«Приехал Кутузов бить французов»
I
Шумные, многолюдные проводы взволновали Михаила Илларионовича. Его глубоко тронуло это искреннее выражение любви и доверия к нему народа.
Погруженный в свои мысли Кутузов сидел в коляске. Петербург давно остался позади, Вместе с Михаилом [379] Илларионовичем ехал Павел Андреевич Резвой. Павел Андреевич, старый, всегдашний спутник Кутузова, хорошо изучивший его, умел, когда надо, посидеть молча, не докучал Михаилу Илларионовичу ненужными вопросами и разговорами.
А у Михаила Илларионовича не выходили из головы петербургские проводы...
Александр предостерегающе сказал Барклаю: «Помните у меня одна армия!» Глупец! Он думает, что в ней все. А народ?
Александр, чужой России человек, не понимает, не хочет принимать в расчет самую главную силу, самое большое богатство народ.
Армия отступала в глубь страны, отбиваясь от превосходящего врага, а народ боролся с ним по-своему: уходил в леса и болота, на каждом шагу подстерегая непрошеных гостей с топорами, вилами, косами. Об этом рассказывали курьеры, приезжавшие в Петербург из-под Полоцка, из корпуса Витгенштейна. Как ни тяжела была крестьянская подневольная жизнь, но иноземное рабство, которое нес Наполеон, было хуже.
На защиту родины поднимался весь народ.
И это стоило принять в расчет.
Думал Кутузов и о самой армии. Его беспокоили людские резервы и продовольствие. Многие магазины с зерном, мукой, крупой, фуражом достались врагу или сожжены самими русскими.
Провиантские чиновники радовались отступлению: можно свалить все на французов и показать уничтоженными тысячи пудов продовольствия там, где в действительности стояли одни пустые амбары с мышиными объедками, а де-пежки положить себе в карман.
Надо прекратить это безобразие, надо прибрать всех этих провиантских жуликов к рукам. И позаботиться о провианте для дальнейшего без хлеба воевать нельзя. Кутузов никогда не забывал мудрого Румянцева, который говорил: «Войну надо начинать с брюха!»
Вспомнилось Михаилу Илларионовичу, как на Дунае он организовал снабжение Молдавской армии.
Кутузов думал, а версты незаметно уходили одна за другой. Вот уже и первая станция Ижоры. У станционного дома было похоже на конскую ярмарку: табунилось сорок пять лошадей, приготовленных для Кутузова. Возле [380] крыльца стояла, видимо только что подкатившая, курьерская тройка, которую со всех сторон облепил народ.
Курьер из армии. Какие-то новости он везет? нарушил молчание Резвой.
Ничего хорошего. Видишь, все хмурые, ответил Кутузов.
На лицах мужиков и баб, окружавших поручика-курьера, были написаны растерянность и тревога. Толпа даже как-то не очень оживилась, увидев подъезжавший длинный кутузовский поезд.
Я выходить не буду. Пусть поскорее перепрягут лошадей. И пусть курьер даст сюда пакет, сказал Михаил Илларионович, когда подъехали к станции.
Кайсаров и Кудашев, сидевшие во второй коляске, уже бежали к курьеру сказать, что князь Кутузов имеет право читать донесения командующих государю.
Пока полковники объяснялись с курьером, Михаил Илларионович прислушивался к разговору в толпе:
На самый спасов день вошли!
Там и река и стены и не могли отстоять!
Долго ли проклятущий немец будет отступать? Сомнений не оставалось: Смоленск взят!
Кайсаров уже нес Кутузову пакет. Поручик-курьер шел за ним с раскрытой курьерской сумкой.
Михаил Илларионович вскрыл пакет, прочел донесение и помрачнел.
Смоленск взят, глухо сказал он. Смоленск это ключ к Москве. Дело стало еще сложнее!.. Запечатай, голубчик! И скорее в путь! приказал он Кайсарову, возвращая ему нерадостный пакет.
Ну-ка, братец, поди расскажи, как отдали Смоленск, обратился он к поручику-курьеру, который почтительно стоял поодаль.
Два дня дрались, ваша светлость, воскресенье и понедельник. В воскресенье Смоленск защищали двадцать седьмая пехотная дивизия Неверовского и седьмой корпус Раевского, а в понедельник их сменили шестой корпус Дохтурова и третья пехотная дивизия Коновницына.
Смоленск не укрепили, не подновляли старые валы?
Никак нет.
Армия отступила на какую дорогу? На Московскую, ваша светлость. [381]
Так, так, машинально говорил Кутузов, доставая из трубки карту, а сам думал: «Зря поехал к Смоленску. Надо бы прямо на Москву!»
Он держал карту у самых глаз.
«Всего сто семьдесят верст от Москвы!»
Поручик-курьер стоял навытяжку, ожидая еще каких-нибудь вопросов. А ямщики тем временем торопливо запрягали тройку.
Стой, куда ты пятишься, Барклай треклятый! со злостью кричал на пристяжную ямщик. После того как Барклай отступил от Смоленска, его имя стало ненавистно всем.
Через несколько минут поезд Кутузова тронулся дальше.
II
Уже пятый день ехал к армии Кутузов. Он дорожил каждым часом и торопился как мог, тем более что погода благоприятствовала: стояли ясные осенние дни.
Екатерина Ильинишна заботливо снарядила мужа и зятя в дорогу приказала повару нажарить и напечь столько всякой вкусной снеди, что с этими припасами можно было отправляться не к Смоленску, а хоть в Севастополь. Поэтому завтраки и ужины отнимали не много времени, на обед Михаил Илларионович отпускал не более часа (повар ехал впереди и приготовлял заранее), а на ночлег останавливались через день.
Больше всех задерживали курьеры из армии и те, которых Кутузов рассылал в разные стороны сам. Он продолжал вести деятельную переписку со всеми командующими и Ростопчиным.
Офицеры, приезжавшие из армии, рассказывали подробности героических боев русских войск на подступах к Смоленску и при защите самого города.
Михаил Илдарионович узнал о том, как у Красного генерал Неверовский с двадцать седьмой пехотной дивизией самоотверженно задерживал два французских корпуса. Это было тем более поразительно, что из шести полков его дивизии четыре состояли из необстрелянных рекрутов с молодыми, семнадцатилетними офицерами. Французы через своих польских улан предлагали русским сдаться, но солдаты Неверовского возмущенно отругивались и кричали: «Умрем, а не сдадимся!» [382]
Не менее мужественно дрались русские полки Раевского, Дохтурова, Коновнипына и Неверовского у стен Смоленска этого «дорогого ожерелья России», как Смоленск назывался исстари.
Михаил Илларионович восхищался героическими солдатами и офицерами.
На каягдой станции к кутузовскому поезду стекались толпы народа, а в Торжке его не встречал никто: еще не взошло солнце, и Торжок спал.
Перепуганный смотритель побежал собирать лошадей он не ждал, что светлейший приедет в этакую рань. Жена станционного смотрителя загремела в сенях самоваром, в доме забегали, засуетились.
Кутузов не пошел в горницу там духота и мухи! а стал умываться на воздухе. Потом сел на скамейку у дома, ел яблоки и диктовал Кайсарову письма. Он отправил их с нарочным Барклаю. Михаил Илларионович извещал, что следует на Стариц-Зубцов, и просил слать к нему курьеров с донесениями по этой дороге.
Позавтракав, Кутузов тотчас же отправился дальше.
На следующую станцию, Новотроицкую, приехали в полдень. Здесь Михаила Илларионовича ждала непредвиденная встреча.
В Новотроицкой у него не было никаких дел ни курьеров, ни отсылки срочных бумаг. Кутузов остался сидеть в коляске, ожидая, когда перепрягут лошадей, а его молодежь вылезла размять ноги. Михаил Илларионович снял бескозырку, подставив осеннему нежаркому солнышку седую голову, смотрел вдаль и думал: «Какая тишина! Какая благодать!»
Папенька, здесь Леонтий Леонтьевич Бепнигеен, сказал подошедший к нему Кудашев.
«Леонтий Леонтьевич!» усмехнулся Кутузов. И с какой стати окрестили этого ганноверца, лютеранина православным именем, ежели по-настоящему он никакой не Леонтий, а Левин Август Теофил? Хорош Леонтий по-русски говорить не умеет!»
Беннигсен ехал в Петербург. Его происки против Барклая как будто увенчались успехом, но не в пользу его самого, и Беннигсеп решил удалиться из армии. В Новотроицкую он приехал вчера вечером, хорошо выспался и только к полудню взялся за утренний кофе. Хотя Беинигсепу было очень неприятно, но волей-неволей пришлось выйти из дома [383] и приветствовать Кутузова, которого он любил так же, как и Барклая.
Высокий и сухощавый, с хищным, словно у коршуна, носом, он важно стоял у старой, вытертой в бесконечных походах коляски Михаила Илларионовича. Своим холодным, надменным видом Беннигсен старался показать, что назначение Кутузова главнокомандующим нисколько его не волнует, что он выше всего. Недаром Беннигсена называли «ледяная глыба».
Его величество велели вам, господин барон, состоять при мне. Прошу не задерживаться, мы сейчас едем, сказал Беннигсену Кутузов.
Беннигсен чуть поклонился и пошел к дому, негнущийся и деревянный.
Не успели проехать и трех верст от Новотроицкой, как им повстречался еще один любимчик императора Александра: любимчику стало неуютно в армии. В простой телеге, запряженной парой неказистых лошаденок, сидел на мешке с сеном небритый, взъерошенный генерал Фуль. Увидев Кутузова, Фуль с презрением отвернулся.
Разлетается воронье! сказал Резвому Михаил Илларионович.
Чем ближе подъезжали к столбовой Смоленской дороге, тем все чаще встречались бежавшие от войны жители Смоленска и смоленских сел и поместий, занятых неприятелем. Они ехали и шли на восток с женами и детьми, везли кое-какой скарб, вели домашний скот. Они, как цыгане, располагались со своими повозками и телегами у самой дороги. Увидев где-нибудь на жнивье или на лугу у речонки такой табор, Кутузов иногда останавливался на несколько минут, чтобы расспросить смолян обо всем. Потрясенные свалившейся на них бедой, разорением, пожарами, измученные треволнениями последних дней, они с ужасом и возмущением рассказывали о грабежах и насилиях армии Наполеона.
Недаром баре держат французов-камердинеров: француз тебя быстро разденет и разует! не без иронии заметил один смоленский ремесленник.
Кутузов видел слезы обездоленных, потерявших кров и имущество людей, и ему хотелось поскорее быть в армии, чтобы противостоять врагу.
И Михаил Илларионович торопил ямщика:
Гони, братец! [384]
III
Вдруг в одну ночь резко изменилась погода, откуда-то нахлынули хмурые, серые тучи. Они тянулись по небу без конца и края. Пошел дождь. Не буйный, по-летнему озорной и шумный, а тихий, монотонный, въедливый. В мелкой сетке дождя все предстало в ином виде: посерели деревни, грустью повеяло от сжатых полей, неуютным и черным казался лес. И сразу стали ощутимы все изъяны ухабистой проселочной дороги. Пришлось поднять в коляске верх и натянуть на колени кожаный, потрескавшийся и порыжевший от старости жесткий фартук.
Это сразу обкорнало, сузило обзор. Сидя в открытой коляске, Михаил Илларионович мог видеть далеко вперед и смотреть по сторонам. А теперь впереди все заслонили спины ямщика и Ничипора, словно они только сейчас сели на козлы, а сбоку оказалось для обозрения весьма небольшое пространство. Оставалось смотреть, как по морщинистому фартуку катятся дождевые струйки.
Езда потеряла последнюю прелесть.
К тому же стало быстро темнеть, фонарей у коляски не было, и все чувствительнее отдавались толчки разбитой колеи.
В чернильной темноте осеннего вечера под проливным дождем приехали в Зубцов.
Пришлось заночевать, хотя армия была уже так близко возле Гжатска, у Царево-Займища, где Барклай собирался дать решительное сражение Наполеону.
Кутузов со свитой остался в станционном доме, а Беннигсена повезли в дом какого-то купца.
Михаил Илларионович при свечах тотчас же продиктовал Кайсарову письмо к Барклаю о том, что из-за дождя он не сможет приехать в Царево-Займище к завтрашнему полудню. Курьер немедленно повез это письмо по назначению.
Михаил Илларионович ходил по комнате и все посматривал то в одно, то в другое окно, не стихает ли дождь.
Дождь продолжал шуметь по-прежнему.
Как думаешь, надолго ли зарядил дождик? спросил светлейший у станционного смотрителя, принесшего самовар.
Да ведь вчерась, ваше сиятельство, успеньев день [385] был. Дело к осени. Старики так бают: ежели к полуночи не перестанет, то будет идти до полудня.
Сели ужинать.
Светлейший приказал, чтобы лошади были готовы для отъезда в любую минуту.
Легли спать. Молодые полковники, утомленные дорогой, быстро уснули. За ними скоро захрапел и Павел Андреевич. Один Кутузов не мог уснуть, хотя и намаялся сегодня старые рессоры плохо уберегали от рытвин.
Михаил Илларионович лежал и думал об армии, о том, как мало осталось Наполеону до Москвы. Думал о дочерях, Аннушке и Параше. Аннушка живет у Тарусы, между Калугой и Серпуховом. Не похоже на то, чтобы Наполеон добрался туда, но все-таки Таруса может оказаться в непосредственной близости к фронту. Надо осторожно предупредить об этом Аннушку пусть заблаговременно уезжает с детьми на восток.
Еще больше беспокойства доставляла ему старшая дочь, Прасковья, бывшая замужем за Толстым. У Параши восемь детей, и живут они в Москве. Неужели не догадается уехать в свое рязанское имение?
Этот «сумасшедший Федька» Ростопчин только зря обнадеживает народ, пишет всякую ерунду в своих ёрнических афишках...
Проснулся Михаил Илларионович среди ночи. И первым делом прислушался, шелестит ли зэ окном дождь?
Как будто не слыхать.
Он надел туфли и подошел к окну. Было еще темно. Михаил Илларионович открыл окно. Пахнуло сыростью. По небу с прежней торопливостью, словно опаздывая куда-то, мчались тучи. Но уже не сплошной, непроницаемой стеной, как с вечера, а разорванными клочьями. Иногда среди них проглядывали светлые кусочки.
Дождь перестал. Только с крыши звучно падали на стол, стоявший под окном, дождевые капли.
Можно бы ехать, но еще все-таки темно. Придется обождать.
Михаил Илларионович снова лег в постель. Он долго ворочался с боку на бок.
Вот стали перекликаться петухи, и им охотно подтянул станционный. Потом робко начало светлеть за окном. Понемногу совершенно отчетливо вырисовался на столе [386] самовар, и сквозь стекла окна обозначились кусты сирени, росшие у самого дома.
Пора в путь.
Через минуту весь станционный домик проснулся. Молодые полковники вскочили бодро, но, конечно, им бы еще спать и спать...
Невыспавшийся Ничипор говорил, зевая:
Что за сон, як у головах шапка!
Ямщики быстро запрягли лошадей, и длинный кутузовский поезд снова тронулся в путь. Только одна коляска осталась на месте: генерал Беннигсен не изволил проснуться и сказал, что нагонит Кутузова в дороге. Михаил Илларионович не очень опечалился:
Баба с возу...
Кутузов велел откинуть надоевший кожаный верх коляски.
Дорога была тяжела грязная, разбитая. Ехать приходилось шагом.
С каждой верстой становилось светлее.
Когда подъезжали к Песочне, не только не было дождя, но даже показалось солнышко.
В осiннiй час сiм погод у нас: сие, вие, тумание, шумить, гуде, тай зверху йде! смеялся Ничипор, слезая с козел.
В Песочне Кутузов завтракал. Здесь уже все с тревогой поглядывали на запад и подозрительно прислушивались ко всякому шуму. Жена станционного смотрителя божилась, что, выгоняя корову в поле, слыхала, как грохочут пушки. Беспокойство усугубляли беягавшие из-под Вязьмы крестьяне, они целым табором расположились у самой станции. Горели костры. Пригорюнившиеся, измученные бабы варили еду, возились с грудными младенцами, пасли скот, который вели за собой. Мужики угрюмо ладили телеги и сбрую, поили коней. Старики рассказывали жителям Песочни о своей беде, о грабежах и насилиях «франца». Босоногие ребятишки носились по лужам, глазели на кутузовский поезд до них горе еще не докатилось.
Позавтракав, Кутузов двинулся дальше. Еще до полудня подъехал к Гжатску.
У опушки леса и на дороге Кутузова ждала толпа народа. Увидев коляску главнокомандующего, толпа кинулась к ней, облепила со всех [387] сторон:
Батюшка, родимый, спаси!
Оборони нас, Михаиле Ларивонович!
Вызволи из беды! кричали мужики и бабы, протягивая к Кутузову руки.
Михаил Илларионович зэморгал встреча растрогала его. Но что можно было сказать гжатцам, чем утешить, обнадежить их, если французы уже стоят под Царево-Займищем?
Гжатские купчики и их молодцы-приказчики бросились к тройке и стали выпрягать из коляски лошадей.
Что вы, ополоумели? Не замай, не трожь! яростно замахнулся на них кнутом ничего не понимавший ямщик.
Ты плохо вез! Слезай! Мы повезем! втолковывали ему гжатцы.
Резвой соскочил с коляски и пересел к Кудашеву и Кайсарову. Ничипор тоже хотел последовать примеру Павла Андреевича, но его задержали гжатцы:
Сиди, сиди!
В тебе весу-то не больше, чем в мешке овса!
Будь за кучера!
Ничипор, ухмыляясь, остался сидеть на козлах.
Молодежь мигом распрягла тройку, ухватилась за оглобли, за коляску.
«Не развалилась бы она от их усердия, ишь как уперся в крыло!» думал Михаил Илларионович, глядя, с каким рвением народ потащил коляску в город.
Кутузов с триумфом въехал в Гжатск. К коляске отовсюду бежал народ. Главнокомандующего подвезли к двухэтажному дому купца Церевитинова. Церевитинов, седой, кряжистый старик, встретил Кутузова у крыльца с поклоном, с хлебом-солью:
Добро пожаловать, ваше сиятельство!
Михаила Илларионовича, словно архиерея, подхватили под руки и повели по устланной коврами лестнице наверх. Хотели сейчас же усадить за стол откушать, но главнокомандующий отказался: дело прежде всего!
У дома его ждала толпа курьеров, прискакавших к нему с разных концов России, а в двадцати верстах от Гжатска вся русская армия.
Кутузов слушал, как Кудашев и Кайсаров читали ему донесения, и тут же диктовал ответы. [388] По высокой лестнице, звеня шпорами, бегали ординарцы, курьеры, вестовые.
Главнокомандующий два часа занимался письмами, потом поехал в Царево-Займище.
Народ не расходился, стоял у дома, запрудив улицу. Сколько надежды светилось в глазах этих людей, которые встречали Кутузова!
«Ведь через день-другой им придется бросать все нажитое дома, имущество», с болью думал Михаил Илларионович, приветливо махая гжатцам из коляски своей бескозыркой.
IV
Приезд Кутузова вызвал в армии всеобщее ликование. Какой-то остряк удачно обмолвился:
Барклай де Толли Не нужен боле Приехал Кутузов Бить французов!
Это четверостишие вмиг пронеслось по всему лагерю и стало повторяться на каждом шагу.
Теперь держись, франц-Полиён!
Михаила Ларивоныч не будет с вами прохлаждаться, а раз-два и пожалуйте бриться!
Да, да, милости просим, дорогие гости, на честной пир!
Он заставил турок на Дунае конину жрать!
Он по-суворовски: канители тянуть не любит!
Во многих полках солдаты и офицеры знали Кутузова по старой совместной службе, по прежним походам и победам. Старослуживые рассказывали молодым, как турецкая пуля пролетела через оба виска насквозь и один глаз у Михаилы Ларивоновича чуть усидел на месте, а второй вылетел, как воробей из гнезда.
А как же, дяденька, он теперь одним-то глазом видит?
Видит лучше, чем ты двумя. Он все, брат, видит! Что у тебя подвертки сносивши и что хлебушка ешь не досыта все!
Тысячеустая молва подхватила и разнесла по лагерю первые слова, сказанные Кутузовым в Царево-Займище. Светлейший проходил с Барклаем по фронту выстроенного [389] для встречи главнокомандующего почетного караула первой роты лейб-гвардии Преображенского полка. Глядя на рослых, ражих преображенцев, Кутузов как бы про себя сказал:
С такими молодцами и отступать!
В этой фразе могло быть все: и укор, и сожаление, и удивление.
Армия, два месяца отступавшая перед врагом, уже сама начала сомневаться в своих силах и возможностях. И одна эта фраза победоносного полководца, своего, родного, русского человека, вернула армии веру в себя:
Право слово, что мы не русские? Что мы трусы?
Что уж, так-таки мы ничегошеньки не стоим? Затем вся армия говорила об орле, который парил над Кутузовым, когда он объезжал полки.
Оказалось, что орла видело больше народа, чем можно было предполагать. Спорили лишь о том, где это произошло: одни говорили, что когда главнокомандующий подъехал к шестому пехотному корпусу генерала Дохтурова, а другие божились, что у второго пехотного корпуса толстяка генерала Багговута. Солдаты подмечали все, по-своему расценивали каждый шаг Михаила Илларионовича.
Все генералы Барклай, Багратион, Беннигсен, Ермолов, вся свита были в парадной форме, при орденах, а на Михаиле Ларивоновиче сюртук без эполет, да еще нагайка через плечо, как у казака. У всех у них были форсистые черные шляпы с петушиными то черными, то белыми хвостами, а на голове у Кутузова какая-то простецкая бескозырка с красным околышем. И ехал он не на каком-нибудь кровном жеребце, а на гнедой, невзрачной, спокойной кобыленке, не как новый главнокомандующий, «новая метла», а как свой, давнишний родной человек. Будто он всегда был со всеми ими от самой границы, будто шагал он в зной и непогоду по белорусским пескам, с болью в сердце отдавал врагу свою землицу и вместе со всеми клял этих сановных немцев-изменников, что наплодил в армии белобрысый царь.
Услыхав где-то в соседнем корпусе громкое, задорное «ура», солдаты без команды схватывались чистились, осматривали обмундирование и амуницию, хотели предстать перед Михаилом Илларионовичем в лучшем виде. [390]
Дай-ка, братец, иголочки с ниточкой.
Зачем?
В мундере фалада по шву расползлась, подлая.
А у меня в тесачном ремне пряжка расхлябавши. Хорошо еще увидел.
Ах ты, подлая, не лезет! сокрушался старик, вдевая нитку в иглу.
Ты бы, дяденька, табачку понюхал: говорят, хорошо глаза прочищат!
Ладно, молод еще учить. «Глаза прочищат!» Тебе бы вот спину шпицрутеном прочистить. Узнал бы.
Но солдаты так и не успевали навести в своем хозяйстве порядок: главнокомандующий уже въезжал в расположение их полка. И ничто не ускользало от его заботливого взгляда.
Не тянитесь, ребятушки, не надо! Я приехал только посмотреть, здоровы ли дети мои. В походе солдату не о щегольстве думать. Отдыхайте, пока отдыхается! по-отечески говорил Кутузов.
Солдаты были в восторге от нового главнокомандующего:
Вот приехал наш батюшка. Он все солдатские нужды знает!
Это не Барклаев. Тот ни словечка тебе не скажет, смотрит как протопоп!
А потому, что и говорить по-русски Барклаев не горазд.
Верно. И энтот жилистый, деревянный Бениксон не может. Я слыхал в осьмом годе в Пруссии, как он командовал: «Полк впруд!»
А это что ж значит такое «впруд»?
Вперед. Он заместо «вперед» говорит «впруд». Немец ведь!
Речист генерал.
Охо-хо! хохотали солдаты.
Кутузов проехал по лагерю, осмотрел и одобрил позицию, выбранную для генерального сражения, принял рапорты начальников отдельных частей.
Ему показали карманный разговорник, который нашли у пленного французского офицера. Разговорник был четырехъязычный на французском, немецком, польском и русском языках. В нем на первой странице стояли такие [391] фразы:
Господин мужик дай меня кущат Я лублу курица масло яйко вещина Мужик я алкаю я жажду Стели меня постел
Михаил Илларионович с возмущением качал головой:
Навязались гости на нашу шею!
После осмотра позиции Барклай пригласил Кутузова к обеду. У Михаила Богдановича собрался весь цвет русской армии.
Садясь за скромно сервированный стол в доме, где поместился Барклай, Михаил Илларионович невольно вспомнил Павла Васильевича Чичагова.
Адмирал привез на турецкий фронт в Яссы пять подвод с дорогими сервизами и столовым прибором. Павел Васильевич, конечно, удивил бы гостей не только посудой, но и разнообразием и обилием блюд. А у скромного Михаила Богдановича ждать разносолов и роскоши не приходилось. Он зачастую обедал по-суворовски, из солдатского котла.
Барклай де Толли держался с большой выдержкой и достоинством. Он не показывал своей горькой обиды, что вынужден уступить командование Кутузову. Продолговатое лицо Барклая было так же бледно, как всегда, только на высоком лбу, переходившем в лысину, выступал пот, да от волнения едва заметно дрожала раненая правая рука, которой Барклай владел не совсем свободно.
В роли гостеприимного хозяина он был не по-русски чопорен, немногословен и сух. Угощать и развлекать беседой Барклай не умел.
Зато был оживлен и превосходно чувствовал себя князь Багратион. Горячий, но отходчивый, он уже без неприязни смотрел на Барклая, который так возмущал его своим отступлением. Растягивая гласные («Па-анимаете, друг мой А-алексей Петрович!»), Багратион говорил с сидевшим рядом с ним Ермоловым: они дружили.
Суровый красавец Ермолов слушал Багратиона со своей всегдашней неестественной улыбкой. Из-под густых кустистых бровей, которые были бы под стать какому-нибудь семидесятилетнему старику, а не тридцатипятилетнему молодому человеку, глядели проницательные серые глаза. [392]
У этого могучего великана был звучный, настоящий командирский, но вместе с тем чрезвычайно приятный голос. Высокий, статный, Ермолов производил впечатление богатыря; солдаты так и звали его: Ермолай-богатырь. Они говорили: «Надень наш Алеша мужичий тулуп и замешайся в толпе на базаре, и то у тебя шапка запросится с головы, когда увидишь его!» Так величествен был Ермолов, с мощной фигурой и львиной головой.
Рядом с ним сидел маленький, нездорово тучный Дмитрий Сергеевич Дохтуров.
В этом небольшом и слабом теле жила недоступная слабостям большая душа. Когда русская армия подходила к Смоленску, Дохтуров только что выздоровел после горячки. Барклай послал спросить у него, может ли Дохтуров принять на себя оборону Смоленска. «Лучше умереть на поле боя, чем на постели», ответил Дохтуров и мужественно принял на себя это трудное, ответственное поручение.
Михаил Илларионович спросил у Дмитрия Сергеевича, как он теперь чувствует себя.
Спасибо, Михаил Илларионович, окреп после смоленской баталии, ответил, улыбаясь, Дохтуров.
Солдаты любили его за доброту, веселость и бесстрашие.
«Коли наш Дохтур где станет, туда надобно посылать команду с рычагами иначе его не сдвинешь с места», смеялись его солдаты.
За Дохтуровым шли такие же герои: бестрепетный (как называл его мало о ком отзывавшийся хорошо язвительный Ермолов) Николай Николаевич Раевский и два генерала-суворовца: скромный и тихий Неверовский, доставивший столько хлопот французам у Красного, и быстрый, распорядительный Коновницын. Всегдашнее спокойствие Коновпи-цына вышло у солдат в поговорку.
«Наш генерал что на смотру, что на полковом празднике, что в бою всегда одинаков», говорили они.
Рядом со спокойным Коновницыным сидел вспыльчивый, горячий Толь. Ширококостый, он казался квадратным. Толь беседовал со своим сослуживцем, генерал-квартирмейстером, худощавым, ничем не замечательным стариком Ви-стицким, походившим на Дон-Кихота, и красавцем французом, начальником штаба армии Багратиона, генералом Сей-При. [393]
За Сен-При сидели два черных и курчавых кавалериста крючконосый Орлов-Денисов и неумный Уваров, которого звали за глаза «же, сир». Когда в Тильзите Наполеон спросил у Уварова, кто командовал русской кавалерией, то Уваров, плохо говоривший по-французски, ответил «же, сир» вместо правильного «муа, сир». За Уваровым восседал важный, напыщенный Беннигсен, с провалившимся, как у старой бабы, узким ртом и птичьим, хищным носом. Беннигсен плохо понимал русский язык, и, когда за столом смеялись, он подозрительно косился уж не над ним ли?
Возле насупленного худощавого Беннигсена поместился добродушный плотный Багговут.
За обедом говорили о разном.
Багратион потешался над тем, как Ростопчин написал ему, что «женщины, купцы и ученая тварь едут из Москвы, и в ней становится просторнее».
Ермолов рассказал о своем разговоре с пленным французским офицером, которого захватили накануне.
Наполеон, узнав о вашем назначении, вспомнил о вас, ваше сиятельство, сказал Кутузову не то с почтением, не то с иронической улыбкой Ермолов.
Как же Наполеону не признать меня чай, я старше его по службе! отшутился Михаил Илларионович.
И до чего нахальны французы, продолжал Ермолов. Я спрашиваю у офицера: «Вы давно из Франции?» «Всего три дня». «Как три дня?» «А так, отвечает, три дня назад я был в Смоленске, а разве Смоленск не французский?»
Ну и нахальство! возмутились все, даже слегка покрасневший француз Сен-При.
У турок тоже спеси было сначала хоть отбавляй, а потом запели лазаря, заметил Кутузов.
И армия так думает, ваше высокопревосходительство, вставил Багговут. Вот я вчерась слыхал в Минском полку какие вирши:
Летит гусьV
После обеда Михаил Илларионович поехал в отведенный ему пустой дом. Все жители Царево-Займища еще позавчера выехали из деревни, которая стояла на той самой позиции, где предполагалось дать генеральное сражение. В доме остался один кот он не видел опасности и не захотел покинуть насиженного угла.
Михаил Илларионович устал за этот бесконечный, полный самых разнообразных впечатлений, долгий день. Он отложил до завтра организацию своего штаба.
На людях Михаил Илларионович был весел и разговорчив, а тут помрачнел и замолчал. Сидел у стола при свечах перед разложенной картой, не спеша пил чай с вишневым вареньем Катеньки и думал.
Положение оказалось тяжелее, чем он предполагал. Ни царь, считавший себя великим полководцем, ни военное министерство не подготовились к войне. Занимались только ненужной муштрой. Военный министр Аракчеев помнил лишь один завет: «Двух забей, третьего выучи!»
А чему выучить? Тянуть на парадах носок...
Война стояла у порога, Наполеон усиленно, тщательно готовился к ней, об этом знали и император Александр и Аракчеев, а о резервах не подумал никто из них.
Трудолюбивый, заботливый Барклай только два последних года был военным министром. Он успел сделать очень немного.
И теперь оказалось вот что.
Обещанная фантазером, краснобаем и вруном Ростопчиным «вторая стена» была просто мифом. Позади Гжатска никакой «стены» не стояло. Ростопчин хвастался, что «московская военная сила» составляет семьдесят пять тысяч человек, по спискам же значилось лишь двадцать пять, а в наличии, готовых к отправке в армию, всего семь тысяч! И эти семь тысяч были без ружей и в лаптях.
Гора родила мышь.
Кутузов знал «сумасшедшего Федьку». Знал, что Ростопчин такой человек, о котором народ метко говорит: «У него на вербе груши растут!»
Михаил Илларионович сразу же не поверил в широковещательные ростопчинские обещания и потому еще в пути из Петербурга старался сам выяснить истинное положение [395] вещей. И только здесь, в Царево-Эаймище, все окончательно прояснилось.
Единственным настоящим резервом были пятнадцать тысяч рекрутов Милорадовича, наспех собранных и наспех обученных. А в действующей армии оказалось налицо меньше: по спискам числилось в первой и второй армиях около ста тринадцати тысяч человек, а на самом деле было лишь девяносто шесть. Чуть ли не вдвое меньше, чем у Наполеона. Кроме того, приходилось считаться с тем, что армия, отступая, прошла без отдыха более восьмисот верст.
Уезжая из Петербурга, Кутузов полагал, что с потерей Москвы будет потеряна Россия. Поэтому о дальнейшем отступлении он не хотел и думать. Встретив в Гжатске офицеров, высланных Барклаем для осмотра оборонительных позиций, Кутузов велел им возвратиться в Царево-Займище. «Мы и без того слишком много отступали», сказал им главнокомандующий.
А теперь выяснилось, что резервов нет, ружей, патронов, снарядов, шанцевого инструмента не хватает, хлеба в обрез.
Придется отступать.
Надо хоть собрать все, что можно. Надо вернуть в строй солдат, которые взяты из полков командирами для разных поручений и услуг, собрать отставших, подтянуть дисциплину, навести порядок.
Надо отступать...
Приходится сохранять хорошую мину при плохой игре. Не показывать никому, что у самого на душе. Ни словом не обмолвиться о своих замыслах и планах.
Михаил Илларионович сидел у стола в тяжелом раздумье. Изредка отхлебывал из стакана остывший чай, ел яблоко.
Кудашев и Кайсаров вполголоса говорили в углу, просматривая списки армии, донесения. Ничипор с вестовым стлали барину постель. Резвой молча сидел у стола за стаканом чаю. На коленях у него примостился хозяйский кот, который подружился с Павлом Андреевичем, дремал и мурлыкал, иногда на секунду широко открывая свои большие янтарные зрачки.
Ложитесь-ка спать, мальчики. Утро вечера мудренее. Мы сегодня мало спали, сказал Михаил Илларионович, тяжело вставая и начиная ходить по комнате от порога до [396] темного красного угла, в котором остались только следы от икон да висела паутина.
Кудашев и Кайсаров послушались, улеглись на лавках, и быстро, по-молодому, уснули.
Резвой продолжал сидеть, поглаживая кота рукой. Свечи оплывали.
Михаил Илларионович сам потушил одну из них, догоревшую до бумаги. Он все ходил из угла в угол. Одна половица скрипела, и Михаил Илларионович старался не ступать на нее.
Наконец он остановился у стола.
Что ж, матушка Россия не клином сошлась! Есть где расшагаться! сказал как бы про себя Кутузов.
Резвой понял: боя у Царево-Займища не будет.
VI
Не успел Кутузов на следующий день встать, как к нему пожаловал Беннигсен.
Увидев поддержку царя и поняв, что не все еще у него потеряно, Беннигсен стал снова назойливым и нахальным. Интриговав до сих пор против Барклая, и интриговав не без успеха, Беннигсен был готов начать борьбу против Кутузова: он не оставлял надежду стать первым лицом в армии. Беннигсен попросил главнокомандующего определить его положение.
Его императорское величество приказал мне воспользоваться вашими знаниями, генерал. Сегодня я отдаю свой первый приказ по армии и не премину в нем сказать о вас, ответил Михаил Илларионович.
Приказ был написан. Кутузов объявил о своем назначении главнокомандующим всеми русскими армиями. В приказе один абзац относился к Беннигсену:
«Г. генерал от кавалерии барон Беннигсен состоять будет относительно ко мне на таком же основании, как и стоят начальники главных штабов относительно к каждому из гг. главнокомандующих армиями».
Назначать Беннигсена начальником своего штаба Михаил Илларионович не собирался. Он только уточнил границы его прав. [397]
Вчера, находясь полдня при армии, Кутузов был в ней еще как бы гостем, а сегодня становился хозяином. Еще с дороги Михаил Илларионович мог писать Барклаю:
«Мое замедление ни в чем не препятствует Вашему высокопревосходительству производить в действие предпринятой Вами план до прибытия моего».
Но сегодня, вступив в командование, Кутузов смотрел на все иными глазами. Он считал, что нельзя давать генерального боя до тех пор, пока не собраны все резервы, насколько мизерны они ни оказались бы в действительности.
Корпус Милорадовича только кончал сосредоточиваться у Гжатска, московское ополчение спешно стягивалось к Можайску, Верее и Рузе. Кроме того, сама позиция у Царево-Займища не удовлетворяла Кутузова: позади намеченной русской линии находилась обширная болотистая долина реки Сежа.
Барклай, доведенный до крайности обидными подозрениями и упреками в измене и трусости, вынужден был согласиться дать бой у Царево-Займища, хотя не мог не видеть слабости своей позиции.
Кутузову же торопиться во что бы то ни стало не приходилось. И он решил отступить, каким бы странным это ни показалось.
Вечером главнокомандующий отдал приказ отходить на восток.
Армия оставила Царево-Займище.
Приезд Кутузова так поднял дух армии, что некоторые солдаты, уходя из Царево-Займища, говорили:
Ну вот идем на француза!
Да ты что, аль не видишь, куда тя ноги несут? огрызался другой. В Гжатск идем!
А пущай и в Гжатск! Все равно французу от этого не поздоровится!
В темноте проходили смятенный отходом армии, взбудораженный город. Михаил Илларионович с болью в сердце проезжал по улицам Гжатска, который так тепло его встречал. Он и раньше отлично понимал душевное состояние честного, преданного России Барклая, которому пришлось отступать восемьсот верст, а теперь сочувствовал ему еще более. [393]
VII
Армия остановилась в десяти верстах от Гжатска, у деревни Иваново. Здесь Кутузов наконец организовал штаб.
Недоверчивый, видевший в жизни много подвохов и каверз, Кутузов составил свой штаб из преданных ему людей.
Новые назначения вызвали много толков среди штабных.
Генерал-квартирмейстером Кутузов назначил генерал-майора Вистицкого, высокого, худощавого старика, который занимал эту должность во второй армии Багратиона. Все знали, что Вистицкий звезд с неба не хватает, что он самый старый в квартирмейстерской части и что он будет только ширмой.
В следующей строке приказа после упоминания о Ви-стицком шла одна лаконичная фраза:
«Той же части полковнику Толю находиться при мне».
Полковник Карл Толь служил генерал-квартирмейстером в первой армии Барклая. Небольшой, плотный, Толь был энергичен, напорист и трудолюбив. Павел I, уволивший из квартимейстерской части ряд офицеров, оставил Толя за красивый почерк. Михаил Илларионович знал Толя еще по кадетскому корпусу, знал, что Карлуша не только красиво пишет, но и что он неглуп. Его портили вспыльчивость и самолюбие. В корпусе Толь запустил чернильницей в товарища за то, что он посмеялся над его плебейским лицом. А кичился Толь тем, что сам великий Суворов произвел его в капитаны во время Итальянского похода.
Никто не сомневался в том, что не старик генерал-майор Вистицкий, а тридцатипятилетний Толь станет фактически генерал-квартирмейстером армии.
Всех удивило и следующее назначение: своим дежурным генералом Кутузов назначил полковника Кайсарова.
В Иванове Михаил Илларионович впервые написал коротенькое письмо домой, Екатерине Ильинишне:
«Я, славу богу, здоров, мой друг, и питаю много надежды. Дух в армии чрезвычайной, хороших генералав весьма много. Право, недосуг, мой друг. Боже благослови детей».
И отослал более длинное письмо дочери Анне Хитрово, которая жила у Тарусы, между Калугой и Серпуховом:
«Друг мой Аннушка и с детьми, здравствуй! Это пишет Кудашев, так как у меня немного болят глаза и я хочу [399] их поберечь. Какое несчастье, мой друг, находиться столь близко от вас и не иметь возможности вас расцеловать, но обстоятельства очень трудные.
Я твердо верю, что с помощью бога, который никогда меня не оставлял, поправлю дела к чести России. Но я должен сказать откровенно, что ваше пребывание возле Тарусы мне совсем не нравится. Вы легко можете подвергнуться опасности, ибо что может сделать женщина одна, да еще с детьми; поэтому я хочу, чтобы вы уехали подальше от театра войны. Уезжай же, мой друг! Но я требую, чтобы все сказанное мною было сохранено в глубочайшей тайне, ибо, если это получит огласку, вы мне сильно навредите.
Если бы случилось так, что Николай не получил бы разрешения губернатора на выезд, то вы должны уехать одни. Тогда я сам улажу дело с губернатором, указав на то, что мужу надлежит сопровождать свою жену и детей. Но вы, дети мои, уезжайте во что бы то ни стало.
Я чувствую себя довольно сносно и полон надежды. Не удивляйтесь, что я немного отступил без боя, это для того, чтобы укрепиться как можно больше».
Михаил Илларионович уже понимал, что война угрожает самой Москве. Он твердо решил дать сражение Наполеону перед Москвой.
Главнокомандующий отправил Толя и Беннигсена к Можайску отыскать более удобную позицию для боя. Кутузов доверил бы выбор одному Карлуше, но ему так надоел этот длинный, пронырливый ганноверец Беннигсен, что он с радостью поручил ему выбор позиции.