Содержание
«Военная Литература»
Биографии

Глава пятая.

«Про день Бородина»

Недаром помнит вся Россия
Про день Бородина!
Лермонтов. 'Бородино'

I

Все полки двадцать седьмой пехотной дивизии генерала Неверовского завидовали виленцам: им посчастливилось расположиться у самых деревенских огородов.

Когда вчера на рассвете армия пришла к реке Колоче [400] и обер-квартирмейстер корпуса стал шагами отмеривать каждому полку его место, Виленский пехотный полк оказался возле изломанных заборов деревни Шевардино, которая лежала между двумя смоленскими трактами: Старым — узким, малоудобным проселком, и Новым — широкой дорогой, обсаженной молодыми березками.

Правда, огородами пользовались не одни виленцы: само Шевардино заняло начальство — командующий войсками участка генерал-лейтенант Горчаков, доводившийся, как говорили, родным племянником великому Суворову, и командир двадцать седьмой дивизии Дмитрий Петрович Неверовский со своими штабными.

Пронырливые и прожорливые генеральские и штабные денщики и вестовые раньше виленцов хорошо обшарили каждую грядку, но все-таки кое-где еще удавалось найти морковку, репу или картофелину поменьше, которой генеральские денщики брезговали, да у забора рос дикий чеснок. Виленцам и это оказалось на руку, потому что с хлебушком в армии было не ахти как. Двадцать седьмая дивизия, прошедшая столько верст в походах и боях, привыкла жить по-цыгански — на подножном корму. И потому солдаты оценили столь удачное размещение.

Хуже обстояло с водой. В полуверсте протекала речушка Каменка, но она пересохла за лето. Колодец в Шевар-дине был, но его быстро вычерпали, и генерал-лейтенант поставил к колодцу часового, чтоб воду из него не брал никто — ни пеший, ни конный. Драгуны, кирасиры и ахтырские гусары, стоявшие на флангах двадцать седьмой дивизии, рыскали за водой всюду. Лучше всех было егерям: их рассыпали по кустикам у правого берега Колочи. Воды в Колоче было тоже не бог весть сколько, но все ж напиться и постирать порты хватало. Многие купались, несмотря на то что не только давно прошел ильин день, но даже и «яблочный спас».

У самой проселочной дороги, ведущей из Шевардина в Семеновское, расположилась первая рота второго батальона виленцев. Солдаты устраивались на новоселье: долго ли, коротко ли придется стоять здесь, а надо соорудить шалашик, благо кустов хватает; будет ли завтра бой, останешься ли в живых или нет, а не грех подумать о том, что оторвалась подметка и холщовые брюки из белых, как положено, превратились в черные. Хорошо, что портупею не приказывали белить: она давно сделалась желто-бурой. [401]

Некоторые отдыхали, покуривая. Накануне боя думали о своем, вспоминали:

— Так-то, брат, я и сказал жене: прощай, мол, Федосьюшка, да смотри ты у меня, а то, вот те крест...

— Ну что ж? И побьешь ее, коли что, отведешь душеньку: ведь законная, попом венчана!

— А что, братуха, у вас в селе солдаты стоят?

— Как же, сказывали земляки, всеё зиму стояли. Да еще гусары...

— Эх, гладыри...

Другие смотрели с высокого Шевардинского холма на извилистую Колочу, на зеленый купол бородинской церкви, на березовые рощи и кусты, уже расцвеченные яркими осенними красками, на кое-где скошенные, а где и просто вытоптанные людьми и лошадьми, исполосованные колесами пушек шевардинские, семеновские и алексинские поля. Щребрасывались фразами:

— Поля-то хороши, а их истолкли, изгадили...

— Не жаль — господское...

— Чудак, право: чьи бы ни были, а все наши, русские.

— Да, овсы знатные были.

— Урожай нонче всюду хороший.

— А место для жительства тут веселое: пригорки, речки, лес.

— Для пахоты не больно способное — вишь, на поле камней сколько!

— Будет здесь бой аль опять отойдем?

— Коли б еще нас разбили, тогда понятно б было, почему отступаем, а то отдаем Расею. И нас только мучат походами...

— Будет бой. Зачем же у нас вон батареи насыпают, а у Семеновской окопы роют?

— И в Цареве-Займище тоже рыли, а что толку-то?

— Пойдем дальше — Расея широкая. Какая тут позиция — холмы да речки.

— Много ты понимаешь! Раз холмы есть, стало быть, защищаться свободно.

— Братцы, гляньте, — сказал высокий носатый Левой Черепковский, — к нам какие-то гости жалуют.

Действительно, из Смоленской к Шевардину катила коляска, а зэ ней группа всадников.

Гостей увидали не только батальоны, расположенные у дороги, их заметило в Шевардине начальство. Из деревни, [402] торопливо застегивая мундиры и повязывая шарфы, вышли генералы — высокий, сосредоточенно-серьезный Горчаков и небольшой, улыбчивый Неверовский.

Коляска остановилась у самой дороги. Из нее, тяжело ступая, вышел тучный старик. Ехавшие верхами за коляской генералы и штабные офицеры слезли и почтительно обступили старика.

— Сам! Сам!

— Кутузов!

— Где? Который?

— Да вона стоит в середке, показывает что-то вниз, в семеновскую лощину.

— А кто тот, горбоносый, быстрый?

— Эх ты, не знаешь! Это ж наш князь Багратион.

— Неужто? Горячий!

— Он грузин.

— Нет, он не грузен. Худощав.

— Да не то. Ты не понимаешь: грузин — это нация такая.

— Какая?

— Он с Капказу. С теплых вод.

— А мне сказывали — Багратион русский.

— Да, русский. Самый настоящий православный, но — грузин.

— Наш енарал Митрий Петрович встрял в беседу. Что-то говорит дельное, вишь, Багратион поддакивает.

— И Кутузов кивает головой, не спорит.

— Митрий Петрович может: башковат.

— Кутузов идет к коляске. Вона садится. Уезжает.

— Старый человек, а приходится ездить, трястись по Этим горам да оврагам.

— Ничего не поделаешь — служба!

Сопровождавшие главнокомандующего генералы и офицеры снова вскочили на коней. Коляска поворотила назад. Кутузов, сидя в коляске, поднес к бескозырке руку — прощался с Горчаковым, Неверовским и всеми.

После отъезда Кутузова на Шевардинских холмах пуще прежнего заработали кирки да лопаты: делали пятиугольный редут.

Передавали: главнокомандующий велел укрепляться — будет бой. [403]

II

Должно постоянно обеспечивать свою операционную линию и добровольно не жертвовать ею.
Наполеон

Беннигсен и весь сонм квартирмейстеров выбрали позицию для генерального сражения с Наполеоном в двенадцати верстах от Можайска, у села Бородина, между двумя смоленскими трактами — Старым и Новым. Кутузов осмотрел ее. Разумеется, позиций без недостатков не существует. Сказать, чтобы главнокомандующий остался очень доволен бородинской, было нельзя, хотя он и написал царю, что позиция «одна из лучших, какую только на плоских местах найти можно». Поле представляло холмистую равнину, покатую к западу. По ней протекала речка Колоча с притоками, имевшими такие многозначительные названия, как Война, Огник, Стонец. Видимо, эти поля уже не раз бывали свидетелями кровавых схваток. Все эти речонки, высохшие за лето, текли в глубоких и крутых оврагах, поросших мелким кустарником. Правый фланг, защищенный крутыми берегами Колочи, был неприступен: обрывы доходили до пяти сажен, а левый — ровный, упиравшийся в Утицкий лес, оказывался слабее — он не имел никаких местных преград.

Багратион, войска которого занимали левое крыло, сразу же забил тревогу: левый фланг нужно укрепить.

Кутузов считал, что укрепить надо всю позицию, но не хватало лопат, кирок, топоров. Уже по дороге к Бородину Михаил Илларионович несколько раз писал Ростопчину о том, чтобы он прислал полторы тысячи кирок и две тысячи лопат. Но Ростопчин легок только на обещания и посулы. На словах у него все спорится — ведь обещал же он создать «вторую стену», а много ли получилось из его обещания?

И даст ли Наполеон возможность укрепиться?

Михаил Илларионович поручил арьергард твердому, спокойному Коновиицыну. Петр Петрович сдерживает натиск французской армии, но приходится поторапливаться с укреплениями: выстрелы с каждым днем все слышнее и слышнее...

Михаил Илларионович, по обыкновению, никому не говорил, но боялся за свой правый фланг, стоявший у новой Смоленской дороги. Главные силы Наполеона двигались к [404] Москве по ней, и от самого Смоленска Наполеон обходил русских справа.

Михаил Илларионович считал, что на всякий случай надо укрепить правый фланг. Пусть левый останется для Наполеона в виде приманки. Пусть Наполеон переведет на правый берег Колочи побольше своих войск, тогда и Кутузов может начать перебрасывать полки с правого на левый фланг. А пока надо укрепляться у Горок, Семеновской и Шевардина.

Главную квартиру Кутузов устроил в господском доме у деревни Татариновой, владелец которой уехал.

Михаил Илларионович занял кабинет хозяина, где еще уцелели стекла, а в маленьком зальце расположились полковники Кайсаров, Кудашев, Резвой с канцелярией.

Работы было много. Приходилось заботиться не только о шанцевом инструменте, но и о хлебе, о снарядах, о подводах для раненых — ведь готовились к большому сражению.

Армия отдыхала на позиции только два дня. В субботу 24 августа, в полдень, на большой почтовой дороге за Бородином показалась от Колоцкого монастыря наша кавалерия арьергарда. Она шла на рысях.

— Видно, порядком прижал франц дружков сердечных, — говорили солдаты.

Все приготовились увидеть французов.

Слева послышались выстрелы: это егеря, рассыпанные по Колоче, встречали французов у деревень Фомкина, Алексинки, Доронино. Вскоре к ним присоединились и орудия Шевардинского редута.

Французы оттеснили нашу линию охранения и переправились через Колочу. Между Алексинками и Дорониной все поля и взгорья были полны синих мундиров. Горячий бой шел уже у Шевардина.

Михаил Илларионович диктовал диспозицию к бою. Услышав выстрел, он заторопился. Перестрелка разгоралась, принимая все большие размеры.

Главнокомандующий диктовал последние, заключительные абзацы диспозиции:

«Не в состоянии будучи находиться во время действия на всех пунктах, полагаюсь на известную опытность господ главнокомандующих армиями и потому предоставляю им делать соображения действий на поражение неприятеля. [405]

Возлагая все упование на помощь всесильного и на храбрость и неустрашимость русских воинов, при счастливом отпоре неприятельских сил дам собственные повеления на преследование его, для чего буду ожидать беспрестанных рапортов о действиях, находясь за шестым корпусом.

При сем случае не излишним почитаю представить гг. главнокомандующим, что резервы должны быть сберегаемы сколь можно долее, ибо тот генерал, который сохранит еще резерв, не побежден».

— Надо поехать посмотреть! — поднялся Кутузов.

— Запрягайте коляску! — крикнул в окно Кудашев.

— Нет, не коляску, а коня! — нетерпеливо махнул рукой Михаил Илларионович.

Проклятая тучность! И смешно и противно, что все думают, будто он так уж стар. Точно покойный князь Прозоровский. Ведут Михаила Илларионовича под руки, будто престарелого владыку-архиерея, а у него ясная голова и душа молодая, не шестидесятилетняя. Вон стоит молоденькая, курносенькая маркитантка. Из тех разбитных бабенок, что в Торжке на дороге продают бублики и приговаривают: «Купи, барин, на полтину, я тя на рубль поцелую!»

Михаил Илларионович все видит, все чувствует, только вот не ходят ноги и проклятущий живот не дает согнуться.

Главнокомандующий сел на коня и в сопровождении Кайсарова, адъютантов и ординарцев поехал к деревне Семеновской, избы которой в первый же день войска разобрали на топливо.

Наполеон все-таки напал на выдвинутый левый фланг. Эх, кабы это не только демонстрация! Посмотрим, как пойдет дело.

Наполеон наводил через Колочу мосты, теснил егерей. Они все жались поближе к Шевардину.

За Шевардином спешно строилась двадцать седьмая дивизия Неверовского. Кавалерия становилась на флангах.

Князь Багратион и начальник его штаба генерал Сен-При были уже где-то там внизу, на шевардинских полях.

Кутузов слез с коня — как-никак на земле полегче. Вестовой подал ему скамеечку. Михаил Илларионович сел и стал следить за ходом боя вместе с генералами Раевским, Бороздиным, Лихачевым.

Штабные офицеры свиты стояли по сторонам, обменивались зэмечаниями. Вестовые и казаки сгрудились поодаль. [406] Некоторые из ординарцев и молодых адъютантов сели в кружок под остатками забора и дулись в штосе — зяняться-то нечем.

Ополченцы, рывшие окопы, то и дело оборачивались посмотреть на Шевардино — им все было в диковинку. При пушечных выстрелах многие вжимали голову в плечи, крестились: страшно! Солдаты полков, занимавших Семеновский курган, делали свое дело, не обращая внимания на то, что происходит внизу.

Массы французской пехоты двигались на Шевардино.

Пороховой дым затягивал сероватым облачком опушку Утицкого леса. Сквозь дым мелькали красные огоньки отдельных выстрелов. К грому пушек, шипению и свисту гранат присоединился непрерывный треск ружейной стрельбы. Казалось, будто кто-то громадный ломает лес, и щепки с визгом и воем взлетают на воздух.

Вечерело. Французские ядра зажгли деревню Шевардино. Вот над одной крышей показался серый дымок, сквозь него острыми ножами пробилось пламя.

— Навалились на Андрея Ивановича, — посочувствовал Горчакову Лихачев.

— И Неверовскому опять достанется, — вздохнул Раевский.

Михаил Илларионович мельком, одним глазом, смотрел, как принимают бой войска, стоящие у деревни Семеновская. На лицах солдат и офицеров была написана решимость. Кутузов сидел сложа руки. Конечно, веселее действовать — стрелять, рубить, колоть, чем сидеть вот так, в ожидании результатов боя. Точно нянька в саду, когда в стороне играют дети.

Французы усилили натиск и овладели Шевардинским редутом. Но Багратион кинул на помощь вторую гренадерскую дивизию. Сквозь гул орудий раздалось дружное «ура», и над редутом снова заколыхались русские знамена. Французы откатились.

Михаил Илларионович написал записку Багратиону: «Князь Петр, очень не ввязывайтесь. Берегите людей! Через полчаса Кутузов получил ответ, нацарапанный карандашом:

«Держусь, Михайло Ларионович. Никто, как бог!»

Со всех сторон подступала густая осенняя темнота. Шевардино горело среди этой густой темноты жарким костром. Небо чертили огненно-яркие ядра. [407] Шевардинский редут уже несколько раз переходил из рук в руки.

Сомнений не оставалось: Наполеон ввел в бой крупные силы. У Горчакова, защищавшего Шевардино, всего одиннадцать тысяч человек, а у французов — в несколько раз больше. Пора отходить. Удерживать дальше ненужное Шевардино бесполезно: нечего зря лить кровь.

Левый фланг, оттянувшись к флешам у холмов, улучшил свое положение. Теперь французам обойти князя Петра будет труднее.

Михаил Илларионович подозвал Паисия Сергеевича Кайсарова и велел написать Багратиону приказ отступать от Шевардина к Семеновской.

Он послал казака за коляской — возвращаться в Татариново верхом в темноте по буеракам не хотелось: и так намаялся за день.

Бой затихал.

Коляска с Ничипором приехала быстро. Михаил Илларионович попрощался с генералами и поехал в Татариново.

— Ничего, мы подождем, а свое возьмем! — говорил про себя Ничипор, оглядываясь на горевшее Шевардино.

Небо затянули низкие тучи. Шевардинское зарево пылало зловеще. На лугу горели стога сена.

Редут в Шевардине так и не был взят французами: Кутузов сам приказал отвести войска.

III

Дух войска есть множитель на массу, дающий произведение силы.
Лев Толстой, 'Война и мир'

Михаил Илларионович встал с постели. Крестясь на иконку архистратига Михаила, которую по приказу Екатерины Ильинишны Ничипор всюду возил с собой и аккуратно вешал в изголовье постели барина, Кутузов подумал, что хорошо бы сегодня пронести по всему лагерю икону смоленской божьей матери, вывезенную из Смоленска.

Он позвал Резвого и передал ему приказ.

— Пусть перед каждой дивизией служат молебен, — сказал главнокомандующий.

— Для скольких этот молебен окажется панихидой! — вздохнул Резвой. [408]

Михаил Илларионович взглянул в зальце, где сидели штабные офицеры. Паисий Сергеевич с писарями словно и не ложились со вчерашнего вечера спать — отбивались от бумажного потока, который сыпался на главнокомандующего отовсюду.

Утро было холодноватое, но ясное. Вчерашние ночные тучи куда-то уплыли.

С первых линий не слышалось ни ружейной, ни пушечной стрельбы. Стояла тишина.

Умывшись, позавтракав и выслушав донесения, Михаил Илларионович велел заложить коляску и поехал на центральную батарею. Он хотел с ее высоты посмотреть, что сегодня делает Наполеон и как подвигаются земляные работы.

Еще всюду — у Семеновской и на центральном кургане — продолжали работать ополченцы.

Московское ополчение было вооружено только пиками. Когда армия впервые увидала ополченцев, солдаты шутили: «Что это, братцы, зимы еще не слыхать, а вы уже собрались лед колоть?»

С лопатой и топором ополчение привыкло иметь дело, но вся беда была в том, что не хватало ни шанцевого инструмента, ни фашин: Ростопчин легче писал «афишки», чем доставлял нужный материал.

Он не хотел считаться с просьбой Кутузова, который предупредил Ростопчина, что без шанцевого инструмента «отымаются многие силы от армии».

Михаил Илларионович озабоченно смотрел на недоконченные укрепления и думал:

«Не успеем. Профиль редутов получится недостаточный. И сами укрепления без одежд. Отец посмеялся бы над нашими фортификационными работами!»

На Центральном кургане к Раевскому съехался весь генералитет: Беннигсен, Барклай, Багратион с начальниками штабов, командиры ближайших корпусов. Все смотрели в Зрительные трубы на французское расположение.

Видно было, как вольтижеры занимают лес у Шевардина, как разными тропами пробирается к холмам и пригоркам артиллерия.

— Да их много больше, чем нас, — сказал Ермолов.

— И на всех участках, — прибавил Беннигсен.

Давно, всем было известно, что Наполеон превосходит русскую армию количеством войск. На бумаге это не [409] казалось угрожающим, но сейчас, когда каждый из генералов видел собственными глазами, всем стало как-то не по себе. У Шевардина стояли полки Понятовского и Даву, против Бородина — войска итальянского вице-короля Евгения Богарие, в центре — император с гвардией. Наступило тягостное молчание.

— Смотрите, смотрите, всадники! Сам Наполеон! — заговорило несколько голосов.

По дороге из Валуева показалась группа всадников. Впереди них на белом коне скакал человек в треуголке.

— Он. В сером сюртуке.

— Осматривает. Что-то говорит.

— А свита у него не очень велика.

— Это только во время рекогносцировки... — переговаривались русские генералы.

Из французского расположения донеслись приветственные крики.

— Да, сомнений нет: это Наполеон, — сказал Михаил Илларионович: «Надо и мне объехать войска», — подумал он и направился к коляске.

Кутузов ехал, прикидывая в уме, что он скажет солдатам накануне боя. Говорить речи Михаил Илларионович был не мастак.

— Вы защищаете родную землю... Послужите верой и правдой... Каждый полк будет употреблен в дело... Вас будут сменять, как часовых... Отечество надеется на нас...

Слева послышалось пение — это духовенство шло с иконой по линии фронта.

«Как на Куликовом поле», — подумал Кутузов.

IV

Уже в ночном небе пылали яркие сполохи от тысяч бивачных костров двух армий, стоявших на Колоче, а к господскому дому у деревни Татариново, где разместилась главная квартира Кутузова, все еще продолжали ехать генералы и из разных корпусов скакали ординарцы.

В трехоконном зальце с выбитыми стеклами десяток штабных писарей работали при мигающих свечах. На ящиках, на опрокинутых вверх дном крестьянских кадках и бочках, пахнущих капустой и огурцами, писаря строчили бумаги. Исполнительный, дотошный Паисий Сергеевич Кайсаров, небритый, с пожелтевшим от постоянного недосыпания [410] лицом, и зять Кутузова, быстрый князь Кудашев, диктовали писарям приказы и письма главнокомандующего.

Сам Михаил Илларионович расположился в хозяйском кабинете, служившем Кутузову всем — и кабинетом, и столовой, и спальней. Он сидел в кресле у окна. Окно выходило на запад. Посреди комнаты стоял каким-то чудом уцелевший ломберный стол, с которого содрали (конечно, на портянки) зеленое сукно. На столе лежали только вчера начерченные кроки{47}: «План позиции при селе Бородине близ г. Можайска 1812 г. Августа 25».

Уже был двенадцатый час ночи, когда от главнокомандующего ушел последний посетитель — Карл Федорович Толь. Энергичный квартирмейстер объезжал всю линию русских войск, смотрел за сооружением укреплений и только теперь вернулся к Кутузову с докладом.

Толь всегда говорил: «Исправный квартирмейстерский офицер должен ежедневно делать сто верст верхом».

У него было три коня. Один из них, светло-серый маленький иноходец, был столь же неутомим, как и его хозяин. Карл Федорович, меняя лошадей, сделал за сегодня больше, чем полагалось по его правилу.

И теперь рассказывал обо всем Кутузову.

Он ругательски ругал болтуна и позера Ростопчина, который задержал присылку шанцевого инструмента; ругал «безруких» ополченцев, не знающих фортификации, не имеющих понятия, как делаются туры и фашины. Толь сказал, что земляные работы везде не смогли быть окончены и что на центральном редуте едва часть люнета имеет амбразуры, одетые фашинами. А Наполеон, которому не так уж надо было усиливать позицию, укрепил свой левый фланг у Бородина и даже построил на всякий случай три моста через Колочу.

— Не горячись, Карлуша; может, мы и так не ударим завтра в грязь лицом. Вот Лихачев рассказывал: уговаривал своих солдат быть храбрыми, а они говорят: «Ваше высокопревосходительство, чего нас уговаривать? Стоит оглянуться на матушку Москву, так на самого черта полезешь!»

— Я это знаю, ваше сиятельство, но вы сами когда-то в корпусе частенько изволили напоминать нам мудрое изречение Вобана: «Командир должен быть щедр на солдатский пот, но скуп на солдатскую кровь», — ответил Толь. [411]

— Это все верно, Карлуша, но разве мы с тобою виноваты в том, что в армии не хватает лопат? Ну, ступай отдыхать; завтра нам всем предстоит нелегкий денек. А как у нас в лагере, как настроение?

— Настроение бодрое. Люди готовятся по-настоящему, осматривают вооружение. Настроение серьезное.

— А у французов — слышишь? — песни, музыка. И смотри, сколько огней, — показал на окно Кутузов.

— Что ж, им чужого леса и чужих дров не жалко! — ответил Толь. — Спокойной ночи, ваше сиятельство!

И квартирмейстер Толь ушел.

Михаил Илларионович постоял у окна, барабаня пальцами по подоконнику, потом подошел к ломберному столу, глянул на кроки, которые давно уже знал наизусть, и направился к кровати.

Михаил Илларионович лег, но повторилось обычное, стариковское: сон не шел. Уже разошлись писаря, ушли спать Кайсаров и Кудашев, улеглась и затихла вся главная квартира, а Кутузов все не спал. Завтра должно решиться многое, судьба многих тысяч людей.

Он ворочался на кровати, стоявшей у зеленых изразцов холодной печки, слушал, как за окном по-осеннему завывает ветер.

Наконец уснул.

Но спокойно отдохнуть не дали: перед светом его разбудил гонец от Ростопчина. Московский главнокомандующий, сочинявший глупые объявления для жителей Первопрестольной и охотившийся не столько за настоящими, сколько за мнимыми шпионами, наконец-то слал часть лопат, кирок и буравов, обещая прислать еще через день.

— На что же годны сегодня все эти лопаты? — усмехнулся Кутузов.

Спать он уже не мог. Михаил Илларионович полежал еще с полчасика, а потом решительно сбросил ноги с постели и громко позвал:

— Ничипор!

Через несколько минут весь старый господский дом ожил — в нем заговорили, заходили люди, поднялась суета. За ним проснулись и другие избы, где размещались штаб и свита. Главнокомандующий собирался ехать в Горки, поближе к войскам и неприятелю.

Михаил Илларионович на скорую руку позавтракал и, не надевая парадного мундира, как делали многие генералы [412] и офицеры, а все в том же сюртуке и в той же бескозырке поехал к правому флангу.

Восток только розовел как стыдливая красная девица.

Коляска простучала колесами по мосту через ручей Стонец и выехала с проселка на новую Смоленскую дорогу.

Вот справа к самому тракту подбежал березняк, тронутый золотой осенвей желтизной. Приятно пахнуло грибами и прелыми листьями. А слева из-за аллеи лип выглянул длинный барский дом Михайловского, стоявший над чуть струившейся речонкой Стонец. Весь двор и дорога к имению Князькова были забиты телегами и лазаретными фурами: здесь располагался главный полевой госпиталь. Скоро здесь, на речке Стонец, застонут раненые...

В Михайловском все еще спало. Кутузов высунулся из коляски и махнул рукой. Его любимый адъютант ротмистр Дзичканец, ехавший верхом у коляски, нагнулся с седла к Михаилу Илларионовичу.

— Что прикажете, ваше сиятельство? — прикладывая руку к своей высокой черной уланской шапке, спросил он.

— Голубчик, забеги сюда, — кивнул главнокомандующий на Михайловское. — Разбуди медику сов, скажи — пора!

У самых Горок стояли второй кавалерийский корпус Корфа и четвертый пехотный Остермана. Тут уже дымились костры, люди ели кашу, готовясь к делу.

А вот, у молодой березки, полосатый верстовой столб с цифрами: 9 — 108 — 296.

До Смоленска уже двести девяносто шесть, а до Москвы только сто восемь...

Горки.

Вернее, место, на котором еще четыре дня тому назад стояла богатая, веселая деревня, а теперь только торчали трубы да уцелевшие кусты и деревья указывали, где были дворы. Солдаты разобрали Горки на дрова — все равно сгорят в бою, как сгорело Шевардино. И только с краю, у оврага, уцелел один двор — дом, сарай и амбар. Их оставили для нужд штаба.

Михаил Илларионович вылез из коляски и пошел на холм. Казак нес за ним скамейку.

Из колясок, дрожек вылезли штабные генералы. Штаб-офицеры, ехавшие верхом, слезли с коней.

Михаил Илларионович облюбовал одно место. Здесь, видимо, стоял большой дом: лежали камни фундамента да торчали изломанные кусты сирени. [413]

Штабные офицеры, ежась и позевывая, ходили по холму. Ординарцы и вестовые устраивали коней.

Кутузов глянул в трубу на Шевардино. Там темнели плотные четырехугольники французской пехоты в десятки пушек.

Из французского расположения доносились крики, — вероятно, читали приказ императора перед боем: Наполеон любил слово и был не прочь пустить пыль в глаза.

Внизу, через овраг, стояли полки шестого корпуса Дохтурова. В линиях русских войск дарила тишина.

На нижней батарее у Горок Михаил Илларионович увидал командующего центром Барклая де Толли верхом на гнедом коне. Барклай был в парадном мундире, с лентой через плечо и тремя звездами, в черной шляпе с султаном.

«Зачем делать из себя такую заметную мишень?» — подумал Кутузов.

Он понимал самочувствие Барклая. Все кричат: «изменник», «изменник»; Барклай хочет показать себя настоящим патриотом.

Кутузов сел на скамейку, вспомнил Петербург, невольно подумал: «Катя небось еще спит... И не чувствует, какой сегодня предстоит нам день!»

Томительно тянулись последние минуты перед боем.

И вот на колокольне бородинской церкви блеснул первый солнечный луч.

«Солнце встало, сейчас начнется!»

И тотчас же на правом крыле ударила французская пушка: вице-король пошел в атаку на незащищенное Бородино.

Вслед за первой пушкой обрушился целый ливень огня на левый русский фланг. Сотни орудий, поставленные на Шевардинских высотах, ударили по войскам Багратиона.

Русская артиллерия стала отвечать.

Начался бой.

V

Ни бала, ни сражения описать невозможно.
Артур Веллингтон

От беспрестанного слитного гула сотен орудий дрожал воздух. Земля тряслась и словно стонала. Орудия били по всей шестиверстной линии. [414] Пороховой дым в один миг застлал еще минуту назад ясно видимые пригорки и долины, усеянные войсками.

Все штабные офицеры смотрели на Бородино, до которого было рукой подать. Вице-король засыпал Бородино ядрами. Падали сшибленные деревья. Одно ядро пробило зеленый купол бородинской церкви.

— Егеря бегут!

— Бородино взяли! — с тревогой заговорили на Горицком кургане.

Михаил Илларионович не пошевельнулся: Бородино — Это пустяки.

И разве мог один полк гвардейских егерей сдержать натиск всей итальянской армии вице-короля Евгения Богарне?

Егеря, укрываясь за домами, за кустами, сыпались вниз к Колоче и уже бежали сюда, за правглй берег реки.

Итальянцы так увлеклись преследованием, что их медвежьи шапки тотчас же очутились по эту сторону реки. Но итальянцев тут же смяли свежие русские батальоны.

У моста через Колочу засуетились темно-зеленые мундиры гвардейского экипажа: моряки-балтийцы подожгли мост.

На левом фланге орудийная перестрелка усиливалась. К ее нарастающим звукам прислушивался и Михаил Илларионович.

Хотя бой шел уже по всей линии, но командующему с каждой минутой становилось ясно: Наполеон обрушивал главный удар на Багратиона, как этого и хотел Кутузов.

Сквозь пушечный гром и перекаты ружейной стрельбы Михаил Илларионович слышал, как за его спиной Беннигсен, приехавший в Горки только что, попозже Кутузова, говорил по-немецки с Толем. Конечно, говорить нормальным голосом в таком невероятном шуме было невозможно, но Беннигсен кричал уж слишком громко, явно затем только, чтобы его слова услыхал главнокомандующий. Беннигсен с жаром и важностью утверждал, что он слагает с себя всякую ответственность за левый фланг. Он-де вчера предупреждал главнокомандующего.

— И вот посмотрите, что будет уже через час! — каркал Беннигсен.

Михаил Илларионович чуть повернул голову к Кудашеву, стоявшему подле. Кудашев нагнулся.

— Поезжай, Коленька, к князю Петру, посмотри, как там. [415]

И опять погрузился в свои мысли, не обращая внимания ни на пересуды генералов, стоявших сзади за ним, ни на ядра, которые с визгом проносились над его головой.

«Так, так! Будешь атаковать на узком участке! Я те не дам развернуться! — думал о Наполеоне. — Лишь бы наши стояли, как позавчера у Шевардина!»

Прошло еще полчаса.

Кутузов подозвал адъютанта, поручика Панкратьева, и послал его к Коновницыну с приказом поддержать Воронцова.

Со стороны казалось, что главнокомандующий спокоен. Это не Аустерлиц, никто не мешает ему руководить боем так, как он хочет. Мешают только советчики: не видят, не знают, не понимают главной цели Кутузова, а лезут с предложениями. Зудят, звенят над ухом, как назойливые комары.

А все решают доблесть и мужество солдат и офицеров, стойко отражающих превосходящего, сильного врага.

VI

На левом фланге бой с каждым часом разгорался все больше и больше. Французские атаки следовали одна за другой. Под несмолкаемый страшный гром сотен орудий беспрерывной чередой двигались на Багратионовы флеши французские полки. Они обрушивались на русских, как огромные морские валы, и, точно волны об утесистый берег, разбивались о мужественную защиту Багратионовых полков, стоявших насмерть.

Дым от орудийных выстрелов, пыль, поднятая тысячами людей и лошадей, иссиня-желтыми клубами повисли над полем боя, скрывая воюющих. Иногда порыв ветра на мгновение разрывал эту непроницаемую завесу. Тогда в зрительную трубу можно было рассмотреть синие колонны французской пехоты, сверкавшие на солнце сталью штыков, или желтые, белые, синие эскадроны кавалерии, блестевшие касками, латами, саблями, палашами.

Ни ружейных выстрелов, ни взрывавшихся зарядных ящиков, ни топота тысяч людских и конских ног, ни барабанного боя, ни криков и кликов сражающихся не было слышно: все покрывал один сплошной, не смолкавший ни на минуту пушечный гром. Даже здесь, в Горках, говорить нормально было нельзя — приходилось кричать: батареи, [416] стоявшие ниже Горок, и пушки центрального редута вели огонь.

Свита Кутузова с тревогой смотрела на левый фланг. Все зрительные трубы были обращены туда, хотя противник пытался атаковать и центр русского расположения.

Кутузов сидел на скамейке. Гранаты лопались в воздухе, ядра гудели, сыпались со всех сторон, бороздили землю рикошетами.

А главнокомандующий сидел спокойно. Он почти не смотрел в трубу на поле боя: много ли рассмотришь в этих серо-дымных облаках, да еще одним глазом? Оставалось ждать донесений от ординарцев, которых главнокомандующий посылал время от времени к Багратиону.

Внешне спокойный, выдержанный, не привыкший делиться ни с кем своими мыслями, а тем более в бою, Михаил Илларионович молчал. Он переживал в одиночку то, что другие — пылкий Багратион, язвительный Ермолов или самовлюбленный и наглый Беннигсен — привыкли выплескивать наружу. Он не оглядывался и ни с кем не говорил, но чувствовал, что за его спиной вся пестрая штабная толпа, среди которой немало недругов и интриганов, осуждает его и сплетничает вовсю. И Беннигсен, и дядя царя принц Евгений Вюртембергский, и генерал Вистицкий, похожий на Дон-Кихота. И все они, конечно, встревожены яростными атаками Багратионовых флешей, подавлены величием полководческого имени Наполеона. Они с минуты на минуту ждут гибели Багратиона, а затем полного разгрома русской армии. Они не могут понять, почему Кутузов опасается за свой правый фланг.

— Ваше сиятельство, если мы не пошлем резерва князю Багратиону... — закричал, наклоняясь к уху светлейшего, длинноногий Беннигсен.

Михаил Илларионович не слушал ни его, ни подошедшего Ермолова, который тоже советовал двинуть резерв, словно Кутузов сам не разбирался в обстановке. Кутузов обождал, когда они оба наговорятся, а потом поманил к себе пальцем адъютанта Дзичканца:

— Гвардию — Измайловский, Литовский, Финляндский — к Багратиону!

И снова принял прежнее положение. А за спиной главнокомандующего, надрываясь от крика, штабные офицеры делились новостями:

— Французы уже взяли Багратионовы флеши! [417]

— Да посмотрите, они бегут назад! — кричал другой, показывая на поле сражения.

В зрительную трубу было видно: от очередной яростной атаки французов не осталось ничего, кроме небольших групп синих фигур, бегущих к Утицкому лесу и Шевардину.

Михаил Илларионович по звукам боя на левом фланге оценивал положение. Ярость французов не уменьшалась.

«Наполеон хочет прошибить левый фланг и в восьмой раз бросает на него все новые и новые дивизии».

Кутузов приказал двинуть с правого фланга на левый второй пехотный корпус генерала Багговута и несколько батарей из резервов.

В это время французы попытались проникнуть за Колочу с центра. Это было совсем вот тут, внизу, у Семеновской.

Настала очередь Дохтурова. Он отбил атаку.

Кутузова все-таки больше беспокоил левый фланг. Адъютанты и ординарцы, мчавшиеся оттуда под непосредственным впечатлением очередной неукротимой атаки французов, не могли правильно, спокойно оценить положение. Кутузову же нужно было знать обстановку. Он попросил Ермолова поехать к Багратиону.

Не прошло и получаса после отъезда Ермолова, как прискакал Кудашев.

— Папенька, князь Петр тяжело ранен, — сказал он. — Коновницын принял команду.

Михаил Илларионович огорченно покачал головой. Это была чрезвычайно горестная весть. Он поднялся и, минуя Беннигсена, который, конечно, ждал, что наконец наступит его час, подошел к принцу Александру Вюртембергскому и предложил ему принять командование второй армией.

Принц без всякого видимого удовольствия поехал к левому флангу. И еще с дороги прислал к главнокомандуют щему адъютанта, ротмистра Бока, просить подкрепления.

Михаил Илларионович досадливо махнул рукой и позвал:

— Паисий!

Кайсаров, стоявший с полковником Резвым сзади, за светлейшим, подбежал к Михаилу Илларионовичу.

— Дай бумагу и карандаш!

Кайсаров передал Михаилу Илларионовичу то, что он просил. [418]

Кутузов написал:

«Господину генералу Дохтурову.

Хотя и поехал принц Вюртембергский на левый фланг, но, несмотря на то, имеете Вы командовать всем левым крылом нашей армии, и принц Вюртембергский подчинен Вам.

Рекомендую Вам держаться до тех пор, пока от меня не воспоследует повеление к отступлению.

Князь Г.-Кутузов».

— Пошли немедленно!

Минуту спустя Михаил Илларионович подозвал Толя:

— Поезжай на левый фланг, посмотри, надо ли подкрепление.

Толь уехал. Кутузов смотрел ему вслед.

В свите главнокомандующего тревожно зашептались. У большинства было написано на лице: дело плохо! Бенниг-сен ходил по холму большими шагами, изобразив на своем презрительно сморщенном лице покорность судьбе.

Кутузов кликнул Ничипора, который предусмотрительно хоронился в бывшем погребе дома:

— Дай поесть!

— Зараз! Зараз! — заторопился денщик. — Верно говорится: млын меле водою, а человек жыве ядою!

Ничипор принес Михаилу Илларионовичу кусок телятины и флягу с вином.

«Пусть дураки знают, что не так страшен черт, как его малюют!» — думал Кутузов.

И, словно в доказательство того, что не все так плохо, как хотелось бы Беннигсену, откуда-то, не от адъютантов и ординарцев, а от вестовых, стоявших с лошадьми у пригорка, понеслась весть:

— Мюрата взяли в плен!

Михаил Илларионович чуть улыбнулся. Он знал, что в пылу боя легко берутся в плен на словах генералы и короли.

— Погодите радоваться!

На центральной батарее Раевского, не прекращаясь ни на минуту, кипел жестокий бой. Понять, что там, кто кого, было пока невозможно.

И вдруг раздалось «ура».

Кутузова радовало: войска стоят чудесно! [419]

Он доел телятину и вытирал салфеткой губы, когда увидал входившего на холм квартирмейстера шестого пехот иого корпуса полковника Липранди со странным гостем. Липранди вел за повод коня, на котором сидел толстый французский генерал без треуголки, но почему-то в шинели, надетой в рукава, точно генерал замерз. Все лицо его было в крови.

На блестящего Мюрата этот тучный суслик не походил.

Французу помогли слезть с коня. Он озирался кругом, с растерянным видом смотрел на генералов — Беннигсена, Милорадовича, Уварова, Платова, Вистицкого и других, стараясь угадать, кто из них Кутузов. И не обращал внимания на самого Кутузова, одетого проще остальных.

Михаил Илларионович подошел к нему и спросил по-французски:

— Как вы себя чувствуете?

Кутузов увидал: кровь была не только на лице; в крови вся синяя генеральская шинель. Француз стоит неуверенно — не то пьян, не то его сильно помяли русские.

Главнокомандующий крикнул:

— Лекаря скорей!

— Маршал! Я генерал Бонами, который брал ваш редут! — наконец догадавшись, кто здесь старший, сказал француз и начал вытирать грязным платком жирное лицо, еще больше размазывая по лбу и щекам кровь.

Кутузов обернулся к Ничипору, державшему флягу и большой серебряный стакан:

— Налей полный!

Взяв стакан, Кутузов подал его Бонами.

— Пожалуйста, несколько капель вина, — предложил Михаил Илларионович.

Бонами охотно взял стакан, выпил и, улыбнувшись, стал что-то быстро говорить. Он жестикулировал и ругался по-солдатски, повторяя:

— Казак... казак...

Заниматься этим «добрым другом» Кутузову было некогда: сообщили, что французы чуть было не захватили центральный курган Раевского, но Ермолов отбил штурм, причем начальник артиллерии генерал Кутайсов убит.

Михаил Илларионович только сжал губы: неприятно!

А Багратионовы флеши французы все-таки в конце концов взяли. [420]

Перед флешами и на них громоздились горы трупов — поверженные кони и люди.

Дохтурову пришлось отойти за овраг.

Было по-настоящему жарко. Потери большие, но немалые потери и у Наполеона. Сегодня французам приходилось драться, а не маневрировать.

Бой не прекращался ни на минуту.

«Потеснив наш левый фланг, Наполеон, конечно, набросится на центр. И совершенно ясно: у Наполеона нет сил, чтобы одновременно ударить по правому флангу. Следовательно, можно еще передвинуть к центру войска с правого».

Кутузов приказал Милорадовичу, командовавшему правым флангом, отправить на подмогу центру четвертый пехотный корпус Остермана и второй кавалерийский Корфа.

Солнце стояло на полдне.

Французы скапливали силы для удара по центру.

«А вот мы вам поставим банки, оттянем немножко ваши силы», — подумал Кутузов и подозвал щеголеватого Уварова. Командующий приказал Уварову и Платову обойти левый фланг Наполеона и ударить по его тылам.

Михаил Илларионович снова сел на скамейку и, уронив руки на полные колени, стал ждать результатов.

Огонь не прекращался. Теперь французы перенесли его на центр русского расположения.

Кутузов сидел, поворотясь спиной к французам. Он смотрел не на Семеновскую, а на деревню Маслово.

«Ну скоро ли, скоро?»

Он волновался — то снимал бескозырку и сидел, подставив седую голову под осеннее солнце, то не спеша вынимал из кармана фуляровый платок и протирал слезящийся правый глаз.

«Да когда же они там?»

Время тянулось, как всегда в ожидании, черепахой.

Наконец справа донеслось далекое «ура».

Михаил Илларионович поднялся и стал смотреть в трубу туда, за Бородино.

В Бородине зашевелились. По дороге в Беззубово, где стояла кавалерия французского генерала Орнано, поднялась пыль. От Бородина торопливо шли, почти бежали, батальоны итальянской пехоты.

«Ага, забрало!» — весело подумал Кутузов.

Огонь в центре стал понемногу ослабевать.

Солнце уже шло к западу. [421]

Наполеон потеснил левое крыло русских, но не разбил армию Кутузова: русские стояли так же твердо, как и раньше.

Кутузов продолжал время от времени смотреть в трубу на дорогу, ведущую из Бородина на север.

Вот уже от Беззубова потянулись назад французские колонны. Очевидно, Уваров унесся назад. Орудийного огня оттуда не слышалось: стало быть, Уваров не догадался воспользоваться своей конной артиллерией, а попытался атаковать одной конницей.

— Ах, бездарный «же сир»: упустил момент! Михаил Илларионович сидел, уронив руки на колени. Прошло с полчаса. Сзади послышались торопливые шаги [421] и звон шпор, и к главнокомандующему подошел потный, возбужденный генерал Уваров.

Федор Петрович рапортовал Кутузову о том, что он гнал итальянскую кавалерию до реки Война, но дальше продвинуться, к сожалению, не смог, так как плотину на реке заняла пехота.

— Я все знаю. Бог тебя простит! — только и сказал главнокомандующий.

Уваров отошел к свите красный и улыбающийся — он по простоте душевной все-таки считал себя героем.

Михаил Илларионович повеселел: все же как-никак, а Наполеон потерял два дорогих часа. Итальянской пехоте пришлось бежать на выручку кавалерии Орнано и своих обозов в тылу, а потом возвращаться назад к Бородину. Полки измучились, и им теперь не до атаки.

Нападение французов на русский центр сорвалось.

Наполеон, обозленный неудачей, усилил артиллерийский огонь. Он выставил из резервов еще сотни пушек и начал громить всю русскую линию.

— Не горячись, приятель, не горячись! — беззлобно приговаривал Кутузов.

Он считал, что главное сделано: французы не смогли сломить русскую доблесть, им не удалось пробить пехотой и кавалерией центр русских, а одной артиллерией многого не достигнешь!

И тут невольно вспомнился далекий героический Измаил. Вспомнилось Кутузову, как он только хотел послать к Суворову просить сикурсу, а Александр Васильевич назначил Кутузова комендантом Измаила, хотя до овладения неприступной крепостью было еще очень далеко. [422]

Надо поднять дух войска, сказать: завтра пойдем вперед! Чтоб не думали, что француз берет поверхность! Кутузов подозвал адъютанта Граббе:

— Поезжай, голубчик, по всей линии и поздравь всех с отражением неприятеля. Предупреди: завтра мы атакуем французов!

Михаил Илларионович снял бескозырку и провел ладонью по лицу, вытирая нот. И в первый раз за весь трудный, жаркий, но героический день улыбнулся:

— А вот же Наполеон ничего не добился! Молодцы! Устояли!

VII

Бородинское сражение, вследствие потери Шевардинского редута, принято было русскими на открытой, почти не укрепленной местности с вдвое слабейшими силами против французов, то есть в таких условиях, в которых не только немыслимо было драться десять часов и сделать сражение нерешительным, но немыслимо было удержать в продолжение трех часов армию от совершенного разгрома и бегства.
Лев Толстой, 'Война и мир'

День угасал, солнце заходило в тучу. Артиллерийская дуэль, которая сменила атаки пехоты и кавалерии, затихла.

Наполеон не смог ни разбить, ни обратить в бегство русскую армию. Она стояла на новой позиции за Горицким и Семеновским оврагами такая же решительная и непоколебимая, как и десять часов тому назад.

Кутузов с облегчением вздохнул: беспрерывный пушечный гул наконец-таки прекратился. Он в последний раз глянул в трубу на ужасное поле боя. Долины, холмы и овраги были покрыты телами убитых и раненых. Особенно много людей и лошадей лежало у Центрального кургана. Здесь трупы громоздились друг на друга в несколько рядов. Там и сям валялись подбитые пушки и остовы зарядных ящиков, стадами бродили искалеченные, раненые кони.

Кутузов решил ехать в главную квартиру — в Горках оставался Барклай де Толли, один из героев сегодняшней битвы. [423]

Барклай появлялся в самых опасных местах боя. Незаслуженно оскорбленный, он искал смерти. В полной генеральской форме, с тремя звездами на груди, он представлял прекрасную мишень. Под ним убили трех лошадей, почти все его адъютанты были ранены, а двое убиты. Вся армия, все, кто видел Барклая в этот день, превозносили его мужество и хладнокровие.

— Я никогда не сомневался ни в искренности его, ни в храбрости, — говорил Кутузов, когда ему указывали на беспримерное поведение в бою Барклая.

Кутузов сел в коляску и поехал в Татариново. Только теперь он почувствовал, насколько устал, а впереди предстояло так много работы: в эту ночь нужно было учесть оставшиеся силы и подготовиться к бою.

Проезжая мимо господского дома в Михайловском, Кутузов увидал, что в главном полевом госпитале еще кипит работа. Весь двор был заставлен телегами, на которых увозили раненых в Москву. В свете костра, горевшего посреди двора, маячили серые кафтаны ополченцев, доставлявших раненых с поля боя.

Кое-где у дороги уже виднелись свежие могильные холмики, на которых стояли связанные лозой кресты из веток.

Татариново снова оживало: возвращались генералы, штабные офицеры, ординарцы, денщики.

Ожидая, пока повар подогреет обед, Кутузов лежал на постели и слушал, как в зальце писаря рассказывали разные эпизоды сегодняшнего сражения:

— Ну и жарня сегодня была! Ну и побоище! У самого черта борода тряслась!

— Какой молодец Барклай! Какая дивная храбрость: он не выходил из огня! Под ним убило пять лошадей!

— Не пять, а всего четыре!

— И перебило почти всех адъютантов!

— Ламсдорфа, рыжего длинного гусара, во время атаки застрелил из пистолета французский драгун.

— Барклай сам отбивался — он проколол шпагой трех драгун.

— Барклай фехтовальщик знатный!

— А слыхали, что сделал Милорадович? Когда увидал, как Барклай хладнокровно стоит под пулями, он сказал: «Барклай хочет меня удивить?» Милорадович встал на самом перекрестном огне и приказывает ординарцу: «Давай завтракать!». [424]

— Да у Милорадовича всегда ничего нет. Он добрая душа — все раздает. Мне рассказывал его ординарец. Приедет Михаил Андреевич к своей палатке, говорит денщику: «Давай ужинать!» — «Да у нас, ваше превосходительство, нечего: давеча вы за обедом угощали гусар». — «Ну так давай трубку!» — «Табак весь вышел!» — «Ну давай бурку!» Завернется — и спать.

— А Дохтуров, как заступил вместо князя Багратиона, слез с коня, сел под огнем на барабан и говорит: «Никуда отсюда не уйду!»

— Зато Михаиле Ларивонович и обнимал его!

— Разная бывает храбрость. У Барклая во время сражения не заметишь никакой перемены ни в речи, ни в движении, ни в лице, а Коновницын делается под огнем веселее и командует громким голосом.

— А Багратион становится молчаливее.

— А Беннигсен, как попадет под пули, знай облизывает губы.

— Это у него они сохнут от трусости.

— Господа, слыхали, как начальник шестого корпуса генерал Костенецкий лупил банником налетевших на батарею польских улан? Словно Алеша Попович: вправо махнет — улица, влево — переулочек...

— Костенецкий может, он силач — единорог{48} сам поворачивает.

— А каково попарились в Бородине наши гвардейские егеря?

— А что?

— В Бородине главнокомандующий оставил три батальона егерей, а там почти при каждом доме баня. Вот они и давай мыться, париться. Два батальона успели до зари, а третий только стал париться, а тут бой начался. Итальянцы и поддали егерям жару! Половина егерей и легла...

— Зато мытые, чистенькие...

После обеда Михаил Илларионович сел со своими полковниками готовить рапорт царю о сражении при Бородине и письмо Ростопчину. Он знал, что Москву особенно вол-вует исход сражения. Если немедленно не послать реляцию Ростопчину, то «сумасшедший Федька» разведет такое, что хоть святых вон неси! [425]

Кутузова очень тревожило состояние левого фланга. Никто не знал, какие потери понесли армии, и особенно вторая. Главнокомандующий послал Толя разузнать все на месте.

Толь вернулся из поездки в десятом часу вечера.

Выяснилась неутешительная картина: убыль в полках была громадная — в некоторых уцелело меньше батальона.

— В Ширванском осталось девяносто шесть человек, в Сибирском драгунском сто двадцать пять, в Астраханском кирасирском девяносто пять, — докладывал Толь. — Полками командуют подпоручики. В Одесском пехотном старший офицер — поручик, Тарнопольским командует фельдфебель. Я подъехал к небольшой группе солдат и, зная уже, сколько может оставаться людей в полку, спросил: «Какой это полк?» А мне отвечают: «Это, говорят, не полк, а сводная графа Воронцова дивизия!» Вот те на! Ваше сиятельство, нечего и думать идти вперед! — махнул рукой Толь.

— Но и у французов, видно, не веселее, — вставил Кайсаров.

— Наполеон переломал о нас свои зубы, да жаль, что нам пока что нечем повышибить у него последние! — сказал Кутузов. — Куда же там наступать? Отойдем, подкрепимся, тогда уж. А теперь пиши, Паисий, приказ об отходе армий за Можайск. Арьергард поручаю Платову. Да пошлите кого-нибудь к генералу Барклаю де Толли предупредить об отходе!

Адъютант Граббе был послан в Горки к Барклаю де Толли с приказом Кутузова отводить войска за Можайск.

Холмы и долины, на которых еще так недавно кипела кровавая сеча, тонули в кромешной тьме осенней ночи.

Лишь кое-где горели одинокие неяркие костры, к которым со всех сторон тянулись искалеченные люди. Мало огней светилось и за Колочей. Отовсюду доносились стоны и мольбы раненых.

Граббе не без труда нашел в Горках единственный уцелевший двор, в котором разместился штаб. У разломанного крыльца дремал часовой. Сквозь разбитые окна из дома доносился разноголосый храп. [426]

Граббе насилу дозвался барклаевского денщика. Солдат вышел к нему лишь тогда, когда услыхал, что Граббе приехал от самого главнокомандующего. Денщик высек огонь, зажег огарок свечи. Граббе ступил за денщиком на порог избы. В неверном, колеблющемся свете огарка Граббе увидал странную картину: на полу, на соломе лежали вповалку люди в нелепых позах. Виднелось шитье штаб-офицерских мундиров, шарфы, торчали сапоги со шпорами. Стараясь не наступить на лежащих и смешно балансируя, денщик пробрался кое-как в самую середину тел и затормошил кого-то:

— Ваше высокопревосходительство, проснитесь! От его сиятельства прибыли!..

Из кучи тел выглянула знакомая лысина Барклая, и вот он встал, длинный, заспанный и какой-то домашний, в сорочке, без генеральского мундира, в котором был сегодня в сражении.

— Кто это? В чем дело?

— Приказ его сиятельства! — доложил Граббе и передал Барклаю бумагу.

Командующий первой армией нагнулся к свече денщика, прочел приказ и закричал:

— Что, отступать?!

Спокойный Барклай де Толли был взбешен донельзя. Он ругался по-русски и по-немецки, не стесняясь своих офицеров, которые проснулись от его крика и тоже были изумлены таким приказом: в русской армии все были убеждены в своей победе. Барклай ругал Бепнигсена. Он считал Беннигсена единственным виновником отступления.

— Я поеду сам к князю!.. Я поговорю!.. — заторопился Барклай, сдергивая с гвоздя висевший на стене парадный мундир со звездами.

— Ваше высокопревосходительство, вторая армия генерала Дохтурова уже двинулась к Можайску, — сказал, Граббе.

Барклай от огорчения только развел руками. Приходилось подчиняться обстоятельствам и отходить.

Впервые за всю кампанию Барклай де Толли был возмущен отступлением русской армии. [427]

VIII

Воины! Вот сражение, которого вы столько ждали!
Из приказа Наполеона к Бородинскому бою
Из всех моих сражений самое ужасное то, которое я дал под Москвой. Французы в нем показали себя достойными одержать победу, а русские стяжали право быть непобедимыми.
Наполеон

Наконец свершилось то, о чем три месяца только и мечтал Наполеон, чего нетерпеливо, хотя и без особого удовольствия, ждала его армия: русские остановились и приняли генеральное сражение, навязанное им французским императором.

В течение десяти часов армия Наполеона беспрерывно атаковала позиции русских. Солдаты действовали так, как призывал их в своем воззвании, прочитанном перед боем, император: они сражались с такой же яростью, как при Аустерлице и Фридланде, но день проходил, а успеха не было.

Наполеон бросил на русские редуты тысячи ядер и гранат, слал на них в атаку одну дивизию зэ другой.

Но ни артиллерии, ни пехоте не удалось сломить русских. Удивленный, разгневанный, Наполеон решил:

— Победа не дается артиллерии и пехоте? Ее принесет мне кавалерия!

«Тяжелые латники Европы прорвут своей несокрушимой мощью линию войск Кутузова, разрежут ее пополам. Драгуны и уланы довершат удар, а гусары и шеволежеры дорубят бегущего, разбитого врага», — думал он.

И Наполеон кинул на русские редуты французские, прусские, польские, саксонские, вестфальские, баварские эскадроны Нансути, Монбрюнна, Латур-Мобура, Груши.

Конница усеяла трупами людей и лошадей бородинские поля, но не смогла добиться победы.

Мюрат и Ней клялись, что русские едва стоят, умоляли императора пустить в дело гвардию. Наполеон не поверил этим горячим головам — Мюрату и Нею — и послал рассудительного маршала Бессиера посмотреть. [428]

Бессиер увидал: русские в полном порядке стоят на хороших позициях и не обнаруживают никаких признаков расстройства.

— Ну что же русские? — запальчиво спросил у Бессиера Наполеон.

— Стоят, ваше величество, — ответил маршал.

Когда после боя у Шевардина Наполеон удивлялся стойкости русских, Коленкур сказал ему: «Русских мало убить, их надо еще повалить». Наполеон тогда хвастливо заметил: «Я их повалю! В день сражения у меня будет вся резервная артиллерия!»

Эти слова вспомнились ему теперь.

— Русские стоят? Им еще мало? Так дайте ж им еще огня! — в бешенстве, в бессильной злобе крикнул Наполеон.

Император приказал выдвинуть из резерва всю артиллерию и громить русскую линию от Горок до Утицы.

Артиллеристы старались как могли.

Ветер относил дым и огарки от пороховых картузов на людей и пушки. Орудия от самых дул до затравок закоптились и стали черно-сизыми. Артиллеристы походили на трубочистов.

Два часа била, не умолкая, французская артиллерия, но русские не поколебались — они не дрогнули и не бежали.

День прошел, пролетел, как один миг. Солнце закатилось. Надвинулся хмурый, холодный вечер.

Поле боя еще дымилось и не хотело затихать. Гром сотен орудий умолк, но его сменили предсмертные стоны тысяч умирающих и вопли и крики раненых о помощи.

Пригорки, долины, пашни, перелески, овраги были полны трупов людей и лошадей, разбитых лафетов, зарядных ящиков и повозок, земля покрыта ядрами, осколками гранат и картечи, словно градом после неистовой бури. Лица солдат почернели от пороховой копоти, голода и изнеможения, их разноцветные мундиры покрылись пылью и кровью.

Все было как всегда после большого, кровопролитного сражения, но вместе с тем все было по-иному.

У ног Наполеона не складывали пестрых, шелковых клочков неприятельских знамен и штандартов. Мимо полосатых императорских палаток не тарахтели десятки захваченных орудий, не тянулось с поля боя потрясенное многотысячное стадо пленных, с суеверным ужасом смотрящих на Наполеона. [429] Только по числу пленных всегда судили о победе, а сегодня за весь день — стыдно сказать! — их едва набралось семьсот человек!

Кроме гвардии, которая проскучала за спиной императора весь день и потому сохранилась в полном порядке, все дивизии и полки «великой армии» оказались перемешанными и расстроенными. Эскадроны кавалерии представляли странную смесь: медная каска кирасира очутилась в одном ряду с конфедераткой польского улана и меховой шапкой конноегеря. Адъютанты и ординарцы не могли отыскать своих генералов.

Когда артиллерийская дуэль окончилась, император спустился с Шевардинского холма к Семеновскому, чтобы самому посмотреть этот вспаханный снарядами кусочек поля боя.

Никогда оно не имело столь ужасного, мрачного вида.

Наполеон заставлял переворачивать трупы, чтобы посмотреть, чем убиты люди. И, как артиллерист, получал полное удовлетворение: многие из них были поражены картечью.

На одном редуте император застал человек восемьдесят пехотинцев с пятью офицерами.

— Почему вы не присоединились к своему полку? — спросил капитана Наполеон.

— Весь полк здесь, ваше величество, — ответил капитан.

— Как это? — раздраженно оглянулся, ничего не понимая, император.

— Вот они, ваше величество, — с достоинством ответил капитан, указывая на трупы, окружавшие взятый редут.

Необычным и странным был также сегодняшний молчаливый, угрюмый бивак: голодные, измученные, продрогшие на холодном ветру, войска были вынуждены располагаться без воды и хлеба среди трупов, на голой земле, пропитанной кровью.

Всюду царило уныние. Солдаты были подавлены пережитым. После стольких трудностей и лишений похода, после стойкости и отваги, выказанной в сегодняшнем бою, — в результате не победа, а побоище. И будущее, полное мрачных предчувствий.

Безмолвие заменило прирожденную французскую веселость — не слышалось ни песен, ни шуток, ни острых солдатских словечек. [430] Не веселее было и в главной императорской квартире на Шевардинском холме.

Куда-то исчезли завзятые льстецы, которые обычно спешили поздравить императора с блестящей победой, восхваляли его гений, талантливость маршалов и храбрость солдат. Никто не докладывал Наполеону о том, сколько неприятельских дивизий капитулировало, какие трофеи взяты. Придворные лакеи и пажи, весь бой прятавшиеся в укромных уголках, не изображали лихих рубак и не вспоминали боевые эпизоды дня, о которых они узнавали от адъютантов и ординарцев, не хвастались случайно залетевшим на императорскую кухню ядром.

Маршалы сегодня держались отчужденно и несколько странно.

Самолюбивый Даву смотрел мрачнее, чем всегда. Преданный Бертье отводил глаза в сторону. Пасынок Евгений Богарне виновато улыбался. На лице прямодушного Нея было написано недовольство. Хвастуны и говоруны Мюрат и Себастиани не хохотали, крича: «Ах, как сегодня мы наложили этим канальям!»

Перед громадным костром, который был разведен у императорской палатки, грелись маршалы и штабные генералы.

Царило тягостное молчание. Наполеон, в раздумье прохаживаясь у костра, услыхал, как Мюрат сказал Нею:

— Я никогда не видел сражения, где бы так громила артиллерия. При Эйлау палили не меньше, но ядрами. А сегодня мы сошлись с русскими так близко, что все время били картечью.

— Увы, мы не разбили яйца! — недовольно заметил Ней.

Обычно после окончания генерального сражения император благодарил маршалов за победу, а маршалы, в свою очередь, превозносили его, но сегодня было иначе. Наполеон чувствовал, видел, знал, что его верные соратники недовольны им: почему он после взятия Центрального редута не пустил в дело гвардию, как умоляли маршалы? Они считали, что тогда бы русские были окончательно разбиты. Все они, разумеется, слишком хорошо помнили его предостерегающие, верные слова: «Генерал, приберегающий свой резерв к следующему дню за сражением, всегда будет бит». По их мнению, сегодня таким нерасчетливым генералом оказался сам Наполеон.

Но сегодняшний случай был из ряда вон выходящим. Маршалы не могли правильно разобраться «на шахматной [431] доске», как всегда говорил о бое Наполеон. Они забыли, что император любил повторять: «Я живу всегда на два года вперед».

Они не понимали его как императора и напрасно осуждали как полководца. И это мучило его.

Наполеон походил у костра и пошел ужинать: днем он почти ничего не ел, только выпил два стакана шамбертена и съел ломтик хлеба.

Окончив ужинать, император позвал к себе государственного секретаря Дарю и главного интенданта Дюма. Император не хотел объясняться с маршалами, он предпочитал растолковать все этим трезвым, практическим людям. Дарю и Дюма скорее поймут его, чем горячий Ней, который в запальчивости сказал, как донесли потом императору: «Что он делает там, позади? Если он перестал быть полководцем и корчит из себя императора, пусть передает дело нам, а сам убирается в Тюильри!»

Император посадил Дарю и Дюма по обе стороны от себя. Сперва он спросил, какие распоряжения сделаны для раненых. Это был не жест человеколюбия, а простой расчет — раненый солдат может еще пригодиться: может снова встать в строй!

Затем император начал говорить о блестящей победе. Наполеон хотел уверить Дарю и Дюма в том, в чем не был вполне уверен сам.

Он говорил и вдруг уронил голову на руки и задремал. Дарю и Дюма сидели за столом, боясь пошевельнуться, чтобы не разбудить императора.

Но минут через десять он проснулся сам.

— Вероятно, многие не понимают, почему я не пустил в дело гвардию? — проснувшись, заговорил он о том, что больше всего мучило его. — Мне нужно беречь моих «ворчунов» для последнего удара перед вступлением в Москву. Успех дня и так был ясен. Мне оставалось позаботиться о таком же успехе всей кампании.

Дарю и Дюма, кажется, поняли его — они не оспаривали и не возражали.

Император встал из-за стола. Он приказал выдвинуться молодой гвардии и занять позицию против русских, чтобы дать отдых войскам, участвовавшим в бою.

— Сохраняйте за собой поле битвы. Больше я от вас ничего не требую, — сказал он командовавшему молодой гвардией маршалу Мортье. [432] Потом Наполеон занялся бумажными делами — письмами, депешами, приказами, списками.

Бертье, грызя ногти и гримасничая, вынужден был доложить императору о потерях «великой армии» на сегодня. Убито три дивизионных генерала: Монбрюнн, Коленкур и Шастель — и девять бригадных: Ромеф, Ланабер, Марион, Компер, Гюар, Плозонн, Дамас, Бессьер и Жерар; ранено четырнадцать генералов дивизионных и двадцать три бригадных. Среди раненых были Рапп, Нансути, Груши, Моран, Фриан, Дессе, Компан, Бельяр, Тарро, Пажоль. Список был ужасный,

Наполеон, выслушав его, побледнел. О смерти или ранении многих из них он знал еще во время самого боя, но не подытоживал этих невозвратимых потерь, а теперь понял, какой урон понесла «великая армия».

Он тут же продиктовал очередной бюллетень. Бюллетень из-под Можайска был так лее лжив, как и все предыдущие — из-под Витебска, Гжатска, Смоленска. В русской армии было убито три и ранено четырнадцать генералов, но Наполеон щедро увеличил эти цифры, диктуя:

«Сорок русских генералов было убито, ранено или взято в плен, генерал Багратион ранен».

Совершенно умолчать о своих потерях он не мог — курьеры все равно скажут в Париже, что убит Монбрюнн и ранен Рапп. Арман Коленкур, конечно, сообщит домой о геройской гибели своего брата Огюста. Поэтому Наполеон написал:

«Мы потеряли дивизионного генерала Монбрюнна, убитого пушечным ядром; генерал граф Коленкур, посланный занять его место, спустя час был убит таким же ядром».

Из двенадцати генералов он упомянул лишь о шести, а о тридцати семи раненых сказал в бюллетене так: «семь или восемь ранены». Даже эта цифра показалась Наполеону страшной, и он поспешил прибавить к слову «ранены»: «большею частью легко».

Бюллетеня ему было мало. Он знал, что в Париже не поверят в такую победу, где нет разгромленных неприятельских армий, сдавшихся в плен дивизий и сотен взятых пушек. Наполеон хотел во что бы то ни стало представить дело так, будто при Бородине победил он. Уже под утро он написал письмо императрице Марии-Луизе: Наполеон знал, что [433] Это письмо получит не меньшую огласку в Европе, чем бюллетень.

В письме он сочинял по-иному:

«Мой добрый друг, я пишу тебе на поле Бородинской битвы. Я вчера разбил русских. Вся их армия в сто двадцать тысяч человек находилась тут. Сражение было жаркое; в два часа пополудни победа была наша. Я взял у них несколько тысяч пленных и шестьдесят пушек. Их потеря может быть исчислена в тридцать тысяч человек. У меня много убитых и раненых».

Здесь тоже не обошлось без хвастовства и обмана — Наполеон сильно преувеличил численность русской армии и количество пленных и трофеев, но и в письме, как и в бюллетене, все покрывало беззастенчивое, грубое вранье: ни в два часа пополудни, ни в два часа пополуночи французы не могли похвалиться победой.

Командующий русской армией Кутузов тоже написал после Бородина письмо своей жене. Он писал кратко и скромно:

«Я, слава богу, здоров, мой друг, и не побит, а выиграл баталию над Бонапартием».

Написать так Кутузов имел больше оснований, чем Наполеон.

Дальше