих гренадеров. Штейрер послал им вдогонку офицеров. Те охотно помчались следом и... так же, как солдаты, не вернулись. Штейрер остался один. Хотел было бежать тоже, да понял, что начальство расстреляет его за невыполнение приказа. Тогда вернулся, сел за стол и стал дожидаться нашего появления, чтобы сдаться в плен...Вид у него был жалкий, и, охотно выбалтывая нам все немецкие тайны, он поминутно спрашивал: «А отвечая вам на этот вопрос, я не нарушу своей чести офицера?» Мы со смехом говорили: «Нет, какая у вас может быть честь!» Он соглашался: «Яволь{113}, какая может быть честь!» — и продолжал рассказывать решительно все и через минуту повторял ту же фразу...

Так же, как «храбрецы» Штейрера, вели себя все части фашистского гарнизона: бегство было поспешным, паническим. Гитлеровцы бросали в городе оружие, и награбленное барахлишко, и казенные архивы со всеми секретными документами, и обмундирование.Это происходило днем 18-го... Но в предшествующую ночь, когда гарнизон еще не уяснил себе, что будет вот-вот окружен (ибо немецкое командование на сей счет обманывало его), отдельные группы эсэсовцев яростно сопротивлялись.

Несколько групп засели в полуразрушенных корпусах ситценабивной фабрики. Фабрика эта отделена от города каналом, расположена на островке между ним и Невой.

Сюда в ночь на 18-е двинулась с высоты Преображенской рота Гаркуна. Другие роты батальона Заводского штурмовали соседние кварталы города, взаимодействуя на своем правом фланге с батальоном Проценко. Одновременно в город ворвались девять броневиков, приданных этим батальонам, и артиллеристы вкатили, действуя в боевых порядках пехоты, противотанковые орудия.Гаркун прорвал баррикады из вагонеток и бочек, выставленных на оконечности островка, подошел к фабрике с двух сторон по очищенным им от немцев траншеям и занял разрушенное здание между ними. Немецкие .автоматчики, засев во всех трех этажах фабрики, стреляли и вдоль траншей, и в упор по занятому красноармейцами зданию. Отсюда же, с фабрики, била прямой наводкой и вражеская пушка. Из-за канала по фабрике били наши броневики и противотанковые орудия, очищая от врага окно за окном. А когда Заводский окружил фабрику, бой продолжался в ее помещениях — наши бойцы переползали по развалинам, выбивая фашистов гранатами. Все поголовно фашистские автоматчики были истреблены.

После этого нашу занимающую город пехоту ничто не могло задержать. Уже наступил день. Началось повальное бегство немцев. И только в тех домах, которые оказывались окруженными нашей пехотой, продолжались схватки.

Броневики майора Легазы, перешедшие Неву в первый день штурма, пронеслись по всем улицам города, жители выбегали из домов, встречали наших бойцов, указывали крыши и подвалы, еще служившие убежищем гитлеровцам. Рота Гаркуна добивала последних сопротивлявшихся автоматчиков в охваченной плотным кольцом церкви, боец Губанов уже водружал на ее колокольне красный флаг.

Город был взят к четырем часам дня. При прочесывании города рота Гаркуна потеряла одного бойца убитым и одного раненым.На чердаках, в подвалах, среди догорающих бревен, в норах среди кирпичных груд лежали трупы фашистов — их заледенил сильный мороз.

А того узенького, уходящего на юг коридора между двумя нашими наступающими фронтами больше не существовало — наши танки, пехота и артиллерия сделали свое дело: ленинградцы и волховчане сомкнулись.

Прорыв удался

16 января батальоны 269-го и 270-го полков дивизии Н. П. Симоняка ворвались в Рабочий поселок № 5. Закрепиться в нем не удалось, бой продолжался и на следующие сутки, оба полка штурмовали его вторично. Вражеский узел сопротивления здесь был мощным. Гитлеровцы понимали, что с потерей Рабочего поселка № 5 все для них будет кончено, поэтому контратаковали нас с предельным ожесточением. Части 18-й стрелковой дивизии Волховского фронта, подступившие к поселку с другой стороны, также не могли захватить его. Вражеский коридор между фронтами сузился до одного километра.

Еще 12 января, начав наступление одновременно с 67-й армией, войска 2-й Ударной армии овладели Круглой Рощей, блокировали Рабочий поселок № 8, обошли Липки и двинулись дальше.

Во все пять суток после форсирования Невы бойцы передовых дивизий почти не спали. Ни танки, ни авиация, ни спешно подтягиваемые противником из глубокого тыла резервы пехоты не могли остановить нашего медленного, но неуклонного наступления. Особенно успешными были действия 327-й стрелковой дивизии, взявшей Круглую Рощу, и 136-й дивизии Н. П. Симоняка, состоявшей более чем наполовину из моряков — героев Ханко, из неустрашимой и неумолимой морской пехоты. Все пять суток ведущими в дивизии были батальоны Соба-кина, Душко и Малашенкова уже названных мною 269-го и 270-го полков. Именно они с 16 января вели ожесточенные бои в районе Рабочего поселка № 5. В тот день, 16-го, на них неожиданно напоролась двухтысячная колонна немцев, отступавших от Шлиссельбурга по узкому коридору между нашими готовыми сомкнуться фронтами.

Два дивизиона минометного полка (второй, которым командовал старший лейтенант Барабашев, и третий) накрыли огнем двадцати четырех своих 120-миллиметровых минометов эту колонну. Разгром ее в рукопашном бою завершили стрелковые батальоны. На двухкилометровом отрезке дороги, ведущей из Шлиссельбурга к Синявину, было перебито более полутора тысяч гитлеровцев, взято в плен — шестьсот.Две сотни других отступающих немцев наскочили на командный пункт второго дивизиона 343-го артполка и окружили его. Несколько десятков находившихся на командном пункте бойцов и командиров вступили в рукопашный бой, бросая гранаты, стреляя из пистолетов. Все две сотни «окружателей» были перебиты полностью. Заместитель командира дивизиона по политчасти капитан Мельников застрелил из пистолета тринадцать гитлеровцев, многие другие убили каждый по десятку врагов.

Быть первыми во встрече двух фронтов выпало на долю передовых отрядов 123-й отдельной стрелковой бригады (подполковника Шилова) 67-й армии Ленинградского фронта и 372-й стрелковой дивизии (полковника Радыгина) 2-й Ударной армии Волховского фронта.

В 9 часов 30 минут утра 18 января первый батальон 123-й отдельной стрелковой бригады, во главе с заместителем командира по политчасти майором Мелконяном, старшим лейтенантом Калуговым и сержантом Анисимовым, на восточной окраине Рабочего поселка № 1 встретился с первым батальоном 1240-го полка 372-й стрелковой дивизии, во главе с начальником первого отделения штаба дивизии майором Мельниковым и командиром 440-й разведроты старшим лейтенантом Ишимовым.

Группа разведчиков старшего лейтенанта Братышко, из 136-й дивизии, продираясь в снегу сквозь гущу мелкорослого березнячка, обступающего Рабочий поселок № 5, внезапно наткнулась на встречную разведку волховчан, под командой лейтенанта Носкова. Определив, с кем встретились, разведчики братски расцеловались. Братышко, отослав свою группу назад — сообщить радостную весть продвигающемуся позади батальону, сам со старшим сержантом Трегубовым и бойцом Чугуно-вым пошел вместе с Носковым к волховчанам.

Вскоре, в 11 часов 35 минут, возле насыпи железной дороги у Рабочего поселка № 5 третий батальон (капитана Федора Собакина) 269-го полка 136-й дивизии, обходивший поселок с севера, сомкнулся с наступающим со стороны Волховского фронта батальоном капитана Демидова 18-й стрелковой дивизии{114} (эта дивизия, переброшенная из-под Сталинграда, была введена в бой из второго эшелона 14 января, под командой заместителя командира дивизии полковника Н. Г. Лященко{115}). Соба-кин и Демидов крепко расцеловались... Через несколько минут с волховчанами соединился батальон капитана Душко. 270-й стрелковый полк 136-й дивизии обогнул Рабочий поселок № 5 с юга.

Незадолго до начала наступления третий батальон 269-го полка 136-й дивизии был посещен К. Е. Ворошиловым. Командир батальона Ф. И. Собакин и бойцы в тот день поклялись маршалу, что соединятся с войсками Волховского фронта. С этой клятвой они наступали и через семь суток боев — сдержали ее.

Весь день 18 января по всей линии двух сомкнувшихся армий происходили радостные встречи все новых и новых подразделений ленинградцев и волховчан...{116}

И. И. Федюнинский в своей книге «Поднятые по тревоге» на стр. 139 пишет: «...в 12 часов подразделения 136-й стрелковой дивизии и 61-й танковой бригады Ленинградского фронта, успешно отразив атаку, на плечах отходившего врага ворвались в Рабочий поселок № 5 и соединились с частями 18-й стрелковой дивизии 2-й Ударной армии...»

Не имею возможности опровергнуть или подтвердить эти противоречивые сведения.

Дружно взаимодействуя, в прорыве блокады и в овладении Шлиссельбургом участвовали многие части.

Это — танки-»малыши» 61-й танковой бригады полковника В. В. Хрустицкого, форсировавшие Неву с первыми штурмовыми группами. Особенно прославились на весь фронт командир танка лейтенант Д. И. Осатюк и его механик старшина И. М. Макаренков, которые на своей «малютке» выиграли схватку с тяжелым танком противника, «танцуя» перед ним и заманив его в сектор прямой наводки нашей тяжелой артиллерии. В другой день, вырвавшись вперед, они перебили сотни полторы гитлеровцев и удержали захваченный нашей пехотой рубеж.

Это — лыжники подполковника Я. Ф. Потехина. Они зажали немцев, пытавшихся выбраться из Шлиссельбурга, в такое кольцо штыков, из которого эсэсовцы нашли один только выход — в могилу.

Это — беззаветно храбрые бойцы и командиры 55-й отдельной лыжной бригады, которая почти вся трагически полегла на открытом для пулеметного огня льду Шлиссельбургской губы, наступая при свете дня, но одним батальоном все-таки взяла штурмом участок берега между Липками и Шлиссельбургом.

Это все воины Волховского фронта, шедшие навстречу неудержимым в своем натиске ленинградцам, и храбрейший из волховчан — командир роты 533-го полка 128-й стрелковой дивизии старший лейтенант Яков Богдан: своим телом он закрыл амбразуру вражеского дзота на кладбище возле деревни Липки, и рота — а за ней вся дивизия — пошла вперед!

Слава танкистам — лейтенанту Д. И. Осатюку и старшине И. М. Макаренкову, автоматчику младшему сержанту Т. Е. Пирогову и красноармейцу Д. С. Молодцову.

В официальных источниках фамилия Героя Советского Союза И. М. Макаренкова искажена. По просьбе И. М. Макаренкова, от которого я получил письмо, я даю здесь его фамилию правильно.

За прекрасно проведенный штурм Круглой Рощи, где было уничтожено больше тысячи гитлеровцев, -захвачено двадцать пять орудий и около ста пулеметов, 327-я стрелковая дивизия 2-й Ударной армии была преобразована в 64-ю гвардейскую. Впоследствии, в 1944 году, вместе со 136-й, преобразованной в 63-ю гвардейскую, она в составе 30-го гвардейского корпуса генерала Н. П. Симоняка участвовала в снятии блокады и в дальнейших наступательных действиях корпуса.

Это, конечно, все артиллеристы, деморализовавшие немцев и разрушившие укрепления левобережья Невы за два часа двадцать минут поистине адской артподготовки, а затем в следующие дни и ночи не дававшие немцам опомниться ни на одном из штурмуемых нашими частями участков.Это пехотинцы других дивизий, саперы, летчики и танкисты, воины всех родов оружия, участвовавшие в беспримерном сражении, — все действовали с безупречной храбростью, все заслужили равную славу в веках. Я называю сражение беспримерным не случайно: в истории войн не было примера, чтобы войска осажденного, блокированного, подвергнутого длительной ужаснейшей голодовке огромного города прорвали блокаду изнутри.

Потери наши в боях по прорыву блокады были большими. Не жалел, не щадил своей жизни никто — от рядового бойца до командующего фронтом. Тяжело ранен миной в бою у Круглой Рощи был генерал И. И. Федюнинский. Ранены были командиры дивизий В. Якутович, А. Краснов и несколько других командиров соединений. Незабываемый в веках подвиг совершил 13 января командир второго дивизиона 596-го истребительного противотанкового артиллерийского полка капитан Н. И. Родионов, остановивший вплотную надвинувшиеся на командный штаб дивизии С. Н. Борщева немецкие танки с десантом пехоты. Их было тридцать, и шестнадцать из них перебили всех батарейцев дивизиона, и только два оставшихся в живых командира — Родионов и старший лейтенант Чернышев, встав последними у своих орудий в трехстах метрах от КП дивизии, — отбили атаку танков, но и сами были убиты...

Все жертвы оказались оправданными: блокада была прорвана, наши фронты сомкнулись...

Встреча

Мне хочется описать хотя бы одну из тех многочисленных встреч ленинградцев с волховчанами, какие в день 18 января происходили по всей линии двух сомкнувшихся, раздавивших врага фронтов.

В тот час, когда наши части очищали Шлиссельбург от фашистов, 284-й полк подполковника Н. И. Фомичева, из дивизии В. А. Трубачева, обойдя город, вышел к каналам и, уничтожив последние группы сопротивлявшихся гитлеровцев, уперся в воды Ладожского озера. Повернул направо и двинулся навстречу волховчанам, в сторону Липок. По Ново-Ладожскому каналу пошел батальон Епифанова, а по бровке Старо-Ладожского — второй батальон капитана Жукова во главе с подполковником Фомичевым.

Вечерело. Короткий январский день сменился тусклыми сумерками. Слева от Фомичева темнело леском узкое пространство между двумя каналами, справа над широким снежным полем вспыхивали разноцветные огни сигнальных ракет, вздымалось короткое пламя разрывов, доносились крики «ура!» соседних, преследующих, истребляющих врага частей, так же как и полк Фомичева, стремившихся скорее сомкнуться с Волховском фронтом.

В полушубках, в валенках, в маскхалатах, не спавшие семь ночей, но возбужденные уже явной для всех победой, бойцы двигались торопливым шагом. Всем казался теперь обременительным двухдневный неприкосновенный запас продуктов, который никому в наступлении не понадобился: бойцы регулярно, трижды в день, получали горячую пищу в термосах, нормы были повышенными, питание организовано хорошо. После того как взятая штурмом насыпь узкоколейки была пройдена, груза у всех убавилось, потому что часть его навьючили на захваченных лошадей.

Никто не знал, где в данный момент волховчане, и потому готовились подойти к деревне Липки и развернуться к бою, чтобы взять эту деревню штурмом. Предполагалось, что еще немало немцев встретится на пути. Идущий впереди дозор внимательно вглядывался в белесую мглу.

Только что под бровкой канала был обнаружен продовольственный склад, задерживаться из-за него не хотелось, выделять бойцов для охраны было бы неразумно — в тылу могли оказаться удравшие из Шлиссельбурга и скрывшиеся в лесу фашисты. Майор В. Д. Ломанов, красивый рослый моряк, предупредил всех об осторожности: склад мог быть минирован. Оказалось, однако, что гитлеровцы в поспешном бегстве не успели сделать этого.

Быстро стемнело. Впереди всех шли разведчики под командой старшего сержанта командира взвода разведчиков Кириченко. Их было человек двадцать. Кириченко тихо промолвил: «Стой!» Разведчики сразу остановились. Впереди, на бровке канала, показались какие-то фигуры.Разведчики залегли, с автоматами наготове поползли вперед...

Всем очень захотелось, чтобы темные фигуры впереди оказались не гитлеровцами, чтоб это — великое и долгожданное событие — именно сейчас, незамедлительно, свершилось...

Каждый повторил про себя установленный пароль встречи.

Каждый боец знал, что в момент встречи он должен поднять свою винтовку или свой автомат двумя руками и, держа его поперек груди, крикнуть: «Победа!» Разведчики взялись за оружие двумя руками, но тут же усомнились: а если все-таки враг?..

Но, подпустив встречных на близкое расстояние, не обнаруживая себя, разведчики ясно различили такие же, как у них самих, маскхалаты, такие же шапки-ушанки и полушубки, наши советские автоматы...

Можно было вскочить, кинуться навстречу, но... Кириченко поступил по уставу: он подманил к себе рукой старшего сержанта Шалагина, взволнованно прошептал ему:

— Беги, докладывай!

И, напрягая зрение, взглянул на часы. Было 18 часов 40 минут.

Шалагин опрометью побежал назад, срывающимся голосом доложил Фомичеву:

— Товарищ подполковник! Волховские идут!

— Не ошибся? — почувствовав, как ёкнуло сердце, спросил Фомичев.

— Как можно, товарищ подполковник?! Да своими ж глазами!..

И Николай Иванович Фомичев, повернувшись к комбату Жукову, приказал ему остановить батальон. А сам вместе с майором Ломановым вышел вперед.

— Разрешите с вами, товарищ подполковник? — торопливо проговорил адъютант лейтенант Шевченко.

— Да... И возьмите лучших автоматчиков. Человек семь...

Все эти фразы произносились торопливо, взволнованно, горячим полушепотом — историческое значение происходящего обжигало сознание каждого.

Семь автоматчиков со своими командирами степенным шагом двинулись по береговой бровке канала навстречу тем, кто там, впереди, также остановился и откуда пока также не доносилось никаких голосов. Этими семью автоматчиками были: командир взвода старший сержант Иван Панков, старший сержант Владимир Мерналов, помкомвзвода младший сержант Петр Копчун, красноармейцы Василий Мельник, Василий Жилкин, Леонтий Синенко, Усман Еникеев. Каждый из них сегодня перебил немало врагов.

— Кто идет? — впервые громко крикнул Фомичев, сблизившись с невидимыми во мраке, застывшими на месте фигурами.

— Свои, волховчане! — донесся радостный отклик. И тут кто-то из автоматчиков, не удержавшись, возгласил на всю тишину канала:

— Даешь Липки!

— Липки наши! — послышался веселый голос из темноты.

Но никто не сдвинулся с места, потому что все видели: подполковник Фомичев и майор Ломанов при свете электрического фонарика проверяют документы двух волховских командиров и показывают им свои.

— Ну, правильно все! — наконец громко произнес Фомичев. — Здорово, друзья! — И направил луч фонаря прямо в смеющиеся лица майора Гриценко — заместителя командира встречной 12-й отдельной лыжной бригады, и капитана Коптева — начальника артиллерии 128-й стрелковой дивизии.Фонарь тут же полетел в снег, широко распахнутые объятия двух командиров сомкнулись, они расцеловались так, словно были родными братьями.И сразу же, как волной, смыло всякий порядок. Бойцы и командиры двух фронтов хлынули навстречу друг другу. Объятия и поцелуи прошедших сквозь смерть и огонь мужчин-воинов, никогда прежде не видавших друг друга, — это бывает только на войне, только в час доброй победы! Словно веселый лес зашумел над снежным и темным каналом, вопросы, поздравления и смех слились в один непередаваемый гул ликования. Но вот в этом гуле стало возможным различить отдельные фразы:

— Давно не видались!.. Лица-то у вас здоровые, а мы думали, что вы дистрофики... Гляди, поздоровей наших!.. Ну, как Ленинград? Как жили?

Новый друг Фомичева подхватил тот же вопрос:

— Как жили?

И Фомичев ответил:

— Было плохо, теперь хорошо, — и добавил (позже ему было смешно вспоминать об этом): — Двадцать семь линий трамвая ходят.

— Ну да?

— Точно!

Фомичев и сам не знает, почему он решил в ту минуту, что именно двадцать семь!

— Свет! Вода! Жить стало культурно, хорошо!

— А как побит Ленинград? Очень сильно?

— Есть места побитые, а в общем — ничего... Стоит!

— Да еще как стоит! Победителем!.. А как продукты к вам поступали?

— По Ладожской. — Это мы знаем, что по Ладожской, а все-таки трудно?

— Чего там трудного! Одинаковую норму возили, — что вы, то и мы едим...

— А боеприпасы?

- — А мы сами их делаем, еще вам взаймы можем дать... Небось артиллерию нашу слышали?

— О-го-го! Вот уж это действительно, мы удивлялись даже...

И тут в разговор вмешался подскочивший сбоку капитан Коптев:

— Родные ленинградцы, я ваших всех перецеловал!

— Ну и мы тебя поцелуем! — расхохотался Фомичев.

И минут пять все окружающие подряд мяли и целовали растерявшегося, уронившего шапку Коптева...

А затем подполковник Фомичев приказал восстановить порядок. Волховчане и ленинградцы разошлись на сто метров, построились. В подразделениях начались митинги. Под насыпью, в дружно очищенной бойцами землянке связи, была развернута найденная там кипа мануфактуры. Она помогла придать землянке праздничный вид. Совместный ужин командиров был назначен на 20 часов. Продуктов было хоть отбавляй, не нашлось лишь ни капли водки, а двух бутылок предложенного кем-то красного вина хватило, только чтобы налить каждому по маленькой стопочке.

— Чем будем угощать ленинградцев? — воскликнул Коптев. — Как же это так не предусмотрели?

И тут связной капитана, Гриша, хитро сощурив глаза, вытянул из кармана своих ватных штанов заветную поллитровку. Только успели распить ее, волховчане получили приказ по радио: поскольку штурмовать Шлиссельбург оказалось ненужным, отойти обратно на Липки.

А ровно через пятнадцать минут такой же приказ по радио получил подполковник Фомичев: поскольку штурмовать Липки оказалось ненужным, отойти на Шлиссельбург...

И тотчас же, горячо распрощавшись, оставляя за собой боевое охранение, волховчане и ленинградцы пошли выполнять полученные ими приказы.

В Шлиссельбурге

Мы в городе. Вчера еще в нем владычествовали гитлеровцы. По рассеянным над снежным покровом развалинам, по торчащим из снега обгорелым бревнам, по печным трубам, похожим на кладбищенские памятники, трудно определить даже границы исчезнувших кварталов. Очень немногие, зияющие пустыми глазницами окон кирпичные дома сохранили хоть приблизительно свои первоначальные формы. Позже я узнал, что из восьмисот домов, имевшихся в городе до захвата его гитлеровцами, уцелело лишь шестьдесят, да и то большая часть их приходится на приселок, вытянувшийся вдоль Ново-Ладожского канала, строго говоря — уже за чертою города. В комендатуре оставлен на стене огромный план Шлиссельбурга, вычерченный с поистине дьявольской педантичностью, свойственной современным тевтонам. Все сожженные дома на плане обозначены красной краской. Все разрушенные перечеркнуты крест-накрест, а уцелевшие залиты желтой тушью. Только тщательно вглядываясь в этот немецкий план, можно по пальцам пересчитать редкие желтые пятнышки.Мы въехали в город по улице, сплошь усеянной еще не втоптанными в грязь винтовочными патронами, заваленной выброшенным из окон и подвалов хламом. Население торопилось вышвырнуть из своих полуразрушенных жилищ все относящееся к ненавистным оккупантам: их амуницию, пустые бутылки из-под французского коньяка, патентованные средства, геббельсовскую литературу, громоздкие соломенные эрзац-валенки и суконные солдатские боты на толстой деревянной подошве, изломанное оружие, всевозможную загаженную казарменную требуху...

Улицы запружены обозами вступивших в город красноармейских частей. Дымят полевые кухни, грузовики с продовольствием и боеприпасами настойчиво прокладывают себе дорогу. Всю неделю боев армейцам приходилось спать на снегу — теперь они торопятся наладить себе жилье. Звенят пилы, стучат топоры, молотки — надо забить досками зияющие окна, исправить печи в разысканных среди развалин комнатах.Всюду слышатся веселые голоса. Разговоры о победе, о наступлении, о встрече с волховчанами, о железной дороге, по которой скоро можно будет ехать прямым сообщением из Ленинграда в Москву, — каждый хотел бы удостоиться чести совершить этот путь, и именно в первом поезде!..

Над пробитой снарядами колокольней церкви висит красный флаг — его водрузил красноармеец третьего батальона 330-го стрелкового полка М. Г. Губанов после того, как 37-миллиметровая пушка, стрелявшая с этой колокольни, была разбита прямым попаданием из орудия, которое наши артиллеристы подкатили вплотную к церкви. В подвале церкви бойцы роты Гаркуна еще дрались с последними автоматчиками из той полусотни «смертников», что засела здесь, а Губанов уже спускался с колокольни под приветственные крики «ура!».Мы остановились возле броневика, над которым его экипаж воздвигал антенну. То был один из девяти броневиков, приданных 330-му стрелковому полку подполковника Середина, первым вступившему в город. На этих броневиках пехотинцы прочесывали центральные улицы, истребляя последних, стрелявших из подвалов и окон фашистских автоматчиков, уже окруженных, не успевших вместе со всем гитлеровским воинством предаться поспешному бегству.Ища коменданта города, мы вернулись к окраинным кварталам и увидели против разбитых цехов ситценабивной фабрики остатки большого немецкого кладбища. Население вместе с бойцами рубило на нем кресты, чтобы стереть с лица земли и эти следы фашистского нашествия. Чуть дальше группа женщин выволакивала из-за забора два скрюченных замороженных трупа эсэсовцев. Красно-черная нарукавная повязка одного из них зацепилась за колья забора и осталась лежать на снегу. Взвалив трупы на саночки, женщины потащили их...

Солнце скрылось за горизонтом. Город погрузился во тьму. В нем не было ни освещения, ни водопровода, в нем не было ничего, присущего каждому населенному пункту. Он был еще мертв.

На перекрестке двух разбаррикадированных улиц регулировщики указали нам полуразрушенный дом, в котором мы найдем коменданта. Майор Гальмин, комендант, сидел за большим письменным столом против потрескивающей сухими дровами печки. Два огарка в бронзовых подсвечниках мигали, потому что дверь то и дело приотворялась: с мороза входили всё новые люди в шинелях и полушубках. Входили торопливо, каждому было некогда, каждый хотел как можно скорее порешить с комендантом свои неотложные дела.

А он сидел за столом, перебирая пачку принесенных ему красноармейцем писем, не знал, за которое взяться раньше, разрывал один конверт за другим и одновременно отвечал хриплым от ночевок на снегу голосом — худой, усталый, с блестящими от волнения глазами.

Он отвечал быстрыми, точными словами и снова принимался читать письмо вслух всем обступившим его незнакомым людям:

—  «Костя, у меня не будет ни одного «посредственно»... Папа сложил печку, в комнате у нас стало теплее...»

Это было письмо от племянницы из Москвы, и все обступившие стол — люди в шинелях и полушубках — отвлекались от своих насущных, не терпящих отлагательства дел и слушали внимательно. Не дочитав письма, майор откладывал его, брался за другое и одновременно.. обращаясь к кому-то из тех, кто стоял в темном углу комнаты, отдавал приказание:

— Сообщите по радио, в тринадцать ноль-ноль начался артобстрел, методический, выпущено тридцать снарядов!

Едва он заканчивал фразу, окружающие его торопили:

— Дальше, дальше-то что пишет племянница?

И комендант Шлиссельбурга снова брался за письмо.

— Нет, это не то!.. Должно быть письмо от жены, с фотокарточкой — давно обещала. Если без фотокарточки, я и читать не стану!

И, наконец найдя по почерку письмо от жены, вытянул его из конверта, и на стол выпал тусклый фотографический снимок. — Ой-ой-ой, вот это я ждал! — хриплым шепотом возгласил комендант, вставая, склоняясь над свечкой. — И дочка, дочка Галина, год и три месяца ей, я еще ни разу в жизни ее не видел!.. А вы, товарищ лейтенант, возьмите роту и обойдите все землянки вдоль южных кварталов, только саперов возьмите, там мин полно. Ясно? Ясно, ну идите!.. «Поздравляю тебя, Костенька, с Новым годом...» С Новым годом поздравляет меня жена, понимаете? Вот ее фотокарточка!

И фотография пошла по рукам командиров и красноармейцев, а майор, вновь берясь за другую, где — дочка, : смеялся:

— Галиночка-то какая толстая получилась, весь фокус заняла... В Кировской она области, понимаете?

Все, решительно все, понимали состояние коменданта! Все были семь суток в бою, все ночевали в снегу, всем остро хотелось писем от родных и друзей... А на стене висел вражеский план сожженного города, а полуразбитый дом вновь заходил ходуном, потому что на заваленных трофеями, залитых кровью улицах опять стали разрываться снаряды. Но никто не обращал внимания на разрывы, все жадно вслушивались в письмо далекой женщины к сидящему 'за столом счастливому мужу... В этот час все в городе были счастливы — и те, кто пришли сюда, и те, кто шестнадцать месяцев дожидались пришедших. Не многие дождались: из шести тысяч жителей, находившихся в Шлиссельбурге в момент оккупации его гитлеровцами, осталось только триста двадцать человек, из которых мужчин было не больше двух-трех десятков. Две с половиной тысячи шлиссельбуржцев умерли от голода и лишений, многие были замучены, остальные отправлены в глубокий вражеский тыл. Фашисты кое-как кормили тех, кого им удалось заставить работать. Кормили, например, единственную в городе артель плотников и столяров, которая изготовляла гробы. Гробов требовалось немало: советская артиллерия каждый день отправляла эсэсовцев к праотцам.

Гитлеровцы, живя в городе, нервничали. В каждом сохранившемся или полуразрушенном доме, с южной его стороны, они посреди комнат построили блиндажи, северная половина дома служила блиндажу прикрытием. В блиндажах фашисты старались устроиться с комфортом, стаскивали ;в них диваны, зеркала, пианино и самовары, ковры и хрусталь, кружевные занавески и пуховые одеяла... Русское население ютилось в землянках в лесу. Каждое утро всех выгоняли на работу, на рытье траншей, на строительство дзотов. С двух часов дня ни один русский человек не смел показаться на улицах, каждого запоздавшего хотя бы на пять минут ждали плети или расстрел.

Три сотни бледных, запуганных жителей из шести тысяч! Им долго еще надо привыкать к мысли, что настало наконец время, когда обо всем можно говорить громко и внятно, в уверенности, что ни один фашист, ни один подосланный бургомистром предатель-доносчик их не подслушает, что за правду их не потащат ни на пытки, ни на расстрел... Все они как больные, в первый раз открывшие глаза после долгого беспамятства, в котором их беспрестанно терзал кошмар.

— Мы ушли из комендатуры, полные впечатлений от рассказов, какими обменивались толпившиеся здесь люди.

В политотделе дивизии В. А. Трубачева, расположившемся в трех уцелевших комнатах разбитого, перерезанного траншеей дома, мы легли спать — так же, как и все, на поломанных железных кроватях, на голых и обледенелых прутьях. Было холодно, никто не скинул ни валенок, ни полушубков, ни шапок-ушанок.Ночью враг обстреливал город дальнобойными орудиями откуда-то из-за Синявина. Всю ночь гремела жестокая канонада: наша артиллерия взламывала всё новые и новые узлы мощных оборонительных сооружений врага. Взлетали осветительные ракеты, лунная ночь рассекалась вспышками и гулами не прекращающегося ни на один час сражения.

Крепость Орешек

В прибрежной траншее, между двумя окровавленными трупами эсэсовцев, кажущимися в своем смерзшемся -обмундировании непомерно огромными, рассыпаны на снегу бумаги — обрывки писем, документы. Среди них — длинный листок: рисунок акварелью, сделанный еще летом: Примитивно изображено то, что немцы видели из этой траншеи прямо перед собой. Узкая полоска Невы. Низкий, длинный, серый, похожий на корпус дредноута скалистый островок. На нем иззубренная стена и высящееся над ней краснокаменное здание с башнями. В летний день, когда немец рисовал эту крепость, в здании были разбиты только верхние этажи и макушка церкви. Ныне от всего, что высилось за восьмиметровыми стенами, остались одни развалины. Но это гордые развалины, так и не взятые врагом!..

Есть такое старинное русское слово, обозначающее нечистое стремление. Так вот, шестнадцать месяцев сидевшие в траншеях немцы вожделели, глядя на эту твердыню, до которой от них было всего только двести двадцать метров. Взирая на нее — близкую и недосягаемую, — они видели в своих мечтах Ленинград. На рисунке по-немецки так и написано: «Шлиссельбург близ Петербурга...» Больше они не видят уже вообще ничего. Орешек оказался им не по зубам. Вот они лежат передо мной: застывшие трупы.

А славная крепость Орешек высится на островке с гордо реющим красным флагом. Пулеметами и снарядами рвали немцы этот флаг в лоскутья. Но над высшей точкой руин — над разбитой колокольней собора, — вопреки исступленному огню врага, каждый раз опять поднималось новое алое полотнище взамен изорванного. Двести двадцать метров, отделявшие Шлиссельбург от Орешка, оказались неодолимыми для всей военной мощи Германии, покорившей Европу...

Я был в этой крепости. Я прошел эти двести двадцать метров, спустившись из освобожденного Шлиссельбурга на лед Невы, ступая осторожно по узкой тропинке, проложенной среди еще не расчищенных немецких минных полей, и обойдя не замерзающий от быстрого течения участок реки, любуясь паром, поднимающимся от воды и словно возносящим эту — уже легендарную — крепость над солнечным, ослепительно сверкающим миром.

Обогнув высящуюся надо мной громаду, я вступил на островок с северо-заладной его стороны, там, где к правому берегу Невы обращены старинные крепостные ворота под Государевой башней. Все шестнадцать месяцев блокады к этим воротам, под беглым огнем врага, ежесуточно ходили с правого берега связные, командиры и те, кто доставлял героическому гарнизону продовольствие, топливо и боеприпасы: летом — на шлюпках, зимою — на лыжах или, в маскхалатах, ползком. Я нырнул в узенький проем в кирпичной кладке, которой заделаны ворота, и свободно прошел через все внутренние дворы, точнее, через все груды камня и кирпича, к траншее, сделанной в наружной стене; эта траншея — единственное место, где человек, остававшийся на островке, мог рассчитывать остаться живым, ибо вся площадь островка круглосуточно, шестнадцать месяцев подряд, обстреливалась и подвергалась бомбежкам с воздуха. Были дни, когда на Орешек обрушивалось до трех тысяч мин и снарядов. В местах максимальной протяженности островок имеет в длину двести пятьдесят метров, в ширину — сто пятьдесят. Но он неправильной формы, поэтому перемножить эти две цифры значило бы преувеличить размеры площади островка. И вот на этот крошечный островок за четыреста девяносто восемь дней обороны, по самым минимальным подсчетам, легло свыше ста тысяч снарядов, мин и авиабомб, то есть примерно по полдюжины на квадратный метр пространства. Немцы били в упор даже из 220– и 305-миллиметровых орудий. Камни Орешка превращены в прах. Но крепость не сдалась. Люди ее не только оказались крепче, несокрушимей камня, но и сохранили способность весело разговаривать, шутить, смеяться... Все эти месяцы они вели ответный огонь по врагу, несмотря на то что каждая огневая точка здесь была засечена гитлеровцами. Среди немецких бумаг, найденных в Шлиссельбурге, была обнаружена схема крепости с безошибочно обозначенными батареями. I Каждый день по немцам вела огонь 409-я морская артиллерийская батарея капитана Петра Никитича Кочаненкова, который стал командиром этой батареи 8 ноября 1941 года. Каждый день вела минометный огонь рота гвардии лейтенанта Мальшукова. Каждый день били по вражеским позициям пулеметы роты старшего лейтенанта Гусева. Взвод автоматчиков младшего лейтенанта Клунина и взвод стрелков младшего лейтенанта Шульги уложили в. могилу каждого из тех гитлеровцев, которые хотя бы на минуту приподняли голову над бруствером вынесенных на самый берег реки траншей. И каждая огневая точка немцев также была известна гарнизону Орешка. Два дня назад, 18 января, когда ровно в шесть утра расчет Русинова сделал последний выстрел из крепости Орешек и его пушка «Дуня» получила право на отдых, Мальшуков заявил, что пора ему сходить в Шлиссельбург за той немецкой стереотрубой, которую он заметил уже давно. И когда в 9.30 утра взводы Клунина и Шульги сошли на лед Невы и, разминировав гранатами участок немецкого переднего края, ворвались в город, чтоб дать последнее сражение бегущим из города немцам, Мальшуков пошел за трубой и взял ее так спокойно, будто она всегда только ему принадлежала... С 9 сентября 1941 года находится в крепости начальник штаба ее — младший лейтенант Георгий Яковлевич Кондратенко, первым пришедший в нее со взводом стрелков и двумя станковыми пулеметами после того, как сутки она пустовала, не занятая немцами, еще не имевшая нашего гарнизона. И сегодня Кондратенко мне жалуется: :

— В первый раз за все время мне скучно... Были впереди всех, а теперь оказались в глубоком тылу. Никогда не бывало скучно, зайдешь на «мостик» — так называем мы наш наблюдательный пункт, — поглядишь в амбразурку, увидишь — землянка у немцев дымит, ну, сразу и потушишь землянку, или снайпер их вылезет — снимешь снайпера, или слушаешь вечером, как их тяжелый снаряд, будто поросенок, визжит, — досадно им, крейсер такой стоит у них перед глазами, и ничего с ним не сделать... А мне от этого всегда было весело... Придется теперь просить начальство, чтоб новое назначение дали, скуки я терпеть не могу...

И смеется исхудалый, усталый Кондратенко, и глаза его искрятся, он внешне очень спокоен, и не скажешь, что сто тысяч бомб, снарядов и мин отразились на его нервах!

Начальник гарнизона гвардии капитан Александр Васильевич Строилов и заместитель его по политчасти капитан А. Я. Антонов скучают так же, как и Г. Я. Кондратенко. Тишина давно уже стала им непривычной. Да и за Ладожской трассой больше не надобно наблюдать — целый год крепость охраняла ее, целый год была надежным часовым «Дороги жизни» блокированного Ленинграда. Больше эту трассу не обстреляет никто, да и сама она, став ненужной, войдет в историю как один из славных путей, по которым наша Родина шла к блестящей победе...

Мне, к сожалению, не довелось повидаться с одним из самых известных героев Орешка — командиром орудия Константином Шкляром: в этот час он был где-то в Шлиссельбурге, исследуя там остатки тех целей — немецких дзотов, орудий, блиндажей, по которым безошибочно многие месяцы бил из крепости.

Украинец с Черниговщины, в далеком уже прошлом — столяр, он стал ладожским краснофлотцем за год до войны и с первых дней обороны Орешка воюет в составе его гарнизона. Он первым из защитников крепости стал бить по немцам из станкового пулемета. Он много раз отправлялся на шлюпке к правому берегу Невы: доставлял туда раненых, а оттуда — продовольствие и боеприпасы.Это именно он шесть раз под огнем врага поднимал над крепостью сбиваемый немцами красный флаг. Стал командиром орудия, обучил многих краснофлотцев стрелять из своей пушки по-снайперски. Артиллеристы гарнизона назвали его именем переправу на правый берег Невы.

Я ушел из крепости, взволнованный всем, что в ней увидел. И на прощанье мне со смехом показали кошку Машку, дважды раненную и выздоровевшую, любимицу всего гарнизона, которую младший лейтенант Кондратенко обнаружил в одном из казематов 9 сентября 1941 года, — все «население» крепости в тот день состояло из кошки с котом, да собаки, да лошади, которую удалось увести только зимой, после того как Нева покрылась льдом.Я ушел из крепости в город Шлиссельбург, освобожденный от немцев, и решил сохранить тот, найденный мною в траншее, рисунок, который злополучный гитлеровец сделал, конечно уже уверившись, что на этот остров ему не удастся вступить никогда.

На льду канала еще лежат безобразные, замороженные трупы гитлеровцев. Их много, они нагромождены один на другой. Желтая кожа лиц кажется сделанной из картона. Рваные раны, скрюченные пальцы, изорванная, окровавленная одежда, красно-черные повязки эсэсовцев на рукавах, соломенные эрзац-валенки и обмотки на распяленных ногах — вот зрелище, венчающее черные дела 170-й немецкой пехотной дивизии, предавшей огню и мечу Одессу, Севастополь и Керчь, расстрелявшей и замучившей изуверскими пытками десятки тысяч ни в чем не повинных, мирных советских людей.Пришел день возмездия! 170-й «гренадерской» дивизии больше нет. В Шлиссельбурге и на каналах — ни одного живого гитлеровца. Пленные под конвоем девушек-автоматчиц отправлены в Ленинград. Мертвецы будут сброшены в воронки от снарядов и авиабомб и заметены снегом.

А в тихих разбитых домиках вдоль канала снова поселились советские люди...

...В 00 часов 57 минут, в ночь с 18 на 19 января, через несколько минут после того, как строгая тайна о боях по прорыву блокады была командованием снята и в эфир было передано торжествующее сообщение Сов-информбюро, мне удалось первому из корреспондентов центральной печати передать по военному телеграфу в Москву обзорную корреспонденцию о прорыве. В те радостные ночные часы счастливые ленинградцы не спали. Поздравляя друг друга, обнимаясь — в домах и на улицах, они ликовали. В воинских частях происходили митинги. А враг тупо и яростно обстреливал город, но никто на этот обстрел внимания не обращал...

Глава семнадцатая.

Первый прямой

Ленинград — Шлиссельбург — Ленинград
4–7 февраля 1943 г.

4 февраля. Ленинград

Завтра я еду встречать прямой поезд с Большой земли.

Последний дальний пассажирский поезд вышел из Ленинграда 26 августа 1941 года. Железнодорожная связь города с внешним миром оборвалась, когда немцы захватили Мгу.

В марте 1942 года, в самый тяжкий период блокады, мне встретился человек, о котором я сегодня не могу не думать. Не знаю, жив он или нет. Если жив, встречусь с ним завтра, потому что он из тех людей, кто умеет держать слово. Этот человек обещал мне, что поведет в Ленинград первый поезд, едва наши войска прорвут блокаду. А я пообещал встретить его в пути.Познакомились мы с ним на станции Волховстрой. Вольдемар Матвеевич Виролайнен был мужчина немолодой, но здоровый, приметный своим крепким телосложением.Бывший паровозный машинист, водивший с восемнадцатого по двадцать второй год маршрутные поезда с хлебом для Москвы и Петрограда, старый член партии, Вольдемар Матвеевич Виролайнен в 1942 году был заместителем начальника Северной железной дороги. Чаще всего он находился на станции Волховстрой, где, несмотря на постоянные бомбежки, было сосредоточено большое железнодорожное хозяйство. Он посвятил себя делу эвакуации ленинградцев и снабжения города.

Я тогда написал и подарил ему стихотворение о том первом поезде, который придет прямым рейсом по очищенным от оккупантов болотам и лесам Приладожья. Стихотворение заканчивалось строками:

...Но как бы ни был враг коварен и неистов, Мы проведем наш поезд в Ленинград!

Виролайнен спрятал в бумажник исписанный карандашом листок и обещал мне, что он будет за реверсом паровоза этого поезда.

И вот сегодня я узнал: первый поезд идет в Ленинград!

По какой же дороге?

Ведь дороги с Большой земли ведут через Мгу и Тосно, а Мга, Тосно и сейчас у немцев... Может быть, нам удалось проложить дорогу по льду Ладожского озера? Да, такая дорога прокладывалась, но... ее строительство не было доведено до конца. Впрочем, об этом надо сказать подробнее.

Перед нынешней зимой казалось, что задолго до конца года снова начнет действовать ледовая трасса. Но, как я уже упоминал, автомобильная трасса начала действовать только совсем недавно, потому что эта зима оказалась неожиданно мягкой! У берегов лед был тонок и слаб, в середине озера его вовсе не обнаружилось, а позже, когда Ладога замерзла, огромные ледяные поля изламывались штормами. Перевозки никак не удавалось наладить. Пробивающиеся наряду с автомашинами тральщики в зыбком ледяном массиве испытывали невероятные трудности и подвергались большой опасности. Снабжение Ленинграда оказалось под угрозой.Командование нашло необычайное, дерзкое решение: чтобы не зависеть от состояния льда, обусловливающего открытие ледовой трассы, — проложить над Ладожским озером 30-километровую эстакаду на сваях и провести по ней линию железной дороги. Это значило: прежде всего надо под самым носом у немцев вбить в дно Ладожского озера тридцать две тысячи свай...

Необычайное строительство было поручено управлению № 400.

Начальником строительства назначили военного железнодорожника Ивана Георгиевича Зубкова.

Западным направлением (работами, которые велись со стороны Ленинграда) руководил генерал-майор В. Е. Матишев, восточным — полковник Г. П. Дебольский.

Батальоны строителей вышли на лед. Подвезли электрокопры, лебедки, сваи, горючее для машин; поставили на льду палатки, полевые кухни; создали склады с продовольствием и теплой одеждой, медпункты, столовые, протянули телефонную и телеграфную связь.

Пурга, свирепые ветры, внезапные подвижки льда, разрывы снарядов, пулеметные очереди с пикирующих самолетов, бомбежки — ничто не могло помешать работам.

На дне озера трудились водолазы ЭПРОНа {117}. В семи местах трасса пересекла кабели высокого напряжения, но водолазы уберегли их от повреждений.Ладожское дно обильно усеяно валунами. Сваи садились на валуны. Водолазы оттаскивали эти огромные камни в сторону. В створе первоначально намеченной трассы обнаружилась потопленная баржа. Оттащить или уничтожить ее было немыслимо. Трассу пришлось вести в обход.

Некоторые водолазы работали на дне, когда над ними, пробивая лед, разрывались снаряды. Один из водолазов наткнулся на ушедшую под лед грузовую машину. Она стояла на дне невредимая. Позади, над ней, затянутые тонким ледком, виднелись три круглые полыньи, образованные разрывами авиационных бомб. В кабине грузовика сидел шофер, вцепившийся левой рукой в ручку дверцы, а правой прижавший к себе закутанного в шерстяной платок ребенка. На руках у женщины, сидевшей в кабине рядом, лежала девочка лет восьми, в туго за — -стегнутой шубке. А чуть дальше на дне, вверх колесами, лежала на мешках с раскисшей мукой другая — встречная — автомашина. Как мечтала эта женщина, эвакуируясь из Ленинграда, о горстке муки для своих детей! В начале января начался сдвиг ледяных полей в направлении на северо-восток. Забитые сваи оказались наклоненными. Вокруг каждой пришлось скалывать лед, делать новую лунку, а потом тросами и лебедками выпрямлять.

Через две недели двенадцать тысяч свай для ширококолейной железной дороги встали накрепко. Первые два с половиной километра были готовы, на четырнадцати километрах электрокопры вели круглосуточную работу. Военный совет торопил строителей. 17 января 1943 года было подписано обращение Военного совета, призывавшее закончить строительство к 30 января.

Обращение было опубликовано на следующий день в газете «Городу Ленина» — «боевом листке» строительства № 400.

Но именно в этот день — 18 января — наши войска прорвали блокаду и освободили Шлиссельбург, распахнув окно во внешний мир. И... надобность в завершении уже почти законченной стройки отпала!

Теперь поезда можно было пустить по суше, если перекинуть в Шлиссельбурге мост через Неву.

В ночь на 19 января работы на Ладоге прекратились. Перед рассветом началось новое строительство на освобожденной от гитлеровцев земле. Тысячи строителей двинулись к Шлиссельбургу.

О том, что здесь записано, я узнал две недели назад, когда был в Шлиссельбурге в дни прорыва блокады.

А о том, что произошло дальше, я узнаю завтра, на месте работ, которые ныне закончены.

5 февраля.

Морозовка

Выехал из Ленинграда вместе с военным корреспондентом «Комсомольской правды» Р. Июльским на его «эмке». Столь удобный способ сообщения для меня большая редкость. Сколько длится война, а я все «голосую» да хожу по фронтовым дорогам пешком.

Июльский — спутник энергичный, заботливый и приятный. Всю дорогу мы проговорили о фронтовых делах и не заметили, как приехали в Морозовку.

Поселок Морозовка — ряд разваленных снарядами деревянных домов. Вокруг лес, вырубленный и побитый у берега Невы.

Первое, на что мы обратили внимание, — большой, плоский и узкий, вписанный в берега по кривой дугообразной линии железнодорожный мост. Он построен на сваях, часто вбитых сквозь лед в Неву, выглядит очень надежным, хотя устоит только до первого ледохода, если до того времени удастся сберечь его от термитных немецких снарядов и авиационных бомб. Длина моста — тысяча триста метров, а создан он в срок, поразительный даже для военного времени, — за девять дней!

Весь берег изрезан ходами сообщения, таит в себе блиндажи, землянки, дзоты и капониры. Теперь здесь всюду автомашины, тракторы, копры, штабеля бревен и досок, всякие сарайчики, шалаши и палатки строителей.

Поселок Морозовка — кипучий табор управления № 400. Он часто обстреливается немецкой артиллерией.Мы подъехали к развалинам разбитой бомбами и снарядами железнодорожной станции. Ее заменяет стоящий на рельсах товарный вагон, забитый людьми так, что в нем можно только стоять.Тут же и маленький, финского типа, весь заиндевелый паровоз № 617, с трубой, пересеченной трапециеобразным кожухом. Он пофыркивает паром, он весь в сосульках. Обтирающий паклей его кулиссы и поползушки военный машинист, сержант — молодой, жизнерадостный и трудолюбивый — может по справедливости гордиться своей старенькой машиной — «четырехпаркой».

Этому машинисту Александру Михайлову, его помощнику Никите Маренкову и кочегару Михаилу Юркову доверено было почетное право производить обкатку моста.

В январе, приняв паровоз на станции Борисова Грива, Михайлов обкатывал новые пирсы Ладожской свайно-ледовой железной дороги. Затем, в одну из ночей, делал первую обкатку участка пути, проложенного над озером по эстакаде, — подал строителям платформы с бревнами, на километр от берега.А три дня назад, 2 февраля, когда было закончено строительство моста, он под внимательными взглядами строителей медленно — медленней пешехода! — двинулся через Неву. Паровоз тянул прицепленные к его тендеру платформы. В составе было тридцать две оси.

Мост потрескивал, сотни зрителей и сам Михайлов, не отрывавший левой руки от реверса, следили: а не даст ли он осадку? А не выскочат ли костыли? А не перекосится ли под колесами путь? Если произойдет перекос пути, вагоны сойдут с рельсов и рухнут на лед Невы.

Михайлов услышал «ура», когда хвост его состава сполз с моста на левый берег. Чуть-чуть прибавил пару, уже уверенно повел свой паровоз через Шлиссельбург. Выехал по новым рельсам к Старо-Ладожскому каналу и остановился для разгрузки в пяти километрах от города.

Мост выдержал испытание. В следующем рейсе Михайлов сделал уже тридцать пять километров, и на этот раз на паровозе с ним вместе был генерал — начальник строительства. Генерал хотел убедиться в том, что западный участок дороги способен принять гораздо более тяжелый и важный груз — танки КВ, столь нужные Ленинградскому фронту!

Сегодня, 5 февраля, две строительные бригады — западного и восточного направлений — встретились, сомкнули проложенный ими железнодорожный путь и пропустили в Шлиссельбург первый состав с танками КВ. Несколько платформ с танками только что, незадолго до нашего приезда, перевезены по мосту в Морозовку. Танки стоят тут же, на станции, укрытые брезентами.

Осмотревшись, мы отправились в штаб строительства.

Заместитель по политчасти руководителя строительных работ западного направления подполковник Ковалев оказался человеком гостеприимным, встретил нас приветливо и вместе с майором инженерных войск Новиковым рассказал много интересного.

— Получив в ночь на девятнадцатое января приказ снять людей с Ладоги, — говорил Ковалев, — мы подумали: а как к нему отнесутся люди, отдавшие всю душу строительству? Работают, не уходя со льда, презирая бомбежки и обстрелы, уносящие их друзей и товарищей. Каждый ощущал реальность близкого окончания стройки... И вдруг все начать сызнова!.. Начинаем объяснять людям, но слышим только одно: «А вы не беспокойтесь! Мы прекрасно все понимаем. Только бы наша армия наступала! А мы любую задачу выполним...»

Нам, девятой железнодорожной бригаде и приданным ей частям, было приказано построить мост, сделать к нему подходы, соединить мост железнодорожной линией со станцией Шлиссельбург, построить новый путь от Невы до Назии — - всего тридцать три километра. Бригаде восточного направления предстояло работать с другой стороны Назии — от Волховстроя.

Но как строить мост? Проекта нет, берега — сплошные минные поля, один берег выше другого, мост должен быть без быков, без ферм. Грунты и льды Невы не исследованы, течение реки — быстрое...

Инженеры, техники, рабочие выступают горячо, говорят: минные поля с рассвета начнем разминировать. Мост построим и без проекта. Чтобы избавиться от уклона, поведем мост по кривой, сделаем дугообразным, хоть это и запрещено любыми техническими законами... Что у нас, мало опыта? В дно Ладоги сваи забили — забьем и здесь, а уйдут глубоко — будем каждую сваю наращивать...

Еще до начала работ всем было понятно, что, строя мост на сваях, тем более вбитых близко одна к другой, нельзя рассчитывать на устойчивость конструкции в период ледохода. Это значило, что мост будет временным. Строители решили, что сразу же после того, как через Неву будут пропущены первые поезда, надо приступить к строительству второго, более прочного моста.

Начальник управления И. Г. Зубков собрал у себя специалистов-мостовиков. Специалистов было тридцать два человека, они спорили три часа, но ни к какому заключению не пришли. Голоса разделились поровну: шестнадцать человек стояли за ряжевые опоры, шестнадцать — за свайные. Зубков объявил перерыв: «Пообедайте, подумайте, потом соберемся снова!»

На мой вопрос: как же в итоге решилось дело? — мне ответили:

— Решилось хитро, благодаря неожиданной идее совсем не специалиста, а человека, который никогда мостов не строил. — Кто же он? — спросил я.

— Есть такой человек... Вы не знаете его. Железнодорожник Виролайнен...

— Вольдемар Матвеевич? — удивился я.

— Да, он... — в свою очередь удивился мой собеседник.

Виролайнен, посетив Зубкова в момент, когда совещание было прервано, робко высказал мысль: «А может быть, ряжи выдержат напор льда, если внутрь забить сваи, а пространство вокруг каждой сваи заполнить камнем?»

Услышав эти слова, Зубков несколько секунд смотрел на Виролайнена с недоумением, затем разразился хохотом. Виролайнен смутился, решив, что предложил какую-то нелепость.

Зубков вызвал к себе специалистов и объявил им, удивленным такой поспешностью:

— Двадцать лет строил я мосты, и у каждого из вас. товарищи, немалый стаж. Но никто из нас не строил мостов с комбинированными опорами... А вот зашел ко мне человек посторонний и внес такое предложение, за которое, думаю, будут голосовать все.

Зубков оказался прав: все единодушно поддержали идею Виролайнена.

Первый мост решено было строить на сваях, а второй — на свайно-ряжевых опорах {118}.

...На рассвете 19 января на пустынные, заминированные берега Невы против Морозовки и Шлиссельбурга вышли роты саперов. По воронкам от взорванных ими мин двинулись тракторы и автомашины, подвозя лесоматериал, копры, все необходимое для множества спешащих сюда строителей...

Но кроме моста и подходов к нему надо было в тот же срок проложить вдоль Старо-Ладожского канала железнодорожную линию. Ее решили вести без насыпей, по замерзшему болоту, то есть в полном противоречии со всякими техническими нормами и установлениями. Да, весной болото раскиснет; да, рельсы вместе со шпалами начнут погружаться в жижу. Допустим даже, что ледоход снесет и весь мост... Но то будет весною, а до весны удастся перевезти в Ленинград десятки, может быть, сотни тысяч тонн драгоценных грузов! За это время строители придумают, как обеспечить пропускную способность дороги в весенние и летние месяцы... Да, конечно, и мост и железная дорога будут строиться и действовать под непрерывным обстрелом, жертв не миновать, — но то ли уже ленинградцами пережито, то ли преодолено!

Строительство моста началось 24 января.

Толовыми шашками во льду были пробиты сотни лунок. Бойцы копровых команд вставляли в лунки двадцатиметровые сваи. Под ударами копровых «баб» сваи пошли в грунт, но грунты на невском дне оказались разными. Там, где они были рыхлыми, свая уходила метра на три, прежде чем достичь твердого основания. Разными оказались и глубины. На рыхлых грунтах и на больших глубинах сваи пришлось наращивать.

Работа эта была не только тяжелой, но и смертельно опасной: немцы вели артиллерийский обстрел.

Наша артиллерия, прикрывая строительство, отвечала методическим огнем. Все дни шла артиллерийская дуэль.

Позавчера вражеский снаряд убил наповал бригадира женской бригады ленинградку Анну Васильевну Москаленко. Опомнившись от испуга, глядя на окровавленное тело подруги, работница Новикова тихо сказала:

— Буду я теперь за нее!

И бригада не прервала работу. В тот же день была убита и Новикова. Ее заменила третья женщина.'Бригада хмуро, молча, но столь же напряженно продолжала работать.

За девять суток было забито три тысячи свай. И почти все эти сваи пришлось наращивать. Многие люди жили на льду, не уходя на берег. В мирное время одним копром полагалось забивать двадцать свай за рабочий день. Здесь в одни из суток восемь копров забили семьсот свай!

Дело сделано. Мост в тысячу триста метров длиной построен!

— Вот вам пример для сравнения, — сказал Ковалев. — В тридцать третьем году на Украине один наш полк первого июля начал строить мост длиной в шестьсот десять метров. Мы пустили по мосту войска пятнадцатого июля. А здесь построен вдвое более длинный мост за девять дней.

6 февраля.

Товарный вагон в Морозовке

В вагоне душно. С группой командиров я ввалился в этот вагон ночью, чтобы присутствовать при подходе первого поезда и участвовать в митинге, для которого уже приготовлена трибуна.

Поезд вчера вышел со станции Волховстрой. Мы ждали всю ночь, возбужденные и бессонные. I

Один конец вагона отделен невысокой перегородочкой, там телефон.

Только что к мосту ходил маневровый паровоз — отвести в сторону состав с бревнами. Он довез меня до предмостной эстакады и ушел обратно. Прохаживаясь здесь по шпалам, я прочел надпись, выведенную по всей верхней перекладине арки над эстакадой:

«Путь свободен! Привет героическому Ленинграду!»

Разглядывая противоположный берег, я увидел паровоз, выползающий из пространства между горой Преображенской и ситценабивной фабрикой. Именно оттуда недавно стреляли по Морозовке гитлеровские минометы...

Паровоз трудился, густо дымя, вытягивая десяток платформ с танками КВ на изогнувшийся дугой мост. Я поспешил к станции, закричал:

— Поезд идет!..

Все шумно, толкаясь, бегом — из вагона. Поперек рельсов — перед трибуной натягивают красную ленту. Общая команда:

— Становись!

На пульмановском вагоне-станции, над трибуной плакат:

«Привет железнодорожникам Волховского узла от железнодорожников Ленинграда!»

...Поезд идет!.. Серый дым медленно приближающегося паровоза уносится в сторону Ленинграда. Паровоз обтянут красным полотнищем, над ним плакат:

«Пламенный привет героическим трудящимся города Ленина!»

Номер паровоза спереди: «Л-1208», а на будке по сторонам: «ЭУ имп 708–64» {119}.

На площадках вдоль котла — машущие шапками люди.

Струи пара... И на всю ширь прибрежья люди от чистой души кричат:

— Ура!

Поезд останавливается. Гляжу на часы: 12 часов 10 минут.

Митинг длится десять минут. И пока идет митинг, я у паровоза дружески здороваюсь с Виролайненом:

— Узнаёте?

— Товарищ Лукницкий? Как договорились, значит?

— Конечно!

Мы крепко пожали друг другу руки.

Виролайнен сказал, что от разъезда Левый берег до Шлиссельбурга за реверсом паровоза стоял он сам и что поведет поезд дальше, до Ленинграда.

Больше ни о чем тут говорить не было возможности. Не успели мы опомниться, как уже оказались: Виролайнен и Зубков на паровозе, а я — вместе с другими пассажирами — в одном из двух классных вагонов.

Трибуна поплыла назад. Набирая скорость, поезд проходит Морозовку. За окнами — весь в снегу — густой лес.

Мы движемся к Ленинграду, не останавливаясь на мелких станциях: в окно видим только приветствующих : поезд. людей.

Станция Ржевка. Стоим. Выхожу на платформу. Ко мне подходит Виролайнен, чем-то встревоженный. Прогуливаемся. Он объясняет мне, что замерзла труба водоподачи от цистерны к тендеру, только что ее отогрели. — Какой цистерны? — спрашиваю я. — При чем здесь цистерна?

— Понимаете, — начинает рассказывать Виролайнен, — в Волховстрое мы не были уверены в том, что на станциях правобережья Невы система водоподачи действует. Поэтому решили взять с собой добавочный запас воды, прицепили к тендеру цистерну... Сейчас веду я паровоз, не доезжаем километров двух до Ржевки, вдруг отказывают оба инжектора, — стало быть, воды в тендере нет. Куда же она девалась? Останавливать поезд на перегоне? Ни в коем случае! Профессиональная гордость машиниста не позволяет! Принимаю решение довести поезд до станции, а здесь разобраться. Едва дотянул до Ржевки, гляжу на водомерное стекло котла: вода в нижней гайке. Вот мы тут и забегали! Приказываю прекратить расход пара из котла: остановить паровозный насос, выключить прогревы, помощника машиниста посылаю проверить наличие воды в цистерне. Он быстро докладывает: «Цистерна полна воды». И для меня все сразу ясно. Мороз-то ночью градусов двадцать был! Пока мы стояли на разъезде Левый берег, вода не расходовалась... рукав между тендером и цистерной... рукав между тендером... рукав...

Я в недоумении глянул на побледневшего Виролайнена. Он остановился, прижав руку к сердцу, лицо исказила боль, хватает воздух ртом. Я едва успел поддержать его, — грузный, тяжелый, он упал мне на руки. ..

К нам подоспели встревоженные люди. Поддерживаем Виролайнена. Подбегает медсестра, поитего водой. Укладываем его в хвостовой вагон. Он очнулся, очень бледен...

Это — сердечный приступ, вызванный переутомлением.

Пока поезд стоял в Ржевке, выяснилось: торжественная встреча в Ленинграде сегодня отменена. Прибытия поезда ждали в 9 часов 20 минут утра, а сейчас уже вторая половина дня, скоро стемнеет. Люди нервничали, устали, промерзли... Встреча переносится на завтрашнее утро {120}.

7 февраля.

Ленинград

Мягкое февральское утро, лениво вьются пушинки снега. Простреленный снарядами во многих местах, Финляндский вокзал празднично декорирован. Красные флаги, ленты с лозунгами, портреты. В огромной толпе встречающих — представители партийных организаций, командования Ленинградского фронта, делегации с заводов и фабрик. Поодаль на запасных путях стоит товарный состав, ждет отправления.

Все смолкают, когда на главном пути показывается долгожданный поезд. Он медленно приближается.

В 10 часов 09 минут паровоз разрывает красную ленту. Медные трубы оркестра извергают торжественный марш. Еще громче крики «ура!».

Митинг открывает П. С. Попков. Глянув на пробитую снарядами крышу над дебаркадером, на поезд, на сгрудившихся вокруг трибуны людей, он предоставляет слово секретарю партбюро депо Волховстрой — машинисту Серафиму Георгиевичу Титову.

Титов рассказывает о тех, кто победил в соревновании за право вести этот поезд: о машинисте Пироженко, главном кондукторе Кудряшове, вагонном мастере Богданове, славит Красную Армию, прорвавшую блокаду Ленинграда.

Затем начальник строительства новой железнодорожной линии и моста через Неву И. Г. Зубков рассказывает, как строители под огнем противника проложили тридцать три километра линии за четырнадцать дней.

За ним говорит женщина с изнуренным лишениями блокады, но радостным лицом. Это Абабкова, текстильщица с фабрики «Работница».

— Мой муж погиб в сорок втором году. Я одинока, но моя фабрика и мой город — со мной. Когда прорвали блокаду, мы в ту ночь не могли уснуть. Та ночь была для нас необыкновенной...

Слышу голос с трибуны:

— Сегодня открывается постоянное и регулярное сообщение Ленинграда со страной! Поезд идет в Челябинск!

Все мы знаем тракторы с маркою «ЧТЗ» и все понимаем: если Челябинск во время войны выпускает иную продукцию, то теперь, с открытием прямого железнодорожного сообщения, он может снять с многострадального, мужественного Кировского завода тяжкое бремя восстановления тех пострадавших в упорных боях танков, экипажи которых сражались за Ленинград до последнего человека. Эти танки доставляются с поля боя на Кировский завод и после ремонта, прямо от заводских ворот, снова уходят в бой.

Оглядываюсь... Вот сквозь рваную, свесившую железные лоскутья пробоину в крыше дебаркадера падает, кружась, легкий снежок. Вот — люди, сидящие на заборе, потому что и за забором собралась большая толпа. Вот вокруг меня — командиры, — все они еще без погон, новую форму с погонами замечаю только у стоящего на трибуне Лагунова — того самого генерала, который в 1941 году первым приехал в легковой машине на восточный берег по льду только что замерзшей Ладоги и с тех пор ведает снабжением ленинградцев, начиная с самых тяжелых дней голода и поныне, когда ленинградцы получают уже вполне достаточные пайки и в городе есть даже резервные запасы продовольствия.

А вот позади генерала А. А. Кузнецова, на трибуне, опираясь на спинку стула, стоит Виролайнен. По его лицу заметно, что он еще не совсем оправился после вчерашней сердечной схватки. Хочется пожелать ему здоровья, — он тоже много сделал для спасения голодающих ленинградцев в самый острый период эвакуации по ледовой и водной «Дороге жизни». Ведь через Волховстрой в 1942 году прошли пятьсот восемьдесят восемь эшелонов с одним миллионом ста пятьюдесятью тысячами эвакуированных ленинградцев!

На часах — ровно полдень. Митинг заканчивается рапортом начальника дороги:

— Поезд номер семьсот девятнадцать, рейсом Ленинград — Волховстрой, пятьдесят осей, восемьсот тонн, ведомый машинистом Федоровым, к отправлению готов!

Глава восемнадцатая.

После прорыва блокады

Ленинград, Кобона, Волховский фронт, Москва
Февраль — апрель 1943 г.

Из новогоднего письма. — Наступление на Синявино и на Мгу. — Путь в Кобону. -Вызов в Москву. -Встречи, размышления и наблюдения.

Из новогоднего письма

Этим письмом, посланным мною 2 января 1943 года, то есть еще до прорыва блокады, мне хочется характеризовать настроение, с каким ленинградцы, радуясь разгрому немцев на Волге и на иону, вступали в тысяча девятьсот сорок третий год...

«...Поздравляю вас с наступившим Новым годом и с хорошими вестями Информбюро. С каждым днем все ясней: Германия приближается к катастрофе, приближается наша Победа! Подумать только: разгромлена четвертая часть всей германской армии, действующей на наших фронтах. Мы, русские люди, скупы на выражение своих чувств, мы молчаливы, каждый переживает свои чувства внешне очень спокойно. Без воплей и без трагических жестов мы встречали печальные известия прошлым летом. Без шумного изъявления радости мы встречаем прекрасные вести сейчас. Прослушав у радиорупора хорошую весть, мы только скажем с улыбкой: «Вот здорово!»... — и опять, как ни в чем не бывало, приступаем к нашим обычным делам.Но в душе у каждого постепенно зреет, накапливается большая радость, все больше бодрости, все больше нетерпения: когда же совсем, до конца, додавим мы этого мерзостного врага? И мысли каждого уже продолжают наше наступление, мы видим внутренним взором освобожденные Ростов-на-Дону, Новгород, Киев и Псков, мы уже представляем себе, как вновь будем пахать землю на Украине, под крымским солнцем купаться в мирной, благостной черноморской-волне и строить новые дома, заводы, Дворцы культуры в Минске... Чуть труднее представить себе наши, волнуемые ветром Победы знамена на улицах Кенигсберга, Штеттина и Берлина; стройные, осыпаемые цветами колонны наших гвардейцев в Праге. Но мы знаем: и это будет! Обязательно будет, — разве кто может усомниться в том?!..

А пока нетерпенье горит в груди, еще напряженнее мыслишь, еще, может быть, острее ощущаешь все тяготы и невзгоды нынешнего нашего бытия. Это потому, что уже видишь конец им, уже тянешься представлениями в послевоенное время, когда, отдохнув, можно будет всем налаживать жизнь по-своему, делать обычную свою — мирного времени — работу, полностью вернуться к гражданской своей профессии, жить домом, в семье, в уюте, в покое и безопасности.

После каждой хорошей вести Информбюро хорошо мечтается и спокойнее спится. Каждый новый успех уже воспринимается как нечто естественное и должное, — иначе, мол, и не может быть!

После той исполинской выдержки, какую в тяжелейшие дни испытаний проявили все мы — весь наш народ и каждый из честных людей в отдельности, — наша великая страна станет еще сильней и прекрасней, чем была раньше, до этой Отечественной войны...»

Наступление на Синявино и на Мгу

11 февраля.

Ленинград. ДКА

Только пять дней назад встречали ленинградцы на Финляндском вокзале первый прямой поезд с Большой земли, пересекший Неву по новому, за девять дней построенному у Шлиссельбурга, мосту. Я встречал этот поезд в Морозовке, против Шлиссельбурга, и ехал с ним. Это было большое событие, торжественный праздник для всех ленинградцев! Первый подарок «блокадникам» после прорыва, 18 января, блокады! А сейчас назревают новые большие события — новый этап боев, о которых пока горожане ничего не знают!

Обстановка в районе прорыва блокады, на так называемом Мгинско-Синявинском выступе немцев, сейчас такова: узенькая, от восьми до десяти километров шириной, полоса между южным берегом Шлиссельбургской губы Ладожского озера и Синявинскими высотами соединяет теперь ленинградскую Малую землю с Большой землей — со всей нашей страной. Этой полосой, отбитой у немцев в январских боях, кольцо блокады разомкнуто. Бегут по ней автомашины, по новой, проложенной за несколько дней прибрежной железнодорожной ветке идут в Ленинград поезда — эшелон за эшелоном, доставляя нам танки, артиллерию, боеприпасы, продовольствие и свежие войсковые пополнения... Полегчало!

В этой же полосе, ставшей новыми передовыми позициями, ведут упорные наступательные бои 67-я и 2-я Ударная армии Ленинградского и Волховского фронтов (67-я армия теперь подчинена уже не Ленинградскому, а Волховскому фронту). Задача этих армий — расширить полосу прорыва, взять Синявинские высоты и затем овладеть линией Кировской железной дороги на участке Ленинград — Войбокала. Это тем более важно, что. вся восьмикилометровая полоса, находящиеся на ней наши войска, новая прибрежная железнодорожная — ветка и автомобильная дорога — единственные осуществляющие наземную связь Ленинграда со всей страной — хорошо просматриваются немцами из Синявина, непрерывно, днем и ночью обстреливаются беглым артиллерийским огнем и разрушаются вражеской авиацией.

В январе немцам удалось удержать свои позиции на левобережье Невы от Арбузова вниз по течению до устья Тосны и к востоку до Мустоловских и Синявинских высот. В руках противника осталась и прибрежная полоса вдоль реки Тосны, в районе действий 55-й армии, — от Ивановского до Красного Бора.

В страшнейших торфяных болотах расположены и в тяжелейших условиях воюют наши, прорвавшие блокаду, 67-я и 2-я Ударная армии. Немцы в удерживаемый ими район спешно подтягивают резервы, снимая свои части с других участков фронта и подвозя свежие дивизии из своих глубоких тылов — со стороны Чудова и Гатчины...

Немцы не оставляют надежды восстановить прежнее положение, снова замкнуть кольцо блокады... Им это не удается. Но и нашим армиям, несущим большие потери, не удается взять штурмом Синявино. Бои ведутся ожесточенные, очень кровопролитные.Позади Синявина, в глубине лесов, расположен крупнейший пункт обороны немцев, превращенный немцами в мощную крепость, железнодорожный узел Мга. Туда и к Синявинским высотам немцы стянули из своих тылов и с флангов сильнейшие резервы. Хорошо зная об этом, наше командование решило наступление 67-й и 2-й Ударной армий в лоб на Синявино прекратить и поставило перед другими армиями Ленинградского и Волховского фронтов новую задачу: начать наступление на немецкую оборону в обход мгинско-синявинской группировки. Наступление развивать с участка 55-й армии Ленинградского фронта — от Колпина, в полосе Октябрьской железной дороги, в направлении Красный Бор — Тосно, навстречу 54-й армии Волховского фронта, которая должна наступать тоже в полосе Октябрьской железной дороги, но из района Смердынь, на Шапки.

Замысел этой операции ясен: окружить всю мгинско-синявинскую группировку немцев.Вчера, 10 февраля, в 10 часов 30 минут утра, со стороны Колпина после двухчасовой артподготовки двинулись вслед за танками в наступление на Красный Бор передовые дивизии ленинградской 55-й армии. Полоса наступления протянулась от берега Невы и от Ям-Ижор до линии Октябрьской железной дороги...

В составе 55-й армии действуют сейчас в числе других гвардейские дивизии Н. П. Симоняка и 45-я стрелковая дивизия, 35-я лыжная бригада и другие части, участвовавшие в прорыве блокады.

В Политуправлении фронта я узнал не только общие задачи начавшейся вчера операции, но и немало подробностей первого дня наступления. Почти никто в городе ничего о затеявшихся боях не знает. Надежды большие, но, пока они не оправдаются, у нас о делах фронтовых говорить не любят: молчание — золото!..

Сегодня утром в ДКА приехал на день работник Политуправления фронта майор Дертин. Еще возбужденный пережитым, все повторяя, что «в ушах у него звуки разрывов, бомбежки, свист пуль», он рассказал: вчера, в середине дня, передовые части 55-й армии взяли половину Красного Бора, медленно, но упорно продвигаются вперед, сражаясь с 250-й «голубой» испанской дивизией, занимающей участок от Красного Бора в сторону Ивановского на берегу Невы. К сегодняшнему утру взято в плен триста испанцев. Есть среди пленных и немцы. Другие части армии движутся к юго-востоку. Против них брошены немецкие резервы, подтянутые из тыла... Тридцать пять фашистских самолетов вчера бомбили и обстреливали из пулеметов Колпино. На город немцами обрушен бешеный орудийный огонь. Маленький этот город окончательно превращен в развалины. Одна из бомб, попав в Ижорский завод, угодила в склад боеприпасов...Дертин шел с батальоном лыжников по дороге. По этой же дороге двигались наши обозы. Штурмовики налетели на них. Дертин отскочил в сторону, зарылся в снег, слушал вокруг себя свист пуль. На дороге полегли многие... Дертин приехал в ДКА переодеться, — на нем черное кожаное пальто и сапоги, тогда как все там в полушубках, валенках и маскхалатах...

Ночь на 13 февраля.

Кобона

В Ленинграде все последние дни восьмичасовые — десятичасовые воздушные тревоги и сплошь артобстрелы.

К исходу 10 февраля части 55-й армии, пройдя четыре-пять километров, взяли весь Красный Бор, Старую Мызу и деревню Чернышеве, половину деревни Степа-новки и станцию Поповку. Вчера вступившая в бой 45-я гвардейская стрелковая дивизия очистила от немцев деревню Мишкино.

На Волховском фронте позавчера двинулась в наступление 54-я армия — навстречу войскам Ленинградского фронта. В тяжелейших условиях, по грудь в снегу, воины этой армии, ведя ожесточенный бой, также прошли вперед несколько километров...

Сегодня, воспользовавшись первым успехом наступления своих соседей на флангах немецкой группировки, вновь со стороны Невы и Шлиссельбургской губы двинулись в бой — в лоб на Синявино — войска 67-й и 2-й Ударной армий. Ближайшая их задача — ликвидировать давно окруженные, но до сих пор не взятые, изрядно нам надосадившие узлы обороны немцев в 1-м и 2-м городках имени Кирова и 8-ю ГЭС, на берегу Невы, а затем выровнять здесь линию фронта, взяв приневский укрепленный узел Арбузове.{121}

Путь в Кобону

13 февраля.

Кобона...

Уговорившись с А. Прокофьевым, направляемым на Волховский фронт во 2-ю Ударную армию, ехать до Кобоны вместе, мы, и художник М. А. Гордон, в 7 часов вечера выехали поездом из Ленинграда. От Финляндского вокзала до станций Ладожское озеро ехали два с половиной часа. В пути обменивались новостями, рассуждали о войне, о южных фронтах, о близящейся катастрофе Германии.

А потом, после многих и долгих хлопот, ехали в кузове попутного грузовика через Ладожское озеро, минуя огни бакенов, укрепленных на льду, встречая и обгоняя огни бегущих машин. Но по сравнению с прошлым годом машин было мало, и направлявшиеся к Кобоне шли порожняком.Все вокруг было мне давно знакомо: регулировщики, ветер, лед со сметенным с него снегом, ниши зениток, костры. Приятно сознавать, что трассу больше не обстреливают артиллерией — немца на берегу Ладоги нет! И южный берег, всегда прежде декорированный вспышками ракет, теперь темен и не угадывается в ночи. Ночь особенно тусклая, изморозь, мрак, оттепель...

Остановка — посреди озера. Хнычущий голос: «Возьми, прицепи!..» — шофер застрявшего грузовика умоляет взять его на буксир. Наш соглашается. Вместе, в свете фар задней машины, ладят трос. Разговор, состоящий преимущественно из непечатных слов. Но смысл его таков: «Сколько проехало, ни один не останавливается, как ни просил... А ты — хороший человек!» — «Ну, еще неизвестно, хороший ли?» — «Хороший, хороший! Кабы не ты, просидел бы я здесь всю ночь!» — «А я вот никогда не сижу... Если остановлюсь, каждый спросит: «Горбачев из первой роты? Не нужно ли тебе чего? Горбачева из первой роты все знают!..»

Километров через пятнадцать на какой-то кочке трос оборвался, я заметил фары оставшейся далеко — почти на горизонте — машины, а за нами волочился по льду только трос...

Ближе к восточному берегу трудно определимые во тьме контуры каких-то нагромождений — то ли занесенный снегом конный обоз, то ли шатры, палатки?..

Уже у пирсов шофер заблудился, стал кружить, ища дорогу, а за ним гуськом кружили штук шесть машин... Но вот выехали к пирсам, шофер сказал: «Я на склад, а вам туда — в деревню!»

Оставив машину, мы долго плутали, Прокофьев не узнавал своей родной деревни Кобоны. Обошли ее крутим и — в половине третьего ночи — ввалились в домик дяди Прокофьева, ныне занимаемый его сестрой, служащей эвакопункта. В доме спали, Прокофьев поднял всех, сказал: «Собери нам, Маша!», и, радостно принятые, в тепле, мы умылись, отдышались. Вскипел самовар, пили чай. В пятом часу утра я лег спать, раздевшись, на тахте, в чистых простынях.

— А я ночь не спала! — говорит утром Клава, двоюродная сестра Александра Прокофьева. — И не ложилась вовсе!.. В подпол ходила, картошку перебрала всю. Днем-то еще неизвестно, какая погода будет. Вы знаете, в ясную погоду мы ничего не делаем, только на небо и смотрим. А для дел пасмурную погоду выбираем. Он в пасмурную погоду не летает...

23 ноября немцы сбросили на деревню Кобону сорок шесть бомб. Налетают часто, бросают бомбы по три зараз. И обстреливают из пулеметов. Летают все по ночам — в ясные ночи. Недавно бомбили четыре ночи подряд. И только на четвертую над озером нашим удалось сбить бомбардировщик. Пятеро немцев взяты в плен, шестого застрелили...

4 часа.

Войбокала

Расставшись с Прокофьевым и его родственниками, я в случайном автомобиле скорой помощи выехал в Вой-бокалу... Эвакопункты, пирсы ледовой трассы, деревня. Шум, летчики — все знакомое мне с прошлого года по 8-й и 54-й армиям... Сколько новых дел, людей, боевых эпизодов предстоит мне узнать в здешнем фронтовом краю!

Вызов в Москву

17 февраля.

Поезд Волхов — Москва

Уже не одну телеграмму в Ленинграде за прошедшие полтора месяца получил я от ТАСС с требованием выехать в Москву! Как бы я себя чувствовал там, в момент, когда наши войска здесь прорывали блокаду!.. Мне тогда — удалось отвертеться, кое-как сумел объяснить, что «обстановка требует моего пребывания на Ленинградском фронте». Убедил! Оставили! Везде побывал, все увидел, все о прорыве знаю, и горжусь этим, и радость испытал невыразимую.

Теперь опять! Послав в ТАСС несколько корреспонденции о действиях Волховского и Ленинградского фронтов, получил по телеграфу холодное, категорическое требование выехать в Москву. Попытка отговориться фронтовыми событиями не помогла; повторили: «Выехать немедленно!» Прекрасно понимаю, чего хотят: отправить на другой фронт. А я хочу быть только на Ленинградском. Снимем блокаду совсем, нечего станет здесь делать, тогда — пожалуйста, куда угодно!

Еду в Москву, прямому приказу надо подчиняться. Но посмотрим, удастся ли ТАСС вырвать меня из Ленинграда! Логика — за меня!

...Все последнее время вражеская авиация систематически налетает на железную дорогу в районе Волхова. Хочет помешать доставке в Ленинград подкреплений. Особенно бомбит дорогу на участке от Шлиссельбурга до Званки. 10 февраля на станцию Пупышево налетели четыре бомбардировщика, одна бомба попала в цистерну с бензином, восемь цистерн сгорели, разбиты четыре вагона с красноармейцами. Один из самолетов сбит зенитками...

В Волховстрое дикая неразбериха с билетами, посадкой пассажиров и всем, что относится к службе движения. Хотя билет у меня есть, все ж надо идти регистрироваться к этапному коменданту. Оттуда — на «Безымянную, 26», за полтора километра, к другому коменданту, за посадочным талоном. Оттуда — в кассу (домик в полукилометре от станции), компостировать. Все — в темноте, все — неизвестно где, все — с очередями. Измотаешься!

После длительной беготни и перекрестных расспросов удалось выяснить, что поезд из Волховстроя идет через Вологду, на Буй и два вагона в нем — через Ярославль в Москву. От станции Волховстрой осталось только название: все разбито. Год назад все было цело. Город стал неузнаваем. Разрушены здания горсовета, НКВД, множество других зданий, а вблизи станции — полностью все кварталы. Бомбежки продолжаются по сию пору. Но движение поездов ничуть не уменьшилось.

Выехал в теплушке. Поезд переполнен эвакуируемыми из Ленинграда. И поныне еще их везут каждый день — и стариков, и женщин, и детей.

В пути было сообщение; взяты четыре города. Пассажиры называют: Краснодар, Ворошиловград, Шахты. Спорят: то ли еще Красноармейск, то ли Первомайск. Слышу фразы: «Ничего! Научились мы воевать!», «Так их (по матушке), скорей бы всех их уничтожить!», «А пойдет так, пожалуй, к весне всю Украину очистим...», «Сеять будем на Украине!», «И очень даже просто!...», «А вот у нас, на Ленинградском, заедает что-то...»

Другой вразумляет: «Так ведь у нас и условия другие...» И третий: «Да, тут танками не пройдешь!..» И еще один: «Закопался он здорово!..»

«А Войбокалу и сейчас по ночам обстреливает. Из Мги, наверно — сорок пять километров от нее!»

«Достает?»

«Достает, проклятый. Днем не бьет, только по ночам...»

В Ярославле встретился с отцом. Мне повезло: ему как раз дали командировку в Москву, сейчас он едет вместе со мной, генеральское звание и вызов высокого военного начальства помогли отцу сесть в поезд без хлопот. Еду теперь уже не в теплушке, а в пассажирском, плацкартном вагоне.

...Никто ничего не говорит о сегодняшних делах на Ленинградском фронте, абсолютное большинство, очевидно, не знает о них, Совинформбюро сообщений не давало.

А я о них думаю непрестанно.Удивительный все-таки человек Николай Павлович Симоняк! Оборона Ханко и Пулковских высот, прорыв блокады — его первая заслуга в удаче форсирования Невы и самом прорыве. Сейчас его 63-я гвардейская — снова первая ударная сила: именно полки Симоняка брали Красный Бор, он, ничего не боясь, сам бывает в наиболее опасных местах, изучает досконально обстановку, в какой заваривается его повелением бой... А вот левее 63-й, на Усть-Тосненском участке генерал А. А. Краснов, командующий 45-й гвардейской дивизией... Ему не удалось развить наступление в решающие дни прорыва блокады. Ему не удалось и сейчас прорвать оборону немцев на реке Тосне. Необходимо сказать, конечно, что эту оборону немцы укрепляли шестнадцать месяцев, превратили правобережье Тосны в сильнейший рубеж{122}. Но ведь и Красный Бор — некогда мирный поселок, в котором до войны было около двадцати тысяч жителей, а ныне не осталось ни одного, — такой же считавшийся немцами неприступным рубеж. А вот Симоняк взял его в первый же день наступления своей славной дивизии, после прорыва блокады переброшенной в состав 55-й армии и двинувшейся в бой вместе с танками 1-й краснознаменной бригады, впереди других. 269-й, 270-й, 342-й полки дивизии Симоияка снова на устах у всех знающих боевые дела на фронте.

...А Синявино, Мга будут взяты, как будут освобождены и все города, села, деревни нашей великой страны. Порукой этому — героизм миллионов советских людей!

Я приехал в Москву. Как и предполагал, меня решили было сделать разъездным корреспондентом по всем фронтам, с тем чтобы между поездками я жил в Москве. Ради того, чтобы не оставлять Ленинград, я готов был даже расстаться с ТАСС вообще и добиться переводи, в одну из воинских частей Ленинградского фронта. Об этом я поставил в известность руководство ТАСС и, пока находился в Москве, стал добиваться нужных мне результатов в Главном Политическом Управлении Красной Армии, в кадрах которого состояли многие спецвоенкоры органов центральной печати. В ожидании решения моей судьбы я писал в Москве для газет и журналов, для разных международных комитетов и для Совинформбюро рассказы, очерки и корреспонденции о людях Ленинградского фронта.

ТАСС долго задерживал меня в Москве. Здесь состоялось межфронтовое многодневное совещание военных корреспондентов, мне было поручено проанализировать все корреспонденции нескольких военкоров, выступить с докладом и рекомендациями. Происходили собеседования по поводу методов работы ТАСС и в Центральном Комитете партии. Выступая на совещании, пришлось резко и откровенно говорить о недостатках этой работы: о серости, безликости, штампованности публикуемого материала, — я был дружно поддержан редакторами «Вечерней Москвы», «Красного флота», «Труда», «Московского большевика» и других газет. Эти редакторы высказывали желание получать от ТАСС и рассказы, и очерки, и, главное, материал не от «одного корреспондента, подписывающегося десятком фамилий», а от многих, отличающихся друг от друга своей манерой писать. В результате были вынесены полезные для общего дела решения.

После совещания ТАСС согласился оставить меня до конца блокады на Ленинградском фронте, дав возможность публиковать через его редакции не только сухой репортаж, но и рассказы, и художественные очерки. Окрыленный этим обещанием, я выехал в Ленинград.

Мой московский дневник этого времени не имеет прямого отношения к обороне Ленинграда, поэтому здесь я даю лишь несколько записей, представляющихся мне ценными «с ленинградской точки зрения».

Встречи, размышления и наблюдения

6 марта.

Гостиница «Москва»

В письме Мухтару Ауэзову в Алма-Ату пишу о пережитом в Ленинграде, о фронтовой жизни. И продолжаю так:

«...Но я все-таки доволен и ни за что не променял бы эту жизнь на прозябание в глубоком тылу, став подобным тем некоторым из наших «эвакуантов», коих, находящихся в жалком состоянии, ты встречаешь у себя в Алма-Ате. Я с грустью убеждаюсь -в том, сколь многие, в единственном стремлении во что бы то ни стало сохранить Свое существование, утратили и чувство собственного достоинства и вообще человеческий облик. ? У нас, в Ленинграде, людей мало, люди очень нужны. Я за это время узнал, что родной город можно любить, как близкого родного человека, — я не могу жить без Ленинграда, несмотря на то что в нем как будто и одинок и бездомен: квартира моя разбита, ни жены, ни родственников у меня в нем нет.

И уж если суждено мне будет дожить до того светлого дня, когда ни одного гитлеровца под Ленинградом не станет, — я знаю, что всю жизнь буду считать правильным свое решение не покидать этот город, несмотря ни на что, какие бы трудности на мою долю ни выпали.

Вот, Мухтар-ага, я знаю, ты меня поймешь, ты знаешь, что такое любовь к родине, ты любишь свой родной тебе Казахстан, мог ли бы ты покинуть Алма-Ату, если б твой город осаждали враги? Я уверен: ты оказался бы в рядах самых упорных его защитников... Вот ты зовешь меня пожить у тебя спокойно. Нет, Мухтар, я приеду в Среднюю Азию и в Казахстан тогда, когда буду сознавать, что мой долг перед войной выполнен до конца, что я заслужил право отдыхать и быть равным среди казахов так же, как я сейчас равный среди людей на фроите, отдавших себя служению Родине... И тебя тогда позову в гости к себе в Ленинград, мне не совестно будет чувствовать себя в нем хозяином.

Кое-кто, преисполненный высокомерия, со скептической усмешкой называет меня романтиком! Что ж, быть романтиком в том смысле, что человек сохраняет любовь к Человеку, когда многие это чувство утратили, быть романтиком в том смысле, что человек не считает извечно высокие понятия словесной мишурой, — разве так уж плохо?

Я, Мухтар, был свидетелем стольких случаев подлинного героизма, что не мне утратить веру в чистоту вековечных принципов. И если многое в нашем мире, даже до этой ужасной войны, было несовершенно, то разве следует удивляться, что всякий стремящийся к совершенству художник видит пути к совершенству везде и во всем и верит в существование доброй воли к достижению этого совершенства?

И разве не следует все личное направлять в то единое русло, которое ведет к этой цели?..

А проще сказать: я могу в этой войне растрачивать свои силы, свое здоровье, но не могу и не хочу растрачивать свою душу...»

Только что по морозцу, под рядами тускло посвечивающих, обозначающих лишь направление улиц фонарей, вернулся из филиала МХАТ, где смотрел «Школу злословия», хорошо исполненную и потому весьма освежающую. Это — чуть ли не первый спектакль, посещенный мною за все время войны...

10 марта. Вечер

Кругом разговоры — «зачем вам ехать сейчас в Ленинград?..».

Слов нет, мой организм настойчиво требует юга, солнца, отдыха, — я никогда прежде не мог высидеть за работой в Ленинграде дольше чем несколько зимних месяцев.Да, это так хорошо: солнце, юг, покой, отдых, обстановка, не требующая непрестанного нервного напряжения, — что об этом можно мечтать, я это вижу даже во сне. Но я гоню от себя эти мысли, как искушение дьявола. Ибо не вернуться в Ленинград значило бы продать свою душу.Один из приятельствующих со мною писателей уверял меня: «Это — фетишизм, думать, что твой долг быть именно в Ленинграде. Будто ты не можешь быть полезен в другом месте?..» Но я тут же ловил себя на мысли: сей приятель высказался так потому, что сам в Ленинград возвращаться не собирается.

Голос совести говорит: «Поезжай в Ленинград и оставайся там до конца. Может случиться: погибнешь, может статься: на всю жизнь останешься полуживым, но поезжай туда и будь там!»

Вчера, вверх по улице Горького — по широкому чистому асфальту, освещенному празднично-ярким весенним солнцем, — шел батальон пехоты. Шли командиры в золотых погонах, одетые чисто и опрятно. Шли колонны красноармейцев, кто в погонах, кто еще без погон. Шли в ботинках с обмотками, в затрепанных, грязных шинелях, с узелками за спиной, без винтовок. Люди были усталыми, лица их были серыми. Весенняя таль уже расхлябила снег, подснежная вода выбивалась с асфальта. Многие красноармейцы шли в валенках... Я понимал: этот батальон был только что сформирован из состава разных частей, из людей, прибывших с фронта. Он был принят свежими командирами...

Фронт от Москвы проходит в ста тридцати километрах, но Москва уже так отвыкла от чувства близости к фронту, так отвыкла от всего прямо напоминающего ей о фронте, что прохожие останавливались и смотрели на эту нестройную, разномастную воинскую часть... Это шли защитники Москвы, шли люди, готовые умереть за Родину, знающие, что такое их долг.

13 марта

Сегодня я чувствую себя великолепно, хотя и ездил за город и должен был как будто устать... Только что вернулся домой из Перова. Угощали меня и водкой, и американскими консервами, и ветчиной, и густым сладким компотом. В той воинской части — у пограничников — выступали участники обороны Севастополя, Одессы, Сталинграда и Ленинграда. От Ленинграда выступал Герой Советского Союза снайпер Пчелинцев, ныне гвардии старший лейтенант, недавно ездивший вместе с Людмилой Павличенко в Америку. После него выступал я, читал очерк о встрече ленинградцев с волховчанами в день прорыва блокады — материал хорошо мне известный.

Аудитория, состоявшая сплошь из курсантов-снайперов, встретила меня весьма хорошо и слушала с огромным вниманием... Пчелинцев — молодой, худощавый, с вздернутым носом, с мягкими чертами лица — говорил о том, как зародилось в Ленинграде снайперское искусство. Говорил внятно, гладко, толково.

Рядом со мной, за столом президиума, сидела женщина-майор, начальник женской снайперской школы, — серьезная женщина, сражавшаяся долгое время на Ленинградском фронте. Мы нашли общих знакомых и, пока выступали другие, вспомнили много эпизодов Отечественной войны на том, одинаково нам знакомом, участке фронта.

14 марта

Зашел к моим родственникам — Лагорио. Я давно знаю их, в былые времена постоянно останавливался у них, наезжая в Москву. Старик, глава семьи, умерший несколько лет назад, был превосходным инженером, суровым, принципиальным, честнейшим служакой, любившим Родину, судившим обо всем строго и прямо. В последние годы своей жизни он строил какие-то военно-оборонительные сооружения на важных участках наших границ. Его уважали, он пользовался большим авторитетом.

Старуха — Эмилия Августовна — жива до сих пор, ныне обретается где-то в эвакуации, кажется в Башкирии. Их дети — уже немолодые люди: Евгений Лагорио — ныне полковник интендантской службы — всю войну был на юге, с недавнего времени — опять в Москве, живет на казарменном положении. Он — начальник топливного отдела Московского военного округа. Тамара Лагорио — врач-терапевт, ныне начальник отделения госпиталя. Муж Тамары Юрий, почти совсем глухой, — инженер-механик... Отношение у меня к ним родственное, и только. Ничто с ними не связывает меня...

Так вот, я зашел к ним. Приняли они меня как всегда — запросто, приветливо. Я разговаривал с Марусей — женою Евгения (которого не застал), — она варила суп в комнатушке, заставленной всяким домашним скарбом, на чугунной плитке-времянке. Говорить, собственно, было не о чем. Она тоже была в эвакуации где-то под Горьким. Недавно вернулась, живет «зайцем» — пока не прописана, муж хлопочет об ее прописке... Потом разговаривал с Тамарой, стиравшей белье в той своей квартире, ниже этажом, в которой из-за холода никто не жил зимою ц которую сегодня, в воскресенье, она решила привести в порядок, чтоб в один из ближайших выходных дней вновь перебраться в нее. Мне трудно было разговаривать с Юрием, — по своей глухоте он мог слышать меня, только когда я кричал ему прямо в ухо, а сам он — тощий, измотанный, неряшливо одетый — наполнял комнату, отвечая мне, таким трубным гласом, что я решительно ничего не понимал... Я никогда прежде даже не интересовался толком, где он работает, какова в точности его специальность... Но вот он заговорил о фронте, о Сталинграде, о Харькове, о Ленинграде (о последнем он знает очень мало и приблизительно, как и многие москвичи вообще). Но во всем, что говорил он о фронте, я почувствовал огромную его заинтересованность войною, волнение за наши успехи и неудачи... »Вот сколько мы послали танков туда, неужели же опять сдадим Харьков?..» Оказалось, Юрий работает на одном из оборонных заводов, изготовляющих танки, работает много, не выходя из цеха порою по неделе и больше, всего себя отдавая этому напряженному труду. «Мои танки везде, на всех фронтах!» — - с гордостью говорил он.

Мне незачем записывать здесь все, не имеющее отношения к моей мысли, а мысль моя о том, что я увидел перед собою горячо любящего Родину человека, отдающего ей себя целиком в труде. Юрий много раз стремился уехать на фронт, но ему поручили эту работу, и он отнесся к ней, как боец к боевому делу. Он рассказывал мне о пережитых им бомбежках; о том, как взрывными волнами его бросало о стену; о том, как недавно, испытывая танк, он был подмят и чуть не раздавлен им, когда подкладывал под съехавшую в канаву гусеницу бревна. Делал он это вдвоем с другим инженером, и тот был придавлен так, что через несколько дней умер, а сам Юрий до сих пор ощущает боль в голове и груди. И еще рассказывал Юрий о том, как дежурил он на объектах ПВО и как участвовал в ловле диверсантов-парашютистов (он с подлинной жгучей ненавистью описывал мне их, пойманных)... И глаза его светились любовью, когда он рассказывал мне о рабочих с наших заводов-гигантов — тех ленинградцах, кои были эвакуированы из Ленинграда и работают сейчас на его заводе.

Передо мной был не равнодушный, лишь о себе думающий человек, а страстный, благородный энтузиаст, отдающий себя целиком любимому делу, видящий смысл своего существования только в энергичной помощи фронту и пренебрегающий всем, что касается лично его... Я ушел от Лагорио в хорошем, повышенном настроении, потому что думал о том, какое великое множество таких беззаветных тружеников на нашей Руси, и о том, что благодаря им придет к нам Победа.

...Был на выставке трофеев Отечественной войны. Все там, в общем, хорошо мне знакомо, не раз виденное, а все же интересно... Вчера ездил смотреть новую станцию метро. Мозаичные панно там особенные: их делали ленинградские художники во время блокады, и мозаика доставлялась сюда на самолетах. Жаль, что об этом на .станции нигде не сказано!

17 марта

Позавчера мы сдали так недавно отбитый нами у немцев Харьков. А ведь уже казалось, что прекрасное наше наступление передвинет линию фронта к Днепру. Сейчас фронт откатился к Северному Донцу, и мы сдали Харьков. Мне сказали сегодня, что мы сдали и Курск. Я еще не знаю, верно ли это... Конечно, горько и тяжело. Конечно, тяжко представлять себе судьбу несчастного населения Харькова. Но неудача эта, как ощущаю я и как ощущают многие, уже не может изменить общего положения вещей: Германия близится к катастрофе. Победа будет за нами. Повторится ли летом то, что было в летние месяцы прошлого года? Покатятся ли наши армии вспять под напором новых сил фашистской Германии? Нет! Пружина нашего фронта может сжаться опять, но она и опять ударит по немцам с не меньшею силой, чем в эту зиму. Совершена какая-то ошибка. Мы выскочили слишком далеко вперед и не сумели закрепиться, и пришлось отойти назад (слава богу, не так уж далеко!). Но эта ошибка — частного характера. Она будет исправлена. Резервов и техники у нас хватит. И поскольку на Западном фронте мы именно сейчас наступаем, взяли Ржев, Вязьму, приближаемся к Смоленску, совершенно ясно: немцы уже не могут устоять под нашим напором н а всех фронтах сразу. Значит — ослабли. Значит — выдыхаются. И уж конечно не отсутствием у них желания бомбить Москву можно объяснить тот факт, что за целый год на столицу нашу не было воздушных налетов. Обессилена, в частности, и их авиация...

О союзниках наших говорить нечего. Их политика определилась вполне и понята решительно каждым гражданином нашей страны, самой последней неграмотною старушкой. Капиталистический мир остается капиталистическим миром. Второго фронта ждать в ближайшее время нечего. Он может возникнуть только тогда, когда Англия и США почувствуют, что не открыть второй фронт — невыгодно им самим или даже для них губительно. Им хочется дождаться одинакового бессилия и нашего и Германии, чтобы после — таскать из огня каштаны. Можем ли мы рассчитывать на неожиданности? На внезапный внутренний крах Германии? На взрыв действенного сочувствия к нам народов Англии и Соединенных Штатов, который заставил бы их правительства начать с Германией войну по-настоящему? В ближайшее время, думаю, на это рассчитывать не приходится. Но социальные силы, несомненно, зреют и копятся, и настанет день, когда они придут в действие. Ибо — нет сомнения! — уже сотни миллионов людей во всем мире искренне и горячо симпатизируют Советскому Союзу, становятся (пока — потенциальными) его защитниками. И несомненно также: неверие в победу растет в германском народе; оскомина, которую все больше ощущает он, заставит его когда-нибудь выступить против преступной войны и ее носителя — Гитлера. Но только все это будет не так скоро. Я помню приказ от 23 февраля, в котором прозвучало упреждение: остерегитесь, мол, излишне скороспелых надежд. Этим приказом в значительной мере было ослаблено тяжелое впечатление от последовавших в конце февраля и начале марта неудач на Южном фронте. Ибо — трезво рассуждая — трехмесячное наступление должно было и замедлиться и остановиться, потому что не мог не наступить период нового накопления сил.

Так или иначе, надежды на окончание войны в 1943 году нет, если только не случится каких-либо чрезвычайно благоприятных обстоятельств. Предстоит и военное лето, и еще одна военная зима, и еще весна, и лето будущего, 1944 года...

Человеку становится все тяжелее жить. Усталости в людях все больше. Но воли к победе, уверенности в ней ни у кого не меньше. О себе люди — часто слышишь — говорят так: «Ох, дожить бы только до дня победы... Другие доживут, а вот я, пожалуй, не дотяну, моих сил не хватит»... Плохо, что таких голосов много. Но хорошо, что во всяком таком голосе — безусловная вера в победу...

А как хорошо на душе было все три зимних месяца наступления! Люди не спали, дожидаясь сообщения «В последний час». Необходимыми, именно такими обязательно долженствующими быть представлялись всем эти «Последние часы». Силой наливался весь советский народ, — казалось: все страшное уже миновало; казалось: вот месяц, два — и дойдем до старых границ, и еще месяц-два — рухнет Германия... В личном быту, даже в интимной жизни сказывалось у каждого это повышенное, бодрое настроение... Сейчас — не то. Опять молчаливей люди. Они или не говорят между собой о Харькове, или, во всяком случае, стараются говорить меньше. Просто потому, что о тяжелом лучше не говорить. Но как-то пожухли яркие краски дня, как-то нерадостно весеннее солнце, нет непосредственности в любовании — таком всегда естественном, органическом, — любовании весной.Надо опять сжаться сердцем, собрать волю, выдержку, быть хоть и безрадостным, но таким же непоколебимым, как все эти два года войны. Время радости — опять отдалилось. Дожить бы до этого — времени радости, вспыхнувшего было прошедшей зимою перед человеческими душами — манящим миражом... Нет, то было не озеро в жгучих песках, то был просто мираж. Шагайте, верблюды, снова — безводный путь по пустыне все еще тянется, уходя далеко за горизонт. Озеро существует. Озеро будет. Но сколько еще идти, идти, идти, с пересохшим от жажды ртом. Забудь сейчас эту жажду. Не жалуйся, не делись горечью этой жажды с окружающими, — иди, замкнувшись в себе. Но иди, иди, не слабей, — не падай, — озеро будет! И старайся отбросить от себя сверлящую тебя мысль, тяжкую мысль о том, что в тот день когда другие дойдут до озера и жадно, вольно, радостно будут пить животворную воду, — тебя не окажется с ними, твой иссохший, мумифицированный ветрами пустыни, колючими песками ее, труп будет лежать где-то на полпути, маленькой черной точкой, следом огромного прошедшего здесь каравана...

Вот так!..

Жди, жена, в Ярославле своего скитающегося по фронтам мужа, собери свои силы еще на год, — только не надо, чтоб слышался плач Ярославны!..

Собирай кизяк в петропавловской сухой степи, старуха мать москвича, сражающегося на фронте. Еще не скоро тебе и ему возвратиться в Москву, сойтись на пустой, ждущей вас обоих квартире!

Лежите, ценности Эрмитажа, в замшелых ящиках, — еще не скоро появиться вам перед взорами спокойных посетителей в зеркальных витринах...

Прислушивайся, прохожий, на Невском к свисту проплывающих в небесах над тобою снарядов, — еще не скоро улицы твоего города станут многолюдны и безопасны...

Чисти конюшню проклятого фашиста, девушка-украинка, — еще не скоро вернуться тебе из рабства и плена на сожженную Родину.

Все будет. Только доживи до этого «будет», крепи свои силы.и свое сердце!.. Не скоро, еще не скоро, — но победа придет. Мир, солнце, счастье!.. Гордо борясь, не прячась, не сдаваясь духом, пересиливая немоготу, — дожить бы!.. А если твой путь во времени пересечет враг, — убей его. Не бойся ни пули, ни бомбы, коль суждены они тебе, — от них не уйдешь. Делай свое дело, верь, крепись, а уж если придется схватиться с врагом, — гори пламенем ненависти, тут уж не до дум о собственной жизни. В пламени смертельной схватки не страшно и умереть!

19 марта

Сегодня полдня провел в ГлавПУРККА. Между прочим, в аттестационном отделе узнал: приказом от 4 марта мне присвоено звание капитана интендантской службы.{123} Такое звание присвоено всем корреспондентам ТАСС. Уж не потому ли «интендантской», что военный корреспондент рассматривается как своего рода «снабженец»: снабжает печать своими корреспонденциями, то есть духовною пищей?!

29 марта...

Днем ко мне в номер зашел Илья Эренбург. Мы встретились на литературной дискуссии. Мне хотелось поговорить с ним, и Эренбург предложил мне позвонить к нему. Вчера я звонил, договорились о встрече.

Я высказал Эренбургу мои сомнения, заговорил с ним о долге перед Родиной. Можно ли писателю, говорящему в своих произведениях о долге перед Родиной, -о чести, о воинском подвиге, быть — в своем личном поведении, в своих поступках — безнравственным, недостойным?.. И следует ли, пренебрегая таким «раздвоением личности», подобного писателя превозносить, даже награждать его?.. Я привел Эренбургу характерный пример.

Мы сразу согласились: нельзя! И последовала очень интересная для меня беседа. И. Г. Эренбург говорил о том, что не мог бы сейчас сесть за роман, как ни хотелось бы ему написать роман о враге, — без черных и белых красок, «единственных запрещенных в искусстве!»... О том, что ежели бы он и решил давать вместо каждодневных своих агитационных статей — одно, два произведения в месяц, но значительно более художественных, то воздействие последних на читателя было бы меньшим, нежели воздействие, оказываемое сейчас теми статьями, которые он дает. О том, что каждый думающий об искусстве, желающий проявить себя как подлинный художник может сейчас только накапливать материал, с тем чтобы предаться творчеству когда-нибудь в будущем (если останется жив). Что во время войны писатель должен решить для себя вопрос о цели его нынешней работы. Писать ли, не думая об успехе, только агитационные вещи, выполнять любую требуемую от него работу, а исподволь готовить себя к служению искусству в будущем? Или... стремясь к успеху, пренебрегать своим каждодневным гражданским долгом, ставить себя выше тех воинов, тех солдат, которые ждут от него именно сегодня действенного слова писателя?

Разговор шел о крупных, всем известных писателях и их работе. Все это в плане: следует ли отделять личность писателя от его авторской личности? Разговор шел о достойных и недостойных личностях, и закончился разговор следующим высказыванием Эренбурга:

«Кстати, я не верю в то, что личность может не проявиться в произведении. Искусство умеет мстить за себя; если человек подл, то и в произведении его это не может не чувствоваться...»

И еще:

«Только пережитое, только выстраданное отблагодарит писателя в его произведении...»

Формулировки Эренбурга были острыми и порою эпиграмматичными. Суждения — откровенными.

9 апреля

Хорошая, но какая тяжелая статья Эренбурга в «Правде». Прекрасная фраза: «смерть монотонна» — вся Европа в этой монотонности.

Как представишь себе фронт — разрушения, бытие солдата, — какая тоска!.. А ведь ничего не поделаешь, поддаваться этой тоске нельзя, надо бороться! Бороться и с врагом — неумолимым и отвратительным, и с усталостью, с тоскою, грызущей каждого мыслящего. Не поддаваться ей — надо! Ничего не изменишь, ничему не поможешь, если предаться слабости духа.

Сейчас на фронтах затишье. Грозное затишье, которое оборвется скоро, очень скоро, едва повсюду подсохнет земля, едва весна повернется на лето! Тогда — начнется... Новая фаза, новый период — летняя кампания 1943 года. Будем ли мы наступать? Или отступать, как в прошлые лета? Выступят ли союзники? Наверное — нет. Опять вся тяжесть — на наших плечах, могучих плечах, но как тяжело этим нашим плечам!..

11 апреля

Наступит день. Мы вынем из нашего быта слова «бомба», «месть», «ненависть» с таким же удовлетворением, с каким воин вкладывает в ножны сразивший врага кинжал. Мы начнем любить. Любить женщину и полевой цветок, украшенный капельками росы. Любить дом, в котором можно спокойно жить. Любить отдых.

Сейчас мы любим только Родину, и эта наша любовь к ней — сострадание и незыблемая вера в народ.

Откуда возникает та великая фронтовая дружба между солдатами? Она возникает из сознания, что душа товарища мучится так же, как и твоя, и что об этом не надо говорить. Когда солдат идет в бой, душе легче, тяжесть с нее снимается, она становится окрыленной.

Величайшая общественная задача: помочь каждому человеку стать на тот единственный для него путь, на котором, полностью раскрыв свои духовные силы, о:п, этот человек, даст Родине максимум возможного для него.

Потребность патриота — отдать себя Родине полностью, по возможностям, в нем заложенным.

12 апреля

Прилетел, из Ленинграда заведующий Книжной лавкой писателей.

Рассказывает: бомбежка 4 апреля была незначительной, 5 апреля бомбежка была сильной. Разрушена телефонная станция на улице Марата, разрушена 5-я ГЭС. Около тридцати тонновых бомб упали на какую-то не имеющую большого значения фабрику в районе Международного проспекта. Падали бомбы на Марсово поле, в Летний сад, много бомб упало в Неву и Фонтанку, несколько — на площадь Урицкого, одна — на угол Марата и Невского. Повреждения незначительные. Но бомбежки последнее время бывают почти ежедневно, на город падает в среднем по восемь — десять бомб. Обстрелы продолжаются с прежней интенсивностью. Тем не менее театры полны, аншлаги в Академическом, полно в других. Жизнь не нарушается, идет как обычно.

Все интересующие меня дома, о которых может знать мой собеседник (вылетевший из Ленинграда 7 апреля), — надстройка писателей, Дом Красной Армии, Дом имени Маяковского, Штаб, Госиздат — целы.

13 апреля

Другой человек, вчера прилетевший из Ленинграда, рассказывал: сильнейшая бомбежка города была 9 апреля. Бомбами разбиты цирк, дома на Моховой улице, дома вблизи Октябрьского вокзала в Московском районе и пр. Обстреливаются шрапнелью одновременно все районы города. 5 апреля налетало триста самолетов, к городу прорвались десятки.

Глава девятнадцатая.

Ленинград весенний

В пути и в Ленинграде
10–18 мая 1943 г.

Поезд идет в Кобону. — Привычный быт. — Совещание с архитекторами.

Поезд идет в Кобону

16 мая.

Ленинград

Навестив, с разрешения ТАСС, моих близких в Ярославле, я выехал оттуда 10 мая. В Ленинграде живу уже третий день.

Давно знакомая обстановка. Общежитие — комната писателей в Доме Красной Армии, семь коек, казенные столы. Грохот зениток, уже четвертая воздушная тревога сегодня. Утром слышались взрывы бомб. Зенитки били далеко, звук был похож на тот, глухой, какой бывает при выколачивании ковров. Затем били близко, — это были продолговатые, резкие звуки. Гудит самолет, зенитки усиливают стрельбу, самолет завывает... ну, и так далее, в разных вариациях. Отношение ко всему этому — совершенно безразличное, и даже не замечаешь, когда есть тревога, когда ее нет. Тревоги, налеты, обстрелы были и вчера, и позавчера (когда я приехал)...

Здесь, в группе писателей, — никаких изменений, если не считать того, что Е. Федорова в группе уже нет, он переведен в штаб партизанских отрядов. В комнате из членов группы живет только Петр Никитич, все остальные жильцы не имеют отношения к группе. Все Политуправление переехало сюда, в Дом Красной Армии, потому здесь стало теснее, одни двери замкнулись, другие открылись, ходить нужно новыми лестницами и переходами. Н. Тихонов с Е. Рывиной едут завтра в

Кронштадт и Ораниенбаум (в ПОГ), по приглашении? Балтфлота, дней на семь...

Вот мой путь сюда...

Вагон поезда Ярославль — Кобона. Последним приветом Ярославля, когда переехали Волгу по мосту, было разграфленное огородное поле, где я различил тот участок, на котором работал накануне, в воскресный день. Это был чудесный день, я отправился на огород с племянницами и племянником — помочь перекопать, перелопатить предназначенный для посадки картофеля огромный участок (три сотки), полученный отцом на этот год. Был жаркий день. Скинув с себя гимнастерку и сапоги, в тапочках на босу ногу, я работал до заката солнца. Перекопал с полсотни квадратных метров земли и, несмотря на большую физическую усталость (очень приятную усталость), чувствовал себя великолепно, — в минуты отдыха лежа на траве, единясь с природой, наливаясь спокойствием ее, солнцем, теплом, ветерком, роднясь с голубым небом и мирными, не несшими в себе никакой угрозы, белыми облачками, роднясь с самой землей — плодоносной, пушистой, мягкой, кормилицей человека. Приятно было думать о тысячелетиях вот такого же, простейшего человеческого труда, о дружбе мирного человека с возделанною им землей. Я в тот день испытал давно не испытываемое мною блаженство: отсутствие душевной тревоги, отсутствие каких бы то ни было мыслей о войне... В природе был мир, и в душе был мир — полный, мне было легко и привольно. Чтоб так воспринять день — один только день — работы на огороде, за городом, нужно было жить той тревожной и трудной жизнью, с какою все осажденные ленинградцы вполне свыклись за два года войны!

Нечто символическое было для меня в том, что последним зрительным впечатлением от покидаемого мною издревле прекрасного Ярославля, от близких, с которыми я опять разлучался на неопределенное время, — оказался этот клочок возделанной мною земли, клочок между лесом, ручьем и деревенским полем. Я стоял на площадке вагона, и поезд, изогнувшись, вошел в лес, ветер донес до меня запах сосен, и Ярославль за лесом исчез. И стал я спокоен, уравновешен, и сейчас, с тех пор я опять, как в начале войны, как в самые трудные месяцы Ленинграда, как позже — на Волховском фронте, — уверен в себе, доволен своей судьбой, легок и никакими предчувствиями не томим. Некие добрая жизнерадостность и жизнеспособность восстановились во мне — мне не страшно и не печально — на душе светло, хорошо...

Поезд пришел в Вологду утром 11-го. Два отцепленных вагона — мой мягкий и соседний жесткий, имевшие направление на Коболу, — стояли на вокзальных путях весь день. Отправились из Вологды в 10.30 вечера, ночью проехали Череповец, утром останавливались в Бабаеве; днем, приближаясь к Подборовью, я увидел первые следы бомбежек железной дороги — - воронки вдоль насыпи, малые и большие, наполненные водой. Чем дальше к Тихвину, тем этих воронок было все больше, они попадались группами в двадцать — тридцать и более лунок, все чаще в сфере их распространения можно было найти следы происходивших здесь катастроф — мелкие обломки вагонов и паровозов, куски искореженного железа, кучи золы, кусочки щепок, — все, видимо, убирается довольно быстро, остаются только эти мелкие следы разрушения да воронки, воронки, воронки... Придорожные деревеньки живут своей жизнью: возделываются огороды, бегают дети; девушки, женщины выходят на станции. Но воронки, воронки, воронки всюду!.. Вот одна от 250-килограммовой бомбы, в глубоком песке. Поезд задержался здесь, на разъезде. Рослая красивая девушка выпрыгивает на насыпь из вагона, неторопливо идет к воронке, зачерпывает в жестяную кружку песок — он понадобился ей, чтоб почистить посуду; деловито возвращается в вагон. Наблюдаю за ней: кажется, она и не подумала, откуда берет песок!..

Поезд идет дальше, — воронки всё так же часты. У станций и у мостов вся придорожная земля — в этих круглых язвах войны. Но ни один железнодорожный мост не пострадал, массивные фермы их стоят нерушимо. А станции — ближе к Тихвину — многие уничтожены, разбитые дома, расщепленные сторожки, избы... И все-таки думаешь: вот, сколько ни бомбят немцы эту дорогу, а она все-таки действует, нет такой вражеской силы, какая могла бы парализовать движение по этой — единственной дающей жизнь Ленинграду — железной дороге. А немцы, по словам ехавшего до Тихвина со мною в купе летчика-конструктора Машкара, весь апрель ежедневно налетали на эту дорогу.Во второй половине дня — Тихвин. Разбитые, снесенные с лица земли станционные постройки. Остались только фундаменты да груды расщепленных бревен. Середина каменного вокзала разбита прямым попаданием бомбы, но, вся в лесах, ремонтируется. Весь фасад изрыт осколками недавно разорвавшихся на путях бомб. Шустрый мальчуган, провожающий нескольких командиров и меня в столовую питательного пункта, отнесенную в уцелевшие поодаль от вокзала дома, и просящий вынести ему хлеба, — бойко сообщает, что налетов было три — в ночи на 23 и 24 марта ив ночь на одно из чисел апреля. «Все горело тогда», но «он» клал бомбы главным образом на пустырь за станционными путями, целясь в зенитные точки и не попадая в них...Все просто, русский человек ко всему относится с простотой и, пробираясь по обломкам бревен (их свозят в одно место и строят из них новые помещения складов), поглядывает на весь этот хаос с привычным внешним бесстрастием, и разговоры наши совсем не о «том»... Еще будничней отношение к окружающему местных жителей, железнодорожных служащих, в большинстве женщин и девушек. И, однако, нет человека, способного не думать, что при бомбежках этих были, конечно, жертвы, и, вероятно, немалые, и что пост железнодорожника на таких вот вечно находящихся под угрозой налета станциях — опаснейший пост; но осознание опасности приглушено, оно вошло в жизнь как элемент быта...: Впрочем, что ж удивляться?.. Ведь вот и в данную минуту здесь, в Ленинграде, где я пишу это, — опять грохочут .замолкшие было зенитки. А за окном где-то льет звуки гармонь..

Уже час дня. Яркое солнце за окном. Приятно: вчера в штабе принял душ, сегодня я в новом обмундировании: — с чистыми погонами, в летних, отглаженных брюках и гимнастерке, в новых сапогах, привезенных мною из Ярославля, бритый, аккуратный, сделавший на своем поясном ремне еще две пары дырок, чтобы не болтался. На сто-де передо мною — котелок с клюквой, купленной по дороге. В Ленинграде не увидишь, не купишь клюквы, а в пути она стоила — в Вологде пять рублей стакан, ближе к Тихвину — шесть, восемь, десять и, наконец, перед Волховстроем исчезла совсем. Витамины! Северный виноград! Вот, положил несколько ягодок в рот, кислота их приятна!

Да... К восьми с половиной часам вечера 12-го поезд пришел в Волхов, переправился через невредимый мост, под которым, сплошь в белой пене, тек переваливший плотину ГЭС Волхов, прошел километра полтора полосою сплошных воронок, приблизился к станции. Какой-то шофер в коридоре рассказывал другим, что он никогда не выскакивает из машины при бомбежках, что самое верное дело сидеть в кабине, — немец никогда не попадет в ту машину, в которую целится, а всегда попадает рядом; коли выскочишь, обязательно угодишь под бомбу!

Станция Волхов. Точнее, железнодорожные пути в том месте, где была когда-то станция Волхов, — ее бомбили несчетное количество раз. Проезжая Волхов, я всегда вижу здесь новые разрушения, хотя разрушать здесь как будто уже давно больше нечего!

Вокзал, представлявший собою развалины, когда в феврале я ехал в Москву, теперь просто отсутствует. Мусор и лом вывезены на грузовиках, площадка на месте исчезнувшего вокзала очищена. Остались пока только обломки правого и левого крыльев здания. А вся территория вокруг перепахана бомбами. Только между некоторыми воронками проложены деревянные мостки, обозначающие выход в «город», ибо, особенно ночью, в этом хаосе изрыхленной, спутанной с мелкими обломками земли, в круглых ямах с водою, в грудах кирпича и глины пассажиры могли бы запутаться и сломать себе шею. Перрон — чист: на нем сотни красноармейцев, привезенных в теплушках нашего поезда. Строятся, гуськом идут по мосткам, туда, в город, где видны неповрежденные здания. Другие ждут отправления поезда дальше. Поезд стоит здесь четыре часа — по расписанию. Слышу чье-то трезвое замечание: «Не понимаю, зачем держать так долго поезд на станциях, которые чуть ли не каждую ночь бомбит немец!» В самом деле: именно Волхов чаще всего бомбят немцы. И именно в Волхове составы простаивают всю ночь!

На этот раз, правда, станция уже не забита, как бывало прежде, составами. На ней кроме нашего поезда еще только один длинный червяк эшелона. Но наш, пассажирский, поезд должен отстоять положенные четыре часа!

Я попробовал было выйти на станцию без шинели. Прошелся по хаотическому нагромождению развалин, смотрю — все вокруг в шинелях, холодина — будто не май, а начало марта. Забрался опять в вагон. Освещения в вагоне нет. Лег спать. Спутники мои по купе, старший лейтенант Ратнер и корреспондент Тарасов, допив чай, тоже ложатся спать. Ночь — лунная.

Без четверти двенадцать тревожные, прерывистые одновременные гудки всех паровозов — тревога!.. И сразу гул моторов в небесах, грохот зениток, яркий свет. С огромной высоты, снижаясь медленно и плавно, плывут на парашютах большие осветительные ракеты. Защемило сердце. Встаю. Бужу спутников: «Тревога!» На всякий случай надеваю сапоги, шинель. Смотрю в окно. Чувство страха, но мы разговариваем подчеркнуто спокойными голосами. «Вот невежа немец, решил помешать мне спать!» — говорит Ратнер. Он в пути хвалился, что за два года войны нервы его закалились так, что он вообще их не знает. В эту ночь я убедился, что мой спутник не солгал: он не сдвинулся с места, только закурил и всю тревогу продолжал лежать на своей верхней полке. Тарасов заметно нервничал, но, поскольку ни Ратнер, ни я не выказывали стремления покинуть вагон, он тоже остался в купе. Мы курили, изредка перебрасывались фразами.

Я уже после первого испуга был спокоен, надо было открыть окно, чтобы осколки его не полетели в нас, но никто из нас этого не сделал, я только наготове держал диванную подушку, чтобы прикрыть лицо, если вылетят стекла.

Поезд медленно тронулся, медленно-медленно потянулся к стрелке — подальше от станции. В полутора километрах за нею остановился между двумя составами: слева — пассажирских вагонов, справа — теплушек. Все это время грохотали зенитки, слышались свист бомб и разрывы. Ракеты плыли по небу, их свет прорезался светом прожекторов, окаймлявших станцию. Кто-то в коридоре со смешком сказал: «Нашел где остановиться — между составами, чтоб цель была больше!..» Потом в вагоне, который был переполнен флотскими и армейскими командирами, стало тихо — все командиры из вагона вышли. Вышел и проводник. Осталась только проводница Шура, высокая девушка. Она прошлась по вагону, заглядывала в каждое купе, приговаривая: «пусто», «ушли гулять», заглянула к нам, удовлетворенно промолвила: «А вы здесь все трое — спите?» — «А куда ж идти, отдыхаем!» Проводница постояла в дверях, прислушиваясь: осколки зенитных щелкали по крыше вагона; гул моторов то приближался, то удалялся. Ушла к себе.

Внезапно послышались сильные свисты бомб, и рядом грохнуло шесть раз подряд, — я слушал, считал и думал: «Как это просто, ведь любая следующая может попасть в вагон, почему же не страшно?» Полетели стекла, но не в нашем купе, а в других, град осколков застучал по вагону, где-то у крыши. И Ратнер после этого громко сказал: «Отбомбился». Рядом грохотали зенитки, свет ракет залил купе. Я отнял подушку от лица, положил ее на диван. Ждал следующих свистов. И думал: «Самое глупое, что тут ничего решительно не поделаешь. Сиди и жди, что будет дальше. Ведь если испугаться и побежать, например, из вагона, то какой в этом смысл? Накрыть с равным успехом может везде».

(Позже я узнал, что один моряк-майор залез под вагон, лежал, не сообразив, под самой трубой санузла. Другие отсиживались в какой-то хибаре, прочие — лежали в канавах или просто на кочках, в поле.)

Самолеты продолжали гудеть, то удаляясь, то приближаясь. Удары слышались дальше. Потом началось опять, — и всего над нами я насчитал четыре захода. Когда стало совсем тихо, в вагон понемногу стали возвращаться пассажиры. Одному пробило осколком обе ноги — в ста метрах от вагона, другой, тоже раненный в ногу, стад просить сделать ему перевязку. Среди пассажиров оказался врач, он ругал себя: как, дескать, не взял с собой перевязочных средств. Постепенно все угомонились. Выяснилось, что над станцией было одиннадцать бомбардировщиков и что на станционные пути легло больше тридцати бомб.Поезд дернулся, стал медленно подаваться назад, на станцию. Ратнер захрапел. Тарасов и я тоже улеглись спать, однако не раздеваясь, — я снял только сапоги и шинель, накрылся ею и одеялом.

А когда проснулся, было шесть часов утра и поезд стоял на следующем после Волхова полустанке.

Подолгу простаивая на станциях, поезд шел в Кобону, миновал Войбокалу, а точнее, тот пустырь, где была когда-то станция. Вышел на кобонскую ветку, пройдя Лаврове, пересек мост через Ново-Ладожский канал, сразу за которым крутым поворотом рельсы потянулись вдоль самого озера. Но все широкое пространство береговой полосы, начиная от бровки канала, было покрыто водой, сливающейся с Ладожским озером, — озеро разлилось, рельсы были под водой, из нее торчали только верхушки зеленого кустарника. Поезд шел со скоростью, равной половине скорости неторопливого пешехода. Длинный, .изогнувшийся на повороте состав — семь-восемь пассажирских, десятка четыре товарных вагонов, несколько цистерн, впереди паровоз — плыл по воде, приходившейся выше букс, рассекая ее медленно и осторожно.

День был ярким, солнечным, небо голубым, вода, разлитая вокруг, рыжей, малопрозрачной, сквозь нее там и сям вдоль -пути виднелись темные круглые ямины большой глубины — воронки. Если б немцы стали бомбить поезд на этом участке, пассажирам было бы некуда деваться — из поезда не выскочишь, в густом затопленном кустарнике не поплывешь... Некие майор и подполковник береговой службы нервно рассуждали о том, что, дескать, безобразие в таком месте вести поезд и, мол, почему на бровке канала нет никакой охраны, никаких зениток. Берег метрах в двухстах — трехстах от нас был пустынен. По другую сторону поезда простиралось бескрайнее Ладожское озеро... И как раз где-то явственно загрохотали зенитки. Потом затихли. Выгнув петлю, поезд тишайшим ходом тащился по воде километров пять, судя по столбикам, торчащим из воды: «18», «19» и т. д.

Когда мы наконец вылезли на сушу, все заметно оживились и повеселели. В 10.30 утра мы подъехали к станции Кобона, перед которой на обрывках путей, отъединенных от основной магистрали, стояли товарные составы, приспособленные под жилье рабочих. Вокруг них была вода; к нашей, уже вылезшей из воды насыпи от них были проложены дощатые и бревенчатые мостики, некоторые вагоны обросли подобием балконов на вбитых в землю столбах с приделанными к ним лестницами. На площадках других вагонов виднелись кухни, баки с питьевой водой, висело стираное белье. Женщины, веселые, здоровые, в резиновых сапогах, расхаживали прямо по разливу, некоторые перешучивались с пассажирами нашего поезда, махали руками, смеялись. Было очевидно: они здесь давно, обжились, не думают ни о каких бомбежках и считают свой быт естественным и обыкновенным.

Станция Кобона оказалась просто сухим островком, на котором от стрелок разбежалось несколько параллельных путей. Два-три вагона, вынесенные отдельно, представляли собою контору начальника станции, военного коменданта и прочего персонала. Поезд остановился, мы не знали, приехали или нет, но нам закричали: «Приехали. Вылезайте!..» Вещи складывались за дорогой, пассажиры располагались тут же, — эта шоссейная дорога вела из деревни Кобона к пирсам, до которых отсюда было еще километров шесть...В нашем поезде из Ярославля приехала большая группа женщин и девушек, реэвакуирующихся в Ленинград, — они покинули Ленинград в начале прошлого года, спасаясь от голода, а теперь решили вернуться и для того завербовались на работу, — несколько семейств, с огромным количеством вещей. Они чуть не с бою совершили в Ярославле посадку в поезд, поддерживая в этом бою друг дружку.В Кобоне таких реэвакуантов было множество — сотни полторы, две. Группы таких возвращающихся в родной город ленинградцев прибывают с каждым поездом. Наряду с этим из Ленинграда многие эвакуируются, — и в Кобоне по разным сторонам шоссейной дороги я видел тех и других: одни выгрузились из теплушек нашего поезда, другие, подвозимые с пирсов на грузовиках, заполняли освободившиеся эти теплушки. И трудно сказать, у кого было больше вещей!

В ночь на 14 мая, пересекая Ладожское озеро на давно знакомой «Восьмерке» ( «Б. П. № 8»), я дружески беседовал и с капитаном этого буксирного парохода, шлиссельбуржцем Николаем Дмитриевичем Бабошиным, и с его нынешним помощником Рубеном Мирзоевичем Бархударовым, и с молодым парнем — помощником механика Петром Егоровичем Крупиновым, чье жилье на берегу разбито, а уцелевшие вещи закопаны в землю, и с женой Бабошина Анной, ставшей на пароходе коком, чтобы ни в каких опасностях не покидать мужа...

Всматриваясь в белесую озерную гладь, я думал о том, сколько ими плавано, сколько видано, сколько испытано в навигацию прошлого года, когда перекрестья немецких стереотруб надвигались на силуэты советских пароходиков, бесстрашно перевозивших пассажиров и грузы под огнем неприятельских батарей!..

Бомбежки с воздуха часты и сейчас. Но, как я уже сказал, все становится привычным! Привычен был и этот рейс. Только прибавилось эпизодов, какие, для истории Ладожской водной блокадной трассы, я записываю, как и прежде при встречах с озерными капитанами...В восемь утра 14 мая столь же знакомый, скрипучий и дребезжащий поезд «ириновки» доставил меня в Ленинград...

Привычный быт

16 мая

Никаких особых изменений не замечаю в облике города. Он — весенний, деревья, сады кудрявятся свежей зеленой листвой. Погода переменчива — то солнце, охорашивающее, принаряжающее город, то тучи и дождь, разливающие по городу северные серые тона. После Москвы и Ярославля, где люди спят с открытыми окнами, где по улицам ходить попросту жарко, — здесь многие в шинелях, и сам я хожу в свитере и в шинели, и это как раз в пору. Проспект Володарского, улица Пестеля, Невский от Казанского до Штаба, площадь Урицкого, набережная Невы, канал Грибоедова, улица Воинова — вот места, которые я уже видел. Новых разрушений на них почти нет, цирк — пел (не всем рассказам «очевидцев» следует верить!). Но телефонная станция на улице М.арата действительно сильно повреждена. Во втором этаже надстройки писателей, над воротами, — пробоина от снаряда. Такая же дыра, но уже заложенная кирпичом, в здании английского консульства, на углу Софьи Перовской и Невского. Проходя по улице Пестеля, видел издали два разрушенных дома. Вот, пожалуй, и всё, что заметил пока. Город долбят, долбят, обстреливают каждый день, а он все стоит, и облик его все тот же, спокойный и величавый, любимый.На Ленинградском фронте тоже ничего нового. В составе фронта теперь — 2-я Ударная армия, переведенная с Волховского фронта и занимающая оборону за Шлиссельбургом, против Синявина. 67-я отведена в тыл и пока не воюет (тыл — единственно возможный для Ленинграда: Колтуши, Всеволожская, этот район). Вчера Совинформбюро сообщило о том, что наши самолеты бомбили железнодорожные линии вблизи Ленинграда: на участках Любань — Тосно, Красное Село и других. Это значит — бьем по подвозимым к Ленинграду немецким резервам, немцы к чему-то готовятся, а мы это знаем и готовимся сами. В районе Мги вражеское командование сосредоточило большое количество войск и техники. Где именно и что именно предстоит летом — не угадаешь; но все напряженно ждут больших событий, решающих, кровопролитнейших боев, применения новых видов оружия, может быть — газовой войны. И гадают: будет газовая война или чаша сия нас минует? Если Гитлер решится на это безумие, то Германия, конечно, получит такой же ответный удар, еще большей силы. И это только приблизит ее крах. Однако и нам придется пережить ужасное.

Сражения начнутся скоро, вот-вот! Напряженно готовятся к ним обе стороны. А что же союзники? Вторгнутся ли наконец в Европу вторым фронтом? Пока они только бомбят (точнее: побамбливают) Германию и ее вассалов, причем сравнительно небольшими, по нашим временам, силами: сотнями самолетов. Судьбу войны это не решает!

На всех наших фронтах (кроме Кубани, где идут бои) пока — большое, затянувшееся предгрозовое затишье. Это затишье прервется внезапно грозным грохотом, смерчем, который закружит в себе миллионы людей. Никто не сомневается в том, что ждать этого очень уж недолго... И говорят: «Скорей бы, скорей...»

Вчера Н. Тихонов, пришедший в ДКА: «Мы готовы отразить любой удар! Если нам суждены газы, так газы, бактериологическая война — все равно что, — мы ко всему готовы! Только скорей бы, скорей все это начиналось... И скорей бы кончалось затем!..»

Что-то в моем сознании есть аналогичное периоду начала войны, когда я был готов ко всему и ничего страшного для меня не было. И это я почувствовал здесь, в Ленинграде, сразу же, приехав сюда. Как непохоже внутреннее мое состояние на то, в каком я был в Москве! Все мелочи жизни меня не трогают. Всякие там обиды, недовольства, сомнения улеглись, отпали, словно бы воздух Ленинграда оказался целебным.

...Пока я писал все это, вернулись с литературного выступления Николай Тихонов и Петр Никитич. Я прервал мои записи. Раздался телефонный звонок. Тихонов долго выяснял обстоятельства следующего происшествия: сегодня, вот в тот момент, когда я писал эти страницы, при одной из тревог фашистская бомба попала в больницу Видемана, на Васильевском острове. Разрушила ее полностью. Много жертв. Уцелевшие больные уже перевезены куда-то в другое место. Служащая в больнице родная сестра Марии Константиновны{124}, на счастье, сегодня не дежурит, ее там не было, и потому она невредима. Но ее подруга, Екатерина Сергеевна, была там, и судьба ее неизвестна, и надо выяснить, — и Тихонов с Никитичем решили туда поехать...В ДКА было открытие выставки художников-фронтовиков, на котором Тихонов должен был присутствовать, — в половине четвертого дня мы пошли на открытие, смотрели выставку: среди многих бездарных и примитивных вещей здесь выставлено несколько хороших работ: портрет генерал-майора Симоняка; раненый, в перевязках ребенок (его писал художник Харшак); несколько неплохих вещей художника Петрова и великолепная скульптура летчика, созданная Шалютиным, который приехал в Ленинград, работал над этой скульптурой вдохновенно, увлеченно и в тот день, когда закончил ее, был на Невском убит осколком. Его фамилия на скульптуре обведена черной рамкой.

...А вот о бомбежках Ленинграда: с 1 января по 1 мая разбито 68 домов. В среднем при каждой воздушной тревоге бывает убито 30, ранено 90 человек. Цифры эти — из статистических отчетов.

Совещание с архитекторами

18 мая.

ДКА

Вчера — весь день тревоги и бомбежки. Утром три бомбы упало в районе Таврического сада. Около пяти часов дня на улице Воинова, недалеко от Союза писателей, — одна бомба, не свистевшая, нового типа, без стабилизатора. День был ясный, солнечный. Сколько и где падало еще — не знаю. Вечером наплыли тяжелые тучи, с прорывами между ними, и началась дикая кутерьма: ревели, захлебываясь, зенитки, гудели самолеты, падали бомбы, все небо полыхало отраженными в тучах красными вспышками от разрывов бомб, разрывами зенитных снарядов, очередями трассирующих; дежурившие на крыше ДКА видели большие пожары и многочисленные взрывы за чертой города, где-то в направлении к 5-й ГЭС « в направлении к Урицку.

Весь вечер я работал над большим рассказом «Невская Шахерезада» — о разведчиках на льду Невы, вычитывал, выверял стиль, вносил поправки.

.. А днем вчера был в Архитектурном управлении, у Баранова, на совещании чрезвычайной комиссии по определению ущерба, принесенного Ленинграду немцами. Комиссия создана 6 мая, в ней много отделов. Баранов ведает отделом, занимающимся выяснением ущерба, нанесенного в городе объектам культуры. Я в числе ряда писателей и представителей интеллигенции введен в состав этой комиссии. Были Вишневский, Лихарев, Катерли, Рывина, Левоневский. Не были Тихонов, Саянов (только что вернувшийся из Москвы). Были артисты БДТ и других театров. Не явился ни один художник. Баранов делал сообщение о том, что такое эта комиссия и какая работа нам предстоит. Надо подытожить все с начала войны. Привел несколько примеров разрушений — недавно 250-килограммовой бомбой разбит Музей Суворова, пострадала мозаика «Переход Суворова через Альпы». От разорвавшихся поблизости бомб и от артобстрела значительно повреждены многие ценные здания: Адмиралтейство, Эрмитаж, Русский музей, Музей этнографии. В Инженерном замке бомбой разбит Георгиевский зал. Чтобы отремонтировать только один дом на Мойке, против канала Грибоедова (на углу у Марсова поля), разрушенный бомбой, нужно, по довоенным ценам, затратить не меньше двух миллионов рублей.Всего в городе уничтожен бомбами и обстрелами примерно миллион квадратных метров жилой площади. И если стоимость строительства одного метра выражалась до войны примерно суммой 1200 рублей, то это значит, что для восстановления жилищного фонда нужно приблизительно полтора миллиарда. А сколько ценностей, не определяемых денежной стоимостью, — исторических, культурных! А сколько погибло людей!..

Задача комиссии — подготовить материал для составления общего обвинительного заключения гитлеровцам и их соучастникам после войны. Какая сила в сознании, что время для этого непременно придет!

Совещаясь в кабинете Баранова, на улице Росси, мы при открытых окнах слушали звуки разрывающихся снарядов, стрельбу зениток, вой авиамоторов. Шел артобстрел, и длилась воздушная тревога.

Никто не обращал на эти привычные звуки никакого внимания, они то нарастали, то затихали, а мы разговаривали всё так же ровно, спокойно и — будто уже пережив войну, будто уже в мирное время. Говорили о Публичной библиотеке, крыша которой настолько пробита осколками зенитных, что вся протекает и ценнейшие книги портятся, и при данном состоянии хозяйства, при массовости таких бед исправить повреждения сейчас немыслимо. И, однако, все, что возможно, — делается. Представительница Эрмитажа высказала беспокойство: как же быть с теми устраняемыми быстрым ремонтом повреждениями, которые остаются не заактированными комиссией?

Печалью отозвалось в сердцах сообщение Баранова: Петергофский дворец восстановить после войны не удастся, потому что никаких полных чертежей, планов дворца не сохранилось, известна документация только по отдельным комнатам...

Вернулся в ДКА. Объявлен строгий приказ по гарнизону: всем, кто выйдет на улицу без противогаза, грозят направление к коменданту, арест, взыскание и другие строгие кары. Приказ с сегодняшнего дня должен выполняться неукоснительно. В ДКА за подписью полковника Лазарева вывешено объявление, что у всех будет проведена проверка личного оружия и состояние противогазов.

Напряжение этих дней чувствуется во всем...

Глава двадцатая.

Сибирский расчет

Петровщина, Назия, 320-й полк 11-й сд, 2-я Ударная армия
23–25 мая 1943 г.

Путь через «коридор смерти». — В редакции «Отважного воина». — У надежных стволов. — Пятеро братьев. — Как они воевали? — Цветет черемуха! — Путь через «коридор смерти»
23 мая.

Деревня Петровщина

Странно, очень странно вспоминать мечты и чаяния прошлого года, когда для советского человека, находившегося здесь, впереди был не путь в Ленинград, а немецкий фронт, внешний обвод кольца блокады. До боли в душе хотелось ее прорвать! Ленинград казался отсюда безмерно далеким, недостижимым.

А сегодня?

Решив побывать во 2-й Ударной армии, занимающей теперь рядом с 8-й армией знакомые мне места, я выехал из Ленинграда поездом.От Финляндского вокзала до Морозовки, против Шлиссельбурга, поезд шел два часа двадцать пять минут. Пассажиров встречали пограничники, проверяли документы.

Затем мимо груды развалин, в которые минувшей зимой превратилась высокая церковь Морозовки, я прошел берегом Невы к понтонному мосту, вглядываясь в соседний железнодорожный мост.

Пересекая Неву, гляжу на искрошенные стены гордой крепости Орешек, не подпустившей к себе врага за все шестнадцать месяцев блокады. Морские артиллеристы капитана Строилова, составлявшие легендарный гарнизон крепости, теперь воюют уже не здесь.

На мосту почти возле каждой понтонной лодки дежурят красноармейцы и кое-где командиры. Диспетчеры направляют поток машин попеременно то в одну, то в другую сторону. На левом берегу Невы — землянка КПП. Поперек щели у входа сочится вода. Эта хорошая ключевая вода для питья прикрыта куском фанеры.

Перед щелью стоит девушка-регулировщица. Пропуская машины, она четко взмахивает желтым и красным флажками. Сапоги у девушки блестят. Сапожная щетка лежит тут же, на бревнышке.

Шлиссельбург — город, простреливаемый насквозь, Противник постоянно держит под огнем перекресток шоссе и железной дороги, а особенно — оба моста.

— Наверное, в городе еще есть корректировщики! — проверив мои документы, говорит пограничник на КПП.