1812 год глазами современников
«Письма — больше, чем воспоминанья, на них запеклась кровь событий, это — само прошедшее, как оно было, задержанное и нетленное»{*1}, — всем нам знакомо это афористически точное определение А. И. Герценом частной эпистолярии. То же, но еще с большим основанием можно отнести к дневникам. Ведь содержание письма, всегда имеющего конкретного адресата-современника, «фильтруется» отношением к нему автора. Давно подмечено, что к разным людям пишутся порой и различные по идейно-психологической окраске и по мере умолчаний письма. В дневнике же, веденном прежде всего для «самого себя», автор выражает строй своих мыслей и чувств, то, что знает об окружающем, гораздо полнее и откровеннее.
«Дневник больше, чем воспоминания», но, разумеется, не во всех случаях познания прошлого, а в тех, когда мы хотим понять событийную сторону непредрешенного еще исторического процесса, как она воспринималась включенной в этот процесс личностью, — в дневнике «вернее выражается человек в историческую минуту его деятельности»{*2}, ибо воспоминания — это уже «обдуманное воссоздание жизни»{*3}, тогда как дневник — ее непосредственный остаток.
И пусть, когда пройдут годы и десятилетия, появятся обширные мемуарные повествования, восстанавливающие не распознанную в свое время связь между событиями, их неизвестные ранее или вовсе «засекреченные» обстоятельства, о которых и заикнуться-то прежде было опасно, — все равно это никогда не заменит дневников. Если прошлое не удалось каким-либо образом «застенографировать», существенные его черты в самой своей «нетленности», в реальных (а не осмысленных задним числом) сцеплениях и динамике будут безвозвратно и невосполнимо потеряны для потомков.
Как же сообразуется со сказанным мемуарная традиция 1812 г.?
Уточним поначалу, что само это ключевое для нас понятие — «1812 год» — имеет не только календарный, но исторически более обширный [6] смысл: как обозначение заключительного тура войн России с наполеоновской Францией, в которых, при всем несходстве социально-политических целей каждой из них, было и нечто общее. Еще их участники отчетливо сознавали нерасторжимую связь Отечественной войны с заграничными походами и расценивали последние естественным продолжением предшествующей кампании. Как писал армейский партизан К. А. Бискупский, «Отечественная война завершилась походом 13, 14 и 15 годов»{*4}, и потому они объединяли с ней эти походы (вплоть до окончательного низложения Наполеона в 1815 г.) в одну целостную «эпоху 1812—1815 годов» или просто «эпоху 1812 года»{*5}. В таком значении мы и будем далее употреблять это понятие.
Эпоха эта, быть может, как никакая другая в новой русской истории, оставила после себя множество всякого рода памятных записок — мощный их поток, движение которого совершалось, со своими взлетами и спадами, непрерывно на протяжении целого столетия, — первые из них возникли еще осенью 1812 г., последние — в 1911 г. Общее число приведенных ныне в известность мемуарных памятников о той эпохе составляет около 500 наименований, причем в дореволюционное время не было ни одного года, когда бы не печатались воспоминания и дневники, так или иначе ей посвященные{*6}.
Мемуарная традиция 1812 г., в созидание которой внесло свой посильный вклад несколько поколений русского общества, представлявших чуть ли не все его социальные «срезы», обрела поистине всесословный, хотя идейно далеко не однозначный характер и в духовной жизни страны играла весьма важную роль.
Денис Давыдов как-то заметил, что «резец беспристрастного историка не отделит» имен ряда прославленных участников Отечественной войны от «великих воспоминаний 1812 года», полагая их вместе с тем и «великими воспоминаниями XIX века» в целом{*7}. Под «воспоминаниями» же он имел в виду, думается, не только глубину и живучесть впечатлений от той эпохи в памяти современников, но и сами их записки о 1812 г. и то особое место, какое они занимали среди всех остальных мемуарных произведений послевоенных десятилетий. [7]
И действительно, как теперь установлено, до 50-х гг. XIX в. русская мемуарная литература развивалась в значительной мере благодаря мему-аристике 1812 г. — уже потому хотя бы, что каждые вторые выходившие тогда мемуары так или иначе касались той эпохи. В тот же период создается и ряд замечательных по своим историческим и литературным достоинствам воспоминаний о 1812 г., по праву считающихся мемуарной классикой XIX в.
Говоря о «великих воспоминаниях 1812 года», не следует забывать еще об одном немаловажном моменте, ускользающим нередко от нашего внимания. Речь идет о том, как они соотносились с отображением 1812 г. в художественной литературе первой половины XIX в. Наиболее глубоко и совершенно он отразился в достигших в ту пору высокой эстетической зрелости поэтических жанрах. Не было тогда в России ни одного мало-мальски заметного поэта, который не откликнулся бы на эту национально-героическую тему, — от патриарха русской поэзии Г. Р. Державина с его торжественно-монументальными, классицистическими одами и гимнами 1812—1813 гг. до проникновенной историко-публицистической лирики Ф. И. Тютчева 1850-х гг., и, само собой разумеется, нельзя не напомнить здесь о таких вершинных поэтических созданиях, как «Полководец» А. С. Пушкина и «Бородино» М. Ю. Лермонтова. Но совсем иначе обстояло дело с повествовательно-прозаическими жанрами.
Ввиду относительной неразвитости в первой половине XIX в. исторической прозы реалистического толка тема 1812 г. в русской повести и романе не получила сколько-нибудь достойного отображения. Она была как бы монополизирована массовой исторической беллетристикой, выдержанной в сентиментально-мелодраматичных, возвышенно-романтических, ходульно-авантюрных шаблонах устаревавших литературных направлений и мало восприимчивой к реальной действительности прошлого. К тому же некоторые произведения, например пресловутые романы Ф. В. Булгарина и Р. М. Зотова, крайне посредственные в чисто литературном плане, ориентированные на невзыскательные вкусы мещанско-обывательской среды, были пронизаны расхожими постулатами официальной идеологии и казенно-патриотической риторикой.
Мемуарная литература об Отечественной войне и заграничных походах, весьма обильная и бурно развивавшаяся, явно опережала в этих условиях прозу. По сути дела, до выхода в свет в конце 1860-х гг. великого романа Л. Н. Толстого она была (если не считать незаконченного наброска А. С. Пушкина «Рославлев», явившегося полемическим откликом на одноименный роман М. Н. Загоскина) едва ли не главным средством исторически-достоверного познания эпохи 1812 г. — даже сравнительно с профессиональной историографией, которая, при всем богатстве накопленного ею фактического материала, несла на себе неистребимую печать официозной заданности. Тем самым мемуаристика, с ее предельной конкретностью и раскованностью в запечатлении подлинной картины войны, поведения и душевного мира человека на войне, прокладывала [8] пути к формированию реалистических способов ее историко-худо-жественного освоения, подготовляя в известной мере появление и самой толстовской эпопеи.
Неслучайно, между прочим, изданные уже в наше время антологии русской литературы об Отечественной войне в прозаической их части состоят главным образом из мемуарно-документальных, а отнюдь не беллетристических произведений — еще одно свидетельство того, сколь прочно мемуаристика 1812 г. удержалась в культурно-историческом сознании{*8}.
Но вот что знаменательно — в этом широком и чрезвычайно насыщенном мемуарном потоке решительно преобладают воспоминания, мемуары в точном смысле слова, хронологически же самый ранний его слой занимает здесь весьма скромное место: из общего числа 500 произведений дневников, писанных в гуще событий, — всего двадцать два названия{*9}. Причем двенадцать из них — это дневники гражданских лиц самых разных общественных категорий: придворных, столичной аристократии, провинциального чиновничества, духовенства, купечества и т. д.{*10} И только десять дневников принадлежало военным [9] {*11}. На военных дневниках мы далее — в соответствии с нашей темой — и сосредоточимся, памятуя о том, что армия была тогда ведущей силой государства, от которой зависели судьбы отечества, а военный человек — центральной фигурой эпохи, которая привлекала к себе всеобщее внимание.
Столь малая доля дневников, отложившихся от того времени, и особенно дневников военных, находит свое объяснение в общих условиях эпохи с ее бурными военно-политическими катаклизмами. Сама обстановка кровопролитных сражений, изнурительных маршей, непрестанных передвижений огромных человеческих масс, горящих городов и деревень, полного разлада привычных связей и неустроенности быта, естественно, не располагала к ведению в сколько-нибудь значительном числе регулярных записей. К тому же стремление запечатлеть то или иное событие вообще возникает чаще всего по мере того, как с течением времени выявляется его исторический смысл. И чем оно крупнее, чем длительнее и глубже его воздействие на духовную жизнь поколений, чем больше объем исторической памяти о нем, тем, понятно, меньше в отразившей это событие письменной мемуарной традиции удельный вес дневникового слоя.
Вместе с тем на малой величине военных дневников сказались и последующие утраты — в реальной действительности 1812 и последующих годов их было все же гораздо больше того, чем мы доныне располагали. [10]
Судить об этом можно, например, по широко известным офицерским запискам Ф. Н. Глинки, А. Ф. Раевского, И. И. Лажечникова, И. Т. Радо-жицкого, Н. А. Дуровой. В том виде, в каком они были изданы в послевоенные десятилетия, — это ретроспективные повествования собственно мемуарного или художественно-публицистического типа. Но то и дело звучат в них характерные дневниковые «проговорки», прерывистый ритм анималистических описаний с целыми кусками почти нетронутого текста поденных записей — неоспоримые признаки существования в 1812 — 1815 гг. походных дневников. Но, растворившись в этих повествованиях, в первичном своем виде они до нас не дошли. Подобные им походные дневники часто встречались еще в середине прошлого века, и ученые, предпринимавшие тогда разыскания исторических материалов по эпохе 1812 г., были о том достаточно осведомлены. В 1860 г. Н. Ф. Дубровин, признавая особую ценность «походных записок, веденных (...) во время самой кампании», отмечал, что «большая часть этих записок находится в руках частных лиц», что «без всякого сомнения, в России ходит по рукам много неизвестных еще нам рукописных дневников о кампании 1812 года»{*12}. О наличии этих «драгоценных» рукописей в семьях участников войн начала века свидетельствовал за несколько лет до того и один из их престарелых ветеранов И. П. Липранди — подробнее о нем мы еще скажем далее. Военный писатель, знаток той эпохи, энергичный собиратель ее мемуарного наследия, он, по собственным наблюдениям, нарисовал удручающую картину стихийного уничтожения подлинных дневников 1812 г. — то ли по равнодушию, то ли по небрежению, а то и просто по невежеству потомков: «Все такие рукописи (...) преимущественно дневники, со смертию участников, владельцев оными, переходят к наследникам и в особенности в поместьях, где эти неоцененные материалы (...) часто служат для оклейки зимних рам, а еще чаще (...) в столицах и городах, сбываются прислугою в мелочные лавочки, что мне самому неоднократно случалось открывать»{*13}. Мы не знаем дальнейшей участи этих и других, аналогичных дневниковых рукописей. Процесс их исчезновения растянулся на долгие годы и ныне, очевидно, не восстановим.
На этом фоне и проступает в истинном значении предлагаемый в настоящем издании читателю свод военных дневников эпохи 1812 г. Впервые по архивным первоисточникам вводятся в оборот полные тексты шести таких памятников. Их авторы, деятельнейшие участники войн 1812 — 1814 гг., генералы — Д. М. Волконский и В. В. Вяземский, штабные офицеры — Н. Д. Дурново, И. П. Липранди, А. А. Щербинин, А. И. Михайловский [11] -Данилевский{*14}. Выходцы из просвещенных кругов российского дворянства, исконно связанных — и семейным воспитанием, и сословно-корпоративными традициями — с армией, с военной службой, эти люди при всей разности личных судеб и при всех различиях в военно-профессиональном положении одинаково остро ощущали необычность и величие происходивших на их глазах событий, вдумчивыми наблюдателями которых и явили себя в своих дневниках.
В течение долгих десятилетий после войны дневники эти пребывали в забвении, и лишь с начала нынешнего века сведения о них и отдельные их тексты стали проникать в литературу, но в целом они до последнего времени были мало известны даже специалистам, как, впрочем, оставались почти неизвестными и авторы некоторых дневников (например, Д. М. Волконский, В. В. Вяземский), в сущности, только теперь извлекаемые из исторического небытия.
Обратим сперва внимание на единовременную публикацию всех этих дневников в составе настоящего издания, что должным образом может быть понято лишь в сопоставлении с тем, как вообще вводились в оборот дневники эпохи 1812 г. Если воспоминания о ней начали печататься еще с конца Отечественной войны и к 1860-м гг. в периодике и отдельными книгами их вышло много более сотни, то дневники становятся достоянием гласности сравнительно поздно — с середины XIX в. (в 1847 г. — отрывки из дневника смитавского старожила», в 1858 г. — тоже анонимный дневник за период французской оккупации Москвы), военные же дневники — и того позднее: только с конца 1880-х гг. (поденные записки конногвардейского офицера Ф. Я. Мирковича). Таким образом, для того чтобы обнародовать десять доселе известных военных дневников, понадобилось протекшее с того времени столетие, тогда как в одном нашем издании сразу появляется шесть дневников — факт сам по себе впечатляющий. Несколько слов в его пояснение.
Публикация мемуарных источников по эпохе 1812 г., принявшая до революции широкий размах, особенно интенсивной была в периоды повышения исторических интересов к ней в русском обществе. Последний по времени такой подъем приходится на начало XX в. — в России готовились тогда отмечать 100-летний юбилей Отечественной войны, а мемуаристика уже давно вошла в сферу занятий научной археографии. Усилиями ученых, военно-исторических обществ, губернских архивных комиссий было выявлено и обнародовано множество мемуарных произведений на эту тему. Именно в то время увидело свет и большинство военных дневников 1812 г. Но после революции, когда заметно ослаб интерес к военной истории, свелась к минимуму и публикаторская деятельность [12] в области мемуаристики 1812 г. Возрождение этого интереса накануне и после Великой Отечественной войны 1941 — 1945 гг. в деле освоения мемуарного наследия 1812 г. не привело к каким-либо сдвигам. Почти ничего не дал и 150-летний юбилей Отечественной войны, вызвавший немало документальных публикаций, — из дневников вышли тогда в свет только походные записки за 1812 и 1813 гг. близкого к будущим декабристам офицера лейб-гвардии Семеновского полка А. В. Чичерина — плод не столько планомерных поисков, сколько случайной и счастливой находки.
Очевидное затухание в последние 60—70 лет публикаций мемуарных источников по эпохе 1812 г. породило даже впечатление об исчерпанности резерва их неразысканных доселе рукописей, о том, что «золотоносная жила» архивов истощилась в этом отношении еще в начале нынешнего столетия и в наше время ожидать каких-либо открытий не приходится.
Впечатление это было верно, однако лишь отчасти — применительно к тем мемуарно-дневниковым рукописям, которые к исходу дореволюционного периода находились в ведомственных архивах, музеях, библиотеках, хотя в их тайниках еще и тогда хранились отдельные такие рукописи, не имевшие шансов появиться в печати по политическим причинам.
Но в немалом числе они оставались никому неведомыми в семейных бумагах самих мемуаристов, у их потомков, духовных наследников, и только после того, как, вздыбленные революцией и гражданской войной дворянские архивы и частные собрания стали оседать с 20-х гг. в государственных хранилищах, здесь постепенно скапливаются и эти рукописи.
Побуждаемые новым — 175-летним — юбилеем Отечественной войны, историки и архивисты в последние годы заново обследовали архивохранилища Москвы и Ленинграда и среди всех этих не попадавших прежде в поле зрения рукописей обнаружили несколько десятков первоклассных по своей исторической значимости мемуарных произведений, в том числе и те шесть дневников, что представлены в настоящем издании{*15}.
Но их значение не сводится просто к количественной стороне дела — они существенно пополняют слой синхронно запечатленной информации о 1812 г., столь дефицитной, как мы видели, и ценимой историками, что называется, «на вес золота».
Сочетая достоверность воссоздания обстановки с живостью непринужденного рассказа, эти дневники доносят до нас жар неостывших впечатлений эпохи, не опосредованное последующими наслоениями восприятие ее глазами современников. Мы не ошибемся, если скажем, что ими так или иначе затронуты наиболее значительные явления эпохи [13] как в собственно военных аспектах с фигурами прославленных полководцев 1812 г., так и в плане внутренней жизни русского общества, включая и обостренные войной его социальные и политические коллизии.
Более подробно о том новом, что содержится в публикуемых дневниках (со сведениями о последующей участи их рукописей, военной биографии и общественно-политическом облике авторов) рассказано в предпосланных им вступительных статьях. Отсылая к ним читателя, постараемся выявить лишь некоторые общие черты этих дневников — именно как свода, как определенной совокупности памятников.
Прежде всего должен быть отмечен их хронологический диапазон. Кроме дневникового фрагмента Липранди за 3 и 4 сентября 1812 г., остальные дневники отличаются весьма широким охватом событий. «Журнал» Вяземского захватил большую часть Отечественной войны. Весь 1812 г., почти без пропусков в поденных записях, запечатлен в дневнике Дурново (не забудем, что за пределами нашей публикации остались хранящиеся в архиве столь же систематичные его дневники и за 1813—1814 гг.). «Военный журнал» Щербинина и «Журнал» Михайловского-Данилевского охватывают от первого до последнего дня войну 1813 г., причем тот и другой имели своими «предшественниками» не дошедшие до нас поденные записи за 1812 г. Наконец, дневник Волконского объемлет собой все войны 1812—1814 гг. (правда, с пробелом утраченных записей с марта по август 1813 г.). Из ранее опубликованных военных дневников эти войны в целом охвачены только в упомянутых выше походных записках П. С. Пущина, а кампания 1812 г. — в дневниках офицеров Измайловского полка Л. А. Симанского и конногвардейского полка Ф. Я. Мирковича. Все же другие дневники велись от случая к случаю или всего по нескольку месяцев и даже недель.
Такой значительный временной масштаб придает публикуемым дневникам особое качество. Вчитываясь в их день за днем движущиеся записи, закрепляющие ход событий с мельчайшими бытовыми реалиями, на разных уровнях театра боевых действий и сдвинутого нашествием течения жизни в столицах и провинции, все время чувствуешь неподдельный размах великой освободительной войны, всю эту поднявшуюся в едином порыве громаду людей разных «состояний» и невольно проникаешься эпическим ощущением 1812 г.
Небезынтересны наблюдения над возрастом авторов дневников. Среди них четко выделяются люди двух генераций.
Одна, старшая, представлена именами Волконского и Вяземского — отпрысков старинных княжеских родов. Оба они родились в последней трети XVIII в., с детских, лет были записаны в гвардейские полки, но в действительную службу вступили в конце 1780 — начале 1790-х гг. и на военном поприще выдвинулись как молодые сподвижники А. В. Суворова, впоследствии командуя крупными воинскими соединениями. Воспитанные в духе идейных, психологических, культурно-бытовых устоев екатерининского царствования, 1812 г. они встретили зрелыми людьми, с большим [14] военным опытом, с прочно сложившимися взглядами на современную жизнь, политику, историю. Все это не могло, понятно, не наложить своей печати и на их дневники, отмеченные, как увидит читатель, архаизмами лексики, правописания, литературного стиля и даже самой манеры мышления.
Другая, младшая по возрасту, генерация — это Дурново, Липранди, Щербинин, Михайловский-Данилевский. Они почти сверстники, родились в начале 1790-х гг., в первые годы александровского царствования получили домашнее или университетское образование, некоторые тогда же прошли специальную военную подготовку. Только один из них — Липранди — начал службу в Шведской войне 1808—1809 гг., боевое крещение Остальных связано с 1812 г., и для всех них он стал самым сильным, самым жгучим потрясением жизни, сформировавшим их воззрения и нравственный склад. (Липранди, Щербинин, Михайловский-Данилевский обретут впоследствии известность мемуарными сочинениями о войнах эпохи 1812 г., а последний станет в 1830—1840-х гг. и знаменитым их историком.) Это поистине "дети 1812 года", если только понимать данную формулу не в узко идеологическом, а в более обширном — «поколенческом» — ее смысле.
Нет нужды доказывать, что дневники, созданные людьми столь разных генераций, различаются между собой самым ощутительным образом. Нагляднее всего это видно из сопоставления дневников Волконского и Дурново, принадлежавших к одной и той же социокультурной среде. Но как разительно не схожи они — и по углу зрения на военную и общественную жизнь, и по ее оценкам и политическим симпатиям, не говоря уже, разумеется, о различии в языке (русском в одном случае, французском — в другом), слоге, интонации, Педантически-размеренным, чересчур деловым и скупым для интимного дневника поденным заметкам Дурново, порою скрытного и многое опускающего, противостоят льющиеся как бы сплошным потоком колоритные, полные старинных и истинно народных речений записи Волконского, раскрывающие привлекательную в своей патриархальной цельности натуру автора. И хотя Д. М. Волконский, ведя дневник, эстетических целей не преследовал — для него он был бытовым документом, отвечающим каждодневным духовным запросам, — для нас эти записи обретают в иных случаях качество художественной выразительности.
Представители этих двух генераций отчетливо различаются и своим профессиональным статутом в кампаниях 1812—1814 гг.
Волконский и Вяземский к 1812 г. уже давно в генеральских чинах. Первый из них — генерал-лейтенант, с конца Отечественной войны командовал корпусом, а в 1813—1814 гг. руководил длительной осадой Данцига и предводительствовал Тульским ополчением; второй — генерал-майор, командуя бригадой, возглавлял авангард армии П. В. Чичагова во время Березинской операции.
Нелишне здесь будет заметить, что дневники русских военачальников [15] 1812 г. до сих пор почти не были известны. Единственно, что дошло до нас, — это веденные с 12 марта по 16 октября 1812 г. записки французского эмигранта на русской службе Э. Ф. Сен-При, состоявшего при П. И. Багратионе начальником штаба 2-й Западной армии. Кроме того, есть сведения о том, что накануне и во время Отечественной войны «собственноручные заметки» типа дневниковых записей составлял М. Б. Барклай-де-Толли — ныне этот бесценный источник, очевидно, затерян{*16}. Та же участь постигла не менее интересный походный дневник А. П. Ермолова, который велся им и в Отечественной войне и в заграничных походах 1813—1815 гг. — на этот счет сохранилось и его собственное признание одному из друзей{*17}. Отсюда вполне очевиден уникальный характер генеральских дневников Волконского и Вяземского, тем более что основная масса русских генералов 1812 г., командовавших бригадами, дивизиями, корпусами, не оставила после себя и позднейших воспоминаний.
Дурново, Липранди, Щербинин, Михайловский-Данилевский — квартирмейстерские (или свитские) офицеры, сотрудники штабов и адъютанты виднейших военачальников, вступившие в войну прапорщиками, поручиками, штабс-капитанами. Важно учесть, что ранее напечатанные офицерские дневники представлены именами гвардейских офицеров «невысоких» чинов, кругозор которых, как правило, редко простирался дальше полков и дивизий; из квартирмейстерских же дневников 1812 г. известны только поденные записи обер-квартирмейстера 3-го пехотного корпуса подполковника М. Н. Гартинга, содержащие сухой перечень боевых действий с 8 августа по 17 сентября. Не очень богаты и воспоминания квартирмейстерских офицеров той эпохи о 1812 г. Можно назвать лишь мемуары будущего военного историка Д. П. Бутурлина, служившего тогда подпоручиком в штабе 2-й Западной армии{*18}, записки А. Н. Муравьева, в 1812 г. состоявшего при Главной квартире М. Б. Барклая-де-Толли, а после войны — основателя первых декабристских организаций, и его брата Н. Н. Муравьева-Карского, впоследствии крупного военного деятеля и дипломата — к ним мы еще вернемся далее. Сказанным уже достаточно оттеняется ценность квартирмейстерских дневников, публикуемых в нашем издании.
Офицеры свиты его императорского величества по квартирмейстер-ской части (позднее получившей наименование Генерального штаба) составляли накануне войны один из наиболее образованных, мыслящих, наилучшим образом подготовленных в военно-ученом отношении слоев [16] офицерского корпуса русской армии — так сказать, цвет военно-дворянской интеллигенции. Недаром, наряду с гвардейской молодежью, квартирмейстерское офицерство явилось той средой, которая взрастила многих участников декабристского движения.
Уже по роду своих обязанностей они должны были вести штабные «журналы боевых действий» и вообще изо дня в день документировать ход военных операций, что заставляло их острее и чаще других задумываться над сутью событий, осмыслять их развитие, закрепляя свои впечатления на бумаге, — не только в официальном, но и в частном порядке. Оттого, между прочим, в квартирмейстерских записках так тесно переплетаются сведения личного, даже интимного свойства с сугубо деловыми отметками о маршах, дислокации воинских соединений, их участии в боях и т. д. Очень характерен в этом плане «Военный журнал» Щербинина — уже само его название ясно указывает на приоритет официально-штабных записей над личными.
Еще одна особенность служебного положения квартирмейстерских офицеров — их исключительная осведомленность в сокровенных планах командования, во взаимоотношениях между военачальниками и вообще во всем том, что происходило в Главной квартире. Достаточно полно эта осведомленность проявилась, как увидит читатель, и в дневниках нашего издания с их обостренным вниманием к стратегической и военно-политической стороне событий 1812 г.
Иногда высказывается уничижительный взгляд на штабных офицеров того времени как преуспевающих карьеристов, чуждавшихся трудностей боевой жизни и озабоченных лишь добыванием очередных чинов и наград. Такой взгляд сложился в результате неправомерного перенесения на эпоху 1812 г. военно-истор'ических представлений, относящихся к более позднему времени, и, справедливости ради надо сказать, не без влияния саркастически-неприязненного изображения штабной офицерской среды в «Войне и мире» Л. Н. Толстого. Но для войн начала XIX в. это глубоко неверное представление. Обремененные многообразными обязанностями по подготовке боевых операций, рекогносцировке, выбору позиций, топографическим съемкам местности, расквартированию войск, квартирмейстерские офицеры участвовали еще и в боях, выполняли в ходе больших сражений ответственные адъютантские поручения и часто попадали в очень рискованные переделки. Сколь были далеки от благополучия тяжкие условия повседневного существования этих подлинных тружеников войны, красноречиво свидетельствовал в своих записках Н. Н. Муравьев-Карский — сослуживец и боевой товарищ едва ли не всех офицеров, чьи дневники публикуются в нашем издании. Рассказывая об отступлении с братом Михаилом в составе 1-й Западной армии к Смоленску, Н. Н. Муравьев писал: «Служба наша не была видная, но трудовая, ибо не проходило почти ни одной ночи, в которую нас куда-нибудь не посылали. Мы обносились платьем и обувью, не имели достаточно денег, чтобы, заново обшить. Завелись вши. Лошади наши истощали [17] от беспрерывной езды и от недостатка в корме. Михаила начал слабеть в силах и здоровье, но удержался до Бородинского сражения, где он, как сам говорил мне, «к счастию, был ранен, не будучи более в состоянии выдержать усталости и нужды». У меня снова открылась цинготная болезнь, но не на деснах, а на ногах. Ноги мои зудели, и я их расчесывал, отчего показались язвы, с коими я, однако, отслужил всю кампанию, до обратного занятия нами в конце зимы Вильны, где, не будучи почти в силах стоять на ногах, слег»{*19}.
Вот в какой обстановке приходилось жить и действовать квартир-мейстерским офицерам, и этот суровый военно-бытовой контекст непременно следует иметь в виду при обращении к их дневникам.
Дневники Дурново, Щербинина, Михайловского-Данилевского интересны также и тем, что отразили некоторые аспекты преддекабристской общественной ситуации.
Всех троих объединяли не только общая штабная служба, но и личные узы. Дурново и Щербинин — близкие друзья еще с предвоенной поры, по совместным квартирмейстерским занятиям в Петербурге при князе П. М. Волконском. Михайловский-Данилевский тесно сблизился с Щербининым осенью 1812 г. в штабе Кутузова в Тарутино и там же, видимо, познакомился с Дурново. Следом этих дружеских отношений явились их «перекрестные» упоминания друг друга в публикуемых дневниках, а также и в дневнике Дурново за 1813 г. Роднила их и причастность к передовым общественным течениям эпохи 1812 г.
Из дневника Дурново, в частности, устанавливается, как увидит читатель, существование тайного политического общества квартирмей-стерских офицеров, образованного в январе 1811 г., — «Рыцарства». Это, очевидно, самая ранняя из известных ныне в исторической литературе преддекабристских организаций. Ее участников Дурново в своих намеренно немногословных записях не называет, но имена некоторых из них указаны в записках Н. Н. Муравьева-Карского: видными членами общества с момента его основания, помимо Дурново, были Щербинин и прапорщик И. А. Рамбург, тоже не раз поминаемый в дневнике Дурново как один из близких его друзей. В «Военном журнале» Щербинина нет и тени намека на «Рыцарство», но бросается в глаза необычная запись за 29 марта 1813 г. Отмечая, что наступление весны вызвало в его сердце радость, Щербинин пишет: «Дружба доброго Д..., сопровождавшего меня в марте, содействовала к тому. Вечер провел я у Д... и Р...».
Необычность этой записи в том, что она — единственная во всем «Военном журнале», где фамилии реальных лиц даны зашифрование; во всех остальных случаях, при упоминании десятков генералов и офицеров, в том числе и своих приятелей-сослуживцев по квартирмейстерской части, Щербинин именует их полностью. Для такой зашифрованной передачи фамилий в личном дневнике, во многом еще черновом и не предназначенном для постороннего глаза, надобны были какие-то очень веские [18] мотивы, и их трудно было бы понять, если бы «Военный журнал» рассматривался изолированно. Теперь же, в свете того, что мы, благодаря дневнику Дурново, знаем о «Рыцарстве», их потаенный смысл начинает проясняться. Совершенно очевидно, что за сокращениями Д. и Р. скрывались не кто иные, как Дурново и Рамбург, ибо из всех упоминаемых в «Военном журнале» лиц только они двое, вместе с самим Щербининым, состояли в этом глубоко законспирированном офицерском сообществе, и назвать их полностью представлялось, видимо, далеко не безопасным. Фат же постоянного общения Щербинина с Рамбургом и Дурново как раз в эти мартовские дни подтверждается дневником последнего за 1813 г. Прибыв 19 марта из Петербурга в Главную квартиру, Дурново пишет: «Буду теперь со своими друзьями. Я буду жить с Рамбургом». 20 марта: «Обедал в трактире «Париж». Щербинин, Рамбург (...) были здесь». 31 марта: «Вечером, располагая своим временем, отправился в город, чтобы порассуждать с Щербининым о превратностях человеческой судьбы». И в последующие месяцы 1813 г. дневник в самых теплых тонах фиксирует их совместное времяпрепровождение. Так, 29 июня Дурново записывает: «Рамбург сопровождает меня в Альтвассер (...) Мы лоехали повидаться с нашим другом Щербининым»{*20}.
На этом одном примере мы убеждаемся, что лишь в сочетании и взаимосвязи друг с другом публикуемые дневники могут быть прочитаны адекватно их реально-историческому смыслу, лишь эта «взаимодополняемость» позволяет извлечь скрытую в них, но очень важную информацию.
Отметим также, что Щербинин и Михайловский-Данилевский во время Отечественной войны входили и в группу прогрессивно настроенных офицеров, сплотившихся вокруг походной типографии — агитационного центра русского штаба. Возглавлял ее ученый и просветитель А. С. Кайсаров, человек стойких антикрепостнических убеждений, вдохнувший в армейские летучие издания 1812 г. живую струю вольнолюбивого патриотизма. В его духовной эволюции прослеживается немало общего с идейными исканиями ряда декабристов старшего поколения. По верному наблюдению Ю. М. Лотмана, «многие связи декабристской эпохи корнями уходят» в походную типографию 1812 г.{*21} Ближайшим же сотрудником А. С. Кайсарова, автором выпускавшихся ею летучих изданий был А. И. Михайловский-Данилевский и наряду с ним упоминаемый в его «Журнале 1813 года» капитан лейб-гвардии Егерского полка, адъютант [19] П. П. Коновницына Д. И. Ахшарумов и Виднейший в будущем декабрист М. Ф. Орлов, имя которого мы не раз встречаем в публикуемом дневнике его друга Дурново{*22}.
Фигуры Щербинина и Михайловского-Данилевского мы видим еще в одном объединении дворянской молодежи той поры, преемственно связанном и с «Рыцарством» и с группой военных публицистов походной типографии. Это кружок военных историков, преимущественно квар-тирмейстерских и гвардейских офицеров, сложившийся во время летнего перемирия 1813 г. в Рейхенбахе. Его облик восстанавливается по «Письмам русского офицера» и другим припоминаниям Ф. Н. Глинки — едва ли не идейного лидера кружка{*23}. Здесь оживленно, в духе народной героики и гражданственно-просветительских традиций, обсуждалась программа создания исторических трудов о 1812 г. и предпринимались практические шаги по претворению ее в жизнь. Своеобразным манифестом историко-патриотических устремлений рейхенбахского кружка явилась статья Ф. Н. Глинки «Рассуждение о необходимости иметь Историю Отечественной войны 1812 года» — замечательный памятник русской публицистики послевоенной эпохи. В «Журнале» Михайловского-Данилевского, в записях о пребывании в Рейхеябахе, явственно различимы отголоски этих обсуждений, в частности его бесед с Ф. Н. Глинкой «Об искусстве писать историю», а в «Военном журнале» Щербинина засвидетельствованы личные связи участников кружка в период перемирия. По показаниям Ф. Н. Глинки, он включал в себя, кроме Щербинина и Михайловского-Данилевского, знакомых нам по их «журналам» Д. И. Ахшарумова и М. А. Габбе, а также квартирмейстерских офицеров А. Г. Краснокутского, Н. В. Сазонова и младшего брата А. А. Щербинина Михаила — двое последних упоминаются в дневнике Дурново за 1812 г. Не исключено, что сам он и Рамбург, находясь с начала перемирия в Рейхенбахе и дружески общаясь с участниками кружка{*24}, тоже не были чужды его интересам и его деятельности, которую есть все основания расценить как первую серьезную попытку осмысления декабристским поколением исторического опыта 1812 г.
Далеко не случайно, что в последующие годы Щербинин, Михайловский-Данилевский и их друзья — персонажи публикуемых дневников окажутся втянутыми в передовое общественное движение эпохи по участию и в масонских ложах, и в литературных обществах декабристского толка, и в самих тайных политических организациях 1816—1825 гг.
Столь же не случайно и то, что уже после подавления восстания [20] Н. Д. Дурново и А. А. Щербинина, в молодости прикосновенных к конспиративным политическим организациям, но затем отошедших от них, постигает общая судьба — они попадают под .подозрение Николая I и рано или поздно, при разных поворотах своей последующей биографии, оказываются в опале, разделив в этом отношении участь многих других уцелевших представителей декабристской периферии.
Отразили дневники и некоторые стороны мировоззрения декабристского поколения, пробужденные заграничными походами. Приведя его в соприкосновение со странами, уже не знавшими крепостного права, с более высоким уровнем просвещения, культуры, гражданских свобод, они неизбежно наталкивали на сравнение с русскими общественными порядками и тем обостряли социальное зрение молодых офицеров.
О роли заграничных впечатлений в складывании своих политических взглядов сами декабристы часто говорили на следствии, но очень лаконично, в виде сжатых формул в ответах на сакраментальный вопрос: «Откуда заимствовали вы свободный образ мыслей?»{*25} Не писали они об этом сколько-нибудь подробно и в позднейших воспоминаниях. О ранних же попытках осмысления будущими декабристами опыта заграничных походов нам тоже мало что известно. Сохранилось, например, свидетельство о том, что К. Ф. Рылеев, прошедший конногвардейцем кампании 18Н — 1815 гг., составил вскоре по их завершении несколько записок, содержавших в себе сравнение социально-политического положения европейских стран с крепостнической действительностью России, и на фоне этих сопоставлений «зародилась в нем мысль, что в России все дурно, для чего необходимо изменить все законы и восстановить конституцию»{*26}. Однако сами эти записки до нас не дошли. Более развернуто, хотя — по цензурным условиям — в несколько смягченных тонах впечатления подобного рода изложены в «Письмах русского офицера» Ф. Н. Глинки, а также в небольшом числе изданных вскоре после войны офицерских записок (А. Ф. Раевского, И. И. Лажечникова, И. Т. Радожицкого), вышедших из «недекабристской» среды. Тем важнее конкретные наблюдения над политическим устройством, хозяйственным бытом, нравами, культурными достопримечательностями германских и австрийских земель Щербинина и особенно Михайловского-Данилевского. В «Журнале 1813 года» он сумел выразить свои вольнолюбивые настроения того времени, острую неприязнь к «нравственной неволе» и приниженному положению крепостных, к жестоким законам абсолютистского государства в виде весьма прозрачных аллюзий.
Следовательно, и в публикуемых дневниках закрепилась частица [21] того восприятия западноевропейской действительности, которое питало умонастроения дворянской интеллигенции в канун образования декабристских обществ.
Военные дневники 1812 г., вводимые ныне в читательский оборот, не могут быть верно поняты, если не оценить их и как памятники русской мемуарной культуры XVIII — начала XIX в.
Истоки мемуаристики нового времени, еще не вполне изученные нашей наукой, уходят в «седую древность», в литературно-исторические жанры позднего средневековья: «жития-, «хождения», статейные списки, летописи и т. д. В их недрах исподволь вызревали повествовательно-стилистические приемы изображения общества и человека, воспринятые впоследствии дневниками и воспоминаниями нового времени. Однако дневник, как наиболее простая по своей природе, непритязательная, доступная в житейском обиходе форма запечатления движущейся во времени действительности, «старше», «первичнее» воспоминаний, требующих от автора более высокого интеллектуального уровня и зрелых исторических размышлений.
В силу своей «первичности», большей близости к событиям и распространенности дневник пользовался часто и сравнительно большим авторитетом, общественным признанием, будучи наделен в глазах современников атрибутами особенно высокой подлинности, истинности. Видимо, с этим связаны, между прочим, не столь уже редкие даже в XIX в., в том числе и в военной среде, случаи авторского обозначения позднейших воспоминаний «дневниковыми» терминами. Один из ярких в этом смысле примеров — знаменитый «Партизанский дневник» 1812 г. Д. В. Давыдова, составлявшийся им на протяжении 1814—1839 гг. как чисто мемуарное произведение, без какого-либо обращения к поденным записям, которых в ходе Отечественной войны он вообще не вел.
Формируясь в начале XVIII в. в качестве самостоятельного жанрового образования, дневники долгое время продолжают испытывать на себе воздействие средневековой повествовательной традиции, особенно летописей — самого древнего и влиятельного ее жанра. Достаточно явственно оно сказывается и на воспоминаниях, но все же заметно меньше, чем на дневниках, которые непосредственно вырастают из анналистической структуры летописного повествования. Как бы то ни было, в его формах построены все созданные в России вплоть до 60-х гг. XVIII в. мемуарные жизнеописания, где собственно мемуарное и дневниковое начала еще не вполне размежеваны. Сохраняют летописную форму некоторые автобиографические сочинения, возникшие даже и в последующие десятилетия, хотя мемуаристика в целом уже во многом обновила тогда свой облик. Пережиточные черты летописного мышления были свойственны и более широкому кругу,явлений русской культуры (историографии, художественному [22] творчеству, литературному сознанию н т. д.) конца XVIII — первой трети XIX в.
Нет поэтому ничего удивительного в том, что и в дневниках нашего издания, вышедших из-под пера старших по возрасту участников войны, воспитанных в традициях прошедшего века, различимы «атавизмы» летописной манеры повествования. Так, в повседневных записях Волконского за 1812 г. мы узнаем столь характерные для нее речевые стереотипы, неторопливо-монотонный ритм как бы извне предопределенного течения событий, простодушный взгляд на них, моралистические сентенции.
Восходящая своими корнями к ранним стадиям формирования русской мемуаристики неразмежеванность в ней мемуарного и дневникового начал, ее, так сказать, генетическая предопределенность, дает себя знать еще очень долгое время в практике мемуаротворчества. Весьма характерна она и для первой трети XIX в. Вычленение, кристаллизация «воспоминательной» струи из стихии поденных записей, наиболее исконного и укоренившегося в обществе способа фиксаций исторической действительности, — вполне естественный для той эпохи путь сложения многих мемуарных повествований. Отчетливо это видно и в материалах нашего издания, отразивших разную меру движения от поденных записей к мемуарным. Если, например, дневники Волконского, Вяземского, Дурново, Щербинина представляют собой поденные записи в их первозданном виде, еще нетронутые последующим прикосновением к ним редакторской руки авторов, то «Выписка из дневника» Липранди обозначила собой начальный момент его преобразования в мемуарный рассказ. В «Журнале» же Михайловского-Данилевского заметен уже более сильно продвинувшийся процесс преображения дневниковых записей в произведение мемуарного характера, хотя он еще далек от завершения, — именно поэтому дневниковая первооснова в передаче событий и их авторском восприятии сохраняется еще и здесь.
Среди публикуемых дневников только один — «Военный журнал» Щербинина — был начат (и завершен) во временных пределах эпохи 1812 г., явившись первым его «дневниковым» опытом (точнее, самым первым таким опытом надо признать затерянные позднее походные записки Щербинина за период Отечественной войны). В числе ранее известных произведений этого рода есть еще несколько дневников, авторы которых — гвардейские офицеры Ф. Я. Миркович, П. С. Пущин, И. Д. Якушкин, А. В. Чичерин — также были впервые вовлечены в дневниковое творчество 1812 годом, давшим, как видел читатель, столь мощный импульс развитию мемуаристики в России.
Но остальные дневники нашего издания никак не связаны своим происхождением ни с Отечественной войной, ни с заграничными походами. Они представляют собой фрагменты, вычлененные из хронологически более обширных дневников, которые велись еще до 1812 г. и продолжались после того, иногда очень длительное время, образуя многотомные своды поденных записей. [23]
В самом деле, Волконский вел дневники более трети века — с 1800 по 1834 г. (умер он в мае следующего года). Вяземский составлял свой «Журнал» с 1803 г. до смерти поздней осенью 1812 г. Дневник Липранди (в подлинном виде, к сожалению, утраченный) велся на протяжении громадного периода — с 1807 г. до конца 1870-х гг., т. е. также почти до его смерти, и вряд ли в этом отношении было что-либо подобное ему среди русских дневников XIX в. Годом позже начинает составлять дневниковые «журналы» Михайловский-Данилевский и доводит их до середины 1826 г., обращаясь к ним от случая к случаю и позднее. С ноября 1811 по сентябрь 1828 г. — до последних своих дней — вел дневник и Дурново. Стало быть, все эти дневники берут свое начало в первые годы XIX в. и ведутся с тех пор непрерывно всю последующую жизнь авторов, обрываясь, как правило, только с их кончиной, — это в равной мере относится и к старшей и к младшей их генерациям. Но если Волконский и Вяземский начинают свои дневники в «среднем» для той поры возрасте — соответственно в 31 год и в 28 лет, то представители младшей генерации — в совсем юные годы, еще в начале своего жизненного пути: Липранди — в 17, Михайловский-Данилевский — в 18, Дурново — в 19 лет.
Столь низкий возрастной «ценз» приобщения молодого офицерского поколения к ведению дневников сам по себе достаточно показателен как симптом того, насколько глубоко укоренилась к началу XIX в. дневниковая культура в военно-дворянских слоях русского общества. Нельзя не видеть здесь результат совершавшегося на протяжении целого столетия духовного самоопределения личности, роста ее исторического самосознания и складывания на этой основе самой потребности повседневно закреплять впечатления о себе и своем времени — таким путем накапливался и опыт самоанализа, самовоспитания и навыки конкретного наблюдения над разнообразием окружающей жизни. И запечатлению эпохи 1812 г. в большей части наших дневников мы обязаны не ее собственным, если можно так сказать, источнико-творческим стимулам, а именно этой, еще до того сложившейся, устойчивой потребности их авторов постоянно «давать себе некоторый отчет в своем дне»{*27}.
С этой точки зрения небезынтересно бросить общий взгляд на развитие дневниковой ветви русской мемуаристики в предшествующее время.
Поденные записи в виде «карманных журналов», «памятных книжек», «дорожных» или «путевых» заметок и т. д., вошедшие в обиход русской жизни с петровского времени, имели по своей тематике преимущественно «внешне-событийный» в отношении личности автора характер. Довольно многочисленные, особенно во второй половине XVIII в., они, как правило, отрывочны, невелики по размерам, фиксируют несколько дней, месяцев, иногда ряд лет, но с немалыми перерывами — в зависимости [24] от прикосновенности автора к событиям государственным, придворным, военным, дипломатическим и т. д. Только конец столетия отмечен отдельными дневниками такого характера, веденными систематически долгий срок (например, знаменитые «Памятные записки» статс-секретаря Екатерины II А. В. Храповицкого за 1782—1793 гг.).
Обширных же дневников «личностного» типа, составлявшихся вследствие осознанного стремления авторов последовательно, день за днем, заносить на бумагу все, что он знал о «самом себе» и окружающем в течение сколько-нибудь длительного периода жизни, было тогда и того меньше. Появляются они лишь в середине века в толще провинциального дворянства и духовенства («Журнал» курского помещика И. П. Анненкова с 1745 по 1762 г., поденные записи саратовских священников Г. А. и Н. Г. Скопиных, веденные в общей сложности с 1762 по 1826 г.). Но дневников этого типа, представляющих высшие, наиболее просвещенные круги «первенствующего сословия» — столичные, аристократические, военно-дворянские, — XVIII в. вплоть до его исхода почти не знает.
Поэтому мы не погрешим против истины, если признаем монументальные своды поденных записей, фрагменты которых за 1812—1814 гг. публикуются в нашем издании, крупной вехой в историческом развитии дневникового творчества, обозначившей собой общий подъем в начале XIX в. русской мемуарной культуры.
Чтобы лучше понять, как вписываются публикуемые дневники в это развитие, надо уяснить, к чему они предназначались, каковы были объективно обусловленные цели их создания.
С момента появления на арене духовной жизни России и в течение почти всего XVIII в. мемуары и дневники писались главным образом ради удовлетворения личных потребностей автора, для его семьи, детей, наследников, близких. Иногда при составлении мемуарных произведений имелось в виду донести и до отдаленных потомков память об авторе и его роде, но за границы этого фамильно-дружеского круга они по своим целевым установкам не выходили. Пожалуй, единственно, кто из авторов дневников XVIII в. смотрел несколько шире на их задачи, был известный воспитатель Павла I С. А. Порошин. Человек незаурядный, выделявшийся среди окружающих умственным кругозором, европейской образованностью и высокоразвитым чувством истории, он свои подробные и замечательно интересные повседневные записи о жизни при дворе в 1764 — 1765 гг. вел не просто для собственного употребления, а с ясным пониманием их исторического значения — в том смысле, что видел в них материал для будущего «дееписателя» екатерининского царствования{*28}. (Много позднее, в XIX в. ведение дневников на политические и литературно-общественные темы с такой отчетливо осознанной целью «заготовки» [25] материала для будущих историй станет весьма распространенным явлением, и яркий пример того — дневник А. С. Пушкина 1833—1835 гг.) Но это исключение лишь подтверждало правило — мысль о сколько-нибудь широком современном читателе, об общественном звучании этих произведений, а тем паче о предании их гласности была глубоко чуждой сознанию людей того времени и их нравственно-психологическому складу. Она казалась неприемлемой прежде всего с позиций принятой тогда системы культурных ценностей, норм этики и литературно-бытового поведения. Случаи их рукописного распространения и публикации даже к концу века были чрезвычайно редки и каждый раз вызывались какими-то особыми обстоятельствами привходящего свойства.
Положение меняется лишь в первое десятилетие XIX в., в существенно изменившихся условиях общественно-политического, культурного и литературно-журнального развития — в те же примерно годы, когда начинают вестись и представленные в нашем издании дневники. Именно теперь в прессе и отдельными изданиями выходят составленные еще в глубинах XVIII в. воспоминания его исторических деятелей, а среди людей, только приступающих в эти годы к писанию мемуарных сочинений, появляются н такие, кто уже предназначает их для читающей публики, непосредственно ориентирует на печать.
Этот необычайно важный для последующих судеб мемуаристики сдвиг в ее целевой установке сильнее всего проявил себя в собственно мемуарах и куда меньше — в дневниках. В силу большой «интимности», «сокровенности» они в массе своей по-прежнему оставались в пределах изначальных личностно-семейных целей, и их «скрытая эволюция:» совершалась в консервативных формах и более замедленными темпами.
Тем не менее дневники тоже не избежали новых веяний, и в материалах нашей публикации наличествуют обе эти тенденции: одна, «новаторская», связанная со зреющим пониманием общественно-современных функций мемуаристики; другая, «архаичная», замыкающая ее на узких рамках внутрифамильного употребления. Причем, водораздел между ними четко проходит и здесь по линии разграничения старшей и младшей генерации авторов.
Волконский и Вяземский — люди, всецело сложившиеся в культурно-этических понятиях XVIII в., предназначают поденные записи исключительно для себя, усматривая в них сферу приложения своих душевных сил и разнообразных интересов, поверяя им многое такое, что никогда, наверное, не высказали бы вслух, и не помышляя о том, чтобы ознакомить с ними кого-либо из посторонних (правда, Волконский изредка по вечерам читает отрывки из дневника жене{*29}). Поэтому тот и другой мало заботятся и о внешнем облике своих «журналов», пишут их наспех, неразборчивым почерком, иногда не дописывая или сокращая отдельные слова и т. д. [26]
Совсем иной вид имеют дневники представителей офицерском молодежи начала XIX в. Так, дневник Дурново уже своим оформлением достаточно выразительно свидетельствует о намерениях автора. Он пишется неизменно аккуратно, почти каллиграфически, трудно читаемые тексты за военное время для удобства пользования позднее перебеляются, а совокупность записей за каждый год регулярно переплетается в тисненные золотом сафьяновые книжки. Если же учесть лаконичность, «недоговоренность» самих записей, то нельзя не признать, что эти дневниковые книжки Дурново изготовлял в расчете и на современного читателя — надо полагать, из родственной ему военно-аристократической среды.
Еще дальше пошел в «рассекречивании» дневника Липранди. Свои ежедневные записи о политической и военной жизни России первой трети XIX в. он не только не таил от окружающих, но, наоборот, прибегал к ним всякий раз, когда обстоятельства вынуждали его публично оправдываться перед современниками и утверждать свою роль в исторических событиях, к которым был причастен. Начиная с 1820-х гг. Липранди широко знакомил с фрагментами дневника (в том числе и за 1812 г.) литераторов, ученых, издателей, способствовал распространению их в списках, включал в историко-критические разборы трудов об Отечественной войне, а в 1860—1870-х гг., опираясь на свой старый дневник, выступал в журналах и газетах с мемуарно-полемическими статьями на животрепещущие тогда исторические темы, но... мы уже вторглись в весьма далекую от нашего предмета сферу, и есть поэтому смысл поставить здесь точку.
Итак, всего шесть дневников, казалось бы, случайно отколовшихся от 1812 г., но какое богатство сведений, какое разнообразие оттенков и форм мемуарного творчества! В них, словно в фокусе, скрестились важнейшие явления русской мемуарной культуры — итог духовного развития общества нескольких исторических эпох. Но еще важнее эти дневники отображением той эпохи, которая вызвала их к жизни.
Вершинная в XIX в. точка ее осмысления — выход в свет «Войны и мира», ибо, как не без основания было замечено в свое время, «только благодаря Л. Н. Толстому история 1812 года перестала быть историей о генералах и Отечественная война осмыслила свое название»{*30}. Еще не в полной мере оценено и то громадное влияние, какое толстовский роман оказал на русское историческое сознание в его обращениях к 1812 г. (историографию, искусство, обыденные исторические представления и т. д.) и во все последовавшее с тех пор время — вплоть до наших дней. [27]
Неудивительно, что все когда-либо написанное об этой эпохе — и давно известное и вновь найденное — мы невольно соотносим с романом Толстого как с неким исчерпавшим тему абсолютом, высшим эталоном, и в любом отклонении от воссозданной в нем эпической картины русской жизни начала XIX в. стараемся увидеть и отклонение от правды истории — таково ни с чем несравнимое обаяние того «тона правды», который пронизывает собой гениальный роман.
Вообще, надо сказать, что традиция рассмотрения его преимущественно сквозь призму исторической достоверности на фоне мемуарных свидетельств об эпохе и исторических исследований о ней (неважно — с положительным ли или отрицательным знаком) зародилась еще в самый момент появления романа и «передалась даже современным нам литературоведам»{*31}.
Но при всей привлекательности такого подхода он чреват явной аберрацией исторического зрения, ибо Толстой — не историк-летописец, а его книга — не пособие по изучению прошлого. И дело не только в том, что, как ни обширна была эрудиция автора романа в эпохе 1812 г., не все известное тогда о ней попало в поле его зрения и что после издания «Войны и мира» появилось множество исторических материалов, рисующих эту эпоху несколько по-иному. Главное же — не принимается здесь во внимание ни художественная природа толстовского повествования, ни породившие его условия острой идейно-литературной борьбы 60-х гг. XIX в., ни резко индивидуальные черты философско-этических и литературно-психологических исканий писателя, воплотившихся в ткани его повествования.
Было бы поэтому ошибочным и дневники нашего издания мерить лишь их соответствием роману Толстого, хотя они тоже самым тесным образом сопряжены с документально-историческим фоном «Войны и мира». Однако сопряжение это — особого рода.
Читатель без труда заметит, что многие их записи (особенно в дневниках Волконского, Дурново, Вяземского) о боевых эпизодах, борьбе партии в Главной квартире, поведении и политических размышлениях исторических деятелей, быте дворянского общества, московских событиях 1812 г., реакции простонародья и аристократической верхушки на нашествие, самой атмосфере народной войны и т. д. не просто созвучны роману, а как бы прямо предвосхищают, «подсказывают» его батальные и семейные сцены, сюжетные линии, образы реальных и вымышленных персонажей, их душевный мир, склад воззрений и т. д. Поразительно, однако, что все эти дневники в пору писания романа не были известны Толстому, — и тут мы еще раз не можем не отдать должное силе художественно-исторических прозрений великого писателя.
Одного этого было бы достаточно, чтобы признать несомненным [28] высокое историко-культурное значение дневников нашего издания. Но они обладают и совершенно самостоятельными познавательно-историческими, качествами, выходящими за пределы аналогий с «Войной и миром».
В одном из откликов на журнальную публикацию отрывков из наших дневников, приуроченную к 175-летнему юбилею Отечественной войны, было сказано, что в них «есть некоторые оттенки, которые не найдешь ни у Толстого, ни в учебниках»{*32}. Это очень верное наблюдение, но речь должна идти не об отдельных частностях, а о том, что эти дневники открывают новые грани, целые пласты исторической жизни того времени и она предстает в них куда более сложной, многокрасочной, «глубинной». Освещая в свежем ракурсе, часто с неожиданной стороны и фактическую канву событий и характеры действующих лиц, дневники доносят живое дыхание эпохи 1812 г. и тем самым помогают нам глубже постичь ее непреходящие ценности.